Book: Записки беспогонника

Записки беспогонника
Книга «Записки беспогонника» публикуется впервые [1]. Она о Великой Отечественной войне 1941–1945 гг., участником которой С. М. Голицын — топограф и писатель, ставший военным строителем, — был с июля 1941 года. Он строил оборонительные сооружения, мосты, железные и автомобильные дороги под Москвой, Воронежем, Сталинградом, Черниговом и Бобруйском, в Польше и Германии. После окончания войны восстанавливал Варшаву и Гомель. Демобилизован в конце 1946 года. Награжден орденом Красной Звезды, медалями «За оборону Москвы», «За боевые заслуги», «За Победу над Германией в Великой Отечественной войне». Воинского звания не имел.
«Записки беспогонника» — книга особенная. Это правдивая летопись четырех лет войны с подробными деталями событий, участником которых стал сугубо гражданский 32-летний отец семейства. Война показана со всеми ее ужасами, бессмыслицей, мрачными буднями, маленькими человеческими радостями, с ее тяжким трудом и, наконец, долгожданной Победой (за которую отданы почти 28 000 000 человеческих жизней).
Существуют разные ответы на главный вопрос о Великой Отечественной войне — почему победил Советский Союз, а не Германия? Шло время, и причины Победы трактовались в средствах массовой информации по-разному:
— победили народы СССР потому, что вели справедливую освободительную войну против злейшего врага человечества — фашизма;
— победа была одержана потому, что во главе стоял вождь всех народов И. В. Сталин;
— коммунистическая партия организовала все силы государства на отпор захватчикам. Лозунг «Все для фронта, все для Победы» воплощался в жизнь ежедневно и повсеместно;
— научно-технический потенциал и стратегические ресурсы СССР были выше, чем в Германии вместе с завоеванными ею странами.
Германская пропаганда причины поражения объясняла русским бездорожьем, страшными морозами, дикостью народа, не принявшего «новый порядок» на завоеванных землях, народа, не знавшего цены и не жалевшего человеческих жизней ни на фронте, ни в партизанских отрядах, ни в тылу, бездарностью своих военачальников, безумием А. Гитлера, роком судьбы.
Для всего мира, да, наверное, и для нас самих, была и остается загадка истоков и причин русского характера, духовного состояния нации, добровольно и по принуждению строившей социализм уже почти четверть века к началу Великой Отечественной и вставшей на защиту Отечества.
«Записки беспогонника» Сергея Голицына как объективная хроника событий, летопись дают возможность пытливому читателю составить свое суждение о той войне.
Книга написана оптимистом и патриотом, любившим Родину и верившим в нашу Победу, честно делавшим на войне необходимое дело строительства. Сергей Михайлович не был ранен, хотя не раз бывал под обстрелами и бомбежками. Он объяснял это чудо молитвами своей матери и жены. Не убил ни одного немца и этим гордился не меньше, чем боевыми наградами. Он и на войне оставался писателем и немного философом, страстным наблюдательным человеком, который пытается понять, что, как и во имя чего происходит вокруг. В книге нет домыслов, фантазий, ложного героизма, только правдивое повествование, и в этом ее достоинство. Личное восприятие автора, его удивительная память захватывают читателя: он полностью и по праву верит написанному.
Почему Сергей Михайлович Голицын написал эту книгу? Он считал, что просто обязан был это сделать. Несмотря на огромное количество публикаций, не вся правда о Великой Отечественной войне сказана и до сих пор, хотя прошло уже почти пятьдесят лет со дня ее окончания. Опубликовано очень много идеологизированных домыслов, полуправды и даже откровенной лжи. На многие и многие вопросы нет вразумительного ответа. По опубликованным мемуарам военачальников нельзя составить полную картину быта и будней той страшной войны.
Воспоминания писали все предки Сергея Михайловича. Более 20 томов дневников его деда Владимира Михайловича Голицына, московского губернатора и городского головы, хранятся в Отделе рукописей Государственной Российской библиотеки. Отрывки о Москве 50-х годов XIX столетия публиковались в «Московском журнале» в №№ 9, 10, 11 за 1991 год. Отрывки из воспоминаний отца — Михаила Владимировича, члена Московской городской думы, — опубликованы в журнале «Моя Москва» в №№ 7 и 9 за 1991 год. В семейных архивах хранятся мемуары более отдаленных предков. Опубликованы воспоминания двоюродного брата — Кирилла Николаевича Голицына — в № 5 журнала «Москва» за 1993 год.
«Записки беспогонника» создавались дважды. Впервые в конце 40-х годов, когда у Сергея Михайловича было очень мало времени для писательского труда — надо было кормить семью. Он много ездил как топограф по строительным объектам, жил в стесненных условиях, писал урывками. О публикации на тему быта, оборотной стороны войны, по цензурным соображениям, речи быть не могло ни тогда, ни много позже.
Вторично рукопись перерабатывалась, уточнялась после встреч с ветеранами уже в 70−80-х годах в деревенской тиши, в полном уединении, в собственном деревенском доме. Удивительная память, которая с годами, кажется, возрастала, воссоздавала многие детали событий 40-летней давности, так ярки они были. Сергей Михайлович заново переживал самые страшные годы своей жизни.
Книга писалась, как говорил Сергей Михайлович, для читателя XXI века, для историков и потомков. Он полностью отбросил цензурные соображения, опирался только на факты, свою удивительную память, ощущал чувство долга перед потомками: сказать всю правду, которую знал и пережил.
Книга учит любви к Родине, созидательному труду, честности, стойкости и выживанию в труднейших условиях. Она нужна сегодня.
Кто же главный герой книги, сам автор? Нет, он слишком скромный человек, чтобы делать из себя героя. В книге множество действующих лиц, но нет героев, а есть простые люди с их достоинствами и недостатками, своими характерами, способностями и знаниями, вынесшие на себе все тяготы Великой Отечественной. События тех лет, правдивая «река времен» — главное в книге.
Алеша Германов, упоминавшийся в начале книги «Записки беспогонника», был тяжело ранен в 1942 году, со временем стал доктором наук, крупным геохимиком. Его дочь Настя — известная артистка.
Сергей Михайлович Голицын родился 14 марта 1909 года в селе Бучалки Епифанского уезда Тульской губернии, в родовом имении Голицыных, в семье юриста, активного земского деятеля князя Михаила Владимировича Голицына и Анны Сергеевны Голицыной, урожденной Лопухиной. Был пятым ребенком.
Имение находилось в двадцати километрах от знаменитого поля Куликова, где русские в 1380 году победили орды Мамая.
С 1921 года семья постоянно жила в Москве, в 1929 году была выселена в Дмитров. Дед Сергея Михайловича был московским губернатором в 1887–1891 гг. (заведовал делами губернии, а не города) и городским головой в Москве в 1897–1905 гг. Его прадед Михаил Федорович — директор Голицынской (ныне 1-й градской) больницы — был близок к декабристам. Прапрадед Федор Николаевич — куратор Московского университета. Предков можно называть долго, вплоть до великого литовского князя Гедимина.
После окончания школы в 1927 году Сергей Михайлович Голицын полтора года учился на Высших литературных курсах вплоть до их закрытия. Работал топографом на нефтеразведке Северного Кавказа, в леспромхозе Горной Шории, на строительстве канала Москва — Волга, на изысканиях для Куйбышевской ГЭС.
После демобилизации и до 1959 года работал топографом на строительных площадках крупнейших текстильных комбинатов — Ашхабада, Гори, Ташкента, Херсона, Камышина. Опубликовал около 20 книг, много рассказов, очерков, заметок. По нескольку изданий выдержали «Хочу быть топографом», «Сорок изыскателей», «Сказания о белых камнях». Уже после его внезапной смерти, последовавшей в 1989 году, увидели свет книги «Записки уцелевшего» и «Сказание о земле Московской».
Более 30 лет Сергей Михайлович на общественных началах вел просветительскую и воспитательную работу с детьми в интернатах Москвы и пионерских лагерях Владимирской области. Много лет переписывался и встречался с краеведами города Климовска Тульской области и детьми крошечной станции Муртыгит на БАМе.
Имя Сергея Михайловича Голицына носят школа в селе Бучалки, открытая в 1991 году, и городская детская библиотека города Коврова Владимирской области.
Михаил Голицын,
геолог, младший сын С. М. Голицына.
23.04.94
Будущему историку Великой Отечественной войны предстоит нелегкая задача — пересмотреть тонны газет, журналов, документов, чтобы найти во всех тех бумажных ворохах золотое ядро правды.
И в художественной литературе, и в мемуарах маршалов видишь и чувствуешь столько надуманного, хвастливого, иногда догадываешься — о скольком недоговаривается, о скольком скрывается. Впрочем, рамки цензуры наставляли авторов писать совсем не то, что они видели и знали.
Будущий историк, освобожденный от этих рамок, настоящий, серьезный, объективный исследователь станет искать правду не в газетах и в официальных мемуарах, а в неопубликованных воспоминаниях участников войны — офицеров и солдат, а таких воспоминаний написано ой-ой как много!
Не менее трудная задача предстоит будущему творцу «Войны и мира». Для него подобные, берегущиеся сейчас втайне, искренние строки станут основным источником создания его правдивого труда. Вдумываясь в них, изучая их, писатель сумеет дать истинно эпическое, исторически достоверное сказание о великих событиях сороковых годов двадцатого столетия.
Многие во время войны вели себя трусливо и мерзко. Будущий Лев Толстой не постыдится показать и эту мерзость, он знает, что на фоне наносной гнили еще значительнее и славнее засияют дела и подвиги многострадального и многотерпеливого народа русского.
Я лично пробыл на войне с первых до последних дней, прошел большой путь от Сталинграда до Берлина. Однако никаких подвигов не совершал, ранен не был, смерть глядела мне в лицо лишь украдкой, ни одного немца я не убил и не видел ни одного врага с оружием в руках, и сам я никогда не носил ни оружия, ни погон. И все же считаю себя полноправным участником войны, хотя наблюдал и переживал лишь ее «изнанку».
Мне думается, что для будущего историка и для будущего Толстого и эта малоизвестная изнанка окажется не менее интересной, чем описания боевых действий.
В своих воспоминаниях я старался писать все именно так, как оно было, не преувеличивая, не стыдясь, не хвастаясь, не скрывая, не допуская никакого «художественного вымысла».
Свой труд я рассматриваю только как материал для будущего исследователя истины, а не как литературное произведение.
1946–1948
Двадцать пять лет мои воспоминания лежали под спудом, спрятанными. Я даже забыл, куда их засунул, и считал, что они погибли. И вдруг совершенно случайно их обнаружил, разобрал по страничкам и стал читать. И до того показались они мне интересными и ценными, словно писал их не я, а совсем другой человек. Они особенно ценны тем, что писались сразу после войны, на свежую голову, когда не забылись ни фамилии людей, ни названия географических пунктов, ни даты, ни отдельные факты.
К большому моему, да, наверное, не только моему, сожалению, я бросил свой труд, добравшись до 23 июня 1944 года, до дня начала нашего наступления на Белоруссию. Почему бросил? Вновь загорелась моя мечта с детства — хочу быть писателем! И все свободное время я решил вместо военных воспоминаний отдавать сочинению, долгое время неудачному, пьес и рассказов.
Память у меня сейчас далеко не прежняя, и потому закончить свои воспоминания, восстановить ход дальнейших событий вплоть до дня своей демобилизации я просто не в силах. Пришлось оборвать текст на самом интересном месте.
Сейчас я взялся за труд переписать свои прежние — измятые, исчерканные, исписанные мелким неразборчивым почерком пожелтевшие черновики. Переписывая набело, я чуть-чуть исправлял стиль, вставлял разные рассуждения, ни одного факта не выбрасывая, а наоборот, кое-что добавляя.
После перепечатки на машинке я собираюсь давать читать рукопись только самым близким родным и друзьям, а в далеком будущем, надеюсь, мои воспоминания будут опубликованы.
1971
Начало
Я всегда считал, что мне в жизни повезло. Многие мои сверстники, друзья и знакомые, погибли и в лагерях и по другим причинам, а я оставался жить и здравствовать, и это несмотря на свое ужасающее социальное происхождение, а тогда в анкете этот вопрос считался самым важным. Судим я не был, с работы меня выгоняли неоднократно, учиться не пускали, и, в конце концов, я поступил в систему строек, подчиненных НКВД. Там я и работал. Моя мать утверждала, что уцелел я благодаря ее молитвам.
Всю жизнь я мечтал, мечтал о труднодосягаемом — стать писателем. Потом мои мечты спустились на землю, я женился, и мне хотелось думать о спокойной оседлой жизни в кругу семьи, о счастье «в коробочке». Однако и эти, весьма, казалось бы, скромные, естественные для каждого маленького человечка желания для меня лично оставались неосуществимыми.
Волею судьбы и сочетанием нескольких случаев я сделался топографом. Технического образования у меня было мало, но зато имелась голова на плечах, любовь к работе, усердие, усидчивость, добросовестность. Если бы не социальное происхождение, я, наверное, с годами сделал бы хорошую топографическую карьеру, потому что был энергичен, обладал инициативой, напористостью, кое-какими организаторскими способностями. Попутно с практикой я самоучкой все время занимался и теорией.
Словом, в Главгидрострое НКВД, где я работал с 1935 года, я слыл неплохим работником и в окружении бывших заключенных по известной статье — бывших офицеров, генералов, министров, помещиков, фабрикантов, священников — не чувствовал себя «белой вороной».
Когда в 1937 году закончилось строительство канала Москва — Волга, я очутился в Куйбышеве на строительстве ГЭС и там, живя по разным деревням, стал вести оторванную от семьи, полуцыганскую жизнь изыскателя и пристрастился к водочке.
А семья моя — жена Клавдия Михайловна и два сына — Гога 1935-го и Миша 1936-го года рождения — жили в Москве. Жене очень не хотелось расставаться со своей весьма многочисленной родней, и ко мне она приезжала только на лето, как бы на дачу, и привозила сыновей, а осенью вновь меня покидала.
Так прошло три года. Осенью 1940 года строительство Куйбышевской ГЭС было прикрыто. В то тревожное время, тогда в Европе вовсю бушевала мировая война, нашему государству была не по плечу столь грандиозная стройка. Правительство решило строить несколько малых гидростанций на севере, на Волге, на Оке и Клязьме.
Так я попал в деревню Погост, в 4-х километрах от города Коврова Владимирской области, где на реке Клязьме началось строительство ГЭС, раз в пятьдесят менее мощной, нежели Куйбышевская. Строили, как и везде в нашей стране, силами заключенных.
Я занимал должность инженера-геодезиста при геологической партии. Под началом у меня находились два обалдуя-техника, которым ничего самостоятельного нельзя было доверить; реечниками у нас бегали погостовские мальчишки.
С весны 1941 года изыскательские работы начали расширяться. Под ведением нашей бурпартии оказались намеченные площадки никогда не построенных ГЭС, не только близ Коврова, но и на притоках Клязьмы — Уводи и Теве, а также близ Вязников и близ Гороховца.
Меня назначили начальником отдельного топографического отряда, значительно прибавили зарплату (только на словах, приказ был задержан отделом кадров), в помощь обещали прислать двух квалифицированных инженеров или техников.
Той же весной моя семья наконец переехала ко мне в Погост, и мы зажили в светелке у некоей разбитной бабенки Блиновой Евдокии Борисовны. Вечерами я наслаждался прогулками и играми со своими мальчиками, жена готовила вкусные обеды, за которыми я непременно пропускал по рюмочке настойки собственного изготовления.
Тогда же я послал разработанный мною, на основании еще куйбышевского опыта, ускоренный метод плановой привязки геологических выработок. Мою пояснительную записку с чертежами и формулами горячо поддержал в Москве главный геолог Главгидростроя Всеволод Вячеславович Сахаров — сын хорошо известного в транспортных кругах инженера-путейца Вячеслава Викторовича Сахарова, в изыскательской партии которого я работал еще в 1930–1931 годах на Кавказе.
Теперешний наш начальник партии Альшанский Николай Владимирович несколько косо смотрел на мои рацпредложения, догадываясь, что я ищу предлога для командировки в Москву. Признаться, он был прав.
Николай Владимирович — плотный, пожилой человек с седой козлиной бородкой — не так давно сидел по известной статье. Я его знал еще по Дмитрову и Куйбышеву, но попал к нему в подчиненные только теперь. Был он замкнут и холоден и большой формалист, но вполне порядочный и благородный человек.
Тогда же я задумал писать пьесу «Московская квартира». Опус мой выходил совсем плохим, но я этого не замечал и, окрыленный мечтами, не ленился вставать в 5 утра, шел в контору и там «творил». Все видели, какой я молодец, как рано приступаю к работе, и меня произвели в стахановцы.
Такова вполне мирная трудовая обстановка, в которой я жил и работал в то лето близ сосновых берегов тихоструйной Клязьмы. Казалось, судьба начинала мне улыбаться.
По моей просьбе Николай Владимирович послал официальный вызов на работу сестре Дусе — Евдокии Михайловне Голочевской. Муж ее — член партии с 1917 года, участник Гражданской войны, человек мною глубоко уважаемый, был арестован еще в 1936 году и исчез, а жена с дочкой Валечкой попали в ссылку в Сибирь. Теперь, в первых числах июня, они приехали, но Дуся пока решила месяц отдохнуть. Помогая ей приехать, я мечтал создать для своей жены дополнительный предлог, дабы удержать ее у себя.
Мне вспоминаются две поездки в начале июня: одна — в Гороховец, другая — в Вязники. Впоследствии я часто думал о тех поездках, они слились в моих воспоминаниях в единое, солнечное сияние: чудесные города со многими церквами, синие лесные дали и Клязьма, блистающая на солнце…
Однако была существенная разница в тех двух поездках. Из первой я вернулся в совершенно пустом скором московском поезде. Когда же я захотел повторить этот свой обратный маршрут и пришел на вокзал, то увидел возле кассы толпу народа. Оказалось, что уже три дня не давали на Москву билетов. Пришел состав, переполненный военными. Я вынужден был вернуться в Ковров поздно вечером рабочим поездом.
Почему произошла такая разница обстановки на поездах — я тогда не понял, так же как никто — ни в нашей изыскательской партии, ни во всей стране — не поняли «Сообщения ТАСС», появившегося в те дни в газетах и говорившего о концентрации германских войск близ нашей западной границы, якобы «для маневров».
Числа 18 июня моя жена уехала в Москву, повезла показать старшего сына врачам, а также за продуктами. Очень не хотелось мне ее отпускать; уехала она с величайшим трудом.
Наконец, наступил тот выходной день, мирный, солнечный, о котором столько написано и, наверное, еще много будет написано.
С утра вместе с Дусей отправился я в город. Предстояло кое-что закупить, а главное, переговорить по телефону со старшей сестрой жены Можаровской Полиной Михайловной — женой известного изобретателя вооружения самолетов. Мы собирались подробно с ней договориться — как организовать переезд ее семьи к нам на дачу. Переезд предполагалось совершить на легковой машине; мы хотели ее доверху нагрузить продуктами, которых в Москве было куда больше, чем в Коврове.
— Ты слышала новость? — окликнула девушка подругу.
Мы равнодушно прошли дальше. Известно, какие безделицы сообщают девушки друг другу.
— Знаешь, что случилось? — спрашивал юноша старика.
Но они остановились разговаривать слишком далеко.
— Сергей Михайлович, вы слышали, что говорил Молотов по радио?
Меня остановил Сашка — наш бурмастер, весельчак и балагур, типичный урка, еще подростком попавший в лагеря за хулиганство, дважды оттуда бежавший и в конце концов после освобождения поступивший к нам на работу. У нас его очень любили.
— Нет, а что?
И Сашка в двух словах рассказал то, о чем тогда говорил весь мир.
Мы пришли на телефонную станцию, увидели там Николая Владимировича, ожидавшего разговора с Москвой. Ужасная весть подтвердилась.
Только через два часа меня соединили с Полиной.
— Ну как? Вы не отменяете ваш приезд? — спросил я.
— Нет. А почему я должна отменять? — В голосе Полины слышалась обида.
Как видно, она считала начавшуюся войну вроде Хасана или финской. Где-то там бомбят, а у нас по-прежнему спокойно.
Однажды я видел, как на фабрике вдруг выключили ток. И однако в силу инерции все маховые колеса, трансмиссии, станки продолжали некоторое время вертеться с прежними скоростями.
Наверное, нашу страну в первые дни войны можно было сравнить с такой фабрикой. Жизнь как будто вертелась по-прежнему, но, однако, чувствовалось что-то не то в работе механизмов.
Мы, как и раньше, ходили на работу, чертили, считали, заключенных выводили из зоны, в пять утра я вставал, уходил писать пьесу, а в восемь шел со своими реечниками на работу, глядел в трубу теодолита, измерял, записывал и подсчитывал углы…
Но все мы сознавали, что работаем неизвестно зачем, по инерции. Думы наши были далеко от работы.
В газетах появились «сводки Информбюро» с поганым словом «направление», за которым — мы догадывались — скрывалось очень многое. И «направления» носили самые тыловые названия — Минское, Бобруйское… Да ведь это была не Западная, недавно не то освобожденная, не то захваченная Белоруссия. Нет, враг шагал по нашей исконной земле.
Отмеряя линейкой по карте расстояния от границы до Минска и от Минска до Москвы и деля цифры на число дней войны, я приходил к страшным выводам и начинал думать о том же, о чем думало тогда 9/10 всего человечества: «Франция была разгромлена за полтора месяца. А мы?..» Вспоминался недавний разговор за водочкой с геологом Сергеем Григорьевичем Овсеенко. Непобедимые полчища завоевали Югославию, Грецию, высадили тысячный парашютный десант на Крите и вдруг замолчали на два месяца. Мы тогда спрашивали друг друга: — А дальше куда они двинутся? И решили: наверное, в Палестину и в Египет.
Вспоминалась напечатанная зимой в «Правде» фотография: стоит Молотов со смущенной улыбочкой, а его держит под локоток кривляющаяся фигура не то парикмахера, не то клоуна, с клоком волос, свисавшим на лоб. Тогда погостовские мужички один за другим приходили ко мне и подолгу всматривались в ту фотографию. О чем они думали — чужая душа потемки.
Страстно накидывались мы на газеты, которые за 4 километра доставлялись не всегда. Я вчитывался в каждую строчку сводок, стараясь догадаться — что же скрывается за словами: «тяжелые бои», «яростные атаки противника», «удалось несколько потеснить наши части»…
Помню, как мы обругали восемнадцатилетнюю коллекторшу Асю Монзину. Она явилась из города, стала с азартом рассказывать, что по радио слышала сводку, но забыла, о каких направлениях там шла речь, зато подробно сообщила, как наш пулеметчик уничтожил взвод немцев.
В те дни всюду мерещились парашютисты-диверсанты. Рассказывали о таинственном самолете, опустившемся возле станции Новки. Шел я однажды с техником Бурмистровым по левому берегу Клязьмы. И навстречу нам попалась группа оживленно болтавших между собой колхозниц. Завидев нас, они замолчали и с разинутыми ртами и расширенными глазами испуганно уставились. Миша возьми да и ляпни:
— Guten Tag!
Колхозницы вздрогнули, взвизгнули и помчались.
Браня Мишу, я прибавил ходу, он пустился за мной. Того и гляди еще нас догонят, заберут. Нет, погони, к счастью, не было.
Нормировщик Павлов — бледный, худощавый человек с грустными глазами — получил повестку. Его рассчитали за два часа без всяких обходных листков, с которыми полагалось таскаться по три дня. Такая же бледная, худощавая и грустная жена с двумя маленькими болезненными детками пошла его провожать на поезд. И с тех пор никогда она не имела от него ни строчки. Мы все ИТР (инженерно-технические работники) получили в Коврове в военкомате брони на два месяца.
Помню первую воздушную тревогу с тоскливым ревом городских гудков. Все мы старательно наклеивали по диагоналям бумажные полоски на окна и рыли на задворках бомбоубежища.
Приехала моя жена с сыном, чрезвычайно напуганная первой московской воздушной тревогой, якобы учебной. Никаким докторам она сына не показывала и в панике помчалась обратно в Ковров. От Петушков ехали они в товарном вагоне из-под скота. Предвидя возможные затруднения с продовольствием, она привезла с собой один батон и пять пачек печенья.
Начальник строительства Ковровской ГЭС Жуленев получил приказ усилить темпы; через два дня он получил новый приказ: строительство законсервировать и в полном составе вольнонаемных и заключенных выехать специальным эшелоном неизвестно куда.
На следующий день — это было 30 июня — и наш Николай Владимирович получил приказ выехать на автомашине, имея с собой запас горючего на 500 километров. В телеграмме были поименно названы геологи: Синяков, Овсеенко, еще двое. Николай Владимирович взял также трех коллекторов и трех бурмастеров.
Оставшиеся, в том числе и я, должны были продолжать работать, постепенно свертывая дела.
Однажды, работая возле железной дороги, я видел, как состав за составом шли в Москву с воинскими частями, с танками, с пушками. А навстречу ехали эшелоны с беженцами.
Я готовился к сдаче материалов. Была у меня толстая тетрадища, в которую я с начала строительства переписывал все свои вычисления и увязки координат, подклеивал схемы ходов и прочее. Берег я свой талмуд чрезвычайно и записи в нем вел аккуратнейшим образом.
В тот день я составил ключ к своим вычислениям, выписал по всей книге — «См. стр. № такой-то, такой-то…» и отдал ее Мише Бурмистрову обернуть в цветную бумагу. Одновременно я отдал ему рваные черновики, чтобы сжечь их на костре на деревенских огородах.
Миша накануне женился на местной красавице и, заспанный, бледный, но бесконечно счастливый, забрал все мои бумаги и ушел. Я подождал его с полчаса и вышел на огороды. Издали увидел дымок и Мишу, сидевшего возле догоравшего костра в обнимку со своей любимой супругой.
Я подошел и зашатался от ужаса. От моего сокровища остался лишь обрывок обложки, а рядом на траве лежали черновики, аккуратненько обернутые цветной бумагой.
Мои вычисления! Мои координаты! Результаты годовой работы! Да за это меня под суд! Потом я вспомнил Бобруйское, Минское направления, посмотрел на счастливые глаза Мишиной супруги, махнул рукой и, шатаясь, ушел.
4 июля было опубликовано обращение Сталина. Многих трогали слова — «дорогие братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои…» Многие плакали от этих слов. А я перечитывал строки несколько раз, но искренности их никак не верил. Однако это обращение открывало глаза на многое. Стала более или менее ясна картина наших ужасающих территориальных потерь. Но о потерях людских можно было лишь догадываться. Слышавшие по радио голос незабвенного вождя мне потом рассказывали, как великий мудрец волновался, как булькала вода, когда он ее глотал. Двадцать лет спустя в «Новом мире» были опубликованы воспоминания нашего посла в Англии Майского. Он писал о невероятной растерянности, охватившей Сталина и его верных соратников в первые дни войны. Об этой позорной и трусливой растерянности говорится и в других источниках, известных широкой публике по Самиздату.
15 июля в выходной день была чудесная жаркая погода. Всей семьей, забрав закуски, мы пошли на Клязьму купаться, загорали на песке, баловались, наслаждались. На высокой горе красовался сосновый бор, дальше за синей излучиной Клязьмы высилась другая гора, а на ней старинная шатровая колокольня села Любец, основанного, по преданию, князем Андреем Боголюбским. Он плыл вниз по Клязьме, остановился тут ночевать, и место это показалось ему «любо».
Девятнадцать лет спустя в том селе я купил домик и зажил там. И написал десять своих книг и вот сейчас переписываю эти страницы.
Всю войну я вспоминал тот день, последний день моей мирной жизни. Вечером, когда мы возвращались домой, я увидел у дома, где жила семья Николая Владимировича, запыленную грузовую машину с крытым брезентовым верхом.
Не заходя домой, я поднялся на крыльцо того дома. Меня встретила жена Николая Владимировича Вера Михайловна — не старая еще, милейшая женщина, очень болезненная и измученная долголетними заключениями своего мужа. Она мне сказала, что он приехал один и сейчас с дороги спит, и обещала прислать за мной сына — пятнадцатилетнего Володю.
Я жил через дом. В моей квартире была комната для приезжающих, и там сейчас остановился шофер. Я пригласил его обедать и попытался расспрашивать. Но тот, несмотря на две стопки водки, не развязал своего языка, не сказал, где находятся наши геологи и что они делают.
Ничего не поделаешь — военная тайна.
Пришел Володя и позвал меня к отцу.
Николай Владимирович сидел за самоваром в расстегнутой рубашке, красный, потный и наслаждался, наверное, седьмым стаканом чая. Рядом сидела Вера Михайловна, напротив молодой человек Геннадий Павлов — инженер-цементатор. Усадили и меня пить чай.
Николай Владимирович повернулся ко мне и сказал:
— Вот, Сергей Михайлович, только что я говорил Геннадию Дмитриевичу, теперь повторю вам. Ответьте мне только на один вопрос и больше ничего не расспрашивайте. Желаете со мной ехать?
— Куда?
— Я вам сказал — не расспрашивайте! — И он сердито затряс своей козлиной бородкой.
Я думал не больше минуты и ответил:
— Хорошо, поеду.
Мои попытки косвенными вопросами прояснить истину ни к чему не привели. Геодезические инструменты мне было приказано взять с собой.
Я доложил о том, как свертываются работы в бурпартии, о сожженном талмуде предпочел умолчать.
— Интересно наблюдать издали, как пикируют немецкие самолеты, — неожиданно вставил Николай Владимирович и показал рукой, как это они выполняют.
По одной этой фразе я догадался, что он повезет нас далеко на запад от Москвы.
Отъезд был назначен на завтра — на 16 июля — в 4 часа утра.
Я вернулся домой, сообщил новость жене и Дусе. Собрали они мои пожитки, но немного, всего один чемодан. Зимней одежды Николай Владимирович брать не советовал.
Мы решили, что семья должна остаться на неопределенный срок в Погосте. Дуся только что поступила в колхоз собирать огурцы.
Встали на заре. Никогда в жизни я так тяжко не расставался с семьей. Я хоть и шутил — дескать, «встретимся в другой эпохе», — но комок судорожно сжимал мне горло.
Качаясь на ухабах, машина проехала по деревне, направилась в город, там свернула на шоссе и через полчаса выехала на асфальтовую магистраль Горький — Москва, прямую, как стрела.
Кроме меня и Павлова, Николай Владимирович взял еще двух цементаторов — фамилии их я забыл — и несколько бурмастеров.
Быстро мчались мы по совершенно безлюдному шоссе. Я обратил внимание, что были сняты километровые столбы и столбы с указателями названий деревень и рек; очевидно, чтобы затруднить ориентировку мифическим парашютистам.
Во Владимире нас встретил помощник начальника бурпартии, носивший звучную фамилию Баклажан. Он выдал всем нам зарплату на два месяца вперед. После двухчасовой задержки мы поехали дальше на Москву.
Первые рубежи
В Москву приехали вечером, когда занятия в Главгидрострое уже кончились.
Николай Владимирович строжайше запретил мне ехать в Дмитров, где тогда жили мои родители и брат с семьей. Он насилу отпустил меня ночевать к московским родным, обязав явиться завтра к 7 утра.
Ночевал я у Бориса Александрова — зятя жены — артиста Театра Красной Армии. Семья его была на чале, а сам он, судя по количеству окурков, видно, с утра играл в преферанс с приятелями-артистами. Ни о чем с ним не говорил, отдал ему для передачи моей семье большую часть денег, с наслаждением принял ванну и лег спать в кухне.
На следующее утро я отправился в Главгидрострой, который помещался в Сокольниках на улице Матросская Тишина, в большом доме между сумасшедшим домом и тюрьмой. Тогда острили: «А мы — кандидаты туда или сюда».
В 7 часов, конечно, никого там не было, но к 9 собрались все служащие, и учреждение зажужжало.
Жужжание это было несколько взволнованнее и тревожнее обычного. В коридорах таинственно перешептывались, девушки и юноши носились с бумажками и рулонами. Многие собирались куда-то уезжать, но куда — не говорили. Перед кабинетом начальника сектора геологии Валериана Алексеевича Семенцова выстроилась очередь, в которую встал и Николай Владимирович. Один за другим люди входили за роковую дверь и выходили оттуда, возбужденно размахивая бумажками.
Я подошел к главному геологу Сахарову, с которым вместе работал три года в Куйбышеве.
— Всеволод Вячеславович, бога ради, скажите — куда мы едем?
— Это, батенька мой, военная тайна, — пробасил он, насупив свои лохматые брови, и, опасливо оглядевшись, шепотом добавил: — Вы едете на запад строить линию Сталина.
— О-о-о! — Я даже зашатался.
Походив немного, я опять обратился к Сахарову:
— Всеволод Вячеславович, а скажите, как мое рационализаторское предложение?
— Подите вы к черту с вашим предложением! Тут, батенька мой, одним взмахом пера пятнадцать строительств прикрыли.
Я решил, что настал удобный момент, и дрожащим голосом признался ему в сожжении молодоженами своего талмуда с координатами.
— И опять повторю, подите к черту с вашими координатами! Если хотите знать, мы очень обрадовались, что прикрыли Ковровскую ГЭС.
Я уже раньше слышал разговоры о неудачно выбранной площадке для строительства на дне озера, на выщелочных известняках.
Выбрали неудачно из-за великой спешки. Эшелоны с заключенными уже ехали, а геологи еще не могли указать — где строить. НКВД нажало, ученые, естественно, испугались и ткнули: «вот тут». А впоследствии бурение по створу земляной плотины показало, что за двести метров от выбранной площадки находятся крепкие, как скала, известняки. Но переносить уже поздно было.
Я отошел от Сахарова. Время медленно двигалось вперед. Наконец Николай Владимирович вышел от Семенцова.
— Через час едем, — сказал он какой-то толстой еврейке. — Я обязываю вас явиться через час. А вы, — обратился он ко мне, — смотрите, чтобы никуда…
Прошел час, и другой, и третий. Николай Владимирович нервно ходил по коридору, он ждал еврейку, назначенную к нам лаборанткой. Я дремал на подоконнике.
Во время обеденного перерыва ко мне подошел Сахаров. Зная его за большого умницу и культурнейшего человека, я спросил его, что он думает о положении на фронтах.
— Любили мы бахвалиться, трезвонили — Красная Армия всех сильнее — вот что! — ответил он. — Но я не смотрю на будущее печально и безнадежно. Вот если Москву да Ленинград они возьмут, да на Кавказ заберутся — ну, тогда понятно — дела наши повернутся неважно.
Эти слова сильно подбодрили меня, и впоследствии я их часто вспоминал.
Только в 5 часов вечера явилась с двумя огромными чемоданами толстая еврейка, раскрасневшаяся, тяжело дыша.
Николай Владимирович с зеленым от злости лицом сказал ей несколько «теплых» слов. Несмотря на поздний час, он приказал немедленно выезжать. Как полагается порядочному человеку, он уступил еврейке место в кабине, а сам сел с нами в кузов.
Мы поехали через Москву по Садовому кольцу. У Смоленской площади свернули направо к Бородинскому мосту, покатили по Большой Дорогомиловской и выехали на автостраду. Москва в розовом сиянии догоравшей зари исчезла вдали.
Мы обогнали вереницу грузовых машин, битком набитых девушками. Они улыбались нам и пели песню: «Если завтра война, если завтра в поход…»
Нам попалось несколько маленьких танкеток, проехала конная батарея тяжелых орудий. А вообще войск почти не было видно.
Когда стемнело, километров за 40 от Москвы в березовой роще мы остановились ночевать. Было тепло. Я лег на спину и глядел сквозь листву на звезды. Спать не хотелось.
Ранним утром двинулись дальше. Стали попадаться войска, но немного. Шагали по обочинам пехотинцы в касках, ехала конная артиллерия.
Николай Владимирович, как бывший артиллерийский офицер еще Первой мировой войны, подробно нам объяснял свойства орудий различных калибров, рассказывал всякие случаи из своей прошлой военной жизни. Рассказчик он был великолепный, но о будущей нашей работе, о том — куда мы едем, хитрец не говорил ни слова.
Мы проезжали мимо КПП — контрольно-пропускных пунктов. Нас отпускали без разговоров. С собой мы взяли движок и буровой станок «Крелиус». Этот станок, повернутый на бок, был очень похож на пушку невиданного образца и потому служил нам более солидным пропуском, нежели наши документы и путевка.
А впрочем, документы каждому из нас выдали не менее солидные:
«Дано сие такому-то, что на основании приказа Зам. Наркома Внутренних дел комиссара государственной безопасности такого-то ранга Чернышова, он направляется по особому заданию правительства. Всем государственным организациям, учреждениям, предприятиям, колхозам и частным лицам оказывать такому-то всяческую помощь и содействие в возложенном на него поручении».
И подпись — «комиссар государственной безопасности такого-то ранга такой-то» — размашистая, непонятная закорючка.
Я был горд, что мне доверено выполнять «особое задание», и одновременно изнывал от любопытства.
Чем дальше мы отъезжали от Москвы, тем чаще попадались нам навстречу грузовые и легковые машины, нагруженные людьми и самым различным барахлом. Вот проехал автобус, полный ребятишек. Малыши весело махали ручками и криками приветствовали нас.
Детки, детки, что вас ждет впереди? И увидите ли вы когда-нибудь вновь своих родителей?
Начали попадаться встречные пешеходы, тяжело нагруженные, измученные, с узлами наперевес, все люди городские — дамы в шляпках, мужчины в хороших костюмах.
На случайной остановке мы узнали, что эвакуируются, а точнее, бегут из Смоленска. Неужели враг подобрался так близко?
Слева показался город со многими церквами.
— Это Вязьма. — Наконец Николай Владимирович приоткрыл завесу таинственности. — А вон видите — воронка.
— Где? Где?
Широко открытыми глазами мы глядели за кювет на круглую яму с черной рыхлой землей, на березки с увядшей листвой, наваленные и расщепленные.
Не доезжая до Вязьмы, свернули направо на большак, проехали немного. Николай Владимирович приказал остановиться, перекусить. Еще раз свернули в ольшаник и поставили машину поддеревом. Такая предосторожность мне показалась излишней. Позавтракав, я прилег под куст с книжкой.
— Не нравится мне этот самолет! Ох, не нравится! — услышал я голос Николая Владимировича.
Самолет где-то жужжал, но книжка была интересная, и я даже не поднял головы.
— Ложись! — дико завопил Николай Владимирович.
Все легли ничком на землю. Еврейка старалась затиснуть под машину свою толстую задницу.
Ноющий звук, настолько отвратный, что к нему не подобрать эпитета, нарастал с каждым мгновением… Вдруг — ух! И через секунду еще — ух! Страшный взрыв и другой! Земля дрогнула, по кустам зачиркало, завизжало… И тишина…
Первым вскочил Николай Владимирович.
— Все целы?
Да, все были целы. Кое-кто и я в том числе побежали на место взрывов. Зияли две воронки со свежей дымящейся черной землей, стволы деревьев лежали веером. Я увидел осколок, бросился его поднимать и обжегся. Он был блестящий, рогатый, исковерканный. Я долго его потом носил в кармане на счастье, и он все рвал рогами платок и карман.
От ближней воронки до автомашины оказалось 70 шагов. Да, самолет спикировал прямо на нас. Впоследствии я видел, как гибли люди и при более далеком падении бомбы.
Мы все начали смеяться, наперерыв острить, поздравляли «с боевым крещением». Николай Владимирович приказал ехать дальше.
Жара стояла палящая, безветренная. По большаку навстречу ехало больше подвод, чем по автостраде. Двигались стада, бесконечные полчища коров и овец с налитыми кровью глазами, с высунутыми языками и слюной, текущей из пасти. Стада шли не только по дороге, но топтали тучные, еще зеленые, волнующиеся хлеба, поднимали густые бурые облака пыли. Мы скоро превратились в негров.
Стали попадаться отдельные группы красноармейцев в касках, и шли они не на запад, а на восток, шли вразброд, запыленные, видно, до предела измученные.
Проехала автомашина, нагруженная железнодорожниками с семьями и узлами. Ну уж это было ни на что не похоже! Железнодорожники — и на автомашинах!
Много лет спустя я узнал, что в эти дни немец подошел к Смоленску и выкинул десант в Ярцеве. Я видел место десанта, где обе магистрали — железнодорожная и автострада — сближались на расстояние до 200 метров. Там были два моста через приток Днепра реку Вопь, десантники взорвали мосты и тем самым перерезали обе магистрали и навели у нас невероятную панику.
Николай Владимирович несколько раз останавливал автомашину, выскакивал, шептался с проходившими или проезжавшими командирами частей и вновь приказывал ехать дальше, навстречу стадам и потоку беглецов.
С большака мы свернули вновь направо на проселок и поехали прямо на север. Мы вздохнули. Тут не было ни стад, ни пыли. Ехали чудесными местами долиной Вазузы, мимо березовых рощ, сосновых лесов, деревень, поднимались на холмы, спускались в овраги. Дальние и ближние церкви, целые и полуразрушенные, высились там и сям, кое-где в зелени забытых парков виднелись облупленные колонны бывших помещичьих домов. А поля колосившейся пшеницы волновались, как море.
Ночевали мы в березовой роще на берегу Вазузы, проехав от Коврова свыше 600 километров.
Рано утром, когда туман еще окутывал долину Вазузы, Николай Владимирович нас разбудил, мы сели и поехали. Дорога поднялась в гору, и вскоре Вазуза скрылась позади. Навстречу снова стали попадаться подводы с беженцами, стада, пешеходы, однако в меньшем количестве, чем накануне, военных совсем не было.
Часов в 11 Николай Владимирович сказал:
— Теперь скоро приедем.
Въехали в большое село — районный центр Андреевское, названное так в честь члена Политбюро А. А. Андреева — уроженца тех мест (теперь переименовано в Днепрово).
На улицах сгрудилось множество подвод. Из учреждений вытаскивали мебель, ящики, на огородах жгли бумаги. Где-то вопила женщина, кто-то неистово матерился.
Группой стояло местное начальство, с виду весьма напуганное. Мы подъехали к магазину, остановились, некоторые из нас выскочили, встали в очередь.
Продавали сахар, которого недоставало в Коврове. Здесь отвешивали пудами, мешками, я лично взял два кило.
Стоя в очереди, я пытался узнать, почему такая сумятица.
Одна баба мне шепнула, что немецкие танки в 40 километрах.
— Николай Владимирович! — раздался радостный возглас.
Перед нами стоял наш бурмастер Сашка, черномазый, улыбающийся. Он уехал еще в первой группе.
— А нас «крокодилы» немцам бросили, а сами драпанули! — воскликнул он.
— Подожди рассказывать! — перебил Николай Владимирович и отвел его в сторону.
Они долго шептались. Сашка с азартом говорил о чем-то очень интересном и важном, а мы изнывали от любопытства. Потом он молча распрощался и пошел в одну сторону, а наша машина повернула назад. Километра через два мы свернули с прежней дороги налево.
Проехали еще час, миновали город Сычевку и еще через сколько-то километров свернули с большака и остановились в небольшой деревеньке.
— Сюда, сюда, Сергей Михайлович!
Это говорил наш геолог Сергей Григорьевич Овсеенко. Вместе с ним подошли две неизвестные мне полногрудые девицы в синих штанах. Он повел меня к себе на квартиру. Оставив там чемодан, я пошел вместе с ним на болотистый ручеек умываться. Оставшись в одних трусах, я долго не мог отмыть дорожную пыль.
— Сергей Григорьевич, а где линия Сталина?
— А вот она. — И он показал на свежевырытый двухметровой глубины ров, тянувшийся по склону овражка. — Только предупреждаю, сию канаву так называть не принято.
— И больше ничего нет? — спросил я с дрожью в голосе.
— Говорят, еще сзади на горе будут строить доты, — ответил он и добавил: — Если только успеют.
У меня сердце упало. Линия Мажино, линия Зигфрида, линия Маннергейма… Ну, а Сталинская должна быть самой неприступной. А тут просто канава.
Только много позднее, путем расспросов, мне удалось восстановить историю того грандиозного предприятия, когда в то лето сотни и сотни тысяч людей, а может быть, и миллионы, были переброшены на запад и поставлены с лопатами и кирками на всем протяжении от Балтийского моря до Черного — по Нарве, Великой, Мете, Вазузе, Днепру. Фабрики, заводы, школы, техникумы, вузы, учреждения с директорами, начальниками и рабочими, наконец, заключенные, наконец, местное население — все должны были «строить линию Сталина». В ней видели спасение. Об эту канаву, как о бетонную стену, должно было разбиться вражеское нашествие.
Наша фортификационная наука тогда была очень слаба. Только два года спустя у нас поняли, что противотанковые рвы, требующие колоссальных затрат труда, в сущности бесполезны, а грандиозные железобетонные доты, видимые за 8 километров, представляли из себя мышеловку.
Копали неистово по 14 часов в день, 50 минут работы, 10 — отдыха. И так с 4 утра до 8 вечера с перерывом на обед. Только в первой пятилетке я видел такой беззаветный энтузиазм. Под палящим солнцем, полураздетые, бронзовые люди, из коих многие никогда не держали в руках лопату, копали, копали, грызли лопатами жирную, твердую землю. Раз — нога нажимала, два — нажимала сильнее, три — комок земли поддевался штыком лопаты, четыре — комок сильным броском летел в сторону.
Копали не только мужчины и юноши, но больше женщины и девушки, копали, позабыв о своих туалетах, о желании нравиться.
Я любовался красивыми движениями бронзовых тел. Да, любовался, потому что копали у меня под окном, а я сам сидел сложа руки. И все наши геологи только делали вид, что занимаются чем-то важным.
Именно Главгидрострою НКВД было поручено организовать строительство «линии Сталина» на Западном фронте.
Прибыли предприятия и учреждения из разных городов, но больше всего из Москвы. Все приехали со своим оборудованием. В Сычевский район попали строительные организации: Промстрой, Финстрой, Кинострой, Курортострой. Еще хорошо, что некоторые прибыли с топорами и пилами, а то привезли бетономешалки, ленточные транспортеры, подъемники, требовавшие электроэнергии, которой почти нигде не было. Некоторые тресты привезли кровельное железо, кисти и краски. Всех перещеголял Сантехмонтаж, доставивший на оборонительные рубежи раковины, унитазы и писсуары. (Историк, возможно, усомнится, но я сам видел эти предметы своими глазами.)
Все это барахло сваливалось в колхозные сараи, а людям вручали лопаты, только лопаты.
Нет, не одни мы бездельничали. Беззаветных тружеников возглавляло всевозможное начальство: уполномоченные, особоуполномоченные, культурники, агитаторы, политработники, комиссары и всякие другие главнюки. Много было всяких штабов, и во всех этих штабах сидело бесчисленное множество евреев. Я нигде не видел такого огромного количества собранных вместе представителей «избранного народа».
Штабы размещались все больше в школах, и сыны Израиля сидели, втиснутые за парты, или расхаживали вдоль рвов с полевыми сумками, или разъезжали на автомашинах. Толстые, тонкие, рыжие, черные, кудрявые, лысые, они увидели на оборонительных рубежах некое тихое пристанище.
Над районами главенствовало Пятое Управление (Сычевское). Таких управлений на Западном фронте было около 10. Они подчинялись Главному Управлению Оборонительных работ Главгидростроя НКВД, штаб которого находился в Гжатске. Там среди начальства было много чекистов и на 50 % евреев. Все эти начальники подписывали бумаги, разъезжали на автомашинах, звонили по телефонам, давали грозные указания, приказания и директивы.
Наша геологическая партия была Гидростроевская, поэтому на лопату нас не поставили, а велели обслуживать строительство оборонительных рубежей. Но вначале никто не знал, в чем должно состоять это обслуживание. Никаких указаний и приказаний нам не дали.
И Николай Владимирович, скрывая от нас таинственное нечто, в сущности, скрывал от нас пустоту. Целый месяц он не знал, в чем должна состоять работа геологической партии, когда враг каждый день мог нагрянуть.
Девушки в синих штанах с деловым видом ходили по трассе, зарисовывали выходы коренных пород, отмечали обвалы. Бурмастера превратились в носильщиков, таскали следом за девушками рюкзаки с образцами пород. Потом геологи, гидрогеологи и старший геолог писали пространные пояснительные записки о флювиогляциальных и аллювиальных отложениях, о верхнем и среднем карбоне и о всякой прочей премудрости, которая никому не была нужна и которую никто не читал.
И мне с моими геодезическими инструментами тем более делать было нечего.
Возвращаюсь к своему прибытию в деревушку Лентьево Сычевского района. Вот что мне рассказал наш геолог Сергей Григорьевич Овсеенко:
— От нашей прежней бурпартии остались лишь два геолога — он и Синяков Николай Петрович, да несколько бурмастеров и коллекторов, все остальные были направлены куда-то в другой район. Зато к нам влилось несколько работников треста Спецгео во главе со старшим геологом Лущихиным Николаем Николаевичем. Их-то как раз и назвал Сашка «крокодилами».
Отличительным признаком всех их — мужчин и женщин — служили синие штаны — источник массы трагикомических недоразумений с местными жителями. Крокодилов постоянно принимали за немецких парашютистов, которых тогда искали везде и всюду.
В отсутствие Николая Владимировича Лущихин сделался начальником. Тогда партия помещалась возле Андреевского.
Вдруг прилетела весть: немцы высадили танковый десант и приближаются.
В распоряжении Лущихина имелся один грузовик, на который можно было посадить всех работников бурпартии. Но Лущихин поступил иначе: он погрузил только работников Спецгео — их было 9 человек, их личные вещи, лабораторное оборудование, продукты, и тайком от бурмастеров и коллекторов выехал за 40 км в тыл, в Лентьево, посадив по дороге возвращающихся с работы Овсеенко и Синякова. Впоследствии оба они горько раскаивались, что согласились присоединиться к беглецам.
В этот-то момент и прибыл в Андреевское Николай Владимирович со всеми нами, и мы встретили Сашку, шедшего искать убежавших крокодилов.
К счастью, танковый десант оказался уткой, отражением слухов о Ярцевском десанте, случившемся за 120 км от Андреевского. Районные власти вернулись и приступили к своим служебным обязанностям.
Николай Владимирович немедленно послал машину за брошенными людьми и за вещами Овсеенко и Синякова. Решено было остановиться в Лентьеве, так как в Андреевском делать было нечего. Впрочем, и в Лентьеве тоже приходилось выдумывать работу.
А что, если бы на самом деле немцы выкинули десант? Тогда людей попросту предали бы в руки врагов.
На следующее утро Николай Владимирович повел меня представлять Лущихину.
— Подождите на крыльце, — сказал он, входя в дом, где помещались спецгеовцы. Сквозь открытое окно я увидел полную комнату людей в синих штанах и вдруг услышал резкий гнусавый голос:
— Когда мне понадобится топограф, я позову.
Николай Владимирович вышел на крыльцо и сказал мне:
— Вы пока свободны.
Вот так так! В Главгидрострое в разные времена я имел дело с тремя старшими геологами — А. А. Федотовым, С. Г. Соколовым и В. В. Сахаровым. Все трое были высококультурные, живые, порядочные люди, были просто старшими товарищами. А этот каков? Даже видеть меня не пожелал. Я очень обиделся.
Несколько дней я валялся на сеновале, сквозь решетку наблюдая, как в ста шагах от меня копают противотанковый ров. Мое невольное безделье рядом с таким беззаветным и тяжким трудом крайне меня удручало. Синяков и Овсеенко с утра уходили на геологическую съемку, а три цементатора, приехавшие одновременно со мной, тоже ничего не делали.
Ежедневно в 6 вечера мы вчетвером отправлялись за сводками Информбюро в соседнюю деревню Свиноройку, где помещался штаб участка.
Сводки эти были очень краткие, а за этой лаконичностью никак нельзя было разгадать — что же происходит на фронтах. Появились новые ошеломляющие направления — Гомельское и Смоленское. А ведь именно в эти дни на Западном фронте немецкое наступление приостановилось, но мы даже не догадывались об этом.
Лежа на сеновале, я многое передумал. В Сычевке мне посчастливилось купить «Хаджи-Мурата» Л. Толстого.
Я всегда очень любил эту повесть, а тут в обстановке начала второго месяца войны она произвела на меня особенное впечатление. Почему погиб Хаджи-Мурат? Он погиб потому, что совершил самое тяжкое преступление, какое можно только совершить, — он изменил Родине и перешел на сторону врагов. Да, у него были раздоры с Шамилем, который его оскорблял и обижал, ему грозила тюрьма. И все-таки он ни при каких обстоятельствах не должен был переходить на сторону врагов своего народа.
С такими мыслями я прошел через всю войну.
Дней через пять я, наконец, был вызван к Лущихину.
Передо мной стоял высокий человек в синих штанах, лет под пятьдесят; лицо его было длинное, с дряблой кожей, прозрачно-белесые глаза глядели куда-то мимо меня. Все гласные звуки он тянул медленно, совершенно одинаково, как в английском языке произносится «а» в слове that, да еще шепелявил. Он не только не подал мне руки, но и не поздоровался со мной.
— Марья Федоровна вам все объяснит.
И он показал на одну из девиц в синих штанах, единственную не полногрудую, а наоборот, весьма тощую.
Так началась моя работа. Раза два в неделю я выезжал на автомашине с одним из синештанных геологов, выполняя разные глазомерные съемки каменных и гравийных карьеров, чертил схемы и в общем был загружен на 25 %. Мои геодезические инструменты покоились в сарае.
Из начальника топографического отряда я превратился в рядового подсобного работника, вроде коллектора. Это сильно задевало мое самолюбие, но я утешал себя тем, что в военное время нельзя думать о личном.
Спецгеовцы внесли совершенно новый дух в нашу бурпартию. До войны они привыкли заниматься секретной работой и теперь все время подчеркивали особую секретность и наших нынешних занятий, и прежняя обстановка дружбы теперь сменилась строгой официальностью.
Лущихин считался крупным ученым или, вернее, мнил себя таковым. Он держал себя крайне гордо и высокомерно, остальные спецгеовцы во всем ему подражали. Они кичились голубиной незапятнанностью своих анкет — вот им доверяют секретность, а нам не доверяют, они пролетарского происхождения, а у нас, просто ужас, — бывшие заключенные, да еще по какой статье! — даже страшно выговорить, да еще бывший князь… Один наш молодой геолог Синяков был ими признан заслуживающим доверия.
Отсюда началось разделение в бурпартии на два лагеря. Мы — черномазые — крепко держались за Николая Владимировича Альшанского, который был хоть и порядочным человеком, но с характером.
Столкновения между ним и Лущихиным казались неизбежными.
Начальство наше — геологическая экспедиция Главгидростроя — помещалось во Ржеве. Во главе экспедиции стояла Елена Константиновна Козловская, женщина весьма энергичная, но имевшая много врагов. И Николай Владимирович и я давно и хорошо знали ее еще по каналу Москва-Волга и по Куйбышеву. Ее называли у нас «царица Тинатина».
А Лущихин с Козловской учился в вузе и часто повторял о своей близости к ней. Теперь он время от времени строчил на Николая Владимировича доносы. Однажды мы достали водки и выпили все вместе, но без спецгеовцев; так на следующий день во Ржеве это было известно.
Елена Константиновна несколько раз приезжала мирить враждующие стороны, но из этого ничего не выходило, и ссоры вспыхивали иногда из-за пустяков.
Так, Сашка, бывший у нас завхозом, получил со склада района два вида круп — перловую и гречневую. Перловую он выдал спецгеовцам, а гречневую нам. Те это пронюхали, и Николаю Владимировичу был устроен скандал. Кончилось тем, что мы обменяли крупы.
Случались расхождения и покрупнее. Всего с севера на юг тянулось три линии оборонительных рубежей — первый рубеж проходил западнее Андреевского вдоль Днепра. Оттуда как раз так позорно удрали Лущихин и К°. Второй рубеж шел на 20–25 км восточнее, мимо Лентьева, потом по Вазузе. Предполагалось строительство еще третьего рубежа совсем в тылу вдоль Гжати через районный центр Карманово и далее на Зубцов.
Николай Владимирович считал, что наше место — первый или второй рубеж, а Лущихин считал, что мы должны подготовлять третий, еще только намеченный, рубеж. Он выдвигал различные доводы в пользу этого третьего. Но мы понимали, что самым веским его доводом была отдаленность третьего рубежа от фронта.
В те дни конца июля, хоть и тихо было у нас, но в этой тишине чувствовалась тревога. Три ночи подряд слышалось жуткое гудение, казалось, все небо гудит, но в темноте мы ничего не видели. В газетах появились официальные сообщения о бомбежках Москвы.
В Сычевском районе началась эвакуация скота. А район издавна славился мясным крупным рогатым скотом симентальской породы. Три дня скот песочной масти или белый с желтыми пятнами шел мимо моего дома. Жара стояла удушливая, пыль поднималась облаками. Особенно тяжко доставалось огромным быкам; с налитыми кровью глазами, с цепью в ноздрях, они едва двигались. При мне у одного быка яйца раздулись с человеческую голову, он упал, его едва успели прирезать. Зоотехник, сопровождавший стадо, чуть не плача рассказывал, что этот производитель получил золотую медаль на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке, и родословная у него была, как у английского лорда.
А телята резвились по полям. Наверное, только они одни и прошли весь дальний путь до Ярославской области. Мясо мы тогда приобрели по дешевке, а молока попили за три дня вдосталь.
Хлеба в то лето поднялись небывалые. Чудесная рожь колосилась за моим домом, она лоснилась на солнце волнами и шуршала колосьями. За эти три дня всю ее выбили копытами.
Жители относились совершенно безучастно к гибели не только колхозного хлеба, но и собственных огородов. Испуганные женщины сидели сложа руки, дескать, все одно — погибать. Позднее, когда скот прошел, многие спохватились, стали лопатами кое-как подправлять затоптанную картофельную ботву. С ужасом ждали, неужто немцы придут? Я услышал, как одна старушка бранила своего маленького внука:
— Ах ты, Гитлер такой! Нет, хуже Гитлера!
А между тем в Лентьево вновь вернулись толпы копать ров. Немцы не приходили, и вышел приказ углубить ров с двух до трех метров и соответственно расширить откосы. А жирная глина успела высохнуть, превратилась в камень, лопатой ее никак нельзя было взять, только киркой и ломом. И люди тюкали, тюкали лопатами, ломали черенки, а толку было мало. Энтузиазм начал ослабевать.
Стали строить сзади рва огневые точки, бетонные и деревянные. Для них-то наши геологи искали камень и гравий.
Больше всего на строительстве было девчат. Вечерами после работы начиналось гулянье. Наши буровики и коллектора вели самый легкомысленный образ жизни, а потом хвастались своими победами. Иные из них были верными мужьями и любящими родителями, а тут каждый вечер разгуливали с выводком девчат. Хозяйка меня прозвала монахом и все сватала за одну вдовушку. Бурмастер Гриша Дудка был добродушным восемнадцатилетним богатырем; отчасти придурковатый, он славился силой и аппетитом, однажды на пари за червонец слопал в течение 10 минут буханку хлеба. Гриша был невинен, а тут совратился и красочно рассказывал о своих похождениях.
Николай Владимирович поехал за буровым инструментом на автомашине в Ковров, а меня послал в 5-е Управление копировать карты.
Обидно мне было превратиться в простого копировщика, но я утешал себя тем, что, наконец, нашлась для меня хоть какая-то полезная работа.
Штаб Управления находился в селе Субботники, в 10 км к востоку от Сычевки в бывшем имении Грибоедова. Там я прожил дней десять.
В это время немцы выкинули танковый десант в лесах возле города Белого, километрах в 80 от Сычевки. Они закопали танки, превратив их в доты, и засели там, как в крепости.
Панику они подняли порядочную. Там тоже строились рубежи, и все побежали оттуда. Один молодой инженер, еврей, бежал без оглядки до Субботников босиком и в одной рубашке. Мы в складчину собрали ему на одежду. Тамошний начальник Касимовский, которого я знал по Дмитрову и по Куйбышеву, закопал свой орден Трудового Красного Знамени и тоже прибежал. Начальник над заключенными, работавшими на тех рубежах, чекист Лифшиц вместе с конвоем драпанул, оставив своих подопечных на произвол судьбы. Потом спохватился, вернулся обратно и вновь взял работяг под винтовку; все оказались на месте, никто не скрылся.
Прибежали в Субботники ребята 10–15 лет из Вельского детдома. Их было свыше ста вместе с двумя или тремя воспитателями. Они выглядели вконец измученными, многие босые, оборванные. Их поместили в том же колхозном сеновале, где спал и я, и они жили у нас три дня, их кормили, лечили, а по вечерам я к ним забирался и рассказывал им разные истории. Потом их повезли куда-то в тыл на машинах.
Работая в Субботниках в техническом отделе, я невольно присматривался к окружающей обстановке. Если у нас Лущихин завел какой-то культ секретности, не допуская непосвященных, вроде меня, в комнату, где он работал со своими самыми доверенными, то здесь, наоборот, все бумаги и чертежи с надписями «сов. секретно» оставались на столах на обеденный перерыв, а девушки-чертежницы заворачивали в черновики свои бутерброды.
Штаб маршала Тимошенко находился невдалеке, в Дугине — великолепном имении князя Мещерского, все это знали, все об этом говорили, да и многочисленные временные телефонные линии на тонких жердях сходились туда со всех сторон. Немцы это пронюхали, но не совсем, ночью несколько самолетов сбросило бомбы, но не на имение Дугино, а на село с тем же названием, расположенное в километре от штаба.
В Субботники часто приезжали военные со шпалами и кубиками. С ними считались, как со специалистами-фортификаторами. Были они молодые, с большим самомнением, но с отсутствием элементарной культуры. Обидно было смотреть, как наши почтенные инженеры, иные орденоносцы, выслушивали заносчивые реплики юношей.
Здесь в Управлении я мог читать газеты. Как раз началась борьба за Киев, появились Белоцерковское и Коростельское направления. В техотделе все постоянно обсуждали положение на фронтах, притом весьма оптимистически. Над Киевом нависла явная угроза, но мнения всех единодушно сходились, что Киев не может быть сдан, главный довод был, что «Сталин не допустит».
У нас было относительно спокойно. В Сычевке немец сбросил одну фугаску, попавшую на дом какой-то бабки Жабихи, так говорили об этом целую неделю. Изредка высоко в небе прорисовывалась белая черта немецкого самолета-разведчика. По нему жарили зенитки, но безрезультатно, наверное, не доставали, иногда враг заворачивал обратно.
Строительство оборонительных рубежей самолеты не беспокоили, только сбрасывали листовки, которые не велено было читать, а складывать и нести особо уполномоченным. Но, конечно, все потихоньку читали. Первая листовка, которую я поднял, гласила: «Бойцы и командиры, бейте жидов-комиссаров и переходите на нашу сторону!» — и все. Помню еще листовку — сидят улыбающийся немецкий офицер и улыбающийся наш командир явно восточного происхождения, между ними стол с телефоном, а внизу надпись: «Знаете это кто? Это сын вашего Сталина, Яков, перешедший на нашу сторону».
О листовках сперва боялись говорить друг другу, а потом с течением времени к ним привыкли — так много их разбрасывал немец. Думаю, что они мало кого совратили.
Рассказывали, что где-то над копавшими ров немец сбросил на парашюте голого еврея с выкрашенным красной краской членом и с фанеркой, подвешенной на спине, с надписью: «Вот ваш бригадир». Не знаю, правда ли это.
Закончив копировать карту, вместе с большим рулоном восковки я вернулся в Лентьево, но там никого не застал.
Лущихин, воспользовавшись отсутствием Николая Владимировича, переехал-таки на третью линию обороны в глубокий тыл в Карманово, а мне оставил записку объехать все районы 5-го Управления.
Тогда как раз геологи нашли себе полезное дело — стали копать колодцы и бурить артскважины в укромных местах по ложкам. Везде чувствовался недостаток воды. Например, в Лентьеве во время копки рва всю воду вычерпали из колодцев к 10 утра и люди очень страдали без воды, приходилось возить ее издалека в бочках и в автоцистернах. А если рубежи займут войска, вода понадобится не только людям, но и для пушек и пулеметов.
Мне предстояло объехать все точки скважин и новых колодцев и зарисовать кроки, чтобы в будущем их легко можно было разыскать. Разъезжать я должен был на попутных машинах.
Копавшие ров покинули Лентьево, но невдалеке в землянках расположилась рота народного ополчения. Ждали парашютных десантов, и везде стояли эти добровольцы из Москвы. Вид у них был совсем не боевой, только обмотки и ботинки военные, а прочая одежда гражданская. Люди по большей части пожилые, иные в очках и с толстыми животами, они ходили без оружия, семерым полагалась одна винтовка образца 1891 года. Кормили их неважно, у меня было много хлеба и целая головка сыру, все это я сразу роздал. Муж моей сестры Валерий Перцов был как раз таким ополченцем, и я все время его искал, но безрезультатно.
В тот же вечер я почувствовал озноб, у меня началась малярия. Три дня я провалялся в сарае, меня бросало то в жар, то в холод, я почти ничего не ел, только пил, не поднимая головы. Как всегда при малярии, на меня напала жуткая тоска. Я лежал в жару, мне казалось: все меня покинули, предали немцам, я не мог спать. А тут эти народоополченцы бродят по улице по ночам, якобы стерегут нас со своей винтовкой — одной на семерых. Как они будут отражать десант, когда и стрелять-то не умеют?
На четвертый день я встал и, шатаясь от слабости, вошел в комнату и тут к ужасу своему увидел, что мой чемодан открыт и оттуда пропала часть скопированных мною планшетов военных карт. Я весь похолодел, понимая, что Лущихин, если только узнает, без пощады продаст и предаст меня. А собственно, откуда он узнает, ведь пропали как раз планшеты по первой линии обороны, которые его не интересовали.
На мои вопросы хозяйка оправдывалась тем, что за три дня у нее ночевали многие, и она о пропаже ничего не знает.
Я отправился по скважинам и колодцам, которые вертели и копали наши буровики.
Как живописны места по долине Вазузы! Я видел Липецы, имение поэта Хомякова, где соорудили плотину поперек речки; образовавшееся водохранилище на многие километры вверх по течению превратилось в действительно реальное противотанковое препятствие. Видел я дворец Дугино, о котором упоминал выше, и еще много прекрасных мест, но мне с моею слабостью из-за малярии было не до любования.
И всюду, где я проезжал, я видел неубранную рожь. Тяжелые колосья никли к земле и осыпались, многие поля были растоптаны скотом или войсками, стоявшими по лесам. Печально выглядели яблоневые сады. Жестокие морозы зимы 1939–1940 годов погубили их. И фруктовые деревья, иногда на площади многих гектаров, стояли высохшие, мертвые.
Попал я и в Субботники, в штаб Управления. У меня было несколько черновых схем на восковке. В уголку каждой из них я поставил тушью «сов. секретно», тем самым превратив их в документы особой важности, и понес их в Спецотдел.
В загородке сидел сверхбдительный тупица, я ему отдал эти схемы, а он с важным видом написал мне расписку, что принял от меня «копии планшетов». О, идиот, он не знал, как отличить схему от планшета, его заколдовала надпись в правом верхнем углу каждой бумажки! А я ликовал. Я был спасен!
Через несколько дней мне удалось закончить привязки точек, и я поехал в Карманово.
После пыли, поднимаемой людьми и скотом, после беспокойного ожидания немецкого десанта я вдруг попал в прелестный уголок, где не слышалось голоса войны.
Наша бурпартия в предосторожности остановилась не в самом районном центре, а в двух километрах, в маленькой деревушке, утопавшей в тополевых садах на берегу широкого пруда.
К этому времени Николай Владимирович вернулся из Коврова и привез свою семью — жену Веру Михайловну и пятнадцатилетнего сына Володю, привез он также и жену Николая Петровича Синякова — Надежду Васильевну. С большой радостью я услышал рассказы о моей семье, с кое-какими мелкими, ценными для меня подробностями их жизни, о том, как жена и свояченица работают в колхозе, что они сыты, что все здоровы и т. д.
Я поселился вместе с цементатором Павловым. Обоих нас произвели в чертежники при камеральной обработке материалов, обоим было очень обидно выслушивать замечания синештанных девчонок Спецгео, но мы молчали.
Крокодилы обрабатывали материалы здесь в тылу, а наши геологи Синяков и Овсеенко, а также все буровики и коллектора сидели по скважинам и колодцам на первых двух рубежах за сто километров и от нас и друг от друга.
Сам Лущихин показывался в камералке только изредка, шептался со своими присными, так, чтобы незасекреченные Павлов и я ничего не слышали бы, и вновь уходил в свое обиталище, где творил нечто сверхсекретное, а может быть, просто спал.
В камералке всеми делами заправляла Цецилия Ивановна Мирская, в общем добрая и симпатичная еврейка, но уж очень педантичная.
Полагалось вкалывать с утра до вечера, но стоило мне с Павловым перекинуться о чем-либо постороннем или посмеяться с женой Синякова, как Мирская сразу начинала шипеть по-змеиному.
А вечерами мы с Павловым ходили за грибами. Грибы я всегда любил собирать, но никогда и нигде не видел их такого количества, как возле Карманова. В трехстах метрах от нашего дома на лесной опушке росли десятками великолепные белые грибы со шляпками величиной с тарелку, и ни одного не попадалось червивого. За десять минут мы набирали их по ведру и отдавали хозяйке. Ими легко можно было нагрузить целую машину, но так как 90 % местного населения вкалывало на оборонительных рубежах, их никто не собирал.
Несколько раз я отправлялся глазомерно привязывать колодцы в Кармановском районе. Я путешествовал и пешком и на попутной автомашине. Однажды меня забрали, приняв за шпиона, и под конвоем четырех баб привели в районное НКВД, откуда я был освобожден только поздно вечером.
Однажды вместе с Николаем Владимировичем и Володей мы совершили большое путешествие в Ново-Дугинский район, где я зарисовывал кроки колодцев, выкопанных нашими буровиками.
И вот попадаем мы в лес, где нет помятой, побуревшей ржи, где пахнет свежестью и смолой, где осинки трепещут… И сразу славно, легче делается на сердце.
А настоящее становилось все тревожнее и тревожнее. С опозданием на месяц было опубликовано в газетах оставление Смоленска, пал Днепропетровск, за ним Николаев, у Кременчуга немцы перешли Днепр, все теснее сжималось кольцо вокруг Киева. А может быть, «Сталин допустил» и Киев давно уже был в руках у немцев? Чувствовалось, что сводки Информбюро многое и многое скрывали. Мы же верили сводкам, и это особенно угнетало.
Наступила осень. Следовало кого-то послать в Ковров за теплыми вещами для всех нас. Кого же именно?
Николай Владимирович выбрал меня. Я готов был броситься к нему на шею. Лущихин запротестовал: надо чертить, надо копировать, но я умолил Мирскую, и она меня пожалела, сказала, что обойдется без меня.
Николай Владимирович приказал мне объехать всех наших буровиков и геологов, разбросанных по Сычевскому и Ново-Дугинскому районам, взять от них письма и поручения. Я должен был отправиться на нашей машине ЗИС с водителем Николаем Ивановичем, нам предстояло объехать по крайней мере семь точек.
Николай Иванович стремился попасть к семье еще больше, чем я, у него был дом в селе Пенкине на полпути между Владимиром и Ковровом.
За один день мы объехали все точки и сделали круг километров на 250. Везде нас радостно встречали, везде угощали, просили остаться, но мы мужественно отказывались от самогону, торопили писать письма и мчались дальше. Запомнилась объемистая миска давленой малины со сметаной и сахаром, поднесенная нам буровиком Волковым в глухой лесной деревушке.
Часов в 11 вечера мы вернулись в Карманово, намереваясь на рассвете двинуться к своим.
Николай Владимирович еще не спал. Он отправлял семью обратно в Ковров. Возвращалась и Надежда Васильевна. Она — бедная — почти и не видела своего мужа.
Николай Владимирович никак не ожидал, что мы вернемся так быстро, надеясь побыть еще один день с семьей. Должен был ехать также Лущихин за буровым оборудованием в Углич, а вернее, к семье, которая была эвакуирована в Мышкин возле Углича. Возвращались на побывку в Москву две синештанные девушки.
Я все боялся, а вдруг в последнюю минуту меня задержат, но Николай Владимирович, наоборот, именно мне поручил не только привести всем теплые вещи, но и отвезти его семью в Ковров.
Еще с вечера шофер Николай Иванович предупредил меня:
— Хочешь выехать пораньше, вставай в четыре, поможешь мне с машиной.
Проспав не более трех часов, я вскочил еще в предрассветных сумерках. Николай Иванович уже возился вокруг своего детища. Накачал я баллоны, завертел скаты, помог заправить машину.
В пять утра, когда солнышко только чуть показалось из-за леса, мы подкатили к дому Николая Владимировича. Подошел заспанный Лущихин, за ним две синештанные девушки и Надежда Васильевна.
Вера Михайловна, болезненная, нервная, со своими вечно напуганными глазами, показалась на крыльце, за нею вышел Володя с двумя чемоданами. Хороший мальчик был этот Володя — не по годам серьезный, начитанный, он часто беседовал со мной, все советовался — хотел идти в армию добровольцем, а я отговаривал его.
Раньше, когда Николай Владимирович куда-либо отправлялся на машине, то неизменно уступал место в кабине или одной из наших женщин, или Лущихину. Сейчас Лущихин сказал, что ему, как обладателю всех документов, следует сидеть в кабине.
Вера Михайловна, разумеется, согласилась, и муж ее поднял и посадил в кузов. Каждый из нас уселся поудобнее на постеленной соломе, и мы покатили.
Я вез своим килограмм сала и пуд муки, который мне подарил наш завхоз Сашка. Впоследствии этот ценный подарок послужил предметом неприятного разговора между Николаем Владимировичем и крокодилами.
Я знал, что наш водитель Николай Иванович не подкачает, и тут он показал во всем блеске свои шоферские таланты.
Он и не думал тормозить на спусках и поворотах и мчался все вперед и вперед. Так же как и мне, ему страстно хотелось попасть к семье. Промчались через Гжатск, выехали на автостраду.
Николай Иванович рванул. Мы летели так, что дух захватывало. Однако через каждые 3 часа, выбрав подходящий лесок или кусточки, он останавливал машину, вылезал из кабины и говорил нам:
— Ну, теперь гулять.
И тотчас же все слезали, разминая затекшие суставы. Дамы отправлялись в одну сторону, мы в другую. Сам Николай Иванович, постукивая гаечным ключом по скатам, деловито обходил машину, потом на две минуты прятался от дам за кузов и оставлял лужицу на асфальте.
И снова мы усаживались на соломе и мчались дальше.
Часов в 10 утра, благополучно миновав все КПП, мы въехали в Москву. У Смоленской площади сбросили Лущихина и девушек и покатили по Садовому кольцу.
Я привык к Москве нарядной, веселой, чистой, и потому меня поразило количество мусора на улицах. Следов бомбежек почти не было заметно. И вдруг я обомлел: вместо прелестного Гагаринского дома на Новинском бульваре, который я помнил еще с детства, я увидел груду кирпича, торчащую позади нового забора. И дальше на Садовой-Кудринской участок был обнесен забором, возле Бронной зияла пустота, на Самотеке я увидел несколько разрушенных домов.
Остановившись у Красных Ворот, кое-что закупили в магазинах, я едва успел опустить открытку родителям в Дмитров, и мы помчались дальше. На Таганской площади свернули налево, поехали по Владимирскому шоссе. На КПП у нас проверили паспорта, и мы покатили дальше по идеально прямому Горьковскому шоссе. Николай Иванович еще прибавил ходу, и машина помчалась так, что ветер свистел в ушах.
Скорее, скорее! Трудно было читать вывески на улицах деревень и городов. Километровые столбы вновь поставили, они мелькали один за другим. Промчались через города Ногинск, Покров, Владимир. Движения было совсем мало, и потому никто нам не мешал ехать на большой скорости. Подъехали к мосту через Клязьму, где в селе Пенкине жила семья Николая Ивановича. Но он забежал домой только на 15 минут — занес гостинцы и вещи и снова вскочил в машину.
Я понял его хитрый маневр: он хотел завезти нас и в тот же вечер вернуться обратно к семье.
Наконец, уже в сумерках, показался долгожданный поворот на Ковров. Асфальт кончился, мы задребезжали по булыжному шоссе. Решили ехать не через Ковров, а повернуть раньше на проселок через деревню Бабенки. В глубоких сумерках едва разглядели поворот и по сыпучим пескам, в темноте, ни разу не сбившись, не буксовав, въехали в Погост.
И вот, я уже в объятьях плачущей от радости жены. Будим детей. Я целую взасос их сонных, а Дуся жарит на таганке яичницу…
Оставив нас в Погосте, Николай Иванович тут же поехал обратно. Такова была его энергия — за два дня отмахали мы с ним свыше 1000 километров, но он решил еще добавить 30. Хороший человек был Николай Иванович и первоклассный шофер.
Из Пенкина ему следовало ехать в Москву, забрать там Лущихина, ехать с ним в Углич за оборудованием, а из Углича прямиком или через Москву заехать за мной. По подсчетам Николая Владимировича, он должен был обернуться за три дня.
Но насколько мы спешили на восток, настолько и у Николая Ивановича, и у Лущихина, и у меня не было никакого желания торопиться на запад.
Уже неделю, как я жил в Погосте. Жены наших буровиков принесли ко мне на квартиру узлы и письма, и я рассказывал им об их мужьях, впрочем, поминал далеко не все. Вставал поздно, жены ублажали меня разными вкусными кушаньями, все слушали мои «военные» рассказы. Впрочем, военного, кроме бомбежки нашей машины, в моих рассказах почти ничего не было. Этой бомбежкой я очень хвастался и показывал всем рогатый осколок.
Ходили мы купаться, хотя уже был конец августа, ходили за грибами и однажды в город.
Сестра жены, Дуся, устроилась работать в Погостовском колхозе, притом не рядовой колхозницей, а замещала счетовода, умиравшего от рака горла. Она успела получить изрядное количество трудодней; сколько-то трудодней имела и моя жена.
Питались они скромнее, чем раньше, но влияние войны у них еще мало сказывалось. От распределителя Строительства жену открепили, что было безобразием, но хлеб мои стали получать в Коврове.
Прошло 10 дней, я начал серьезно тревожиться, что машина за мной не едет, никуда не уходил из дома, ожидая ее каждый час. Уж не случилось ли что с ней недоброе? Я подумывал ехать в Москву поездом.
Наконец Николай Иванович прикатил. Оказывается, и в Пенкине он жил три дня, и в Москве, и в Угличе задержался. Лущихина с ним не было, он предполагал проехать на какой-то другой машине из Углича прямо в Москву. Там мы должны были с ним встретиться.
Уже смеркалось, когда я распрощался со своими. Такого страха и боли расставания, как в первый раз, у меня не было, но все же с большой тоской я смотрел на удаляющиеся фигуры жены и мальчиков.
Ночевали мы в Пенкине. Николай Иванович у себя, а я разыскал сестру жены, Шуру, жившую там в эвакуации. Ее муж, военинженер III ранга Лейзерах Самуил Александрович (Айзикович), был начальником дистанции на Горьковском шоссе. Позднее я расскажу, как он работал, или точнее — как умел устраиваться во время войны.
Сейчас я его не застал, а Шура со мной почти не говорила — ее новорожденная дочка чем-то болела, и она всецело была этим поглощена.
На заре за мной заехал Николай Иванович и мы покатили. Во Владимире свернули на юг. В 20 километрах вверх по Клязьме в селе Улыбышеве находилось ныне законсервированное строительство ГЭС. В складе тамошней бурпартии нам предстояло взять 15 полушубков и заправиться бензином.
Бухгалтерия, как всегда, была верна своим привычкам, и я провозился с этим делом полдня, переругался вдрызг, наконец полушубки получил, и мы поехали дальше.
В Москву попали поздно вечером. Николай Иванович отправился на машине со всеми вещами ночевать куда-то за город. А я поехал на Самотеку к зятю своей жены артисту Борису Александрову.
Он отправил свою семью в эвакуацию в Чувашию и жил один. Сейчас я снова застал его за игрой в преферанс с друзьями артистами. Судя по горам окурков на столах, на полу, в цветочных горшках, играть они начали с предыдущего вечера.
Ему было не до родственных разговоров. Он мне только указал, где взять чайник, стакан и еду.
Позвонив Лущихину, я выяснил, что тот приехал только час назад и собирается провести в Москве еще два дня. Ура, я мог на следующее утро ехать к родителям в Дмитров, о чем остро мечтал!
С наслаждением я принял ванну и собирался ложиться спать в кухне, как вдруг вошел другой зять моей жены, Кубатович Александр Михайлович.
В семье его недолюбливали за тяжелый характер. Бывший белый офицер, он сделался крупным специалистом-животноводом по свиньям. Для меня лично он многое сделал: когда-то меня нигде не принимали на работу, а он давал мне халтуру с генетическими таблицами по этим свиньям. Сейчас, увидев дым в комнатах и чужих людей, он прошел в кухню и сказал мне, что сегодня у него день рождения и есть пол-литра водки. Я с радостью достал деревенские гостинцы, и мы вдвоем просидели с яичницей, с картошкой и чарочками, беседуя до самого рассвета о судьбах родины.
Больше я его не видел, он погиб от гангрены, отморозив себе ноги, когда сопровождал свиней в эвакуацию.
Утром, только я собрался ехать в Дмитров, как вдруг раздался звонок и вошел мой тесть.
Еще в первые дни войны он уехал в Сталинград к своему младшему сыну — военинженеру III ранга, но того перевели на Урал. И тесть, не желая оставаться с малосимпатичной ему невесткой, вдвоем с моей тещей с превеликим трудом добрался до Москвы. Виду него был осунувшийся и постаревший.
— Ну что ж, папа, теперь тебе одна дорога — ехать к нашим в Ковров, — сказал я ему и, распростившись, отправился в Дмитров.
Провел я у своих родителей весь день и остался там ночевать, сам рассказывал и слушал рассказы. Старший мой брат Владимир был художником, он очень страдал из-за болезни коленного сустава и ходил с трудом, опираясь на палочку. Он читал мне отрывки из своего дневника — кстати, ценнейшего для будущих историков. Я очень любил брата, а видел его в тот день в последний раз.
Мать, раскачиваясь всем телом и стискивая губы, крепко, до морщин у глаз, сжимала веки, как всегда сжимала в минуты возбуждения. Она говорила при этом:
— Немцы, немцы — это хуже всего на свете!
Она рассказала удивительный вещий сон, впоследствии в точности сбывшийся (она всегда видела вещие сны). Будто бы черная туча с градом и ливнем надвинулась на Дмитров. И люди со страхом глядели на нее, ожидая гибели. Но не дойдя до Дмитрова, туча повернула обратно.
С первым поездом я уехал в Москву и в условленном месте встретился с Николаем Ивановичем и двумя синештанными девушками. Лущихин появился только в 10 утра. Мы покатили по автостраде на запад.
Приехав в Карманово, мы никого из наших там не застали. Николай Владимирович, воспользовавшись отсутствием Лущихина, снова переехал поближе к фронту и даже не на вторую линию оборонительных рубежей, а на первую к селу Андреевскому, откуда в свое время так позорно бежал Лущихин со всеми крокодилами. Впрочем, от Андреевского до настоящего фронта оставалось еще километров 70 или 120 — никто толком не знал, да и линии фронта в то время не было.
Переночевав у прежних хозяев, мы поехали дальше. По каменному лицу Лущихина нельзя было догадаться — как он отнесся к передислокации нашей бурпартии.
Остановились наши не в самом Андреевском, а в деревеньке, не доезжая двух километров.
— Вы все доложите вечером, а сейчас я спешу, — сказал мне Николай Владимирович, встретив нас. Он тут же куда-то уехал вместе с Лущихиным на новой машине с незнакомым мне шофером.
Полушубки я свалил у Сашки на квартире в чулане, но сдавать их ему не стал, так как он куда-то спешил. Сдачу казенного имущества мы отложили до утра.
Я пошел в дом, где остановился Павлов. Он сейчас же мне похвастался своей блестящей победой над хозяйской дочкой.
Когда стемнело, я отправился к нашим геологам играть в преферанс. Мы увлеклись игрой и сидели, наверное, уже часа три.
Вдруг совсем ночью к нам вбежал задыхающийся Лущихин. Я впервые видел его таким полусумасшедшим.
— Скорее, скорее! За деревней машина в канаве! Николай Владимирович разбился.
Мы побежали. Кто-то бросился искать нашего шофера Николая Ивановича.
Невдалеке за деревней в канаве в темноте мы едва разглядели машину, лежавшую на боку, а рядом сидел шофер и ревел, как корова.
— Не знаю, как прозевал! Не понимаю, как случилось!
— Здесь я, вот я, — раздался сухой голос.
Николай Владимирович лежал в стороне под кустом.
Совсем спокойным, несколько раздраженным голосом он рассказал, как они ехали: Лущихин в кабине, сам он в кузове. И машина вдруг ухнула в кювет, а ребром 200-литровой бочки с горючим его стукнуло по ноге ниже колена и прижало к борту.
— Кровь течет, не понимаю, если перелом — почему кровь течет? — говорил он, скрипя зубами.
Подъехала машина Николая Ивановича. Мы осторожно подняли нашего начальника, положили его на солому в кузов и повезли на квартиру к Сашке. Там была большая лампа-молния. Положили раненого прямо на стол.
Все брюки его пропитались кровью, и она капала на голенища сапог. Я почувствовал, что мне делается дурно. Усилием воли мне удалось взять себя в руки, но я стоял как истукан. Один из буровых мастеров упал в обморок, а синештанные девицы, наоборот, вытянулись вперед и — вот живодерки! — смотрели с увлечением, как в театре.
— Распорите сапог, — проскрипел Николай Владимирович.
Ни у кого не было сил приступить к этой операции. Наконец, Сашка ножом стал распарывать голенище. Кто-то, державший голову раненого, дрожащим голосом попросил меня его заменить.
Я встал у изголовья. Лицо Николая Владимировича при свете лампы-молнии было серо-зеленым. Он изредка кусал губы, дергал бородкой и все повторял:
— Какое счастье, что нет жены!
Наконец сапог был распорот. Кровь разом хлынула. Я зажмурился. Сперва у меня не хватало духа взглянуть. Наконец, я открыл глаза и увидел страшно распухшую голень и черную зияющую рану, из которой, пульсируя, сочилась кровь. Я снова закрыл глаза.
Впоследствии неоднократно мне приходилось видеть кровавые раны и я спокойно делал перевязки, но тут я едва держался на ногах. И подобное состояние охватило всех нас. Ведь ранен-то был наш столь уважаемый, близкий и любимый начальник.
И погубила Николая Владимировича его всегдашняя порядочность.
И по должности, и по возрасту именно ему полагалось бы ехать в кабине. Вспоминалась гибель адмирала Макарова, когда говорили, что золото тонет, а говно плавает.
Синяков между тем скатал на машине в Андреевское, нашел там военный госпиталь, и мы стали собирать Николая Владимировича. По моему предложению постелили в кузов привезенные мною полушубки, осторожно положили на них раненого, и машина тронулась. Все мы расселись по бортам кузова. Несмотря на поздний час и на темноту, большая толпа крестьян собралась глазеть.
Приехали в Андреевское, остановились у госпиталя, положили раненого на носилки, внесли в пустую палату и, распрощавшись с ним, поехали обратно.
Сгружая у дома Сашки полушубки, я их сосчитал. Оказалось не 15, а 14. Очевидно, в суматохе кто-либо из местных жителей украл один, ведь их никто не стерег — до них ли было тогда.
Впоследствии я составил весьма красноречивый акт, который подписали все наши. Однако заместитель начальника геологической экспедиции Царев, которому я подчинялся еще в Куйбышеве, положил резолюцию: взыскать с меня в 12-кратном размере. Он не любил всех классово чуждых элементов, как сам выражался, и всегда относился ко мне плохо.
Я протестовал, жаловался начальнику экспедиции Козловской, жаловался в Москву. Проклятые полушубки долго мучили меня, а потом… потом война все списала.
В госпиталь к Николаю Владимировичу мы ходили ежедневно. Он пытался интересоваться нашей жизнью, расспрашивал нас. Госпиталь только что сформировали, и Николай Владимирович был там первым и единственным раненым, поэтому врачи и медсестры ублажали его, беспрерывно дежурили в палате и вздумали лечить новейшими методами. Они туго забинтовали его ногу и больше не меняли повязку.
Через несколько дней, входя в палату, мы начали чувствовать гнилостный запах. У Николая Владимировича стала подниматься температура, лицо его заметно осунулось. Врачи нас успокаивали — дескать, так и надо, все в порядке.
Но мы начали тревожиться, что «новейшие методы» не приведут к добру, и подняли вопрос о перевозке раненого в больницу в Ковров.
А между тем грозные тучи на западе все сгущались. Лущихин попытался было говорить о нашем возвращении на третью линию, в Карманово, но высшее начальство видело определенную пользу от бурения артезианских скважин и заставило заниматься объектами даже впереди первого Днепровского рубежа.
Формально у нас не было начальника партии, но фактически руководил Лущихин. Он не стал перебрасывать бурпартию на запад, а в этой деревушке под Андреевским оставил всю группу крокодилов и к ним впридачу меня и трех цементаторов, а бывших гидростроевцев разослал бурить скважины далеко вперед на запад.
Мои геодезические инструменты покоились в сарае, у хозяйки, а я под руководством носатой Мирской чертил и обрабатывал те материалы, которые привозили крокодилы, ежедневно отправлявшиеся на двух машинах куда-то на запад.
На территории Андреевского, Издешковского и Холм-Жарковского районов они обследовали колодцы по деревням, измеряли их глубину, производили откачку воды, брали воду на анализ.
Своими неожиданными наездами в деревни и своими таинственными манипуляциями над колодцами наша синештанная команда наводила ужас на местное население, которое считало, что парашютисты явились отравлять волу. Однажды одного из спецгеовцев по фамилии Германов при проверке документов схватили за немецкую, то есть германскую, фамилию и отпустили только к вечеру.
Уезжали крокодилы на два, на три дня, привозили материалы, рассказывали, что видели и слышали и, переночевав, вновь уезжали.
А я, искренно им завидуя, чертил карты, у каждого населенного пункта ставил кружочек: красный, синий или желтый, означавший — деревни с избытком воды, с недостатком или с нормальным количеством воды.
Мирская составляла карточки по каждому колодцу, потом Лущихин у себя дома писал сверхмудрое и сверхсекретное заключение и изредка приходил шептаться с Мирской так, чтобы Павлов и я ничего не слышали. Потом это заключение куда-то отправлялось.
Тревожное это было время — сентябрь. Пал Киев, враг хлынул на Полтавщину, Черниговщину, подобрался к самому Ленинграду. И у нас все чаще стали показываться вражеские самолеты, да не по одному разведчику, а группами бомбардировщиков. Юнкерсы летели куда-то бомбить.
Наши ястребки — их было пятеро — всякий раз откуда-то выныривали, как воробьи на коршунов, нападали на тяжелых желтокрылых хищников и нередко заставляли их поворачивать обратно. Однажды я увидел, как они вынудили стервятников сбросить бомбы километра за три в болото. А потом вернулись только три ястребка. Потом два дня они летали вдвоем, затем остался один, который не боялся нападать на целую эскадрилью.
А потом тяжело нагруженные коршуны летали уже беспрепятственно и низко с ноющим гудением — везу… везу… везу…
Изредка вдали на западе что-то громыхало, словно неведомый великан переворачивал огромные листы железа. Весь западный горизонт был затянут сизой мглой, какая бывает при лесных пожарах, и в эту мглу садилось багровое солнце.
Наши крокодилы, приезжая, рассказывали о передвижениях войск, об увиденных ими пушках и танках.
Наконец, из Ржева было получено разрешение на отправку Николая Владимировича в Ковров.
Мирская остановила Павлова и велела ему собираться ехать сопровождать раненого.
В тот вечер я пошел к Николаю Владимировичу в госпиталь объявлять ему эту новость.
— Сергей Михайлович, а почему не вы едете? — спросил он.
Я так и опешил.
— Николай Владимирович, я подумал, вы предпочитаете Павлова.
— Напротив, у вас же там семья! Конечно, вам надо ехать. А у Павлова в Погосте только любовница.
Я помчался к Мирской.
Она резко ответила:
— Это дело давно решенное.
Оказывается, потихоньку от Николая Владимировича и от нас, Лущихин давно послал заявку на документы на имя Павлова. Я тяжело вздохнул. Ведь для Лущихина я был некто, умеющий усердно чертить, а лентяя Павлова никак не могли приспособить к работе.
На следующий день, впервые за эти две недели я должен был ехать с геологом Марией Федоровной дня на три километров за 30 на запад. С Николаем Владимировичем я даже не успел проститься, только написал ему записку — благодарил его за доброе ко мне отношение и пожелал ему счастливого пути и здоровья. А семье я отправил с Павловым письмо, не боясь военной цензуры. Потом жена мне писала, как радовались сыновья моим картинкам: я нарисовал, как немецкие самолеты сбрасывают бомбы в болото и убивают много лягушек.
«Яростный поход»
Поехали мы с Марией Федоровной за Днепр закладывать какие-то шурфы. Это было не то 28, не то 29 сентября.
Впервые увидел я Днепр, и он совсем разочаровал меня. Я вырос на гоголевских сравнениях, а тут глазам моим представился маленький ручеек, извивающийся в кустах по болотистой пойме.
Остановились мы в какой-то деревеньке уже не Андреевского, а более западного Холм-Жарковского района. Хозяйка угостила меня самогоном, который она только что нагнала к будущему престольному празднику Сергиеву дню — 8 октября. Это был день моих именин, и как раз к этому сроку предполагалось закончить шурфы, и я должен был сюда приехать вторично и предвкушал, как проведу праздник.
Хозяйка постелила на нас двоих перину на широкой кровати и очень удивилась, когда мы решительно отказались от предложенного нам совместного ложа и я лег на полу на овчине.
Копали нам шурфы бойцы строительного батальона — стройбатовцы. Тут я впервые встретился с той категорией войск, с какой потом провел всю войну. Это были старички старше 45 лет, мобилизованные с Украины перед приходом немцев. Обмундирования им не выдали никакого и приказали идти пешком из Чернигова в Тамбов. Там из них же выбрали комбатов, комроты и комиссаров и раздетых, а главное, разутых привезли на поезде в Вязьму и распределили по всей Смоленщине на копку оборонительных рубежей. Эти люди поразили меня своими покрытыми вшами лохмотьями и грязью. Большинство были в лаптях, иные босиком.
Мария Федоровна указала, где копать шурфы, я зарисовал кроки. На следующий день за нами заехала автомашина и мы вернулись в нашу деревушку под Андреевским.
1 октября среди дня показались тяжелые юнкерсы. Мы выскочили на улицу. Самолеты долетели до Андреевской колокольни, и тут передний сунулся вниз, носом вперед. И вдруг из-под него, как из-под овечьего хвоста, один за другим выскочили «орешки». Самолет вывернулся, взмыл кверху, а орешки с пением устремились вниз. Даже сюда за два километра доносился их отвратительный вой. И вдруг мы сперва увидели, а потом услышали взрыв — другой, третий, четвертый… Облако пыли и дыма поднялось над домами. Второй самолет так же аккуратно спикировал, сбросил свои орешки и взмыл кверху. Затем третий проделал то же самое, потом четвертый и пятый…
Взрывы ухали один за другим.
Лущихин стоял возле меня весь серый и мелко дрожал. Остальные самолеты не стали пикировать. И вся эскадрилья повернула на нашу деревню.
Лущихин побежал мелкой рысцой к погребу и стал ломиться в запертую на замок дверь. Дверь не поддавалась, и он присел на корточки на ступеньках погреба.
Низко-низко, медленно летели прямо над нами красивые серо-голубые птицы с черными крестами на желтых концах крыльев.
Какая-то баба завыла истошным голосом. Старик на одной ноге — инвалид еще японской войны — заковылял и закашлял.
— Дед Игнат, — заголосила баба, — где лучше-то — в избе или на улице?
— Ах… его знает! — еще яростнее закашлял старик.
Крестьянская девушка — чудесная русская красавица с большими вишневыми глазами, стояла, впившись руками в плетень, и глядела на хищных птиц, а из ее глаз катились слезы.
Птицы неожиданно повернули на соседнюю деревушку и, не долетев до нас, метрах в 500 от нас начали пикировать на темные стога клевера; очевидно, приняли их не то за танки, не то за пушки.
И снова из птичьих животов вывернулись орешки и, переваливаясь с боку на бок, блестя на солнце, завыли ни с чем не сравнимым воем.
Как зачарованный, я стоял, впившись, подобно девушке, в палки плетня, глядел и слушал.
Орешки упали, земля дрогнула, по избам зазвенели разбивающиеся стекла. В соседней деревушке поднялся пожар. Но никто не бросился тушить. Самолеты улетели, а люди стояли неподвижно и смотрели на пожар не отрываясь. В Андреевском тоже горело в двух местах.
Я побежал туда, поднявшись на гору, увидел вдали за лесом еще несколько высоких столбов дыма, вздымающихся к небу.
В Андреевском несколько фугасов упало на огородах, своротив два сарая. И тут я увидел убитого старичка-стройбатовца. С окровавленной головой лежал он в бурьяне на боку, поджав ноги в аккуратно перевязанных лаптях, а в руках держал трубочку и кресало.
Это был первый убитый, какого я увидел за войну.
Несколько бомб упало прямо на середину улицы, разрушив каменную стену школы и своротив крышу столовой. К счастью, люди успели спрятаться, погиб только один маленький человечек по прозвищу Воробей; я его помнил в лицо — он накачивал в столовой морс.
Поздно вечером я возвращался домой в свою деревню. На небе в нескольких местах горели вдали багровые факелы, а с большака доносился какой-то лязг и гудение. Все жители группами молча стояли возле своих изб. Никто не ложился спать.
Дня за три до того, еще когда все было спокойно, один из наших цементаторов, Виктор — забыл его фамилию, — по своей оплошности во время обследования колодцев потерял карту — военный планшет масштаба 1:50 000.
Узнав об этом, Лущихин сказал Виктору, что обязан сообщить о потере секретного документа в органы НКВД. И поехал, и заявил.
Уполномоченный, наверное, был хорошим человеком, он вызвал Виктора и сказал ему:
— Неужели ваш начальник не мог как-нибудь замотать дело, а раз он подал на вас заявление, мы обязаны повести следствие.
Он дал Виктору три дня сроку — найти карту!
Как раз в день воздушного налета Лущихин предоставил в распоряжение Виктора газик, и тот еще на рассвете уехал куда-то на запад за 50 километров специально, чтобы искать злополучную карту. Мы очень беспокоились за него, ведь ему грозил суд военного трибунала и прочие ужасы, а я думал про себя, ведь полтора месяца назад совершил точно такое же преступление. Счастье для меня, что тогда в Спецотделе района оборонительных работ сидел такой тупица, и я сумел его обмануть.
Возвращаюсь к прерванному рассказу.
Вернувшись к себе на квартиру, я с неудовольствием увидел, что там располагаются ночевать человек десять стройбатовцев. Они мне сказали, что их неожиданно сорвали сегодня среди дня с работ и повели в тыл пешком. Как будто немец начал наступление. Говорили они довольно сбивчиво и бестолково, и я, зная, как преувеличиваются всякие слухи, собрался ложиться спать.
Тут к дому подъехала машина. Раздался робкий стук в дверь. Я вышел и увидел грузовик, полный милиционеров с женами и детьми. Вид у милиционеров был явно напуганный. Вежливо-ласковыми голосами они попросились переночевать и рассказали, что едут из Холм-Жарковского, что немец действительно начал наступление и сегодня жестоко бомбили их городок.
Считая их сведения явно преувеличенными и внутренне посмеиваясь над жалким их видом, я все же отправился известить обо всем услышанном Лущихина [2].
Все крокодилы сидели за самоваром. Я доложил Лущихину, он мне сухо ответил:
— Не беспокойтесь, я все знаю.
Мирская меня о чем-то спросила, я ответил и, так как никто меня к столу не приглашал, собрался уходить.
Вдруг фары осветили дом. Подъехала автомашина.
В комнату вбежал Виктор и в чрезвычайном волнении стал рассказывать о своем путешествии. Он забрался на автомашине далеко за Холм-Жарковский и тут узнал, что немецкие танковые колонны двигаются где-то совсем близко. По его словам, весь большак, по которому он ехал, был забит нашей отступающей техникой — танками, автомашинами, артиллерией, вперемешку ехали подводы, ковыляли пешие.
Виктор практически не мог пробиваться вперед навстречу этому потоку и вынужден был повернуть обратно. Он рассказывал, что по всей западной стороне раздавался беспрерывный грохот орудий. И вдруг из-за леса вынырнули самолеты и, снижаясь до самых макушек деревьев, принялись поливать пулеметными очередями наши отступающие колонны. Виктор считал просто чудом, что он уцелел.
Сколько правды было в его сообщении — неизвестно, но рассказывал он очень красноречиво. О потерянной карте никто его не спросил, а сам он говорить не стал.
Лущихин решил ехать сейчас же, немедленно, все бросить и бежать.
Остальные энергично воспротивились и уговорили его остаться до утра. Причин отложить отъезд набралось достаточно: Павлов, сопровождающий Николая Владимировича, еще не вернулся на ЗИСе, его ждали с часу на час, а наш газик не смог бы взять всех людей с вещами и продуктами, но, главное, время приближалось к полуночи и всем очень хотелось спать.
Решили отложить отъезд до утра.
Я вышел вдвоем с Виктором, спросил его о потерянной карте. Он ответил, что не нашел ее, и просил об этом молчать.
Осенняя звездная ночь была зловещей. Зарева полыхали на западе в нескольких местах, вдали гремело, а с большака слышался неумолчный скрежет железа и пыхтение моторов.
Рано утром все расселись в кузове газика. К моему удивлению, Лущихин впервые за все время галантно уступил место в кабине Мирской. Я вспомнил разговоры, что в случае воздушного налета из кузова можно выпрыгнуть быстрее, нежели из кабины, иначе объяснить неожиданную вежливость Лущихина я не мог.
Мы поехали, когда туман еще стлался по лощинам и капли росы блестели на траве и на паутинках. А на западе на небосклоне нависала свинцовая мгла, и за лесными далями слышалось тревожное рокотание.
Мы пробирались на станцию Ново-Дугино. Путь наш лежал в село Плеханово, к северу от Гжатска, куда переехал из Ржева штаб нашей геологической экспедиции.
Лущихин оставил на прежнем месте под Андреевским Сашку и Виктора со всеми продуктами и оборудованием, дождаться возвращения Павлова. Мы проехали километров 20, и нам повстречался наш ЗИС. Павлов передал мне письма из дома и получил от Лущихина приказ скорее возвращаться и доставить оборудование и продукты в Плеханово, а потом сразу ехать в Сычевский район забирать с артезианских скважин Синякова, Овсеенко и наших буровиков.
Только мы миновали Ново-Дугино и переехали железнодорожные пути, как показались немецкие самолеты. Лущихин заерзал, собираясь приказать остановиться и выпрыгивать. Уж очень явно он выказывал свою трусость, даже его присные, обычно преклонявшиеся перед его ученостью, и то втихомолку над ним посмеивались.
Между тем самолеты с немецкой педантичностью один за другим начали пикировать на станцию Ново-Дугино. Издали послышались взрывы. Впрочем, наши, проезжавшие на ЗИСе спустя несколько часов, рассказывали, что большая часть бомб упала в стороне и только несколько домов разрушилось, а жертв не было.
Мы приехали в Плеханово, отстоявшее от Андреевского за 80 километров. Все дома были заняты нашей геологической экспедицией и работниками бурпартий, ранее нас сбежавшими из-под Ельни, Дорогобужа и других мест, где, судя по красочным рассказам, немцы повели более энергичное наступление.
Сердечно встретился я со старыми сослуживцами еще по Куйбышевскому гидроузлу и представился вновь назначенному к нам начальнику бурпатии. Фамилию его я не помню, вроде Тентетников. Был он высокого роста, худощав и ни о чем другом не говорил, кроме как о своей жене, которую, в целях большей безопасности, перевез из Костромы в Таганрог. Он всех спрашивал — правильно ли поступил. Нами и делами нашей бурпартии он совершенно не интересовался.
Познакомился я с некоей геологиней, молодящейся евреечкой, густо напудренной и накрашенной, с необычайным хохолком на шляпке. Виду нее был малогеологический. Она почему-то со мной начала кокетничать, хотя я не давал ей для этого никакого повода. Мы прозвали ее «Цветок душистых прерий».
В Плеханове я квартиру не нашел и устроился в соседней деревушке вместе с Германовым — единственным симпатичным из спецгеовцев. Он был прехорошенький мальчик и последнее время льнул ко мне, после того как я сказал ему несколько слов утешения — не надо слишком тосковать об отце — народном ополченце, их же в бой не посылают, а рано или поздно известия от него придут.
Не знаю, остался ли жив его отец. Сколько этих народных ополченцев из Москвы, имевших одну винтовку на семерых, тогда погибло. Без вести пропал и мой зять Валерий Перцов.
Два дня подряд Мирская заставляла меня чертить схемы расположения колодцев в деревнях по речке Немощенке — правому притоку Днепра где-то далеко за Андреевским.
На третий день мы снова услышали глухое рокотание на западе и словно не так уж далеко.
Геолог Синяков, приезжавший из Сычевского района за продуктами, тут же помчался обратно туда, где наши бурили артскважины. Только он уехал, как мы узнали, что этой ночью немцы сбросили десант в Липецах — бывшем имении поэта Хомякова.
Да ведь это Сычевский район. И как раз в Липецах находились три наших буровика, в том числе и Гриша Дудка. Неужели наши ребята пропадут?
Мирская сказала мне, что обрабатывать материалы по речке Немощенке пока не актуально, и впервые за все время разрешила мне ничего не делать.
Приехала из Москвы одна моя знакомая по Гидрострою. Я пошел к ней узнавать новости. Любовно угощая меня разными московскими вкусностями, она рассказывала, что по автостраде валом валят убегающие, или, как их принято было тогда называть, эвакуирующиеся. По ее словам, драпали не только гражданские лица, но и разрозненные воинские части, даже отдельные танки и артиллерия. И якобы немцы взяли Вязьму.
Но у нас пока было все спокойно.
6 октября в воскресенье я отправился на попутной машине в Гжатск на базар, купил там порядочный кусок баранины и пошел к штабу Главного Управления Оборонительных работ Главгидростроя в надежде найти там другую попутную машину.
И вдруг, никем не замеченный, вынырнул из-за крыш немецкий самолет, проскользнул низко над городом и бах… бах… бах… выкинул свой смертоносный груз прямо на главную улицу. И так же незаметно скрылся.
Боже мой, что тут поднялось! Женщины с детьми на руках и за руку, с узлами под мышкой, древние старухи, девушки, всевозможное начальство — все побежали куда глаза глядят.
Храброе гидростроевское воинство — уполномоченные и особо уполномоченные — все эти Лившицы, Бернштейны, Кацнельсоны — забегали, закричали, размахивая планшетами. Машины мчались туда и сюда. И взять хотелось побольше, и оставаться грузить было страшно. А продуктов понавезли в Гжатск множество: и муку, и сахар, и консервы, и прочее…
Я сел на попутную машину и поехал, радуясь, что успел купить баранину до бомбежки. А с базарной площади всех ровно ветром сдуло.
Приехал в свою деревню, хозяйка дала мне пшена, дала чугун, затопила печку, и я поставил варить кашу с бараниной, мечтал — вот она выпарится и у нас будет чудесное блюдо.
Вошел Германов и сказал, что Лущихин приказал собираться и нести вещи в Плеханово. Через час назначен отъезд всех машин.
Ладно, успеем. Я знал, что значит — через час. Не торопясь, собрали мы с Германовым чемоданы. Бабушка-хозяйка все нас спрашивала с беспокойством — почему мы так неожиданно собрались уезжать? Я, как мог, успокаивал ее, говорил, что мы едем под Гжатск. Относительно каши она советовала оставить ее попреть в печке еще хоть на полчаса. Наконец, зацепила она чугун ухватом и поставила на стол. Запах пошел упоительный.
Мы с Германовым принялись за еду. Следовало бы разделить кашу на два дня, но пришлось уничтожить ее за один присест. Ели мы, ели, давно насытились, но продолжали набивать желудки, так сказать, впрок. Едва встали из-за стола, сердечно распрощались с бабушкой и отправились с чемоданами в Плеханово.
Навстречу нам бежала одна из синештанных девиц и еще издали кричала Германову:
— Скорее, скорее! Тебя только и ждут! — Подбежав к нам, она обратилась ко мне: — А вы, не знаю, как уедете, ваши все уже уехали.
И правда, на улице Плеханова из многочисленных автомашин геологической экспедиции оставалась только одна, тот газик, на котором мы приехали из Андреевского. Крокодилы сидели в кузове, стиснутые чемоданами и ящиками с лабораторным оборудованием. Из кабины виделся длинный нос Мирской. Хохолок «Цветка душистых прерий» торчал из-за верха кабины. Лущихин нервно шагал взад и вперед.
— Вечно тебя ждать! — набросился он на Германова, тут увидел меня и закричал: — А вы, вы! Вам места нет! Нет! — Голос его дребезжал на одной гласной из английского слова that. — Вы должны были ехать с Тентетниковым. Его машина давно уехала.
Вам тут места нет! Добирайтесь, как хотите! И так я взял посторонних.
Тут «Цветок душистых прерий» вздрогнула, вся сжалась.
Я опешил, оглядел крокодилов, встретил равнодушные или враждебные взгляды… Германов глядел испуганно, но молчал. «Цветок душистых прерий» кривила на меня один глазок явно сочувственно, но тоже молчала. Шофер Колька отвернулся.
Я был один среди чужих.
Неожиданно Колька подошел ко мне. Вот кто моя соломинка!
— Слушай, — медленно заговорил я, обращаясь к нему. — Я сейчас напишу Козловской, что меня бросили немцам. Передашь записку?
Колька молча кивнул.
Не знаю, как у меня нашлось самообладание, но я сказал именно эти слова и сказал их совершенно спокойно.
Вдруг Лущихин взял меня под локоток.
— Сергей Михайлович, — произнес он, деланно смеясь, — я же пошутил. Как-нибудь потеснимся.
— Мои инструменты! — завопил я не своим голосом.
Да, в доме, где еще час назад помещался штаб экспедиции, в углу покоились мои геодезические инструменты: теодолит, нивелир, треноги, лента, рейки, линейка Дробышева, ящик с бланками, таблицами и справочниками. Я бросился туда, Германов за мной.
Тот дом, по счастью, находился напротив, но он был заперт на замок. Не долго думая, я снял кепку, надел ее на кулак, размахнулся и вышиб оконное стекло и раму, вскочил в комнату и стал выкидывать Германову свое геодезическое барахло.
Мои рейки и треноги во время переездов все остро ненавидели, рейки влезали в кузов только по диагонали, а треноги кололись. И сейчас все в один голос закричали:
— Нет, нет, не возьмем!
Не разобравшись, что именно не возьмем, все ли числящееся за мной имущество или только рейки с треногами, я весь задрожал от злости, стал всовывать ящик с теодолитом в кузов. Как! На моей шее висит полушубок, а тут еще это в двенадцатикратном размере!
— Слушайте, — сказала длинноносая Мирская, выглядывая из кабины. — Оставьте треноги, рейки и бланки, мы на них составим акт. А ящики возьмем с собой.
— Да, да, составим акт! — закричали все.
Открыл ящик с бланками и развеял их по ветру, а инструменты засунул в кузов, залез наверх и уселся сзади на самом торчке. Мы поехали.
Только тут я облегченно вздохнул. Так начался «яростный поход», как назвал Германов наше небывалое путешествие.
Все предыдущие дни он напевал очень популярные перед войной песенки: «Три танкиста, три веселых друга…» и другую: «От ту-ту-ту до каких-то морей Красная Армия всех сильней!..» Как раз в «Трех танкистах» были слова — «идут машины в яростный поход…» [3]Сидя в кузове, я узнал причину столь внезапного отъезда всех гидростроевцев из Плеханова.
Оказывается, когда мы с Германовым собирались наслаждаться пшенной кашей с бараниной, из Гжатска примчался бывший начальник отдела кадров Московского Проектного Управления Моисеев — нынешний второй заместитель Козловской.
Он привез ошеломляющее известие: немецкие танки прорвали фронт и приближаются.
За полчаса были составлены списки — кому на какой машине сидеть, погрузили часть имущества, и 16 машин с людьми, с продуктами и с геологическим оборудованием выехали через Карманово и Зубцов в село Курьяново, находившееся на шоссе Ржев — Москва в 25 км западнее Волоколамска. Только машина Лущихина задержалась из-за Германова. Рассказывали, что гидростроевцы в панике побросали в Гжатске массу продовольствия.
У Лущихина были планшеты масштаба 1:50 000, и он решил перегнать остальные машины и поехать не по катетам через Зубцов, а глядя на карту, проселками напрямик по гипотенузе. Нам предстояло проехать на северо-восток около 80 км.
Выехали мы в хорошую погоду, но вскоре начал накрапывать дождь, потом дождь усилился, машина начала буксовать. А мы успели забраться в порядочную глушь. Один мостик через ручей оказался подгнившим, повернули обратно и вскоре вовсе застряли в болоте. Пришлось выбираться на шоссе напрямик, а не наискосок.
А дождь все хлестал и хлестал. У крокодилов были брезентовые плащи, а мой короткий полушубок совсем промок, да и сидел я на самом конце кузова, подставляя свою спину и голову ветрам и дождю.
«Цветок душистых прерий» тоже чувствовала себя неважно. Ее хохолок на шляпке намок и погнулся, губки потускнели.
Лущихину, сидевшему на лучшем месте под защитой кабины, было сравнительно удобно, он несколько раз заговаривал:
— Вот если бы одним человеком было бы меньше, насколько комфортабельнее все бы разместились.
Мы ехали уже по Московской области. От дождя глина совсем размякла, то и дело приходилось вылезать и вытаскивать на себе машину. Немного не доезжая до станции Шаховская, в деревне Вишенки остановились ночевать все вместе в пустой и громадной неуютной избе.
Топить печку никто не хотел. Сушиться было негде. Кроме хлеба, у меня и Германова не оказалось никаких продуктов. Мы с ним постелились в уголку на моем мокром полушубке и на одеялах.
Я уже собрался засыпать, как вдруг кто-то меня тронул за плечо.
Это была «Цветок душистых прерий». Ее чемодан уехал на другой машине, и она, оставшись в одном насквозь вымокшем пальто, просила меня дать ей что-нибудь.
Я выделил ей половину своего полушубка и половину одеяла, она легла рядом со мной, я молча повернулся к ней спиной и вскоре заснул. До сих пор не знаю, был ли то акт вежливости или, наоборот, невежливости по отношению к ней.
Утром под проливным дождем достигли мы Курьянова.
По шоссе Ржев — Москва гнали скот, двигались отдельные подводы и автомашины. Геологическую экспедицию не трудно было разыскать. Только что прибыло несколько грузовиков из Ржева с оборудованием. Разгрузка шла на кладбище внутри церковной ограды. Машины вновь отправлялись в Ржев. Значит, враг еще был далеко.
Встретил я многих знакомых из других бурпартий, но наших геологов, Синякова и Овсеенко, а также буровиков не нашел. Увидел новоиспеченного нашего начальника долговязого Тентетникова и подошел к нему.
Он воскликнул:
— Ах, вот и вы! А я было совсем о вас забыл.
Козловская ходила между машинами и энергично распоряжалась. Тут же стоял Семенцов, прибывший из Москвы на легковой машине, — сам Семенцов! — глава сектора геологии, заместитель Жука, главного инженера Проектного Управления Главгидростроя.
Но какой жалкий вид был у нашего верховного владыки! Стоял он в коротеньком полушубке-полуп…ке, весь вымокший, обрюзгший, постаревший. Оказывается, в Плеханово забыли целую папку с секретными картами масштаба 1:50 000. Семенцов держал руку у лба и все повторял, ни к кому не обращаясь:
— Вам это сойдет, но мне никогда не простят.
А через полчаса тот же Семенцов вновь обрел свой напыщенный вид. Оказывается, одна из девушек коллекторов засунула эти карты в свой чемодан и сейчас вручила их оплошавшему начальнику спецчасти.
У одного из крокодилов в трех километрах отсюда в деревне Блуды жили родители. Сейчас он вернулся оттуда и сказал, что можно там хорошо разместиться. Лущихин приказал нашему газику ехать.
Мы с Германовым остановились опять вдвоем в маленьком домике.
На следующий день Лущихин с утра поехал в Курьяново за новостями, а мы с утра засели в дураки. Вообще все последующие события мне вспоминаются на фоне игры в дураки. Если мы не ехали и не вытаскивали машины из грязи, не разгружали или не нагружали их, то мы играли в карты с утра до вечера, играли запоем и в классического подкидного, и с отдачей, и с Акулькой, и с контратакой, и прибавлю — никогда я не играл с таким азартом, как в те страшные дни.
Будущий историк, наверное, возмутится: родина переживает такое тяжкое время, а они в дураки режутся. Наверное, в картах искали мы забвения, подобно тому, как люди, переживающие большое горе, ищут забвение в вине.
Лущихин вскоре приехал и вызвал меня:
— Сергей Михайлович, — начал он гнусавым голосом, — через два часа отправляется машина в Плеханово за разными забытыми вещами. Разрешаю вам отправиться за своими рейками и треногами. Кстати, мы забыли там ящик лабораторного оборудования.
Я сейчас же побежал в Курьяново, нашел там машину, на которой Козловская отправляла в Плеханово начальника Дорогобужской бурпартии Шадеева и с ним трех человек.
Я узнал, что собираются строить оборонительный рубеж по линии Волоколамск — Можайск и мы тоже будем принимать участие в строительстве. Прочел очередную сводку Информбюро, но там о наступлении немцев не было ни слова.
На полуторке мы помчались на запад, с тем, чтобы в Зубцове свернуть на юг, на Карманово и далее на Плеханово.
Погода была пасмурная, накрапывал дождь. Навстречу нам изредка попадались автомашины, подводы, гнали скот. Проехали районный центр Погорелое Городище, прибыли в Зубцов — прехорошенький городок, расположенный на холмах при впадении Вазузы в Волгу. И как раз мы туда попали через полчаса после первой бомбежки. Люди с узлами бежали по полю и по шоссе. Снарядом угодило в деревянный мост через Вазузу. На том берегу успело накопиться много машин, несколько солдат спешно ремонтировали мост, им помогали пассажиры застрявших машин, таскали и тесали бревна, устанавливали «самолет» для забивки свай.
Не доезжая моста, мы повернули на Карманово. По дороге видели следы бомбежек: воронки, перекувырнутую сгоревшую машину, в одной деревне догоравшие избы, толстенную ветлу, измочаленную в щепки. Попадались военные, и все какие-то необычные — грязные, небритые красноармейцы брели без оружия, иные с какими-то узлами. Мы увидели крупнокалиберное орудие совершенно беспризорное, видно, брошенное.
Уже к вечеру на мосту нас остановил часовой. Подошел командир. Узнав, что мы направляемся за Карманово, он улыбнулся и сказал, что мы, видно, захотели в гости к Гитлеру, и посоветовал вернуться.
Так мы и сделали. Уже в полной темноте попали в Зубцов. Однако дальше ехать оказалось труднее. Все шоссе на Москву было забито людьми, подводами, скотом.
К нам на ходу впрыгнуло несколько военных. Они рассказывали, казалось бы, невероятные истории о целых армиях, попавших в окружение, о немецких танках, идущих где-то вблизи. Полыхавшие в нескольких местах зарева достаточно красноречиво иллюстрировали эти рассказы. Слышался дальний гул орудий.
Погорелое Городище и еще одна деревня на шоссе горели после бомбежки. В каком-то селе мы остановились, увидели открытую дверь кооператива, зашли, кто-то зажег спичку. Мебель стояла, под стеклом была разложена всякая галантерея: пуговицы, ленты, ремешки для часов — бери что хочешь. Мне нужна была соль, но соли я не нашел. Вернулись к машине, поехали дальше.
Наш газик гудел, то зажигал, то тушил фары. Из-под колес шарахались в стороны обезумевшие коровы, лошади затаскивали подводы в кюветы. В темноте нельзя было понять — кто идет, кто едет. Двигалась на восток темная, молчаливая, колыхающаяся масса. Скрипели колеса телег, гудели машины, чавкали по грязи копыта коров.
В Курьяново мы попали в два часа ночи. Шадеев пошел будить заместителя Козловской, Моисеева.
Мы осветили электрическим фонариком сгорбленного, дрожавшего человечка, вышедшего на крыльцо в кальсонах, торчавших из-под пальто, и в калошах на босу ногу.
— Идемте, идемте, посоветоваться надо, — позвал он нас всех робким и дрожащим голосом.
Я невольно улыбнулся. Мне вспомнилась надутая фигура с рыбьими глазами сверхбдительного начальника отдела кадров нашего Проектного Управления. В начале года вышел приказ о назначении меня начальником топографического отряда с соответствующей прибавкой зарплаты. А Моисеев этот приказ задержал. Когда я к нему явился, он все требовал у меня доказательств, что у моего отца до революции не было никакой собственности. И я понял, что приказ он нарочно задерживает. Как он был тогда недоступен и важен. А сейчас вот завязки на кальсонах болтаются.
— Так где же, по вашему, немцы-то? — спросил он.
— Не знаем, — в один голос ответили мы.
Шадеев сказал, что спать можно спокойно. И на этом мы ушли. Я отправился ночевать к Шадееву.
Рано утром проснулся я, не выспавшийся, голодный, вышел на улицу и тут увидел нашего шофера Николая Ивановича. Бегом вбежал в избу, а там Синяков и все наши цементаторы и буровики завтракали. Усадили и меня за стол.
Как же мы обрадовались друг другу! Я о них беспокоился, не зная, как они выбираются из Сычевки, а они обо мне поминали — как это я чувствую себя один среди крокодилов.
Я рассказал, как Лущихин чуть-чуть не оставил меня немцам. Все крайне возмущались, но ругали не его, а меня. Дал бы ему в морду и все, ругали также шофера Кольку, он должен был бы всех высадить, а меня повезти.
Выбрались они из Сычевки без особых приключений, вечером в день нашего отъезда заезжали в Плеханово, но в Липецы, где находился Гриша Дудка с двумя работниками, заехать не смогли. Там немцы действительно выбросили десант. Куда делись наши ребята — никто не знал.
Сели играть в дураки. Тут ввалился в комнату наш геолог Овсеенко и объявил:
— Вы тут в карты дуетесь, а посмотрите, что делается на шоссе.
Комната, где остановились наши, выходила окнами во двор, играли мы в дураки битых три часа подряд. Не сразу, а докончив игру, с облегчением вышли мы на крыльцо поразмять затекшие члены.
Накануне и еще утром движение на шоссе можно было назвать интенсивным, а теперь валил сплошной поток в несколько рядов. По самому шоссе в два ряда медленно двигались автомашины, по обеим обочинам ехали подводы, далее по сторонам, прыгая через канавы, продираясь сквозь поломанные палисадники, шел скот. А между подводами и машинами шагали люди.
Редкие машины везли прикрытый брезентом военный груз. На иных находились мешки с мукой, туши мяса, ящики с маслом, какие-то металлические детали, станки, фермы, разные двигатели. Большая часть машин везла всякое барахло: канцелярскую мебель, прессованное сено, огнетушители, школьные парты. Одна машина ехала доверху нагруженная гипсовыми бюстами Сталина, другая с разным саноборудованием — ваннами, унитазами, писсуарами. Все это, очевидно, за кем-то числилось, и потеря этого имущества грозила вычетом с кого-то в двенадцатикратном размере.
И на всем на этом — на ящиках, на мешках, на Сталинах, на унитазах — сидели закутанные хмурые люди со своими узлами. На подводах везли разное личное имущество. Еле переступая по грязи, волокли бедные лошадки тяжело нагруженные воза, на верху которых сидели малые ребятишки и большими удивленными глазами глядели на мир, так недружелюбно встречающий их.
Скота гнали множество. Коровы и овцы, чавкая по грязи, разбегались по сторонам, и девчата с хворостинами гонялись за ними.
А между скотом, телегами и машинами шли люди, согнутые под тяжестью мешков и чемоданов, перевязанных надвое, люди в мокрой одежде, измученные, с посеревшими от бессонницы и усталости лицами, с красными глазами.
И прячась за скот, за подводы, по сторонам шоссе хмуро шагали военные — красноармейцы и командиры, шагали без оружия, в стоптанной обуви, в грязных шинелях. Шли они и поодиночке, гуськом, шли и гурьбой. И редко-редко у кого за плечами торчала винтовка или висели за поясом ручные гранаты.
— Вы понимаете, что это бегство! — вскричал Овсеенко. Он был участником Гражданской войны, и мы прислушивались к его авторитетным суждениям. — Самое беспорядочное бегство! И обратите внимание, что командиров больше, чем бойцов. Стало быть, они побросали своих бойцов, а сами утекают!
Да, этот факт мне подтвердили впоследствии многие бывшие военнопленные. В те страшные дни не столько строевые командиры, сколько политработники, всякие штабники, тыловики, особоотдельцы и т. д. бросали рядовых на произвол судьбы и драпали без оглядки. А кончили эти беглецы войну увешенными орденами и медалями, а все, оказавшиеся в плену, после ужасов лагерей немецких, попали в столь же ужасные лагеря наши… [4]
Вновь пошел дождь, да еще с ветром и крупою. Ветер налетал порывами, бил колючей крупою по лицам путников, заставлял их ниже нагибаться. Детишки ежились на подводах, пряча лица от уколов крупы.
А мы стояли на крыльце, смотрели…
— Что ж, пошли в дураки доигрывать, — сказал кто-то из наших.
Мы вошли в дом и сели за карты. Я выбрался в Блуды, когда уже начало темнеть. Договорился с Синяковым, что на следующее утро перенесу свои вещи к нему на машину.
В тот вечер мне посчастливилось помыться в бане, что было весьма кстати, так как за последние дни я набрался насекомых, не мне одному знакомых.
Когда я вышел из бани, дождь перестал. Во мраке ночи в нескольких местах на горизонте опять полыхали зарева и где-то вдали громыхало.
Приехал из Курьянова Лущихин и сказал, что рубеж на линии Волоколамск — Можайск отменяется, всем гидростроевцам велено спешно перебираться в Дмитров, что Ржев и Зубцов взяты немцами и немецкие танки подходят.
Зная по опыту, что значит «немецкие танки подходят», остальные крокодилы решительно воспротивились двигаться в непроглядную тьму и грязь. Отложили отъезд до утра. Ложась вместе с Германовым спать, мы признались друг другу, с эдаким мальчишечьим задором, что нам обоим чертовски хочется поглядеть на немецкие танки хотя бы одним глазком.
А наше ребячье желание вполне могло бы сбыться. В те дни несколько немецких танков, сея невероятную панику, промчались по шоссе Ржев — Старица километров на 20, потом повернулись обратно.
В 7 утра, в дождь и вихрь сели мы на машину и поехали в Курьяново. Там к нам присоединился Синяков на своих двух машинах со всеми цементаторами и буровиками.
К общей радости нашелся и Гриша Дудка с двумя товарищами. Они рассказали, что действительно три дня назад ночью проснулись от сильной пулеметной стрельбы. Кто-то крикнул: — Немцы, спасайся! — Едва одевшись, они без вещей выскочили на огороды и побежали без оглядки, причем Гриша оставил свой новый синий костюм, который он любил всем показывать, но ни разу не надевал.
Я покинул спецгеовцев-крокодилов и пересел на машину к Синякову. Один Германов жалел, что я с ним расстаюсь.
Геолог Николай Петрович Синяков после несчастья с Николаем Владимировичем негласно всеми нами — ковровскими гидростроевцами — был признан за начальника. Молодой, крепкий русский мужичок, он обладал характером твердым и решительным. Сейчас его основной задачей было удержать за собой две машины: ЗИС нашего уважаемого шофера Николая Ивановича и газик молодого шофера Ванюши и никого постороннего на эти машины не сажать. И другая была задача — не поддаваться Лущихину и нас защищать. К сожалению, как беспартийный, Синяков в начальники не годился, и потому Козловская назначила бестолкового коммуниста долговязого Тентетникова.
А тот куда-то пропал. Впрочем, его исчезновения никто не заметил. Последние дни в тоске по жене, обретавшейся в Таганроге, он все ходил, схватившись за голову, и стонал. Как раз в эти дни в сводках Информбюро появилось Таганрогское направление.
Спецгеовцы ехали на другом ЗИСе с гидростроевским шофером Колькой, о котором я уже упоминал, к ним присоединилась и «Цветок душистых прерий».
Подвод и автомашин по шоссе двигалось меньше вчерашнего, но пешеходов и скота было очень много, а военных шло определенно больше, они так же пробирались по сторонам беспорядочной невооруженной толпой, и так же, как накануне, число командиров превышало число красноармейцев.
По деревням на стенах домов и прямо на деревьях был расклеен плакат художника Тоидзе — стоит женщина с пламенным взором и трагически поднятой рукой, а вверху плаката читалась надпись — «Родина-мать зовет!»
Когда я это прочел, то вздрогнул. — Опомнись, куда бежишь! — словно звала женщина. И я видел, что другие беглецы, подходя, читали и тоже словно внутренне все передергивались. Впечатление от плаката было потрясающим. А много лет спустя я видел на различных выставках, как люди шли, взглядывали, читали и равнодушно проходили дальше.
Не доезжая до Волоколамска, находился контрольно-пропускной пункт. Впервые мы увидели хоть какой-то признак порядка. На Волоколамск и далее на Москву не пропускали ни одну машину, не пустили и нас, хотя Лущихин красноречиво потрясал целой пачкой документов. Тут происходила генеральная сортировка — основной поток машин и людей направляли на Рузу, Верею и далее в обход Москвы, на Серпухов. Военных задерживали и для переформирования заворачивали куда-то в сторону. Всех, имевших отношение к строительству оборонительных рубежей, а таковых было десятки, а может быть, и сотни тысяч, направляли на север по маршруту: Ярополец — Высоковск — Клин — Дмитров, и говорили: «Являйтесь в Дмитров, там вам скажут, куда следовать дальше».
В Яропольце я увидел два стоявших рядом прелестных помещичьих дома с колоннами, это были бывшие имения графа Чернышева-Кругликова и Гончаровых. В последнее приезжал и Пушкин, чей бюст стоял во дворе. Месяца через два оба дома были варварски разрушены немцами.
В Яропольце каждому из нас выдали по буханке хлеба, и мы поехали дальше на Высоковск.
Дорога была проселочная, глинистая, от дождя, от интенсивного движения ее всю развезло. Наши три машины следовали одна за другою и плакали человечьими голосами, газик тоненько, как ребенок, ЗИСы октавой ниже. То и дело мы выпрыгивали из кузова и на своих плечах вытаскивали машины, отгребали лопатами вокруг колес, настилали ветки. И какое это бывало всегда облегчение, когда работяги-колеса наконец выбирались на менее вязкое место.
Николай Иванович вел свой ЗИС впереди, и вел мастерски, то переменял скорость, то тормозил, то давал для разбега задний ход, иногда ему приходилось зацеплять тросом другие машины, и он выручал их.
Поздно вечером мы остановились, немного не доезжая Высоковска в деревне Некрасине.
Утром, только было засели играть в дураки, как пришли за нами, сказали: «Просите у хозяев лопаты и идите во двор МТС».
Машин 20 нашей геологической экспедиции сгрудилось на обширном и пустом дворе. Все имущество МТС было эвакуировано, наши работники заполнили весь двор.
Начали копать глубокие, до четырех метров, обширные ямы. Копал и я. Всего выкопали три ямы.
Тяжело нагруженные автомашины стали к ним подходить, пятясь вдвоем. Мы развязывали груз и, поддевая ломами, скатывали в ямы буровые станки, штанги, обсадные трубы. Вот полетел вниз мощный токарный станок и со звоном ударился о металл. Я его узнал. Еще в 1940 году мы его получили под Куйбышевом и очень тогда радовались, позднее он был перевезен в Ковров. Вот, перекатываясь, ломая приводное колесо, полетел также мне знакомый станок сверлильный. Одну машину разгрузили, подъехала другая, за ней третья. Когда одна яма была забита, начали засыпать ее землей, а грузовики стали разгружаться у другой ямы.
Начальник сектора геологии Семенцов стоял в стороне, серый, обрюзгший. Вдруг он подозвал меня и велел мне и моему сослуживцу по Куйбышеву Лободину А. Ф. точно зарисовать и замерить место погребения всего геологического богатства Главгидростроя. С помощью рулетки мы быстро составили и зарисовали схему и отдали бумажку Семенцову.
И зря, совершенно зря хоронили станки, движки, геофизические приборы, оборудование лабораторий и механических мастерских. Чересчур верили слухам, что «немецкие танки приближаются». Высоковск был занят немцами только месяц спустя. (И зря взорвали Высоковскую текстильную фабрику, в восстановлении которой я принимал участие после войны.)
Можно было бы успеть перевезти людей и оборудование в два приема. А тут в панике решили спасти людей, а также наиболее ценные предметы, в том числе и мои два ящика с теодолитом и нивелиром. Единственное, что меня радовало, — забудется в этой кутерьме потерянный мною полушубок. И действительно, больше никто о нем не поминал.
В тот вечер впервые за долгий срок мне удалось достать несколько газет. Сообщалось о потере Орла и Полтавы. А ведь только что писали о Брянском направлении. Много лет спустя уже в Берлине из газет немецких, а также по рассказам бывших военнопленных я узнал о том грандиозном котле, который уготовили нам немцы под Брянском, когда две наши армии попали в плен. Слово «котел» впервые придумали не мы, а они.
В газетах я, наконец, прочел, что Западный фронт прорван, нами оставлены Вязьма, Сычевка и Ржев и враг приблизился к дальним подступам Москвы.
И еще я прочел подвал — статью академика Тарле. Услужливый историк, вспоминая 129-ю годовщину нашествия французов, доказывал правильность стратегии Кутузова, решившего Москву оставить, но армию спасти. Статья эта мне очень не понравилась.
Вечером обнаружилось, что пропал спецгеовский ЗИС с шофером Колькой. Стали дознаваться и выяснили, что исчез также заместитель Козловской Моисеев — бывший наш начальник отдела кадров, тот самый, у кого я недавно видел кальсоны, торчавшие из-под пальто.
Козловская ходила, закусив от гнева губу, за нею прыгал взволнованный Лущихин.
Факт был установлен: коммунист Моисеев, в свое время так бдительно проверявший анкетные данные всех нас — классово чуждых, ныне попросту удрал в неизвестном направлении.
Ночевали мы в Некрасине еще одну ночь. На следующее утро поехали в Высоковск за хлебом. Хлеб там раздавали направо и налево по каким-то паршивеньким бумажкам, и мы привезли полную автомашину пшеничных буханок.
К вечеру выехали, посадив с собой специально нанятого местного старичка, который брался показать нам дорогу в обход Клина, где был контрольный пост и никого на Москву не пускали, направляя весь поток на Дмитров.
Пришлось нам потесниться, по приказу Козловской все спецгеовцы пересели к нам. Не чувствуя себя хозяином машины, Лущихин заискивающе лебезил перед Синяковым, а тот как уселся в кабине, так и не выходил оттуда.
— Только бы не попасть в Дмитров, — повторяли все.
— Только бы попасть именно в Дмитров, — шептал я про себя. Ведь у меня там жили родители, брат и сестра.
Проселками, по страшной грязи обе наши машины добрались до какой-то деревни, находившейся в километре от Ленинградского шоссе, и там мы заночевали.
Предколхоза отвел спецгеовцам одну избу, нам, во главе с Синяковым, другую. Хозяйка, озлобленная старуха, никак не хотела нас пускать, а изба у нее была просторная. Предколхоза вселил нас к ней силой. Старуха не давала нам дров, говоря, что у нее их нет, а мы в сарае обнаружили несколько поленниц и стали без ее разрешения забирать березовые дрова и затопили печку.
Хозяйка подняла крик. Синяков ей пригрозил, что мы ее свяжем и спустим в подпол. Она, злобно ворча, забилась в угол и оттуда с ненавистью глядела на нас.
Одна милейшая дама из Московского Проектного Управления взялась быть у нас за хозяйку и принялась готовить. А готовить было из чего: мы только что очень дешево купили целого барана.
Кушанье вышло на славу. Мы сели за стол, и тут появилась совсем поблекшая и потускневшая «Цветок душистых прерий».
— Можно мне с вами? — робко спросила она.
— Обойдемся и без вас! — грубо оборвал ее Синяков.
Все загоготали, и бедняжка исчезла. Больше я ее никогда не видел.
На следующее утро, сопровождаемые проклятиями старухи, выехали мы из деревни и свернули по Ленинградскому шоссе на Москву.
Тут возле Подсолнечной шоссе было совсем пустое. Навстречу нам попалась 76-мм батарея на конной тяге — первое строевое воинское подразделение, увиденное мною за все эти дни нашего «яростного похода».
Опасаясь задержки на КПП, мы не решились ехать прямо в Москву, а заночевали возле Сходни в пустой недостроенной даче все вместе. Проиграв до темноты в дураки, легли вповалку спать. Утром, узнав, что впереди никаких КПП нет, двинулись дальше.
Шоссе было почти пустое, но чем ближе к Москве, тем больше стало попадаться пешеходов, однако без вещей. Поезда на Москву не ходили, и это шагали рабочие и служащие московских учреждений и предприятий.
Въехали в Москву. Возле метро «Сокол» несколько красноармейцев ломали, разбивали асфальт и копали землю. Они строили позицию для двух противотанковых пушек. Вокруг толпились мальчишки и с любопытством дотрагивались до орудий.
Это была вторая строевая воинская часть, виденная мною за эти последние дни.
Когда-нибудь история скажет свое веское слово о всем том, что происходило в Москве в эти дни — 16, 17 и 18 октября 1941 года. Талантливо и почти правдиво написал о том Константин Симонов. Я сам слышал много рассказов о тех днях.
Во всех рассказах говорилось об одном и том же — о панике, безумной и стихийной, внезапно охватившей Москву. Паника началась с верхов, с Политбюро, с правительства и, как пожар на нефтяных промыслах, стала быстро распространяться во все стороны и охватила все население многомиллионной столицы.
После войны, в Берлине, мне попалась немецкая газета за 19 октября. Там я прочел сообщение о приближающихся к Москве германских войсках, о «генерале Дожде», загородившем путь, о том, что поголовно все население Москвы, в том числе женщины и дети, вооружаются и готовятся к бою на улицах за каждый дом.
Эх, хваленые немецкие фельдмаршалы, как плохо у вас была поставлена разведка. Вы, воспитанные на ученых трудах ваших стратегов Клаузевица и Мольтке, даже не могли подумать, что в те дни октября могли взять Москву голыми руками.
Где были тогда наши войска — не знаю, укреплений строить не начинали, вооружаться было нечем, да никто и не собирался вооружаться. Каждый думал лишь о спасении своей шкуры.
Наше счастье, что не было у немцев не только Суворова и Кутузова, но и генералов, подобных Жукову и Рокоссовскому.
Распространителями паники явились подобные нам, прорвавшиеся в Москву с запада гражданские и военные беглецы. Пресловутый крик — «немецкие танки подходят!» — не одного меня будил по ночам.
Но главным источником паники явилось начальство. Правительство эвакуировалось, точнее, бежало в Куйбышев. По Северной, Горьковской, Казанской железным дорогам двинулись эшелоны с оборудованием демонтированных московских заводов, эшелоны со служащими тех учреждений, где начальство оказывалось более напористым или более ловким и сумело достать вагоны. По Ярославскому, Горьковскому, меньше Рязанскому шоссе ринулись обезумевшие толпы на машинах и просто пешком. Учреждения прекратили работу, архивы (в том числе и архив НКВД со всеми картотеками) жглись, в магазинах то выбрасывали все запасы, то вешали на дверях замки. На иных заводах и в учреждениях выдавали зарплату на три месяца вперед, на других сокращали поголовно всех, кроме начальства. А сами директора зачастую забирали с собой кассу и ближайших подхалимов и бежали. Милиция куда-то попряталась. Я по крайней мере не встретил ни одного милиционера. Словом, отсутствовали какие-либо признаки порядка. Я лично не видел, но слышал рассказы об открытых грабежах магазинов.
Где был в эти дни Верховный Главнокомандующий, великий и незабвенный, — не знаю. Порядок начал наводиться позднее. Страшный в своей беспощадной жестокости приказ о расстреле на месте начальников-беглецов появился 22 или 23 октября. Я видел его расклеенным на стенах, читал во Владимирской областной газете, а в центральной печати он опубликован не был и в полное собрание сочинений великого вождя не вошел.
Да, очевидно, многим, принадлежавшим к классу главнюков, теперь иной раз после сытного обеда снился кошмарный сон о том, как они вели себя в те дни позора; в холодном поту они откроют глаза и в страхе прижмутся к жирной спине своей супруги…
Что же видел я своими глазами?
Во второй половине дня 16 октября доехали мы по Тверской-Ямской до Триумфальной площади и свернули по Садовому кольцу налево.
Много грузовых машин с домашними вещами и мебелью двигались в обоих направлениях. Козловская жила в большом доме на Первой Мещанской. Мы должны были поставить машины у нее во дворе, а сами пойти ночевать в бомбоубежище, находившееся в подвале ее дома. Желающих отпустили ночевать к родным или знакомым.
Отправился и я с завернутой в газету буханкой белого хлеба под мышкой. Трамваи и автобусы не ходили. Я пошел пешком на Екатерининскую площадь, где жил зять моей жены, артист театра ЦДКА Борис Александров.
К моему удивлению, все артисты сидели прямо на улице у своего дома на мешках, узлах и чемоданах. Иные мужчины в фетровых шляпах и нарядных пальто прогуливались, дамочки кутали в меха свои поблекшие лица. Увидел я и Бориса.
Меня окружили, стали расспрашивать. Я отвечал односложно и правильно сделал, так как среди моих слушателей был предатель.
Я узнал, что артисты торчат здесь с 6 утра и ждут каких-то автомашин, которые должны повезти их на какой-то вокзал, чтобы ехать неизвестно куда.
Борис сказал, что моих тестя и тешу два дня назад забрал другой зять жены, Муля Лейзерах, и повез их к моим в Ковров. А я их собирался разыскивать и везти с собой, получив на то принципиальное согласие Синякова. Где были остальные родственники жены — Борис не знал.
Он повел меня в столовую театра, но она оказалась на замке. Мы сердечно распрощались, и больше я его не видел. В 1944 году по доносу того предателя — мужа его сестры, он был арестован за то, что где-то брякнул — «дворник моего отца жил раньше лучше, чем я теперь». Не читая, он подписал все протоколы допросов, а четыре года спустя умер в тюрьме. Погиб, несомненно, очень талантливый артист.
Расставшись с Борисом, я пошел по Садовой к Красным Воротам, рассчитывая сесть в метро.
Двери станции оказались запертыми, и к стеклу была прилеплена бумажка с надписью чернилами: «Закрыто на ремонт». Историки, может быть, усомнятся, ведь в официальных источниках говорится, что движение на метро никогда не прекращалось. Не знаю, как это увязать с той безграмотной и явно неофициальной бумажкой, которую я видел своими глазами.
Я побрел по Садовому кольцу через всю Москву, но в обратном направлении, заходил на Живодерку на квартиру тестя, далее к одной, потом к другой сестре жены, жившим на Малой Никитской, потом к одним знакомым на Поварскую, к другим — на Староконюшенный, и нигде не мог достучаться.
Я порядком устал. Где же ночевать?
А навстречу двигались люди с мешками и чемоданами, ехали туда и сюда автомашины и подводы. Через Арбатскую площадь провели на цепочках сразу сотни две немецких овчарок.
Смеркалось. Москва стала погружаться с непривычную лиловую тьму.
Ко мне подошла неизвестная женщина.
— Скажите, что случилось? Почему все бегут? Я в квартире одна осталась. Что мне делать?
— Не знаю.
Я постеснялся попроситься у нее ночевать, и мы расстались. Направился в Большой Левшинский, где жила моя сестра Соня. Я знал, что сама она уехала к нашим родителям в Дмитров, но в квартире мог остаться ее муж, меня знали другие жильцы. Я надеялся, что меня, наконец, пустят.
Постучал. Послышались шаги. Дверь приоткрылась на цепочку, показалась высокая фигура. Я сразу узнал Федора Александровича Киселева, он приходился зятем моему зятю и когда-то был моим школьным учителем физики.
Как он похудел, небритый, косматый!
— А, Сережа! — узнал он меня.
Впервые за все это время так обращались ко мне. И от этого ласкового «Сережа» пахнуло на меня златыми днями моего юношества, школы…
Федор Александрович, отправив куда-то семью, жил один. Комната была не прибрана, валялись носки, картофельные очистки, окурки. Он меня угостил горячим чаем с сахаром и кормовой свеклой. Я его угостил белым хлебом.
Мы просидели с ним несколько часов, вспоминая прошлое. О настоящем не хотелось говорить. А настоящее ошеломило меня. Федор Александрович рассказал, что мой и его зять — муж моей сестры Сони — Виктор Александрович Мейен был арестован.
— За что? Ведь он старший научный сотрудник Института рыбоводства. У него сравнительно приличное социальное происхождение.
— У него немецкая фамилия, и он остался в Москве, когда его институт эвакуировался, — ответил Федор Александрович.
Фамилия у него была не немецкая, а голландская, не Мейн, а Мейен. А мог ли человек бросить на произвол судьбы жену и трех малолетних детей, находившихся в 60 километрах? И он остался. А через несколько лет погиб, как погибли миллионы заключенных, от голода, от непосильной работы.
Проговорив до полуночи, Федор Александрович и я легли спать. Аутром я ушел. Потом я узнал, что месяц спустя он погиб на улице во время бомбежки.
Пешком с Большого Левшинского я вновь побрел на Первую Мещанскую. Заходить было некуда, ехать к своим в Дмитров я не решился, да, кажется, и поезда туда не ходили.
Весь день 17 октября, не высовывая носа на улицу, мы резались в бомбоубежище в дураки. Там висел репродуктор, и я смог услышать речь Щербакова, тогдашнего первого секретаря Московского комитета партии.
Он говорил, что в связи с приближением врага к дальним подступам Москвы, немецкие бомбардировщики смогут летать в сопровождении истребителей, и потому бомбежки Москвы окажутся более эффективными, и, следовательно, некоторые московские заводы должны быть эвакуированы. Мне эта речь очень не понравилась, да и голос Щербакова был растерянный. Впоследствии я узнал, что он один из первых удрал из Москвы и говорил из какого-то другого города, чуть ли не из Рыбинска, видимо, по этому случаю переименованного в город Щербаков.
Во второй половине дня к нам в бомбоубежище вошел Лущихин в крайнем волнении. Я знал, что он ночевал у Козловской и все к ней приставал с просьбой — дать ему машину — привезти какое-то буровое оборудование из Углича, а точнее, побывать у эвакуированной семьи в городе Мышкине.
Козловская ему не отказывала, но и не обещала, выжидая ход дальнейших событий, и пока назначила его нашим временным руководителем.
Он никуда нас не пустил, так как рано утром 18-го мы должны были выехать из Москвы под Владимир в село Улыбышево, где на месте законсервированной стройки ГЭС был назначен сбор всех геологических партий.
Обе наши машины стояли нагруженными во дворе, и мы поочередно дежурили возле них. Я должен был дежурить с 10 вечера до 2 ночи.
Немного подремав, я вышел на улицу, поеживаясь от холода. Ночь была звездная. Серебряные мечи прожекторов тревожно шарили по темному небосклону. И вдруг послышалось гудение. Серебряные мечи запрыгали, заметались. Огненные цветные траектории трассирующих пуль зениток протянулись по всем направлениям. И вдруг мечи скрестились в одной точке, и в этой точке засверкал дьявольски красивый ослепительный голубой мотылек. Зрелище было красоты поразительной.
Чтобы лучше видеть, я выскочил на улицу. Там стояла сумрачная очередь за хлебом. Огненные траектории со всех сторон устремились на голубой мотылек. А он, пронзенный несколькими мечами прожекторов, медленно и, казалось бы, невозмутимо плыл в сторону Останкина. И вдруг он вспыхнул ярким пламенем, закачался, кувыркнулся вниз. И тотчас же мечи отскочили в стороны, заметались по всему небу в поисках другого хищного мотылька, а траектории трассирующих пуль угасли. И тут из хмурой, не выспавшейся очереди раздались аплодисменты…
Меня сменили. Я пошел спать на топчаны, расставленные в бомбоубежище.
В 7 утра мы двинулись в путь, поехали по Садовому кольцу мимо Красных Ворот и Курского вокзала. И чем дальше мы подвигались, тем больше обгоняли машин и пешеходов. На Таганской площади свернули налево, и тут пришлось остановиться: путь преградило многоголовое стадо свиней. Уж не потомки ли они свиней евангельских?
Но бесы, кажется, вселились не в животных, а в людей, объятых страхом.
У Рогожской заставы столько набилось машин и пешеходов, что мы еле ползли. КПП у Измайловского парка пропускало всех, просто некогда было проверять документы.
Со скоростью пешеходов выехали мы на Горьковское шоссе. Я сидел сзади и глядел во все глаза. Если бы шоссе оказалось шире, машины двигались бы не в 4, а в 6, в 8 рядов, и все равно было бы тесно.
Ехали машины грузовые всех советских марок, набитые не столько казенным имуществом, сколько личным барахлом, набитые до отказу людьми. Ехали машины легковые, также набитые барахлом и людьми. Я видел машины для перевозки хлеба, желтый пивной автофургон, красный пожарный автомобиль, машину для поливки улиц, автобус № 2 Москва — Кунцево. И все они двигались в одну сторону, и все были переполнены людьми и вещами.
А по обочинам и в полосе отчуждения брели пешеходы с чемоданами и узлами, вели и несли детей всех возрастов. Пешеходы были самого необычного вида — важные дяди в фетровых шляпах, толстые тети в манто. Мальчишки из ремесленного училища с узелками за спиной, с батонами под мышкой шагали, весело болтая. Почтенное еврейское семейство — толстопузый папа, толстозадая мама, два мальчика и две девочки — медленно шествовало, как на прогулке. Худая дама в каракулевой шубке волокла огромный чемодан, хромая на обе ноги в туфельках на высоких каблуках. Стая немецких овчарок, очевидно виденная мною два дня назад, помахивая хвостами, пугая пешеходов, продефилировала со своими поводырями. Трактор, взламывая шипами колес асфальтовое шоссе, с громом и лязгом проволок штук семь гнусного вида тележек с металлическим ломом, а на этом ломе восседало десятка три людей; запомнилась фигура толстого Соломона в круглых очках, судорожно уцепившегося за какие-то железяки, а с ним столь же толстая Сара и две девочки в длинных штанишках и с красными помпонами на капорах. На обочине стоял голубой легковой ЗИС-101 с проломанным носом, наполненный коврами, а рядом дамочка в котиковом манто топала ножкой и кричала на двух растерянных главнюков в кожаных пальто, а из окна голубого ЗИСа из-за ковровых рулонов торчала улыбающаяся морда борзой собаки.
И почти не попадалось военных машин. И ни одна машина, ни один пешеход не двигались навстречу потоку беглецов.
А высоко в небе чертил белую полосу немецкий самолет-разведчик.
И я, и 95 % людей всего мира были тогда убеждены, что еще два дня, ну еще несколько дней, и Москва будет сдана немцам.
У меня были моменты, что я хотел выскочить из машины и вернуться в Москву, откуда сейчас, подобно зловонному гною из нарыва, низвергается все мерзкое, трусливое и подлое. Не может быть, чтобы не остались там те, которые хотят сражаться в партизанах. Но ведь у меня дети, семья, скоро я увижу своих любимых…
И еще была у меня самая веская причина — почему я не мог идти записываться в добровольцы: вот приду я, — думалось мне, — а дядя, вроде нашего негодяя Моисеева, мне анкету протянет, заполню я все параграфы, а дядя прочтет, да вперит в меня свои испытующие рыбьи глаза, да скажет:
— Знаем мы, зачем вы хотите идти в добровольцы.
Только бы меня и видели.
К 10 вечера в полной темноте мы приехали во Владимир. Я вызвался найти зятя жены — Мулю, точнее, Самуила Александровича (Айзиковича) Лейзераха — военинженера III ранга, начальника дистанции на Горьковском шоссе. Я надеялся с его помощью устроить нам всем ночлег.
В штабе Дорожного управления я спросил о Муле.
Сидевший за столом воентехник вдруг зло усмехнулся.
— Удрал, удрал ваш Лейзерах.
Как только война началась, Муля был назначен начальником дистанции на автостраде Москва — Минск, потом перекочевал на восток на шоссе Москва — Горький, а в эти грозные дни его перебросили еще дальше — под Казань. А когда война кончилась, в числе победителей он очутился в Берлине, откуда привез изрядное количество трофеев и даже легковую машину, а на трофеи сумел выстроить под Москвой дачу.
В 43-м году я познакомился с неким капитаном Наугольниковым, который однажды мне рассказал об одном офицере, умевшем ловко доставать продукты — иначе как со свертком под мышкой его и не видели. Офицер-доставала неожиданно оказался Мулей. Впрочем, я должен быть ему весьма благодарен: время от времени он подбрасывал продукты и моим под Ковров.
Итак, мы остались во Владимире без ночлега. А тут пошел дождь. Несмотря на поздний час, машин на улице стояло и двигалось столько, что мы едва выбрались в переулок. Переехали по наплывному мосту через Клязьму и, не доезжая до Улыбышева, переночевали в какой-то деревне. Устроились плохо, спали все вповалку, у самого моего уха под печкой всю ночь хрюкал поросенок.
Старинное село Улыбышево находилось в 20 километрах к югу от Владимира на берегу Клязьмы и на железнодорожной ветке из Владимира на станцию Тума. Перед войной там собирались строить ГЭС, и оставалась база бурпартии, где был назначен сбор всех работников геологического сектора Гидростроя.
Когда мы приехали, то увидели много машин и все дома оказались занятыми. С большим трудом вместе с Овсеенко я отыскал скверную хибару, где с нас взяли по пять рублей в сутки с носа.
Утром я увидел пехотную часть. Человек двести молодец к молодцу высадились из товарных вагонов. В белых полушубках и кожаных сапогах, с винтовками за плечами они бодро промаршировали через село.
Это была третья строевая воинская часть, виденная мною за эти дни. Но почему же бойцов разгрузили так далеко от фронта? Или фронт был вовсе не столь далеко, как писалось о том в сводках Информбюро?
Наконец неизвестно откуда появился Тентетников и вступил в должность начальника партии. И сразу же вступил в резкий конфликт со всеми нами.
Кроме таганрогской жены, ничто его не интересовало, а мы все безумно хотели попасть в Ковров, где у каждого из нас были и семьи, и вещи. А Тентетников нас не пускал.
Поезда из Улыбышева на Владимир не ходили, и мы не знали — ходят ли они из Владимира на Ковров. Я подумывал — не махнуть ли мне за 60 км пешком? Но меня удержал наш любимый шофер Николай Иванович, обещая обломать Тентетникова.
А тот все ссылался на отсутствие Козловской. А она, убедившись, что мы все, кроме Моисеева и шофера Кольки, целы, уехала обратно в Москву за продовольствием.
Тентетников все отказывал, говорил, что без Козловской не может разрешить нам ехать, когда дорог каждый литр горючего.
— У тебя баба в Таганроге, а наши бабы на пороге, а ты нас и на порог не пускаешь, — убеждал его Николай Иванович.
Козловская все не ехала. Прошло два дня.
Наконец, на третье утро Николай Иванович прикатил откуда-то двухсотлитровую бочку с горючим, сказал, что оно его собственное, что он выменял на сапоги.
Тентетников сдался, разрешил нам ехать, но под честным словом, что мы через два дня вернемся.
Поехали мы не на ЗИСе, а на маленьком газике, прозванном нами «Антилопа Гну». Машина эта отличалась хорошей проходимостью, но на задних колесах у нее было по одному скату, а не по два, как положено.
Во Владимир мы попали очень скоро, но тут скопление машин заставило нас сбавить ход. Не доезжая до Боголюбова был длинный затяжной спуск и потом такой же подъем.
И тут нашим глазам представилось грустное зрелище: тысячи автомашин, и попутных, и встречных, сгрудились, как козлы на мосту, а новые все прибывали и прибывали. Узнал я и автобус № 2 Москва — Кунцево, и желтый пивной автофургон, и даже голубой ЗИС-101 с проломанным носом, которого тащил на буксире какой-то газик, а борзой собаки не было. Из Горького ехало много машин, крытых брезентом, очевидно, военных.
Выпрыгнув на шоссе, направились мы вперед пешком и только через полтора километра добрались до центра пробки.
Какой-то лейтенант с несколькими бойцами командовал: сперва направлял несколько машин в одну сторону, потом несколько — в другую. Действовал он решительно, не допуская препирательств. А машины уже сутки ждали своей очереди. Вот тебе и возвращение через два дня!
Впрочем, к обеду благодаря расторопности лейтенанта пробка поредела. Настал и наш черед двигаться вперед.
— Эта, с одним скатом — давай в сторону! — приказал лейтенант.
Николай Иванович было запротестовал. Синяков, сидевший в кабине, выскочил.
— Отъезжай в сторону — стрелять буду! — завопил лейтенант.
Пришлось подчиниться. А впрочем, через час, когда пробка совсем рассосалась, лейтенант разрешил ехать и нам.
По слухам, через 20 км возле села Пенкина на повороте и спуске к мосту через Клязьму тоже была пробка. К счастью, слухи оказались ложными. В Пенкине Николай Иванович остановил машину у своего дома. Он отволок к себе кровать с бубенцами, которую успел подцепить где-то в суматохе «яростного похода». Он вернулся через 10 минут, засовывая в рот кусок сала, и мы поехали.
Наконец показался давно желанный поворот на Ковров, но пробираться в Погост проселком мы не решились и направились через город. Стемнело. Два часа мы бились между Ковровом и Погостом, выволокли машину на руках. С газиком было легче управляться, нежели с тяжелым ЗИСом, но дорога оказалась просто ужасающей.
В непроглядную тьму, весь мокрый и покрытый грязью, я забарабанил в окно, где жили мои.
Не был я дома полтора месяца. За это время мои переехали там же в Погосте в более теплый дом. Колхозный счетовод умер, и Дуся утвердилась в этой должности. Еда стала много скромнее, но картошки и хлеба было достаточно.
Утром мои малыши прилезли ко мне в постель. И какое это было наслаждение возиться с ними!
Тесть, сидя на печке и спустив ноги в белых чулках, улыбался и говорил мне:
— Спасибо тебе, что ты меня позвал.
Жена нажарила картошки с яйцами. Позавтракав и поговорив немного, я стал собираться в город.
Еще накануне я договорился с Синяковым и другими, что мы все вместе пойдем в больницу к Николаю Владимировичу.
Кроме простого внимания к больному бывшему начальнику, у меня было к нему чисто личное дело: я хотел с ним посоветоваться о своей дальнейшей судьбе, считая его в тот момент единственным достаточно авторитетным человеком.
Дело было вот в чем: все наши геологи собирались в Куйбышев, а я хотел поступить совсем по-иному — оставить семью в Коврове, самому уволиться из бурпартии и поехать в Горький на строительство оборонительных рубежей, куда, по слухам, стремились многие гидростроевцы других ГЭС.
Все наши геологи, у которых я спрашивал совета, считали чистым безумием оставлять семью под Ковровом, когда Москва находилась накануне сдачи (а в этом последнем все наши были убеждены).
Я же считал, наоборот, безумием бросать насиженное место и мчаться неизвестно куда. Иные находили в моих намерениях нечто совсем неблаговидное.
Николая Владимировича мы нашли выздоравливающим и веселым, но сильно похудевшим. У него мы просидели довольно долго. Он мне решительно посоветовал никуда семью не трогать и рассеял мои сомнения.
До сих пор я мысленно благодарю его за хороший совет.
Еще одну ночь переночевал я дома, а на другой день на рассвете тронулись мы обратно в Улыбышево.
Между тем события нарастали: были сданы Харьков, Таганрог, весь Крым, враг вторгся в Донбасс, взял Сталино, другие города. Что происходило под Москвой — из сводок Информбюро оставалось непонятным — направления были: Можайское, Малоярославецкое, Калининское, но не ближе. Перебирая в памяти все увиденное мной за время с 1 октября, я не мог верить сводкам, даже если они приближались к истине.
Тот факт, что начальник нашей геологической экспедиции Козловская все еще оставалась в Москве и выбивала там продукты, расценивался всеми нами, как верх героизма. А Козловская прислала две машины с мукой и затребовала еще две.
В ожидании ее приезда и решения своей судьбы мы с утра до вечера играли в дураки.
Неожиданно приехал Моисеев, удравший в свое время из Высоковска.
Мы набросились на шофера Кольку — как это он, никому не сказав, послушался Моисеева и уехал с ним. Колька оправдывался, оказывается, тот обманным путем заманил его только за 15 км в Клин, а там, воспользовавшись своими начальническими полномочиями и угрожая, заставил Кольку ехать в Москву и оттуда, захватив семью и домашнее барахло, приказал везти все это в деревню под Тамбов.
Наконец 26 октября Козловская приехала. На нескольких машинах она привезла муку и горючее и приказала собираться в Куйбышев, частью на автомашинах, частью в двух товарных вагонах, которые подадут через три дня. Некоторые молодые коллекторы и бурмастера были уволены.
Я пошел в контору решать свою судьбу и застал как раз Козловскую, при всех отчитывающую беглого Моисеева.
— Да понимаете ли вы, что вы — негодяй, самый мерзкий негодяй, какого я только встречала! Вы приказ Сталина читали?
— Елена Константиновна, не губите! У меня семья, дети маленькие, пощадите! — бормотал Моисеев, весь красный и потный, вращая выпученными рыбьими глазами.
В молодости Козловская, наверное, была красавицей. Сейчас она обрюзгла, постарела, но в ту минуту я искренно любовался нашей царицей Тинатиной.
Она простила Моисеева.
Не знаю, где сейчас этот родной брат Русанова из «Ракового корпуса», наверное, снова в Москве начальник отдела кадров крупного учреждения, член бюро парткома, также бдительно проверяет анкеты, получает солидную зарплату, имеет хорошую квартиру…
Козловская нашла время поговорить и со мной. Она написала на моем заявлении: «Направить в Горький» — и дала адрес в Горьком бывшего начальника строительства Ковровской ГЭС Жуленева. Это было единственное за всю войну мое заявление. Во всех остальных моих перемещениях судьба моя решалась без меня.
Через час я получил необходимые документы, расчета, однако, полностью не дали, пообещав выслать 500 рублей из Куйбышева, что никогда выполнено не было. Пожав крепко руки своим сотоварищам, с которыми успел близко сойтись, я уехал во Владимир на попутной машине, а оттуда рабочим поездом в Ковров.
Так кончился для меня незабываемый «яростный поход».
Горьковский рубеж
Три дня прожил я среди семьи. По утрам долго нежился в постели, играя со своими малышами.
Из Улыбышева приехали на автомашине в Погост Синяков, Овсеенко и наши цементаторы — всего человек десять. Они собирались забрать Николая Владимировича из ковровской больницы, его жену и сына из Погоста и ехать всем вместе в Куйбышев.
На машине соорудили фанерный домик и обили его брезентом. Я подарил пружинный матрас. Вера Михайловна села в кабину, остальные залезли в кузов, залез и я, как провожающий.
В Коврове вынесли Николая Владимировича из больницы, положили его на матрас. Я попрощался со всеми, машина отправилась в дальний путь, а я остался один на большой дороге. Оборвалась последняя связь с друзьями; подгоняемый резким холодным ветром, я зашагал по грязи домой.
Много спустя я узнал, что путешественники, добравшись до Камского устья, вынуждены были остановиться из-за ледостава на Каме. Вера Михайловна заболела воспалением легких и умерла там же в автомашине. Ее похоронили на берегу Камы. Все остальные в конце концов достигли Куйбышева. Володя — сын Николая Владимировича, поступил в танковое училище и, будучи лейтенантом-танкистом, через два года погиб на фронте. Николай Владимирович и Синяков долго еще работали вместе и после войны, в частности, на строительстве Волго-Донского канала. Николай Владимирович, несмотря на свой преклонный возраст, женился вторично, больше о них я ничего не знаю.
Кроме моей семьи, в Погосте из гидростроевцев оставался еще один старичок — хранитель имущества бурпартии, Датский, человек глубокой христианской веры, бывший офицер, бывший дьякон и бывший заключенный. Он во многом помогал моим, в частности, выхлопотал в Коврове моей жене и детям хлебные карточки.
На следующий день после отъезда Николая Владимировича и других собрала мне жена пожитки, испекла пышек и я, попрощавшись со своими, пошел в город на горьковский поезд.
В Коврове на вокзале встретился с неким Лемзиковым, на строительстве Ковровской ГЭС он работал инспектором и приходил к нам в бурпартию проверять выполнение плана. За его придирки и стремление снизить наши показатели мы его остро ненавидели и называли, чуть-чуть изменяя фамилию, очень нецензурно. Я сам несколько раз с ним жестоко переругался.
Сейчас, наоборот, мы чрезвычайно обрадовались друг другу. Как я в бурпартии, так и он на строительстве был единственный, решившийся оставить семью на месте, когда остальные вольнонаемные умчались кто куда. Он, так же как и я, ехал в Горький к Жуленеву, но у него было громадное передо мной преимущество: бывший начальник строительства приходился ему шурином.
Поезд опоздал на несколько часов, и мы с Лемзиковым сели только вечером. Едва влезли в битком набитый вагон и тронулись в полной темноте, сидя на своих чемоданах.
Подъезжая к Горькому, Лемзиков вдруг обнаружил пропажу одного сапога. Зачем ему понадобилось снять на ночь сапоги в этой сутолоке — не знаю. Но теперь его положение было самым дурацким. На его счастье одна женщина продала ему втридорога белые брезентовые летние туфельки, хорошо еще, что на низком каблуке.
В четыре утра приехали мы в Горький и вышли на покрытую слякотью привокзальную площадь, я с одним чемоданом, Лемзиков с двумя, да еще с рюкзаком, да еще с сапогом под мышкой. Пройдя несколько шагов, он зачерпнул из лужи своими туфельками.
Мы отправились в «Эвакопункт», находившийся на той же площади в здании железнодорожного клуба. Я не знал, что это такое. Мы вошли внутрь. Стены вдоль лестницы были сплошь заклеены объявлениями: «Такой-то разыскивает такую-то», «Такой-то разыскивает такого-то»… Поднялись по лестнице, вошли в бывший зрительный зал. Кресла были убраны, а по всей сцене и по зрительному залу на узлах и чемоданах спала сплошная масса людей. Женщины худые и толстые, впрочем, больше толстые, лежали и храпели на своих сильно измятых, когда-то шикарных манто и шубах, прижавшись к ним, спали дети всех возрастов… Эта масса была ничтожной долей московских паникеров.
Кто-то проснулся и, жестоко ругаясь, стал нас выгонять. Оказывается, мужчин сюда не пускают, они ночуют в каком-то сарае на станционных путях.
В предрассветной мгле мы с Лемзиковым побрели в город. Несмотря на ранний час, народу шагало множество. Виду людей был измученный, хмурый, лица землистые, не выспавшиеся. По мосту перешли Оку. Наклонившись за перила, я различил в туманной мути холодные серые волны.
Начинать искать Жуленева и Управление Оборонительного Строительства было еще рано. Мы решили заняться продажей единственного сапога Лемзикова. Ходили мы по улицам, ходили, ища подходящего инвалида, встретили таковых человек семь, но все они были без правой ноги, а сапог был тоже на правую ногу. Наконец попался старичок нищий, которого едва уговорили купить; он все говорил, что в хромовом сапоге ему никто не подаст, в конце концов дал десятку.
Поднялись на гору. Я помнил нижегородский Кремль по своей поездке 20-х годов, тогда при слиянии Оки и Волги стояли на высокой горе храмы, один другого краше и внушительнее. Похожий на московский, тот Кремль был незабываем.
И нигде я не видел, чтобы так варварски погубили старину, как в Горьком. Все церкви, кроме одной, разрушили, а на их месте воздвигли мрачно-серые коробки, еще более отталкивающие на фоне замшелых кремлевских стен и башен.
Управление Оборонительного Строительства находилось возле Кремля. В 8 утра мы вошли внутрь. Какая-то девица к нашему ужасу нам объявила, что мы опоздали, что все уже уехали в Куйбышев и через час отходит последняя баржа, но туда нас, как чужих, все равно не пустят. Спрашивали мы о Жуленеве, но никто его не знал.
Случайно проходивший гражданин сказал, что здесь не тот Гидрострой, какой нам нужен, и направил нас на Покровку. Это было внизу под горой на берегу Оки.
Напрасно только волокли мы свои чемоданы на гору.
Наконец мы попали туда, куда нам было нужно. Мы узнали, что Жуленев является начальником Управления Строительства, и попросили в отделе кадров направить нас именно к нему.
К моему удивлению, никаких анкет заполнять не потребовали, просто, наверное, бланков не было. Я получил документы, что я инженер-геодезист, а также квиток на обед и на хлеб.
По дешевке пообедали, дали нам по две буханки белого хлеба, и мы направились на Волжскую пристань, чтобы ехать за 70 километров вниз по Волге до пристани Работки.
Было это 31 октября.
Стоя в очереди за билетами, я услышал жуткий рассказ о столкновении буксирного парохода с пассажирским, когда оба потонули и погибло около тысячи людей.
В очереди была такая бестолковая давка, что я обратился за помощью к милиционеру, который меня поставил впереди всех. Лемзиков оставался стеречь вещи.
Через час мы с ним поехали. Я сидел внизу у окошка и наблюдал за близкими волнами Волги.
Тусклые, из-за пелены дождя, берега проплывали мимо. Богатые села с полуразрушенными изуродованными старинными храмами, с каменными двухэтажными зданиями следовали одно за другим. Видел я торчавшие из воды трубы и мачты обоих потонувших пароходов.
Поздно вечером прибыли мы в Работки и расположились ночевать прямо на пристани. Было холодно, сыро, неуютно, но спали мы по очереди — боялись, что украдут вещи.
Утром двинулись в путь. Нам предстояло пройти пешком 10 километров до села А. — забыл название.
Как же мы пыхтели по грязи с нашим барахлом! Особенно досталось Лемзикову — вещей набрал кучу, да еще его брезентовые туфельки все соскакивали.
Добрались мы до Казанского тракта, не мощеного и превратившегося в черную сметану. На тракте стояли застрявшие в грязи машины, буквально сотни машин, немногие из них едва ползли. Ба-ба-ба, старые знакомцы! Увидел я и автобус № 2 Москва-Кунцево, и желтый пивной автофургон, но это были жалкие остатки тех автополчищ, которые драпали из Москвы две недели назад. Многие машины, видно, стояли тут давно, люди с них ушли в соседние деревни, оставив по одному дежурному.
Вдруг меня окликнули.
В застрявшем грузовике сидели работники соседней улыбы — шевской бурпартии. Мой хороший знакомый старший геолог Федотов А. А. радостно поздоровался со мной:
— Вы куда?
— Из Керчи в Вологду. А вы?
— Из Вологды в Керчь. — Они пробирались в Куйбышев.
Добрались мы до села А., там нас оформили, покормили и велели ждать решения начальства.
Лемзиков пошел на квартиру к своему шурину Жуленеву, который был болен, и вернулся от него радостный, возбужденный и в сапогах, а также с надписью на заявлении: «Разрешаю съездить в Ковров за вещами» — и с приказом выдать Лемзикову на дорогу изрядное количество продуктов.
Ну, а у меня родни тут не было, и я, переночевав, на следующее утро получил менее изрядное количество продуктов и направление во второй район Оборонительных работ, находившийся в селе Лопатищи.
Пропыхтел я со своим чемоданом еще километров восемь. Жители Лопатищ показали мне один дом, куда я и вошел.
В кухне за столом сидел молодой человек когда-то хлыщеватого вида, но сейчас сильно помятый. Он с аппетитом уплетал картошку с простоквашей. Оказывается, я попал не в штаб второго района, а на квартиру этого молодого человека.
Звали его Николай Иванович Петров. Раньше он был инженером Ленинградского управления Гидростроя, а сейчас занимал какую-то должность при штабе.
— Вот пообедаю, и мы с вами пойдем. Я все устрою, — очень любезно сказал он и, посмотрев на горшок, полный картошкой, нерешительно спросил меня: — Может быть, хотите закусить?
Вежливость требовала отказаться, но я, протащив чемодан 8 километров, да еще по непролазной грязи, робко ответил:
— Если можно, немного.
Хозяйка принесла ложку, и это «немного», равное двум мискам картошки, я вскоре уничтожил.
Петров закурил трубочку и повел меня в штаб, находившийся в бывшем кулацком доме. В кухне за столом сидела неопределенных лет лохматая дама, а через открытую дверь в следующей комнате я увидел за столом толстого еврея в гимнастерке с орденом «Знак Почета». Был он сильно начальственного вида и глубокомысленно просматривал бумаги.
Петров вошел к нему и что-то сказал обо мне. Тот, не поднимая головы, пробормотал:
— Пусть подождет.
Я остался в кухне. Зачем он заставил меня ждать целый час — не знаю, наверное, хотел показать — какой он большой начальник.
Наконец он позвал меня, и тут я его узнал. Когда-то на строительстве канала Москва — Волга все бегал молодой, пронырливый инженер электроотдела Гродский. Как видно, с тех пор он успел сделать карьеру.
Зачем-то ему вздумалось отобрать у меня паспорт, военную бронь и прочие документы. Он спросил у Петрова — куда меня направить, тот шепнул и тут же черкнул несколько слов на клочке бумаги.
С этим клочком отправился я к начальнику участка Эйранову в деревню Высоково. Идти предстояло еще 7 километров по столь же грязной дороге.
Во время странствий за эти два дня я обратил внимание, что больше половины полей было неубрано. Почерневшие, набухшие от влаги колосья ржи и овса приникли к земле и густо проросли изумрудной озимью. Картофельная ботва почернела и лежала на нераскопанных грядах. А настоящей сеяной озими и свежераспаханных нив не было вовсе.
Наконец я приволок свой чемодан в Высоково, явился в штаб участка и предстал перед высоким, красивым, восточного типа седым человеком в очках, показавшимся мне очень сердитым. Это и был начальник участка Сергей Артемьевич Эйранов.
Прочтя писульку Петрова, он сухо потребовал у меня документы. Я ему ответил, что, кроме этой писульки, у меня ничего нет, все отобрал Гродский. Пришлось открыть чемодан и оттуда с самого дна вытащить старое гидростроевское удостоверение.
Эйранов несколько смягчился и сказал, что сам работал в плановом отделе Главгидростроя.
Я догадался назвать десяток фамилий людей, которые могли быть ему известны, и тогда он совсем успокоился, убедившись, что перед ним в старом лохматом полушубке и в не менее лохматой шапке-ушанке стоит никакой не шпион, а бывший его сослуживец.
— Ну что же, вам надо сперва устроиться, а завтра с утра приходите, поговорим. Виктор, проводи товарища к Ивану Андреевичу.
Виктор — толстощекий, румяный, рослый юноша, сидевший тут же за столом, встал и вышел вместе со мной.
— Скажите, а спичек у вас нет? — обратился он ко мне.
— Нет, я не курящий.
— Да что вы, какая жалость!
Восклицание это было очень искренним. Так мог говорить лишь едва оперившийся юнец, недавно получивший от родителей разрешение курить.
Я потому так хорошо помню детали этой встречи, что всю войну прошел рука об руку с добрым своим другом Виктором и с его отцом Сергеем Артемьевичем Эйрановым.
Виктор привел меня к крайней избе и ушел. Хозяйка открыла дверь. Сквозь чад коптилки я увидел много детей. Под печкой клохтали куры и хрюкал поросенок. А на печке, свесив босые ноги, сидел едва видимый при свете коптилки, бледный, белокурый человек.
Мы познакомились. Это был старший техник-топограф Иван Андреевич Серянин, ранее работавший в Гидрострое во Владимире.
Сперва мы вспоминали фамилии общих знакомых. Когда же я спросил его, что он тут делает, то не получил толкового ответа. Он слез с печки, поделился со мной ужином, и вскоре мы с ним легли спать на полу.
На следующее утро вместе отправились в штаб участка. Там стояла большая толпа. Эйранов на ходу распределял — куда и кому идти работать.
— 7-я колонна — туда-то 10 человек, туда-то 15. 5-я колонна пусть останется на старом месте.
Говорил он строгим, сухим, не допускающим возражений голосом. Толпа в комнате начала редеть. Подписав несколько бумажек, он обратился ко мне. Не зная толком, для чего ему нужен инженер-геодезист, он несколько замялся.
— Наверное, мне нужно в первую очередь познакомиться с местом работы, — подсказал я. — Разрешите мне пройти по трассе вашего участка.
— Да, да, да! — обрадовался Эйранов. — Иван Андреевич, покажите, пожалуйста.
Мы с Серяниным пошли. Увидел я знакомую картину: толпы людей копали противотанковый ров. Но летом бронзовые тела обливались потом, а сейчас люди напялили на себя все что могли.
Поднялась первая в этом году метель. Снег и ветер больно хлестали в лицо. Мужчины по-бабьи повязывали головы платками, а юные девушки надели длинные штаны и неуклюжие отцовские сапоги, многие копавшие были в лаптях.
40 тысяч горьковчан послали за 50–70 километров копать противотанковый ров, к ним присоединили местное население, бежавших с первых рубежей стройбатовцев и разных случайных, где-то мобилизованных людей, а также всех тех, кто на первых рубежах был начальником.
Горьковские учреждения выезжали целиком — от директора до уборщицы. Так и копали учреждениями-колоннами. Директор назывался начальником колонны, к нему для поднятия энтузиазма придавался от обкома комиссар.
Вокруг Горького было организовано 15 Полевых строительств, наше 5-е занимало Работкинский район. Да, тогда опасность для Горького казалась вполне реальной. И вокруг всех бывших поволжских городов, вокруг Казани, Ульяновска, Куйбышева, Саратова тоже копались противотанковые рвы, строились огневые точки.
Таков был приказ Сталина. Именем и мудростью его поднимали энтузиазм масс, именем его и угрожали. В каждой речи, в каждом выступлении, в каждой стенгазете и газете имя его склонялось во всех падежах тысячи раз. Копайте, копайте, и мы с именем его на устах победим!
Тогда тактика обороны сводилась к защите отдельных городов, предполагалось, что каждый город будет разобщен от других и будет защищаться отдельно. Оборона строилась как круговая, вот почему огневая система, возводимая нами в Работкинском районе, смотрела на восток.
Но ведь это была тактика отчаяния. К счастью, до такого положения дело не дошло.
Тревожные, страшные настали дни. Газеты доставлялись редко, да им не очень-то верили. Каждый день я ждал гибели Москвы. А немецкие самолеты залетали даже в нашу глушь и забрасывали нас своими погаными листовками.
По ночам стали бомбить Горький, особенно территорию автозавода.
Много лет спустя в музее автозавода я видел план заводской площадки с цветными кружками попаданий авиабомб. И я ужаснулся и количеству, и меткости попаданий. Прямоугольники отдельных зданий-цехов были буквально усеяны кружками, а между зданиями кружки сидели реже.
Слухи о бомбежках родного города, как мне тогда казалось, сильно преувеличенные, быстро распространялись среди копавших, люди боялись за свои семьи, за свои квартиры. Началось бегство мобилизованных. Комиссары колонн ходили вдоль рва, пытались успокоить людей, а то принимались грозить. Я знаю, иных беглецов судили.
А писем у меня из дому не было и не было, ни от жены из Коврова, ни от родителей из Дмитрова.
И я не знал, взяли ли немцы Дмитров, сильно ли бомбили Ковров.
А Ковров как раз не бомбили ни разу. Немецкая разведка даже не подозревала, насколько этот город был для их самолетов более лакомой добычей. Самолеты летали бомбить Горький над Ковровом и сбросили, кстати мимо, несколько бомб лишь на железнодорожный мост через Клязьму, находившийся близ Коврова, а заводы беспрепятственно продолжали давать свою продукцию фронту.
Иван Андреевич Серянин отпросился к семье, которая находилась в ста километрах в Чувашии. Я остался один исполнять топографические работы участка, а их приходилось выдумывать. Я занялся контрольными замерами и подсчетом земляных работ, чем был очень доволен Эйранов, усмотревший в моих замерах поиски туфты, которой, как всегда в нашей стране, и в мирное, и в военное время, набиралось немало.
Прошли Октябрьские праздники, ничем не отмеченные, так как работа велась без праздников и без выходных дней. В газетах я прочел доклад Сталина на Октябрьской годовщине и сообщение о параде в Москве. Глядя на фотографию Красной площади, я понял, что Москва была еще наша, и несколько успокоился.
Вскоре после этого как-то сидел я в штабе и подсчитывал свои замеры. Пришел Эйранов и сказал, что только что явилась на трассу группа людей. Теперь Гродский больше не начальник района, а только старший прораб по огневым точкам. Вместо него назначен какой-то рыжий высокий дядя по фамилии Зеге. А вместо Жуленева начальником 5-го Полевого Управления назначен какой-то Богомолец.
Впоследствии я узнал, что Жуленев был смещен за свою чекистскую решительность, он заставлял работать при любой температуре и переморозил массу людей.
В тот же вечер Эйранов со своими прорабами отправился пешком на совещание в штаб района. На следующее утро прораб Савохин мне рассказывал, что новый начальник района Зеге грозен, как Иван Грозный, и голос у него, как у Левитана. Он так громил, что у всех языки от страху прилипли. И Эйранову досталось — жуть!
— За что досталось?
— Не знаю, велел всем подтянуться.
Тут придется мне вернуться несколько назад. За время жизни в Высокове я набрался вшей и никак не мог их вывести, тем более что у хозяйки и ее детей их тоже было полным-полно.
Хозяйка мне сказала — достаньте дров — будет вам баня.
А как же их достать, когда ни на участке, ни в колхозе не было ни одной лошади?
Как-то потихоньку от начальства я пробрался в соседний лесок и усмотрел там здоровенную сухую сосну. Как раз в день совещания у грозного начальника вместе с хозяйским сыном, 13-летним мальчиком, в сумерки отправился я с салазками и пилой в лес. А снегу было еще маловато.
Начали мы пилить. Пилили, пилили, пилу зажимало, мальчик от холода плакал. Только глубокой ночью свалили мы наконец сосну. Мальчик сбегал за матерью. Втроем мы с великим трудом распилили дерево на чурбаки и на салазках приволокли их к избе. Рано утром я их расколол на дрова.
Хозяйка была очень довольна, обещала мне растопить такую баню, что «ни одна вошь не вытерпит».
На следующий день я бегал по трассе и все думал о предстоящем наслаждении. А деревенскую баню с паром и веником я всегда очень любил. Часа в 4 я забежал домой. Хозяйка мне сказала, что баня почти готова, только дух еще не вышел, а через полчасика самый будет раз.
Я остался дожидаться. И вдруг за мной из штаба прибежала девушка-курьер. Пошел я в штаб совершенно спокойно, считая, что будет очередной десятиминутный разговор с Эйрановым о работе.
А Сергей Артемьевич представил меня молодому начальнику в меховой куртке с открытым лицом и живыми глазами.
Оказывается, о ужас, это был новый начальник работ района Проценко. Он хочет, чтобы я ему показал, где намечены будущие огневые точки. Показать-то я бы мог, но баня… Делать было нечего — мы пошли. Стал я водить своего спутника от одного колышка к другому, а на душе у меня было так тоскливо, а в плечах и на груди так зудело и чесалось… На мое счастье стало смеркаться. Я сказал, что у меня куриная слепота и ночью я ничего не вижу. А Проценко меня тащил все дальше и дальше. Тогда я ему во всем признался.
— Почему же вы мне раньше об этом не сказали? — расхохотался он.
Я бегом побежал в деревню и прямо в баню. А там стоял визг, крики — бабы забрались. И подлые, всю воду выхлестали и пар выпустили.
Мылся я плохо и основную задачу не выполнил: белье переменил, а вши уцелели.
Дня через два меня вызвали в штаб. Там сидел маленький еврейчик.
— Слушайте, я же вас давно жду! Почему вы только сейчас идете? — Лицо говорившего выражало болезненное страдание.
— Меня только что позвали.
— И сегодня же, сегодня же, завтра будет поздно! Переселяйтесь в штаб района. Тут вам делать нечего.
Я вспомнил о горшке со щами и мясом, и мне стало грустно.
Вмешался Эйранов. Он сказал, что я не кончил замеры, что я должен сдать дела.
Лицо маленького еврейчика изобразило еще большее страдание. Он трагически протянул руку.
— Нет, нет, никаких дел! Только у нас! Мы задыхаемся без геодезиста! — восклицал он.
С великим трудом Эйранов уговорил его оставить меня до завтра.
Еврейчик этот был Семен Наумович Итин — новый начальник технического отдела района.
Еще три дня я прожил в Высокове. Эйранов считал, при Гродском вообще обходились без какого-то технического отдела, и потому никак не хотел меня отпускать, да еще столь спешно.
На четвертое утро из района прибыла девушка-курьер с бумажкой за подписью грозного Зеге. Категорически приказывалось Эйранову немедленно направить меня в деревню Большие Лебеди, куда переехал штаб района.
Была снежная ночь. Взял я свой чемодан и поплелся за 7 километров. Прибыл в 11 вечера.
Меня поместили на одной квартире с двумя молодыми прорабами по огневым точкам — инженерами Матвеем Дыментом и Виктором Подозеровым.
Их считали друзьями. Оба они были из Ленинграда, оба работали вместе на первом Смоленском рубеже, а теперь оба попали на рубеж Горьковский, жили вместе, и оба ничего не знали о своих оставшихся в Ленинграде семьях.
Еврей Матвей Дымент был исключительно скрытный человек — страдал ли он, ничего не зная о своей семье, или был к ней равнодушен, оставалось для нас неизвестным, имел ли он детей или нет — тоже было неизвестно.
Тогда не сумели еще организовать общественное питание, мы получали продукты и муку, и хозяйка нам готовила и пекла хлеб. Дымент был человек холодный, эгоистичный. Мы питались вместе из одного горшка. Если он приходил раньше нас, то съедал большую часть блюда и брал лучшие куски. За водой, за продуктами он не ходил никогда, а Виктор и я ругались, но ходили и носили для себя и для него.
Виктор Подозеров любил рассказывать мелкие интимные подробности о своей семье, любил показывать фотографию жены — хорошей русской женщины с задумчивыми нестеровскими глазами и фотографию сына-бутуза — курносого и толстощекого, как отец.
Виктор очень страдал и мучился, ничего не зная о семье. Через каждые три-четыре дня вечером после работы отправлялся он за 7 километров в Лопатищи, где была почта, отправлялся в любую погоду, в мороз, в метель. Однажды заблудился и вернулся в три часа ночи весь обмороженный. И ни разу он не получил никакой весточки.
А каждые три-четыре дня он садился за стол и своим бисерным почерком исписывал три-четыре страницы, нумеровал письмо, в особый блокнот заносил краткое его содержание и только тогда запечатывал и отсылал.
Слухи о голоде в Ленинграде носились, казалось бы, самые фантастические, хотя на самом деле они были сильно преуменьшены. Однажды Виктор сходил за 25 километров в соседний районный центр Мурашкино, узнав, что туда прибыли эвакуированные ленинградцы. По ночам он часто не спал и все вздыхал и ворочался.
И подумать только, что этот трогательный муж и отец, так дико тосковавший по своей семье, так бурно обрадовавшийся первой жениной открытке, после длительной и любящей переписки, вдруг, в конце войны, порвал со всем прошлым и женился на косоглазой калмычке — нашей докторше.
Итак, мы питались дома. И вскоре стали замечать, что наше мясо подозрительно быстро кончается, а хлеба при выпечке получается совсем мало. Однажды мы свешали хлеб, вышло даже меньше муки.
Хозяйка нас уверяла, что мясо «костястое», а мука «своглая».
Получили мы однажды конфеты. Дымент съел их в один присест, а Подозеров и я спрятали в свои чемоданы для своих сыновей. Прошло три дня. И вдруг я обнаружил, что из моего чемодана половина конфет исчезла. Я устроил хозяйке скандал, она оправдывалась, что знать не знает, ведать не ведает. На следующий день я случайно заглянул домой раньше времени и застал хозяйку, сидящую на корточках и роющуюся в моем чемодане. Я начал неистово материться, стукал кочергой в пол. Хозяйка плакала, просила прощения, говорила, что хотела взять одну конфетку для больной дочки.
На следующий день Подозеров притащил громадный церковный замок, но он ни к одному нашему чемодану не подходил, и мы приспособили его на рюкзак, в который спрятали все наши припасы.
Ежедневно я выходил на трассу и производил контрольные замеры по земляным работам, а также проверял выполнение работ по огневым точкам. Словом, следил за тем, чтобы старшие прорабы не слишком бы туфтили.
Я ходил и смотрел — как работают на копке противотанкового рва. Мерзлый грунт не поддавался никак. К тому же из-за неумелой организации труда начинали в одном месте, бросали, переходили на другой участок, потом возвращались грызть замороженный грунт. Мужчины помоложе били кувалдами по клиньям, откалывали мерзлые глыбы, а девушки целой гурьбой неумело и неловко оттаскивали эти глыбы в стороны.
Кроме горьковчан, работали старички-стройбатовцы. Мобилизованные на Черниговщине и Гомельщине, прошедшие тяжкий путь из-под Вязьмы сюда пешком, они буквально кишели вшами. Лохмотья на них еле держались. Ходили они все поголовно в лаптях, в том числе и их командиры и комиссары. У большинства их были обморожены носы и щеки.
Начальство зачастую тоже щеголяло в лаптях, особенно ленинградцы, попавшие в Горький с первого Смоленского рубежа.
Прораб по точкам, Пылаев, например, ходил в задрипанном сером пальтишке и в лаптях, а прораб по рву Крылов лапти не хотел надевать и прыгал в сорокоградусный мороз в ботиночках. Девушка-прораб Маргарита Михайлова ходила в великолепном цветном торгсиновском платке и в лаптях. Была она высокого роста, очень веселая, но одновременно неуживчивая. Я ей все говорил, что она русская красавица с суриковских полотен, а Дымент считал, что никогда не сможет полюбить девушку с ногой 44 размера.
Я лично ходил в сапогах и мерз, лапти у меня были, но я их носил только дома.
Многие москвичи, наоборот, щеголяли совершенно не по обстановке. Старший прораб по точкам, долговязый Терехов, в прошлом инженер-мостовик, ходил в великолепном зимнем пальто с каракулевым воротником. Была у него резвая лошадка, и он приезжал в штаб района на маленьких санках и привозил свою рыжеволосую жену.
Старший прораб на лесозаготовках Американцев — маленький, юркий, очень остроумный, бывший научный сотрудник института, тоже одевался элегантно.
Прораб Савохин носил длинную меховую шубу и всюду таскал с собой молоденькую жену, с которой был нежен до приторности.
Я называю фамилии тех, с кем мне пришлось вместе пробыть всю войну и о которых я еще буду писать.
К нам на квартиру поселили главного врача района, бывшую еще на строительстве канала Москва — Волга зубной врачихой, — Цецилию Ивановну Рудневу. Была она очень скучная, даже суровая и обладала решительным, мужским характером. Мы почти с ней не разговаривали.
И горьковчане, и стройбатовцы жили очень скученно, по 20–25 человек в каждой избе, да еще вместе с хозяевами. И хоть бани по деревням топились ежедневно, все равно вшивость была невероятная.
В одной из деревень начался сыпной тиф. В первый день заболел один, во второй четверо, потом шестеро.
Цецилия Ивановна помчалась во главе десяти молодцов с винтовками. Деревню оцепили, никого не стали пускать ни туда, ни оттуда. В самой просторной избе устроили грандиозную вошебойку, в которой пропаривали и прожаривали все имущество и местных жителей, и наших рабочих. Поголовно у всех выстригли и выбрили волосы на всех тех местах, где у людей положено расти волосам. Девушкам остригли косы, мужчинам бороды, сопротивляющихся связывали, стаскивали штаны и штанишки и беспощадно обривали наголо везде и всюду.
Жил в деревне почтенный старец с длинной и пышной белой бородой и кудрями, напоминавший Деда Мороза. Его так оболванили, что он от огорчения умер.
На четвертый день борьбы с эпидемией количество заболевших уменьшилось, на седьмой прекратилось вовсе. Петр Великий мог бы позавидовать нашей решительной Цецилии Ивановне.
Новый мой начальник Семен Наумович Итин казался добрым и отзывчивым человеком. Но уж очень, просто до истерики, был он нервный, все у него требовалось крайне спешно, все являлось невероятно сложным и грозило прорывом и всякими карами. Часто он заставлял меня работать по ночам.
Так, однажды вызвал он меня поздно вечером и велел чертить схему расположения огневых точек. Я сказал, что фантазировать не могу, должен пройтись по ним, привязать их хоть бы глазомер — но, и просил у него полдня времени.
— Нет, нет, нужно сейчас, Управление требует немедленно! Завтра будет поздно! — стонал он. — А завтра мы пошлем другую схему, уточненную.
Пришлось мне натыкать точки на листе бумаги как попало, а через два дня мы послали в Управление настоящую схему. А потом была неприятная переписка, пришлось объяснить — почему в двух схемах получилось расхождение.
Нервность Итина отчасти объяснялась беспокойством за семью. А потом, когда его жена с новорожденным дитем приехала, нервность его еще больше усилилась. Ни он сам, ни его жена совершенно не были приспособлены к жизни, а дитя вопило круглые сутки. У матери молока не хватало, корыта не было, пеленок не было. Я принимал некоторое участие в бытовом устройстве молодой семьи, в частности, достал им корыто и научил, как держать ребенку голову во время купанья.
Работал я то в штабе района, то ходил по трассе. От военного командования к району был приставлен капитан-рекогносцировщик — веселый, неутомимый матерщинник. Он намечал, где прятаться огневым точкам. Ходил я с ним, точнее, за ним, так как бегал он быстро, а я должен был успеть от него не отстать, да еще успеть глазомерно нанести на схему намеченную точку, да еще с помощью компаса указать направление огня — директрису. Этот капитан на ходу дал мне первые уроки военной рекогносцировки оборонительных рубежей, которые в будущем мне очень пригодились.
Строили огневые точки не только из бревен. В Работках организовали небольшой завод для изготовления бетонных «колпаков», с виду похожих на громадную консервную банку с отверстием-амбразурой сбоку. Колпаки доставлялись на автомашинах и устанавливались сзади противотанкового рва на деревянных, врытых в землю постаментах, а потом тщательно маскировались.
Мое дело было правильно посадить колпак на заданную глубину и по компасу дать ему заданное направление.
Один такой колпак установили во дворе дома, где я жил. Хозяйка меня благодарила и говорила, что теперь нашлось место, где она будет потом молоко хранить.
Занимаясь в штабе, я наблюдал, как руководит работами Зеге.
Об этом несомненно выдающемся человеке я еще буду много рассказывать. Высокий, рыжий, с лысиной эстонец, он обладал голосом то громовым, то очаровывающим. В определенный час каждый мог прийти к нему на прием. Он быстро и внимательно схватывал просьбу, если мог, ее удовлетворял, если отказывал, то никогда ни на какие мольбы не менял своих решений. Он любил писать длинные приказы. Горе было тому, кто не выполнял их. Он вызывал ослушника и крыл его так, что стены дома шатались.
Гродский, привыкший руководить, но не работать, был очень скоро смещен, за ним последовал Лемзиков. Оба убрались в Горький в распоряжение какого-то высокого начальства.
Зеге присматривался ко всем нам, знакомился со всеми нами, смело выдвигал на ответственные должности расторопных людей из низов, в том числе рядовых стройбатовцев.
Он и меня вызывал, расспросил — где и кем я работаю, где находится семья, и, к моему удивлению, не задал считавшегося тогда самым главным вопроса: каково мое социальное происхождение. Однако, видимо, я не шибко ему понравился, выдвигать меня он никуда не стал.
К середине ноября положение на фронтах казалось особенно тревожным. Сводки говорили об ожесточенных боях под Москвой. Было ясно, что враг стремится до зимы захватить Москву, но было совершенно неясно, а где враг находится. Мы считали, что он хочет взять столицу не в лоб, а обходом, в клещи.
Мне, видевшему октябрьскую панику, было даже удивительно, как это Москва до сих пор цела. Направления долгое время были — Калининское, Тульское, Малоярославецкое. Я каждый вечер ходил в штаб района слушать радио и с тревогой ждал Дмитровского направления. Но Дмитровское не появлялось.
Зная по прежнему октябрьскому опыту, как врут, как много недоговаривают сводки Информбюро, я решил, раз так ожесточенно строят оборонительный рубеж вокруг Горького, стало быть, немец обходным маневром подобрался не так уж далеко до нас и клещи его должны сомкнуться где-то немного западнее Владимира.
А раз так, я должен спасти семью. Я же не поехал в Куйбышев именно, чтобы в трудный момент находиться недалеко от своих. Мне казалось, что скоро такой момент действовать настанет. В тайне я выработал подробный план этого спасения и только ждал, как пойдут события дальше.
У меня бережно хранился данный когда-то Николаем Владимировичем для каких-то целей чистый бланк с печатью Ковровской бурпартии. Я решил написать самому себе командировочное удостоверение и любым способом, хоть пешком, явиться в Ковров.
Я уже упоминал, что в Погосте хранителем имущества бурпартии оставался старичок Датский, у которого имелась лошадь. И я затеял убеждениями или угрозой уговорить Датского доставить мою семью на санях сюда в Большие Лебеди. А здесь, подарив лошадь Зеге, обосноваться с семьей при штабе района. Тут многие жили с семьями.
Тогда Владимирщина входила в состав Ивановской области. У Дымента имелась карта этой области; я просил его мне ее подарить, променять, продать. На все мои мольбы он отвечал отказом. Но карта была мне нужна до зарезу, возможно, семью придется везти окольными путями.
Что же делать? Пришел я однажды раньше времени, открыл чемодан Дымента и карту украл. Я считал, что для спасения семьи иного выхода у меня не было.
Через несколько дней Дымент обнаружил пропажу, набросился на меня. Я отвечал, что ничего не знаю, и сослался на хозяйку. Раз хозяйка крадет у нас муку и конфеты, она может украсть и карту Ивановской области.
Разрабатывая свой фантастический план, я не догадывался о роковом для немцев просчете. Если в октябре они могли войти в Москву церемониальным маршем, то к началу ноября нашему командованию удалось стянуть к столице заново сформированные части, в том числе из Сибири. И немцы, начав в ноябре новое наступление, продвигались вперед, встречая ожесточенный отпор, и в конце концов остановились, но мне — Фоме неверному — все это не было тогда ясно.
Неожиданно 1 декабря было опубликовано сообщение о взятии нами Ростова-на-Дону. Сообщение это чрезвычайно озадачило многих. Ведь о взятии Ростова немцами не сообщалось ничего, только долго мелькало Таганрогское направление. Стало быть, были и другие города, взятые немцами, о которых мы не знали.
Международное положение осложнилось. Япония напала на Америку и Англию. Война с новым противником застала наших союзников врасплох, их потери открывались. После войны стало известно, что японцы потопили два лучших английских линкора, а на американской военно-морской базе, на Гавайских островах, уничтожили почти весь флот США. Неужели они нападут и на наш Дальний Восток?
6 декабря было опубликовано сообщение о нашем наступлении под Москвой, подробно перечислялись взятые трофеи, количество военнопленных и т. д.
Это сообщение было встречено с восторгом, хотя сперва я ему не поверил. Каждый день опубликовывался список взятых нами обратно новых городов; можно было судить, как далеко добрался враг: Рогачев, Клин, Калинин, Старица, Волоколамск, Малоярославец, а на юге — Елец, Ефремов, Епифань, Богородицк, позднее Калуга, Можайск, Зубцов, Одоев, Медынь и многие другие города были взяты нами. Дмитрова в списке не было.
Это был первый луч, прорезавший непроглядную тьму. Люди приободрились, увидели надежду. И миф о непобедимости гитлеровских полчищ лопнул во всем мире как мыльный пузырь.
А я перестал думать о «спасении» семьи. Впрочем, жена, когда позднее я ей рассказывал о своей затее, мне ответила, что никогда бы не стронулась с насиженного места и не уехала бы, очертя голову, от теплой хаты, от продуктов, от сестры.
Темпы оборонительных работ стали заметно снижаться. Уполномоченные из Горького перестали ездить, многие горьковчане под разными предлогами и без предлогов уходили, уезжали и убегали со строительства, и их не преследовали. К 15 декабря их осталось не более половины. Поговаривали вообще о ликвидации оборонительных работ.
И действительно, когда немцев отогнали от Москвы, продолжать долбить мерзлоту под Горьким было бессмыслицей.
Куда же мы должны были деваться? Слухи разнесли три возможных варианта нашей будущей дислокации. Назывались — Урал, Куйбышев и Гусь-Хрустальный. Чем мы должны были заниматься — оставалось покрытым мраком неизвестности.
Наступал Новый 1942 год. Многие, еще служившие вместе до войны, собирались компаниями. Я мало с кем общался. Подозерова пригласили в один дом, Цецилию Ивановну тоже. Дымент и я решили встречать вдвоем. К нам присоединился мой помощник техник-топограф Серянин Иван Андреевич.
Выпросили мы у Зеге пол-литра спирту и кило свинины. Картошка у нас была.
Около двенадцати ночи сели мы за стол. Я взялся быть поваром. Поставил на стол дымящуюся сковородку. Мы наполнили стаканы. Дымент вдруг встал, торжественно провозгласил тост:
— Пусть следующий Новый год застанет нас в другой обстановке, в кругу семьи. А нашей стране пожелаем скорую победу.
Мы чокнулись.
И следующий тост провозгласил опять-таки Дымент:
— Сам знаю за что.
Во время войны я часто провозглашал этот тост. И он всегда на всех производил впечатление. Кроме фронтовой дружбы, у каждого где-то глубоко в сердце пряталось свое личное, святое, о чем никогда не рассказывалось.
Надежды Матвея Дымента не сбылись. И он, и Серянин — оба трагически погибли, первый два месяца спустя, второй через пять месяцев.
Но об этом после.
На перепутье
К Новому году все горьковчане разъехались по домам. Остальные ждали — когда и куда трогаться. Я готовил исполнительную документацию по сдаче неоконченного рубежа представителям военного округа, писал, переписывал, чертил схемы, хотя знал, что никого эти материалы не интересуют и сдаточный акт подпишут, не выезжая на место и не читая.
Однажды вечером меня вызвали к Зеге. Наконец был получен приказ всем выходить или выезжать под Горький, ждать эшелонов, чтобы двигаться в Гусь-Хрустальный — строить новый рубеж.
Меня, в числе восьми других, назначили квартирьером.
В ту же ночь я получил продукты на неделю, плюс хороший кусок свинины, плюс удостоверение, что я квартирьер, с просьбой оказывать мне всяческое содействие.
На следующее морозное утро с санями, нагруженными нашими вещами, вышли мы в путь, через 10 километров в Работках спустились на Волгу и поехали по льду к Горькому. Мороз был крепчайший, я бегал и прыгал вокруг саней в своих сапогах. От мороза и от многих полыней на Волге стоял туман. Проехав еще 15 километров, мы остановились ночевать в большом селе. Там оставили одного квартирьера и на следующее утро двинулись дальше. Села тянулись одно за другим, и через каждые 10 километров мы оставляли по квартирьеру искать дома для ночлега тысячи людей.
Старшим у нас был бывший комендант Филимонов. Он хотел оставить в одном селе и меня. Но я всеми силами воспротивился и наврал, что у меня есть устное распоряжение Зеге — искать квартиры в последнем перед Горьким селе, где мы должны были остановиться ждать эшелоны.
У меня возникла идея, воспользовавшись своим солидным квартирьерским удостоверением, правдами или неправдами, махнуть к своим в Ковров.
В то последнее перед Горьким село я попал только на третий день нашего путешествия. Оказывается, Зеге со своим штабом был уже там. Он проехал на двух машинах по Казанскому тракту.
Я побежал прямо в дом, где он остановился. Доложил ему, как мы ехали, как оставляли квартирьеров, потом, волнуясь и заикаясь, попросил разрешить съездить к родным в Ковров за теплой одеждой.
Он разрешил с условием, что через два дня я приеду прямо в Гусь-Хрустальный, так как эшелоны должны подать через два дня. Я осмелел и попросил пол-литра спирту и кило свинины. Он засмеялся и выписал и то и другое. Я связал свои вещи и вышел на улицу ждать попутную машину.
До Горького оставалось еще 12 километров. Машин ехало множество, но тщетно я поднимал руку, хотя в каждой машине поверх груза сидели закутанные, заиндевевшие бабы. Я догадался побежать в ближайший дом, умолил хозяйку сменять мою поллитровку на две четвертинки, разлил спирт и опять вышел на улицу.
Показалась военная машина. Я поднял руку с четвертинкой, и машина, как в сказке, остановилась. Я сел и поехал.
В Горьком едва соскочил на снег, от мороза совсем застыли мои ноги и плечи. На ходу приложился к оставшейся четвертинке и с невероятным трудом через весь город проволок пешком свои вещи — чемодан и мешок с продуктами — на вокзал.
Народу там была такая тьма-тьмущая, что даже внутрь вокзала я не мог протиснуться. Направился в отделение НКВД и перед носом лейтенанта стал потрясать своим квартирьерским удостоверением.
Милиционер провел меня к самой кассе, которая была заперта перед полчищами разъяренных и измученных людей. Он взял у меня деньги и через пять минут не только вынес мне билет, но еще и проводил меня служебным ходом к стоявшему на путях пустому составу.
Я забрался на вторую полку. Через час пустили народ.
Вагоны затрещали от давки, от визгов, воплей и матерщины. Народу набилось столько, что люди сидели и стояли в проходе, и еще и еще протискивались новые толпы. А я на своей полке блаженствовал и даже взял к себе маленького мальчика.
Поезд тронулся. В Ковров приехали ночью. Едва выбрался из вагона, перевязал чемодан с мешком и пошел за 5 километров в Погост.
Ночь была особенно морозная. Ноги в сапогах начали застывать. Из-за тяжелых вещей идти быстро я не мог. Выбрался из города. Ноги совсем перестал ощущать. Несколько раз сбрасывал мешок с плеча и в морозном белом безмолвии при ярком свете луны пускался в дикий пляс.
Кое-как добрался до Погоста. Жена открыла дверь. Она никак не ожидала моего приезда. С великим трудом не она, а Дуся сняла с меня сапоги, так как портянки примерзли. Я почувствовал жгучую боль в ногах, выскочил в сени. Стали оттирать мои ноги снегом и спиртом. Я поморозил обе ступни, но удалось оттереть.
Утром я проснулся. Мальчики мои прыгали. Дедушка и бабушка — родители жены — уютно выглядывали с печки. Жена суетилась и жарила привезенную мной свинину. Распили оставшийся спирт.
Свою семью я застал в лучшем виде, чем ожидал. Дуся и отчасти жена заработали на трудодни полторы тонны картошки и еще сколько-то получили муки.
Словом, до весны они были обеспечены продуктами. За них я мог остаться спокоен, но не за родителей, живших в Дмитрове.
Разрешил я самому себе пожить среди своих два дня. На третий день рано утром положила мне жена в дорогу пышек и я поплелся в Ковров на станцию.
На этот раз я был экипирован как следует: сменил сапоги на валенки, а вместо тяжелого чемодана взял рюкзак. В Коврове узнал, что этой ночью наш эшелон проследовал в Гусь-Хрустальный.
Во Владимире у меня была пересадка, и в Гусь я попал под вечер. Никакой особенной давки и трудностей с билетами на рабочих поездах не было.
В Гусе я принялся искать наших и попутно осматривал город. Издали видел громаду собора и видел внушительные здания знаменитого хрустального завода. Капиталист Нечаев-Мальцев выстроил для рабочих маленькие белые двухквартирные чистенькие кирпичные коттеджи с черепичными крышами, с деревянными сараями и небольшим садиком на каждом участке. Такие, совсем одинаковые коттеджи растянулись по обе стороны нескольких длинных улиц. А в стороне на голом месте высились деревянные двухэтажные мрачные бараки, выстроенные в эпоху строительства социализма.
По оборванному, обтрепанному виду я вскоре узнал попавшихся мне на улице старичков-стройбатовцев. Они мне указали, где разместился штаб, но фамилии начальства называли все незнакомые.
В штабе я узнал, что в Гусь-Хрустальный приехали из Горьковского района работники 4-го Полевого Управления, а наше 5-е направлено дальше в Гусь-Железный, находящийся в 70 километрах от станции Тума, там сейчас, очевидно, разгружается наш эшелон.
Переночевал я в этом штабе, а утром двинулся на вокзал. Среди дня подошел поезд, и я без труда уехал в Туму.
Тума была большой станцией с поселком городского типа и, по случаю воскресенья, с базаром, куда я сейчас же направился. И сразу наткнулся на Итина и на двух наших топографов — Серянина и другого, Облогина, бывшего смоленского землеустроителя, попавшего к нам из стройбатовцев.
Все трое стояли с вещами возле тяжело нагруженной машины. Увидев меня, Итин патетически воскликнул:
— О, вот и вы! Еще десять минут, и вы бы опоздали и произошел бы величайший скандал. Идите сейчас же в магазин и покупайте пол-литра.
Последнее меня несколько удивило, так как я знал, что Итин был человек непьющий. Впрочем, я не стал задумываться и весело побежал за водкой.
Увы, оказалось, я должен был отдать святую водичку шоферу той попутной машины, которая стояла на площади. Нам предстояло проехать еще 70 километров, как выразился Итин, «принимать новый рубеж».
Взгромоздились на какие-то бочки и поехали. Мороз стоял градусов за 20, но в валенках и в полушубке мне было тепло. Вдобавок я покрылся одеялом с головой.
Целью нашего путешествия был, оказывается, не Гусь-Железный, а стоявшее недалеко большое село Погост. Ехали мы долго, несколько раз останавливались из-за сугробов на дороге. В одеялах, накинутых на голову, мы выглядели словно скифские каменные бабы. Тяжелее всех досталось пожилому Облогину. На его ногах были ботинки, обмотки и летние брюки.
Стемнело. Мы проносились через косматые леса, через деревни, занесенные снегом, по синим пустотам полей. Ночью въехали в Погост. Я едва вылез из машины, так затекли ноги и так я закоченел. По протекции шофера нашли ночлег и, не раздеваясь, не закусив, разлеглись на полу и заснули.
Утром встали. Итин и я пошли разыскивать начальника 1-го района нашего строительства Гусева, выехавшего сюда неделей раньше. От него мы должны были получить дальнейшие указания.
Погост было большое, когда-то очень богатое село с двухэтажными каменными домами. Меня поразила замечательная церковь XVIII века. Громадная, многоэтажная, вся белая, она высоко поднимала к небу синюю со звездами главу. Статуи святых и каменные вазы украшали ее стены, по наличникам окон, по карнизам, по капителям колонн вились затейливые узоры. По вычурности, по фантастике узоров, по очертаниям высокого шатра церковь напоминала знаменитый и красивейший московский храм Успения на Покровке, ныне варварски разрушенный. Нигде, ни в одной монографии, посвященной русской архитектуре, я не видел изображения погостовской церкви. Неужели ее тоже разрушили после войны?
Гусев, бывший директор строительного научно-исследовательского института, прибыл в Погост во главе небольшой группы инженеров, снабженцев и подхалимов. Он принял нас, как барин, лежа в постели на перине. От него мы узнали, что нам следует отправиться еще за 5 километров в село Степаново и ждать там представителей военного командования, которые должны нам указать, где строить оборонительный рубеж.
Итин сумел выпросить у Гусева десять кило мяса. Я пошел получать это мясо и жестоко разругался с пожилым, рослым и толстым небритым кладовщиком, одетым в грязную шинель. Он хотел мне отвесить от коровьей туши ребра и болонь.
Я думал, что этот кладовщик принадлежит к малопривлекательному классу снабженцев. Много спустя я с ним близко познакомился. Это был высококвалифицированный геодезист, бывший преподаватель военной академии и высокоуважаемый человек Ян Янович Карклин. Но он был по национальности латыш. Год назад, вскоре после освобождения Латвии, многих латышей, живших в Москве, или посадили, или выселили. До того как попасть к нам на строительство, он работал в Горьком. После войны я его увидел в полковничьих погонах, его восстановили в должности преподавателя топографии в одной из наших военных академий.
В Степанове мы поселились у старичка предсельсовета и два дня ничего не делали.
В этой глуши, в 70 км от железной дороги и в 30 км от города Касимова, какая-то организация вздумала заготовлять — мариновать белые грибы, потом из-за войны это дело забросили, и сельские власти совершенно не знали, что делать со множеством бочек, и завалили ими все ближайшие магазины.
Мы купили баснословно дешево целый бочонок с грибами и торжественно прикатили его к себе на квартиру. Принялись поглощать грибы во всех видах — с картошкой, в супе, как закуску под водку, но конца этим действительно великолепным грибам не было видно.
На третий день явился к нам молодой лейтенант и предъявил красиво начерченную схему БРО — батальонного района обороны, центром которого служило село Степаново.
На бумаге выходило очень убедительно, маленькие значки дзотов, позиций для пушек и минометов и т. д. внушительно ощерились во все стороны цветными стрелками направлений огня. Мне очень не понравился высокомерный тон лейтенанта по отношению к нам — задрипанным гражданским. Он подсовывал нам акт сдачи для подписи, в котором я усмотрел пять орфографических ошибок.
Подписать акт вслепую мы отказались, и я вместе с Серяниным и лейтенантом пошли в поле смотреть колышки, поставленные там на местах будущих огневых точек. Мы сразу увидели, что колышки натыканы совсем не по схеме, а как попало. Словом, мы убедились в полном несоответствии действительности с красивой схемой. Лейтенант начал кричать, горячиться, пугал нас военными терминами, но мы очень скоро сбили его спесь и сказали, что принимать не будем и доложим обо всем Итину. Лейтенант в гневе ушел, а мы вернулись в Степаново.
Там увидели большую толпу народа. Оказывается, пешком из Тумы приплелась первая партия наших стройбатовцев, человек в 200, во главе со старшим прорабом Тереховым. Свое барахлишко они привезли на самодельных салазках из досок и кусков фанеры или листового железа.
Долговязый Терехов со своими прорабами быстро вышагивал по деревне, гудя своим низким басом, он выбирал большие дома, расквартировывал уставших рабочих, искал подходящие помещения для склада, столовой, штаба и прочего.
Он был великолепный организатор, энергичный, смелый в решениях, одинаково заботившийся о своих рабочих и умевший побудить их работать. При необходимости он мог так покрыть матом, что лопались барабанные перепонки в ушах.
Зеге его очень ценил и всегда ставил на труднейшие места.
Итин, узнав об ошибках в схеме БРО, решил подождать с приемкой. Вечером к нам явился Терехов и сказал, что хочет завтра с утра увидеть все колышки огневых точек и рва, потому что завтра с утра он хочет начать работать. Итин возражал, тот нажимал.
Так сидели мы за столом и громко разговаривали и спорили под водку с грибами.
Вдруг ввалился, весь покрытый инеем, наш начальник работ Проценко. Ему сейчас же поднесли стакан. Он выпил, крякнул, проглотил крепенький грибок и выпалил:
— Мировая закуска!
Проценко рассказал — зачем прибыл, оказывается, за нами. Строительство рубежа отменяется. Нам всем нужно сейчас же отправляться обратно в Туму.
Да, действительно, строить рубеж по линии, намеченной на 200 км к востоку от Москвы, когда немцу здорово дали по зубам, было совершенно бессмысленно.
Но никто у нас не возмутился, не поднял голоса, что в каком-то недосягаемо высоком штабе не сработало какое-то колесико. И вот, из-за невнимательности и глупости высокого начальства столько людей — два Управления — 4-е и 5-е — несколько тысяч человек ехало и шло сперва в одну сторону, потом в другую.
И сколько раз во время войны я видел эту бестолковость большого, среднего и малого начальства, когда людей гоняли впустую взад и вперед. И никого это не возмущало, к глупости начальства словно бы привыкли.
В тот раз очередной переезд меня даже обрадовал. Я понял, что снова смогу словчить и попасть к своим в Ковров, благо квартирьерское удостоверение бережно хранилось у меня в паспорте.
Проценко с Тереховым стали рассуждать, как вывезти тонну маринованных грибов. О людях они не думали, раз старички-стройбатовцы дошли пешком сюда, значит, дойдут и обратно.
Утром мы с Итиным отправились в Погост и вскоре сели на попутную машину, благополучно доставившую нас к вечеру в Туму.
Дня три прожили мы в полной неизвестности — куда же нас направят дальше. Наконец прибыл из Москвы начальник 5-го Управления Богомолец. Сейчас же распространилась весть, что все мы должны собраться и ехать во Владимир, чтобы разместиться по окрестным деревням и ждать решения нашей дальнейшей судьбы.
Я сейчас же отправился к Зеге на квартиру просить разрешения съездить к своим.
У Зеге как раз собрались все наши старшие прорабы. Он им передавал рассказ Богомольца о том, как тот вместе с двумя другими начальниками Управлений ходил по разным учреждениям Москвы, как они — владельцы нескольких тысяч душ — предлагали свои услуги.
Им или отказывали, или отвечали осторожно, ссылаясь, что нужно согласовать вопрос с тогдашней столицей СССР Куйбышевым. Вот почему решено было всю рабочую силу пока перевезти поближе, а именно в район Владимира, и там ожидать у моря погоды. Договорились, что 5-е Управление разместится по деревням близ станции Боголюбово, в 12 км от Владимира по направлению на Ковров. На вагоны рассчитывать не приходилось, предполагали переправить людей из Тумы постепенно на пассажирских поездах.
Зеге, как всегда, говорил красочно, увлеченно. Я с большим интересом его слушал, но одновременно нетерпеливо ждал, когда же он кончит. Стрелки ходиков на стене медленно приближались к часу отправления поезда Тума — Владимир.
Наконец поток красноречия у Зеге иссяк, я осмелел, подошел к столу и выпалил свою просьбу. Зеге засмеялся и разрешил мне съездить на три дня к своим, чтобы я потом явился прямо в Боголюбово.
Я помчался на свою квартиру, быстро собрал вещи и не забыл поставить черточку в римской цифре месяца — срока годности моего квартирьерского удостоверения. Так, вместо января получился февраль.
Раз Тума была начальной станцией, я рассчитывал, что спокойно уеду. Прибежал на вокзал. Боже, какая масса народа сгрудилась в здании! Никакой очереди за билетами не было. К кассе пробивался тот, кто был сильнее. Бабы визжали, мужчины матерились. А до отхода поезда оставалось минут 15.
Что делать? Ну что делать?
Я побежал в отделение НКВД, вытащил свою квартирьерскую бумажку и с жаром стал доказывать, что должен ехать немедленно, должен искать квартиры для наших бойцов, что они завтра выезжают эшелоном, а остановиться им будет негде…
Наверное, говорил я очень убедительно, да и наших стройбатовцев в Туме успели заприметить. Старший лейтенант приказал милиционеру помочь мне достать билет. И тот с поднятым наганом расчистил для меня дорогу к самой кассе, которая была закрыта. Он постучал наганом по доске окошка.
— Маруся, открой!
Окошко открылось.
— Маруся, выдай гражданину билет!
Бледная заспанная девица выдала и вновь закрыла кассу.
Я едва вырвался из толпы, чуть не оборвав лямки своего рюкзака, и выскочил на платформу.
Поезд состоял из многих товарных вагонов; двери их были открыты. И там битком набилась масса людей, и внутри у каждого входа, чтобы никого не пускать, стояло по нескольку молодцов.
Я не мог даже уцепиться хотя бы за буфер, а не то чтобы силой втиснуться с вещами.
Что делать? Что делать?
До отхода поезда оставалось 5 минут! Паровоз пыхтел, готовясь тронуться в путь. Тут я заметил впереди у самого паровоза два пассажирских вагона, в которые входили какие-то люди с вещами. Я — туда. Хотел подняться. Проводник преградил мне путь.
— Нельзя! Это служебный вагон!
Я повернулся и, опустив голову, медленно побрел по платформе. Два железнодорожника бежали навстречу.
— Где тут на Октябрьскую? На Октябрьскую? — громко спрашивали они.
— Сюда, сюда! — ответил им тот проводник.
Тут меня осенила гениальная мысль, я сорвал с головы свою лохматую шапку с болтавшимися ушами, подвязал уши, поднял воротник полушубка, взял рюкзак в руки и смело подскочил к соседнему пассажирскому вагону.
— Где тут на Октябрьскую? На Октябрьскую? — закричал я.
— Здесь, здесь! — ответил проводник того вагона. — Залезай скорее! — И он пропустил меня в дверь.
Я вошел в сравнительно пустой вагон, нашел боковое место, где сесть. И сейчас же паровоз загудел и, лязгнув буферами, тронулся в путь.
Из разговоров пассажиров я узнал, что все они железнодорожники и мобилизованы на восстанавливаемый после отступления немцев отрезок Октябрьской железной дороги.
Поздно вечером приехал я во Владимир, на запасных путях отыскал пустой еще ковровский состав, забрался в темный вагон на третью полку и заснул. Сквозь сон слышал, как началась неистовая посадка. Поезд отошел, и среди ночи я благополучно прибыл в Ковров. Было это 2 февраля. Дома меня никак не ожидали. Я отсутствовал всего 10 дней.
Пронасладившись дома три дня, я отправился в Боголюбово и явился к Эйранову, жившему возле станции. От него я узнал, что основная масса людей нашего района во главе с Проценко живет в 4 км в селе Иславском, а Зеге остановился во Владимире. О нашей дальнейшей судьбе пока ничего не известно, но мне нужно отправиться в Иславское, чтобы там зарегистрироваться для получения продуктов.
Так начался у строителей оборонительных рубежей тот период жизни, который мы впоследствии прозвали «боголюбовским сидением».
Никто ровно ничего не делал. Все ожидали решения судьбы, которая якобы обсуждалась в высоких инстанциях.
Нам резко сократили паек, хлеба вместо кило стали давать по 800 граммов, постного масла по 12 граммов, гороху не помню сколько, я однажды сосчитал — вышло по 50 горошин на день. Достаточно ли это было курице — неизвестно, но человеку, видимо, хватало. Мяса не давали вовсе.
В Иславском мне отвели квартиру у отвратительной старухи вместе с несколькими нашими рабочими. Она даже воды нам не давала и остро всех ненавидела. А впрочем, жил я у нее мало, а фактически обретался в своей семье в Погосте, приезжая в Боголюбово через каждые три дня за продуктами и за новостями.
Приедешь, узнаешь, что нового ничего нет, получишь на три дня буханку хлеба, 150 горошин и аптекарский пузырек постного масла, переночуешь — и айда домой!
«Переночуешь и домой». Сколько хитрости, ловкости, обмана, находчивости скрывалось в этих двух словах! Разумеется, здорово помогало мне квартирьерское удостоверение, в котором я дважды переправлял дату. Билетов из Боголюбова вообще не давали. Из Коврова давали лишь иногда. Поезда ходили переполненные, зачастую вагоны оказывались запертыми, и тогда я повисал на подножке или пробирался к буферам.
Но самым страшным была проверка документов, производившаяся одновременно с проверкой билетов. В помощь контролеру придавалось четверо молодцов с винтовками. Не имевших билетов или документов в лучшем случае забирали, отвозили во Владимир и там заставляли целую неделю чистить от снега дороги. А в худшем случае принимали за немецких шпионов и куда-то волокли.
С течением времени я выработал целую систему, как безопасно и верно проезжать. Я проделывал все наоборот, чем полагалось. В Коврове выходил на перрон не вместе со всеми, а через маленькую лазейку за багажными пакгаузами и в вагон садился не вместе со всеми, а залезал с противоположной стороны через буфер. Садясь зайцем в Боголюбове, я лез в средние вагоны, проехав одну-две остановки, выскакивал и пробегал к самому последнему вагону, там узнавал — проходил ли контроль. Если проходил, я спокойно ехал до самого Коврова, если не проходил, я выскакивал на следующей остановке, бежал вдоль всего состава и влезал уже в первый вагон, где, я знал наверняка, контроль уже был.
Так я ездил раз 20 и ни разу не попался. Рекомендую всем зайцам ездить этим способом на поездах и в мирное время.
Живя больше дома, я чувствовал себя неплохо. Но наши стройбатовцы от 50 горошин в день начали болеть.
Иные находили какой-нибудь приработок — плели лапти, сапожничали, плотничали, один гадал на картах. Кто был помоложе, находили молодых хозяек и наслаждались с ними.
Владимирские богомазы были безжалостно скупы, они смотрели на нас волками, ласкового слова, какой-нибудь подстилки от них ждать не приходилось.
Так, например, топограф Облогин каждый день утром отправлялся за 4 км в лес. Если он притаскивал здоровую березовую лесину, хозяйка кормила его хлебом, давала щей со сметаной, если ему попадалась лесина потоньше, да еще осиновая, хозяйка ставила перед ним щи, но без хлеба. За один хворост он не получал и сметаны. Однажды он попал в метель и вернулся с пустыми салазками, весь измученный, так хозяйка ему не дала ничего.
Впрочем, этому же Облогину впоследствии подвезло: умер долго болевший его хозяин. Он позвал топографа Серянина и конторщика Паштика, и они втроем взялись копать могилу. Копали три дня, ссылаясь на замороженный грунт неслыханной твердости, и все три дня хозяйка давала им щи со сметаной и с мясом, да еще пироги. На четвертый день все трое принимали деятельное участие в похоронах, так как, кроме них, нести гроб было некому.
Я как раз наблюдал похоронную процессию. Глаза наших молодцов выражали показную печаль, а челюсти их невольно двигались и губы шевелились в ожидании предстоящих поминок. Накормили и напоили их так, что долго спустя я слышал легендарные рассказы о том пиршестве.
Прошло дней 20. Между тем центр тяжести войны неожиданно перескочил на противоположную часть земного шара. На наших фронтах как будто затихло, но между Тихим и Индийским океанами события развертывались бешеными темпами.
Весь мир ахнул, когда японцы за 10 дней взяли считавшийся неприступным Сингапур. Они проглотили один за другим все Зондские острова, потом Филиппины вместе с многочисленной американской армией. Реальная угроза нависла над Австралией и над Индией.
Наконец маленькие события произошли и у нас: в последних числах февраля пришло долгожданное известие: наше высокое начальство нашло покупателей. Наркомпуть нас брал, чтобы строить железную дорогу между Дмитровом и Бужаниновом.
Группу инженеров и снабженцев послали вперед на автомашине. Искали и меня, но найти не смогли, так как я в тот день был у своих в Погосте. Все москвичи и все начальство — кто на автомашинах, кто на поезде уехали в Москву. За старшего остался Терехов. Эшелона ждали со дня на день. Я получил от Терехова новое удостоверение, что такой-то направляется в Дмитров на стройку № 7. Но зная, что без рабочих стройка не начнется, с этим удостоверением я продолжал спокойно мотаться в Ковров.
Выяснилось, что, хотя стройка и принадлежала Наркомпути, получить вагоны для эшелона было очень трудно.
Той зимой наша страна переживала очень страшный кризис: не было угля. И в Коврове, и во Владимире стояли паровозы с потушенными топками, рассказывали, что в Рузаевке таких паровозов набралось сотни. Я видел, как в Боголюбове три дня стоял эшелон с английскими танками. За сутки проходило не более одного товарного состава. Но рабочие поезда ходили, хотя подчас и с большим запозданием. Они не могли не ходить, иначе встали бы заводы Владимира и Коврова.
Однажды, узнав о запоздании поезда, я пошел прямиком по ослепительному насту к прославленной на весь мир церкви Покрова на Нерли, которая была видна за 1,5 км от станции. Много раз, как началась война, я проезжал тут и всегда любовался ее очертаниями, ее золотым потускневшим куполом. А впервые я побывал у ее подножия больше 10 лет назад. Тогда было раннее летнее утро, солнце пробивалось сквозь туман, луга цвели, леса синели. Тогда я был молод, мечтал о многом и стремился к солнечному будущему…
О том, как я шел к церкви зимою, я описал в своей книге «Сказания о белых камнях».
А дворец Андрея Боголюбского мне тогда зимою увидеть не удалось. В монастыре был госпиталь, и у ворот стоял часовой.
В другой раз, когда поезд запаздывал, я проголодался, ноу меня был брикет пшеничного концентрата. Я задумал сварить суп в топившейся печке, сложенной посреди зала ожидания станции Боголюбове. Пошел просить воду, и везде мне грубо отказывали или даже дверь не открывали. Лишь в пятом доме мне удалось наполнить свой котелок водой. Придя на станцию, я сел перед печкой на пол и все ждал, когда закипит вода. Уборщица меня гоняла, а я не шел и наконец смог утолить голод.
И теперь, тридцать лет спустя, нередко, показывая друзьям боголюбовские древности, я веду их и в здание станции и демонстрирую им печь, которая до сих пор цела, и рассказываю, как голодный сидел возле нее и ждал, когда закипит мой котелок.
Возвращаюсь ко времени войны.
Однажды, 10 марта, ничего не подозревая, приехал я в Боголюбове после трехдневного отсутствия. На платформе не увидел обычных праздно шатающихся стройбатовцев и сразу понял, что наши уехали. Я спросил у дежурного по станции, тот мне подтвердил, что накануне вечером эшелон всех забрал. Поезд, на котором я прибыл, еще не трогался, и я поехал во Владимир догонять своих.
По счастью, увидел наших стройбатовцев, слонявшихся по владимирской платформе. Эшелон стоял на задних путях.
Я влез в тот вагон, где были Серянин, Облогин и наши штабисты. Мне, как последнему, отвели худшее место у двери.
Тогда еще мы не научились ездить в эшелонах «с комфортом». На полу была постелена солома, дверь закрывалась неплотно. Стоявшая посреди вагона печка-буржуйка горела плохо, тем более что дрова доставались с трудом — выламывали заборы, жгли щиты, а то просто крали поленья возле ближайших домов.
От Владимира до Москвы ехали три дня. Я питался черным хлебом и пил кипяток, спал около двери плохо, так как один бок накалялся, а другой замерзал.
В Москве всю ночь нас гоняли по Окружной дороге. Проснувшись, я увидел трамвай и уговорил Серянина и Облогина бросить эшелон и вместе двинуться пассажирским поездом на Дмитров. А попасть в Дмитров мне очень хотелось, ведь там у меня жили родители.
Куда идет трамвай? Оказалось, мы находились в Ростокине. Через всю Москву поехали к Крымской площади.
Печальными выглядели улицы, занесенные снегом. Люди, оборванные, измученные, похудевшие, шагали с голодным и озлобленным блеском глаз. Метро выглядело грязным.
Добрались до моей младшей сестры Кати, которая ничего не знала о своем муже, пропавшем без вести. Меня поразила обстановка ее квартиры — нестерпимый холод, сыновья — бледные, исхудалые мальчики. Один из них спросил меня — много ли я убил немцев. Увы, я вынужден был его разочаровать — ни одного.
Катя мужественно переносила свое горе и чертила с утра до вечера, чтобы заработать на пропитание. Я ей отдал горох и концентраты, а она принялась готовить. Ее свекровь весьма неделикатно выражала недовольство моим появлением, особенно ее возмущал гнусный вид моих спутников, одетых в лохмотья.
Пообедав, они поехали в Дмитров, а я остался еще ночевать, вечером хорошо поговорил с сестрой, а на следующее утро уехал.
Это было 14 марта — день моего рождения, и я хотел попасть к родителям. Поехал. И целые сутки поезд простоял в Лобне, и не из-за крушения, а без всяких причин, возможно, угля не хватило. От голода я изжевал свой ремень.
Вообще, все свои военные дни рождения я проводил наиболее отвратительно, об этом я расскажу после.
В Дмитрове меня ждали. Встреча с отцом, с матерью, с сестрой Машей и радостная, и печальная — я попал на слишком тяжелую обстановку — без хлеба, без дров, без света и, казалось, без просвета.
В Дмитрове моим пришлось пережить многое. Немец две недели стоял на другом берегу канала, но обстрела города почти не производили. Диверсанты или еще кто-то взорвали школу — лучшее здание города, а сам город почти не пострадал от обстрела. Потом немцев отогнали.
Так исполнился вещий сон моей матери о туче, надвинувшейся на Дмитров и повернувшей вспять.
Самым гнетущим в моей семье был арест брата Владимира, художника талантливого, но очень уж задерганного из-за своего социального происхождения.
Донесла на него соседка-коммунистка, которой в жизни очень не повезло. Мужья ее бросали, жила она одиноко и видела, как в той же квартире живет «классовый враг» — художник, хорошо зарабатывавший, счастливый, жизнерадостный, с любящей женой и тремя детьми, и донесла на него из зависти. Дескать, он не эвакуировался, потому что ждал немцев.
В Дмитрове оставалось 95 % вполне здоровых жителей. И мог ли бросить свою квартиру брат-инвалид из-за болезни коленного сустава, да еще имевший на своем иждивении 7 человек — трех детей, жену, родителей и старую тетку?
При обыске не нашли его дневник, который для будущих историков будет ценнейшим документом.
Дмитров
В книжках пишут о самоотверженных матерях, умирающих с голоду и отдающих последний кусок хлеба детям. Так в книжках, а в жизни?
Или я был слишком черствым эгоистом? Факт тот, что получал я ежедневно 600 граммов хлеба плюс обед в столовке — суп из 20 горошин с тремя блестками хлопкового масла и плюс на ужин такой же суп, да еще я покупал на рынке за 15 рублей четвертинку молока.
Мои родители и семья брата получали каждый по 300 граммов хлеба и варили суп из свекольных и картофельных очисток. Старший мой племянник, Миша, бросил школу и поступил рабочим в больницу, откуда приносил эти остатки. Иногда удавалось у крестьян выменять разное барахло на картошку, еще на какие-то продукты.
Словом, я получал вдвое больше каждого из моих родных, но пайком своим не делился. Отвратительная черта голода — это эгоизм.
Много спустя один разжалованный снабженец мне рассказал о том ужасающем грабеже, который организовали в Дмитрове присосавшиеся к делу снабжения пиявки, за буханку хлеба покупавшие девушек, отнимавшие часть горошин и хлопкового масла от питавшихся в столовых.
Другая отвратительная черта голода — унизительность этого чувства. Есть голод благородный — после дальней прогулки, после напряженной физической работы, когда готов уничтожить три обеда. Но голод систематический, когда ежедневно достается лишь третья часть того, что требует организм, когда чувствуешь голод всечасно, ежеминутно, с утра до вечера, такой голод унизителен. Человек превращается в животное, в голодного волка, беспрерывно рыскающего в поисках еды и только и думающего, что о еде.
Работа у меня была большая, напряженная, при других обстоятельствах — живая, интересная, творческая. А в желудке все вертелся и сосал проклятый червячок.
Родина переживала тяжкие времена, враг пытался взять нас измором. А голод не позволял думать о Родине.
Родителей своих я очень любил. Но делиться с ними куском хлеба у меня не хватало мужества. Свою пайку я делил на три части. И когда делил, подъедал все крошки до последней. И сколько раз бывало — режешь кусок и словно невзначай повернешь ножом чуть наискось и отхватишь порцию побольше двух других. А раза два, озлясь, я съедал всю пайку за один присест и потом до вечера глотал слюни и ходил с бегающими во все стороны глазами.
Есть еще следующая стадия голода. В противоположность этой — деятельной — стадия полнейшей апатии, физической и умственной. Так голодали ленинградцы во время осады, так голодал я в Кузбассе в 1933 году. Но в 1942 году до этой стадии голода я не дошел.
Почему-то дело снабжения вела посторонняя организация, не подчиненная руководству нашего района. Позднее, энергичными стараниями Зеге была несколько улучшена работа столовой ИТР (инженерно-технических работников). Воробьиными порциями стали выдавать второе — кусок мяса размером с конфетку и кашу-размазню.
Родители мои были жалкие, старенькие, голодные. С ними жила жена моего брата, Елена, с тремя подрастающими и потому еще более голодными детьми — дочерью, тоже Еленой, и сыновьями — Мишей и Ларюшей. В доме напротив жила моя сестра Маша с малыми детьми и старой нашей гувернанткой тетей Сашей, всех более голодной и несчастной. К Маше из Москвы изредка приезжал ее муж ученый профессор Всеволод Степанович Веселовский. В своей лаборатории он потихоньку от начальства варил мыло, и здесь в Дмитрове его весьма выгодно меняли на продукты.
Разговоры моих родных велись вокруг еды и как достать еду. Хлеб доставался мучительно: в очередь становились с вечера, иногда его вовсе не давали, а иногда заменяли рожью. И тогда Елена и Маша куда-то уходили и нудно, до одурения, ее мололи на самодельных мельницах-терках. Собак и кошек мои родные в Дмитрове все же не ели.
В квартире стоял нестерпимый холод, сырость пронизывала тело, света не было, сидели с коптилками, похожими на лампадки.
Дмитровский период моей военной жизни был для меня самым тяжелым. И это под родительским кровом.
Однажды сестра Маша пришла и говорит:
— Смотри, кого я встретила.
Это был еще мой школьный товарищ Костя Красильников. Оказывается, он подвизался в тех же местах, где и я: делал бетонные колпаки под Горьким в Работках, ездил в Туму, томился в Боголюбове. И ни разу мы не встретились. А теперь он тоже прибыл в Дмитров на строительство железной дороги.
Посадили его пить чай, но угостили только кипятком. Впоследствии всю войну мы прошли параллельными дорогами и по временам радостно встречались друг с другом.
Из Горького прибыл вагон с остатками продуктов тамошнего рубежа. Не знаю, сколько досталось начальству, у Зеге было шесть иждивенцев, и себя он, естественно, не забыл, но не забыл и всех тех, кто был с ним на Горьковском рубеже.
Я лично получил три буханки давно вымерзшего, позднее оттаявшего хлеба, сколько-то крупы, сколько-то сыру. И еще мне предложили выбрать — либо пол-литра спирту, либо литр постного масла. У меня хватило стойкости выбрать второе.
Все эти богатства я приволок домой и на этот раз отдал родителям. Как раз был канун Пасхи. Мы разговлялись моим черным хлебом с воткнутыми в буханки свечками. Маша достала спирту, еще чего-то. Радостно было смотреть, как наедались племянники. В тот день особенно чувствовалось отсутствие брата.
Я жил без прописки. Боялся доноса на меня проклятой соседки и потому переехал к своему дяде Давыдову Александру Васильевичу, который жил на конце города в так называемых «канальских домах». По вечерам мы с ним очень интересно разговаривали. Он все вспоминал житье-бытье во времена «деспотизма», старые московские рестораны и трактиры, где и как кормили и поили.
Его жена, тетя Катя, и дочка Груша пекли блины из овсяной лузги и картофельных очисток. Для подмазки сковороды они доставали у знакомой аптекарши экстракт витамина «С», парафин, вазелин и, как исключение и как лакомство, касторовое масло.
По решению Совета Обороны началось строительство восточного железнодорожного полукольца вокруг Москвы, радиусом 60–80 км. Предполагалось, что оно имеет большое стратегическое значение, во-первых, для доставки военных грузов фронту, если весной усилятся бомбежки московского железнодорожного узла; во-вторых, на случай возможного весеннего наступления немцев на Москву.
Строительство в Дмитрове считалось особо важным и особо секретным, о чем все мы были строго предупреждены. Для маскировки называлось оно «Строительство № 7». Однако дмитровские граждане прекрасно знали, для чего мы явились и что собираемся делать. Часть из них поступила к нам на работу, часть была мобилизована, прибыли мобилизованные из Москвы. А наши стройбатовцы от Москвы до Дмитрова ехали в эшелоне еще целых две недели, так как украли их паровоз.
Изыскания и проектировка, а также общее техническое руководство велось Наркоматом путей сообщения, в Дмитров прибыло несколько человек инженеров-транспортников. Но основная масса среднего и низшего техперсонала, а также вся администрация состояли из бывших работников Горьковского рубежа.
Нашему 5-му Полевому Строительству достался участок в 45 км длиной от Дмитрова до Бужанинова (это следующая станция после Загорска). А нашему 2-му району был отведен 13-километровый головной отрезок этого участка, начинавшийся от Дмитрова.
Большинство наших инженеров и техников с железнодорожным строительством знакомо не было, однако, пока дело дальше земляных работ не подвигалось, они вполне справлялись со своими обязанностями.
Из-за крайне спешных сроков окончания строительства проектировщики были вынуждены принять совершенно недопустимые уклоны и радиусы кривых. За все эти отступления от норм эксплуатационники теперь вынуждены расхлёбываться.
Раньше мне приходилось работать топографом на изысканиях и на строительстве шоссейных и железных дорог, и теперь меня назначили за старшего при штабе района. Но вскоре явился другой старший топограф — Некрасов, который еще на Смоленском рубеже занимал эту должность у Зеге и у начальника 5-го Полевого Управления Богомольца.
Чуваш по национальности, Некрасов был по специальности землеустроителем, потом недолго работал в Гидрострое в Ковровской геодезической партии. Тогда мы знали друг друга только в лицо. Был он болезненно самолюбив, и в наших отношениях, хотя мы вместе проработали весь 1942 год, всегда была фальшь. Я знаю, он несколько раз писал на меня по пустякам доносы, и мне всегда в его присутствии приходилось быть начеку.
Но в Дмитрове на первых порах он, не знавший, как разбивать кривые, как устанавливать лекала, как подсчитывать земляные работы, поневоле прислушивался ко мне. Как человек способный, он быстро перенял от меня всю эту технику, а освоив, стал под меня подкапываться.
Топограф Серянин, с которым я дружил, был в нашем подчинении и работал на одном из участков. Был он великолепный чертежник и свои способности использовал для прямо-таки виртуозной подделки обеденных талонов и талонов на сахар и на прочее. Он и меня раза два снабжал этими фальшивками.
Но, очевидно, дополнительного питания, полученного столь хитроумным способом, ему все же не хватало. Он стал прихварывать. Его отвезли в больницу, оказалось прободение желудка. Сделали операцию. Он пролежал еще два месяца. Я был у него и поразился его изможденным видом. Выздоровев, он поехал к родителям и там умер.
Раз я помянул о смерти одного из тех, с кем встречал Новый год, расскажу и о смерти другого, для чего мне придется вернуться несколько назад.
Последний раз я видел Матвея Дымента еще в Боголюбске. Я провожал его и Подозерова, ехавших в Дмитров, вперед на пассажирском поезде. Дымент, обычно холодный и скрытный, тут с жаром мне стал передавать рассказ одного военного о грандиозном партизанском движении, пылавшем по всей Белоруссии, о чем мы тогда совсем не знали. И еще Дымент говорил о наших скорых будущих победах.
Признаться, я не был тогда столь радужно настроен. Мне казалось, что война будет изнуряюще долгой, и конца ее я никак не представлял. Но облик человека, твердо верящего в прекрасное будущее России, много раз вспоминался мне в течение следующих лет войны.
А вот что мне рассказал много позднее про Дымента Подозеров:
Оба они, приехав в Дмитров, узнали, что работы еще не начались, и поселились в маленьком домике в ближайшем селе Подлипечье. Оба они спустя неделю в один и тот же день заболели сыпным тифом. Их отвезли в дмитровскую больницу.
Подозеров болел тяжко и был настолько слаб, что едва мог поднять руку, однако выздоровел.
Дымент переносил тиф легче, но был все время в забытьи и вел себя бурно, часто вскакивал и с дикими криками бегал по больничному коридору. Его связывали, укладывали на койку, он разрывал полотенца и вновь убегал. Однажды ночью он вдруг затих. А когда медсестра утром стала обходить палаты, то обнаружила, что койка Дымента пуста. Подняли тревогу, стали искать, в помещении не нашли, а наружная дверь оказалась незапертой. В ту ночь бушевала дикая метель, за несколько шагов ничего не было видно. Бросились с фонарями во двор, но поиски не привели ни к чему. И только утром, когда разведрилось, в дальнем конце больничного двора нашли голое скрюченное, замерзшее тело, прижавшееся к забору и полузанесенное метелью.
Прокуратура подняла было следствие, но дело ограничилось выговорами. Цецилия Ивановна Руднева — главный врач нашего района — мне впоследствии рассказывала, что Дымент, очутившись голым на улице, видимо, от холода и метели сразу пришел в сознание и, очнувшись, естественно испугался, побежал, куда гнал его ветер. Он стучался в один дом, но ему не открыли, он побежал дальше…
Я был на его похоронах. Член бюро парткома сказал казенную речь. Я хотел добавить о своей последней встрече с покойным, как тот верил в грядущую победу, но потом раздумал. Кто-то выстрелил из нагана. Мы опустили гроб в могилу. Два старичка стройбатовца стали закапывать. Все разошлись.
А Виктор Подозеров выздоровел. Но из краснощекого круглолицего молодца он превратился в желтого, иссохшего старика. Мне пришлось принять участие в хлопотах, чтобы выписать ему дополнительный паек. И нашлись люди, которые нарочно тянули это дело. Дважды я ходил к Зеге, чтобы добиться лишнего куска хлеба для человека, стоявшего на пороге могилы. А через два месяца молодость взяла свое и лицо Виктора вновь приобрело свою прежнюю округлость.
О невероятной спешке строительства говорили очень много, то и дело вызывали меня на вечерние заседания и совещания, вся трасса была уставлена плакатами, прославлявшими мудрость великого Сталина, имя которого склонялось во всех падежах.
В помощь пришли механизация и аммонал. Под самым Дмитровом трасса проходила глубокой девятиметровой выемкой. Выкопали шурфы, заложили в них взрывчатку. Раздался грандиозный, оглушительный взрыв, заходила земля, кое-где в городе полопались в домах оконные стекла.
Некрасов и я с двух концов выемки стали нивелировать поперечники для замера выброшенной взрывом земли. Закончив, побежали считать, считали в две руки, проверяя друг друга. Зеге, новый наш главный инженер Карагодин и истерический начальник техотдела Итин стояли над нами, когда мы щелкали на счетах и крутили арифмометр. Оказалось, взрыв дал 36 тысяч кубов, но в той же выемке копать еще нужно было очень много.
Другую выемку разрабатывали экскаваторы. Ими командовал бывший наш начальник работ Проценко — энергичный, умный, напористый, но чересчур молодой. У него не хватало практического опыта, и такого конвейера, какой должен быть при слаженной работе экскаватора с автомашинами, не получалось. То экскаваторы начинали кашлять и автомашины выстраивались в длинную очередь, то тяжело нагруженный ЗИС застревал на расползающейся дороге, образовывалась пробка и ковш экскаватора уныло опускался вниз.
В порядке летучей проверки мне приходилось много заниматься замерами вынутой земли на тех участках трассы, где разработка шла вручную.
Наши прорабы безбожно туфтили, обманывая своих начальников участков, а те, отправляя сводки в район, еще прибавляли несуществующие кубы, а район еще набавлял кубы, а управление тоже преувеличивало данные. Словом, в Москву доставлялись вполне благополучные цифры. Так приближался день, когда по сводкам земляные работы должны были считаться законченными, а фактически еще половина кубометров покоилась нетронутой.
А я должен был контролировать. Задачу на меня возложили весьма неблагодарную.
Особенно любил туфтить прораб Пылаев.
— Иван Васильевич, у вас на этом пикете насыпь показана готовой, а на самом деле и половина еще не отсыпана.
— Завтра будет, завтра обязательно закончим, — отвечает он с улыбкой, а в глазах его играют недобрые огоньки.
А я смотрю на изможденных наших многотерпеливых стройбатовцев, в голодном бессилии опустившихся возле полупустых тачек и тупо глядевших в землю. Я нисколько не верю обещаниям Пылаева, но писать на него рапорт не буду.
Числа 10 апреля Итин мне неожиданно сказал:
— Эйранов вас очень хочет к себе, центр тяжести земляных работ постепенно переносится на его участок.
Эйранов был начальником самого дальнего участка нашего района, штаб его находился в 8 километрах от Дмитрова в селе Ильинском.
Я хотел было запротестовать. Ведь у меня в Дмитрове родители, Итин об этом знал. Но с другой стороны, мне начали надоедать интриги Некрасова — пусть-ка поработает самостоятельно, надоела также постоянная истерическая нервность Итина. А там у Эйранова я буду сам себе хозяином. И все же мне хотелось остаться поближе к родителям.
Итин, видя, что я задумался, сказал:
— Эйранов вас обещает хорошо кормить.
Эта фраза меня победила. Я дал согласие, но с условием, чтобы Итин теперь же устроил мне под каким-нибудь предлогом командировку в Москву на два дня, о чем он мне давно обещал.
На следующий день я получил сухой паек, а талоны на обед отдал своим племянникам, Мише и Ларюше. Последнему было тогда 13 лет. Недавно он, ставший уже известным художником, вспоминал, с каким наслаждением питался той баландой в течение одного дня.
На Дмитровском вокзале милиция проверяла документы перед кассой, дважды проверяла в поезде и, наконец, в Москве при выходе на перрон. Но у меня было командировочное удостоверение о том, что я направляюсь купить чертежные принадлежности.
Приехав в Москву, я отправился по знакомым. Все выглядели сморщенными, осунувшимися, тусклыми, постаревшими. И такой же была Москва — осунувшаяся, сорная, угрюмая. В одном магазине я купил угольники и линейки, а готовальни искать не стал. Тут случайно встретил на улице старика Нерсесова — отца трех дочерей красавиц, в чьем доме я нередко бывал в детстве и юности на веселых и счастливых вечерах.
Он меня повел к себе. Встретили меня печально, стыдясь своей бедности и голода; о той встрече у меня написан рассказ, нигде не напечатанный.
Зашел я к сестре жены, Нате, и она мне подарила два билета в единственный оставшийся в Москве оперный театр Станиславского и Немировича-Данченко. Вечером с сестрой Соней я пошел слушать и смотреть «Прекрасную Елену». Публика сидела в пальто и в плохой обуви. Блестящие костюмы артистов и веселая музыка на фоне голодной действительности производили странное и тягостное впечатление. Ни удовольствия, ни забвения я не получил и на следующее утро благополучно прибыл в Дмитров, миновав многочисленные милицейские рогатки.
А к вечеру, захватив рюкзак, я отправился на новую работу в резиденцию Эйранова, участок которого помещался не в самом селе Ильинском, а в километре от него, в старых бараках для заключенных, оставшихся от времен строительства канала Москва — Волга.
Между тем наступила весна. Снег быстро таял. Побежали, сверкая на солнце, ручьи. Подул теплый, животворящий ветер.
А желудки людей были по-прежнему пусты. От мокрых ног у многих пошли на теле струпья. Иные старички стройбатовцы не выдерживали и начали умирать. Случайно мне на глаза попалась секретная записка главного врача нашего Управления Аксельрода, он прямо писал, что люди истощены до последней степени и если питание не улучшится, погибнет половина людей.
Оттаявшую землю копать было легче, чем мерзлую, но распухшие ноги передвигались с трудом, медленно разгибались ослабевшие спины. Никакой механизации на участке Эйранова не было. Приходилось полагаться на так называемый «п…ий пар». Политработники вешали на деревьях агитплакаты и лозунги, в которых имя Сталина поминалось в каждой строке. Собирали собрания, пытались разжечь энтузиазм.
Стройбатовцы слушали речи, тупо глядели в землю и равнодушно отвечали, показывая на баланду в котелках:
— Вот куда надо добавить, тогда и работа будет.
Старик Эйранов, всегда сдержанный, корректный, читая сводки своих прорабов, иногда приходил в неистовство. Выходило, что нормы на земляных работах выполняются на 20, на 25 %. Нажимая на прорабов, он поневоле заставлял их туфтить, а мне предстояла неблагодарная задача проверять эту туфту. А что делать дальше — разоблачать ее или замалчивать?
Эйранов, конечно, знал, что туфты на трассе много, и повел себя по отношению ко мне дипломатически: он никак не давал мне времени вести контрольные замеры, а отвлекал то на разбивку и восстановление трассы, то на разбивку водоотводов и резервов или на установку лекал. С другой стороны, он меня действительно изредка подкармливал из каких-то неведомых мне фондов. Мне и родителям удавалось раза два кое-что принести, несмотря на то, что к участковой столовой ИТР присосалось много прихлебателей.
Сам Эйранов был безусловно и безупречно честен, но слишком доверчив и не обладал хозяйственной жилкой, а надували его снабженцы бессовестно, грабили под самым его носом.
Они, например, предложили ему получать обед и на жену, нигде не работающую, он гордо отказался, но, обедая на дому, получал на себя и на сына Виктора, работавшего десятником, две порции, равные десяти нашим итээровским. К нам в столовку он не заглянул ни разу и не знал, что нас кормят плохо.
Таким же Эйранов был и на производстве. Инженер-экономист по образованию, он мастерски составлял сводки, но конкретно руководить, объяснять, показать, научить, поправить он не мог.
Ежедневно он важно проходил по трассе и делал замечания только общего порядка: почему рабочие сидят у костра, почему медленно двигаются? Ауказать, что криво выкопано, куда отвести воду — этого он не говорил.
Всеми делами на трассе заправляли два прораба: инженеры Мирер и Крылов.
Мирер был интеллигентный, флегматичный еврей, типичный кабинетный проектировщик, не умеющий подойти к рабочему и не знающий, как организовать его труд.
Крылов когда-то молодым плотником попал на рабфак, через три года попал в вуз, а еще через три года стал инженером.
Ясно, что от такого образования многого требовать не приходилось. Общеобразовательное невежество бывшего плотника было просто ошеломляющим, но природная русская сметка всегда его выручала на производстве, и он считался хорошим инженером.
Была у Эйранова бригада пятнадцатилетних мальчишек из Западной Белоруссии, к ним относились с недоверием, как к выходцам из мест, где был строй капиталистический. Тоненькие, красивые, словно ангелочки, они ходили, как беспризорники 20-го года, в жутких лохмотьях, усеянных вшами. Голод и лишения они переносили стоически, всегда были веселы, пели по вечерам свои песни и никогда между собой не ссорились. Впоследствии, когда они подросли, в армию их не взяли и в комсомол долго не принимали.
Дополнительное питание они доставали энергично, не брезгуя такими способами, какие приносили Эйранову немало хлопот, когда у местных жителей погреба оказывались обчищенными, а замки выломанными. С наступлением весны ангелочки потихоньку от начальства ежедневно отряжали двоих на добывание пищи. На полях оставалось много картофеля. Из оттаявших, вонючих и полужидких картофелин они пекли блины, которые называли «тошнотиками», блины, настолько отвратительные на вкус и запах, что я их есть не мог, а юноши поглощали свои гадости с большим аппетитом, да еще продавали излишки стройбатовцам по 3 рубля за штуку.
Получая рабочих для своих замеров именно из их бригады, я с ними подружился, научил их варить суп из молодой крапивы и из сныти и делать салат из одуванчиков.
Яркой фигурой был их бригадир Ваня Стахевич, умный, энергичный, смелый мальчик, закончивший семилетнюю польскую школу. Впоследствии, отчасти по моей рекомендации, он был направлен чертежником в Управление и там завоевал всеобщую симпатию. Его поставили сперва техником, потом перевели в старшие техники, а когда война закончилась, отправили было на курсы младших лейтенантов, но он был возвращен оттуда из-за своей анкеты.
Между тем события на фронтах нарастали. Было приостановлено движение японцев на Новую Гвинею и наступление немцев в Египет. В газете промелькнули две строчки о том, что Сталин принял японского посла и долго беседовал с ним. Стали шептаться — уж не собираемся ли мы заключать сепаратный мир? И вдруг через два дня после того сообщения вечером по радио я услышал голос Левитана, возвещающий, что сейчас будет объявлено правительственное сообщение. Сидели мы тогда в столовке. И сразу все вздрогнули, насторожились.
Оказалось, радость какая. Выпускается новый заем! Как всегда, с энтузиазмом все подписались на 120, на 200 %.
И у нас на фронтах многомесячное молчание было прервано: началось наше весеннее наступление на Харьков. Газеты затрубили — победа, война вступает в новую фазу! Харьков был нами взят. А потом газеты вдруг замолчали, а потом помянули, словно вскользь, что Харьков пришлось оставить. И снова на фронтах притихло.
Только много спустя, уже в Германии, я прочел подробности с картами, схемами и фотографиями, как маршал Тимошенко бросил войска в ужасающую ловушку, когда немцы, словно клещами, сжали с флангов вырвавшиеся вперед наши армии.
Немцы очень хвастались этой своей победой и забросали нас ядовитыми листовками.
Была, например, такая листовка: гордо стоит Тимошенко с физиономией орангутанга, осыпанный орденами и медалями, но, между прочим, в обмотках и босиком; а внизу надпись: «Не хвались, идя на рать». А на обороте листовки тот же Тимошенко летит кувырком — громадный сапог поддает ему под зад, а внизу подпись: «А хвались, идя с рати». И еще ниже табличка: «Маршал Тимошенко потерял убитыми и пленными: под Белостоком — столько-то, под Минском — столько-то, под Смоленском — столько-то, под Вязьмой — столько-то, под Харьковом — столько-то». Выходило больше миллиона. Листовка была мерзкая, цифры преувеличенные, но и доля правды казалась очень горькой.
Сроки окончания строительства железной дороги приближались, но фактически было выполнено намного меньше, чем показывалось в сводках. У Эйранова было не менее 75 % туфты, но у меня не хватало решимости поднять об этом вопрос, хотя я чувствовал, что рано или поздно вынужден буду так поступить, если не хочу попасть под суд.
20 мая этот трудный для меня вопрос разрешился довольно просто: неожиданно явилась воинская часть — саперы военно-восстановительных батальонов. Им была передана половина трассы Эйранова. Я участвовал в этой передаче. Благодаря техническому невежеству саперных командиров, нам удалось их обдурить с объемом земляных работ, якобы выполненных на участке.
Несколько дней я разбивал для них выемки и устанавливал лекала насыпей. Кормили они меня по тогдашнему времени хорошо и были со мной очень любезны. Я подучивал нескольких командиров, как обращаться с нивелиром. Командиры эти были молодцы, энергичны, но техническое невежество их оказалось действительно поразительным, они не имели и понятия о железнодорожном профиле, о красных и черных отметках, а земляные работы организовали самым диким образом, куда хуже наших прорабов.
Наши имели вагонетки, тачки и носилки, у саперов не было ни одной доски, ни одного гвоздя, ни одного топора. Красноармейцы забирали землю лопатой и так на лопате относили ее метров на 20. Однако политработники килограмм гвоздей все же достали и увешали деревья по сторонам трассы лозунгами с неизменными молитвами великому Сталину.
У этих саперов я и жил в соседней с Ильинским деревне и ничего не знал, что творится у наших на участке и в районе. Случайно от одного приехавшего из Дмитрова командира узнал, что наши уезжают куда-то на юг. А в тот день я как раз обнаружил невязку между реперами, переданными нам изыскательской партией Наркомата путей сообщения. Следовало бы немедленно об этом поднять дело, так как это грозило крупным скандалом, ведь при строительстве получилась бы на железнодорожном полотне ступенька высотой в 1 м 23 см.
Но раз наши уезжают, я решил удрать от саперов и на следующий день помчался в Ильинское. Там застал только Эйранова с женой и сыном Виктором, ожидавших машину. А все рабочие недавно ушли.
Я узнал, что наше Управление Полевого Строительства спешно перебрасывается из Дмитрова на возведение оборонительного рубежа к северу от Воронежа на берега Дона, что эшелон уже подан и вечером отправляется.
Что делать? Что делать? У саперов мой нивелир, но была от них расписка и письменное распоряжение Эйранова о его выдаче во временное пользование. Невязка размером 1,23 м! К черту невязку! Без меня разберутся. Ждать машину? А если она придет по этой ужасающей дороге только к вечеру? А если совсем не придет? Я не успею проститься с родителями. И я помчался в Дмитров пешком.
В штабе района встретил Итина. С истерическими воплями он набросился на меня. Оказывается, сегодня утром поехала в Задонск машина во главе с нашим главным инженером Карагодиным, с ним отправились топограф Некрасов, инженер техотдела Савозин и несколько снабженцев. Должен был ехать и я, за мной посылали, меня искали, а я как сквозь землю провалился. Эшелон подан, идет погрузка, вечером выезжают все, кроме Итина, который остается на генеральную передачу трассы саперным частям.
Я побежал к эшелону. Зеге приказал взять весь хозяйственный инвентарь — тачки, лопаты, топоры, вагонетки и прочее. Все это сейчас грузилось в спешке в товарные вагоны, чтобы ничего не оставить нашим сменщикам, хотя существовал приказ, чтобы именно все им передать.
Зеге стоял возле эшелона и распоряжался. Я подошел к нему. Увидев меня, он начал наливаться кровью. Не дожидаясь, когда он на меня набросится, я выпалил длинную оправдательную речь о том, что, живя у саперов, понятия не имел о нашей передислокации. Не знаю, поверил ли он мне, но махнул рукой и разрешил мне отлучиться на один час.
Я помчался к родителям. Забежал буквально на десять минут, перецеловался со всеми. С матерью расстался на три года, с отцом навсегда.
Взял я свой рюкзак и пошел к эшелону, который стоял на ветке позади перчаточной фабрики. Сестра Маша провожала меня. Часа два мы с ней ходили вдоль товарных вагонов и разговаривали. Тогда она была худенькая и красивая.
Несколько человек из эшелона ее заприметили. И потом меня спрашивали, даже сам Зеге спрашивал — с кем это я тогда разгуливал. Я отвечал, что с сестрой, но, кажется, не всех мой ответ удовлетворил.
Паровоз все не подавали, и Маша, распрощавшись со мной, ушла к своим маленьким детям.
Под Воронежем
Люди, два десятка лошадей и все наше оборудование — автомашины, бетономешалки, вагонетки, разная мелочь, вроде лопат и топоров — весьма тесно были втиснуты в полсотню товарных вагонов и платформ.
Начальником эшелона был назначен Эйранов. К нему в вагон я и влез. И тут к ужасу своему узнал, что меня забыли включить в списки на получение продуктов на дорогу и по району и по участку. А сухой паек уже был всем роздан. Тогда Эйранов распорядился выдать мне тройной паек хлеба и ничего другого.
Этот хлеб меня погубил, у меня начался понос, о котором я еще буду рассказывать достаточно красноречиво.
Только в два часа ночи мы тронулись в путь и весь следующий день и всю следующую ночь катались вокруг Москвы по Окружной дороге, пока не попали на Павелецкую.
Я проснулся утром. Поезд мчался по родной моей Тульской стороне. Впервые я попал в те места, где побывал немец, увидел черные обугленные развалины станционных построек, рощи, сведенные на завалы, взорванные мосты, зарастающие бурьяном окопы.
Тульская деревня всегда была бедна, туляки ходили в лаптях, жили в избах с соломенными крышами. Враг спалил убогие деревни. Женщины и дети в лохмотьях и босые копошились на пожарищах, из ржавых железных листов, из обугленных бревен, из камней, кирпичей и соломы кое-как мастерили себе жилье, копали землянки. Иные ковыряли лопатами землю, садили картошку. Ни лошадей, ни коров, ни овец, ни даже кур я не видел.
И среди уродства развалин, среди нищеты и голода цвели белые нетронутые красавицы яблони и вишни.
А поля… С детства у меня была привычка — куда бы я ни попадал, всегда с живым интересом наблюдал, прислушивался, присматривался, как живут люди, какие у них кони, стада, сады, какие дома, какие поля, хороший ли ожидается урожай.
А тут при взгляде на тульские поля той весны сердце мое сжималось от ужаса.
Не было полей. Желтой экземой сурепки, голубыми лишаями полыни, разными пестрыми цветами — ромашкой, васильками, осотом, лютиком покрылось истерзанное тело моей Родины. Птицы, мухи, бабочки летали. Все вокруг благоухало и пело на солнце. И тот год на тульской, да и не только на тульской, земле почти ничего не было засеяно, за исключением крохотных участков вокруг сгоревших деревень.
И это место благоухающих цветов было страшнее пожарищ.
Не останавливаясь, поезд промчался мимо города Богородицка, где я провел четыре года своего детства — всю Гражданскую войну и начало нэпа — с 1918 по 1922 год. Какой маленькой и уютной мне показалась кладбищенская церквушка, запрятанная среди ветел; туда родители водили меня молиться. Город сильно разросся за годы пятилеток, но дома стояли обугленные, развороченные; кирпичные остовы печей торчали среди куч мусора.
Дальше, дальше мчался поезд, почти нигде не останавливаясь. Вот город Ефремов, когда-то, видно, живописный, теперь весь разрушенный. Вот город Елец, менее разрушенный. А на полях все та же необозримая голубая полынь и желтая сурепка.
Через три станции от Ельца поезд остановился. Мы стали выгружаться. Наступил вечер. Опасаясь бомбежки, приказано было, не дожидаясь рассвета, трогаться в путь за 15 километров в город Задонск.
Положив свои вещи на подводу Эйранова, я пошел один вперед по шоссе. В моей жизни было несколько ночей, которых я никогда не забуду. Я встречал эти ночи один, и природа захватывала меня своим величием, подавляла все мои мысли и заботы. Я ни о чем не думал и только шел, вдыхая множество запахов цветочного царства. Было тепло, я шел в одной рубашке. Светила луна, едва освещая незасеянные поля. Ночные жуки и бабочки проносились мимо, а в черных придорожных кустах заливались десятки соловьев. Издали слышалось пение наших девчат, шедших сзади меня. Во время войны так редко мне удавалось остаться в одиночестве.
На рассвете я пришел в большое село Волховское. Против него, на другом берегу Дона в зелени садов раскинулся маленький городок Задонск с громадным монастырским собором посреди. Было это 31 мая.
В Волховском разместился штаб нашего района. Здесь же обосновался и участок Эйранова.
Сергей Артемьевич мне сказал, что ни в коем случае меня не отпустит. С четырьмя его работниками и топографом Облогиным я устроился у одной молодайки, жившей со слепой старухой свекровью и малыми ребятами. Хата была грязная, корова стояла в сенях, дети и поросенок гадили на земляной пол единственной комнаты. Облогин и я расстелили свои одеяла в саду под грушами, которые обещали дать обильный урожай.
Помимо законной пайки, Эйранов выдал нам из каких-то своих еще дмитровских излишков по 8 кило ржаной муки каждому, что послужило нам немалым подспорьем. По вечерам после работы Облогин и я варили из этой муки болтушку без всяких приправ и считали ее очень вкусной.
Муж хозяйки был неизвестно где, на войне, и она, чтобы как-то прокормить многочисленную семью, занималась самогоноварением. Впервые я увидел тот столь распространенный в те годы на Руси аппарат и с интересом ознакомился со всей техникой самогоноварения из сахарной свеклы. Как барда подходила, как кипятилась, как пары, проходя через змеевик, охлаждались и драгоценная жидкость капала в бутылку. Деньги мы берегли и только однажды купили на троих пол-литра. На вкус самогон мне показался отвратительным, и долго потом я не решался к нему притрагиваться.
Нашему 2-му району поручили приводить в порядок и ремонтировать выстроенные еще зимой дзоты на предмостном укреплении. Все прочие районы нашего 5-го Управления занимались тем же самым на основном оборонительном рубеже на левом берегу Дона, в самом Задонске и в его окрестностях.
Зеге, несмотря на протесты Эйранова, приказал мне отправиться в распоряжение штаба района. Некрасов и я должны были по схемам батальонных районов обороны — сокращенно БРО — и по так называемым формулярным ведомостям разыскать на местности все эти дзоты.
Для нас пошла горячка, так как эти схемы никак не соответствовали действительности, иные показанные на схеме огневые точки вовсе не были выстроены, иные сидели не там, да еще так запрятанные, что найти их мы никак не могли.
Зеге и главный инженер района Карагодин бранили нас, но потом, убедившись, что мы в этой путанице не виноваты, добились вызова из штаба армии двух лейтенантов, строивших зимой этот рубеж. С их помощью мы кое-как разобрались.
Некрасов был прикреплен к БРО старшего прораба Конорова, а я к БРО Эйранова и еще изредка ходил на соседний, который строил старший прораб Терехов. У него местность оказалась открытой, и большинство дзотов он нашел сам, без моей помощи. Но к нему у меня был хороший предлог ходить — съедать второй обед. Наверное, глядя на мою тошую долговязую фигуру, он жалел меня и приказывал повару меня накормить досыта.
А вообще питался я хоть и лучше, чем в Дмитрове, но все же весьма неважно. Штабная бухгалтерия выдумала сложнейшую схему учета столующихся. По утрам выдавались три талончика — красный, желтый и голубой, которые при получении очередного кушанья менялись один на другой. Горе было потерявшему талон или пропустившему завтрак, обед или ужин и, следовательно, не обменявшему талонов. Теоретически несчастный вообще лишался питания. Кто-то из нас пожаловался Зеге, и он всю эту систему разноцветных талонов отменил.
На работе я должен был много ходить, но из-за беспрерывного поноса до того ослабел, что едва передвигал распухшие ноги.
Цецилия Ивановна Руднева, за неимением других лекарств, поила меня марганцовкой, которая ничуть не помогала.
Однажды в воскресенье после получки я отправился в Задонск на базар и там наелся ряженкой из топленого молока, вареным мясом и творогом. Пошел домой и вдруг услышал за собой женский возглас:
— Вон, длинный дядя как накушался, еле идет.
А шел я, ковыляя из-за непрекращающегося поноса.
Другая моя беда была — совершенно износившаяся верхняя одежда и белье. Нам выдали только армейские ботинки и обмотки, которые беспрерывно разматывались. В прорешке брюк образовалась обширная дыра, которую я несколько раз латал, а она все ширилась и ширилась, мои брюки грозили разорваться пополам.
Третья моя беда была — вши. Никаких бань тогда не строили, считая, что все будут купаться в Дону. Купался и я через день, а через день прятался в лесу, раздевался и собирал вшей, а они плодились все больше и больше. У всех без исключения разводились такие же многочисленные стада. Однажды я заметил на лысине нашего уважаемого Николая Артуровича Зеге штук шесть этих мерзких тварей.
Ремонт и маскировка старых дзотов заканчивались. Надо было по тем же схемам строить дзоты второй очереди.
У нас еще на Горьковском рубеже научились делать бетонные колпаки. Теперь их стали делать здесь. Соорудили маленький бетонный заводик, во главе которого встал Проценко, а его помощником был назначен мой еще школьный товарищ Красильников.
За день изготовляли по десять колпаков. А мы — топографы, согласно схемам БРО, должны были выбирать на местности, где их ставить.
Схемы были очень путаны, и я стал указывать места для установки колпаков иногда по своей вьшумке и с этой своей выдумкой влетел в пренеприятную историю.
Однажды приехали к нам в штаб главный инженер нашего 5-го Управления Разин и с ним полковник из штаба армии.
— Откуда тут стоит колпак с амбразурой прямо на шоссе?
Стали дознаваться, вызвали меня. Я признался, что колпак поставлен мною. Потребовали схему БРО. Да, примерно в этом месте должна стоять огневая точка, но с амбразурой во фланг.
— Почему она повернута на 90 градусов?
Я стал заикаться, ссылаться на неясные цифры в формулярной ведомости.
Вдруг Разин пунцово покраснел и сказал Зеге ледяным голосом:
— Снять его!
Зеге вскинул на меня свои живые светлые глаза, но промолчал. Я так и обомлел. Разина я высоко уважал. Был он старый гидростроевец, ученик знаменитого Жука, твердый и напористый. После войны он работал главным инженером строительства Цымлянской ГЭС, потом Куйбышевской, потом стал академиком.
А тогда от него я услышал такие губительные слова.
С позором, со злорадством снимали у нас проворовавшихся снабженцев, кладовщиков и бухгалтеров, отправляли их, как тогда выражались, «на лопату». Я мысленно представил себе, как придется и мне копать землю, я уже думал, как пойду к Цецилии Ивановне просить из-за поноса направить меня в команду слабосильных. Дня за два до того в Управление был отправлен список особо нуждающихся в обмундировании. Теперь я предвидел, что меня из этого списка вычеркнут и «на лопате» мои брюки за два дня на самом деле разорвутся пополам…
Я молча вышел и на крыльце штаба стал ждать решения своей участи.
Пришел Итин, я ему во всем признался. Он всплеснул руками и истерически завопил о величайшем скандале. Я понял, что поддержки в нем не найду. Разин и полковник молча проследовали мимо меня и уехали. Вдруг меня вызвали к Зеге.
— Сейчас едем принимать новый БРО, — сухо сказал он.
Вместе с Итиным я сел на заднее сиденье легковой автомашины. Пришлось проезжать мимо злополучного колпака. Я указал его Итину. Тот обратился к Зеге:
— Николай Артурович, вот тот самый колпак.
Сидевший рядом с шофером Зеге обернулся ко мне и молча погрозил пальцем. На этом инцидент был исчерпан.
Тот урок я запомнил накрепко — не лезь вперед со своей инициативой, когда толком не знаешь — что к чему.
Теперь-то мне хорошо известно, что на первых двух линиях обороны огневые точки сажаются только с фланговым огнем по принципу: ты защищаешь соседа, а сосед защищает тебя. Ведь огневую точку с фронтальным огнем издали легко заметить и, следовательно, легко поразить. А фронтальные точки допускаются на третьей и на резервных линиях, откуда они поддерживают своим огнем передний край.
Мы привыкли находиться в тылу и совсем не думали, что фронт может к нам приблизиться. Где-то за 120 километров, за Ливнами стоял враг, а здесь в зеленых садах на берегу Дона была тишина, светило солнышко, наливались яблоки, зрели арбузы, огурцы, помидоры.
Числа 20 июня неожиданно явилась строевая пехотная часть и заняла наши дзоты и колпаки, поставив там станковые и ручные пулеметы. Время от времени через Волховское на запад громыхали пушки и танки, ехали военные автомашины и подводы. Под Задонском устроили аэродром, и голубые птицы с красными звездами на крыльях с жужжанием проносились над нами.
В газетах появилось сообщение: враг прорвал фронт возле Купянска и начал наступление; идут тяжелые бои, сообщалось о больших потерях противника, о множестве сбитых его самолетов.
Еще по опыту Смоленского рубежа я знал — чьи потери были больше, и газетные сводки мне совсем не нравились.
С 1 июля пошли страшные слухи о ежедневных бомбежках Ельца, Воронежа, Касторной, когда одновременно налетало якобы по несколько сот вражеских самолетов. Появились беженцы, которые рассказывали о дневных и ночных бомбежках разные потрясающие подробности. Мы слушали и понимали, что скоро и у нас начнется.
А пока солнце светило по-прежнему безмятежно и зеленели сады.
5-го июля в воскресенье я собрался выезжать с тремя рабочими на автомашине за 10 километров в село Нижнее Казачье. Там я должен был встретиться с работником нашего Управления — сокращенно ПС-5 — старшим лейтенантом Панюшевым, чтобы помогать ему при рекогносцировке.
Рекогносцировка БРО означала разбивку на месте, по заранее намеченному на карте оборонительному рубежу, определенного участка, который в будущем должен был оборонять стрелковый батальон со всеми своими огневыми средствами. Надо было с помощью кольев на этом участке уточнить линию переднего края, наметить участки будущего расположения всех трех рот, а в каждой роте — участки четырех взводов, забить колья — будущие огневые точки — пулеметы, пушки, минометы и дать им направление огня.
Если не считать нескольких уроков на Горьковском рубеже, работа эта была для меня новая и очень меня интересовала. Трое моих рабочих и я ехали с большой охотой. Мы получили на несколько дней сухой паек — камсу, сахар, хлеб, крупу — и уселись на крыльце штаба в ожидании машины, которая должна была приехать из Задонска.
Вдруг кто-то закричал:
— Смотрите, смотрите!
Штаб помещался на ближайшем к Дону конце Волховского в здании школы возле церкви. И город, и река были хорошо видны за два километра.
Я поднял голову и увидел на небе блестящих голубых птиц с черными крестами на желтых концах крыльев. С низким гудением летели хищные птицы над голубой лентой Дона прямо на прелестный городок, запрятанный в зелени садов, с большим собором на горе. Солнце светило, небо синело, а двадцать один голубой стервятник тремя ровными треугольниками медленно подплывал к городу. Точными, до секунды рассчитанными движениями птицы одна за другой ныряли, выбрасывали свой смертоносный груз и вновь взмывали кверху, вновь строились в треугольники, заходили во второй раз, вновь ныряли, спокойно, как на ученье.
Земля гудела, слышался далекий свист бомб. Маленький зеленый городок, в котором не было ни одного военного объекта, ни одного промышленного предприятия, скрылся в свинцовых и бурых облаках пыли и дыма. А двадцать одна птица, сверкая на солнце, развернулась, медленно поплыла на запад и вскоре скрылась вдали.
Когда пыль и дым над городом отчасти рассеялись, в нескольких местах показались языки пламени — начались пожары.
Из города примчалась наша машина. Выскочили бледные, дрожащие Итин и наш снабженец Гофунг. Оба они принадлежали к доблестным потомкам одного из сыновей праотца Иакова.
Зеге подозвал Итина.
— Сейчас не в состоянии что-либо доложить… Не могу… Не могу… — со стоном бормотал Итин и, хромая на обе ноги, скрылся.
У Гофунга тряслась нижняя челюсть. Он тоже не мог выговорить ни слова.
Докладывали обстановку рабочие грузчики. Они красочно рассказали Зеге и нам, как спокойно грузили из пекарни хлеб. Было воскресенье — базарный день. Народу на площади толпилось тьма. И когда Он налетел, все помчались — кто куда, побросав молоко, масло и прочие продукты. Две бомбы угодили в торговые прилавки, несколько людей погибло, несколько домов было разрушено или сгорело. Но город разбросался по обширной округе, и потому большая часть бомб упала на сады и огороды.
Гофунг во время бомбежки залез под автомашину и со страху не заметил, что с машины уперли половину буханок. Много спустя один из грузчиков мне рассказывал, что ему во время тогдашнего переполоха удалось стащить с базара шесть поллитровок русского масла.
Зеге мою поездку в Нижнее Казачье приказал отложить впредь до выяснения обстоятельств. Я побрел домой и когда шел, все думал о немецких летчиках. Как они в этот час весело и вкусно обедают, поднимают рюмки, хвастаются «подвигами», орут «Heil Hitler!».
А по шоссе из города бежали, пыхтя и задыхаясь, растрепанные, потные женщины с плачущими детьми. Как они выскочили из домов без вещей, без верхней одежды, так и помчались куда глаза глядят…
И только в этот момент поднялись с аэродрома несколько наших истребителей. Они сделали над городом три круга и повернули обратно. Не знаю, можно ли было их обвинить в трусости? А как могли они напасть на сильнейших раз в десять?
На следующее утро трое рабочих и я отправились на грузовой машине в Нижнее Казачье. Проезжая через Задонск, я велел шоферу завернуть к почте, которая находилась тут же, направо от моста, — а вдруг мне будут письма до востребования.
На здании почты обвалилась штукатурка, стекла были разбиты, часть крыши сорвана. Я проник внутрь. Там не было ни души. Я пробрался за перегородку. Телефонные и телеграфные аппараты лежали и стояли. На полу под поваленными стульями были разбросаны вороха бумаг и писем. Я наскоро начал перебирать конверты, забрал письма некоторым сослуживцам, но себе не нашел и вышел на улицу.
Рабочие между тем забрались в пустой дом напротив. Я стал неистово их материть, называл мародерами, грозил, что пожалуюсь Зеге. Рабочие, недовольно ворча, вышли. Я заглянул в разбитое окошко. Мебель, посуда были аккуратно расставлены, словно хозяева только что вышли. Я оглядел кровать под кружевным покрывалом, цветы на окнах, посуду в шкафчике с разбитым стеклом, этажерку с книгами, иконы в киоте. Недалеко от окна на тумбочке стоял граммофон с большой голубой трубой. Я протянул руку, взял пластинку, прочел: «Песенка о счастье», а на обороте: «Цветы моей молодости — романс». Я положил пластинку на подоконник, вернулся к машине, и мы поехали.
Улицы были пустынны, в двух-трех домах взрывной волной разворочало стены и крыши. На мостовой блестели стекла. Заборы попадали. Базарная площадь с раскиданными прилавками была пуста. В боковом переулке я заметил мужчину и женщину, опасливо перебиравшихся вдоль забора с большими узлами.
Мы поехали лугами вдоль Дона через село Верхнее Казачье и прибыли в Нижнее Казачье, находившееся в 7 км от Задонска на высоком берегу реки. Машину я отпустил обратно.
Чтобы иметь больше шансов получать разную снедь от хозяев, мы все остановились в разных хатах.
Хозяева! У скольких мне пришлось перебывать во время войны! К разным я попадал людям. Иные приветливо сажали под образа, давали лучшие куски, подносили чарочку самогону. Другие озлобленно указывали место на полу возле двери, скупились постлать какую-либо дерюжку, с неохотой давали даже воду; третьи равнодушно молчали, четвертые старались выманить у тебя последний кусок или даже стащить.
Впоследствии снабженец Гофунг в пьяном виде мне как-то признался, что выработал целую систему обращения с хозяевами: с бабкой заговаривал о божественном, с дедом — о старом, о бывалом, молодайку, у которой муж находился где-то на фронте, иной раз щипал за плечо. Иногда своим усталым, мокрым и голодным видом он стремился разжалобить хозяев, а иногда разыгрывал важного начальника, который чего только не может пообещать.
Но в те времена я не был достаточно практичен и всей этой дипломатии еще не постиг. И потому явился в Нижнее Казачье именно тем, кем тогда был.
А был я голодный, измученный поносом, завшивленный оборванец. Но вместе с тем мои хозяева увидели у меня бумаги, карты, чертежные принадлежности, да вдобавок я повел «умные» разговоры. И они поняли, что к ним приехал человек, с которым можно побеседовать.
Однако мой хозяин Степан Никифорович Колчев был не таков, чтобы к нему подъехать с дешевой дипломатией. Для современного писателя он явился бы настоящей находкой. Работая в колхозе бригадиром, он искренно и убежденно считал колхозный строй самым лучшим. Обычно крестьяне расхваливают колхозы, когда побаиваются собеседника. Если же вызвать их на откровенность, они, особенно женщины, начнут всячески поносить эту потогонную систему, вспоминая свое привольное единоличное житье.
Степан Никифорович в беседе со мной приводил десятки примеров самого преступного самоуправства со стороны колхозных и районных властей, честил и тех и других беспощадно, но одновременно горячо отстаивал колхозный строй в теории.
Все колхозные лошади были мобилизованы, и Степан Никифорович запрягал в плуг по шесть баб и так распахивал поле. Зрелище было тягостное. Я несколько раз наблюдал ту картину, но потом этот способ обработки поля был категорически запрещен.
Был Степан Никифорович не только умный человек, но и философ — у него имелись ценные книги: «Малый энциклопедический словарь» Брокгауза, «Вселенная и человечество» Э. Реклю, сочинения Э. Ренана, «Введение в философию» Вундта, все три романа Мережковского — «Христос и Антихрист». Впоследствии он мне показал подлинную грамоту за подписью гетмана Кирилла Разумовского о правах и вольностях донских казаков, переселившихся сюда при Екатерине и основавших Верхнее и Нижнее Казачье.
Однажды он вытащил из сундука настоящую колдовскую книгу в кожаном переплете времен императора Павла, к сожалению, без заглавного листа. Там излагались основы хиромантии, френологии, астрологии и еще какой-то чертовщины. Между прочим, до 2000 года там были предсказаны даты великих войн между европейскими державами. Вот они: 1810–1813, 1830, 1852–1854, 1867–1868, 1915–1918, 1942–1944, 1963–1965. Как видно, с некоторыми отклонениями, года назывались подходящие.
Жена Степана Никифоровича — Авдотья Никитична — приняла меня, как родного сына, объясняя, что мое прибытие совпало с прилетом в их сад пчелиного роя. Обрадовавшись столь доброму знаку, она в день моего приезда затопила жаркую баню. Я прожарил всю свою одежду и вещи и уничтожил полностью паразитов. Хозяйка залатала и заштопала мои брюки и пиджак и разрешила мне пастись в их саду на грядках клубники Виктории и возле кустов смородины. Я лопал ягоды, лопал с наслаждением, не думая о своем поносе. И к большому моему удивлению и к удивлению своего желудка на следующий день выздоровел.
Авдотья Никитична поила меня молоком, кормила творогом со сметаной. Мои хозяева буквально поставили меня на ноги, а я-то мог их отблагодарить лишь горстью камсы да стаканом сахара.
Старший лейтенант Панюшев и его помощник лейтенант Спасский прибыли в Нижнее Казачье через два часа после меня. Познакомился я с ними в бане, куда они явились, к счастью, уже после того, как я уничтожил всех паразитов.
На следующее утро вышли мы на рекогносцировку. Я должен был точно наносить на карту-схему намеченные командирами на местности огневые точки и записывать в формулярную ведомость все данные по этим точкам, то есть — направление огня, местонахождение точки, тип точки и т. д.
С сожалением я увидел, что немногому смогу научиться от обоих лейтенантов; вряд ли они знали в фортификации больше моего, к тому же они беспрестанно спорили и ругались друг с другом. На следующий день лейтенант Спасский вообще ушел.
Иногда, видя, что Панюшев стоит в нерешительности и не знает, где поставить огневую точку, я отваживался подсказывать ему, а он, к моему удовольствию, следовал моим советам.
Неожиданно приехал главный инженер ПС-5 Разин. Я развернул перед ним красиво расчерченную цветными карандашами схему. Панюшев докладывал. Собираясь уезжать, Разин посмотрел на меня и сказал:
— Ты смотри, чтобы мне больше колпаки не поворачивать по-своему. Профессор какой нашелся.
Тогда на небе было тревожно. 6 июля, то есть на следующий день после первого налета на Задонск, юнкерсы бомбили и город, и соседний аэродром. И с той поры ежедневно и безнаказанно они налетали то на город, то на соседние деревни, поджигали дома, старались попасть в речные переправы, а наши самолеты даже не поднимались.
Штаб нашего района и все прорабства переселились в Верхнее и Нижнее Казачье, чтобы начать строить те два БРО, которые рекогносцировал Панюшев вместе со мной.
10 июля я повел показывать точки техперсоналу старшего прораба Эйранова. Рабочие тут же должны были начать копать точки. Со мной отправились: заместитель Эйранова Мирер, прораб Крылов, техник Арон Шифман и сын Эйранова Виктор.
Путь наш лежал по лугам вдоль Дона, служившего в этом месте неприступным естественным передним краем.
А между тем вражеские самолеты беспрерывно гудели, то там, то сям слышались глухие взрывы. По разным участкам неба несколькими эскадрильями одновременно летало до сотни вражеских самолетов. По соседним деревням начались пожары.
Мирер сказал, что должен расставить рабочих на показанные мною точки, и отстал. Вдруг одна эскадрилья снизилась до самых макушек ближайшего леса. Самолеты, покачиваясь, медленно поплыли вдоль опушки. Видны были рожи летчиков, внимательно разглядывавших окрестности. Мы запрятались в густой траве, а то того и гляди нас обольют пулеметными струями.
Когда самолеты улетели, Шифман и Крылов вскочили и воскликнули, что дальше не пойдут, когда… Очевидно, надо было сказать — «когда так страшно».
А Виктор и я пошли дальше вдвоем. Нигде я не видел таких пышных зарослей костра безостого, как там. Трава достигала нам до плеч, и в ней легко было скрыться. И никто ее не косил.
Гул бомбежек раздавался со всех сторон. Виктор был очень любознателен. Мы шли, разговаривали о разных прочитанных книгах, о политике и старались не думать о немецких самолетах, беспрепятственно выполнявших свое черное дело.
Когда я показал Виктору все точки, мы повернули с ним обратно.
В тот же вечер в Верхнем Казачьем в штабе района под председательством комиссара Сухинина происходил разбор: действительно ли обстановка была такова, что нельзя было приступить к работам по точкам. Я подтвердил то же, что говорил и весь техперсонал Эйранова.
Вот только теперь я впервые упомянул имя нашего комиссара. Это в книгах писатели стараются поставить членов партии на первое место. Тогда коммунистов везде было совсем мало. Из ранее упомянутых мною только Лущихин, Моисеев и Тентетников имели партбилеты, а подавляющее большинство начальства оставались беспартийными. Вне зависимости от анкет, люди показали себя так, как я о них пишу. Зеге, например, был беспартийным, и анкета у него была, как у эстонца, испорченная, а положение его являлось непрочным. Но если бы все руководители обладали бы хоть наполовину меньшими организаторскими талантами и честностью, насколько быстрее закончилась бы война.
А комиссар Сухинин, в прошлом второй секретарь райкома одного из районов Москвы, был настолько рядом с Зеге бесцветным, что о нем просто нечего писать.
Возвращаюсь к тем тревожным дням.
В ту ночь я проснулся от дикого крика хозяйки. Я открыл глаза и тут же зажмурился от ослепительно голубого света. Хозяйка вопила истошным голосом и без толку металась по комнате, держа спящего младшего сына на руках. Старшие дети плакали, прижавшись к углу. Вскочил Степан Никифорович, спавший в чулане.
— Успокойтесь, успокойтесь! Это осветительная ракета! — кричал я.
Вдруг, раз-раз-раз! Трижды ухнуло. Задрожали стекла, затрещали матицы на потолке.
— Это далеко, далеко! — пытался я успокоить хозяев.
Авдотья Никитична поволокла детей в погреб. Остаток ночи я спал один.
Утром Степан Никифорович показал мне ящик, который он смолил вечером, собираясь в нем закопать свое наибольшее богатство — книги. Интересно, целы ли они сейчас?
По дороге в Верхнее Казачье среди поля я обнаружил три широкие свежие воронки. Зачем немцам понадобилось бомбить бурьян — неизвестно.
В тот день с крыльца штаба я увидел, как немецкий самолет погнался за нашим, оба снизились к самой земле, по улице зажужжали пули. Наш самолет попытался было увернуться за колокольню, немец его настиг, дал пулеметную очередь; наш качнулся на одно крыло и шмякнулся на дорогу в двухстах метрах от штаба.
Мы побежали смотреть, вдруг упавший самолет вспыхнул, поднялся высокий столб пламени, захлопали разрывающиеся пули. А немецкий самолет, сделав над нами круг, улетел прочь. Я видел ухмыляющуюся рожу вражеского летчика.
Когда огонь потух, мы подбежали к остаткам самолета и увидели обугленный труп летчика.
Дня через два я опять увидел, как мессершмитты подбили наш самолет, летчик выбросился. Снизу было очень хорошо видно, как на фоне лазури неба, падая вниз, летчик силился раскрыть парашют, как неистово дергал за веревку. Парашют не раскрылся, и через несколько секунд человек превратился в кусок мяса и костей, засунутый в материю. Я не пошел смотреть, но видел документы на младшего лейтенанта и фотографию славного белокурого паренька.
В другой раз я видел, как наш летчик благополучно приземлился на парашюте, а сбитый самолет кувырком полетел вниз, но не загорелся. Я подбежал к самолету, и сердце у меня захолодело. Оказывается, весь он был из фанеры, выкрашенный в голубую под алюминий краску. Вот почему немцы так легко их сбивали.
Должен сказать, что в течение июля — августа 1942 года я видел несколько воздушных боев, в которых и количественное, и качественное превосходство немцев было подавляющим. Наши летчики обладали одним — смелостью, увы — подчас безрассудною. За эти два месяца я вел страшный счет и насчитал 21 наш сбитый на моих глазах самолет и ни одного немецкого. Самолеты, сбитые вдалеке и потому неизвестно чьи, — во внимание не принимались. Впоследствии это же самое подтвердили мне разные свидетели, наблюдавшие воздушные бои на других фронтах.
Газетные сводки казались весьма тревожными. Читая между строк, можно было догадываться о наступлении немцев по всему фронту от Воронежа до Азовского моря. Пал Ворошиловград, пал Ростов. Про Воронеж ничего не было известно, в газетах все повторялось «Воронежское направление». Но тысячи беженцев из этого города упорно твердили, что немцы его взяли. Так оно и было на самом деле.
О том, что делается возле нас, мы ровно ничего не знали.
Беспрерывный гул орудий, частые бомбежки с воздуха соседних лесов, деревень и мостов сильно действовали на нервы. Ждали немецкого наступления из-за Дона каждый день, каждый час. Но пока на том берегу стояли наши войска.
Часть наших машин находилась наготове, с полными баками горючего, всем велено было спать не раздеваясь. Итин категорически мне приказал переселиться ближе к штабу в Верхнее Казачье. Я выполнил его распоряжение лишь на одну ночь и вновь потихоньку вернулся к Степану Никифоровичу, к его клубнике и к смородине.
Оба Казачьих находились в стороне от больших дорог, но те из нас, которые ездили в штаб ПС-5, расположенный в 20 километрах к востоку от Задонска, рассказывали о передвижениях войск, орудий, танков, о многочисленных раненых, следовавших пешком, на подводах и автомашинах.
В лесах под Нижним Казачьим остановилась воинская часть. Мне поручили показывать командирам построенные нами дзоты и колпаки. В них сейчас же засели красноармейцы.
Да, врага ждали. И поэтому наши строили точки, работая по 12, по 14 часов в день.
Однажды ехал я на подводе вместе с Эйрановым и его хозяйственником Кулаковым. Вдруг увидели бегущего навстречу Итина. Он был весь потный, без фуражки и тяжело дышал.
— Сергей Артемьевич, на минуту ко мне! — простонал он, задыхаясь.
Эйранов неохотно слез. Итин, тяжело дыша, стал ему что-то горячо нашептывать. Эйранов слушал, покашливая и кусая губы. Кулаков, возчик и я с любопытством глядели на них. Итин побежал дальше, а Эйранов вернулся на подводу.
— Послушай, подстегни-ка свою кобылку, — обратился он к возчику деланно спокойным голосом.
Некоторое время мы ехали молча.
— Сергей Артемьевич, — не утерпел я, — ответьте мне, пожалуйста, только на один вопрос: во скольких километрах?
Эйранов прокашлялся и сказал несколько заикаясь:
— Да, кажется, в шести.
Подъехав к Нижнему Казачьему, мы увидели рабочих с участка Эйранова и участка Терехова. Все наше храброе воинство — старики-стройбатовцы и девчата, — кто в лаптях, кто босиком, с узлами и котомками сидели на краю села. Деревенские бабы и ребятишки испуганно поглядывали на них издали.
Мы узнали, что Итин пробежал по всем строящимся огневым точкам и везде дрожащим шепотом приказывал: «Немедленно снимайтесь, так как…» А что «так как…» — он никому не говорил.
Весть о том, что… — никто не знал — «что» — распространилась по обоим БРО за 10 минут. Люди побросали работы и побежали за своим барахлом в село.
Следом за нами приехали на грузовой машине Зеге, Карагодин и Сухинин. Они только что побывали в штабе полка, расположенного невдалеке в лесу, где спокойно разрешали разные совместные хозяйственные вопросы.
В чем дело? Почему Итин самовольно снял рабочих?
Начальство собралось в кучку, зашепталось. Потом Зеге вышел вперед и приказал рабочим соблюдать спокойствие, сидеть на месте и ждать дальнейших распоряжений.
Мы сели на автомашину и помчались обратно в Верхнее Казачье. В штабе района обнаружили Итина, который вместе с Некрасовым и Подозеровым спешно упаковывал бумаги, карты и чертежи.
Итин, задыхаясь от волнения, рассказал, что ему встретился какой-то лейтенант и сообщил, что немецкие танки прорвались, вот-вот переправятся через Дон и займут оба Казачьих. Пушки где-то громыхали вдали. На небе маячил одинокий немецкий разведчик. Словом, обстановка выглядела спокойной.
В километре от Верхнего Казачьего в лесу находился штаб пехотного батальона. На машине туда дороги не было, и Зеге отправил в тот штаб Итина и меня на пролетке.
Комбата мы не нашли. Дежурный лейтенант при нас вызвал по полевому телефону командиров всех трех рот и узнал от них о полном спокойствии в ближайших окрестностях.
Итин и я вернулись обратно и доложили Зеге. Тот только покачал головой и сказал:
— Ох, Семен, храбрый же ты вояка!
Чтобы не срывать дневного задания, он приказал Итину ехать по участкам и посылать рабочих снова на строительство точек, хотя было уже 6 часов вечера.
Впоследствии, будучи в хорошем настроении, Зеге в свободную минуту иногда вспоминал этот инцидент, который у нас называется «Испуг Итина».
Расскажу еще один случай, характеризующий нашу тогдашнюю обстановку.
Все время нам давали убийственно короткие сроки строительства, которые мы, с помощью нашей истощенной и голодной рабсилы, выполнить не могли даже за 12-часовой рабочий день. Торопили нас со сроками окончания строительства чрезвычайно.
Однажды с утра отправился я с одним рабочим по уже выстроенным огневым точкам участка Эйранова, намереваясь собрать необходимые данные для составления исполнительной схемы БРО, всегда несколько отличавшейся от рекогносцировки.
Вдруг ко мне подбежал Ваня Стахевич.
— Товарищ начальник, вас требует наш начальник (то есть Эйранов).
А Эйранов меня постоянно теребил со всякими мелочными справками, к тому же я формально подчинялся не ему, а начальнику техотдела района Итину и был только прикреплен к участку Эйранова. Вот почему я ответил Ване, что приду через полчаса.
Вдруг снова подбежал Стахевич:
— Товарищ начальник, наш начальник вас требует немедленно. Он очень сердитый. Очень важное дело.
Пришлось бросить работу и пойти.
— … вашу мать! Я не хочу, чтобы из-за вас меня расстреляли! Я вас сам отдам под суд военного трибунала!
Эйранов, всегда корректный, интеллигентный, уравновешенный, и вдруг матерится столь неистово. Он своих техников никогда так не крыл. Я буквально опупел.
— Покажите немедленно, немедленно все новые точки! — вопил он. — Терехов арестован! Завтра его расстреляют! — вторил в тон Эйранову его заместитель Мирер.
Я повел их показывать колья, расставленные рекогносцировщиками. А ведь еще накануне я предлагал Эйранову выделить техника, чтобы показать ему все точки, которые он должен был строить. Но вчера Эйранов сказал, что успеется, а сегодня вдруг такая гонка.
По дороге Мирер мне объяснил, что получен приказ начальника ПС-5 Богомольца: старшего прораба Терехова за срыв задания командования фронта с работы снять и арестовать, предать суду военного трибунала.
За что? Почему? Терехов был лучший старший прораб нашего района, энергичный, твердый, знающий и любящий свое дело человек. В чем же его вина?
Я уже упоминал, что Эйранов мастерски составлял сводки. Он показывал готовность огневых точек понемногу, иногда оставлял одну-две в запасе, иногда, смотря по обстановке, забегал впереди показывал готовыми те точки, которые едва-едва были начаты.
А Терехов не придавал особого значения сводкам и давал готовность точек так, как оно было на самом деле. Он три дня подряд не показал ни одной законченной. И как раз в эти дни один из его техников — ужасный растяпа Арсеньев при установке бетонного колпака упустил его в Дон и три дня затем вытаскивал.
Богомолец обычно подписывал общие сводки по всем четырем районам, не читая. Но тут, получив грозную бумажку о медленных темпах строительства оборонительных рубежей, он потребовал сводки за последние три дня и решил, что Терехов ничего не делает. Если бы он потребовал за четыре дня, то увидел бы, что Терехов показал сразу восемь точек. Но этого Богомолец сделать не догадался и тотчас же продиктовал вышеупомянутый убийственный приказ.
Зеге помчался в штаб ПС-5 выручать Терехова. Но было уже поздно. Начальник Особого отдела капитан Карташов, который абсолютно ничего не делал, поспешил отправить приказ по инстанции дальше.
Богомолец понял, что перехватил через край, и разрешил Зеге временно оставить Терехова на прежней должности. Никто злополучного старшего прораба не арестовывал, но два месяца он жил под дамокловым мечом и официально считался находившимся под следствием, хотя никогда никакого следствия не проводилось.
В 20-х числах июля мы всем районом неожиданно снялись из обоих Казачьих, оставив там одну бригаду заканчивать огневые точки, и переехали в большое село Елец-Лозовку, находившееся в 25 километрах к югу от Задонска по направлению к Воронежу и километрах в 10 к востоку от Дона.
Рубеж тут уже был отрекогносцирован работниками нашего Управления, которое теперь стало именоваться УВПС-100 (Управление военно-полевого строительства). А наш район получил мудреное наименование УВСР-341 (Участок военно-строительных работ).
Передний край нового рубежа был повернут не на запад, а на юг и шел по оврагам между реками Доном и Воронежем. Таким образом, врага теперь ждали с юга, то есть из города Воронежа, и следовательно, слухи о его взятии немцами косвенно подтвердились, хотя в газетах об этом никогда не было напечатано.
Отдаленная канонада из-за Дона и с юга слышалась не переставая, черные клубы дыма поднимались на горизонте там и сям. Немецкие самолеты почти беспрепятственно летали целыми стаями, направляясь бомбить тыловые города: Мичуринск, Грязи, Тамбов, Моршанск. Я был свидетелем нескольких воздушных боев, о результатах которых уже рассказывал.
Мимо села постоянно передвигались пехотные части, но пушек и техники не было видно. Зачастую шли раненые, иногда по нескольку десятков сразу. И все они были ранены в руки. Я понял, что только такие могли передвигаться самостоятельно.
Однажды в село заехала заблудившаяся машина без горючего и с тяжело раненными. Меня поразил трупный запах, исходивший от них. Цецилия Ивановна принялась их энергично перевязывать и извела все бинты. Один совсем молодой лейтенант с бурым лицом был ранен в живот; несчастный кричал, стонал и беспрестанно крыл всех и вся, в том числе и великого Сталина.
Наверное, он прочел листовку, которая всюду валялась в изобилии. «Знаете почему мы побеждаем? Потому что ваш дурак Сталин и наш агент Ежов уничтожили всех ваших лучших полководцев».
И мирные граждане, и военные подбирали эти листовки, читали, но молчали. Даже с самым близким другом было страшно обменяться о них мнениями.
Да, враг тогда побеждал. Он безудержно катился по кубанским степям, приближаясь к Сталинграду, Кавказу, Каспийскому морю, делая чуть ли не по 100 километров в день.
Мы продолжали спать не раздеваясь. Дежурные автомашины с бочками горючего в кузове стояли в гараже. Дежурные верховые от нашего УВСР-341 находились на берегу Дона в селе Дмитряшеве. Все семьи нашего начальства были отправлены в тыл, в какую-то деревню за 80 километров.
Тогда-то, в это самое критическое время войны, вышел знаменитый секретный приказ Сталина № 227. Великий вождь впервые откровенно признавал, что немецкая армия не только лучше вооружена, но и храбрее и выносливее нашей, и дух ее крепче. «Ни шагу назад!» — такова была основная идея приказа. Без распоряжения свыше никто не смел отступать. Бежавших, в том числе генералов, предписывалось расстреливать на месте. Из войск НКВД создавались особые заградительные отряды, приводившие в исполнение расстрелы.
Этот приказ можно было сравнить с животворящей силой камфоры, впрыскиваемой умирающему. Из всех сочинений великого вождя этот приказ являлся самым сильным, самым ярким и самым жестоким. Впоследствии я много раз слышал от командиров и от бойцов о том страшном впечатлении, которое произвели на всех неистовые угрозы, действительно укрепившие в армии дисциплину и заставившие людей под страхом одной смерти идти без страха навстречу другой смерти.
Зеге нам, штабным, прочел Сталинский приказ вслух. Читал он выразительно, мастерски. Старшие прорабы прочли его всем рабочим.
В нашем УВСР, несмотря на плохое питание, дисциплина и производительность труда заметно поднялись. Но на Южном фронте враг по инерции продолжал еще некоторое время катиться на восток и на юг. Однако у Моздока и на дальних подступах к Сталинграду — у Котельникова и Клетской — он был приостановлен. Там завязались тяжелые бои, а новых направлений в газетах не появлялось.
На новом рубеже работы, как всегда, считались невероятно срочными. На помощь нашим старикам и девушкам было мобилизовано поголовно все население с 14 до 70 лет. Ржи и пшеницы и так посеяли немного, теперь жать ее было некому и хлеб осыпался на корню. Над крестьянами нависла угроза голода, но местные власти строжайше запрещали ребятишкам подбирать колосья с земли. Пусть лучше колхозное добро пропадает, а для себя собирать не сметь!
Нам, топографам, Некрасову, Облогину и мне, предстояло разбираться в схемах, составленных рекогносцировщиками, подчас путаных, и отыскивать в бурьяне и ржи колья будущих огневых точек, а потом показывать их старшим прорабам. Работы велись за 7 километров от деревни, и ходить по жаре было тяжко.
Наконец нам выдали первое, похожее на воинское, обмундирование — гимнастерку и брюки, и я выкинул свои старые, опять грозившие пополам разорваться, штаны.
Некрасов и я поселились вдвоем. Хозяин и хозяйка в момент нашего прибытия запричитали:
— Как нам вас жалко! Как жалко!
Хозяйка сказала, что будет нам давать по махотке молока. Примерно с неделю она нас так подкармливала, бесплатно, конечно, ведь деньги в то время совсем не шли. Иногда она ставила перед нами миску щей. Все это служило нам добрым подспорьем к скудным обедам столовой.
Однако через неделю хозяйка нам объявила, что корова доиться перестала и больше чем по стакану она нам давать не сможет. Вообще я заметил резкую перемену и в хозяйке, и в хозяине. Они совсем перестали с нами разговаривать и смотрели на нас как-то растерянно.
Некрасов куда-то уехал. Я остался жить один. И вдруг обнаружил, что кто-то пользовался моей безопасной бритвой, которую я всегда мыл и аккуратно складывал в определенном порядке. Через два дня я опять обнаружил то же самое и спросил об этом хозяина, обросшего бородой. Тот заикаясь стал говорить, что ничего не знает. Я заметил, что он был очень напуган. Я стал следить. Ночью, на рассвете потихоньку встал, якобы по своей надобности, вышел во двор и увидел в сарае на сене спящего белокурого юношу. Я вернулся в хату и лег.
Раньше хозяин мне говорил, что его семнадцатилетнего сына призвали в армию, и я понял, что это был он — дезертир. Я сказал хозяину, что все знаю, но он может меня не бояться, доносчиком я никогда не был и не буду. Я познакомился с сыном и посоветовал ему вернуться с повинной в воинскую часть, расположенную невдалеке. О дальнейшей его судьбе ничего не знаю.
С того дня хозяева стали меня подкармливать значительно лучше и больше меня не боялись.
Мне приказано было отправиться по знакомым местам в Нижнее Казачье и в Волховское, где наши достраивали дополнительные огневые точки. Снабженцы отправили со мной целую автомашину хлеба. Хлеб вешали при мне, я догадался сосчитать буханки. Приехал в Нижнее Казачье, стал сдавать — буханок оказалось то же количество, а вес получился на четыре кило легче. Вот ведь как можно легко обдурить неопытного человека вроде меня.
С прежними своими хозяевами я встретился, как с родными. Они мне рассказали, что в мое отсутствие залетело к ним в сад еще два пчелиных роя, и эту прибыль они приписали моему первому появлению у них. Авдотья Никитична все сокрушалась, что продала яблоки, но зато угостила меня великолепной дыней, а другую дыню дала мне в дорогу.
Утром я переправился через Дон и попал в село, где достраивались огневые точки под руководством прораба Пылаева.
Ивана Васильевича Пылаева я знал еще с Горьковского рубежа. Был он инженером гидростроевцем из Ленинграда, строил там точки и, как ленинградец, ходил оборванцем и в лаптях. Он отличался веселым нравом, всюду таскал с собой гитару и в свободные часы недурно пел под нее романсы или неприличные песенки собственного сочинения. В ленинградской блокаде томились его жена и маленькая дочка, о которых он ничего не знал, но еще под Горьким обзавелся ППЖ (походно-полевой женой) Лидочкой — пухленькой блондиночкой, а о жене и не собирался думать.
Сейчас Иван Васильевич встретил меня радушно, пока Лидочка кормила обедом, он занимал меня игрой на гитаре. Еще до войны ему было присвоено звание военинженера III ранга. Недавно разрешили всем аттестованным носить знаки отличия, но у Пылаева обмундирования не имелось, зато была мастерица Лидочка, которая пришила ему по бокам воротничка его задрипанной гимнастерки по красненькому лоскуточку — издали было похоже на капитанские шпалы.
Оформив с Пылаевым готовность огневых точек, я выехал на подводе в Волховское к прорабу Американцеву.
Дмитрия Павловича Американцева, в прошлом научного сотрудника одного из московских институтов, я также знал еще по Горьковскому рубежу. Он обычно руководил лесозаготовками. Мне нравилась его юркая, маленькая фигурка, его любезный, слегка насмешливый голос. Всегда он был весел, остроумен, однако достаточно тверд и умел крепко держать дисциплину, но не умел подлизываться к начальству и потому всегда оставался в тени и на вторых ролях. И еще — он был совершенно безупречен по отношению к женщинам, а таких среди нашего начальства насчитывались единицы.
Сейчас он очень обрадовался моему приезду, повел на свою квартиру, достал заветную четвертинку, угостил вкусным обедом и настойчиво оставлял ночевать у себя.
Давно я не проводил так приятно вечер, мы разговаривали о том о сем. И тут выяснилось, что он работал вместе с моим товарищем детства и четвероюродным братом Михаилом Раевским, который перед самой войной был арестован и позднее замучен в лагерях. Всю войну Американцев и я провели вместе, встречались с удовольствием, но о Михаиле больше не заговаривали. Тогда о «врагах народа» думали и вспоминали всегда, но никогда не говорили.
Ночевать у Дмитрия Павловича я отказался и пошел к прежней своей хозяйке. Та хозяйка и ее слепая свекровь встретили меня радостно и все извинялись, что два месяца назад не могли хорошо угощать пятерых жильцов, когда в огороде еще ничего не поспело.
А сейчас они мне предложили идти в сад собирать груши. Под одним деревом лежало штук 20 крупных темно-пунцового цвета плодов, которые так и таяли во рту. Я их все уничтожил и перебрался под другие деревья, под которыми сплошным слоем лежали более мелкие желтенькие груши. Не вставая с земли, я принялся их пожирать. Ел, ел, переползая с места на место, ел, наверное, целый час, изредка отдыхиваясь, наконец, захотел встать, но не смог. Выручила хозяйка, принесшая в сад дерюжку и подушку. Так под грушами я и уснул. Желудок мой благополучно выдержал такую чрезмерную нагрузку.
Утром, позавтракав полсотней груш, я отправился к Американцеву составлять акт по выстроенным огневым точкам и в тот же вечер вернулся в Елец-Лозовку.
Перебирая теперь в памяти многочисленных хозяев, у которых мне пришлось жить во время войны, могу сказать, что крестьяне воронежские были самыми гостеприимными и доброжелательными, хотя и самыми бедными, а скупыми, злыми и черствыми были наиболее зажиточные хозяева владимирские.
Также на один день пришлось мне выехать за 20 км в штаб нашего УВПС-100 на совещание. Ехал я в дождь и ветер вместе с Костей Красильниковым. Мы сидели с ним в кузове машины, тесно прижавшись друг к другу, сидели мокрые, замерзшие, вспоминая школьные годы, и мечтали о том, что когда-нибудь в Москве будем сидеть в мягких креслах и потягивать красное вино, закусывая конфетами. Тогда такие мечты казались совершенно немыслимыми. И хоть великий Сталин пообещал закончить войну максимум за год, нам, простым смертным, этот конец не виделся никак. И я, и большинство непоколебимо верили в конечную нашу победу, но как, какими долгими и страшными путями можно было этой победы достичь, никто, даже сам Сталин, не знал.
Наладилась переписка через полевую почту. Я получал маленькие треугольнички со штампом военной цензуры. Жена с детьми и ее сестра Дуся с Валечкой переехали из Погоста в соседнее село Любец на Клязьме. Получал я письма и от старшего сына, который писал о своих школьных успехах, о прочитанных книгах. Жили они в лучшем колхозе района вполне благополучно, хотя жена заболела от таскания тяжелых мешков. А вот письма родителей из Дмитрова не радовали меня. Голод, недоедание, болезни — вот основное, о чем писали они. Отец начинал слепнуть, брат Владимир слал весточки из «эвакуации» (то есть из тюрьмы). Впоследствии я прочел всю пачку писем брата. Когда-нибудь они будут напечатаны. И люди ужаснутся, прочитав о том, как медленно угасал большой, талантливый художник, как он вперемежку с описанием своих хворей, со всегдашним, даже в тюрьме, юмором поминал о разных бытовых мелочах и одновременно рассуждал об искусстве, о религии и писал о любви к своим близким.
Я тогда все боялся, что начальство прознает о моем брате, «враге народа», что меня разоблачат, посадят. Изредка приезжал к нам в район начальник Особого отдела УВПС-100 капитан Карташов. Зачем он приезжал, о чем беседовал с комиссаром Сухининым и еще с кем-то, что он вообще делал — никто не знал, но когда я видел издали его высокую фигуру в гимнастерке со шпалой на петлице, то старался не попадаться ему на глаза.
Со старшим лейтенантом Панюшевым мне пришлось выехать на рекогносцировку километров за 12 в село Воронежскую Лозовку. Там надо было в первую очередь отрекогносцировать фасы (прямые отрезки) противотанкового рва, намеченного вдоль склона широкого оврага.
Воронежская Лозовка тянулась по дну этого оврага, а приусадебные огороды поднимались по склону и заканчивались у вершины густым кустарником. Можно было наметить ров либо по огородам, либо подняться выше к кустам.
Панюшев внес некоторые новшества в рекогносцировку. Мы с ним забирались на огороды и начинали рассуждать примерно так:
— А что если пустить ров вон на ту дыню? — говорил он.
— А не лучше ли провести между теми двумя арбузами? — отвечал я.
— Да, да, — соглашался Панюшев. — Эй, Иван, давай забивай колышек вот здесь!
Заметив посторонних людей в своем огороде, хозяйка выходила и беспокойно спрашивала:
— Это что же вы тут делать хотите?
Ей объясняли, что противотанковый ров перережет ее огород. Она, испугавшись, начинала нас просить как-нибудь миновать. Мы оставались непреклонными. Тогда Иван к ней подходил и что-то шептал в ухо.
Кончалось тем, что хозяйка зазывала нас в дом, угощала арбузом или дыней, иногда подносила заветную чарочку самогона, иногда наши карманы набивались яблоками, после чего колья вытаскивались из грядок и забивались в кустах. А я отмечал в формулярной ведомости отклонение трассы вследствие особых тактических соображений. Мы перелезали в соседний огород, и сцена повторялась сызнова. На третий день Панюшев и наши рабочие заболели поносом.
На этот раз было мобилизовано несколько тысяч человек местного населения, но наше УВСР-341 не возглавило эти работы.
Был получен приказ немедленно сниматься с места и двигаться к железнодорожной станции между Липецком и Мичуринском. В ожидании эшелонов мы жили там в ближайшей деревне.
Некрасов и я, получив сухой паек, ухитрились одновременно столоваться при походной кухне. Однако бухгалтера нас разоблачили, с позором выгнали из столовой и собирались лишить нас еды еще на несколько дней вперед. Зеге на их жалобу только рассмеялся.
На третий день подали товарные вагоны и мы поехали в Саратовскую область. Было это в конце августа.
Новая обстановка на фронтах, когда враг около Воронежа окопался и приостановил наступление и, наоборот, на дальних подступах к Сталинграду усилил нажим, требовала строительства оборонительных рубежей у Саратова, которому, в случае падения Сталинграда, враг стал бы непосредственно угрожать с юга.
Саратовский рубеж
Снова я попал в эшелон и снова стал жадно всматриваться в жизнь, мелькавшую через открытую дверь товарного вагона.
В начале осени поля выглядели еще страшнее, чем весной, — все цветы отцвели, сурепка и полынь побурели, несжатая рожь полегла и начала прорастать. Редко попадались картофельные борозды и копны, еще реже изумрудная озимь. Кое-где было видно, как женщины пахали на коровах или вскапывали землю лопатами.
Проехали через города Мичуринск, Тамбов, Кирсанов, Ртищево и везде видели ту же полынь и сурепку. Не доезжая ста километров до Саратова, наш эшелон свернул на юг по железнодорожной ветке на Баланду. На третий день мы прибыли на конечный пункт нашего пути — станцию Лысые Горы.
Началась выгрузка. С первой же автомашиной я и Некрасов поехали в районный центр Широкий Карамыш, где собирался разместиться штаб нашего УВСР-341.
Нас встретил главный инженер Карагодин, заранее выехавший с Воронежского рубежа на автомашине. Он дал нам час времени на подыскание квартиры и на еду.
Я поселился один в маленьком домике у некоей хозяйки, чей муж был на фронте. Жила она с двумя маленькими детьми и с параличной и полоумной, делающей под себя свекровью, отчего вся комната была пропитана вонью. Но сгоряча я этого не заметил, а когда захотел переменить квартиру, было уже поздно, все дома заполнились нашими людьми.
Пухленькая хозяйка вскидывала на меня томные глазки, а по ночам вздыхала и кашляла на своей перине. Я лежал на полу в двух шагах от нее, но делал вид, что не замечаю намеков. Несколько дней подряд она меня усиленно подкармливала, но потом, убедившись, что я не обращаю на нее никакого внимания, перестала меня приглашать к столу.
Районный центр Широкий Карамыш был большим селом, когда-то славившемся торговлей хлебом. Село раскинулось на берегу речки того же названия — притока Медведицы. По этой-то речке нашему УВСР предстояло строить оборонительный рубеж, который должен был защищать Саратов с юго-запада в случае немецкого прорыва из Сталинграда.
В штабе УВСР меня поразило большое количество военных — капитанов и лейтенантов. Оказалось, что все они прибыли на рекогносцировку этого рубежа. Карагодин представил Некрасова и меня старшему из них, высокому белокурому капитану с рыжими усами. Этот последний свел Некрасова с другим капитаном, а мне сказал, что мой начальник еще не прибыл, а сейчас приказал мне следовать за ним.
Дня три с утра до вечера я ходил следом за капитаном Наугольниковым Сергеем Михайловичем, который знакомился с расположением будущих БРО и принимал работу командиров-рекогносцировщиков. Меня он взял с собой просто, чтобы не было ему одному скучно.
Хотя для меня был он высоким начальством, однако мы с ним сразу близко сошлись и на ходу все время разговаривали об искусстве. Он, например, декламировал вслух Блока и Гумилева и говорил, что со мною отводит душу.
А был он человек желчный и резкий и часто отзывался о людях зло и презрительно. Между прочим, это он высказал мне достаточно остроумные фразы о не совсем чистых похождениях зятя моей жены Лейзераха, с которым прошлой зимой вместе находился во Владимире.
О перспективах войны капитан Наугольников отзывался весьма туманно, и нельзя было понять — а верит ли он вообще-то в нашу победу.
— Неужели война продолжится еще год? — сказал я, помня о словах великого Сталина.
— А если два? А если три? — резко ответил он.
Тогда такие слова, не согласные с мудрыми высказываниями мудрейшего из мудрых, казались не только невероятными, но и весьма предосудительными.
Капитан Наугольников принимал работы командиров-рекогносцировщиков. И эта приемка иной раз сопровождалась комичными сценами, когда он, то остроумно издеваясь, то язвя, то обдавая холодным презрением, жестоко крыл рекогносцировщиков за те или иные просчеты. Я внутренне подсмеивался, а иногда жалел, глядя, как, неловко заикаясь, оправдывались армейские командиры.
— Самые тупые, некультурные, чванливые люди, — говорил мне Наугольников, — постоянно попадаются среди нашего комсостава, — оглянувшись, он добавил вполголоса, — среди политработников… — и он многозначительно обрывал фразу.
Вскоре из-за своего строптивого нрава он жутко переругался с начальником рекогносцировочных работ «пархатым евреем» майором Гершевским и был куда-то переведен, а пока, разгуливая со мной вдоль излучин Широкого Карамыша, действительно отводил душу.
— Я вас познакомлю с одним капитаном, который является счастливым исключением, потому что он инженер, окончивший гражданский вуз, — сказал мне Наугольников на пятый день нашего знакомства. — С ним вы будете рекогносцировать.
Утром, явившись в штаб, я увидел невысокого худощавого незнакомого мне командира с серьезными серыми глазами. Это и был капитан Финогенов Афанасий Николаевич, о котором мне говорил Наугольников и которому он меня заранее отрекомендовал.
В то же утро отправился я с Финогеновым на рекогносцировку.
Мы ходили с ним ежедневно километров за восемь и всю дорогу туда и обратно разговаривали, спорили, рассуждали отчасти о прежней жизни, об искусстве, отчасти о политике. Именно Афанасий Николаевич мне сказал, что немецкая стратегия нисколько не гениальна, а только талантлива и учена, и то на 99 %. А если нашим полководцам удастся найти этот недостающий один процент, мы победим.
Афанасий Николаевич до войны был инженер-строитель и работал в одной из ленинградских проектных организаций. Детей у него не было, вместе с женой он мечтал бросить Ленинград и устроиться где-нибудь в глухом углу учителем. Был он страстный охотник и рыболов, был и художник-любитель; как человек общительный и разговорчивый, он с увлечением рассказывал мне о своих, иногда невероятных, случаях на рыбной ловле и на охоте.
С той поры и до самого конца войны он остался для меня самым близким человеком, с ним я и сейчас переписываюсь, а бывая в Ленинграде, останавливаюсь у него, и в бесконечных воспоминаниях мы отводим свои души.
Работать с ним мне было очень приятно и интересно. Именно он выучил меня основам тактики и фортификации, дополнил прежние мои теоретические сведения для производства рекогносцировок. После практики у него я, пожалуй, смог бы рекогносцировать самостоятельно, тем более что каждый рекогносцировщик должен был обладать определенными топографическими навыками — верным глазомером и чувством рельефа.
Но приказ командования неукоснительно требовал, что рекогносцировщиками могут быть только военные командиры, а я, как рядовой, да еще необученный, должен был оставаться вторым лицом, даже если этот командир оказывался дурак дураком.
Приятно было работать с капитаном Финогеновым еще по одной причине: каждый день с утра он отправлял одного из наших рабочих воровать колхозную картошку, ведь все равно она останется в поле на зиму. Среди дня в условном месте мы сходились с тем рабочим у костра, над которым аппетитно кипели наши котелки. Афанасий Николаевич доставал из полевой сумки кусок сала, мелко нарезал его, поджаривал и щедро раздавал по всем котелкам.
Денег на руки я тогда получал очень мало — рублей 500 и большую их часть отсылал семье, а для себя разрешал покупать за 100 рублей лишь пол-литра топленого масла и растягивал его на целый месяц. Иногда я покупал мед, который был сравнительно дешев. Тогда благодаря незасеянным полям меду всюду было в изобилии. Вот почему совершенно фантастическими являлись заработки прославленного саратовца Ферапонта Головатого и других пасечников, которые легко жертвовали на оборону по сто тысяч рублей. Оказывается, и незасеянные поля могли приносить пользу.
Я уже говорил, что над нашим УВСР-341 стояло УВПС-100, которое можно было приравнять к полку. Во главе его стоял Богомолец, бывший до войны начальником строительства алюминиевого завода под Москвой. Главным инженером УВПС был Разин, о котором я уже рассказывал.
В начале октября, когда строительство рубежа по реке Широкий Карамыш уже заканчивалось, Итин, Некрасов и я были вызваны в штаб УВПС-100, находившийся в селе Большая Дмитровка за 15 км от Карамыша.
Получив сухой паек на несколько дней, мы отправились туда на автомашине. Со всех четырех УВСР собрались начальники техотделов и топографы на совещание.
Тут я впервые увидел вблизи грузную боровоподобную фигуру Богомольца. Прорыкав несколько невнятных фраз и помянув раза два-три имя великого Сталина, он предоставил слово Разину.
Главный инженер объяснил нам, что предстоит строительство второго отсечного рубежа, идущего перпендикулярно первому. Строительство это, разумеется, невероятно срочное, 60 тысяч местного населения прибудут через три дня, а рубежи еще не отрекогносцированы. На местах нас уже ожидают командиры-рекогносцировщики. Было сказано еще много громких и грозных фраз о крайне напряженных темпах и т. д.
Через два часа все участники совещания во главе с начальником техотдела УВПСа инженером Бороздичем — изящным, приторно вежливым поляком — выехали на автобусе. А автобус этот был моим давним знакомцем № 2 Москва — Кунцево; неизвестно каким образом он достался нашим еще на Горьковском рубеже.
Всех нас развезли по разным деревням. Некрасов и я попали в село Озерки, находившееся в 20 км к северу от Большой Дмитровки, где должен был расположиться штаб нашего УВСР.
Мы поселились вдвоем, впоследствии к нам присоединился Подозеров. Выбор жилья всегда являлся лотереей, и заранее никак нельзя было отгадать — каковы будут хозяева. В этот раз хозяин был благообразным богомольным старичком, с виду похожим на Николая Чудотворца. Но он всецело подчинялся своей жене — маленькой, злобной старушонке, которая беспрестанно шипела и таскала у нас хлеб. Вдобавок она страдала экземой и днем и ночью неистово скреблась и чесалась. С ними жила еще безропотная невестка и несколько малых внучат, которые тоже таскали у нас хлеб. Словом, выбор хозяев на этот раз был весьма неудачен, но все недостатки мы распознали тогда, когда остальные хаты были уже заняты.
Итак, мы начали работу. Некрасов был прикреплен к капитану Фирсову, молодому, очень симпатичному инженеру, с которым мне потом во время войны часто приходилось вместе работать.
А я оказался прикрепленным к капитану Неустроеву. Был он, действительно, какой-то неустроенный, тупой и полный самомнения командир. Разговаривать со мной он вообще считал ниже своего достоинства, шагал молча, глубокомысленно останавливался, потом начинал ходить туда и сюда и никак не мог решиться — где же забить кол, потом коротко бросал: «Тут!» — И шел дальше.
Я попытался было советовать, он меня резко оборвал:
— Не ваше дело!
Я молча проглотил обиду. Между тем он наметил пулеметную точку так, что с нее был обстрел всего метров на 20. Я тотчас же ему на это указал, он озлился, покраснел, но переставить кол не пожелал. Я сказал, что эту точку на схему наносить не буду, что это явный брак.
Не обращая внимания на мои слова, он молча пошел дальше. Следующие точки были поставлены на местах с хорошим обстрелом, но потом я заметил, что капитан Неустроев начинает чересчур выпячивать передний край. Я заметил ему, что он хочет подвергнуть весь БРО обстрелу противника с трех сторон. Он снова мне резко ответил и пошел еще дальше вперед.
В тот же вечер я доложил обо всем Итину. Как раз в Озерки прибыл начальник всех рекогносцировочных работ капитан Батищев.
Утром они с Итиным пошли вместе с нами смотреть забитые накануне колья и подошли к злополучной, лишенной обстрела точке. Капитан Батищев ледяным тоном отчитал капитана Неустроева и, к моему торжеству, сказал, что к мнению топографов следует прислушиваться. Когда же тот стал возражать, Батищев тем же ледяным тоном сказал:
— Я вас отстраняю от рекогносцировочных работ. Выезжайте в распоряжение штаба фронта.
Продолжать рекогносцировку вместе со мной было поручено инженеру Ивановскому.
На следующее утро я познакомился с Ивановским — высоким рыжебородым, длинноволосым блондином в военной форме, но без знаков отличия на петлицах. С виду он напоминал молодого священника. Был он житель Саратова, кандидат наук, человек культурный, знающий, но слишком много о себе думающий. К нам он явился из военного училища вместе с прочими рекогносцировщиками, но воинского звания там не получил, так как был сыном саратовского протоиерея.
— Вот, — жаловался он мне, — один сын саратовского протоиерея Николай Гаврилович Чернышевский известен на весь СССР, в каждом городе есть улица его имени, каждого школьника заставляют прочесть его скучнейший роман, а сыну другого саратовского протоиерея жалко даже трех кубиков дать. Что делать! — патетически заканчивал он свою жалобу.
Год спустя ему все-таки присвоили звание капитана.
Итин и я вынуждены были выехать обратно в Широкий Карамыш, так как представители штаба фронта, производившие приемку тамошнего выстроенного и выкопанного нашим УВСР рубежа, нашли ошибки в предъявленной им исполнительной схеме, а также обнаружили недостатки в конструкции самих огневых точек.
Недоразумения были неприятные, хотя и мелкие. Нам было ясно, что эти представители просто мечтали как можно дольше обретаться в глубоком тылу и потому придирались по пустякам.
Кое-как нам удалось оправдаться, хотя Итин меня долго потом корил — почему я недостаточно дипломатично и рьяно защищал интересы УВСР, иначе говоря, плохо втирал очки.
Один момент в этой истории был достаточно характерен.
В числе ошибок исполнительной схемы указывалось, что пулеметная точка № 81 на месте не существует, а строил ее старший прораб Эйранов.
Когда мы с Итиным уезжали в Широкий Карамыш, враги Эйранова — комиссар Сухинин и старший прораб Коноров ликовали, два члена партии обвиняли одного беспартийного в очковтирательстве. Эйранов переживал это очень болезненно, и мне лично его было искренне жаль. Я ехал с тайным намерением как-то суметь оправдать Сергея Артемьевича, которого всегда уважал и ставил высоко.
Мне удалось очень легко доказать полную несостоятельность обвинений — придя в поле, я увидел, что хотя точка № 81 действительно не была выстроена, но зато стояла другая, соседняя — № 84, по которой сведения не давались. Следовательно, перепутали номера точек, а никакого очковтирательства не было. Однако Эйранов после всего этого долго не мог утешиться.
Во всей этой истории самым противным была та злоба и то злорадство недостойных соперников, желавших во что бы то ни стало подставить ножку порядочному человеку.
Из Широкого Карамыша меня совершенно неожиданно вызвали в штаб УВПС, находившийся в 20 км в селе Большая Дмитровка. Итин остался сдавать рубеж один.
Оказывается, меня вызвали помогать оформлению рекогносцировочных материалов по 2-му оборонительному рубежу.
Обстановку я застал самую тяжелую. Командиры-рекогносцировщики — человек 5 капитанов и старших лейтенантов, топографы, вызванные из всех четырех УВСР, работники техотдела — сидели в большой комнате — бывшем зале бывшей школы и с 9 утра до 4 ночи при свете нескольких реквизированных у местного населения ламп-молний, что называется — вкалывали.
Во главе всего этого шабаша находился начальник 1-го Отдела УВПС-100 капитан Баландин, о котором в дальнейшем я еще буду рассказывать, а также представитель верхов майор Гершевский.
Этот последний открыто говорил, что умеет руководить работой других, а сам никогда не работал. Он являлся только изредка, так как днем спал, а ночью дулся в преферанс с начальством из УВПС. Чаще всего он приходил около 3 часов ночи, иногда подвыпивший, и начинал резким нагло еврейским голосом крыть засыпающих и вконец измученных рекогносцировщиков. Все было необыкновенно срочно, секретно, все требовалось вычертить красиво и точно.
Естественно, что из-за такой напряженной спешки люди по пустякам ссорились и ругались друг с другом.
Единственным неунывающим был добродушный толстяк капитан Дементьев Николай Андреевич.
В полночь, когда все девушки-чертежницы отпускались спать, он начинал рассказывать неприличные анекдоты и многочисленные столь же неприличные случаи из своей жизни. Случаев этих и анекдотов он знал бесконечное количество и рассказывал их мастерски, чем отчасти разряжал напряженную обстановку, хотя производительность труда вряд ли повышалась от его рассказов. Между прочим, именно от него услышал я анекдот о том, почему еврей Хаим не поехал в Париж, который я иногда рассказываю дамам.
Жить я остановился у милейшего капитана Финогенова, с которым вместе и питался. Нам варила из нашего сухого пайка старушка, его хозяйка.
Вот из-за этого-то сухого пайка я чуть было не погиб.
Выехав в свое время с Итиным из Озерков, я взял продуктов на 10 дней, так как знал, что скоро должен вернуться обратно, а случилось так, что вместо штаба своего УВСР попал в штаб УВПС без аттестата, то есть без справки ф. № 12 о том, что я снабжен хлебом по такое-то число, крупой, мясом, сахаром, жирами, мылом, табаком по такое-то число.
Горе человеку, не имеющему аттестата! Теоретически его ожидает голодная смерть.
Именно в такое положение я и влип, когда явился в Большую Дмитровку.
Капитан Баландин меня крыл, что я медленно работаю, а я вместо работы все ходил по кругу — то в отдел снабжения, то в отдел кадров, то к секретарше начальника УВПС-100 Богомольца, то в плановый отдел, то в бухгалтерию, опять в отдел снабжения и т. д.
Везде приходилось ждать, нигде я толку не добивался, везде меня ругали, встречали как остолопа, нарушающего их покой.
Когда мой сухой паек кончился, два дня я жил на иждивении капитана Финогенова, а потом разрубил гордиев узел, то есть попросту удрал на попутной машине к себе в Озерки, побросав всю работу.
Потом мне рассказывали, что капитан Баландин хотел писать на меня рапорт, но капитан Финогенов энергично за меня заступился, и проступок мой остался без последствий.
Две недели спустя меня опять вызвали в штаб УВПС, позднее, уже в декабре я там побывал еще раза два, но теперь я был научен горьким опытом и каждый раз привозил с собой аттестат, составленный по всем правилам.
Во время таких поездок мне удалось близко познакомиться со всеми нравами, царившими в штабе УВПС-100.
Капитанов и старших лейтенантов-рекогносцировщиков там ни во что не ставили, тогда как бухгалтера, снабженцы, кладовщики, коменданты задирали носы так, словно были генералами. Денщик Богомольца считался более важной персоной, нежели начальник техотдела Бороздич или начальник 1-го Отдела капитан Баландин.
Взять на снабжение не имеющего аттестата простого смертного было невозможно, хотя одновременно на квартиры начальника УВПС Богомольца, начальника отдела снабжения Власова и прочей шатии открыто волоклись пудами и литрами масло, сало, спирт и прочее. Главный инженер Разин держался особняком и делал вид, что ничего не замечает.
Самой яркой и самой отталкивающей фигурой был самый главный начальник УВПС-100 Богомолец.
Громадный, насквозь пропитанный салом и спиртом, с выпученными бычьими глазами, толстый хохол, он от жиру едва двигался.
У Салтыкова-Щедрина некий градоначальник вместо мозгов имел в голове машинку, которая кричала «не потерплю!» и «разорю!».
Богомолец и этим не обладал, но зато, как лев, рычал страшно, свирепо и нечленораздельно. И тогда подчиненные, обезумев от ужаса, бежали выполнять приказания и действительно начинали работать усердно.
Подпись Богомольца состояла из одного лежащего на боку овала и нескольких запятых вокруг. Иные в этом овале усматривали нечто мистическое.
На меня Богомолец никогда не рычал, слишком я был для него мелкой сошкой. Но я слышал, как он рычал на других. И правда, это было очень страшно.
Своим рычанием он поддерживал дисциплину, и все громоздкая бюрократическая машина, называемая УВПС-100, хотя и со скрипом, но ехала вперед, выполняла и перевыполняла планы.
Вот что рассказывал капитан Дементьев.
Возвращался он как-то из командировки пешком с узелком за спиной и, подходя к Большой Дмитровке, издали увидел деревенскую баню, из которой вышел какой-то человек. Дементьев решил с дороги помыться. Он вошел в баню, которая оказалась только что вытопленной и пустой. Его удивили половики на полу предбанника, веничек на лавке, мохнатое полотенце на гвоздике и необыкновенная чистота везде. Он быстро разделся и начал мыться.
Вдруг на пороге появился бледный и дрожащий человек. Дементьев узнал холуя Богомольца, который, решив, что его падишаху негоже вытираться мохнатым полотенцем, отправился за мохнатой простыней. В его-то отсутствие и проник в баню Дементьев.
— Что вы делаете?! — завопил холуй. — Сюда идет сам начальник!
Дементьев выругался, но продолжал мыться.
Холуй, чуть не плача, стал умолять его уйти. Вдруг послышалось отдаленное рычание. Холуй убежал. Рычание раздалось возле самой бани и настолько грозное, что Дементьев не выдержал и, схватив в охапку свое белье, верхнюю одежду, шинель и сапоги, бросился стремглав голышом и где-то на огородах оделся.
Богомолец его не узнал.
Другой рассказ.
Богомолец вздумал вступить в партию. Садясь в машину, он увидел лейтенанта Спасского, человека очень скромного.
— Слушай, ты, — крикнул ему падишах, — дай мне рекомендацию и завтра же занеси ее секретарше.
Спасский явился к рекогносцировщикам и сказал, что скорее застрелится, а рекомендацию не даст. Через неделю он был отправлен в распоряжение штаба фронта, однако нашлись подхалимы, и Богомолец заделался большевиком.
Третий рассказ.
Как-то, пируя со своими подхалимами, Богомолец сильно захмелел и изрек:
— Какой я Богомолец — я ваш бог, это вы мои богомольцы.
Подхалимы одобрительно заржали.
УВПС-100 подчинялся УОСу-27, то есть Управлению Оборонительного Строительства.
Как-то, уже после войны, один бывший фронтовик мне сказал:
— Знаю я эти УОСы, их еще хаосами называли, там всегда ютилось много евреев.
Если УВПС можно было приравнять к полку, то УОС соответствовало дивизии.
Как раз во время моего пребывания в Большой Дмитровке ждали туда первого прибытия вновь назначенного начальника УОС-27 полковника Прусса.
Уже за несколько дней пошли об этом разговоры. С позором были выселены из одного дома два капитана-рекогносцировщика, туда явились девчата белить и мыть, комендант и его помощники потащили кровать, перину и какую-то мебель, принадлежавшую жителям села, снабженцы принесли таинственные кульки и бутылки. Сам Богомолец заглянул в этот дом.
Наконец прискакал вестовой. Едет!
Дороги были занесены снегом и потому полковник Прусс приехал в обшитой цветным плюшем кошеве, на четырех, запряженных цугом конях. Колокольчики и бубенцы звенели, сбруя сверкала серебром.
Весь личный состав УВПС вышел на сельскую площадь встречать своего повелителя. Если Богомолец рассматривался как божество, то что же представлял из себя полковник Прусс, которому подчинялось 3 УВПСа, следовательно, 3 божества?
Четыре подхалима с трудом выволокли из саней маленького человечка, одетого в длинную до пят медвежью доху, и потащили его к крыльцу.
На следующий день полковник Прусс в сопровождении блестящей свиты явился к нам в технический отдел.
Начальник отдела Бороздич дрожащим голосом отрапортовал:
— Товарищ инженер-полковник, техотдел штаба УВПС-100 занимается текущей работой. Рапортовал такой-то.
Я очень хорошо рассмотрел полковника Прусса. Это был небольшого роста еврейчик, с чарующе масляными, заплывшими жиром глазками, с брюшком, на коротких ножках в хромовых сапогах. Такие евреи встречаются десятками во всех учреждениях, на любых должностях, и никто не считал их происхождение божественным.
Однако 7 орденов (а в 1942 голу это было очень много) и 4 шпалы в петлицах доказывали, что еврей этот — начальство весьма высокое и заслуженное.
Полковник Прусс обошел все столы, со многими простыми смертными разговаривал самым обыкновенным, любезным и демократическим голосом и всех нас очаровал. Одного чертежника он даже покровительственно потрепал по подбородку. Впоследствии счастливцу советовали очертить подбородок химическим карандашом и не смывать следов прикосновения начальственных пальцев.
А вообще полковник Прусс, по мнению многих, действительно был весьма достойный, умелый, знающий командир и просто очень хороший человек, но такова была обстановка, что окружало его столько подхалимов.
До того как стать начальником УОС-27, он командовал саперной Армией и летом 1942 года, кажется, в районе Касторной, всю ее потерял и спасся лишь сам со своим штабом, на 75 % состоявшим из евреев.
На этом карьера его была кончена. Всю войну он так и оставался полковником и лишь перед отставкой получил звание генерал-майора.
В наш УВПС-100 он приезжал потом несколько раз. Злые языки говорили, что основною целью его приезда являлась необыкновенно мягкая вода в Большой Дмитровке. Да, действительно, в каждый свой приезд полковник мылся в бане. Вот только не знаю, кто ему тер спину.
Из Озерок в Большую Дмитровку обычно я ходил за 20 километров пешком. Однажды я шел один. Погода стояла хорошая, мороз был небольшой. Вдруг налетел вихрь с бураном, настолько неистовый и сшибающий с ног, что невозможно было идти. Я едва добрался до стога сена, случайно находившегося близ дороги, и спрятался под его защитой.
Снег мчался с невероятной быстротой крупными хлопьями. Ничего не было видно. Сквозь вой ветра я услышал недалекое гудение самолета, которое то стихало, то вновь возобновлялось.
Минут через 20 буранный шквал кончился. Вновь засверкало солнце, и я двинулся дальше, вдруг увидел на поле в разных местах три упавших самолета, один носом книзу, хвостом кверху, два других сидели на снегу прямо на брюхе.
Впоследствии я узнал, отчасти из газет, отчасти из рассказов жителей, что в буран попал целый полк истребителей, почти все самолеты вынуждены были сесть, а иные разбились, в том числе самолет командира полка известной летчицы Марины Расковой. В тот день двоих летчиков я видел в столовой УВПС, вот только не знаю — были ли у них аттестаты.
Расскажу еще один случай из этих моих путешествий в штаб УВПС.
Возвращались мы к себе в Озерки вдвоем с Итиным. Была морозная и тихая лунная ночь. Мы шли и разговаривали, никто нам навстречу не попадался. В голосе Итина слышалась легкая дрожь, и порой он отвечал невпопад. Я замолчал. Так мы и шли — впереди по снегу я, Итин сзади, ступая в мой след.
— Послушайте! Кто это? — вдруг испуганно крикнул он.
Я оглянулся, сзади нас шагах в двадцати, в стороне от дороги стояла большая собака, ее темная шерсть ерошилась.
— Собака, — неуверенно прошептал я.
— Послушайте, это волк! — испуганно выдавил Итин.
Он схватил меня за рукав полушубка, потом отпустил, потом забежал вперед. Дескать, если волк нападет на нас, то пусть на Голицына прыгнет в первую очередь.
Я оглянулся. Волк все стоял, худой, взъерошенный. На меня сверкнули два зеленых глаза… Я снял шапку и, неистово размахивая ею и крича диким голосом, побежал навстречу зверю.
Волк отпрыгнул и скрылся во мгле. Мы быстро зашагали, Итин впереди по запорошенной снегом дороге, я сзади — след в след. У него было слабое сердце, он шел, пыхтел и задыхался.
— Вот, вот, опять! — завопил он.
Да, в стороне от дороги беззвучно двигался темный, взъерошенный зверь с зелеными светящимися глазами. Трижды, дикими криками и размахивая шапкой, я отгонял его. Он отстал от нас, когда мы подошли к кухне участка Терехова, помещавшейся посреди поля в колхозном сарае.
Повар и девчата, чистившие картошку, ахали и охали, услышав наш рассказ.
Повар — здоровенный чернявый детина — поставил перед нами миски с несколькими кусочками холодного мяса, размером с конфетку каждый — такова была порция рабочего на завтрак.
Повар этот оказался Николаем Самородовым, впоследствии лучшим моим командиром отделения и близким мне человеком до самого конца войны.
— Нет, нет, мне не до еды, — отказался Итин дрожащим голосом и отставил миску.
А я съел и свою, и его порцию мяса, да плюс еще холодной каши и набил брюхо до отказа.
Мы двинулись дальше в сопровождении девчат и благополучно прибыли в Озерки. Я пошел домой, а Итин направился в штаб.
На следующее утро он меня встретил на крыльце штаба.
— Идите сейчас же к начальнику района! — крикнул он таким угрожающим голосом, что у меня сердце дрогнуло.
Я вошел в кабинет Зеге, предчувствуя взбучку. Но за что?
— Ответьте мне, — возбужденно бросил Итин, — кого мы с вами ночью видели?
— Как кого? — недоумевал я. — Волка видели.
Все бывшие в кабинете Зеге принялись хохотать.
— Это вы заранее договорились, — смеялся Николай Артурович.
Я узнал, что ночью, когда Итин явился в штаб, там шло совещание. Возбужденный, он рассказал о нашем приключении, но никто ему не поверил и его подняли на смех. Теперь он жаждал, чтобы я подтвердил его рассказ.
Как мы оба ни убеждали слушателей, как ни передавали разные красочные подробности, так нам никто и не поверил.
Читатель, неужели ты тоже считаешь, что все это я сочинил?
В нашем УВСР-341 нравы были достаточно простые, и такого грабежа, подхалимства, бюрократизма, как в УВПС-100, у нас не было.
Зеге имел четырех иждивенцев и, конечно, кормил их лучше, чем нас; злые языки трепали об этом постоянно.
Простому смертному попасть на прием к Богомольцу было практически невозможно, а Зеге принимал в определенные часы всех, внимательно выслушивал жалобы и стремился выполнить просьбу.
Мне и Некрасову трудно было заниматься в толкучке штаба, да и работа наша считалась секретной. Зеге приказал поставить наши столы в его кабинете, но под честное слово, что мы нигде не будем болтать о том, что услышим.
Так я смог ознакомиться со всей системой руководства Зеге. Его рабочий день равнялся 18 часам. Он вникал во всякую мелочь, при нем начальник отдела снабжения Гофунг был простой пешкой. Он сам распределял обмундирование, продукты. Из подохших с голоду колхозных коровьих и овечьих трупов и наших конских он организовал мыловарение и выделку кож, лечил чесотку у лошадей и у девчат, тщательно следил за питанием ИТР и рабочих, иногда сам составлял меню. Воровать при нем из кладовых и из столовок было практически невозможно. Ежедневно он сам выезжал на производство, где тоже вникал во всякую мелочь. И комиссар Сухинин, и главный инженер Карагодин при его единоначалии фактически тоже были пешками.
Горе было тому, кто уличался в каком-либо проступке. Зеге вызывал такого в кабинет и крыл немногосложно, но так, что тот выходил от него как ошпаренный.
У нас было много девчат. Иные наши работники забывали о своих законных женах и заводили так называемых ППЖ — то есть «походно-полевых жен». Случалось, они расходились и с этими временными, отбивали их друг у друга, ссорам и дрязгам не было конца.
Зеге неизменно вызывал легкомысленные парочки и начинал с ними говорить по душам, всячески стремясь наставить их на путь истинный. А Некрасов и я, наклонившись над своими столами, чертили и с интересом слушали.
Зеге сам проводил среди штабных политзанятия и говорил всегда убедительно и красноречиво. Таким он был и на совещаниях, приказы писал длинные и грозные. К полуночи он вставал и, расхаживая по кабинету, рассказывал Некрасову, Подозерову и мне разные интересные истории из своей жизни, а через полчаса говорил нам:
— А теперь, ребятки, спать! — И мы расходились, а он еще оставался.
Между прочим, зав. столовой ИТР нам рассказывал, что Зеге потихоньку ему шепнул, чтобы нам троим работникам техотдела — Некрасову, Подозерову и мне — накладывались порции побольше.
Питаться мы стали определенно лучше. Увеличился хлебный паек — вместо 600 граммов стали выдавать 800; однако мне все равно не хватало. Иногда удавалось урвать второй обед на участках старших прорабов Терехова и Американцева, к которым я был прикреплен. Иногда у меня оставалась крупа от командировочного сухого пайка, и хозяйка мне варила кашу.
Наконец, Некрасов и я нашли дополнительный источник добывания продуктов питания.
Озерковские колхозники к ноябрю рожь и пшеницу кое-как убрали, но просо убрать не поспели, как пошел снег. Деревенским ребятишкам и старухам было строжайше запрещено натирать просо вручную для себя, пусть добро погибает под снегом. А Зеге получил официальное разрешение от райисполкома на сбор проса. Он сформировал команду из слабосильных и из работников штаба за исключением главбуха, Итина, Некрасова и меня. Штабные возмущались, но шли, а хлыщеватый молодой бухгалтер расчетного стола Макаров вздумал отлынивать. Зеге публично назвал его пройдохой и погнал натирать просо.
Некрасов и я, воспользовавшись просяной кампанией, отправились якобы на проверку выстроенных огневых точек, а сами повернули на просяное поле, разумеется, не на то, где пыхтели штабные. Мы вкалывали там, разумеется, для себя, три дня подряд до мозолей на ладонях и натерли килограммов по 20 каждый. Впоследствии Некрасов нудно и долго толок просо по ночам в ступе, а я променял свое на пшено из расчета 3 к 1.
С просом же, собранным штабными, получилась осечка. Его набрали 3 тонны и повезли на районную крупорушку, а там какой-то уполномоченный главнюк из Саратова наложил на него арест как на незаконно собранное. Зеге пытался хлопотать, но выручить просо не смог.
Расскажу одну историю.
У меня пропала маленькая иконка Преподобного Сергия, с которой я никогда не расставался, она была на мне, когда в 1932 году я тонул в сибирской тайге. Уехав на войну, я ее носил в тайнике подкладки гимнастерки. Пропажа очень меня огорчила, но я молчал. Прошел целый месяц, и вдруг я неожиданно увидел ее у своего хозяина в киоте.
Дед мне сказал, что нашел ее на улице, и никак не хотел поверить, что икона моя. Тогда я сказал, что поперек лба святителя ногтем проведена черта. Икону вынули, убедились, что черта была, и отдали мне мою драгоценность.
Дед мне признался, что считал нас троих за нехристей-большевиков, я ответил, что таковым является лишь Некрасов, недавно подавший заявление в партию.
С того дня хозяева совсем по-иному стали относиться ко мне; то они открыто выказывали к нам неприязнь, как к насильственно к ним вселенным, а теперь стали разговаривать со мной по-человечески и, к великому удивлению Некрасова и Подозерова, порой угощали меня молоком и даже обедом.
А икона всю войну прошла вместе со мной, зашитой в тайнике гимнастерки. Кстати, на трупах многих наших военных находили в тайниках иконы или кресты.
Расскажу еще одну историю.
Я был прикреплен к участкам старших прорабов Терехова и Американцева, а Некрасов к участкам Эйранова и Конорова.
Кроме чисто топографических работ — нанесения построенных огневых точек на схему, мы должны были следить, чтобы все размеры по противотанковому рву и огневым точкам соответствовали бы чертежам.
Я уже упоминал, что Эйранов сам не умел руководить техникой работ и был слишком доверчив. Пока помощником у него являлся Мирер — инженер опытный и добросовестный — все шло хорошо, но Мирера куда-то перевели от нас совсем и вместо него Зеге назначил инженера Пылаева — человека легкомысленного и ленивого.
И Эйранов, и Пылаев на производстве почти не бывали и, в свою очередь, все строительство передоверили техникам и начальникам колонн мобнаселения. Наши кадровые стройбатовцы строили огневые точки и научились их строить хорошо, а мобнаселение копало противотанковый ров.
И вот как эти начальники колонн обманули наше руководство: они недокапывали ров на 40 см, но зато из выкопанной земли на 40 см поднимали бруствер. Глубина рва как будто получалась правильной, но многие огневые точки, расположенные за рвом из-за высокого бруствера, оказывались слепыми. А на границе нашего УВСР с соседним на дне рва получилась ступенька размером в те же 40 см.
Некрасов все это пронюхал, но вместо того, чтобы сообщить об этом, если не хотел Эйранову, то Зеге и Итину, он донес в Особый отдел. Живя вместе с ним, я видел, как он ночью при свете коптилки писал этот донос на нескольких страницах, но думал, что он пишет письмо.
Уполномоченный Особого отдела старший лейтенант Грязев, которому решительно нечего было делать, обрадовался этому грязному доносу чрезвычайно и повел следствие. Начались допросы, заварилась каша, которая грозила большими неприятностями Эйранову и Пылаеву.
Враги Эйранова и прежде всего старший прораб Коноров ликовали: опять поймали на очковтирательстве того, кто первым выполнял план.
Зеге очень ценил Эйранова и хотел во что бы то ни стало его выручить. Грязев, как и полагается таким людям, был тупица, и Зеге направил следствие на ложный след. Он говорил, что надо проверить прежде всего — все ли у Эйранова в порядке с точками, а обо рве упоминал вскользь.
Ночью рабочие ту проклятую ступеньку на дне рва сбили лопатами наискось и замаскировали снегом, а наутро Итин и я по поручению Зеге отправились на проверку. Оба мы были исполнены искреннего желания оправдать Эйранова.
Мы убедились, что все точки сидели на месте, а то, что из иных был плохой обстрел, мы свалили вину на свежевыпавший снег. И ров так был занесен снегом, что никто бы не смог разобраться — докопали ли его до заданной глубины или подсыпали бруствер.
Из УВПС прибыла комиссия в составе инженера Фрадкина и моего школьного товарища Красильникова. Водил их по участку Эйранова я. Какова действительная глубина рва, они не заметили. И мне не трудно было получить от них благоприятный официальный акт.
Таким образом, дело кончилось благополучно. Некрасов со своим доносом остался в дураках, но, зная о моем активном участии в этой истории, он с того дня остро меня возненавидел.
Однако Зеге вынужден был издать приказ и закатил Эйранову строгий выговор, а Пылаеву еще с предупреждением.
Ноябрьский приказ Сталина обрадовал всех бодростью своего тона, но за этой бодростью чувствовалось страшное недовольство действиями наших союзников, которые всячески оттягивали открытие второго фронта. Мы понимали, что 9/10 гитлеровской мощи напирает на нашу страну.
Под Сталинградом шла насмерть упорная, тяжкая битва. Газеты о ней много писали, и все же они преуменьшали ту истинную героику сражений, о которых я слышал впоследствии несколько совершенно легендарных и потрясающих рассказов.
В 20-х числах ноября были опубликованы известия, которые нас всех просто потрясли. Мы рассматривали карту той блестящей и гениальной операции, когда выдвинулся один из наших лучших полководцев, бывший заключенный Рокоссовский.
В Сталинграде враг попал в глупейшую ловушку, и весь декабрь кольцо наших войск все крепче и все неотвратимее сжималось вокруг него. Танковая армия Манштейна не смогла выручить армию фон Паулюса и покатилась на запад от Дона и по Кубани.
У нас в глубоком саратовском тылу настроение сразу поднялось, как будто можно было впервые сказать:
— Да, хотя и неопределенно далеко и туманно, но конец виден!
Мобнаселение было распущено по домам. Работать мы стали не столь напряженно, не по 12, а по 8 часов в сутки.
И тут впервые несколько человек получили разрешение съездить к себе домой за теплыми вещами.
Попросился и я, но Зеге категорически отказал, так как из УВПС только что прибыла бумажка с требованием перевести меня туда, а Зеге, сославшись на мою чрезмерную перегруженность, оставил меня при штабе.
В числе прочих ехала в Москву и жена Терехова. Я попросил ее зайти к моей сестре Кате. Последние два месяца я не имел никаких известий ни от родителей, ни от жены и никак не мог наладить переписку.
Я написал письмо — просил прислать совершенно невозможные вещи вроде одеколона, туалетного мыла, шерстяных носок и даже валенок, но потом, чувствуя, что переборщил, приписал, что, в сущности, ничего мне не нужно, кроме вестей из дома.
Недели через две жена Терехова вернулась обратно, всем москвичам она исполнила поручения, всем привезла если не подарки, то письма, а мне объявила:
— Ну и хороши ваши родные! Вышла мрачная старуха (это была свекровь моей сестры Кати) и даже на порог меня не пустила.
Жена Терехова сказала это при всех в штабе. Слушатели захихикали, злорадно на меня поглядывая.
А спустя несколько дней я получил от Кати письмо, что еще месяц назад скончался мой отец. Он умер от старости и от плохого питания в Новогирееве, у сестры Маши, которая незадолго до того перевезла к себе родителей из Дмитрова. Об отце ничего рассказывать не буду, о нем расскажут 700 страниц его интересных воспоминаний, которые он довел до 1916 года.
Всю первую половину войны я был молчалив и угрюм, а тут совсем углубился в себя, ни с кем не разговаривал, только жадно набрасывался на газеты. Наконец получил письмо от жены. Жена и дети жили под Ковровом в колхозе вполне благополучно. Я очень тосковал по сыновьям, оставаясь один, начинал разговаривать с ними вслух, звал их по именам. Только при встречах с капитаном Финогеновым немного отводил душу.
Знаю, что за мою отчужденность многие меня не любили.
Межлу тем у нас произошло разделение на овец и на козлов. Все наше начальство получило воинские звания: Богомолец стал майором, Итин капитаном, оба главные инженера УВПСа — Разин и наш Карагодин, как рядовые необученные, стали старшими лейтенантами, так же как и все наши старшие прорабы — Терехов, Эйранов, Американцев и Коноров. Кое-кто также получил по 2, по 3 кубика.
Многие были довольны, многие чувствовали себя обиженными. Эйранов, например, мне жаловался:
— Вот, на шестом десятке жизни стал юношей-лейтенантиком.
Разину при его размахе и талантах и двух шпал было мало.
Мы — средний техперсонал — никаких званий не получили, но нам объявили, что мы теперь военнослужащие и судьба наша скоро выяснится. Это неопределенное «скоро» длилось всю войну, паек и денежное вознаграждение мы получали согласно должностей, офицерские, но так и остались без звания и без погон на всю войну.
Когда же я демобилизовался, военком Краснопресненского района красным карандашом написал «Солдат»! А большего мне и не нужно было. Однако, когда после войны я заполнял анкеты, то всегда затруднялся ответить на вопрос: «Каким военкоматом вы были призваны?» И бдительные начальники отделов кадров усматривали в моем ответе сокрытие какого-то изъяна. Никакого изъяна не было, подавляющее большинство работников всей нашей системы УОС — ХАОС после войны также затруднялись отвечать на этот вопрос.
Стройбатовцы стали рядовыми красноармейцами. Сержантов, старших и младших лейтенантов на первых порах у нас совсем не было.
Все мы принимали присягу. Принимал ее у нас сам Зеге, который тоже никакого звания не получил. Но тут действительно была виновата его анкета, так как он был эстонец. Положение его как начальника УВСР пошатнулось, так по крайней мере зашептали его ненавистники.
Наконец появились первые награждения. Пока на весь УВПС дали только 8 медалей «За боевую доблесть». В числе награжденных неожиданно оказался и Некрасов, который ничем не выделялся, но еще на Смоленском рубеже работал у Богомольца. А так как этот последний почти никого не знал по фамилиям, он и внес в список Некрасова.
Еще в нашем УВСР-341 в число награжденных попал бригадир Дронов Тихон Иванович. Был он типичный герой для кинооператоров и авторов производственных романов — высокий, с большими усами и вообще хороший работник, но пройдоха первостатейный, и еще до войны работал на строительстве у Богомольца.
Отправился он за медалью в жутких лохмотьях и лаптях, а награды должен был вручать сам полковник Прусс.
Когда Тихон Иванович предстал в таком виде перед светлыми очами Богомольца, тот неистово зарычал, но приказал одеть его с головы до ног и выдать валенки. А потом выяснилось, что Дронов всех перехитрил, у него были и валенки, и обмундирование, но ему захотелось, кроме медали, получить еще второй комплект одежды и обуви. А Зеге получил за него нагоняй.
Строить в декабре оборонительные рубежи в Саратовской области потеряло всякий смысл. Мобнаселение, не докопав противотанкового рва, было отпущено. Кроме техперсонала, все наши кадровые моложе 40–45 лет и физически здоровые были отправлены в действующую армию.
Людей у нас осталось совсем немного. Работали в основном над усовершенствованием огневых точек — строгали доски в амбразурах, вырубали ниши для снарядов, устанавливали у каждой точки специальный сортирчик.
А потом, якобы для повышения квалификации техников и плотников, затеяли строить показательный дзот-монстр. Для этой цели выбрали крайнюю хату в Озерках. Снаружи была обычная хата с окошками, с крышей, с воротами, но если начальство заходило во двор и особенно если отворяло дверь в хату, то просто замирало на пороге.
Внутри разобрали пол, в стенах пробили амбразуры, а посреди построили два соединенные между собой грандиозные, до половины окон сооружения в пять накатов бревен каждое, да еще с промежуточным слоем камней. Весь двор был ископан ходами сообщений, из погреба сделали третий дзот, из хлева — землянку, только уборную оставили на месте.
Все приезжавшие, в том числе и полковник Прусс, ахали и восхищались. А в это время доведенная чуть ли не до сумасшествия хозяйка и ее полураздетые дети сидели на печке и плакали. Чтобы выйти на улицу, им приходилось карабкаться по накатам, потом по шатким мосткам перебираться через пропасти.
Инициаторы всей постройки: главный инженер Карагодин, начальник техотдела Итин и старший прораб Терехов — получили в приказе по УВПС благодарность.
На усовершенствовании огневых точек и на дзоте-монстре работало не более двадцати человек. Чем занять остальную освободившуюся рабсилу?
Тогда-то придумали децзаготовки, о которых в официальных исторических трудах и в военных романах вряд ли упоминается, но которые во всех воинских частях — строевых и тыловых — сыграли во время войны большую, отчасти положительную, отчасти развращающую роль.
Зеге отправил квалифицированных рабочих — плотников, слесарей, жестянщиков, сапожников, портных по соседним деревням, и там для колхозов и для отдельных граждан строились скотные дворы и дома, чинилась посуда, часы-ходики и швейные машинки, тачались сапоги и шилась одежда. А за это особо доверенные лица получали не деньгами, а исключительно натурой — картошкой, поросятами, телятами, курами, овощами, крупой, салом, маслом и т. д.
Вряд ли существовали приказы, указывающие эти взаимовыгодные операции, но распространены они были весьма широко.
Зеге сам руководил доверенными лицами и тщательно следил, чтобы минимальное число продуктов попадало бы на сторону, а все бы шло в центральную кладовую. Кормиться мы стали заметно лучше, в нашей столовой ИТР появились бифштексы, жареная картошка, щи со сметаной. Делались запасы продуктов.
Приближался Новый 1943 год. Зеге с помощью продуктов, добытых на децзаготовках, задумал его отметить самым грандиозным образом.
Несколько девчат под командой его жены еще дня за три до торжества начали украшать самое просторное здание в селе — школу. К ним отправили несколько помощников, в том числе и меня. Мы прибивали на стенах еловые ветки и красные ленты с лозунгами, прославлявшими великого Сталина, таскали и устанавливали столы и стулья.
Зарезали корову и из нее принялись готовить всевозможные кушанья.
Был приглашен весь технический персонал штаба УВСР и участков, все штабные работники, все бригадиры, из местных жителей — предсельсовета, предколхоза, директор школы, учителя — всего 124 человека. Так как многие хотели отмечать Новый год в узком кругу, торжество было назначено на 30 декабря.
В большом зале расставили столы покоем. Все уселись. Хлеба на столах были навалены горы, перед каждым приглашенным стояла миска и пустая кружка, но подавать кушанья не начинали.
Я заметил, что Зеге был очень расстроен, он не садился на председательское место, то выходил на улицу и всматривался в ночную мглу, то входил обратно.
И вдруг распространилась ужасная весть: кушаний нажарили, наварили, напекли массу, а вина нет нисколечко. Еще три дня назад начальник отдела снабжения Гофунг сам отправился в УВПС за спиртом, которого обещали выдать что-то очень много. И вот, Гофунг пропал. А между тем кто-то, прибывший накануне из Большой Дмитровки пешком, рассказывал, что видел, как везли в санях целую цистерну. Куда же делся Гофунг?
Пришлось начать торжество без «горючего».
Зеге открыл торжественную часть. Он говорил, как всегда, красиво и горячо, помянул о Сталине, без того нельзя было тогда обойтись, назвал имена наших стахановцев, говорил о грядущих победах на фронтах, о втором фронте и еще о многом.
После него комиссар Сухинин, недавно получивший три кубика, говорил, пересыпая свою бесцветную речь великими, всем набившими оскомину, цитатами.
Потом встал один из лучших бригадиров — пожилой стройбатовец Евменов. Он сказал о своей оставшейся на Смоленщине семье, о которой он ничего не знает, обещал трудиться не покладая рук и бороться до победного конца, не щадя своей жизни. Многие, слушая его речь, прослезились.
Потом выступил техник Сысоев, маленький, близорукий, подслеповатый юноша. Блестя стеклами очков, он вертелся туда и сюда, то завывал, то звенел тоненьким голоском очень трогательно и с чувством и кончил свою речь словами, что готов умереть за Родину — за Сталина.
Сейчас, вспоминая о тех выступлениях, я отвечаю самому себе на вопрос — какими силами мы выдержали и победили в ту войну? Волею судеб все эти выступавшие оказались в тылу. Сейчас они мне представляются как бы обобщенными типами. О тусклом комиссаре Сухинине поминать не стоит. Комиссары заполнили труды историков и военные романы, а на самом деле в начале войны большая их часть драпала первыми и во время всей войны комиссары (замполиты) никогда не играли такой роли, как в книгах.
Вот Зеге на фронте и с военным образованием мог быть таким, как наши лучшие полководцы, хотя многие из них перед войной или даже в начале войны томились в концлагерях.
Таких, как Сысоев, только не близоруких, но столь же беззаветно преданных, отчаянно храбрых, было на войне множество и среди сыновей рабочих и колхозников, и среди сыновей врагов народа и сыновей дворян. Они без колебания шли «За Родину — за Сталина», шли в атаку, зачастую гибли зря и становились героями, живыми или мертвыми.
И наконец, Евменов, потомственный крестьянин, бригадир колхоза. В начале войны он, как стройбатовец, прошел пешком от Смоленщины до Тамбова, потом его привезли в Вязьму, откуда опять пешком добрался он до Горького, далее возили его в Боголюбове, под Дмитров, под Задонск, привезли под Саратов. Он кормил вшей, голодал, ходил в лаптях и лохмотьях, но терпел и всюду работал не покладая рук, а при случае мог урвать лишний кусок для себя и для своей бригады. На такой вот, на «серой скотинке», нечеловечески многотерпеливой, выносливой и осмотрительно храброй вся наша страна держалась и на фронте, и в тылу. Только не хочется Родину называть СССР, а назову, как в детстве привык: Россия-матушка, кровью умытая…
Когда Сысоев кончил свою речь, некоторое время все молчали. Вдруг снаружи послышался шум. Думая, что это привезли спирт, Зеге выскочил из-за стола.
Нет, приехал с дальнего участка на нескольких санях Эйранов со своим техперсоналом и бригадирами. Они вошли в зал. Впереди шел Пылаев с гитарой, за ним техник Карцев, за ним сын Эйранова Виктор, дальше теснились остальные.
Первые трое запели. Песенка была дурацки веселая про «аистенка с бородавкой на левой ноздре» и со звучным дурацким припевом. Трио спело на бис, потом спело песенку про четырех капуцинов, содержания несколько фривольного. Я и раньше слышал их чудесное пение, но для многих оно явилось неожиданностью. Успех певцы имели потрясающий, и все оживились, повеселели, хотя и без спирта.
Наконец девчата стали носить кушанья. Всего было 7 блюд, в том числе пельмени, числом в несколько тысяч, котлеты и даже мороженое. Произносились тосты и чокались… чаем.
Потом начались танцы под гармошку, в которых я не участвовал. Мне было очень грустно, я чувствовал себя одиноким среди общего веселья и вскоре ушел спать. Танцы продолжались до утра.
На следующий день после обеда я отправился в Большую Дмитровку, куда меня приглашал на встречу Нового года капитан Финогенов. С собой я нес порядочный кусок мяса и настоящий кофе.
По дороге мне встретились сани действительно с цистерной спирта. Не только Гофунг и возчик, но даже лошадь были вдребезги пьяны. Оказывается, они заблудились еще в позапрошлую ночь и приперли в какую-то деревню на краю света.
Гофунг мне впоследствии рассказывал, что Зеге его крыл столь яростно, что бедный еврей решил — застрелит его разгневанный начальник.
Уже в темноту я добрался до Большой Дмитровки. Постучался в дверь хаты, где жил милейший Афанасий Николаевич.
У него уже были гости — незадачливый сын саратовского протоиерея Михаил Николаевич Ивановский и Костя Красильников.
Хозяйка забрала мое мясо и стала его жарить; она поставила на стол картошку, соленые огурцы, еще что-то. В УВПСе всем выдали по 150 граммов спирту, каковой и был разделен по-братски.
Так вчетвером мы встретили Новый год. До утра за спиртом и за самоваром засиделись, вспоминая прошлое, мечтая о будущем, и были полны самых радужных надежд.
И Костя, и я всегда были молчаливы, а Афанасий Николаевич, наоборот, любил поговорить. Он рассказывал о жене, выдержавшей ленинградскую блокаду, как она чуть ли не за кило хлеба продала всю мебель красного дерева, приобретенную когда-то за целый год халтуры по совместительству. Потом жену в полумертвом состоянии вывезли из Ленинграда, а все имущество пропало.
— Нет, мебель красного дерева мне не жалко, — говорил Афанасий Николаевич, — а жалко спиннинга из настоящего цейлонского бамбука, вываренного в пальмовом масле. Все я приобрету, но такого спиннинга мне не достать.
И пошли бесконечные рассказы про рыбную ловлю, про охоту… Мы легли спать уже утром.
2-го января к вечеру я вернулся в Озерки. И тут меня ошарашила новость.
Но об этом я расскажу в следующей главе.
Калмыцкие степи
После Нового года я благополучно вернулся к себе в Озерки. И тут узнал о приказе: работы свертываются, как можно скорее пешим порядком, а также на машинах и лошадях отправиться за 400 километров и приступить к строительству рубежей между Камышином и Сталинградом.
Зеге созвал расширенное совещание, прочел этот приказ, в котором ясно и просто было изложено: такого-то числа сняться с места, двигаться туда-то, через такие-то пункты, по дороге получить в Саратове по нарядам столько-то бензина, продуктов, фуража.
А реальным было то, что 400 человек сидели в занесенном буранами селе, что до Саратова было 70 километров, что снегу намело по самые крыши домов и по самые кузова автомашин, давно томившихся в бездействии, что все 20 лошадей из-за чесотки приходилось подвязывать, что вся молодежь ушла в армию и осталось полсотни штабных работников, плюс начальство, плюс полсотни девчат, частично беременных, частично больных чесоткой, да плюс две сотни пожилых стройбатовцев, в лаптях, в лохмотьях, все старички, лишь за последний месяц начавшие питаться чуть получше, старички — с ревматизмом, с язвами желудка, с геморроем, с килами, старички, у которых никакие бани не могли вывести полчища вшей.
Зеге в тон приказу спокойно и твердо разъяснил — как думает начать поход, который уже кто-то успел назвать «Ледовым». Нужно сперва прочистить дорогу, потом пробиться в Саратов, потом идти по тракту вдоль Волги, делая по 20 км в день.
На следующее утро вышли чистить дорогу. В рыхлом снегу прокапывали траншеи иногда больше метра глубиной. Два дня работа кое-как двигалась, на третий поднялся такой буран, какой бывает только в Поволжье. За 20 метров ничего не было видно. Сверху, снизу, с боков со свистом и воем сыпало и било сплошными колючими хлопьями снега. О таком буране писал еще Пушкин.
Каким-то чудом из УВПСа пробрался пешком весь обледенелый нарочный с громовым приказом: вычистить дорогу за три дня, на четвертый выступить.
Зеге разослал всем старшим прорабам еще более громовые приказы. Прорабы погнали людей. Люди обмораживались, копали, перекидывая тысячи кубов снега, но траншея моментально вновь засыпалась.
Возвращаясь с трассы, Зеге ходил по кабинету, злой, как сам сатана, и словно хотел каждого приходящего изрубить на куски.
Мы с Некрасовым сидели в уголку, едва дыша, и чертили цветными карандашами красивые исполнительные схемы БРО, которые вряд ли кого теперь интересовали.
И вдруг новый обледеневший нарочный и новый приказ: строительство Камышинского рубежа отменяется, ждать особого распоряжения, дорогу продолжать чистить и в трехдневный срок закончить. В распоряжение УВПС направить главного инженера, одного из старших прорабов, одного снабженца, одного топографа, снабдив всех продовольствием на 1 месяц. Внизу была таинственная приписка: «для выполнения особого задания командования фронта».
У меня сердце екнуло: кого Зеге пошлет — Некрасова или меня?
Я всегда радовался переменам и путешествиям. Наверное, во мне жила прежняя изыскательская жилка и где-то теплился еще не затухший любознательный писательский огонек. Но ведь Некрасов медалист, имеет блат у самого Богомольца.
Зеге поступил мудрее Соломона: он решил отправить нас обоих, а там в УВПСе разберутся.
Наш главный инженер Карагодин был болен, поэтому за начальника был назначен старший прораб Терехов, снабженцем должен был ехать Гофунг.
Зеге расщедрился: кроме основного пайка, он приказал каждому выдать еще по 2 кило сала, по кило масла и по 2 кило сахара.
До глубокой ночи бухгалтера нам выписывали продукты, потом мы их невыносимо долго получали при свете фонарей. А на следующее утро с санями, запряженными рыженькой клячонкой, двинулись в Большую Дмитровку. У каждого багажа было не менее чем по два пуда — личные вещи, законно полученные продукты и продукты, раздобытые на стороне, вроде нашего пшена.
Метель успокоилась. Восходившее солнце злыми лучами озаряло нетронутую снежную равнину. Выражаясь языком Пришвина, каждый сугроб напоминал непомятую лебединую грудь и был по-своему прекрасен своей нетронутостью и чистотой.
Одетый очень тепло — в ватник, в полушубок, в ватные брюки-инкубаторы, обутый в валенки, я весело шагал за санями. Что меня ждало в будущем — я не знал, но знал, что это неизвестное будущее было заманчиво и интересно.
Долговязый Терехов, только что распростившийся с плачущей женой, угрюмо шел сзади меня, еще сзади шел молчаливый Некрасов. Последним по проторенному следу шагал низенький Гофунг. Своим горбатым красным носом и острым подбородком он был похож на щелкунчика и сосредоточенно шевелил мясистыми губами.
Всего, вместе с возчиком, нас было пятеро.
Терехов решил, что торопиться нам нечего. Хотя не было еще и полудня, проехав 12 километров, мы остановились ночевать в деревне Ключи.
Я тотчас же распаковал свои богатства и, намазав на белый хлеб сантиметровый слой масла, с наслаждением стал уплетать.
— И вам не жалко тратить столько масла! — всплеснул руками Гофунг.
Терехов засмеялся протодиаконским басом:
— Да ведь за войну он, может быть, первый раз ест вволю!
Мы сели долго и нудно играть в дураки. Некрасов в партии с Тереховым, Гофунг со мной. Мой партнер за каждый мой ход набрасывался на меня с воплем:
— Ну, почему вы так пошли? Ну, для чего вы подкинули?
Залегли спать вповалку, а на следующее алмазное утро двинулись дальше и к обеду прибыли в Большую Дмитровку.
Там царило необычное оживление. Штаб УВПС-100 размещался в нескольких домах — в бывшей школе, в бывшем сельпо, в бывшем правлении колхоза. По всем направлениям бегали снабженцы, бухгалтера и прочие. У крыльца отдела кадров толпился народ. Везде виднелись розвальни, груженные всякой всячиной. Лошади фыркали и, весело тряся мордами, хрустели сеном.
Сам Богомолец изредка выходил на крыльцо и свирепо рычал. И тогда люди начинали носиться проворнее, а лошади удивленно поднимали морды.
Я разыскал капитана Финогенова, который меня заверил, что поеду, конечно, я, что о Некрасове не может быть и речи. На мой вопрос — куда мы едем и зачем, он махнул рукой и ответил:
— Едем куда-то в калмыцкие степи, а зачем — это второстепенное дело. Начальство за нас что-нибудь надумало.
Через полчаса он вновь встретил меня и смущенно сказал, что сам Богомолец меня вычеркнул из списка и вписал Некрасова.
Вот так-так! Обидно будет возвращаться обратно. Меня утешало только внеплановое приобретение масла, сала и сахара.
Ко мне подошел Некрасов и запинаясь сказал, что комиссар запротестовал — ему ехать нельзя, ведь его принимают в партию и он сегодня отправляется в УОС получать партбилет. Да, конечно, партбилет куда важнее «особого задания».
А через всю площадь гремел зычный голос Терехова:
— Голицын, скорее в отдел кадров! Получай командировку!
Через полчаса я вышел на площадь, размахивая не помятым, как лебединая грудь, командировочным предписанием:
«Предлагается старшему топографу такому-то ехать… Об исполнении донести. Срок командировки 2 месяца…»
И внизу подпись Богомольца — лежащий на боку мистический овал и три рогульки.
А какие, тогда уже ставшие легендарными, населенные пункты перечислялись! Еще так недавно весь мир с трепетом читал эти названия: Котельниково, Абганерово, Аксай, Тундутово… И сейчас у меня хранится тот вконец истрепанный листок…
Смеркалось. Я собирался ночевать у капитана Финогенова и угостить его своими богатствами. Но ко мне подошел Терехов и сказал басом:
— Ну их ко всем чертям! Поедем дальше.
До Саратова было 70 километров. Мы шли, как и вчера: впереди рыженькая, сонная клячонка, за ней закутанный в бабий платок столь же сонный стройбатовец-возчик, потом, гордо посматривая на усыпанный звездами небосклон, шагал я в лохматой шапке и в полушубке, потом шагал сутулый долговязый Терехов, а несколько поотстав, хромая на обе ноги, ковылял Щелкунчик-Гофунг. Из всех наших красных носов свисали длинные сосульки.
Переночевали в следующей деревушке с поэтичным названием — Золотая Долина. Предколхоза нас вселил силком в какую-то избу. Хозяйка, неистово ругаясь, не только не дала подстилки, но утром не допустила ни к умывальнику, ни к ведру с водой. И хоть она затопила печку, но сало поджарить мы вынуждены были в соседней избе.
Терехов и я смеялись, а Гофунг громко негодовал.
Тем же порядком мы двинулись дальше и шли за санями весь день. Остановились ночевать в последней деревне перед Саратовом.
Гофунг объявил, что он хороший повар, и потребовал соединения всех наших продуктов. Сдуру я отдал ему также свои 6 кило пшена.
Он сварил какое-то месиво из муки и сала, которое подгорело. Терехов все ехидничал, а я позавтракал с аппетитом и вышел на улицу к лошади.
Жгучий холод охватил меня. Накануне было ясно и морозно, хотя тихо. А сейчас к 30° мороза добавился ветер. Вернувшись, я достал из своего мешка одеяло и по-бабьему закутался с головой. Гофунг и возчик поступили точно так же. А старший лейтенант Терехов не пожелал поганить одеялом свои недавно полученные кубики в петлицах и только опустил уши у шапки.
И снова мы двинулись дальше. До Саратова оставалось еще 25 километров — без жилья, без деревца.
Этот переход был одним из самых тяжких в моей жизни. Несмотря на одеяло и шапку, ветер и холод пробирали мое лицо и голову. Терехов долго терпел, но потом тоже достал одеяло и закутался. Здесь в безлюдье, да на таком ветру некому было показывать свои новенькие кубики.
Рыжуха наша вся заиндевела. Мы боялись, что она упадет. Нет, ничего — все так же сонно и невозмутимо шагала вперед, на ее веки намерзли комья льда.
И мы сами, закутанные по-бабьи, превратились в обледенелые глыбы. Я оставил открытой только узкую полоску поперек глаз.
А ветер налетал все резче и жгуче, пронзал холодом насквозь. И направо, и налево, и впереди, и сзади белел только ровный снег, да вереница телеграфных столбов тянулась вдоль дороги. Мы шли молча, да едва ли я смог бы пошевелить челюстью.
Во второй половине дня перевалили через водораздел Дона и Волги. Скоро показались первые домики Саратова. Выбрав хату, из которой клубился дымок, мы завернули лошадку и зашли погреться. И тут я обнаружил, что отморозил полосу лица — оба виска и переносицу.
Закусили крепким мороженым салом, выпили горячего чаю. В тепле у Гофунга развязался язык.
— Ну, скажите, пожалуйста, вы люди молодые — это я хорошо понимаю. Ну, а я старый человек — за что должен переносить такие лишения, такие муки?
Бедный потомок героев Шолом-Алейхема старался нас разжалобить, а Терехов и я только перемигивались.
Подзаправившись и накормив лошадку, мы поехали дальше, спустились с горы в самый город и долго блуждали по улицам, разыскивая базу нашего УВПСа. Гофунг там бывал несколько раз, и возле базы у него была знакомая хозяйка, некая тетя Фрося. Но от холода у него отшибло память, и потому мы попали к этой хозяйке уже в темноту и обнаружили, что там уже набилось человек пятнадцать наших же работников.
Тетя Фрося была проворная старушка. Она не отказывала никому, брала с каждого по десятке за место на полу и беспрерывно ставила самовары.
В Саратове мы прожили три дня и бездельничали. Я ходил по городу. Базар был скудный, а цены непомерно высокие. Хлеб стоил 120 рублей кило. Впрочем, на деньги продавали неохотно, больше меняли продукты на одежду. Картинная галерея была закрыта. К моему удивлению, закрылся и краеведческий музей по случаю переоборудования его в собор. Наступил краткий период, когда Сталин вздумал заигрывать с церковью.
Побывали мы однажды в цирке. Дрессированные собачки были жалкие и голодные. Такие же голодные и жалкие клоуны совсем не смешно высмеивали Гитлера. Гофунг в фойе, прельстившись бутылкой коньяку и 4 поллитровками водки, взял за 150 рублей три билета в беспроигрышную лотерею и, к своему великому негодованию, выиграл наконечник для карандаша, пуговицу и школьный пенал.
Начальство беспрерывно и весьма секретно совещалось. Несколько раз вызывали Терехова. Возвращался он поздно ночью, а утром за завтраком молчал. Где-то решалась наша судьба, что-то подсчитывалось, изучалось, планировалось. Подъезжали все новые и новые работники из всех четырех УВСРов и из УВПСа. От нас прибыли — старший лейтенант Американцев, молодой техник Тимошков и в качестве повара холуй Терехова — некий верзила Гавриков.
Всего собралось человек 60, из них половина устроились ночевать все у той же гостеприимной тети Фроси.
Это был, можно сказать, цвет нашего УВПС-100. Весь Первый отдел, то есть рекогносцировочный, во главе с начальником отдела капитаном Баландиным был налицо. Прибыли худенький капитан Финогенов, веселый толстяк Дементьев, долговязый капитан Пеньшин, чернобородый капитан Москаленко, молчаливый капитан Сергиевский и еще несколько лейтенантов и старших лейтенантов. От каждого УВСРа было по 2–3 капитана и старших лейтенанта, по одному топографу и еще сколько-то снабженцев, холуев, агентов и прочей братии.
Во главе всего этого предприятия стоял главный инженер УВПС-100 всеми уважаемый грозный начальник Николай Васильевич Разин, недавно произведенный в капитаны. В заместителях у него ходил капитан Скворцов, бывший в 20-х годах знаменитым футболистом.
Наконец был назначен день отъезда: 18 января в 8 ноль-ноль.
Накануне вечером сделалось известно, что нам дают 3 трехтонки, из них лишь одну, крытую брезентом.
Началась погрузка. Одну машину загрузили бочками с горючим; другую — мукой, крупой, хлебом, разными ящиками; третью, крытую брезентом, заложили по стенкам бараньими тушами.
Из всех 60 человек Разин сам отобрал 20, в основном командиров-рекогносцировщиков. От нашего УВСР-341 в список попали Терехов, Гофунг и я. Все мы должны были ехать на машинах, я лично — на открытой.
Но насколько это было быстрее, интереснее и комфортабельнее, чем двигаться поездом в теплушках. Я был очень доволен и горд. Кроме меня, из топографов попал в счастливцы представитель УВСР-343 Болезнов.
Итак, правда, не в 8 ноль-ноль, а в полдень мы медленно выкатились из ворот базы и, проехав через весь город, спустились на лед Волги. Переправившись на левую сторону реки, мы попали в Энгельс — бывший совсем недавно столицей Республики Немцев Поволжья. Однако в дружбе народов, закрепленной сталинской конституцией, оказалась трещина, и потому мы увидели дома сплошь заколоченные, с разбитыми стеклами, а улицы были занесены снегом и почти без людских следов.
Ехали мы мимо частых деревень, и там тоже дома стояли заколоченные, а дома были добротные, часто двухэтажные, или каменные, или срубленные из толстенного леса, с тесовыми или железными крышами. Каждый дом окружали крепкие ворота, заборы, сараи, хлева, видно, поставленные на десятки лет. Позади заборов виднелись фруктовые сады, а в палисадниках росли кусты и деревья. На полях стояли многочисленные стога соломы и сена. На краю каждой деревни находились обширные скотные и конные дворы. По всем признакам еще недавно тут жили трудолюбивые люди, создавшие крепкие и богатые колхозы.
Остановились в одной деревне пообедать. Поленом я отбил дверь первого попавшегося дома, вошел. В двух комнатах валялась перекувырнутая мебель, с виду совсем не крестьянская — дубовые столы, ореховые резные шкафы, кресла. На полу была рассыпана битая посуда, стекло, бумажки, книги. Я поднял одну в кожаном переплете с тисненным золотом заглавием: «Goethe's Werke Faust 2-te Teil». Комментарии излишни.
Мы поехали дальше на юг вдоль Волги. Стали попадаться русские деревни с невзрачными глинобитными хатенками под соломенными крышами; деревни раскинулись на голых местах, без деревьев и палисадников, с плохими колхозными постройками.
На мне было одето, начиная от нижней сорочки и кончая одеялом и казенным брезентом, всего 12 одежек. И все же, сидя на бочках, продуваемый ветром и морозом, я жутко мерз. На третий день, когда часть бараньих туш переехала в наши желудки, а часть была украдена из-под носа очередных нерадивых ночных дежурных, я пересел в крытую машину, где было очень тесно, но сравнительно теплее.
Навстречу все чаще и чаще попадались машины, многих обгоняли мы, многие обгоняли нас. На юг шли тяжело груженные, на север — порожняк. Нас обогнал на легковой машине полковник Прусс. Он вылез, одетый в длинную медвежью доху, приветливо помахал нам ручкой, забрал от нас капитана Разина и помчался дальше.
Наконец, на четвертый день, в сумерках из-за Волги стал доноситься глухой рокот. Чудесные фейерверки играли на небе. Чем дальше мы ехали на юг, тем громче слышался беспрерывный рокот. Казалось, множество мальчишек бегали и прыгали по железной крыше.
Там, напротив нас, на правом берегу Волги шел спектакль, за которым тогда с содроганием следил весь мир. Как раз начался 5-й акт трагедии под названием «Сталинград».
Ночевали мы очень плохо, все вповалку на полу холодного барака. Следующее утро было морозное и туманное. Вдали беспрерывно гремело и рокотало, но из-за тумана мы ничего не видели. Свернули по дороге направо и поехали через Волгу по деревянной лежневке, проложенной прямо на льду.
И тут я впервые увидел Красную Армию побеждающую. Бойцы были одеты в новые шинели, большинство в валенки, у многих вместо винтовок висели автоматы. И шагали бойцы бодро, и глядели бодро, с улыбками. А сколько из них потом дошло до Берлина?
Впоследствии я несколько раз слышал от многих, не в печати, конечно, о том, что, окружив немцев в самом Сталинграде, не надо было лезть на них с ожесточенными атаками, а ждать, когда враги от голода, от недостатков снарядов сами сдадутся. Победа задержалась бы на два-три месяца, но зато сохранились бы жизни по крайней мере сотен тысяч наших, вот этих самых бодрых бойцов, которых я видел тогда на Волжской переправе.
Мимо нас все двигалась непрерывным потоком военная техника: пушки, минометы, снаряды на автомашинах… И опять шли молодец к молодцу — одно подразделение за другим. Меня явно удивило то, что уж очень много среди них было девчат, которые чересчур бойко глядели и галдели.
Переехав Волгу, мы попали в город Красноармейск, бывшую Сарепту, сильно разрушенную. Но путь наш лежал еще дальше, теперь прямо на юго-запад. Громыхание битвы постепенно отдалялось.
Вдруг наша машина встала. Шофер подбежал к задним колесам и сказал нам:
— Хотите посмотреть на убитого Фрица? Я вас к нему подвезу.
Не получив ответа, он сел в кабину и проехал метров тридцать, вновь остановился.
У самой дороги лежал, широко раскинув руки, мертвец, в кальсонах и босиком. Его синие пальцы на ногах растопырились, глаза были открыты, рот странно улыбался.
Многие из нас впервые увидели убитого. Мы смолкли, уставились на него. В мертвеце всегда таится что-то манящее — хочется взглянуть ему прямо в глаза. И страшно, и противно, и одновременно притягивает. Я отводил взор в сторону и снова невольно поворачивал голову и смотрел в оскаленный, обрамленный черными усиками рот, в свинцовые, безучастные глаза…
Все вздохнули с облегчением, когда машина тронулась.
Трупы стали попадаться все чаще, то в одиночку, то по нескольку — вповалку один на другом — и все полураздетые, разутые.
Мы ехали, и следы войны мелькали мимо нас, подобно кадрам кинокартины. Впервые я видел эти следы так близко.
Вот стояли два обгоревших наших танка, вот сломанные, изуродованные автомашины, дальше — подбитые пушки. И всюду земля была изрыта, исковеркана, опутана колючей проволокой. Дома стояли без крыш — разваленные, обгоревшие, словно обгрызенные.
Ночевать мы остановились в большом населенном пункте Цаца, неоднократно упоминавшемся в сводках Информбюро.
Некоторые улицы были целы, другие превратились в ряды обугленных уродливых печей, похожих на фантастические постройки марсиан.
Когда мы разгружались, мимо нас провели партию военнопленных немцев, человек 200. Одетые в грязно-зеленые шинели, обвязанные по-бабьи платками, грязные, небритые, изможденные, они шли медленно, тупо глядя в землю. У многих на ногах вместо обуви были навернуты тряпки.
Один из них отстал. Конвойный подскочил к нему:
— Ком, ком!
Немец стал быстро объяснять по-немецки, показывая на свои ноги. Конвойный замахнулся прикладом, немец не шел… И тогда произошло то, что я увидел в первый раз и к чему за всю войну так и не смог привыкнуть…
Выстрел был одинокий и негромкий. Один человек рухнул, как мешок, а другой человек, вскинув винтовку на плечи, побежал догонять остальных.
Я внес вещи в дом и вернулся.
Громадный, рыжий, небритый немец лежал на спине и был еще жив. Кровь чернела у него на груди. Он изредка ловил губами воздух и затухающим взглядом глядел куда-то мимо меня. Подошли две женщины и стали плакать.
— Чего вы плачете, — сказал кто-то, — он ваши хаты сжег.
Самое страшное в смерти — это ее простота. Вот, жил человек, стремился к чему-то, кого-то любил. Его любили… И достаточно нажима пальцем на спуск винтовки и девяти граммов свинца… И все летит к черту…
Вернувшись, я узнал, что в бывшем колхозном овощехранилище заперто человек сто пленных немцев и что их уже целых две недели как не кормят, а местные жители приносят им только воду.
Да, в те дни, когда началась массовая сдача немцев и румын в плен, наше командование совершенно не подготовилось к тому, что прибавляются сотни тысяч человек едоков без аттестатов, тем более что снабжение и наших-то войск по обеим одноколейным магистралям — из Поворина на Гумрак и из Саратова на Эльтон — шло с большим трудом и подчас с перебоями.
Я пошел смотреть на пленных. Длинное здание овощехранилища было выкопано в земле. Я нагнулся и заглянул в маленькое окошечко, заколоченное решеткой, и увидел страшные, исхудалые, безумные, черные лица. Десятки пар глаз, полные отчаянья и надежды, смотрели из темноты…
Много спустя мне рассказали, что Гофунг в тот день променял килограмм хлеба на золотые часы. Что ж, кто-то, быть может, спас свою жизнь.
Утром я прошел мимо того расстрелянного немца. Он лежал без шинели, без гимнастерки, без обуви…
Весь день мы ехали на юг. И весь день по белой бескрайней степи мелькали разбитые автомашины, пушки, танки, трупы людей и лошадей, горы снарядных гильз, желтые жестянки указателей на немецком языке, разбитые металлические и деревянные ящики, колеса и всякая мелочь, привезенная сюда со всей Европы.
Мы остановились в селе Плодовитом на границе Калмыцкой АССР.
Старик хозяин очень красочно нам рассказывал, как сперва драпали наши, почти без техники, все больше пешие, измученные, голодные, разутые.
— Как увидел я двух капитанов, как они босиком бегут, так решил — конец нам пришел, — говорил он, а потом стал рассказывать, как ехали немцы в течение недели на автомашинах — грузовых и легковых, в автобусах, ехали нарядные, откормленные, веселые; двигалась их техника — танки, пушки, везли множество всякого груза. За немцами ехали на больших фурах румыны.
— А назад немцы возвращались?
— Нет, никто не возвращался.
— Значит, все там осталось? — показал я в сторону Сталинграда.
— Все там осталось, — подтвердил старик.
На следующее утро явился к нам капитан Баландин и сказал, что предстоит рекогносцировать и строить рубежи в этих местах, и позвал нас на совещание.
В одной из хат собралось человек 30 наших, а также приехавших из УОСа.
Заместитель начальника 1-го Отдела УОС-27 майор Батищев прочел нам лекцию, что рекогносцировать нужно начать как можно скорее, что все сроки прошли. Еще он сказал, что врага следует ожидать и с запада, и с востока. Или фон Паулюс будет прорываться, или Гитлер бросит ему на помощь все свои резервы. Батищев добавил, что война зимой есть война за населенные пункты. Сказал он еще много всякой премудрости и, пожелав нам успеха, уехал на легковой машине.
Капитан Баландин тут же посадил в кузов машины двух рекогносцировщиков — старших лейтенантов Соколовского и Липского, а также нас троих — Терехова, Гофунга и меня, и повез за 12 километров в калмыцкий улус Тингута, где будет дислоцироваться наш УВСР-341.
Приехали в Тингуту — селение с маленькими глинобитными хатенками, без единого деревца вокруг. Терехов, Гофунг и я выбрали хату побольше, приволокли туда свои вещи и только собрались было закусывать, как к нам ввалился капитан Баландин и приказал ехать с ним, с Соколовским и с Липским вдоль будущего рубежа до совхоза имени Юркина, до которого на карте насчитывалось 15 километров.
Терехов сказал, что ему надо как следует осмотреть все селение, где предстоит разместить не одну сотню людей, и потому он не может ехать.
Мы стали расспрашивать хозяина о дороге, тот объяснял на ломаном русском языке очень непонятно, но сказал, что совхоз разрознен и там никого нет.
Баландин авторитетно ответил:
— Ничего подобного! Я расспрашивал. Там люди живут.
Мы сели и поехали.
Вообще в этих местах снегу выпадает мало, а южнее начинаются Черные земли, где скот пасется круглый год. До Тингуты мы добрались легко, но сейчас повернули на север, и чем дальше ехали вдоль столбов, тем чаще машина начинала буксовать, пока не встала совсем. Было ясно, что на машине по нетронутому снегу нам до совхоза не добраться. Но Баландин был упрям, как чугунная тумба. И еще целый час машина стонала и фыркала в снегу и пережгла массу горючего. Наконец Баландин вышел из кабины и сказал нам:
— Что ж, товарищи рекогносцировщики, вам придется добираться пешком.
Старший лейтенант Соколовский — весьма тонкая личность, бывший научный сотрудник института, эдакий заносчивый маменькин сынок — сказал, что у него болит голова.
Старший лейтенант Липский — крошечного роста вкрадчивый еврейчик — сказал, что у него потерта нога.
Гофунг развел руками и жалобно попросил пожалеть его, ведь ему больше 50-ти лет.
— Голицын, придется тебе идти одному, — сказал Баландин. — Переночуешь, завтра вернешься и доложишь, что видел.
— Но ведь там все разорено и смотрите — не видно никакого следу, — заметил Соколовский.
— Ничего подобного! — резко ответил Баландин. — Конечно, там какой-нибудь сторож остался.
— Пойду, — коротко сказал я, оставил свой полушубок Гофунгу, отдал честь и пошел в одной телогрейке и штанах-инкубаторах в одну сторону, машина повернула в другую.
Я пошел вдоль телеграфных столбов. И эти столбы являлись единственными черными предметами. Все кругом — и небо и степь — было однообразно бело и пустынно. Вот спереди показалось что-то черное. Я никак не мог догадаться, что увидел. Подошел ближе — два металлических кола были вбиты в землю, на кольях висели жестяные дощечки с длинными номерами, а поверх были надеты немецкие каски. Черный орел сжимал в когтях белый круг со свастикой, а вокруг орла вилась надпись: «Gott mit uns». Так хоронили немецких солдат.
Я пошел дальше по столбам. И опять меня окружало только белое сверху и белое снизу. Снова зачернел какой-то темный бугорок. Оказалось — труп нашего бойца, а кругом извивались волчьи и лисьи следы. Труп был весь изглодан, одежда разорвана, торчали ребра и позвоночник.
Я заметил ремень. На моей телогрейке не было ремня, и за этот непорядок мне однажды влетело от Разина. Ремень был мне нужен до зарезу, но им перетянут выеденный живот убитого. Недолго раздумывая, я нагнулся, расстегнул пряжку и потянул. Но оказалось, не так-то было легко вытащить ремень из-под замерзшего трупа. Я схватил мертвеца за плечи и перевернул его. Так мне достался мой первый трофей.
Двинулся дальше. Наконец показались низкие здания совхоза. А между тем начало смеркаться. Когда я подошел к совхозу, совсем стемнело.
Я стал обходить длинные здания — бывшие скотные дворы. Всюду высились одни глиняные стены, а деревянные стропила везде были выломаны, и потому все крыши провалились. Я пошел к жилым домам, все они тоже были разрушены. Из одной хаты с шумом вылетела сова.
Я увидел остатки немецких складов — бутылки из-под вина с яркими этикетками, пустые консервные банки, пустые жестяные ящики. Тут же валялись изглоданные трупы лошадей, две поломанные автомашины… Наверное, днем я тут сумел бы разжиться чем-либо ценным.
Но сейчас мне было не до разживы. Я бегал от дома к дому, везде зияли пустота и разгром. И было абсолютно тихо. Страшно? — «Да нет, — успокаивал я сам себя, — совсем не страшно». — Когда же я увидел занесенный снегом колодец, то понял, что тут никто не живет.
Неожиданно налетела метель. Надо было немедленно решать, что делать. Ночевать здесь, в хатах без крыш, в одной телогрейке? К тому же мне хотелось есть… Мороз, правда, был небольшой.
— Нет, нет, надо двигаться. По столбам дойду, — громко сказал я самому себе. — Сережка, смелее! Дурак, чего ты боишься?!
И я пошел. Пронзительный ветер дул мне навстречу и хлестал в лицо колючим снегом. Скоро у меня обледенели шапка, лицо и грудь. Холод проникал до самого тела. Метель была такая сильная, что от столба до столба я не видел ничего и несколько раз сбивался в сторону и вновь находил столбы. От ветра и вьюги трудно было даже дышать. Я стал изнемогать, начал считать столбы.
«Ну, еще четыре, еще три. Нет, нет, останавливаться нельзя никак! Еще три столба, еще один. Что это впереди темнеет? А, да это немецкие могилы». Миновал каски на кольях — половину дороги. Ветер свирепел и бросался колючими комьями снега. Я обледенел, мне трудно стало глядеть. Хорошо еще, что не так было холодно. Но как же я устал… Даже трудно было поднимать поочередно ноги — одну, другую… «Вот дойду до того столба и сяду. Нет, нет, нельзя садиться. Надо идти, идти…»
Несколько раз я кричал самому себе:
— Сережка, вперед, вперед!
И я дошел. Но когда увидел впереди первую хату Тингуты, то вдруг почувствовал, что кто-то словно камнем ударил меня в бровь. Я зашатался и чуть не упал. У меня началась жуткая мигрень, какой я страдал всю жизнь после сильнейшего нервного напряжения и непременно на голодный желудок. Последние несколько шагов я сделал с величайшим трудом и пошатываясь. Каким-то чудом сразу нашел свою глинобитную мазанку. Постучался. Мне открыл Терехов.
— Голицын, ты?
Я не мог произнести ни слова. Терехов снял с меня совершенно обледенелую одежду, уложил на полушубок на пол, и я, так ничего не сказав, тотчас же заснул.
Терехов посмотрел на часы — было два часа ночи.
— Вы знаете, как мне за вас попало! — говорил мне во время утреннего завтрака Гофунг. — Так меня Николай Алексеевич ругал, так ругал.
— И правильно сделал, что ругал, — горячился Терехов. — Нет, надо же было такое придумать! Точно зная, что все там разрушено, на ночь глядя погнать одного, да еще неизвестно зачем, да еще безоружного! И какого черта ты попер?
— По военному уставу приказания командира выполняются без рассуждений, — ответил я.
— А знаешь ли ты, что немцы по двое, по трое пробираются из Сталинграда и бродят тут по степи?
Да, когда впоследствии мне доверяли жизнь и судьбы многих людей, я никогда, ни при каких обстоятельствах не поступил бы так, как капитан Баландин поступил со мной. Был он чугунно-тупой, упрямый, холодный человек. Говорили, что он меня ценит. Неправда, не меня он ценил, а некое бойкое топографическое существо, умеющее чертить. Уже после войны Баландина с треском вышибли в отставку, когда из-за его недомыслия погиб хороший юноша-солдатик.
Терехов, узнав, что я совсем здоров, предложил мне вместе отправиться за несколько километров к немецким землянкам. Надо было во что бы то ни стало найти какие-либо строительные материалы для будущих огневых точек.
Сидя за завтраком, я с любопытством оглядывал окружающую нас обстановку. Мы сидели на своих чемоданах и узлах, так как ни стола, ни стульев не было. Хозяева — калмык, калмычка и целый выводок щебечущих, смешливых кал мычат — устроились на войлоке на полу, поджав под себя ноги, и с любопытством наблюдали за нами. Сбоку дымилась маленькая печурка, на которой старуха, страшная и косматая, как ведьма, пекла лепешки.
Хозяин спросил — нет ли у меня чаю, пообещав за него баранину. Как раз я давно берег восьмушку. К моему удивлению, он дал мне целую ногу, да еще с куском бока. Гофунг тут же забрал баранину в общий продуктовый мешок.
Я с любопытством разглядывал многочисленных калмычат. Старшая дочка, с круглыми и красными, как яблоки, щечками, была определенно хорошенькая. Она что-то шила и время от времени вскидывала на меня свои косые глаза и смеялась, видимо, хотела, чтобы я обратил на нее внимание.
После завтрака я вышел за нуждой на улицу. Вдруг девушка выскочила следом за мной и, дернув меня за рукав, с хохотом пробежала мимо меня, потом остановилась, неожиданно задрала подол на голову и присела. Я увидел буквально все и в ужасе ринулся обратно в хату. Неужели калмычки так оригинально кокетничают?
Мы пошли с Тереховым по указанному нам направлению и действительно скоро обнаружили на склоне оврага разрушенные землянки.
— Я боюсь, что там все заминировано, — говорил Терехов. — Ступай осторожнее.
Мое внимание привлек какой-то блестящий цилиндрической формы предмет на снегу, а вокруг него множество лисьих следов. Несомненно, лиса долго катала эту штуковину. Я нагнулся.
— Это мина! Отойди…. твою мать! — заматерился Терехов.
Но уже предмет был у меня в руках. Я держал измятую, изуродованную консервную банку, притом достаточно увесистую, но без единой надписи. Мне удалось оторвать болтавшийся кусок жести; я засунул палец в дырку и вытащил что-то белое и красное.
— Это яд! — загремел Терехов.
Но палец с этим белым и красным был уже у меня во рту.
— Это свиные консервы, мясо и сало, — сказал я.
Терехов тоже засунул палец в дырку, вытащил кусочек и тоже облизал палец.
— Действительно, свинина, — сказал он.
— Да смотрите, еще и еще! — закричал я, откапывая в снегу две, также сильно измятые банки.
Ногами и руками мы стали яростно разгребать снег и нашли еще несколько банок. Я наткнулся на деревянную крышку от ящика и прочел надпись по-немецки. В числе прочих непонятных слов стояли: «Рогк» и «88 Stuck».
— Николай Алексеевич, — закричал я, — вот сколько нам надо найти!
И мы принялись бешено копаться в снегу. Каждая новая банка встречалась радостными криками.
— Вот еще одна штука! Вот еще три штуки!
В одной ямке мы обнаружили сразу не менее 15. В наших поисках было что-то упоительное. Мы плясали, прыгали, разгребали снег руками, ногами, крышкой от ящика и все находили и находили новые банки.
Но искать таким способом в снегу и в ямках было очень утомительно, и через час мы совершенно выдохлись. А банки стали попадаться реже.
Мы сосчитали наши трофеи. Оказалось 60 штук, по 200 граммов каждая. Неплохо!
Только теперь мы заметили разбитую походную кухню и рядом воронку от снаряда. Очевидно, ящик с консервами был выброшен взрывной волной, а повара либо погибли, либо убежали.
Завтра же с лопатами придем сюда и найдем не только оставшиеся 28 банок, но еще многое и многое другое, что погребено под снегом. Ведь мы даже не дошли до землянок, а уже раздобыли такие богатства.
Пришлось мне снять гимнастерку, завязать рукава и ворот и в этот самодельный мешок напихать банки; набили мы ими и карманы и торжественно приволокли наши трофеи домой.
— А неплохая, знаете, вещь! — сказал Гофунг, когда в тот вечер, сидя на чемоданах, мы принялись макать хлеб в сковородку с растопленным свиным салом.
От болей в животе я долго не мог уснуть. А только уснул, как был разбужен. Раздался страшный стук в дверь. Терехов пошел отворять. При тусклом свете фонаря я увидел на пороге капитана Баландина.
— Собирайтесь немедленно! Я приехал за вами. Рубеж отменяется. Везу вас на новые рубежи.
Терехов заворчал — нельзя ли отложить до утра?
— Задание самого Рокоссовского! Исключительно срочное! — вопил Баландин.
И через полчаса, угрюмые, не выспавшиеся, ежась от холода, мы тряслись в кузове автомашины, мчавшей нас сквозь мрак по снежной степи назад в Плодовитое.
Наверное, только весной какой-нибудь счастливец нашел оставшиеся 28 банок.
С трудом достучавшись до наших прежних хозяев в Плодовитом, мы кое-как разлеглись на полу, а весь следующий день снова тряслись на машине, развозившей группы рекогносцировщиков по улусам Калмыцкой Республики.
Мне надоело называть степи бескрайними и белыми, но, к сожалению, иных эпитетов придумать не могу. Изредка только чернела брошенная разломанная румынская фура, или сгоревшая немецкая автомашина, или труп лошади с раскинутыми ногами.
Уже поздно вечером, дав большой круг, нас наконец ссадили в большом хохлацком селе Уманцеве Сарпинского района Калмыцкой АССР. Было это 27 января.
Кроме Терехова, Гофунга и меня, в Уманцеве слезли четверо рекогносцировщиков: капитаны Дзюба и Сергиевский, старшие лейтенанты Соколовский и Липский.
Терехов, Гофунг и я поселились вместе, каждый рекогносцировщик — отдельно по всему селу, вытянувшемуся в одну линию на 5 километров.
Терехов и Гофунг обязаны были снабжать рекогносцировщиков продуктами, а через сельсовет — рабсилой, подводами и кольями. Последнее выросло в целую проблему, так как до ближайших кустов насчитывалось 12 километров.
Я лично обязан был снабжать каждого рекогносцировщика топографической основой, то есть должен был наскоро, глазомерным порядком с компасом и бригадирским ковыльком заснять в масштабе 1:10 000 территории будущих БРО, после чего помогать обрабатывать материалы.
Мне очень хотелось рекогносцировать самостоятельно. И, очевидно, помня уроки капитана Финогенова, я смог бы это выполнить. Но существовал строгий приказ, что рекогносцировать имеет право только командир со специальным образованием.
Сперва я попал к старшему лейтенанту Соколовскому, но тот был до того заносчив и надменен, так гордился своими тремя кубиками, что я скоро от него сбежал, хотя чувствовал, что именно он мог бы меня многому научить.
Капитан Дзюба был ленивый хохол, иногда грубый, иногда добродушный. Ему не хотелось шагать по снегу, и он зачастую посылал меня поставить кол на каком-нибудь пригорке, его мало интересовало — каков будет обстрел с той огневой точки.
Старший лейтенант Липский — ничтожного роста еврейчик — был абсолютным ничтожеством, тупым и самолюбивым; когда же он усматривал выгоды, то становился ласковым и заискивающим. Впоследствии, не без моего участия, вся его рекогносцировка была с треском забракована и ее переделывали другие.
В последнюю очередь я попал к капитану Сергиевскому. Меня сперва испугала его грубость. Характер у него был прескверный, и его многие недолюбливали. Но за внешней грубой оболочкой скрывалось сердце художника. Раньше он был архитектором, и, наверное, талантливым. Он категорически отказывался учить меня тонкостям рекогносцировки, но зато мы много с ним говорили о литературе, об искусстве и на другие, столь же далекие от действительности темы.
Был он ужасный тугодум и рекогносцировал медленно, но усердно, переделывая по нескольку раз. БРО ему досталось самое дальнее, но он не ленился ходить за 6 километров переставлять на 20 метров какую-нибудь огневую точку.
Иногда к нам приезжали капитан Баландин и даже сам Разин, они торопили нас, бранили, хотя всем было ясно, что вообще исчез всякий смысл продолжать рекогносцировать. Ведь 2-го февраля освобожден Сталинград.
Но приказ о необыкновенной срочности и важности рубежа был дан еще до его освобождения, и, очевидно, в суматохе и торжестве победы приказ просто забыли отменить, и потому все дни я бегал до изнеможения и сидел все вечера до одурения.
А между тем бараньи туши и мука, привезенные нами из Саратова, вскоре должны были кончиться. И тут мы узнали, что не спущены на нас какие-то наряды, и мы поэтому вообще не будем получать продукты. Винили во всем начальника отдела снабжения УВПС-100 капитана Власова, забывшего куда-то послать заявку.
Кстати, много спустя, когда составляли список на получение медали «За оборону Сталинграда», фамилия Власова фигурировала на одном из первых мест, хотя дальше Саратова он никуда не ездил. Как нам объяснили, он получил медаль за «энергичное содействие» нашим рекогносцировкам. Рекогносцировщики эти медали тоже получили, а топографы нет.
Итак, положение с жирами и хлебом у нас становилось катастрофическим. Куда бы Разин ни ездил, к кому бы ни обращался, нигде не мог добиться толку. Наконец наступил день, когда рекогносцировщики пришли за продуктами, а Терехов им прямо сказал, что ничего, кроме перловки, дать им не может.
Сам Терехов, Гофунг и я чувствовали себя пока сносно благодаря щедрости Зеге, давшего нам месячный паек, да еще с добавками, и благодаря немецким консервам, которые мы съедали по одной — по две банки в день и о существовании которых мы тщательно от всех скрывали.
Неожиданно выручила нас, во-первых, энергия Разина и, во-вторых, нечто совершенно неожиданное.
Однажды вечером нас разбудил страшный стук в дверь. Фары автомашины ярко освещали комнату. Я открыл дверь.
Вошел Разин и громко крикнул:
— Скорее разгружайте! Разрешено взять 30 килограммов.
Мы подбежали к автомашине. При свете луны я увидел, что вся она до верха бортов была загружена прямо навалом, как дрова, свежей рыбой.
— Скорее, скорее! Я должен доставить другим! — торопил нас Разин.
— Товарищ капитан, прошу не беспокоиться, весы у нас в сенях, мы возьмем ровно 30 килограммов. — Гофунг говорил таким благородным и честным голосом, каким очень хорошо умеют говорить только благородные и безупречно честные евреи.
Я выбирал рыбины побольше и по нескольку штук таскал их в большую кошелку, стоявшую на десятеричных весах.
Таскали только Гофунг и я, а Терехов повел Разина и шофера в хату.
— Голицын, чего вы зеваете? — трагическим шепотом простонал Гофунг.
Я увидел, как он перекинул здоровенную рыбину через забор, сразу понял его маневр и стал носить три рыбины на весы, а три другие мимоходом кидал через забор в сугроб.
Наконец Гофунг воскликнул:
— Товарищ капитан, смотрите на весы — 33 кило 200 грамм, но учтите, я предварительно свешал кошелку.
— Ладно, ладно, — сказал Разин, не глядя прошел мимо кошелки и сел в кабину.
Он уехал, а Гофунг и я при свете фонарика стали поспешно искать в снегу рыбу, но складывали мы ее в иное место, так как официальных 30 килограммов должны были «по-честному» разделить с рекогносцировщиками.
Утром мы с наслаждением уплетали зажаренных на немецких консервах жирных линей, а иных пород рыбы не было.
Терехов рассказал нам, как добыча досталась Разину.
Незадолго до начала войны близ улуса Аршань-Зельмень для орошения степи была выстроена на маленьком ручейке плотина. Образовалось водохранилище. Когда сюда явились немцы, в густых тростниках у Сарпинских озер скрывались партизаны. Тогда немцы взорвали плотину, чтобы спущенной водой затопить тростники.
На месте бывшего водохранилища остались маленькие озерки, битком набитые рыбой. А берега их были пустынны, так как немцы сожгли там все населенные пункты, и до ближайшего жилья считалось не менее 30 километров.
Разин обо всем об этом прознал, нанял двух рыбаков и поселил их в каких-то землянках возле тех озерков. Когда рыбаки пробивали лед, задыхающиеся лини сами лезли в проруби и их оставалось только вычерпывать ведрами.
Терехов послал туда подводу и на следующий день получил еще сто килограммов линей, потом их доставили еще раз на машине, еще раз на подводе, а потом высшее начальство поставило на тех озерках часовых и запретило ловить рыбу. Очевидно, вся оставшаяся рыба задохнулась и погибла.
Мы были буквально завалены линями, меняли их на молоко, на пшено, на постное масло, на муку, на самогон, ели рыбу жареную и вареную и через неделю она нам так осточертела, что даже смотреть на нее было противно.
Рекогносцировщики, которым рыбы доставалось меньше, чем нам троим, сперва брали ее охотно, а потом стали жаловаться, что, питаясь одними линями, они страдают половым бессилием.
Разин тоже менял рыбу на продукты, притом в большем масштабе, чем мы, связавшись с колхозами и с другими местными организациями. К тому моменту, когда подоспели наконец официальные наряды на продукты, мы вышли из положения.
В Уманцеве мы жили сперва втроем, потом Терехов ушел от нас к председателю колхоза. Наша с Гофунгом хозяйка — добродушная рыхлая хохлушка, мать троих детей — давала нам молоко, а мы ей давали линей.
Чистота в доме была абсолютная, полы по субботам мазались глиной. А вот самому мыться приходилось в корыте, позабыв всякий стыд. Вообще во многих областях нашей родины бань не знают и моются дважды в жизни, если не считать крещения и погребения, а именно — мужчины моются перед венцом и перед призывом в армию, а девушки только перед венцом.
И вот, идет гоголевская Оксана с точеным профилем, с длинной косой, с длинными ресницами, черные ее очи сверкают, а воняет от нее козлом за километр.
Кто-то из рекогносцировщиков сострил, что в тех условиях голову помыть легче, нежели головку.
Между прочим, в Уманцеве я воочию убедился, насколько все на свете относительно: хозяйка ежедневно ставила на стол голубой эмалированный ночной горшок с борщом. И наоборот: в углу у дверей стояла опрокинутая немецкая каска со свастикой и орлом и надписью «Gott mit uns». А дети пользовались ею для своих маленьких потребностей.
Когда мы кончили забивать колышки по степи, по садам и по задворкам Уманцева, я отправился вместе с рекогносцировщиками за 18 километров обрабатывать материалы в районный центр Садовое, где был штаб Разина.
До чего же гнусное было это занятие — обработка материалов! Баландин заставлял нас работать с 9 утра и до 2–4 часов ночи, буквально не поднимая головы. Напряжение было такое, что мы путались, а то проливали тушь. И при этом всем нам была ясна бессмысленность и ненужность этой работы, когда фронт успел откатиться в Донбасс за 1000 километров.
Раздражены были все чрезвычайно, и больше всего доставалось стрелочникам-топографам. Я едва сдерживался, приходилось молча сносить окрики людей, стоявших в культурном отношении ниже тебя, но зато имевших в петлицах три кубика.
И с питанием тут было намного хуже. От немецких-то консервов я уехал, а ходил в столовую, где давали только уху и вареных линей.
Разин больше разъезжал, а за него оставался начальником дородный капитан Скворцов, бывший в молодости футболистом, по его словам, очень известным.
Не раз Скворцов заходил в штаб и говорил:
— Товарищи, имейте в виду, что сегодня обеда и ужина не будет. — Говорил он таким тоном, словно предупреждал, что не будет кино или политзанятий, а на возмущенные возгласы отвечал: — Николай Васильевич (то есть Разин) уехал, ничего не могу поделать. Дров не подвезли, топить кухню нечем.
И вообще, кто бы к нему с какой-либо просьбой ни обращался, он неизменно отвечал:
— Николай Васильевич уехал, ничего не могу поделать.
Футболистам, как известно, ума не положено. И такое абсолютное ничтожество продержалось в нашем УВПСе до конца войны, ничего не делая, только получая ордена.
От систематической бессонницы, от напряженной работы мы ходили пошатываясь, мне казалось, что я схожу с ума, а между тем конца этим схемам и ведомостям не было видно.
Однажды вошел к нам в штаб Разин и сказал:
— Товарищи, наш курьер заболел, а машины в отъезде. Необходимо доставить в штаб УОСа срочный секретный пакет. Я не могу его доверить первому встречному. Кто из вас хочет идти пешком?
У меня стукнуло сердце, я оглянулся, все тридцать тружеников склонились над столами. Я поднял голову, мои глаза встретились с глазами Разина. Я вскочил:
— Товарищ инженер-капитан, разрешите к вам обратиться?
Разин кивнул.
— Я пойду.
— Так и знал, что именно ты пойдешь! — воскликнул он улыбаясь.
Баландин кинулся протестовать.
— Ничего, ничего, обойдетесь. Другие начертят.
Я моментально оделся, собрал свое барахло, взял пакет и помчался, не дожидаясь обеда, а то еще чего доброго начальство передумает.
Мне предстояло пройти до Уманцева 18 километров. Там я собирался ночевать, а утром тронуться дальше прямиком по степи за 40 километров до Аксая, где помещался штаб УОС-27.
На следующее утро с банкой консервов в кармане, с компасом в руке я пошел, как сейчас помню, по азимуту 350.
Была половина февраля, но тут на юге уже стояла пришвинская весна света. Солнце ослепительно сверкало на хрустальном насте. Я шел легко, как по паркету, шел в одной телогрейке, дышал полной грудью и наслаждался воздухом, солнцем, свободой, одиночеством. К вечеру, когда снег заалел от заходящего солнца, я увидел вдали пирамидальные тополя Аксая.
Через полчаса я уже стоял в кабинете улыбающегося майора Батищева, который меня знал еще по Саратовскому рубежу. Я вручил ему пакет, а он написал записку в столовую.
Но, оказывается, чтобы пообедать, одной записки было мало: требовалось идти к начальнику отдела снабжения, потом в бухгалтерию, там получить талон, внести в кассу три рубля, потом завизировать талон в отделе снабжения, идти еще куда-то и, наконец, получить в столовой тарелку пустой лапши и вареного линя.
Чтобы устроиться ночевать, требовалось ходить еще больше. Тогда я пошел к рекогносцировщику капитану Паньшину, который (счастливец) обрабатывал материалы не вместе со всеми, а в одиночку в Аксае, где было его БРО.
Паньшин повел меня ночевать к своим соседям, дал немного пшена, дал молока, и я устроился на ночь очень хорошо.
На следующее утро я уже собирался было идти пешком обратно, как вдруг вошел Паньшин и сказал, что сейчас неожиданно прибыл на машине Разин и меня ищет.
Разина я нашел в кладовой УОСа. Он получил розовый кусок лососины, с килограмм.
— Оказывается, тебя можно было не посылать, — сказал он. — Благодарю, молодец, что дошел раньше меня. Машина пришла, и я приехал сюда ночью. Сейчас едем обратно.
Весь день он меня катал по каким-то улусам. На сердце у меня было очень тоскливо, ведь Баландин приказал мне как можно скорее возвращаться в Садовое, на эту проклятую обработку материалов, и сегодня же к вечеру я туда попаду. Неожиданно машина повернула на Уманцево. Приехали. Терехова не было.
Я бросился его искать и тотчас же нашел в сельсовете.
— Николай Алексеевич, ради бога, под любым предлогом оставьте меня у себя.
— Ладно, ладно, сейчас поговорю с Разиным, — басом отвечал он.
Через 10 минут Терехов мне весело подмигнул из-за плеча Разина.
— Ну, прощай, — Разин протянул мне руку, чего даже самое мелкое начальство никогда не делало. — Раз ты нужен здесь — оставайся здесь. — Он сел и уехал в Садовое один.
К большому неудовольствию Гофунга я устроился у прежней хозяйки.
Для чего я был нужен Терехову — ни ему, ни мне было неясно. Он с гордостью мне показал свое удостоверение, в котором было написано, что по приказу начальника штаба такой-то армии старший лейтенант Терехов назначается начальником гарнизона села Уманцева.
Гарнизон этот, кроме него самого и Гофунга, состоял еще из дюжины 16-летних местных допризывников. Таким образом, мое появление увеличивало численность личного состава этого гарнизона.
Каждое утро Терехов выстраивал мальчишек, вооруженных тремя румынскими винтовками, рявкал своим шаляпинским басом сперва «Смирно!», потом «Справа по одному рассчитайсь!», потом бойцы маршировали, проделывали разные упражнения с винтовками и с палками, потом Терехов назначал дежурных по гарнизону, рявкал «Разойдись!». И войско наперегонки разбегалось по домам.
Терехову вручили немецкий револьвер, которым он очень гордился и целыми днями пел басом:
— Парабеллум, парабеллум, парабеллум…
Как начальник гарнизона, он обязан был проверять документы у всех являющихся в Уманцево военных.
Несколько дней я наслаждался свободой и ничего не делал, только все боялся, что Баландин про это прознает и вытащит меня за шиворот.
Однажды пришел я домой и застал Гофунга разговаривающим с двумя черномазыми солдатами в длиннополых рыжих шинелях и в высоких, как башни, бараньих папахах.
— Как вы думаете, кто это такие? — спросил он меня.
— Узбеки какие-то.
— Сказали — узбеки! Это румыны.
В те дни по деревням и улусам много бродило румын, которые искали — кому бы сдаться в плен. Жалостливые женщины их кормили, давали какую-нибудь работу, иногда отдавались сами.
Этих двух в плен взял Терехов и под конвоем мальчишки отправил в Садовое.
Расскажу, что слышал о трехмесячном периоде румынской оккупации.
Зверств они не совершали, но уманцевские жители с презрением рассказывали об их мелких кражах и поборах. Они отбирали всякую мелочь, вроде сковородок, полотенец, рюмочек и рамочек, и все это складывали в мешки. Ездили они на громадных фурах, запряженных парой громадных коней. И эти фуры были доверху завалены мешками с награбленным добром.
С ними был священник, который превратил школу в церковь, и туда ходили молиться и румыны, и местные жители. Он проявил кипучую деятельность — крестил подряд всех детей. Крестными отцами были румыны, после совершения обряда требовавшие от матерей — настоящих и крестных — обильного угощения для себя и для своих друзей. Впоследствии хозяйка меня спрашивала — действительно ли румынское крещение. Я отвечал, что действительно.
Всего в Уманцеве стояло до 200 румын. Однажды ночью человек 25 наших кавалеристов-партизан налетели в село. Паника среди румын поднялась невероятная, в одном белье они выскакивали из хат, бежали кто куда и почти все были изрублены шашками.
Вояки они оказались совсем плохие. В своем поражении под Сталинградом немцы винили не себя, а румын, стоявших на южном фланге, и мадьяр, стоявших на северном. Наше наступление было начато именно с флангов, и операцию окружения Сталинградской группировки удалось осуществить сравнительно легко. Румын тогда было взято в плен великое множество. И чего их черт понес в калмыцкие степи.
Оказывается, должность начальника гарнизона могла стать весьма беспокойной.
Однажды ночью, когда Гофунг уехал в Садовое, а я оставался в хате один, раздался страшный стук в дверь.
Я побежал отворять и увидел Терехова и предсельсовета — инвалида без ноги.
— Голицын, — заговорил Терехов, — немедленно одевайся! В Уманцеве немцы!
В два счета я оделся, выскочил на улицу, там стояло трое мальчишек с винтовками и приехавший из района милиционер.
— Ты стрелять из румынской винтовки умеешь? — спросил меня загробным голосом Терехов.
— Да я и из нашей-то никогда не стрелял, — ответил я, поеживаясь от ночного холода. — Где же немцы-то?
— На вечеринке с девчатами, — прошептал Терехов.
Этот ответ меня совершенно ошеломил. Я ожидал, что враги спустились на парашютах, нас окружают, что надо немедленно драпать или храбро сражаться за Родину — за Сталина… И вдруг такой ответ.
Терехов в двух словах мне объяснил, что из района пришла бумажка — задержать, как опасных диверсантов, младшего лейтенанта и старшину, буде таковые явятся в Уманцево.
И как раз накануне к нам прибыли младший лейтенант и старшина с документами, что они посланы для сбора неиспользованных снарядов. Младший лейтенант — молодой парень — долго с нами разговаривал, а старшина — пожилой человек — все молчал, меня еще поразило его совершенно нерусское лицо. Я решил, что он был по национальности латышом.
Оказывается, настоящие-то посланцы за снарядами были убиты, а их документами и обмундированием завладели пробиравшиеся из Сталинграда предатель-русский и несомненно важный немецкий военачальник. Где они скрывались весь февраль — было неизвестно.
Осторожно, крадучись, окружили мы освещенную хату, из которой раздавалось многоголосое пение девчат и звуки гармошки. Когда на помощь подошли еще двое мальчишек, Терехов дал сигнал к атаке.
В хату ввалились: сперва милиционер, потом предсельсовета на костылях, потом я, потом Терехов, потом мальчишки.
— Девчата, разойдись по домам! — крикнул предсельсовета.
Гармошка в руках младшего лейтенанта смолкла.
— Ваши документы! — басом рявкнул из-за наших спин Терехов.
Младший лейтенант встал.
— Позвольте, — возразил он. — Я же вам днем показывал документы в официальном месте, в сельсовете.
Терехов вдруг поднял свой парабеллум и завопил:
— Руки вверх!
Милиционер наставил свой наган, мальчишки задвигали затворами, предсельсовета поднял костыль, я вынул руки из карманов. Девчата, толкая нас, стали выпрыгивать из хаты. Враги подняли руки. Ура, победа нам досталась без единого выстрела.
Мальчишки обыскали врагов, но оружия не нашли. Терехов забрал их документы и приказал им сесть в красный угол под образа, а двух мальчишек с винтовками посадил на полу у порога.
Упоенные победой, мы возвращались домой, оживленно обмениваясь впечатлениями.
Но в 4 часа ночи оба пленника вдруг вскочили с лавки, высоко подняв руки, якобы с ручными гранатами. Хозяйка на печке завизжала, полусонные мальчишки присели на полу и пропустили мимо себя врагов. А те преспокойно забрали их винтовки и скрылись в ночном мраке.
Только на рассвете дрожащие стражи решились выйти из хаты и разбудить начальника гарнизона.
Терехов их крыл нещадно, назначил им по три дежурства вне очереди и сел строчить донесение в район.
Через несколько дней мы узнали, что враги были пойманы за 80 километров где-то под Котельниковым. Увы, слава их поимки прошла мимо носа храброго Уманцевского гарнизона.
Наряду с крупными политическими событиями той зимы, такими, как разгром немцев под Сталинградом, наше стремительное наступление на Северном Кавказе и на Дону, наступление англичан в Северной Африке, происходили события и более мелкие, но тем не менее живо нас интересовавшие.
Одно из них — это приезд под Сталинград из Саратова большой группы наших стройбатовцев во главе с несколькими прорабами. От одного нашего УВСР-341 прибыло свыше 100 человек. Цель их приезда была — сбор немецких трофеев. Ведь немцы оставили под Сталинградом огромное количество техники, натащенной со всей Европы. К нам в Уманцево прибыли: старший лейтенант Американцев и техник Тимошков.
Другое событие — это приказ Комитета Обороны об отозвании бывших работников треста Моспромстрой в глубокий тыл на разные стройки.
Большинство нашего начальства принадлежало к моспромстроевцам. Уехал наш главный фюрер Богомолец со всеми своими подхалимами, уехали и главный инженер Карагодин, и комиссар Сухинин, и начальник техотдела Итин, и многие другие симпатичные и скверные люди. Зеге уехал на строительство Новолипецкого металлургического завода. После войны я тщетно расспрашивал о нем. Такие выдающиеся люди или становились крупными руководителями, или попадали в тюрьму. Так как я никогда ничего о нем не слышал, думаю, что испорченная анкета привела его на второй путь.
На совершенно заглохшем Саратовском рубеже за начальника остался старший прораб — старший лейтенант Эйранов и с ним несколько работников штаба и человек тридцать бойцов.
Временно в наших рядах наступила полная анархия. Кто теперь будет нашим начальством — мы не знали, и перестали получать зарплату. Давно я не получал ни одного письма. Впрочем, деньги не особенно были нужны, так как местное население их не брало.
Вообще все бывшие оккупированные территории и бывшие прифронтовые полосы давно перешли на натуральный обмен. Военные давали гимнастерки, ватники, телогрейки, сапоги, ботинки, соль и в обмен получали молоко, масло, сало, крупу и самогон. Сперва были две основные валюты — соль и самогон, потом остался один самогон. О колоссальной роли этой живительной жидкости во время войны как финансовой единицы в официальной литературе не говорится ничего.
Однажды Терехов вернулся из Садового возбужденный и сияющий. Он мне показал удостоверение, в котором было указано, что ему поручается сбор трофеев по всему Сарпинскому району Калмыцкой АССР и разрешается конфисковать у местного населения немецкое и отечественное оружие, технику и обмундирование.
В течение всего предыдущего месяца мы наблюдали, как это самое местное население лихорадочно перешивало немецкие, румынские и советские шинели, гимнастерки, брюки, плащпалатки на детские куртки, пальтишки, на женские юбки и куцавейки.
— Что бы вам получить такую бумажку хотя бы на две недели раньше! — горестно восклицал Гофунг. — Как бы мы сами разбогатели!
На следующий день по Уманцеву был издан приказ Терехова: «Всему местному населению немедленно сдать в сельсовет все трофейное имущество».
Мальчишки — бойцы гарнизона — притащили несколько противогазов, пустых гильз из-под снарядов, и все.
Нет, так дело не пойдет! Мы развернули бешеную деятельность. Село было поделено между мной и Гофунгом пополам, и мы с утра, каждый с подводой и с понятыми от сельсовета, разъехались в разные стороны.
В своей жизни я неоднократно присутствовал при обысках, обыскивали и меня лично, шарили и в моем столе. Я хорошо знал, как это производится. Но тут пришлось заниматься этим неблагородным делом самому, и это занятие мне совсем не нравилось.
В сундуки я не лазил, а больше искал технику. В первый же день мне удалось забрать несколько аккумуляторов, кузова автомашин, мензулу, телефонный аппарат, сломанные винтовки и всякую ерунду. Хозяйки беспрекословно отдавали все это.
И вдруг у одной бабки в хлеву я обнаружил станковый пулемет «максим» и к нему две ленты с патронами; ценные трофеи были обкаканы коровой. Стараясь не испачкаться, я ухватился за колеса, а бабка так и напустилась на меня:
— Не отдам, не отдам!
— Бабушка, на что вам станковый пулемет? — уговаривал я.
— Как на что, наши бойцы у меня ночевали, оставили беречь, наказали, чтобы никому не отдавала, что они через три дня вернутся…
С тех пор прошел месяц, и бойцы верно давно уже были за Ростовом. Пришлось мне ухватить бабку под мышки и втащить в хату. Пулемет был взят с бою.
Среди моих трофеев оказалась огромная семитонная грузовая машина чехословацкого завода Шкода, которая сама себя вытаскивала из грязи. Мы ее подвезли на буксире к нашей хате, а через несколько дней обнаружили, что с нее ночью был украден аккумулятор. Так, ценная добыча оказалась бесполезной, и пришлось ее оставить на месте.
В моих трофеях преобладало оружие и техника, а Гофунг сумел разыскать несколько шинелей, плащей и одеял. Хозяйка мне разболтала, что он с Тереховым потихоньку от меня однажды распили бутылку вина.
Но и мне посчастливилось распить без них, да не вино, а крепчайший ароматный ром из Пуэрто-Рико. Вот при каких обстоятельствах это произошло.
Я все продолжал жить вместе с Гофунгом. Нас объединяли общие продукты, а так мы почти не разговаривали друг с другом и в душе взаимно презирали и ненавидели друг друга.
Как-то вечером Гофунг ушел к Терехову, а я сидел у окна и писал очередное письмо, хотя не знал, когда получу на него ответ, да и вообще получу ли. После короткого письма от сестры Кати я уже три месяца не знал, как живут мои родные в Дмитрове и в Коврове.
Сидел я так и писал, а хозяйка, не отходя от русской печки, понемногу подкладывала единственное тамошнее топливо — смолу. На печке сидели трое ребятишек. Хозяйка стала наливать бензин в лампу, сделанную из сплюснутой артиллерийской гильзы.
Вдруг бензин вспыхнул, и вспыхнула солома. Хозяйка и старшая дочка остолбенели и заголосили, подняв руки вверх. Отрезанные пламенем детишки на печке завизжали.
Я вскочил, схватил Гофунгову шубу с барашковым воротником и накрыл ею солому, тут же схватил его же одеяло, стал топтать солому, накрытую одеялом, и быстро сбил и потушил пламя.
Хозяйка, вся в слезах, бросилась мне целовать руки, я их отнимал. Она достала из сундука заветную четвертинку этого самого рома, зажарила линей, и мы с ней распили драгоценную жидкость.
Когда на столе осталась пустая сковородка и пустые стаканы, а мы сидели напротив друг друга и улыбались, вошел Гофунг.
Он молча уставился на сковородку и на стаканы.
— Ты не туда смотри, а лучше погляди на свое пальто, — сказала пьяненькая хозяйка.
Боже, какой он поднял визг, когда увидел прожженный воротник своего пальто, дыру на спине и несколько дыр на одеяле!
Я уверял его, что думал о спасении детишек, о спасении хаты, наконец, о спасении его непомерной тяжести чемодана, который он держал под замком. Я оправдывался, что мой полушубок был слишком короток, а мое одеяло слишком тонкое, швырнул ему 300 рублей — все деньги, какие у меня были… С того дня Гофунг пилил меня каждый день, пока мы жили вместе. А в течение последующих трех лет при встречах он постоянно напоминал мне с кроткими, типично еврейскими вздохами о причиненном ему ущербе.
Когда в Уманцеве все трофеи были нами собраны, или точнее, когда местные жители так их запрятали, что мы ничего не могли отыскать, Терехов и Гофунг отправились по соседним улусам.
Возле одного из них еще в конце января упал транспортный немецкий самолет. Но к тому моменту, когда наши туда явились, весь его груз был растащен, перешит, съеден, выменен или запрятан так, что Терехов и Гофунг смогли привезти лишь пачку сигарет и юбку, перешитую из шелкового парашюта. Гофунг корил Терехова в отсутствии энергии и в неумении обыскивать.
Вскоре — это было 1 марта — поиски трофеев пришлось прекратить.
Поздно вечером мы услышали дикие крики верблюдов и ослов, ржание коней, людской мат. Выскочили на улицу и увидели до 50 подвод, груженных людьми и продуктами.
Оказалось, прибыли за 150 километров 400 человек калмыков, мобилизованных на копание окопов.
Всю ночь мы бегали по селу и размещали прибывших.
Если рекогносцировать Сталинградские рубежи в феврале было глупо, то копать окопы в марте, когда враг давно откатился больше чем за тысячу километров, было просто преступлением, тем более что окопы намечались не в степи, а вокруг хат по орошаемым участкам садов и огородов.
Во время войны я несколько раз сталкивался с подобными дикими фактами. И тот приказ Рокоссовского о рекогносцировке и строительстве оборонительных рубежей, и приказ о мобилизации местного населения, выпущенные в январе, отменить позабыли, а дошел этот приказ до местного населения лишь в феврале. Пока распределяли разнарядку по районам, пока собирали народ, снаряжали, уговаривали, приказывали идти, пока ловили, волокли, гнали, прошло еще две недели. И никто не решился сказать: «Товарищи, против кого вы собираетесь обороняться, когда Сталинградская группировка разгромлена, когда враги за тридевять земель?»
На мой недоуменный вопрос Терехов мне резко ответил, что приказ военного командования обсуждению не подлежит, а его надо выполнять безоговорочно, и все.
Так я заделался прорабом на строительстве оборонительных рубежей.
Выяснилось, что калмыки привезли с собой очень мало инструмента. И на следующее утро мальчишки-допризывники под моим руководством принялись рьяно реквизировать у местного населения лопаты, ломы и кирки, а старший лейтенант Американцев с двумя девушками начали спешно разбивать позиции для пулеметов и ПТР (противотанковых ружей).
К обеду нам удалось поставить на работу до 200 человек. На каждую лопату ставили по два человека, в расчете — один копает, а другой отдыхает. Впрочем, чаще отдыхали оба.
Под моим руководством калмыки рубили яблони, сливы и пирамидальные тополя, копали хода сообщения под огородами и вокруг хат. Люди были удивительно бестолковы: объясняешь, объясняешь им — где копать, где нет, обрисовываешь ячейки, пулеметные столики. Ну, кажется, поняли. А отойдешь к другой бригаде, вернешься… Ай-яй-яй, что натворили: где надо копать — там оставлено, и наоборот; в минометной позиции вместо круглых ям понаделали столики, а выкопано вокруг.
Американцев подходил и с улыбочкой ехидничал:
— А вы им объясняйте понятнее.
— Да что я могу поделать! Их четыреста, а я один, даже сходить пообедать, даже по…ть некогда! — чуть не плакал я.
Я вытирал пот и зло смотрел на калмыцких девчат. Все они были молоденькие, веселые, у всех как на подбор щечки были круглые, румяные, аппетитные, словно детские попки. И все они звонко смеялись, глядя на мои незадачи.
И всех этих веселых девчат, и стариков, и женщин, и малолетних детей через несколько месяцев с неслыханной и бессмысленной жестокостью погнали штыками ни за что ни про что в Казахстан.
Поголовное выселение во время войны некоторых кавказских народностей, выселение калмыков, крымских татар, немцев Поволжья, греков, болгар — является одной из самых позорных страниц нашей истории, о которой никогда не писали в газетах и о которой никогда ни ученые, ни писатели не упоминают.
Пять дней копали калмыки окопы. Американцев учил меня разбивать позиции с таким расчетом, чтобы каждый пулеметный столик и каждая стрелковая ячейка имели бы достаточный обстрел и хорошо маскировались бы на местности.
Я живо заинтересовался этим делом и тогда же решил постараться перейти на производство и отстать от опостылевшей мне топографии.
На шестой день в Уманцево явились сразу две машины. Из одной вылез старший топограф УВСР-342 — Ян Янович Карклин, который мне привез приказ капитана Разина — немедленно выезжать в Садовое со всеми вещами. Из другой машины вылез еще кто-то с приказом Терехову и Американцеву (Гофунгуехал раньше) выезжать в Сталинград.
Сердечно распрощался я с Тереховым, который мне подарил десять килограммов белой муки, а про оставшиеся банки немецких свиных консервов сказал, что их увез Гофунг.
Калмыков мы бросили на произвол судьбы и ничего им не сказали. Наши машины разъехались в разные стороны.
В Садовом я переночевал одну ночь. А на следующее утро 22 человека — 15 рекогносцировщиков во главе с капитаном Баландиным, шофер, снабженец и 5 топографов — выехали в Сталинград на маленьком автобусе французской фирмы Рено.
В пригороде Сталинграда, Бекетовке, мы должны были получить продукты, горючее, вторую машину и затем выехать своим ходом за 1800 километров на рекогносцировку оборонительных рубежей в Воронежскую область.
Беспримерное путешествие
становились мы не в самом Сталинграде, а южнее, в его пригороде Бекетовке, которая под властью немцев не была и они почти не бомбили ее. Рассказывали, что фон Паул юс щадил этот населенный пункт, так как собирался там зимовать. Но наши не пощадили — половина деревянных домов и все деревянные заборы были по бревнышкам, по тесинам разобраны на блиндажи и на топливо.
Старший лейтенант Липский предложил мне поселиться вместе. Как выяснилось на следующий день, он выбрал меня потому, что принял меня — потомственного дворянина — не более не менее, как за своего соплеменника. Вообще, во время войны меня постоянно принимали за еврея и я бывал жертвой разных трагикомических инцидентов.
Во мне было 180 сантиметров, в Липском 120; когда мы ходили вдвоем, то, очевидно, представляли из себя любопытное зрелище. А ходили мы вдвоем ежедневно — в столовую и на базар. В столовую он отправлялся в шинели или в расстегнутой телогрейке, чтобы все видели его три кубика. Идучи на базар, он наглухо застегивал телогрейку и развязывал уши у шапки и тогда походил на стройбатовца или на бойца из трофейной команды.
У Липского имелось 20 килограммов ячневой крупы, которую он никак не мог выгодно сменять, и я ему был необходим как охранник и как второй носильщик.
Бекетовские базары выглядели очень интересными. Там выменивалось на съестные продукты и на самогон все то, что можно было отыскать на трупе немецкого солдата или офицера..
Бритвы опасные и безопасные, лезвия для бритв в самых разнообразных обертках и без оберток, презервативы всех систем с резервуарами и без оных и также в разноцветных обертках и без оных ножи, ножички, кинжалы, потихоньку револьверы всех систем, начиная от крохотного бельгийского браунинга и кончая громадным вальтером, мыло палочками, кусками и порошками, картинки и фотографии на неприличные и на религиозные сюжеты, одежда всяких покроев, начиная от генеральского мундира с расшитым серебряными дубовыми листьями воротом и кончая застиранными трикотажными солдатскими кальсонами, шинели, кителя, брюки, шерстяные носки, ботинки, сапоги с короткими голенищами, самопишущие ручки, часы, золотые и цилиндровые, и т. д. и т. д. Не было только немецких консервов и других пищевых продуктов.
Я лично выменял часть своей белой муки на безопасную бритву, на лезвия, на мыльные палочки, на туалетное мыло, на зубную щетку и пасту.
На деньги никто и смотреть не хотел, деньги требовались лишь для расплаты в очко и в преферанс.
А дулись мы в преферанс ежедневно до глубокой ночи, и каждый раз Липский, игравший очень плохо, проигрывал мне и топографу Болезнову. Каждый раз он вздыхал, когда Болезнов безразличным голосом называл трехзначную цифру проигрыша незадачливого старшего лейтенанта. За 5 дней мне посчастливилось набрать рублей 500.
А в это же время наши хозяева — молодой безногий инвалид, бывший слесарь тракторного завода, и его жена за другим столом неистово с утра до вечера дулись с гостями в дураки. Более искусной игры я никогда не видывал. Муж и жена неизменно выигрывали. Прослышав о них, к ним являлись десятки военных, которых с этого момента я буду величать солдатами и офицерами. И всегда гости уходили в убытке, так как хозяева брали по 5 рублей за кон. Выигрывали муж и жена не потому, что жулили, а просто так привыкли играть вместе, что через 2–3 хода угадывали карты друг у друга.
В самый Сталинград нам строжайше запрещалось ходить; нас стращали свирепыми комендантскими патрулями, которые могут забрать и отправить тебя в штрафные роты. Впрочем, до Сталинграда, вытянувшегося вдоль берега Волги, было 15 километров.
Однажды на улице Бекетовки я увидел лейтенанта с теодолитом, учившего солдат топографии. Я остановился, с интересом рассматривал трофейный инструмент и вдруг отметил, что у солдата перевернулась и заела ручка от ленты. Лейтенант злился, а солдат никак не мог поправить ручку. Я подошел, нагнулся и сразу выполнил необходимое движение.
— Вы что, имеете отношение к геодезии? — спросил меня лейтенант.
Я объяснил.
Услышав мой рассказ, лейтенант буквально набросился на меня и стал всячески уговаривать оставить свою часть и перейти в его учебную команду, обещая всяческие земные блага. Я отвечал, что без документов не решусь. А тогда было такое время послепобедной анархии и романтики, что документы не считались обязательными, и я мог просто взять свой мешок и, никому не сказав, удрать из своей части, и никто бы этому не удивился.
Я уже упоминал, что многие из нашего УВПС-100 прибыли в эти края и занимались в окрестностях Сталинграда и в самом городе сбором трофеев. Ведь немцы оставили тут огромное количество всякой техники; вся здешняя местность была изрезана глубокими и узкими оврагами, и немцы завалили эти овраги чуть ли не доверху автомашинами всех европейских марок, танками, пушками, минометами и прочим; многое они успели сжечь, подорвать, уничтожить, испортить, но многое оставалось целым или требовало незначительного ремонта. Склады были полны запасами мыла, разных других принадлежностей туалета, обмундирования, медикаментов. На трупах, в вещевых мешках и даже в чемоданах можно было найти много нужных и ценных вещей, которые я перечислял выше, когда рассказывал о бекетовских базарах. Отсутствовало лишь продовольствие.
Большая часть трофеев, в основном техника, сдавалась на интендантские склады, часть техники оставлялась для своей команды, но кое-что переходило в собственный мешок сборщиков.
Массами возвращались местные жители, убежавшие еще летом без теплой одежды. Интендантство им выдавало немецкую одежду и обувь, и жители сами раздевали и разували трупы. Все это перешивалось на женскую и детскую одежду, и гражданское население поголовно ходило в пальто, юбках и куртках грязно-зеленого цвета, цвета вермахта.
Трофейная команда нашего УВПС-100 также усиленно занималась раздеванием и разуванием немецких трупов, о чем я наслушался таких разговоров, что просто жуть. Но не пропадать же добру зря.
Оказывается, самое ценное на трупе и самое трудно снимаемое — это обувь. Ботинки снимались легко, и у наших мертвецов обувь, даже сапоги, снимались без особого труда, требовалось через голенище зацепить проволочным крючком за портянку и постараться ее хотя бы немного навернуть на проволоку. А немцы носили не портянки, а шерстяные носки, и потому сапоги стаскивались с трудом или их вообще нельзя было стянуть.
Кроме вышеописанного «холодного» способа, местные жители употребляли еще «горячий» способ стаскивания сапог. Ноги в сапогах отрубались выше колена, притаскивались в хату или в землянку, на печке их оттаивали, и два человека с помощью веревок с некоторым усилием растаскивали ногу и сапог в разные стороны.
Рассказывали, что один старик с дочкой ежедневно отправлялся на салазках за добычей, рубил ноги, привозил их и оттаивал на своей печке. На задах его усадьбы нашли свыше ста человеческих ног.
Шинель снималась легко. Брюки и кальсоны снимались легче, нежели гимнастерки и сорочки, потому что во втором случае «мешала» голова.
Многие из наших набрали увесистые мешки трофеев, но чего именно набрали — не говорили. О таких вещах не рассказывают, историки и писатели об этом тоже никогда не пишут.
А в Бекетовке трупов не было, и мы продолжали безмятежно играть в преферанс.
На четвертый день пришел приказ капитана Баландина всем четырем топографам отправляться в Сталинград, попросив у хозяев ломы, кирки и лопаты. Нас должен был повезти на грузовой машине снабженец из УОС-27. Мы не знали, что должны были делать, но раз едет кто-то за старшего, в армии рассуждать и спрашивать не положено.
Я смотрел из-за борта машины на приближающийся Сталинград, и волнение в моем сердце нарастало.
Сталинград описывали многие участники великой битвы. Скажу только, что мне довелось увидеть много разрушенных войной городов, но в тех городах высились коробки домов, стояли стены, а здесь были наворочены кучи щебня, битого кирпича, извивались железные двухтавровые балки и арматурины, высились глыбы бетона, перепутанные колючей проволокой. Только кое-где чудом уцелели изглоданные снарядами и пулями остовы стен. В нескольких местах на таких стенах я видел надписи свежей краской: «Мы возродим тебя, любимый Сталинград!»
Кое-где люди — гражданские и военные — таскали на носилках щебень, расчищали бывшие улицы. Казалось немыслимым в течение 10 лет возродить такой прекрасный, совсем погибший город.
Километров 10 мы ехали мимо столь же грандиозных разрушений. На одном остове стены прочли надпись: «Здесь стояли гвардейцы Родимцева, выстояв, они победили саму смерть». По восстановленному мосту проехали через ручей, и я увидел сверху, что текла вода, смешанная с отдельными струями крови.
Не на разрушения глядел я, а на трупы. Ведь уже месяц прошел после разгрома немцев, а сколько же везде валялось мертвецов, притом исключительно немецких, которых сразу можно было отличить по зачесанным назад волосам!
Наступила весна, пришло тепло, трупы вытаскивали крючьями из подвалов, откапывали из-под щебня и проволоки со дворов и из боковых переулков и раскладывали шпалерами вдоль улиц. Эти шпалеры трупов тянулись и по правой и по левой стороне нашего пути. Я видел их десятки тысяч. А сколько успели вывезти на грузовиках, сколько наших похоронили, сколько немецких сожгли. Трупы разутые и полураздетые, оскаленные, улыбающиеся, с глазами выпученными или закрытыми раскинулись в самых невозможных позах. И действительно, я увидел среди них и безногих.
А мимо шли люди, занятые своими делами, и гражданские, и военные, люди торопились, разговаривали между собой; вот прошел офицер под руку с девушкой, оба они оживленно кокетничали, смеялись. Вот побежали два школьника, весело размахивая сумками. Позднее я узнал, что в уцелевших подвалах еще в феврале открылись школы.
Наша машина свернула с главной, расчищенной улицы и поехала к Волге, объезжая не засыпанные воронки. Трупы тут не были убраны в шпалеры и валялись повсюду. По стриженным под машинку головам я узнал и наших убитых.
Наконец снабженец нас доставил к цели. Мы так и обомлели. На берегу Волги — метров на 500 в длину, на 50 в ширину и на 5 в высоту высился сплошной бурт соли. Верно, со времен татарщины она здесь складывалась и постепенно слежалась в единый монолит.
Сперва мы без толку расхаживали, оживленно обсуждая — как нам взять эти несметные богатства, да еще возможно больше.
В Воронежской области прошлым летом соль стоила 100 рублей стакан. Здесь ее было миллиарды стаканов, следовательно, миллиарды миллиардов рублей лежали под нашими ногами. Мы наступаем на них, плюем на них и даже… Очевидно, одни и те же мысли роились в наших головах. Как по команде, мы встали рядком, расстегнули свои ширинки и все пятеро обо….ли миллиарды миллиардов рублей.
А между тем это было историческое место Сталинграда. Именно тут тянулась та самая узкая прибрежная полоса Волги, которую наши войска так и не отдали врагу. Все здесь было изрыто воронками, окопами, переплетено колючей проволокой, нагромождено и навалено обломками и кусками железа, бетона, камня, кирпича. Я нашел сломанную рамку от портрета, положил ее на землю и на прямоугольнике примерно 40x60 насчитал 63 осколка.
Однако надо было приступать к делу. Соляной бурт был до того изгажен и покрыт осколками и всякой дрянью, что брать соль с поверхности оказалось невозможным, а соль слежалась в такую гранитной твердости массу, что ломы ее не брали.
Мы нашли маленький блиндаж, вырубленный в соли и внутри похожий на ледяной или хрустальный домик. Там на фанере прочли надпись: «Здесь жил капитан Блинов. Он так просолился, что если будет убит, труп его никогда не сгниет».
Добывать соль в блиндаже было неудобно, так как приходилось бы ее таскать далеко вверх на гору. Случайно кто-то набрел на большую воронку. Поотбив немного ее края, мы наткнулись на соль, прозрачную, как стекло.
Работа закипела. Снабженец, как и полагается снабженцам, наблюдал сложа руки, а мы — четверо топографов — вкалывали и через два часа до верха нагрузили машину хрустальными глыбами. Разумеется, каждый из нас захватил и для себя столько, сколько смог донести. Я лично взял две глыбины, да еще набил все карманы мелочью, да еще снял гимнастерку, завязал рукава и ворот и тоже набил мелочью.
Нашу добычу мы доставили в Бекетовку и там выгрузили на складе УОС-27.
В тот день капитану Баландину удалось отделаться от неспособного рекогносцировщика Липского, который уехал в Ростовскую область набирать в наш УВПС-100 призывников. А я явился к своему хозяину с солью, уже не застав своего сожителя, подарил хозяйке 10 килограммов, а она мне подарила пустой мешок. На следующее утро я должен был уезжать.
В тот вечер случайно не было игроков в дураки. Мы впервые остались с хозяином вдвоем, разговорились, он встал и неожиданно вытащил большую и толстую книгу в роскошном синем с золотом переплете.
На обложке был изображен орел, сжимавший свастику. Впервые в жизни я держал в руках настоящую фашистскую книгу и с большим любопытством начал ее перелистывать. Это была история авиаполка с названием из германской мифологии, история за периоде 1939 по начало 1941 года. Первую страницу с портретом Гитлера хозяин успел вырвать и сжечь. Со второй страницы шли толстые морды орденоносных холеных генералов и оберстов, их сменили ассы, а затем начались пейзажи войны — бомбят Роттердам, Лилль и Руан, сбоку крыло самолета со свастикой, бомбы падают на мирные города. Дальше пошли жанровые сценки на земле: завоеватели танцуют с француженками, целуют бельгиек, обнимают голландок, щупают люксембуржек. И опять бомбят Белград, Афины, Салоники, снова танцуют с сербками, целуют гречанок, обнимают болгарок, щупают критянок. Вот человек 50 облепило машину, вытаскивают ее из балканской грязи, вот болгарский царь Борис принимает парад, вот сам Геринг награждает орденами…
Я перелистывал книгу до глубокой ночи…
На следующее утро мы собрались выехать в длительное путешествие на двух автомашинах в Воронежскую область.
Когда вся армия фон Паулюса попала в плен, наши войска двух фронтов — Донского и Степного — оказались в глубоком тылу, а железная дорога из Сталинграда на Поворино была единственной, да еще одноколейной, да еще с восстановленными на скорую руку мостами. Движение по этой дороге шло с черепашьей скоростью, в первую очередь перевозили строевые части, а тыловым предложили ждать 2–3, а может быть, и больше месяцев. Начальник УОС-27 полковник Прусс на это не согласился. Тогда нам выделили две трофейные машины — упоминавшийся выше французский автобус Рено и открытую немецкую грузовую машину Man.
Мы были снабжены месячным пайком: мукой, американскими консервами, крупой, сахаром. Кроме того, нам был выдан общий на всю команду аттестат, в котором черным по белому, за многими подписями, было указано, что никакого пайка мы нигде не получали и потому на всех попутных продпунктах нас обязаны снабжать продуктами по общей тыловой норме. Кроме того, каждому из нас было выдано килограммов по 10 начинающих протухать вареных и свежезасоленных линей. Наконец, каждый из нас, тщательно скрывая от других, вез еще свой личный, правдами и неправдами добытый запас продовольствия. У меня была подаренная мне Тереховым крупчатка, 3 банки немецких консервов, перловка и килограммов 30 соли. Свой груз за один прием я никак не мог поднять.
Как видно, мы были снабжены неплохо.
Во «француженку» село 13 человек офицеров-рекогносцировщиков во главе с капитаном Баландиным, туда погрузили соль и прочие продукты. В «немца» погрузили 3 тонны бензина, и на бочки, не защищенные ничем от ветра, сели 5 человек топографов и снабженец. К нам в кабину сел капитан Паньшин.
Итак, мы двинулись в путь. Проехали, однако, метров 200 и встали. Стояли мы полдня. «Француженка» уехала было вперед, но потом вернулась. Шоферы обеих машин и капитан Паньшин, считавший себя специалистом, полдня ее чинили и выяснили, что поломка у «немца» серьезная.
Мы вернулись на прежние квартиры. Еще два дня чинили машину, а я два дня перелистывал фашистскую книгу, на третий — это было 12 марта — мы снова пустились в путь.
Проехали через весь Сталинград мимо шпалер немецких трупов. При выезде из города я увидел немецкий аэродром, заполненный полуобгоревшими самолетами различных типов, со злорадством стал их считать и насчитал около полсотни. Таковы были заключительные страницы истории авиаполка с названием из германской мифологии.
Город кончился, направо и налево, насколько хватал глаз, всюду виднелись мертвые солдатики. Количество брошенной, разломанной и раскулаченной немецкой техники не уменьшалось, глубокие овраги были завалены автомашинами до самых бровок.
Проехав километров 20, мы прибыли на станцию Гумрак, где одно из наших УВСРов занималось сбором трофеев. Баландин и снабженец ушли в надежде, что нам что-либо дадут на дорогу. А мы стали прогуливаться, рассматривая наваленные друг на друга немецкие машины. Я отошел закусить, сел на что-то и начал открывать американскую консервную банку, которую впервые держал в руках, и дивился, как на специальный ключик навертывается жестяная ленточка — до чего просто и никаких усилий.
Я ел сидя и упираясь спиной обо что-то, оглянулся, оказывается, я прислонился к мертвецу с выпученными глазами, с отбитой нижней челюстью. Был он похож на некую гигантскую серо-зеленую лягушку; однако открывание консервов так меня увлекло, что я, не отодвинувшись, приступил к трапезе.
Баландин и снабженец не возвращались. Я побрел в сторону, увидел разваленную, полуобгорелую хату и зашел туда. Там стояла закоптелая детская кроватка, на полу валялись школьные учебники и книжки без переплета. Я поднял одну — «Степь» Чехова, взял с собой и успел за время нашего путешествия перечесть ее раза три. Потом ее у меня выпросили на курево. С тех пор «Степь» стала моим любимым произведением великого писателя, которого наши услужливые литературоведы все стараются превратить в революционера. А ведь был Чехов человеком глубоко верующим и убежденным противником всякого насилия. Читая его «Степь», его «Архиерея», в этом можно убедиться.
Наконец Баландин и снабженец вернулись с пустыми руками. Мы сели и поехали дальше. Трупов и брошенной техники стало попадаться меньше. Через 20 километров опять что-то заело в немецком грузовике. И он встал.
Оба шофера и капитан Паньшин продували, чистили, отвинчивали, завинчивали, стали разбирать мотор, но ничего поделать не смогли.
Топограф Болезнов и я отправились вперед, прошли с километр и вдруг увидели в стороне от дороги немецкую легковую машину «опель». Мы свернули к ней, собираясь из обивки отрезать кусок себе на портянки.
Я хотел открыть дверку и вдруг увидел в глубине машины страшно изможденное закоптелое, небритое лицо и полные предсмертного ужаса черные глаза, заметил грязно-зеленую немецкую шинель…
— Hande hoch! — завопил я в первый и единственный раз в жизни и опустил руку в карман, якобы за револьвером.
Немец сам открыл дверку и вышел, держа обе руки кверху. Мы обыскали его. Он был в шинели, в грязно-зеленой гимнастерке, в брюках галифе и в невиданного фасона ботинках на металлических подошвах с шарнирами. Такие ботинки весили 7 килограммов.
Болезнов по-немецки не знал ни слова. А меня когда-то в школе почтенная Юлия Федоровна научила, как склоняются Der Tisch и Der Stuhl и какие предлоги употребляются с Genitiv, а какие с Akkusativ, и как спрягаются мягкие и твердые глаголы; еще я знал детские стишки «О Tannenbaum» и из Гете первые четыре строчки «Erlkonig'a».
Теперь мои познания немецкого языка предстояло проверить на практике.
Кое-как подбирая слова, по нескольку раз переспрашивая, помогая мимикой и жестами, я вытянул от немца следующее.
Ему 20 лет, он механик по автомашинам, родом из Вены, следовательно, австриец. Звать его Фридрих Штеттина. В армии фон Паулюса он работал в авторемонтной мастерской, попал в лагерь военнопленных, оттуда какой-то наш майор забрал его шофером на свою легковую машину, они доехали до этого места и тут встретили грузовик с офицерами; с ними майор вернулся в Сталинград, обещая через некоторое время приехать. Он оставил Фридриху продукты на три дня и пропал. На следующий день подошли трое наших солдат, отняли у Фридриха все продукты, оторвали сиденье в автомашине, отлили весь бензин, забрали перочинный нож, зажигалку и носовой платок. Три дня Фридрих ничего не ел и, как видно, собрался умирать.
Когда я весь этот рассказ перевел Болезнову, тот сказал:
— Потащим его с собой, он нам отремонтирует и заведет машину.
Так, единственный раз в жизни я взял в плен настоящего немца.
Привели мы его к нашим машинам, и я доложил обо всем капитану Баландину.
Капитан Финогенов сейчас же предложил Фридриху вареного линя. Тот отказался, сказав, что сперва посмотрит автомашину, открыл капот, пошарил немного внутри и сказал:
— Сейчас будет готово.
Мотор обвивало множество красных, синих и желтых проводов. Фридрих стал их быстро перебирать, соединяя одни с другими в определенном порядке, потом повертел гайки одним, другим ключом…
Мы все, затаив дыхание, следили. И через пять минут мотор заработал. Эффект был потрясающий: то возились полдня, а тут немец починил в два счета.
— Возьмемте его с собой, — сказал кто-то из офицеров. Его энергично поддержали другие.
Баландин было заартачился: как это так, немца и с собой? А где же бдительность? А как же паек?
Все сразу заговорили:
— Без него пропадем! Без него не доедем! И продукты для него найдутся.
Пришлось Баландину уступить. Фридриха посадили во «француженку» с самого краю, и мы двинулись дальше.
А мне, как знающему немецкий язык и пленившему немца, Баландин приказал быть у него переводчиком, на ночевках останавливаться вместе с ним и стеречь его как зеницу ока. Я был очень доволен таким приказом.
В тот же день уже к вечеру мы застряли в грязи и тающем снегу на первом же серьезном подъеме. Обе трофейные машины показали полную неприспособленность к нашим дорогам. Они сидели настолько низко, что при глубоких колеях прижимались брюхом к земле и при малейшем подъеме и при самой незначительной грязи сразу же начинали буксовать. К тому же у «француженки» рама шасси была настолько слаба, что при каждом ухабе гнулась, и тогда передние колеса норовили повернуть в сторону. Приходилось останавливаться и дружными усилиями с помощью отрезка металлической трубы, как рычагом, выправлять раму; хорошо, что она выправлялась сравнительно легко.
Пока мы лопатами прочищали дорогу и устилали путь ветками, нас нагнал, похожий на жучка, черный, блестящий, с покатой спиной «опель», там сидели генерал и старший лейтенант.
«Жучок» хотел взять подъем с ходу, но тоже застрял возле нас и неистово зажужжал. Тут подъехал тяжело груженный ЗИС и начал удачно брать подъем. Минуя нас, он собирался выезжать на ровное место. Из «опеля» выпрыгнул старший лейтенант и, подскочив к кабине ЗИСа, стал что-то горячо доказывать сидевшему там. ЗИС, не останавливаясь, продолжал медленно брать подъем.
Тогда из «опеля» выскочил сам генерал и подбежал к ЗИСу с револьвером в руке.
— А ну, вылезай отсюда… твою мать! — раздался громовой генеральский окрик.
ЗИС остановился, и из его кабины вылезла сгорбленная фигура толстоносого и толстощекого еврея главнюка, в военной форме, но без знаков отличия.
— Ты что, не слышал моего приказа? Не слышал? Не слышал?
Дрожащий главнюк что-то бормотал. Генерал размахнулся, и на всю степь раздалась звонкая пощечина. Главнюк залез обратно в кабину, ЗИС начал пятиться задом, подъехал к «опелю», зацепил его тросом, и обе машины торжественно взобрались мимо нас на гору. Мы дружно и шумно одобрили генеральскую пощечину.
Кое-как и наши машины взяли подъем, и вскоре мы нашли ночлег в инвалидном доме слепых, которые были такие несчастные и голодные, что я им подарил своих протухших линей и стакан соли.
Следующий день был 14 марта — день моего рождения, который во время войны я проводил всегда особенно гнусно.
Близ станции Иловля мы пересекли прежнюю линию фронта и далее поехали по местности, никогда не бывшей в руках немцев.
К моему удивлению, немецких полураздетых и совсем голых трупов попадалось не меньше. И всю дальнейшую дорогу мы проезжали мимо трупов, лежавших и поодиночке, и по несколько сразу, иные были с отрубленными ногами. Я понял позорное их происхождение: это были пристреленные военнопленные, но об этом нигде не писалось. И только уже будучи в Берлине, я видел в одном немецком журнале фотографии с самолета — как ведут колонну военнопленных, как остаются сзади нее трупы. Таким образом, наша жестокость не отставала от немецкой.
Мы проезжали через три области: Сталинградскую, Воронежскую и Курскую. И везде местное население всех возрастов было поголовно одето, как в форму, в немецкие грязно-зеленые, в желто-зеленые мадьярские и итальянские, на скорую руку перешитые одежды. Иных расцветок юбок, курток, штанов, шапок не было.
Чем дальше мы ехали на север, тем больше было снегу. Мы двигались от весны к зиме, и в тот вечер 14 марта наш Man прочно засел в сугробе, а «француженка» успела проскочить.
Наступила морозная ночь. Предстояло где-то найти ночлег. Степь была белая, пустынная, только трупы чернели кое-где у дороги.
Шофер и Ян Янович Карклин остались у машины, а капитан Паньшин и другие, сидевшие в кузове Man'а, все мокрые от копки снега, двинулись пешком вдоль железнодорожной линии. Вскоре мы наткнулись на будку, постучали сперва тихо, потом сильно, потом стали неистово колотить в дверь, Паньшин выстрелил.
Из дома послышался старческий голос:
— Некуда, право некуда. Все полно.
Паньшин пригрозил выстрелить в окно, и тогда старик отворил.
Да, действительно, на полу спало вповалку и сидя человек сорок солдат. Кое-как нам удалось очистить два квадратных метра у порога. Паньшин сказал, что в такой вони он спать не может, и вернулся к машине. А мы до утра просидели скрюченные у порога. В ту ночь мне исполнилось 34 года.
Все следующие дни мы двигались вперед с нечеловеческими трудностями — то застревали в грязи, то в снегу. Случалось, что мы волокли машины на своих плечах и за день подвигались на 5, на 10 километров. Был день, когда с утра до вечера мы проехали лишь одну деревню из конца в конец.
Офицеры тянули машины наравне с простыми смертными. У каждого из нас было определенное место, в которое он упирался на борту и «француженки» и «немца», когда их приходилось вытаскивать. Где-то украденными топорами и ломом мы крушили заборы, а случалось, и сараи, и вагами помогали машинам, лопатами расчищали между колеями. За первую же неделю я до кровавого подтека потер плечо и посадил на ладонях мозоли.
Наш шофер Васька пожертвовал свой старый ватник, который в трудные минуты подкладывался под колесо. Случалось, офицеры с «француженки» приходили за этим ватником, но капитан Паньшин строго следил, чтобы они возвращали его обратно.
При буксовке «француженка» плакала жалобно, как комар, а «немец» стонал человечьим тенором.
По утрам мы занимались гимнастикой: всем скопом метров 200 прокатывали «француженку», и тогда у нее заводился мотор. Далее, заведенной «француженкой» зацепляли тросом «немца» и прокатывали его на буксире километра полтора. Это зрелище развлекало местных жителей, но нам совсем не нравилось быть актерами.
Тогда Фридрих взялся исправить положение. Три вечера подряд он мотал разноцветные проволочки на деревянную чурку, потом вставил ее в мотор «немца» и тот ко всеобщему восхищению стал самостоятельно заводиться этим самодельным стартером, а потом брал на буксир «француженку» и заводил ее.
С Фридрихом я очень подружился. Был он мастер на все руки. У него сохранился ящичек с разными мелкими слесарными инструментами. Согласно приказу капитана Баландина, мы останавливались всегда вместе, и я служил у него антрепренером.
Узнав, что в такой-то хате остановился настоящий фриц, туда собиралась толпа взрослых и ребятишек. Фридрих раскладывал свой ящичек и приступал к ремонту часов-ходиков, патефонов, гармошек, швейных машин. А я за это брал дань: масло, яйца, крупу, пышки, самогон. Собирались любопытные, разглядывали Фридриха, расспрашивали его, а тот, действуя своими инструментами, охотно отвечал.
Спрашивали — сколько в Австрии у крестьян коров, лошадей, кур, какова площадь дома, сколько и чего именно можно купить на заработок рабочего.
Ответы, с нашей точки зрения, получались астрономические, никто не хотел верить. И я тоже считал, что Фридрих подвирает. И только два года спустя, попав в Германию, я понял, что он говорил правду.
А тогда, во время того беспримерного путешествия, я впервые услышал вопрос, который так часто задавали наши солдаты, задавал и я сам. И никто никогда не получил на него удовлетворительного ответа.
— Так для чего же он от такого богатства на нас воевать пошел? Чего еще ему не хватало?
К нам для ночлегов присоединился еще топограф Облогин. Был он из стройбатовцев, землемер со Смоленщины, человек пожилой, скупой и тяжелый. Я никак не мог его от себя отшить, пользы от него не было никакой, а вечные его придирки к моему, как он выражался «транжирству», очень меня докучали. Фридрих называл его Johann, а меня Serge.
Питались мы в те дни очень хорошо, и я стремился получше поесть, а не прятать добытые с помощью слесарных способностей Фридриха продукты. Понемногу мы торговали солью, которая по мере нашего продвижения на север все вырастала в цене.
Однажды после очередного пира у Фридриха заболел живот. Не найдя ночью щеколды, он обкакал крыльцо. За ночь все примерзло. И хозяйка, и я ругали Фридриха беспощадно, а на следующую ночь он опять сделал то же самое, а потом, к счастью, выздоровел.
После очередного стаканчика самогону у него развязывался язык и он выкладывал свою самую отъявленную фашистскую идеологию. Я стремился выучиться от него немецкому языку и много с ним разговаривал, но для опровержения его взглядов у меня не хватало запаса немецких слов.
Все германское — литературу, искусство, машины, консервы, девушек — он считал верхом совершенства. Окончил он 9 классов школы с техническим уклоном, и ничему, кроме как о великой Германии и азам механики, его не учили.
— Кто такой был Наполеон? — спрашивал я.
— Это тот, кого мы победили при Лейпциге и при Ватерлоо.
— А ты слышал, что Наполеон завоевал всю вашу Пруссию за 10 дней? О битве при Йене слышал?
— Это неправда. Германию никто никогда не завоевывал.
— А ты слышал, как мы побеждали вашего Фридриха Великого, как мы ваш Берлин брали?
— Это неправда. Фридрих Великий был непобедимый полководец и гениальный правитель.
— А почему мы вас сейчас победили под Сталинградом?
— Это румыны и мадьяры оказались трусами и побежали. Если бы не голод, мы бы никогда не сдались.
— А кто такой был Карл Маркс?
— Это австрийский министр, но его звали Отто.
— А кто такой был Энгельс?
— Не знаю.
— А кто такой был Ленин?
— Это тот, кто изображен на ваших деньгах.
Фридрих не читал никаких книг, он говорил, что от них нет никакой пользы, и, как механик, до войны читал лишь техническую литературу. В театры он не ходил, считал это занятие скучным, но зато часто ходил в кино, потому что там показывают хорошеньких полуголых девочек.
Узнав о том, что он увлекался живописью, я попросил его назвать самых знаменитых художников на свете. Он перечислил десятка два немецких, из коих большинство я никогда не слыхивал. Я попросил его назвать несколько великих художников в Италии.
— Неужели ты думаешь, — гордо ответил он, — раз Италия в союзе с нами, я обязан знать имена итальянских художников?
А однажды, правда после соответствующей порции Russische Schnaps, он мне прямо сказал:
— Как я могу считать тебя равным! Ты славянин, а я германец.
Я понял, что такого махрового не переубедишь, спорить с ним не стал, но продолжал много разговаривать, понимая, что учусь у него немецкому языку.
У пожилых женщин он пользовался большим успехом. Когда они собирались вокруг него, он, смешно жестикулируя, начинал говорить, как заводная кукла: «Мама». Другое слово, которое он знал, было «Катюша», которое он произносил с различными интонациями.
— Сиротинушка бедный, по маме тоскует, — умилялись женщины. И случалось, на столе появлялась четвертинка самогону или кринка молока.
Не меньшим успехом Фридрих пользовался у девчат. Была у него губная гармошка, на которой он исполнял различные немецкие песенки. И еще он подмигивал, улыбался, причмокивал, подщипывал. Девчата хохотали и визжали. Но я строго следил, чтобы ухаживания Фридриха не заходили бы чересчур далеко.
Однажды вечером он пропал. В ужасе я избегался по всей деревне и наконец нашел его в женском окружении, уплетающим яичницу. Его зазвали и угостили.
Дальнейшая судьба его такова: всю войну он оставался механиком при гараже нашего УВПС-100. Шофера отзывались о нем как о расторопном, умелом, добросовестном работнике и веселом человеке. Он не только сам чинил, но учил других, как обращаться с трофейными машинами различных марок. Между прочим, он женился на одной девчонке, и они были очень привязаны друг к другу.
Когда же война кончилась, вновь назначенный начальник Особого отдела решил, что не годится немцу пребывать в нашей части, и приказал отправить Фридриха в лагерь для военнопленных под Берлином.
Если мне посчастливится попасть когда-нибудь в Вену, я постараюсь разыскать человека, которому спас жизнь и который меня выучил немецкому языку.
Кое-как, трудясь неистово, проехали мы 400 километров и добрались до большого села Калмык, находившегося между станцией Поворино и городом Новохоперском. Горючего мы пережгли уйму, и тут стало ясно, что надо остановиться и ждать прихода весны.
Калмык было огромное село с двумя сельсоветами и восемью колхозами. Мы там прожили 12 дней, с утра до вечера играя в преферанс. Единственной нашей работой было ночное дежурство у автомашин.
И тут неожиданно обнаружилось, что наша общая соль — полторы тонны — пропала. Да, полторы тонны из двух тонн исчезли из передка «француженки», где она береглась под личными вещами офицеров. Крику было много, но такое количество соли нелегко было унести. У топографов своей соли было достаточно, не иначе, как не имевшие ее дежурные господа офицеры таскали понемногу с самого первого дня.
Баландин поспешил раздать оставшуюся соль между всеми нами. Офицерам выдали вдвое больше, чем нам грешным. Я получил 8 кило, но тут же обнаружил, что у меня и у Облогина уперли с квартиры не менее пуда. Хозяева говорили, что знать не знают, ведать не ведают.
Наконец по хорошей сухой погоде мы двинулись дальше.
В Новохоперске — маленьком живописном городке — мы сидели 2 дня, так как «француженка» пропала. Только на третий день выяснилось, что она попала за 7 километров на станцию Новохоперск и там застряла в грязи. Начальник над нашей машиной капитан Паньшин ругал «господ офицеров» за бестолковость.
Был он молодой, красивый, высокий, и мне очень нравился. Среди офицеров во второй половине войны росла чванливость и кастовая замкнутость. Вот этого в Паньшине совсем не было. Он обращался к нам как к равным, при очередной буксовке машины энергичнее других хватался за ее борт, первым брал лопату или подсовывал под колесо знаменитый ватник.
До войны он работал в Москве архитектором, в частности, проектировал внутреннюю отделку гостиницы ЦДКА и дома, где жили артисты ЦДКА, откуда после ареста выселили семью зятя моей жены Бориса Александрова. С Паньшиным я встречался, когда война кончилась. Недавно он умер от рака легких.
В Новохоперске я разыскал читальню и набросился там на комплект газет, которых почти не видел в течение последних трех месяцев. Два дня я провел в читальне и читал сводки Информбюро как увлекательный роман.
Мы никак не могли дознаться, где существует переправа через Дон. Сведения от разных встречных и от попутных комендатур мы получали самые различные и потому из Новохоперска повернули на запад на Бутурлиновку.
Не доезжая этого крупного железнодорожного узла, обе машины застряли в очередной грязи. Погода стояла весенняя, жаворонки заливались, солнышко светило, земля ждала плуга… А серые неубранные прошлогодние хлеба и редкие трупы расстрелянных немцев у дороги нарушали идиллию.
Вдруг стая гусей пролетела над нами и опустилась на ржаную копну километрах в полутора от нас. Наши охотники — капитаны Дементьев и Финогенов — схватили винтовки и побежали. А мы издали стали за ними наблюдать. Но Финогенов был человек больной и скоро отстал, а толстяк Дементьев шел быстро, потом прилег, потом пополз, потом застыл, начал целиться. Целился он очень долго, наконец выстрелил, вскочил и побежал. Побежали к нему и мы.
Еще издали показал он нам что-то большое и серое.
— Смотрите! — ликуя закричал он, когда мы к нему подбежали.
В его руках было два окровавленных гуся. Он задыхался, пот катился по его липу, лицо и шинель покрылись грязью. Он весь дрожал мелкой дрожью, ничего не замечал, не помнил — ни Родины, ни войны, ни семьи. Он переживал только удачу охоты.
— Взял прицел на четыреста… нет мало… перевел на пятьсот… нажал… и вот…
И странно, в тот же вечер он тяжко заболел. На другой день его, безжизненного, как огромный мешок, с зелено-бледным лицом мы снесли в Бутурлиновке в военный госпиталь. Врач тут же определил сыпняк.
Случай с капитаном Дементьевым всех нас сильно встревожил. Да. Ночуя каждую ночь на новом месте, мы все завшивели ужасно.
В Воронежской области, как, впрочем, и во многих других областях Великой социалистической державы, отсутствовали не только уборные, но и бани, и мы не мылись уже целый месяц.
А в Бутурлиновке находился работавший круглосуточно военный санпропускник, попытались мы туда попасть, но очередь была такая, что ждать пришлось бы два дня. Капитан Баландин не согласился, и мы поехали дальше. По счастью, больше никто не заболел тифом.
После Бутурлиновки дорога наша пошла совсем хорошая, грязь высыхала, мы смогли поехать быстрее. Путь наш лежал теперь на город Павловск, где якобы существовала переправа через Дон.
Ехали мы, ехали, и вдруг шофер «француженки», увидев впереди лужу, прибавил скорость, рассчитывая перескочить с ходу, и засел в самой середке лужи, да так, что вода пошла внутрь автобуса и стала заливать офицерское барахло.
Лужа была настолько большая, что наш Man не смог подойти ближе, чем на 30 метров, и троса не хватило.
Кругом раскинулось чистое поле с телеграфными столбами, и только на горизонте маячил одинокий сарай полевого стана. Всей командой, вооруженные двумя ломами, мы направились за 3 километра к тому сараю, в два счета разобрали его по бревнышкам и притащили к «француженке» столько леса, сколько смогли унести, потом пошли вторично и снова забрали бревна, потом стали стелить их впереди машины, совали под колеса, пытались важить — «француженка» даже не шевелилась, так глубоко она засела.
Пошли разговоры — не бросить ли ее совсем?
Выручил другой наш охотник — капитан Финогенов: на протяжении километра он перестрелял на телеграфных столбах все до одного стаканчики. Стрелком он оказался очень метким и израсходовал столько зарядов, сколько было стаканчиков. Провода упали на землю, и мы, не думая о том, какие города и веси оставляем без телеграфной или телефонной связи, оторвали весь километр. Потом мы разбились на две партии и, схватившись за концы проводов, долго складывали их сперва пополам, потом вчетверо, потом в восемь проводов и, наконец, в шестнадцать, потом скрутили все 16 концов в единый жгут. Крику и путаницы было при этом не мало. Однако трос получился достаточно прочный. Зацепили им «немца» за задок, а «француженку» за передок, торжественно выволокли ее на сухое место и поехали дальше.
В Павловске нас ждало разочарование. Переправа там была зимой по льду. Нам предстояло возвращаться на юг к Россоши, где якобы у деревни Коровино действовал паром через Дон.
Крюку мы дали километров на 150!
В Коровино приехали поздно, на ночлег устроились с трудом. Тут, по левому берегу Дона зимой шел наш передний край обороны, и потому все было разорено.
Узнали мы тревожные вещи: паром имелся, но настолько малый, что поднимал за раз не больше одной полуторки. Выходило, что «француженку» мы смогли бы переправить, а как быть с «немцем»? Ведь в нем считалось 3 тонны.
Узнали мы и другое, что людей переправляют на лодках, а полуторки, легковушки и подводы дожидаются своей очереди по три дня.
Наши инженер-капитаны предлагали, покуда мы будем дожидаться очереди, нарезать росшие вдоль берега лозовые прутья, связать из них фашины и привязать их к парому как усилители его плавучести. И тогда постараться переправить «немца».
Но оказывается, усилители надо было сделать не из лозы, а из спирта. Во время войны мне много раз приходилось наблюдать чудодейственное свойство волшебной жидкости.
У капитана Баландина хранился тайный НЗ, о количестве которого не знал никто. Он вытащил литр, и взвод понтонеров с лейтенантом во главе начал вне всякой очереди переправлять груз «особого назначения», то есть наши машины, которые мы предварительно разгрузили. Паром под Man'ом сидел действительно очень низко, но погода была тихая и через час наш «немец» очутился на правом берегу Дона.
А с «француженкой» произошла беда. Шофер неловко въехал на паром, и она обоими левыми колесами загрузла в воду. Мы ахнули. Казалось, машина потонет, но, к счастью, место было мелкое, и дружными усилиями всех нас и понтонеров мы вкатили «француженку» на паром, и она через час оказалась на той стороне. Потом мы переправили весь наш груз и наконец переправились сами.
В селе Белозерье на правом берегу Дона у меня нашлось время рассмотреть передний край обороны итальянцев. Сейчас снег растаял, и их минные поля были хорошо заметны. Я с любопытством рассматривал длинные извилистые хода сообщения, ряды путаной колючей проволоки и спиралей Бруно, отыскал несколько искусно замаскированных дотов и дзотов. Всюду валялись противогазы, гильзы от снарядов и пуль, металлические ящики и баки, пустые консервные банки с разноцветными этикетками и прочий хлам. А все, мало-мальски могущее быть приспособленным для хозяйства, уже было растащено.
Кстати, не в пример немцам и мадьярам, итальянцы оставили после себя хорошую память. Крестьянки отзывались о них даже ласково. Они не грабили, не относились к нашим с презрением, а очень хорошо пели и любили танцевать с нашими девчатами.
Переправа наша затянулась до сумерек. Уже солнце зашло, когда мы, нагрузив машины, поехали дальше, переночевали в какой-то деревне, вновь поехали.
Теперь, по сухой хорошей дороге машины показали себя. Но тут надвинулась новая беда: горючего у нас оставалось в обрез, и мы все гадали — хватит ли его или не хватит до ближайшей цели нашего пути — до города Острогожска, где находился штаб УОС-27 и была резиденция нашего верховного главнокомандующего полковника Прусса.
Не доезжая 15 километров, обе наши машины встали. Нам не хватило буквально 10 литров, после того как мы пережгли 3 тонны.
Пришлось капитану Баландину раскошелиться. Последние (так он уверял) пол-литра спирту он сменял у встречной автомашины на 15 литров бензина.
К вечеру мы прибыли в Острогожск. Было это 16 апреля. Итого мы пропутешествовали 35 дней.
Без труда мы нашли штаб УОС-27. Баландин пошел туда один, а мы остались дожидаться его на машинах. Вышел он оттуда весь бледный и смущенный.
— Ох, Борис, верно и покрыл тебя Прусс, — съехидничал капитан Паньшин.
— Он меня не материл, — ответил Баландин глухим голосом.
Полковник Прусс сам вышел к нашим машинам, посмотрел на нас снизу вверх и начал держать к нам речь.
— Ну, если командир у вас такой дурак, — говорил он, — так почему вы ему не подсказали сами? Тридцать пять дней ехать! И это в дни самой напряженной рекогносцировочной работы! Бросили бы машины с двумя-тремя людьми, а сами бы приехали поездом.
Мы, опустив головы, молчали.
Первым осмелился говорить Паньшин. Он сказал, что мы едем голодные, что нам не везде удавалось получить сухой паек и мы ни разу не мылись.
Полковник Прусс всплеснул руками и тут же приказал, кроме законного пайка за 10 дней, выдать нам еще печенья, сыру и конфет, офицерам побольше, простым смертным поменьше. Я лично получил 5 кило печенья, 500 граммов сыра и 50 граммов подушечек.
Если наша вшивость была преуменьшена, то насчет голода Паньшин просто наврал, однако лишние продукты получить никогда не мешает.
В бане мылись мы и парились всласть. Все наши вещи и одежда были прожарены и продезинфицированы до горелого запаха.
Нас поместили в бывшей гостинице. Я заснул на пружинной кровати с матрасом, на ослепительной простыне. Такое я испытывал впервые за войну.
Утром осматривал город, увидел несколько зданий с колоннами, церкви XVIII века. На улицах были еще целы немецкие вывески и надписи, из которых самым частым словом было «Verboten!», то есть «Запрещается!».
Увидел я немецкий склад, доверху набитый знаменитыми Strohschuh. Изо всех немецких изобретений времен войны это было наиболее глупое. В каждом нашем музее следовало бы выставить хотя бы по одной паре этих соломенных башмаков около метра длины, которые немецкие часовые надевали поверх ботинок или сапог. Их изготовляли бедные наши крестьянки.
В Острогожске я расстался со многими, с кем совершил это беспримерное путешествие. Фридриху на прощание отсыпал котелок соли.
Далее, уже на обыкновенной полуторке поехали капитаны Баландин, Сергеевский, Фирсов, старший лейтенант Соколовский и я. До города Старого Оскола было около 200 километров. Переночевали мы в районном центре Репьевке и 18 апреля прибыли в Старый Оскол, в штаб нашего УВСР-341.
Старый Оскол
Свой старооскольский период жизни я вспоминаю с большой душевной горечью. До этого времени я никогда не думал, чтобы делать во время войны карьеру. Всю войну я стремился выполнять свою работу добросовестно, потому что вообще так привык работать. И я получал от работы известное удовлетворение, мне казалось, что я, хоть и в малой степени, помогаю Родине в ее трудные минуты.
В Старом Осколе я был свидетелем блистательных карьер людей, еще недавно бывших мне равными или стоявших даже ниже меня по должности.
Пока я был под Сталинградом, у нас переменилось все начальство. Много народу ушло из УВПС-100, в частности, капитан Разин был отозван на свою прежнюю высокую должность в Главгидрострое. Начальник УВПС майор Богомолец ушел было в промышленность, но, к удивлению всех, неожиданно вернулся, оставив своих прежних подхалимов. Впрочем, завести новых не так-то уж было трудно, и Богомолец вновь взял в свои руки громоздкую и многолюдную машину, называемую УВПС-100, вновь стал грозно рычать на подчиненных.
Вместо Зеге к нам прибыл новый начальник УВСР-341 майор Елисеев. Во всем он был полной противоположностью своему предшественнику. Зеге не только руководил, но и сам работал по 16 часов ежедневно, вникал во всякую мелочь, знал наизусть не только фамилии, но и характеры, сильные и слабые стороны своих подчиненных вплоть до бригадиров и знал в лицо половину рядовых, а их у него было до тысячи человек. Он любил собрания и совещания и всегда пространно и красноречиво на них выступал.
Майор Елисеев — тридцатилетний инженер-гидротехник, высокий, с маленькой головкой, держал себя как недоступный олимпиец. Его теория была — хорош тот руководитель, кто сам не работает, а умеет заставить работать других. В штаб он приходил в 12 часов, подписывал бумажки характерной витиеватой подписью, давал общие указания ближайшим подчиненным, быстро читал приходящие бумажки, накладывал на них резолюции и вновь уходил. Говорили, что его указания и резолюции необыкновенно мудры. Он совсем не знал своих подчиненных, редко разговаривал с ними и за всю войну ни разу не собрал совещания с участием простых смертных, ни разу не выступил перед строем. А вот чего он поощрял, так это подхалимство, иначе называемое ж…лизанием. Именно подхалимы сделали при нем блестящие карьеры. С ними он пил ежедневно и проводил за этим занятием многие часы.
Был у нас Макаров, молодой бухгалтер, раньше занимавший самую незначительную должность. Зеге однажды при всех назвал его прохвостом. Теперь Макаров благодаря подхалимству сделался главбухом, хотя в бухгалтерии сидели люди, много достойнее его.
Гофунг, при Зеге бывший только исполнителем, теперь как начальник отдела снабжения так заважничал, что едва отвечал на мои приветствия и ходил подобно индюку, высоко задрав голову.
Самой блистательной была карьера Пылаева. Зеге держал его в черном теле, считая лентяем. Пылаев был весельчак, мастерски играл на гитаре, пел забавные и неприличные песенки. Он оказался однокурсником майору Елисееву по вузу, и поэтому тут же был сделан начальником техотдела и и/о главного инженера, тем самым перепрыгнув всех наших старших прорабов. Старую свою гимнастерку с тряпичными красивыми шпалами, которые когда-то пришила его ППЖ Лидочка, он сменил на новенький китель с четырьмя звездочками на погонах и теперь ходил сияющий.
Когда я приехал в Старый Оскол, там из нашего УВСР-341 находилось всего человек 20. Майор Елисеев, старший лейтенант Терехов и Гофунг прибыли из Сталинграда поездом, некоторые, в том числе Пылаев, Подозеров и Макаров, приехали также поездом из Саратова. Основные наши части двигались эшелонами из Сталинграда и из Саратова и вот уже полтора месяца находились в пути.
Виктор Подозеров передал мне целую пачку писем из дому, которую он добросовестно собирал. У жены в колхозе все было более или менее благополучно, но только теперь, пять месяцев спустя, я узнал наконец подробности о смерти отца, и только теперь, два месяца спустя, я узнал о смерти брата в тюрьме. Эта смерть так меня потрясла, что я ни о чем не мог думать, механически выслушивая приказания, иногда пропуская их мимо ушей.
Как раз на следующий день после моего приезда в Старый Оскол машина во главе с капитаном Баландиным, с несколькими рекогносцировщиками, а также майор Елисеев, старший лейтенант Терехов и я должны были ехать за 80 километров на запад в Боброво-Дворский район на предполагаемые новые оборонительные рубежи.
Мне было поручено подобрать карты и планшеты, собрать инструкции, бланки, чертежные принадлежности и бумагу. Все это сверхсекретное я собрал, упаковал и связал в один рулон и… забыл на столе штаба. Такой проступок являлся явным преступлением.
Я вспомнил о рулоне, когда мы отъехали уже километра два. Баландин и рекогносцировщики набросились на меня с руганью. Елисеев промолчал и только презрительно улыбнулся. Без этих документов ехать было нельзя. Машина встала, а я частью пешком, частью на попутных машинах сумел смотать туда и обратно за один час и взял злополучный рулон.
В тот же вечер Терехов меня упрекнул шепотом:
— Голицын, Голицын, как же ты прошляпил!
А майор Елисеев всю войну помнил об этом случае. Знаю, что он несколько раз меня вычеркивал из списков на получение наград или когда называлась моя кандидатура на ту или иную должность. Уже в 1946 году, когда я демобилизовался и пришел к нему подписывать последние документы, он, вместо напутственного слова, напомнил мне о той моей забывчивости.
Конечно, первое впечатление обо мне было самым неприглядным, но если бы он, если бы другие знали, почему я оказался таким. И всю войну я не решался ни с кем поделиться своим горем.
Попали мы в порядочную глушь. Деревни, сплошь состоявшие из беленьких чистых хатенок, тянулись во фруктовых садах вдоль какой-то речки. Никаких следов войны, за исключением полного отсутствия мужчин и лошадей, тут не было. Сблизившись с жизнью и бытом местных крестьян, я с удивлением убедился, что все они живут несравненно лучше тех, кто не попадал под власть немцев. И коров, и всякой птицы тут имелось в достатке. Объяснялось это тем, что немцы тянули продукты с деревень, расположенных близко от дорог, и терроризировали районы, где было развито партизанское движение. А сюда они почти не заглядывали, и о партизанах тут не слыхивали. Вот почему все запасы продовольствия оставались у крестьян.
Для помощи в работе мне дали некоего Сашку, точнее, Айзика Триллинга — еврея из Люблина, который в 1940 году попал в СССР, а потом в нашу часть. Парень он был ловкий и пройдоха, по-русски почти не говорил и работал у нас чертежником, но потом понравился начальству и в УВПС-100 сделался старшим техником. После войны он узнал, что вся его семья — родители, дед и бабка, братья и сестры — все погибли от рук немцев.
Сашка этот, как мой рабочий, должен был бригадирской саженкой мерить по моему указанию туда и сюда, а я с помощью компаса рисовал на планшете глазомерный план в масштабе 1:10 000. Вскоре я убедился, что расстояния у меня никак не сходятся. Я ругал Сашку, винил его, что он неверно считает метры, а потом понял, что врет компас, который показывает то на запад, то на восток. Оказывается, мы находились в зоне Курской магнитной аномалии. Пришлось выйти из положения с помощью Полярной звезды. На территории будущего БРО ночью в нескольких местах я расставил попарно вешки направлений север — юг.
Ходили мы с Сашкой по деревне Алисово. Какой же там жил хороший народ! Крестьянки то и дело нас зазывали к себе и угощали ледяным молоком с хлебом. В одном доме мы выпили кринку, в следующем другую, от третьей я отказался, а Сашка усадил ее один.
Работа была, как всегда, сверхсрочная, с компасом не ладилось, но больше всего меня подвел Сашка, раз пятнадцать на день я его посылал с ковыльком мерить, а он пропадал надолго и возвращался со стоном:
— С…ть ходил, — говорил он, глядя на меня своими томными глазами.
На следующий день я категорически запретил ему выпивать молока больше, чем кринку.
Дня три мы так с ним измеряли. По вечерам я чертил, и напряженный труд отвлекал меня от тяжелых мыслей, подарил хозяйке стакан соли, а она меня кормила до отвалу.
На четвертый день приехала за нами автомашина. Привезли приказ: рубеж отменяется, возвращайтесь в Старый Оскол, командование наметило создать вокруг города мощный узел обороны.
Тогда Орел, Харьков и Белгород были в руках немцев, а Курск был наш, и на случай успешного прорыва немцев такой узел в тылу признавался необходимым. Нашему УОС-27 было поручено создать тыловой рубеж по линии Касторная — Валуйки.
Походив по улицам Старого Оскола, я снял пристанище в небольшом домике у самого моста через реку Оскол.
Хозяйка мне попалась очень хорошая, но бедная, обремененная многочисленным семейством и без коровы. Я ей отдал часть своих запасов, и она за мной ухаживала. Была она очень измученная недоеданием и голодными детьми, а главное, беспокойством о муже-солдате, о котором ничего не знала.
Чтобы ее утешить, я подговорил хитреца-стройбатовца Можугу, еще с Горьковского рубежа промышлявшего гаданием на камушках, к нам прийти и погадать ей бесплатно и непременно сказать, что он жив. Можуга так и сделал, но с двух соседок взял за гадание изрядные куши.
Прежние мои запасы продовольствия быстро таяли, а в штабной столовой кормили прескверно, и прежнего преимущества в еде не было. В соседней комнате помещалась офицерская столовая, где кормили в несколько раз лучше.
Гофунг привез из Сталинграда несколько тонн соли, добытой из тех залежей, из коих и я в свое время ее добыл. И теперь эта соль успешно менялась с гражданскими организациями, с воинскими частями и просто на базаре на спирт, на мясо и на прочее.
Зеге, конечно, следил бы, чтобы улучшилось питание всех, а майору Елисееву было не до простых смертных. С полудня в офицерской столовой начиналось пиршество, приглашались какие-то девицы, Пылаев пел под гитару.
Появилось у нас новое лицо — капитан Чернокожин — хорошенький, белокурый, бледный юноша, но с мешками под глазами от спирта, от разврата и от триппера, который он тогда поймал и от которого ему не хватало терпения вылечиться в течение всей войны, когда — мерзавец — заражал других.
Другим собутыльником Елисеева был капитан Даркшевич, которого я хорошо знал рядовым инженером в Главгидрострое.
В свое время был он очень симпатичный человек, но теперь чересчур увлекся спиртом и девочками. Слово УОС он расшифровал как «Удобно окопавшиеся саперы».
Оба эти капитана, пока эшелоны с нашими бойцами еще были в пути, не занимали никаких должностей и ровно ничего не делали.
Третий капитан Пылаев был начальником техотдела и также ничего не делал. Неизменный труженик штаба Виктор Подозеров как-то мне сказал про него:
— Вот ведь какой! Ну, хоть бы бумажки приходил подписывать. Все я составлю, все напишу, мне бы только его подпись. И того никак не добьешься.
Офицеров окружали женщины, из них самой колоритной была некая Ольга Семеновна, бывшая буфетчица на станции Сумы. Высокая, статная, по-своему очень красивая, она была официанткой в офицерской столовой, а фактически откровенной давал кой господ офицеров, вместе с ними и пела, и танцевала.
Была еще Ниночка — 16-летняя очень хорошенькая дочка хозяйки майора Елисеева — ученица-чертежница техотдела. Он ее соблазнил, несколько месяцев таскал за собой, а потом, когда она забеременела, отослал ее всю в слезах к маме в Старый Оскол.
Старший лейтенант Терехов, вновь занявший должность старшего прораба и, как всегда, энергичный, занятой с утра до вечера, изредка появлялся в штабе по делам. Он сильно похудел, ходил мрачный и злой. Как-то мы с ним разговорились:
— Эх, Голицын, если бы ты знал, сколько тут творится безобразий! — сказал он мне.
В Старом Осколе я начал рекогносцировать вместе с работником УОС-27 капитаном Фирсовым, которого знал еще по Саратовскому рубежу. В нашем УВПС-100 ни капитан Баландин, ни другие рекогносцировщики его не любили, считая за арапа и халтурщика. Действительно, он расставлял колья очень быстро. У других рекогносцировщиков БРО занимала 7–10 дней, а Фирсов, правда, с моей помощью проводил ее, да еще с обработкой материалов, за три дня, притом в труднейших условиях на городских улицах.
Многие наши работники и я в том числе считали его работу продуманной и логичной. Он умел сразу охватить местность, без колебаний выбирал передний край, располагая роты и взводы и по линии и в глубину, сразу указывая, где ставить ту или иную огневую точку.
Он любил объяснять все, что знал по фортификации, и я от него многому научился. В своих будущих самостоятельных рекогносцировках многим был ему обязан.
Исходили мы с ним весь Старый Оскол, разделенный на 5 БРО — кроме самого города еще 4 слободы — Пушкарская, Стрелецкая, Ямская, Казацкая. Названия эти достаточно красноречиво показывали происхождение города из бывшей пограничной крепости.
Сам город был очень красиво расположен на узком гористом водоразделе между рекой Осколом и ее притоком Осколец. Горы были белые меловые, и церкви, и дома тоже белые, в яблоневых пышно цветущих садах. К сожалению, на главной улице много домов было разрушено.
25 лет спустя мне пришлось вновь попасть в Старый Оскол, я ходил по его улицам и ничего не узнавал. Домика, где я жил, не было, мост там стоял совсем другой, с высокой насыпью, и места домика я не смог узнать. Белые церкви почти все снесли, понастроили гнусные коробки, вырубили фруктовые сады. Почему наши главнюки всегда стремятся уничтожить лицо города и всю его красоту?
Возвращаюсь к своим воспоминаниям.
Подошла Пасха. По улицам разгуливало много нарядных (по тому времени) людей. Впервые за долгий срок я попал в церковь. Так хорошо было забыть настоящее и все свои душевные раны и войну и слушать пение молитв, от которых я совсем отвык. Народу в церкви набралось множество, в том числе солдат и офицеров, но не наших, а из госпиталей.
И вдруг около полудня раздались взрывы один за другим. Земля гудела. Взрывов было столько, что они слились в один сплошной и грозный гул. Поднялся черный столб дыма, показался огонь. Люди, только что радостно встречавшие Великий Праздник, в панике выбегали из домов.
Оказывается, в трофейном складе рвались немецкие снаряды, они взлетали высоко в воздух и падали на большом расстоянии, зажигая дома и калеча людей. Всю эту страшную картину я хорошо видел с другого берега Оскола. Один слух был, что это немецкая диверсия, а другой слух — что кто-то неосторожно бросил окурок. Как бы то ни было, но вокруг склада сгорело или разрушилось до 30 домов, а сколько погибло людей — неизвестно.
Наконец из Саратова и из Сталинграда стали прибывать в наше УВСР-341 эшелоны не только с прежними стройбатовцами, но и с новым пополнением людей, признанных «годными к нестроевой службе», то есть из госпиталей или с какими-либо физическими недостатками — кривых, хромых, глухих и т. д.
Перед тем как направить на работу, всех их мыли в бане, а их одежду и вещи прожаривали в вошебойке. И тут получился скандал — в вошебойке что-то обвалилось, ее шеф этого не заметил, и вещи сотни людей сгорели дотла. Да, сотни людей уселись совсем голышом в центре города. Пока созванивались, пока добывали резолюцию, прошел целый день, и только поздно вечером бедняг одели в рваную списанную одежду.
У нас образовались прорабства, а техников там не хватало. Некрасов сумел удрать из штаба с повышением, его, как члена партии, назначили заместителем к Терехову.
Я очень тяготился штабными порядками и тоже хотел уйти, но Виктор Подозеров, на котором лежала вся тяжесть работы технического отдела, буквально вцепился в меня и не отпустил.
Потихоньку от него я собирался затеять переговоры со старшими прорабами. Но с которым? У Терехова был Некрасов, а попасть в подчинение к человеку, который давно искал случая мне подставить ножку, я не хотел. Капитан Чернокожий был только что назначен старшим прорабом, но он мне был слишком антипатичен, да я его совсем и не знал. Я обратился к старшему лейтенанту Американцеву. Он мне ответил, что с удовольствием взял бы меня, но его отсылали на какие-то курсы.
Оставались еще два старших прораба — Миша Толстов и недавно произведенный в капитаны Сергей Артемьевич Эйранов.
Миша Толстов был юноша без всякого воинского звания, который сам не понимал — почему у кого-то из начальства возникла идея доверить ему руководство тремя сотнями людей, и чувствовал себя калифом на час. Я понимал, что попасть к нему — значит попасть на производство на какой-нибудь месяц, но я все же думал с ним поговорить, как вдруг с Мишей произошла история, достаточно для него характерная.
Был он флегматичный, доверчивый и в производстве совсем неопытный. Как бывший студент строительного института, в технике он кое-что смыслил, но его совершенно опутали всякие снабженцы и прочие придурки.
Был у него завстоловой огромного роста молодой нахальный еврей по имени Моисей, фамилию забыл. И вот, к Мише пришли с жалобой бригадиры, что Моисей плохо их кормит и ворует продукты. Миша, не думая о последствиях, устроил в вещах Моисея обыск. Было обнаружено десятка два банок американских мясных консервов, сахар, мука, еще что-то.
Моисей вопил: «Не имеете права!» Его схватили, поволокли и, яростно сопротивляющегося, заперли в сарай. Миша назначил завстоловой кого-то из бригадиров, а все отобранные продукты отдал на кухню, не взяв себе ни грамма. В прорабстве наступило ликование, качество и количество еды сразу улучшилось и увеличилось вдвое, сразу поднялись цифры выполнения плана, и Миша неожиданно стал очень популярен среди масс.
Но тут в защиту запертого Моисея поднялись все его соплеменники, обвиняя Мишу в произволе и в антисемитизме. А среди соотечественников оказались люди влиятельные, в том числе бывший начальник Сталинградского эшелона, ожидавший нового высокого назначения, капитан Воробейчик, начальник отдела снабжения Гофунг, его заместитель Гуревич и т. д.
Скандал разгорелся такой, что сам майор Елисеев, бросив своих собутыльников, поехал разбираться. Миша остался старшим прорабом, а реабилитированный Моисей переехал в штаб УВСР на должность агента по снабжению.
Очевидно, был он жулик отъявленный, сколько-то времени спустя меня отправляли с ним и с десятью бойцами в командировку на 10 дней, я и он получили продукты на всю команду, и Моисей тут же мне предложил — конфеты не делить на всех, а взять только себе, и очень поразился, когда я решительно отказался так поступить.
Наверное, он был не только жулик, но и сластена. Как-то он получил на целый участок большое количество конфет. Каждая конфетка была трехслойной, по краям коричневая соевая, а середка состояла из розовой помадки. Так Моисей не поленился все конфетки расклеить, розовую помадку взять себе, а два соевых слоя вновь склеить. Его опять разоблачили, но ограничились выговором.
Уйти из штаба мне очень хотелось еще и потому, что мне снизили зарплату с 500 до 300 рублей, чем я был очень оскорблен. Дело в том, что по штатам второй единицы, кроме чертежника, при штабе не было, первую занимал законно Виктор Подозеров, а меня еще при Зеге в бухгалтерских ведомостях проводили как агента по снабжению, а теперь законным агентом стал Моисей. Так я из-за его жульничества остался между двух стульев.
Попросился я к старшему прорабу Эйранову, которого знал давно. Зная его требовательность к техникам и любовь к сухой формалистике, работать с ним многие остерегались. Я поговорил с Сергеем Артемьевичем, он тотчас же согласился взять меня к себе, но Елисеев категорически отказал, так как я был нужен Подозерову в технический отдел. Были мы с Подозеровым давнишними друзьями, но как я его ни умолял, меня отпустить он не соглашался, ссылаясь, что писанины и чертежей столько, что ему и так приходится работать до глубокой ночи. Он говорил: «Найдите себе заместителя, и я вас отпущу».
Так и пришлось мне корпеть в штабе с 300 рублями. Я деятельно искал заместителя или особого случая.
У Эйранова в то время техника не было. Сам он, как инженер-экономист, был больше кабинетным работником, а на производстве руководил его 17-летний сын Виктор, начавший войну после 9-го класса школы. Несмотря на свою молодость, он оказался толковым организатором, умел расставить бригады, потребовать с них работу, да еще успевал с иными поговорить и пошутить. Но техники ему явно не хватало, и он едва умел читать чертежи. Огневые сооружения получались у него корявые и плохо замаскированные.
Следовательно, квалифицированный техник-строитель Эйранову-отцу был нужен до зарезу, но я, как топограф, не очень-то к нему подходил. Мне самому надо было учиться строительному делу.
Продолжая работать при штабе, я не оставлял своего желания перейти именно к Эйранову. В течение нескольких дней я ходил по участкам, составлял исполнительные схемы БРО и в штаб не заглядывал. А потом как-то зашел, а следом за мной по лестнице поднялся хромая какой-то небольшого роста военный в телогрейке и прошел прямо в технический отдел.
Я было не обратил на него внимания и сел на свое место, а военный снял свою телогрейку и повесил ее на гвоздик. И тут я увидел в его петлицах две шпалы, а на груди орден Красной Звезды, что тогда в нашей части было в диковинку.
Я так и обомлел и написал Подозерову на клочке бумаги: «Кто такой?» Он мне ответил также письменно: «Это наш новый главный инженер майор Харламов».
Сперва майор показался мне очень молчаливым — каждое утро являлся вместе с нами, садился за стол, просматривал всю прежнюю документацию и помалкивал. Впоследствии он сам рассказывал, что в первый месяц ничего не решал, а только присматривался к людям и к работе.
И мы к нему присматривались. Прошло дня три, и я, воспользовавшись отсутствием Подозерова, откровенно рассказал ему о себе — и как числился агентом по снабжению, и как меня обидели с зарплатой, и как хочу уйти из штаба.
Майор Харламов выслушал меня внимательно, но ничего не ответил.
Прошло еще несколько времени, явился в штаб наш прораб Никифоров, вернувшийся из какой-то длительной командировки. Майор Харламов предложил ему ехать к Эйранову. Никифоров бурно запротестовал, заявляя, что с Эйрановым невозможно работать, что тот такой и сякой, Харламов уступил и послал его на новое прорабство к капитану Чернокожину. Только Никифоров ушел, я вскочил со своего места.
— Товарищ майор, разрешите к вам обратиться? Пошлите меня к Эйранову.
Подозеров промолчал, и на следующий день с чемоданом, рюкзаком и мешком с продуктами я покатил на попутной машине к Эйранову, участок которого находился за 12 километров в деревне Ивановке.
Эйранов заметно обрадовался, увидев меня, позвал к себе обедать, устроил на квартире у соседки, доверил участок работ — строить дзоты.
Хозяйка моя — одинокая 50-летняя учительница Анна Игнатьевна по утрам угощала меня молоком, а вечером чаем и вела со мной нескончаемые беседы, которые содействовали распространению всяких, ни на чем не основанных, сплетен о наших отношениях.
Она очень тосковала по своей дочери, угнанной в Германию на работы. Немцы сперва призывали оккупированное население ехать к ним добровольно, но так как почти никто не отзывался на их призыв, они стали угонять силой. Об этом, как выразился Молотов в ноте всем державам, «массовом угоне молодежи в рабство» почему-то мало где написано, а ведь это тема для романа.
Иногда я ходил по вечерам посидеть запросто и к Эйранову. Всю первую половину войны ему посчастливилось пробыть не только с сыном, но и с женой Маргаритой Васильевной. Была она милейшая женщина — маленькая, пухленькая армяночка, и работала на участке мужа медицинской сестрой.
Хочется поподробнее рассказать об их сыне Викторе, с которым я провел рука об руку весь дальнейший путь до Берлина.
Был он высокого роста, атлетически сложенный, очень красивый, с большими и черными, как вишни, армянскими глазами, всегда веселый, неунывающий, энергичный. Его любили буквально все, начиная от последнего солдата и кончая самым высоким начальством. Всех он очаровывал своею внешностью и своей горячей и простодушной душой. Впервые я с ним познакомился еще на Горьковском рубеже, но только теперь тесно с ним сошелся. Если можно так выразиться, я был в него влюблен.
И хотя по строительному делу он мало смыслил, но стал моим первым учителем.
— Ты знаешь что? Ведь они плотники, — советовал он мне, — ты дай им размеры, укажи, где ставить дзот и на какую глубину. Они сами все знают. Ты только следи, чтобы поменьше у костра сидели да чтобы материал был вовремя доставлен.
Мои малые строительные познания чуть не окончились крахом.
Из-за нехватки леса дзоты строили только на деревянном каркасе, потолок оплетали лозой, на которую сверху сыпали землю, а стенки обкладывали дерном.
Был в моем подчинении бригадир Лысенко, в прошлом заведующий колхозной хатой-лабораторией, в которой он выращивал хищную козявку теленомуса, уничтожавшего вредителя полей клопа «бздюля». Теперь Лысенко заделался бригадиром плотников, но, как и я, только учился строить дзоты. Впоследствии из него вырос великолепный руководитель — командир отделения плотников. А тогда оба мы были профанами.
Совместными усилиями построили мы такой дзот у самого большака. Однажды оба мы зашли внутрь, я рулеткой стал проверять размеры…
Вдруг раздались шаги, и в дзот ввалился сам майор Богомолец, а за ним майор Елисеев.
Богомолец ткнул палкой в лозу на потолке — посыпалась земля, увидел он торчавший сучок, неправильно забитую скобу и зарычал.
На мое счастье, меня он знал как топографа, поэтому весь его гнев обрушился на бедного Лысенко. Минут 15 он рычал так страшно, словно хотел того съесть, и стены дзота тряслись.
Я стоял ни жив ни мертв. Лысенко молчал и — молодец — не выдал меня.
Далее майоры уехали на передний край, где Эйранов поставил мобнаселение — местных девчат, женщин и стариков копать ходы сообщения. Там командовал некий Харламов Иван Онуфриевич — однофамилец нашего главного инженера.
Ходы сообщения, согласно инструкции, полагалось копать на глубину 120 сантиметров, но, в виде исключения, разрешалось копать и на 60 сантиметров для переползания. Естественно, что так копать было легче и километраж нагонялся раза в три больше, поэтому вставку «в виде исключения» многие руководители, в том числе Иван Онуфриевич, позабывали.
А Богомолец, увидев столь мелкие ходы сообщения, подозвал Харламова и спросил — что это такое?
— А это для переползания.
— А много у вас таких ходов?
— Пятнадцать километров! — хвастливо отвечал Иван Онуфриевич.
— Вот я вас самих заставлю переползти 15 километров! — зарычал Богомолец и в гневе укатил с Елисеевым дальше.
Дня через три мы получили грозный приказ по УВПС-100 об отсутствии технического руководства со стороны Эйранова.
Возвращаюсь к прерванному рассказу.
По совместительству я должен был для штаба УВСР составлять исполнительные схемы БРО не только на участке Эйранова, но и на соседнем, у Миши Толстова, куда изредка ходил и где он меня очень вкусно кормил (очевидно, из запасов, изъятых у Моисея).
Шел я так однажды утром по дну лощины к нему на участок. Погода стояла чудесная, роса блестела на нескошенных травах, кузнечики трещали. Я шел, стараясь забыть и мрак в моем сердце, и окружающую обстановку, и вдруг увидел летящую по ветру цветную бумажку, другую, третью. И сразу все мое настроение испортилось — в мои руки попались немецкие листовки.
В тот день я впервые узнал о генерале Власове, изменившем Родине и формировавшем из таких же изменников воинские части РОА. В листовке он сам передавал свою биографию: сын крестьянина бедняка, участник Гражданской войны, тогда же вступил в партию, окончил Академию имени Фрунзе, был много лет военным советником в Китае у Чан Кайши и Чжу Дэ, потом вернулся и с удивлением узнал, что почти все его соратники оказались «врагами народа», то есть палача Сталина. Когда началась война, в звании генерал-лейтенанта он заменил покончившего самоубийством командующего Юго-Западным фронтом генерала Кирпоноса, получил звание Героя Советского Союза. Когда Киеву грозило окружение, по телефонному приказу Сталина отдал его немцам. Был назначен командующим Волховским фронтом. Весь фронт оказался в исключительно тяжелом положении, так как прекратилась доставка снарядов и продовольствия. Наши войска, голодные и без оружия, были легко разгромлены немцами, и Власов, пробиваясь со своим штабом из окружения, попал в плен и теперь призывал всех переходить на сторону немцев.
Тогда все тылы были буквально забросаны подобными листовками. Официальная печать о Власове ничего не сообщала, а красноармейская писала, и проводились соответствующие политзанятия. История сказала о нем свое слово. Изменников Родины жалеть не приходится. Имя его никогда не пользовалось популярностью, и он не привлек на свою сторону массы.
Вскоре к Эйранову пришла бумажка: немедленно откомандировать меня в распоряжение штаба УВСР. Эйранов отпустил меня без особого сожаления, видимо разочаровавшись в моих технических познаниях.
Подозеров меня встретил со словами, что работать один не успевает никак и потому добился моего возвращения в штаб, но повторил свое прежнее обещание, что отпустит меня, если я найду себе заместителя.
Вернулся я к своей прежней хозяйке, которая вместе с прочими жителями города и окрестных деревень была мобилизована на оборонительные работы. Трудилась она на участке Терехова, и мне удалось ее освободить как мать четырех малолетних детей. Заботилась она обо мне, как старшая сестра, и дети ее меня очень любили. А тут стала поспевать картошка, и хозяйка меня подкармливала, что было весьма кстати, так как в штабной столовой кормили очень плохо, а мои сталинградские запасы кончились.
Наступило время страшной спешки на строительстве рубежей. Наступило время грозной тишины. Было ясно, что немец стремится взять реванш за поражение под Сталинградом и готовит наступление. Где именно? Под Москвой или у нас на выступе Курской дуги? Скорее всего, у нас. Вот почему была такая у нас спешка. Наше командование, каждый день ожидая начала немецкого наступления, торопило строить чуть ли не семь линий рубежей на большую глубину, рассчитывая, что если враг прорвет одну-две-три линии, он все равно захлебнется и будет остановлен.
И в нашем штабе Подозеров и я сидели до глубокой ночи. Понимая ответственность момента, я перестал ворчать и вкалывал наравне с ним. А майор Елисеев для поддержания дисциплины приказывал нам, когда он входит, вставать. А майор Харламов, наоборот, говорил, чтобы мы работали не поднимая головы и не обращали на него внимания.
Возвращаясь поздно вечером домой, я видел, как мимо моего дома через мост с лязгом и грохотом двигаются танки, артиллерия, автомашины. Днем они прятались в небольших дубовых рощах, а с наступлением темноты каждую ночь двигались все туда — на запад, на Курскую дугу.
И каждую ночь немецкие самолеты налетали на Старый Оскол. Налетало их по одному — по два самолета; они вешали на парашютиках голубые и фиолетовые осветительные ракеты, сбрасывали несколько бомб и вновь улетали. Зенитки принимались стрелять трассирующими пулями просто в небо, расстреливали ракеты, но ни одного самолета не сбили. Зрелище было очень красивое, но на нервы людей эти налеты действовали угнетающе.
Хозяйка с вечера забирала младших детей и уходила с ними в бомбоубежище, в доме оставались спать только ее старший сын и я.
Однажды лежал я так рядом с мальчиком на полу, прислушиваясь к треску зениток и глядя на голубой фонарик ракеты, и вдруг услышал вой фугаски. Спасаться было некуда, и я, подобно страусу, закутался в одеяло с головой и мальчика закутал. Оказалось, правильно сделал: фугаска упала совсем близко, с окна посыпались осколки стекла и засыпали все одеяло.
Так прошло недели две в ожидании грозных событий, а события не наступали. Строительство Старооскольских рубежей заканчивалось. И тут был получен приказ: выделить часть людей в помощь отстающему УВПС-94 — на берег Дона.
Майор Елисеев назначил почему-то сразу двух начальников — капитанов Воробейчика и Пылаева — первого над людьми, второго на строительство. Было отобрано с каждого участка по несколько бригад, в том числе и девчачьих, недавно пополнивших нашу часть. Из прорабов отправились Тимошков и Виктор Эйранов, неожиданно для себя получивший такое повышение.
Капитан Воробейчик, появившийся у нас только в Старом Осколе, высокий, голенастый, в очках на крючковатом носу, был похож не на воробья, а на очень тощую хищную птицу. Со мной он всегда очень любезно здоровался, очевидно принимая меня за еврея.
— Кто у вас будет вести техническую документацию? — как-то спросил я его.
— Признаться, я не подумал, — ответил он. — А если вы?
Так, к своему удовольствию, я тоже был назначен на новый рубеж. Подозеров было запротестовал, но мне неожиданно нашли заместителя — старого стройбатовца, прошедшего все рубежи, работавшего «сводником» у Терехова, то есть составлявшего сводки. Заместитель казался много лучше меня — бывший профессор математики одного из вузов Смоленска или Минска — Плешинский, человек сугубо интеллигентный, обаятельный, любивший классическую музыку. Удивляло только, почему Терехов так легко с ним расстался.
Я уже был далеко, когда Подозеров убедился, что Плешинский, хоть и был профессором математики, но никак не мог постичь, что от него требуется, и в конце концов, когда количество лошадей в нашей части прибавилось, был назначен начальником конпарка.
Вообще во время войны люди иногда получали самые неожиданные назначения. Плешинский был сугубо кабинетный ученый, не знавший, как называется та или иная часть упряжи, не знавший, чем лошадей кормят. Он мне сам признавался: «Оказывается, лошадки любят овес и сено, но овес любят больше». Но Плешинский был человеком исключительной честности, он строго следил, чтобы его любимые питомцы были сыты и не использовались бы налево, и потому оказался хорошим конским начальником и пробыл на этой должности до конца войны. Как-то спустя много времени я его встретил в Москве на Театральной площади, с палкой, с портфелем, в фетровой шляпе и в элегантном пальто, он важно вышагивал и очень обрадовался, увидев меня.
Донские рубежи
Ранним июньским утром мы двинулись в пеший поход за 120 километров в Воронежскую область. Погода стояла чудесная. Нескончаемой вереницей шагали наши люди с котомками и котелками, сзади ехали две подводы, на которых везли слабых. Впереди на автомашине ехал капитан Воробейчик с завхозом, поварами и кухарками, с собой они везли пять овец.
В заранее намеченной деревне назначался ночлег, квартирьеры на каждой хате писали мелом — сколько людей туда можно поставить.
Какие хорошие были жители тех мест! Все они, хоть и обобранные войной, считали своим долгом бесплатно накормить ночлежников, мало того, когда днем мы проходили через деревни, то крестьянки выходили за ворота с ведрами молока и черпаками наделяли им каждого в котелок. Они буквально соревновались в щедрости.
Запомнилась мне одна крестьянка, у которой я ночевал по пути. Муж ее пропал без вести, старшего сына недавно взяли в армию, второй сын — мальчишка — погиб, балуясь с неразорвавшимся снарядом (кстати, в каждой деревне гибли такие мальчишки от снарядов и от мин), хата была разрушена бомбой. И женщина вместе с двумя дочерьми принялась восстанавливать хозяйство. Выручала корова, и старшая дочь ездила на попутных машинах в Воронеж продавать молоко, пробираясь через милицейские заслоны. Но на одном молоке хату не построишь, гнала хозяйка и самогон. В тот вечер, когда я у нее ночевал, она все уговаривала нашего шофера привезти ей из леса ранее заготовленные бревна. Не имея другой платы, она предлагала свое тело. Засыпая, я слышал весь их разговор. Она пыталась кокетничать с шофером, но сквозь кокетничанье слышалась в ее голосе дрожь. Не знаю, за какую плату, но к утру бревна были доставлены. И тогда поднялись новые заботы — а кто же будет их тесать, а кто же будет рубить сруб и за какую плату?
Вся сожженная Белоруссия была восстановлена вот такой энергией крестьянок, у каждой из которых половина семьи погибла.
Много спустя мне пришлось уже в Польше попасть в одну полуразрушенную деревню. И там в подвале я увидел человек 20 женщин, детей, стариков, лежавших под перинами в полной прострации. Они считали, что все погибло, и у них не было сил принести даже воды, даже дров для печки.
В селе Гремячьем, в 20 километрах от Воронежа по понтонному мосту мы переправились через Дон. На его левом берегу как раз УВПС-94 и строило укрепления. Иные наши части повернули вверх по Дону, другие, в том числе и я, — вниз по Дону.
Остановились мы в деревне Голодная Каменка. Со времен коллективизации официально был отменен столь режущий ухо эпитет. Но, увы, в то лето он вполне подходил. Прошлой осенью и зимой тут проходил наш передний край, и у крестьян было съедено все до последней крупицы. Тяжело писать, но за дополнительными продуктами мы посылали на правый, бывший немецким, берег Дона.
Я поселился вместе с комвзвода Ключниковым у безногого инвалида войны. У нашего хозяина были трое малых ребят, коровы, как и у прочих жителей деревни, не было, и семья буквально голодала. Я писал хозяину разные бумажки и в район, и в область, но при мне никакой помощи ниоткуда он не получил, раза три я притаскивал им в котелке остатки супа из нашей кухни.
Между нашими начальниками капитанами Воробейчиком и Пылаевым функции управления не были как следует разделены; первый был больше администратор, а второй инженер. Очень скоро они начали между собой ссориться.
Питались мы плохо, от крестьян помощи ждать не приходилось. Кто-то рассказал Воробейчику, что до войны тут существовала рыболовецкая артель, доставлявшая в Воронеж тонны рыбы. И Воробейчик загорелся, раздобыл где-то невод и пятерых наших старичков назначил рыбаками. Но он не учел, что наши войска в течение нескольких месяцев беспощадно глушили в Дону рыбу. Как старички ни старались, они не сумели поймать ни одного окунька.
Капитану Пылаеву очень не нравилось, что ежедневно пропадает зря пять пар рабочих рук, и он постоянно ехидничал по поводу неудачной рыбной ловли. Но открытый разрыв между обоими капитанами произошел не из-за пяти рыбаков, а из-за пяти овец.
Скудное питание в ИТРовской столовой не многим было лучше питания в общей столовой. Наша главная повариха Ольга Семеновна очень старалась, но из ячневой крупы, маргарина и воблы ничего путного она не могла придумать. По вечерам вместе с капитаном Пылаевым она нередко пела под аккомпанемент его гитары. И однажды, когда капитан Воробейчик уехал на три дня в Воронеж, она между двумя романсами уговорила капитана Пылаева пойти на тяжкое преступление.
Пять овец, которых Воробейчик привез из Старого Оскола, мирно щипали травку под надзором специального пастуха из слабосильных. Воробейчик каждый день ходил на них глядеть, гладил их по бокам, чесал за ухом и даже разговаривал с ними. Для чего он их берег — никто не знал; на все уговоры их зарезать он резко отвечал, что овцы нужны на будущее время, что он никогда не допустит их гибели.
На следующий день после отъезда Воробейчика в Воронеж к овечьему хлеву двинулись заговорщики; впереди капитан Пылаев, за ним Ольга Семеновна с эмалированным тазом, сзади кухонный рабочий с громадным ножом.
В тот же вечер мы, ликуя, уплетали великолепные котлеты из печенки, поджаренные на бараньем сале, а рабочие были очень довольны наваристым супом из двух голов и восьми ног.
Дня через два Воробейчик вернулся как раз к обеду. Ольга Семеновна молча подала ему кусок жареной баранины. Он ткнул свой длинный нос в тарелку, понял все, страшно побледнел, отставил тарелку и встал.
Оба капитана ругались между собой, как две торговки на базаре. Общее сочувствие масс было на стороне капитана Пылаева.
Впоследствии Воробейчик мне изливал свое горе:
— Бедные, бедные создания! Подумать, какая жестокость! Погибли две самые милые овечки!
Я молча и якобы сочувственно кивал головой.
Начальником УВПС-94 был майор Шапиро, начальником отдела снабжения майор Сдун, фамилию которого все несколько переиначивали, добавляя в начале букву Б, дальше шли капитаны и старшие лейтенанты: Рубинчик, другой Шапиро, Гольдблат и т. д., словом, русских там было совсем мало.
Капитан Пылаев еще вдень нашего прибытия острил:
— Вот, евреи со своим рубежом не справились и запросили помощи у русских.
Но потом мы убедились, что дело тут было не в плохом руководстве, а в сыпучих песках.
В Старом Осколе в меловых породах копали траншеи почти с вертикальными стенками, а здесь борта приходилось крепить, иначе песок осыпался. По бокам траншей в дно через каждые 40 сантиметров забивались колья, которые плотно сплетались лозняком.
Следовательно, на каждые 10 погонных метров траншей требовалась уйма материала. Одни бригады рубили лозу, другие молодой сосняк, третьи старый сосняк для дзотов. Три автомашины ежедневно делали по 12–15 рейсов, но работы двигались крайне медленно.
На третий день работ Виктор Эйранов тяжело заболел брюшным тифом, и его увезли в госпиталь. На его место прорабом был назначен я. Так исполнилось мое горячее желание — перейти на живое дело, на производство.
Прорабом был Тимошков — бывший студент 3-го курса строительного института. Молодой, энергичный, но по молодости уж очень чванливый. Он меня все время учил и поправлял, и я старательно прислушивался к его словам. Но его тон превосходства был мне противен; однако, набираясь от него знаний, я прятал свое самолюбие.
Каждый вечер мы с ним вдвоем разрабатывали график наших машин, куда, что именно и к которому часу нужно доставить. И тут я понял, какую решающую роль на производстве играет четкая работа транспорта. И в будущем я всегда обращал основное внимание именно на транспорт.
Две машины были из УВПС-94, а третья наша. Бензин был чужой, и по тайному приказу Воробейчика наш шофер ежедневно отливал его, так получился у нас запас около тонны.
Воробейчик был невероятно суетлив и все время выискивал разные способы, увы, неудачные, доставания продуктов. Как член партии, он донимал и рабочих, и нас постоянными политзанятиями. Ему удалось уговорить двоих рабочих — Богатырева и Минакова показать стахановские темпы.
Я их поставил копать котлован под КП (командный пункт) батальона. За день в сухом песке первый выкопал 34 кубометра, второй 31, это было 400 % нормы.
На следующее утро перед строем Воробейчик торжественно зачитал свой приказ, оба стахановца вышли вперед, и Воробейчик вручил им по маленькому красному флажку. Все пошли колонной на работу, герои дня впереди с флажками, как октябрята. Через несколько дней им также перед строем вручили по гимнастерке. А потом, сколько Воробейчик ни уговаривал, никто по-стахановски работать не стал.
Однажды, идя с одной огневой точки на другую, я встретил Воробейчика, торопливо переставляющего свои длинные ноги. Он возвращался из штаба УВПС-94 и был явно растерян.
— Крупные новости! — еще издали крикнул он мне.
Голос его дрожал, лицо было бледно. Он подошел ко мне и трагическим шепотом сказал:
— Немцы на всем протяжении от Орла до Белгорода перешли в наступление. Идут тяжелые бои.
Он мне показал сводку Информбюро. Его руки судорожно дергали ремешок на сумке, в которую он никак не мог засунуть сводку.
Я произнес стандартно-заученную фразу о том, что наша армия под руководством великого Сталина непобедима. Воробейчик страдальчески махнул рукой, и мы расстались.
Так началась величайшая битва за все время войны, битва на Курской дуге. Много я слышал устных рассказов о тех героических днях, много читал. Ужасно было то, что, привыкнув не доверять сводкам, каждый из нас про себя преувеличивал масштабы немецкого наступления. Но через несколько дней мы возликовали, прочитав о начавшемся нашем наступлении; назывались освобожденные населенные пункты. Таким сводкам нельзя было не верить.
А мы тут, на Дону, продолжали работать, стремясь дать как можно больше кубов вынутой земли и как можно больше погонных метров оплетенных лозой траншей.
Расскажу об одном случае.
В самой деревне на высоком берегу Дона был один белокаменный погреб. У меня родилась идея — переделать его в дзот. Капитану Пылаеву моя идея понравилась. Мы вдвоем принялись обсуждать — как дверь погреба переделать в амбразуру да как подвести ход сообщения. Тут явилась хозяйка погреба и сказала, что ключ нам не даст и скорее разрешит себя зарезать, чем испортить постройку.
— Сейчас же ставь рабочих, — приказал мне Пылаев.
Я привел четверых, и они по моему указанию стали пробивать стенку погреба. Хозяйка продолжала неистово ругаться, оскорбляя меня и Пылаева. Тот обиделся и решил ей отомстить утонченным способом: по инструкции разрешалось подводить к дзотам хода сообщения глубиной 80 сантиметров для проползания, но сверху прикрытые жердями и присыпанные землей.
Дверь погреба мы заложили кирпичом на цементном растворе, оставив узкую щель амбразуры. Чтобы попадать в погреб, на задней стенке мы пробили дыру, к которой и подвели этот крытый ход сообщения.
Бабка очень досаждала рабочим-строителям своей руганью, и они по своей инициативе удлинили ход сообщения до 30 метров. Таким образом, чтобы попасть в погреб за молоком, хозяйке приходилось проползать на животе туда и обратно 60 метров. Жившие у нее наши рабочие говорили, что она проделывала этот путь по три раза в день.
Уезжая совсем из Каменки, мы сдали все огневые сооружения и траншеи сельсовету на хранение. Интересно, сколько еще дней или месяцев бабка заползала в свой погреб.
В конце июля мы закончили строительство рубежа и со всем нашим доблестным войском отправились в соседнее село Олень-Колодезь, где находился штаб УВПС-94.
В нашу честь было устроено торжественное собрание, силами самодеятельности даже дали спектакль.
На следующее утро пешим порядком все двинулись за 80 км вниз по Дону на строительство новых рубежей. А мне Воробейчик с 20 нашими больными и с тремя овцами предложил остаться, пообещав прислать за нами на следующий день машину. Мы получили на три дня сухой паек и расположились под колхозным навесом.
Ни на следующий, ни на третий день за нами никто не приехал. Я собрал менее немощных больных и повел их в лес за грибами. Мы принесли много подосиновиков и сварили их, а хлеб, жиры и крупа у нас кончились.
Я отправился в штаб УВПС-94 к майору Сдуну, который потребовал у меня аттестат или хотя бы справку. Ни того ни другого у меня не было, он меня обругал и сказал, что ничего не даст. Тогда я пошел к майору Шапиро, думая про себя, если и там получу отказ, мне придется пойти на тяжкое преступление — зарезать овцу.
Майор Шапиро меня тоже обругал, но приказал выдать нам паек на 10 дней.
Еще 3 дня мы прожили под навесом, собирали грибы и варили пишу. Наконец за нами приехала машина, мы погрузились, погрузили овец и в тот же день прибыли в штаб нашего УВСР-341, который из Старого Оскола успел перебраться на левый берег Дона в село Икорец, расположенный в 10 км ниже станции Лиски.
Приехав на место, я узнал новости, с нашей точки зрения, весьма важные: наше УВПС-100 теперь стало называться УВПС-25, а наши четыре УВСРа переформировались в три ВСО (Военно-строительные отряды) — 73, 74, 75. Наше стало именоваться ВСО-74. Из четырех прорабств три роты, в каждой роте было четыре взвода и до 400 бойцов.
Нам объявили, что мы превратились в настоящих военнослужащих, рабочих надо называть солдатами, бригадиров — командирами отделения. Командиры рот и их помощники, носившие сложное название «инженеры-фортификаторы», должны были быть офицерами не ниже старшего лейтенанта. Командиры взводов и их помощники должны были носить звание… увы, неизвестно какое, и такая неопределенность продолжалась всю войну.
В Икорце помещалось не только наше ВСО-74, но и УВПС-25. И потому все село было битком набито начальством и простыми смертными. Люди ходили, таинственно перешептываясь, сообщая друг другу разные слухи.
Кто же, кто займет какую должность? Все это решалось на секретных совещаниях в кабинете самого Богомольца. Все, в том числе и офицеры, очень волновались. Наконец по нашему ВСО-74 были объявлены назначения командиров рот. 1-й — капитан Чернокожин, 2-й — капитан Пылаев, 3-й — старший лейтенант Терехов. У нас остались не у дел капитаны Воробейчик и Эйранов-отец, старший лейтенант Американцев.
Воробейчик всем и вся говорил, как его ценит тогдашний всесильный нарком по строительству Гинзбург. Эйранов открыто выражал недовольство и обиду на неблагодарное начальство, но скоро был удовлетворен: его назначили помощником начальника ВСО-74 по снабжению, а Гофунг стал его заместителем и главным заправилой. Американцев — скромный, но самолюбивый — все молчал и стал инженером-фортификатором 1-й роты. Многие офицеры и у нас и в УВПС, в том числе и Воробейчик, остались не удел, часть из них уехала в распоряжение штаба фронта, а иные остались, но вынуждены были снять погоны и превратиться в простых смертных вроде нас грешных. Воробейчик, глубоко возмущенный, поехал в Москву жаловаться своему покровителю Гинзбургу. Больше мы его не видели.
Майоры Елисеев и Харламов остались на своих прежних должностях, а должность замполита ВСО пока никто не занял. Виктор Подозеров стал начальником планового отдела ВСО, но офицерского звания, как бывший дворянин, не получил.
Ну, а мы — простые смертные? Разумеется, мы тоже очень волновались, чувствуя, что где-то решается наша судьба, что наши фамилии, наши знания, способности, слабости, качества и недостатки тщательно взвешиваются и обсуждаются. Волновался и я, думал — не пойти ли мне в УВПС и там попросить капитана Финогенова взять меня в 1-й Отдел, но вспомнил томительные ночи и тупоумного начальника 1-го Отдела капитана Баландина и подумал: нет, лучше ждать — как судьба решится.
И тут я встретил на улице капитана Пылаева. Он спросил меня — хочу ли я к нему в роту пойти командиром взвода.
Я ответил — что хочу. А у самого сердце запрыгало. И дело тут было не в зарплате. На 300 рублей в месяц я мог купить в Воронеже 2 кило хлеба, а теперь на 600 рублей смогу купить вдвое больше. Не в деньгах было главное, а в удовлетворенном самолюбии.
Кроме меня, во 2-ю роту на должности комвзводов были назначены — Виктор Эйранов, Георгий Сысоев и Миша Толстов, должность инженера-фортификатора оставалась вакантной.
Началось формирование нашей роты. Старшиной был назначен рябой, вертлявый ловкач из Одессы Середа, нормировщиком — еврейчик из Львова Кулик — инженер-химик, знавший семь языков, но почти не говоривший по-русски, парторгом стал положительный и умный Ястреб. Пылаеву удалось выпросить на должность завстоловой пресловутую Ольгу Семеновну. В нашу роту была также назначена в качестве неизвестно кого — неизменная, еще с Горьковского рубежа ППЖ Пылаева Лидочка — очень хорошенькая и милая бывшая студентка.
Пылаев собрал нас — четырех командиров взводов. Первый его приказ был весьма оригинален.
Согласно распоряжению свыше, наша рота должна была формироваться из бойцов ликвидируемого УВСР-343 и из недавно мобилизованных, иначе говоря, из людей совершенно нам неизвестных, из коих лучших наверняка успели куда-то забрать.
Так вот, Пылаев предложил нам, пользуясь временной сумятицей и анархией, разыскать известных нам хороших бойцов, в основном плотников, тайком сманить их к себе и временно спрятать.
Сысоев и Толстов сочли этот приказ нелепым и ушли, а Виктор Эйранов и я, наоборот, очень им вдохновились и решили во что бы то ни стало его выполнить и отправились вдвоем «на охоту».
К вечеру мы с ним привели тех людей, которые и составили основной костяк нашей роты.
Помощником командира взвода я выбрал Лешу Могильного, которого знал по Старому Осколу. Был он высокий и мрачный, старший сержант, попавший к нам из госпиталя — осколком ему оторвало половину задницы. Образования у него не хватало — только 5 классов, и не хватало самой примитивной технической смекалки и организационной расторопности. Но я его очень ценил как хорошего строевика. Был он моим личным другом в течение всей войны, но моим помкомвзвода пришлось ему оставаться недолго. При каких обстоятельствах он был снят с этой должности, я еще расскажу впоследствии.
О тех рядовых солдатах-саперах, с кем мне пришлось рука об руку пройти всю войну, я еще буду говорить неоднократно. Сейчас скажу только, что эти скромные труженики — саперы — пронесли свои топоры и лопаты до самого до Берлина. И если наши танки и наши пушки могли вовремя поспевать за пехотой и решали успех боя, то этому успеху наше командование во многом было обязано рядовым саперам, а вовсе не тем, у кого на погонах блестели звездочки.
И про себя скажу: по крайней мере 4 луча своего будущего ордена Красной Звезды я заслужил благодаря солдатам-саперам своего взвода.
В течение всего следующего дня старшина Середа подводил отдельными группами по 20, по 30 человек бойцов. Из них половина были девушки, а половина старики или молодые, но имевшие ранения или те или иные физические недостатки — кривые, глухие, хромые и т. д.
Мы их сортировали, делили, записывали. К вечеру более 300 человек было выстроено на улице Икорца.
Капитан Пылаев, мы — четверо командиров взводов, старшина и парторг — торжественно вышли из только что организованной нашей «офицерской» столовой. Старшина Середа строевым шагом подошел и отрапортовал:
— Товарищ инженер-капитан, вторая рота 74-го ВСО выстроена, всего бойцов столько-то, больных столько-то!
— Здравствуйте, товарищи бойцы! — громко сказал капитан Пылаев, а нам потихоньку шепнул: — А недурная девочка стоит на левом фланге. Я ее возьму к себе в вестовые.
Тоненькая, подтянутая, с чудесными карими глазками, смуглянка Даша была действительно очаровательна и одна из немногих хорошо одета: в пилотке, гимнастерке и юбке. О ней я еще буду рассказывать.
А между тем бойцы нестройно — кто в лес, кто по дрова — отвечали:
— Здравствуйте, товарищ капитан! Здравия желаем, товарищ капитан! — И т. д. Выходило нечто вроде: — Пум-пум-пум!
Выглядели бойцы весьма неважно. Девушки в большинстве были босые, смотрели испуганно и забито, одеты плохо и пестро. Мужчины также смотрели исподлобья, были измождены и худы, на ногах носили ботинки с толстыми деревянными подошвами или лапти, их одежда до того износилась, что из-под лохмотьев выглядывало голое тело.
— Проверить на вшивость! — приказал Пылаев нашей толстой медичке Марусе.
Та подошла к рядам бойцов и почти тут же закричала:
— Товарищ капитан, подойдите, пожалуйста!
Следом за Пылаевым и я подошел и ужаснулся: лохмотья бойцов были усеяны вшами, как тараканами за печкой. А ведь официальные сводки по нашему УВПС неизменно гласили, что вшивость отсутствует.
Наши плотники под энергичным руководством старшины за одну ночь переоборудовали два колхозных сарая — один в баню, а соседний в вошебойку. И в течение следующей недели беспощадного мытья и прожарки вшивость была на 90 % уничтожена.
В первый же день работы у нас произошел великий конфуз.
Командир 4-го взвода Миша Толстов был хорошим художником, и его в тот день временно отозвали в штаб УВПС-25.
Однофамилец главного инженера нашего ВСО-74 помком-взвода Харламов повел своих бойцов на работу один. Чертежей он читать не умел и хотел сразу блеснуть невиданными темпами. Не разобравшись в размерах и никого не спросив, он самоуверенно разбил траншею втрое шире, чем надо. И выкопали бойцы ее такую, что в ячейках для стрелков могли бы спрятаться танки.
К вечеру Пылаев обнаружил ошибку Харламова, все заахали, заохали, но исправлять было уже поздно — не засыпать же заново.
В гневе Пылаев сейчас же раскассировал весь 4-й взвод между другими взводами. Харламова я взял к себе и назначил вторым помкомвзвода.
С того дня, когда к нам на работу являлось начальство, мы всеми способами старались его отвлечь подальше от злополучной траншеи.
Из девушек я сформировал специальное отделение и командиршей назначил самую толстую и самую веселую Марусю Камневу. Впоследствии нашлись охотники до сплетен по поводу моих с ней отношений, так как считалось, что командиру без ППЖ обходиться невозможно.
Линии траншей я разбивал тщательно, следуя рельефу местности. Плотники, из вновь прибывших, хотели показать класс работы и построили один дзот как игрушечку. Я его очень хорошо посадил и замаскировал, а внутри по своей инициативе мы сделали добавления, которые на чертежах не предусматривались: оборудовали вместо одной ниши для патронов еще две для котелков и прочего солдатского скарба, приделали вешалку, в тамбуре поставили столик и скамеечку, а сбоку пристроили прехорошенький сортирчик.
Пылаеву все это очень понравилось. Он привел майора Елисеева, который тоже одобрил мой дзот с добавлениями. Акции мои несколько поднялись.
К моему взводу была прикреплена лошадь из конпарка ВСО с возчиком Генкиным. Это был молодой еврей громадного роста, ранее занимавший должность завстоловой на одном из наших прорабств. Там он проворовался, и тогда его перевели в возчики.
Он возил на мой участок лозу и однажды, уехав в лес, пропал. Работа встала. Я пошел его искать и нашел сидящим под кустом. Вечером я рассказал Пылаеву о лентяе, а тот передал Елисееву, который мне приказал написать о Генкине рапорт. Через два дня бедный еврей попал ко мне же во взвод, но уже как рядовой боец. Я его отдал командиру отделения Качанову, известному своей требовательностью. Но ни Качанов, ни Могильный ничего с ним не могли поделать: копнет он раза три и бросит лопату с жалобой на усталость. Нарисовал я в нашу стенгазету карикатуру: стоят рядом с лопатами два бойца: Черняев — очень хороший работник, но крошечного роста, а рядом — громадный Генкин. Под картинкой была подпись: «Отгадайте, кто стахановец?» Карикатура пользовалась большим успехом, но перевоспитать Генкина было невозможно, и при первом же удобном случае я его сплавил.
Однажды пришел я утром в нашу столовую и старшина мне подал записку такого содержания:
«По случаю своего отъезда в Старый Оскол и/о командиром роты временно назначаю командира 1-го взвода Голицына.
Командир 2-й роты 74 ВСО инженер-капитан Пылаев».
Вот так так! Уехал без предупреждения. Оказывается, еще накануне вечером заехал за ним на легковой машине майор Елисеев.
Подписал я разные заявки и сводки и ушел на работы и после обеда отправился в штаб нашего ВСО.
Я уже давно говорил Пылаеву, что наша рота могла бы выработать гораздо больше, если бы не всегдашняя нехватка материалов. Нам необходимо ежедневно минимум две машины для возки кольев, бревен и лозы издалека, за 5 километров, где их заготовляла 3-я рота Терехова.
А Пылаев неизменно отвечал, что машины получить очень трудно.
Все это я объяснил в штабе ВСО нашему главному инженеру майору Харламову, и тот обещал утром выделить мне одну трехтонку и одну пятитонку.
На следующий день, несмотря на протесты Виктора Эйранова и Сысоева, я снял с траншей человек 20, посадил их грузчиками на машины, сам сел в кабину и весь день возил от Терехова лес. Привез я уйму материалов и был этим очень доволен, хотя сводка выработки поехала вниз. Так возил я еще два дня, а сводка все опускалась. На четвертый день пошел дождь, и майор Харламов меня предупредил, что из-за плохих дорог он машины у меня отберет. А лесу мне все казалось мало.
Вышел я из положения следующим образом.
В 500 метрах от участка работ моего взвода начинался участок 75-го ВСО, где комвзводом была Маргарита Михайловна — единственная на этой должности девушка, которую я хорошо знал еще по Горькому и по Дмитрову. Была она довольно миловидная, но обладала решительным характером, ногой 43 размера и ростом 175 сантиметров.
Маргарита на своем участке запасла целые штабеля леса и кольев, но поставила возле них двух немощных стариков часовых с винтовками.
Взял я с собой Могильного и человек десять молодцов. Мы подъехали к тем штабелям на двух машинах и подошли к часовым будто бы прикурить. Раз-два! Связали их, погрузили лесу, сколько могли увезти, и поехали.
Вдруг я увидел бегущую Маргариту и приказал шоферу поддать газу. А Маргарита встала посреди дороги.
Пришлось остановиться. Я вылез.
— Маргарита, сходите в сторону. Иначе мы вас оттащим. Я не посмотрю, что вы девушка.
Могильный стал на нее напирать.
— Князь, подчиняюсь насилию! — прошептала она, побледнев, и отошла. — Будем разговаривать в другом месте, — добавила она, когда я, помахивая ручкой, проезжал мимо нее.
После этого была кляузная переписка, на меня жаловались в УВПС, но дело об украденных двух машинах леса не поднималось.
Оказалось, Пылаев ездил в Старый Оскол с майором Елисеевым просто гулять с тамошними девицами. Его постоянная ППЖ Лидочка порой ему надоедала.
На пятый день он вернулся. В день его возвращения принесли очередной декадный приказ УВПС-25, где отмечалась работа всех 9 рот. К моему ужасу наша рота была на последнем месте. Пылаев на меня не взъелся, очевидно, поездка оставила у него слишком веселые воспоминания. Но на следующей декаде наша рота очутилась на втором месте, а еще на следующей — даже на первом. Нашему успеху, безусловно, помогло завезенное мною большое количество леса.
Жили мы в то время довольно весело. Фронт откатывался все дальше на запад, и командование вряд ли интересовалось нашим столь дальним тыловым рубежом.
Пылаев тогда еще так не заносился своим капитанским званием. Нередко мы собирались в нашей ИТРовской столовой. Он играл на гитаре и пел вместе с Ольгой Семеновной и Виктором Эйрановым.
Случалось, по вечерам мы ходили в штаб УВПС-25, помещавшийся в том же Икорце.
По инициативе начальника планового отдела капитана Косенкова там был создан джазоркестр. Сам он был дирижером, а музыкантов собрали со всех рот, один играл на скрипке, другой на дудочке, третий на бутылках, четвертый на трубе, пятый на барабане.
Играли вальсы, фокстроты, танго, но гвоздем каждого вечера был фокстрот, сочиненный нашим скрипачом и посвященный самому Богомольцу. Фокстрот был заразительно веселый и оглушительный, со звоном, визгом и пуканьем. Нетерпеливая публика кричала: «Богомольца, давайте Богомольца!» И оркестр начинал играть тот заразительный фокстрот.
Раза два и я решился в своих тяжелых сапогах потанцевать фокстрот. Но моя партнерша Лидочка Пылаева мне однажды шепнула:
— Вы что-то не очень хорошо танцуете.
И с того дня я больше не танцевал.
Мишу Толстова как художника не зря временно отозвали в распоряжение штаба УВПС. Как известно, в нашей стране очень любят праздновать всевозможные юбилеи. Их отмечают пышно, богато, весело. 70 лет со дня рождения великого Сталина, 100 лет со дня рождения Ленина, 50 лет Октябрьской революции, 60 лет не очень маститого писателя. Решили отпраздновать и двухлетний юбилей со дня основания нашего УВПС-100 — УВПС-25.
В местном клубе — бывшей церкви — открылась юбилейная выставка. На стеллажах красовались модели дзотов, дотов и огневых позиций оригинальных конструкций и маскировок с указанием места постройки и фамилии автора конструкции. Увы, мой дзот с сортирчиком не был признан заслуживающим внимания. На стене висела большая карта-плакат с указанием «боевого» пути нашей доблестной части: Москва — Сычевка — Ржев — Горький — Тума — Боголюбово — Дмитров — Задонск — Саратов — Сталинград — Старый Оскол — Донской рубеж. Все стены были обвешаны яркими плакатами: танки и пушки стреляют, самолеты летят, немцы бегут, их танки горят, их самолеты падают. Под самым потолком протянулись алые ленты с цитатами из великого Сталина. Все было украшено стоячими елками и елочными гирляндами.
Словом, наш Миша Толстов постарался вовсю. Выставка имела большой успех. Приезжало самое высокое начальство и воронежские главнюки.
Был дан большой концерт самодеятельности. Джазоркестр имел успех огромный. После концерта для господ офицеров закатили «лукуллов пир», а мы разошлись по домам.
Полуофициально так называемые децзаготовки были разрешены еще на Саратовском рубеже, но только теперь они приняли широкий размах. 20 лучших бойцов пешей роты, главным образом плотники во главе с командиром отделения Кольцовым, работали не на строительстве оборонительного рубежа, а строили крестьянам хаты. Строили за корову, за овцу, за картошку, помидоры, самогон, сметану, яйца и т. д. Быть может, такое строительство было более полезно, нежели траншеи в столь глубоком тылу.
Питание бойцов улучшилось, а уж в нашей ИТРовской столовой Ольга Семеновна приготавливала кушанья изысканные, хлеб с этой поры всегда лежал просто на столе — бери сколько хочешь.
В самом Икорце децзаготовки из-за бедности местных жителей почти не производились, а крестьяне с противоположного правого берега Дона, где в течение нескольких месяцев были немцы, жили несравненно богаче и сумели сохранить и хлеб и скотину. Такова была политика немцев в этих местах, они рассчитывали, что вернутся, отступая, хаты не жгли и стремились оставить после себя относительно хорошую память.
Всеми децзаготовками нашей роты руководил молодой расторопный парень Митя Зимодра, пил он мало и себе в карман клал тоже немного.
Он сделался особо доверенным лицом Пылаева в деле добывания тех или иных плохо охранявшихся предметов. Так, он усмотрел у ночевавших возле Икорца бойцов какой-то воинской части кобылу. Темной ночью ее похитили, привели в сарай и там заперли.
Я ходил ее смотреть. Кобыла была красавица: тонконогая, стройная, очень редкой светло-серо-бурой, так называемой мышастой масти, с белым хвостом и с белой гривой.
Через несколько дней, когда пострадавшая воинская часть ушла далеко на запад, кобылу выпустили, оприходовали, назвали Ласточкой, и она стала получать свой законный овсяно-сенной паек. Вскоре в нашей роте появилось седло. Пылаев вскочил на кобылу и загарцевал. С тех пор в течение года он с ней не расставался и всегда ездил верхом, за что его прозвали «Белохвостым капитаном».
Этот способ, каким были добыты Ласточка и седло, сделался основным способом приобретения благ в нашей роте. Историки об этом не знают, но и в других воинских частях поступали точно так же.
Работая с большим увлечением на траншеях и дзотах, я приглядывался к жизни крестьян. С утра и до 10 часов колхозные бригадиры ходили по хатам и то мольбами, то угрозами звали женщин со своими коровами идти в поле. В то лето дожди выпадали редко, почва была — одни сыпучие пески, без навозу пшеница выросла сантиметров на 30, в колосьях сидело по 5 зернышек.
Крестьянки шли на работу уныло, сознавая, что даже если что и вырастет — все равно отберут, что они работают зря. И так часто слышал я горькие слова, что вот там за Доном живут куда богаче, там у жителей есть и хлеб и просо.
Моя хозяйка — молодая вдова с тремя детьми — жила очень плохо, я ее подкармливал. Расскажу один эпизод.
У нее на пятке сделался большой нарыв. Она не спала трое суток и все стонала. Я привел к ней нашу медсестру Марусю. Та, осмотрев пятку, не решилась прорезать кожу толщиной с покрышку автомашины и ушла.
Тогда я взял лезвие безопасной бритвы и одним махом полоснул по пятке. Гной брызнул в потолок. Я промыл рану и перевязал. Хозяйка легла на кровать и тут же заснула.
А вечером, когда я вернулся с работы, меня ждала четвертинка самогону и соленые огурцы. На шестке хозяйка поджарила яичницу. С того дня я решил, что буду по совместительству заниматься медициной, и выпросил у Маруси бинты и кое-какие медикаменты.
А между тем наступил сентябрь. Наши войска подходили к Днепру, оборонительные рубежи вдоль Дона перестали интересовать командование. Новых траншей мы не копали и дзотов не строили, а совершенствовали существующие, и то больше для практики.
Мы — четверо комвзводов — ходили в УВПС, и там на травке капитан Дементьев читал нам лекции по фортификации; иногда же он переходил на неприличные анекдоты, рассказывать которые был великий мастер.
Усиленно занимались мы также строевой подготовкой, ходили маршировать в УВПС, а Могильный учил босоногих девчат и стариков с холщовыми ботинками на деревянных подошвах.
Наконец пришел приказ: собираться на новые рубежи. От нашего ВСО-74 на двух автомашинах выехали: командир 1-й роты капитан Чернокожин, а с ним 10 бойцов его роты. Представителем 2-й роты был я, представителем 3-й — мой давний соперник, а теперь командир взвода Некрасов.
Получив паек на 15 дней, ранним осенним утром мы отправились на запад.
Благодатные места
В Лисках мы переехали по деревянному понтонному мосту через Дон. Дорога была хорошая, машина не капризничала, погода стояла теплая и солнечная. Мелькали белые села, поля, засеянные лишь на 30 %. Ехали мы на Репьевку и Шаталовку, к вечеру попали в Старый Оскол.
Я заночевал у прежней хозяйки, которая приняла меня радостно, стремилась угостить получше. От своего мужа она по-прежнему не имела никаких известий.
Утром мы помчались дальше на запад, миновали воспетый Чеховым город Тим, действительно не представлявший ничего интересного, и заночевали прямо в поле, не доезжая нескольких километров до Курска.
Всю ночь я наблюдал, как немцы бомбили город, издали фейерверк зениток, прожекторов и осветительных ракет был очень красив.
В районе вокзала Курск сильно пострадал, а на улицах разрушенные дома попадались лишь изредка. Мы повернули прямо на север по асфальтовому Московскому шоссе и к вечеру прибыли в город Фатеж, где встретились с капитаном Баландиным и нашими рекогносцировщиками. Баландин тут же забрал Некрасова и меня.
В Фатеже мы жили два дня и увеличивали с карт схемы, где пройдет будущий рубеж. Но на третий день выяснилось, что рубеж в этом районе отменяется и нам предстоит проехать еще километров 100 на юго-запад.
Мы уже привыкли к частой отмене рубежей. Не надо забывать, что фронт все время катился на запад. И потому оборонительные рубежи, казавшиеся необходимыми сегодня, через неделю становились ненужными.
Рекогносцировщиками руководили три капитана — представители Управления укрепрайонов фронта — УУР. Они повезли нас на трех машинах. Нашему ВСО-74 отводился отрезок рубежа по речке Вабле в 25 километрах к северо-западу от Льгова. В кабине сидел ууровский капитан, а в кузове наши капитаны-рекогносцировщики Финогенов и Москалев, а также Некрасов и я, а вместо рабочих 6 сержантов из УУР.
Я был очень рад вновь встретиться с милейшим капитаном Финогеновым Афанасием Николаевичем. Мы сидели с ним рядом и рассказывали друг другу о нашей жизни за последние месяцы. У него была карта, по которой мы следили за нашим маршрутом. И вдруг машина стала заворачивать в противоположную сторону. Финогенов постучал по кабине. Машина остановилась, капитан УУРа вышел.
— В чем дело?
— Да мы же не сюда повернули, надо налево.
— Прошу не в свое дело не лезть! — отрезал ууровец, сел в кабину, и мы двинулись дальше.
— Черт с ним, пускай везет куда хочет, — нахохлился Финогенов.
Для интереса мы продолжали с ним следить по карте. У ууровца такая же карта за целлулоидовой планшеткой тоже была, но, очевидно, только для фасона. Петляла машина, петляла, наконец остановилась. Мы все вышли. Капитан Финогенов, указывая на карту, холодно-вежливо сказал:
— Мы сейчас находимся вот тут: видите, церковь, село, лесок, овражек. Если мы повернем сюда, потом сюда через эту деревню и на мост, то к вечеру попадем на место.
Ууровскому капитану пришлось смириться, и далее по пути он сам спрашивал у Финогенова дорогу. Сделав километров 50 крюку, мы прибыли куда нужно.
Не много сохранилось за войну таких уголков, как этот, вдоль Вабли. Деревни, расположенные в стороне от больших дорог, немцев не видели. Лишь однажды проехала легковая машина с каким-то чином, да во время отступления мимо прошло человек 10 мадьяр. О партизанах никто тут не слыхивал. Старосты почти не взыскивали налогов.
Таким образом, крестьянам за два года немецкой оккупации удалось заполнить все свои закрома. Лошадей было мало, но два этих года люди выходили в поле семьями от 8 до 80 лет, пахали на себе и на коровах и засевали столько, сколько хотели, хорошо зная, что все это достанется только им самим.
Когда мы сюда явились, хлеб уже был убран и по жнитву многочисленными стадами ходили гуси, такие жирные, что едва передвигали лапки. У иных хозяев их насчитывалось до полсотни. Вокруг домов зеленели огороды. Каждый хозяин садил, кроме огурцов и помидоров, еще в большом количестве сахарную свеклу, столь необходимую для выгонки самогона — единственной и самой устойчивой тогдашней валюты.
Афанасию Николаевичу и мне досталось рекогносцировать несколько БРО, и потому время от времени мы вынуждены были переезжать из одной деревни в другую. Везде нас кормили и поили совершенно бесплатно. Работы было много, как всегда спешной, но на сытый желудок работа спорилась. Наши два сержанта помаленьку подзарабатывали по вечерам на огородах и также были очень довольны.
Но от сытной еды Афанасий Николаевич, и всегда больной, заболел желудком еще больше и едва ходил. Фактически всю рекогносцировку я провел самостоятельно, а он давал только общие установки.
Чтобы хозяева были щедрее, мы с ним останавливались всегда врозь. В одной деревне хозяином у меня оказался старик с окладистой бородой, похожий на боярина. Его фамилия, так же как и у других обитателей деревни, была Листофоров. Старик гордо объяснил, что все они дворяне и происходят от некоего полковника царя Петра.
Однажды, сидя с ним за поллитровкой самогона, я спросил его:
— Ну, а как вы, дедушка, при немцах-то жили?
У старика от хмеля пот выступил на лбу. Он блаженно закрыл глаза и вздохнул:
— Как при Николае.
Комментировать не буду.
Афанасий Николаевич совсем расхворался. По совету сержантов, чтобы передвигаться на рекогносцировках, он попросил у ууровского начальства подводу.
Но начальство вместо подводы прислало двух пехотных капитанов, дабы Финогенов руководил их рекогносцировками. Вновь прибывшие не внушали нам никакого доверия — лица у них были красные, испитые, взгляд тупой, выглядели они какими-то кладовщиками или снабженцами, случайно одевшими капитанские погоны.
Договорились мы с ними так: они начнут рекогносцировать одно БРО, а через три дня я к ним прибуду помогать оформлять.
Когда я к ним явился за 6 километров, они сидели за столом в одних рубашках, их рожи были заспанные и опухшие. Я взял их схему да так и ахнул: предполагаемого противника следовало ожидать с запада, а они основной огонь повернули на юг, потому что туда было удобнее стрелять. Я взял схему и вышел на местность один, а капитаны сказали, что устали, и завалились спать.
Оказалось, все колышки стояли совсем не по схеме, а в один ряд, многие имели мертвые пространства, а один пулемет стрелял вовсе в сарай. Вернувшись к капитанам, я застал их обоих спящими, забрал схему и пошел к Афанасию Николаевичу, который в тот день лежал с высокой температурой.
Он выслушал мой доклад, рассмотрел схему и схватился за голову:
— Боже мой! Боже мой! Вот олухи царя небесного! Чем они думали?
Было ясно, что рекогносцировку надо начинать сызнова. Но как Афанасию Николаевичу добраться за 6 километров?
В это время отворилась дверь и вошел рослый старший сержант.
— Товарищ капитан, разрешите к вам обратиться? — гаркнул он зычным голосом. — Старший сержант Сахаров прибыл в ваше распоряжение с одноконной подводой.
Мы с Афанасием Николаевичем очень обрадовались, на следующее утро сели на подводу и поехали к тем капитанам.
Афанасий Николаевич хоть и был совсем больной, однако вежливым до приторности голосом стал разбирать капитанскую схему БРО и забраковал ее всю до последнего миномета, которые вообще-то можно было ставить в любом закрытом месте.
Но ведь рекогносцировать-то должны капитаны, а не простые смертные. Договорились, что так оно и будет, но лишь на бумаге, то есть рекогносцировать заново буду я, притом в одиночку, а схему и формуляры подпишут капитаны.
Они очень обрадовались, когда услышали, что в течение нескольких дней им предлагалось есть, пить и спать, но мне не мешать.
— Забудьте о своем самолюбии до конца войны, — утешал меня Афанасий Николаевич.
Я остался в той деревне ночевать, а сержант Сахаров повез Финогенова обратно.
— Мне бы только килограмма два меду, больше ничего не надо, — прощался он со мной, страдальчески морщась.
Поздно вечером Сахаров вернулся с подводой. Мы с ним сразу нашли общий язык: он меня называет капитаном, каждое утро я ему буду отдавать разные приказания, а он на подводе будет отправляться за добычей.
Хозяйка моя видела, что я командую над сержантами, и нисколько не удивлялась, что они меня называют капитаном. Ни погон, ни иных знаков отличия у меня не было, но я сказал хозяйке, что мои погоны остались на шинели. Вранье тут было двойное, во-первых, я являлся простым смертным, а во-вторых, не имел даже шинели.
На следующее утро Сахаров бодрым шагом вошел ко мне и сказал нарочно при хозяйке:
— Товарищ капитан, старший сержант Сахаров отправляется на работу. Что прикажете к обеду — курицу, сало или мясо?
— Ку