Книга: Приключения бригадира Жерара (сборник)



Приключения бригадира Жерара (сборник)

Артур Конан Дойл

Приключения бригадира Жерара

Приключения бригадира Жерара

I

Как бригадир лишился уха

Старый бригадир Жерар, сидя в кафе, рассказывал:

– Да, друзья мои, многое множество городов перевидал я на своем веку. Вы не поверите, если я скажу, сколько раз вступал я в города победителем во главе восьмисот лихих рубак, которые ехали за мной под стук подков и бряцание оружия. Кавалерия шла впереди Великой армии, гусары Конфланского полка – впереди кавалерии, а я – впереди гусар. Но из городов, где нам довелось побывать, Венеция всех нелепей – и кто ее только построил! Ума не приложу, о чем думали эти строители, ведь для кавалерии там нет никакой возможности маневрировать. Сам Мюрат или Лассаль – и те не сумели бы провести эскадрон на главную площадь. Поэтому тяжелую кавалерийскую бригаду Келлермана и моих гусар мы оставили в Падуе, на материке. Город заняла пехота под командованием Сюше, а он взял меня в ту зиму к себе в адъютанты, потому что ему понравилось, как я разделался в Милане с одним итальянцем, который ловко умел рубиться на саблях. Этот малый знал свое дело, и, к счастью для Франции, именно я вышел против него и поддержал честь нашего оружия. Да и проучить его следовало: ведь если кому не нравится, как поет примадонна, тот может и помолчать, а когда публично срамят красивую женщину, этого стерпеть нельзя. Поэтому общее сочувствие было на моей стороне, а когда дело было сделано и вдове итальянца назначили пенсию, Сюше взял меня в адъютанты, и я отправился с ним в Венецию, где со мной и произошел тот удивительный случай, о котором я вам сейчас расскажу.

Вы не бывали в Венеции? Ну, конечно, нет, французы ведь нелегки на подъем. А мы вот в наше время довольно попутешествовали. Всюду побывали, от Москвы до самого Каира, только хозяевам не по душе было такое множество гостей, да и пропуска свои мы везли на лафетах. Плохо придется Европе, когда французы снова вздумают путешествовать, – они неохотно покидают свои дома, но если уж сдвинутся с места, кто знает, где они остановятся, особенно если их поведет такой человек, как наш император, даром что он невысок ростом. Но те славные дни прошли, те славные люди мертвы, и я, последний из них, сижу в кафе, пью сюренское вино и рассказываю о былом.

Но о чем это я... Ах да, о Венеции. Люди там живут, как водяные крысы на илистых отмелях, но дома хороши, ничего не скажешь, и я нигде не видывал таких великолепных церквей; особенно замечателен собор Св. Марка. Но более всего они гордятся своими статуями и картинами, знаменитыми по всей Европе. Многие в армии считают, что их дело – воевать и ни о чем другом, кроме сражений да добычи, и думать не стоит. К примеру, был у нас один такой старик Буве, его убили пруссаки в то самое время, когда император пожаловал мне медаль; попробовали бы вы заговорить с ним не про бивак да провиант, а про книги или про искусство, он стал бы только глаза таращить. Но настоящий воин, вот как я, к примеру, должен разбираться в тонких материях, которые дают пищу для ума и для души. Правда, я поступил в армию совсем еще мальчишкой и единственным моим учителем был квартирмейстер, но тот, у кого есть глаза во лбу, поневоле многому научится, пройдя чуть ли не полсвета.

Так что я мог оценить картины, какие видел в Венеции, и знал имена великих людей – Майкла Титиена, и Ангелюса[1], и других, которые их нарисовали. И всякий вам скажет, что сам Наполеон тоже был от них в восторге, потому что он, когда взял город, первым делом велел отправить лучшие из них в Париж. Мы забрали все, что только могли, и на мою долю достались две картины. Одну, которая называлась «Испуганные нимфы», я оставил себе, а другую, «Святую Барбару», послал в подарок матушке.

Но что греха таить, некоторые из наших молодцов плохо обращались со статуями и картинами. Венецианцы их очень любили, а в четверке бронзовых коней, что стояли над воротами самой большой ихней церкви, они просто души не чаяли, как в родных детях. Я всегда знал толк в лошадях и хорошенько осмотрел эту четверку, но ничего особенного не нашел. Для легкой кавалерии ноги у них слишком толстые, а для орудийной запряжки они слабоваты. Но поскольку, кроме этой четверки, во всем городе не было больше ни единой лошади, живой или дохлой, тамошние жители просто-напросто ничего лучшего не видели. Когда этих коней снимали и отправляли во Францию, все горько плакали, а ночью из каналов выловили десять французских солдат. В наказание у них отобрали еще многое множество картин, и наши солдаты принялись ломать статуи и палить из ружей по разноцветным оконным стеклам. Это привело народ в ярость, венецианцы нас возненавидели. Многие офицеры и солдаты пропали в ту зиму без вести, и даже трупы их найти не удалось.

У меня в то время дел было по горло, скучать не приходилось. В каждой стране, куда меня забрасывала судьба, я старался выучить тамошний язык. Для этого я всегда искал милую даму, которая согласилась бы выучить меня, чтоб потом нам вместе попрактиковаться. Нет более приятного способа обучиться иностранному языку, и мне не исполнилось еще тридцати, когда я уже говорил чуть ли не на всех европейских языках; но, скажем прямо, те слова, какие можно выучить таким способом, не очень-то годятся в обычной жизни. Вот мне, к примеру, приходилось все больше иметь дело с солдатами да крестьянами, а какой толк говорить им, что я люблю их одних и вернусь к ним, когда кончится война?

Никогда не было у меня такой милой учительницы, как в Венеции. Звали ее Лючия, а по фамилии... но благородному человеку не пристало помнить фамилии. Могу только сказать, не будучи нескромным, что она дочь венецианского сенатора, а дед ее был дожем. Она была редкостная красавица – а уж ежели я, Этьен Жерар, говорю «редкостная», это, друзья мои, что-нибудь да значит. Я кое-что смыслю в этих делах, и память у меня хорошая, да и сравнивать есть с чем. Из всех женщин, какие меня любили, не наберется и двух десятков, про которых я мог бы так сказать. Но Лючия, говорю вам, была редкостная красавица. Среди брюнеток я не припомню ей равной – разве только вот Долорес из Толедо. Да еще была у меня одна брюнеточка в Сантареме, когда я служил под началом у Массена в Португалии... как, бишь, ее звали?.. запамятовал. Она была само совершенство, но все же до Лючии ей далеко – и фигуру не сравнить, и грация не та. Была еще, правда, Агнесса. Я не отдавал ни одной из них предпочтения, но по справедливости надо признать, что Лючия была лучшей из лучших.

Из-за этих самых картин я с ней и познакомился, – дворец ее отца стоял по ту сторону Большого канала, у моста Риальто, и все стены в нем сплошь были разрисованы, поэтому Сюше выслал отряд саперов с приказом вырезать некоторые куски и отправить в Париж. Я пошел с ними, увидел Лючию, всю в слезах, и сразу сообразил, что, если штукатурку со стен снять, она вся потрескается. Я доложил об этом, и саперов отозвали. С тех пор я стал другом их дома и раздавил с ее папашей не одну бутылочку кьянти, а дочка дала мне не один сладостный урок итальянского языка. В ту зиму в Венеции кое-кто из французских офицеров женился, и та же судьба могла постичь и меня, потому что я любил Лючию всем сердцем; но Этьен Жерар никогда не забывает о чести своего оружия, о своем коне, своем полку, своей матери, об императоре и о карьере. В сердце доброго гусара всегда найдется место для любви, но жена – дело другое. Так рассуждал я в те дни, друзья мои, и не думал, что наступит время, когда я останусь один как перст и буду тосковать о той, которой давно уж нет, и отводить взгляд при виде старых боевых товарищей, которые сидят себе в кресле в кругу взрослых детей. Да, любовь казалась мне тогда шуткой, баловством, и теперь только я понял, что это главное в жизни, самое возвышенное и святое на свете... Спасибо вам, друзья мои, спасибо! Винцо превосходное, и лишняя бутылочка мне не повредит.

А теперь слушайте, я расскажу вам, как любовь к Лючии ввергла меня в самое ужасное из всех невероятных приключений, какие мне довелось пережить, – тогда-то я и лишился верхней половины правого уха. Вы часто спрашивали меня, как это случилось. Сегодня я наконец расскажу вам об этом.

Ставка Сюше находилась в ту пору в старинном дворце дожа Дандоло, на берегу лагуны, неподалеку от площади Святого Марка. Дело уже шло к весне, и вот как-то вечером прихожу я из театра Гольдини[2], а меня уже дожидается записка от Лючии и гондола. Она умоляла меня приехать не мешкая, потому что с ней случилась беда. На такую записку у французского офицера может быть только один ответ. Через секунду я был уже в гондоле, и гондольер, отталкиваясь веслом, поплыл по темной лагуне. Помню, садясь на скамейку, я еще подивился, какой это здоровенный малый. Хоть и невысок ростом, зато плечи широченные, я таких сроду не видывал. Но гондольеры в Венеции народ крепкий, и силачей среди них немало. Так вот, он занял свое место у меня за спиной и стал грести.

Хороший солдат во вражеской стране должен всюду и всегда быть начеку. Это было одно из главных моих правил, и если я дожил до седых волос, то лишь потому, что неизменно ему следовал. Но в ту ночь я был беспечен и глуп, как желторотый новобранец, который больше всего на свете боится, как бы не подумали, что он трусит. Пистолеты я в спешке позабыл дома. Сабля была при мне, но это оружие не всегда самое удобное. Я откинулся на спинку скамьи и задремал под баюкающий плеск воды и мерное поскрипывание весла. Путь наш лежал через лабиринт узких каналов, по обоим берегам которых стояли высокие дома, так что над головами у нас виднелась лишь узкая полоска неба, усыпанного звездами. Кое-где на мостах, перекинутых через канал, тускло мерцали керосиновые фонари, да иногда в нише, где горела свеча перед статуей святого. В целом же вокруг была кромешная, непроницаемая тьма, только белое пятно пенилось под длинным черным носом нашей лодки. Час был поздний, да и обстановка располагала ко сну. Мне вспомнилась вся моя жизнь, вспомнились великие дела, в которых я участвовал, кони, на которых я ездил, и женщины, которых любил. А потом я стал думать о своей матушке и представил себе, как она обрадовалась, когда вся наша деревня заговорила о геройстве ее сына. А еще я думал об императоре и о Франции, нашей милой родине, о солнечной Франции, вскормившей многих прекрасных дочерей и отважных сынов. Душа моя исполнилась ликования при мысли о том, что мы пронесли знамена Франции за много сотен лиг от ее границ. Служению ей я посвящу всю свою жизнь. Я приложил руку к сердцу и поклялся в этом, но тут гондольер вдруг навалился на меня сзади.

Когда я говорю, что он навалился на меня, то нисколько не преувеличиваю: он не просто напал, а именно обрушился на меня всей тяжестью. Гондольер, когда гребет, стоит у пассажира за спиной, на возвышении, так что его не видать и от такого нападения никак не уберечься. Только что я сидел, исполненный самых благородных порывов, а теперь вот лежал на дне гондолы, к которому это чудовище пригвоздило меня, и не мог даже вздохнуть. Я чувствовал его горячее, яростное дыхание у себя на затылке. Он живо сорвал у меня с пояса саблю, натянул мне на голову мешок и крепко захлестнул его веревочной петлей. Я лежал на дне гондолы, беспомощный, как птичка, запутавшаяся в силке. Я не мог крикнуть, не мог пошевельнуться и был словно узел с тряпьем. Вскоре я снова услышал плеск воды и скрип весла. Этот негодяй сделал свое дело и преспокойно поплыл дальше как ни в чем не бывало, словно привык каждый день набрасывать мешок на голову гусарского полковника.

Не могу описать вам то чувство унижения и то бешенство, наполнявшее мою душу, когда я лежал там, беспомощный, как баран, которого волокут на бойню. Меня, Этьена Жерара, которому не было равных в шести бригадах легкой конницы, первого рубаку во всей Великой армии, осилил один безоружный человек, и каким образом! Но я лежал смирно, потому что всему свое время – надо знать, когда сопротивляться, а когда беречь силы. Я уже испытал хватку этого малого и знал, что перед ним я слабее ребенка. Поэтому я молча ждал своего часа, но сердце мое пылало яростью.

Долго ли я пролежал на дне гондолы, не знаю; мне показалось, что очень долго, а вода все плескалась, и весло скрипело. Несколько раз мы сворачивали в сторону – я знал это, потому что слышал протяжный, тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга о своем приближении. Наконец после долгого пути я почувствовал, как борт лодки скребнул о пристань. Гондольер трижды ударил веслом по доскам, и я услышал грохот засовов и скрежет ключа в замке. Тяжелая дверь повернулась на ржавых петлях.

– Ты привез его? – спросил чей-то голос по-итальянски.

Негодяй захохотал и пнул мешок, в котором я лежал.

– Вот получайте, – ответил он.

– Они ждут, – сказал голос. И добавил еще что-то, чего я не понял.

– Ну и берите его, – сказал гондольер.

Он подхватил меня, поднял на несколько ступеней и швырнул на твердый пол. Через мгновенье загрохотали засовы и снова раздался скрежет ключа. Я очутился в плену.

Судя по голосам и звукам шагов, меня, видимо, окружало несколько человек. Я неважно говорю по-итальянски, но понимаю куда лучше и поэтому отлично разобрал, о чем шла речь.

– Ты случайно не придушил его, Маттео?

– А хоть бы и так.

– Клянусь, ты ответишь за это перед судом.

– Но ведь его все равно казнят, верно?

– Да, но не тебе и не мне быть судьями.

– Тьфу! Да я и не думал его убивать. Мертвые не кусаются, а он, подлец, прокусил мне руку, когда я натягивал мешок ему на голову.

– Но он не двигается.

– А вы вытряхните его из мешка и сами увидите, что он живехонек.

Веревку развязали и мешок стянули у меня с головы. Зажмурившись, я неподвижно лежал на полу.

– Клянусь всеми святыми, Маттео, ты сломал ему шею.

– Ну нет. Это он в обмороке. И если не очнется, что ж, тем лучше для него.

Я почувствовал, как чья-то рука залезла мне под мундир.

– Маттео прав, – послышался голос. – Сердце у него стучит, как молот. Пускай отлежится, придет в чувство.

Я выждал минуту-другую, а потом рискнул бросить украдкой взгляд из-под опущенных ресниц. Сперва я ничего не увидел, потому что долго пробыл в темноте и теперь очутился как бы в тумане. Но вскоре я разглядел у себя над головой высокий сводчатый потолок, разрисованный разными богами и богинями. Значит, меня приволокли не просто в логово головорезов, а в вестибюль какого-то венецианского дворца. Тогда я, не шевелясь, очень медленно и осторожно оглядел людей, стоявших вокруг меня. Я увидел гондольера, этого злобного негодяя со смуглым, словно высеченным из камня, лицом и еще троих – один из них был щуплый, сутулый, начальственного вида, со связкой ключей в руке, двое других – рослые молодые слуги в щегольских ливреях. Из их разговора я понял, что щуплый – это дворецкий и все остальные у него под началом.

Итак, их четверо – правда, щуплый дворецкий не в счет. Будь у меня оружие, я только посмеялся бы над таким превосходством сил. Но голыми руками мне невозможно справиться и с одним из них, даже если остальные трое ему не помогут. Значит, оставалось надеяться на хитрость, а не на силу. Я стал искать какого-нибудь пути к бегству и при этом чуть-чуть повернул голову. Сколь ни неприметно было это движение, оно не ускользнуло от моих врагов.

– Эй ты, очнись! – крикнул дворецкий.

– Вставай-ка, французик, – проворчал гондольер. – Слышишь, вставай. – И он снова пнул меня ногой.

Ни один приказ еще не был исполнен с такой быстротой. В мгновенье ока я вскочил и со всех ног бросился в дальний конец вестибюля. Они пустились за мной, словно английские гончие, которые как-то у меня на глазах травили лису, но я уже бежал по длинному коридору. Поворот налево, еще раз налево, и я снова очутился в вестибюле. Они уже настигали меня, и раздумывать было некогда. Я бросился было к лестнице, но по ней спускались какие-то двое. Я кинулся назад и сделал попытку открыть дверь, через которую меня втащили, но она была заложена тяжелыми засовами, которые мне не удалось отодвинуть. Гондольер бросился на меня с ножом, но я нанес ему такой удар ногой, что он упал навзничь. Нож громко звякнул о мраморный пол. Схватить его я не успел, потому что на меня накинулись сразу шестеро. Я бросился напролом, но тут щуплый дворецкий подставил мне ножку, и я с грохотом упал, однако сразу же вскочил, вырвался из их рук, раскидал их во все стороны и бросился к двери в другом конце вестибюля. Я успел добежать до нее первым, ручка легко поддалась нажиму, и я издал торжествующий крик, потому что дверь вела наружу и путь был свободен. Но я забыл, какой это нелепый город. Там что ни дом, то остров. Я распахнул дверь и хотел уже выскочить на улицу, и тут свет из вестибюля упал на глубокую, спокойную, черную воду, которая подступала к верхней ступеньке крыльца. Я попятился, и они навалились всем скопом. Но меня так просто не возьмешь. Действуя руками и ногами, я снова вырвался, хотя один из них, стараясь удержать меня, выдрал из моей головы здоровый клок волос. Дворецкий огрел меня тяжелым ключом, я был весь избит и исцарапан, но снова расчистил себе дорогу. Я побежал вверх по широкой лестнице, распахнул одну за другой несколько больших двустворчатых дверей, которые попались на пути, и наконец увидел, что все мои усилия пропали даром.



Комната, куда я ворвался, была ярко освещена. Судя по раззолоченным карнизам, массивным колоннам, расписным стенам и потолкам, это, вероятно, была парадная зала какого-то великолепного венецианского дворца. Таких дворцов в этом странном городе не сосчитать, и в каждом есть залы, которым позавидовали бы Лувр и Версаль. Посередине было возвышение, на котором полукругом сидели двенадцать человек, одетые в черное с ног до головы, будто францисканские монахи, и все, как один, в полумасках. Отряд вооруженных людей – по виду настоящих бандитов – охранял вход, а впереди, лицом к возвышению, стоял молодой человек в пехотной форме. Когда он обернулся, я узнал его. Это был капитан Оре из Седьмого полка, молодой баск, с которым я в ту зиму выпил не одну бутылку вина. Он, бедняга, был бледен, как смерть, но держался среди этих палачей, как подобает мужчине. Никогда не забуду, как в его темных глазах блеснула искра надежды, когда он увидел, что в комнату ворвался товарищ, но надежда тут же сменилась отчаяньем: он понял, что я явился разделить его участь, а не изменить ее.

Можете себе представить, как удивились все эти люди, когда я вихрем влетел в залу. Преследователи мои сгрудились позади меня и отрезали путь к двери, так что теперь уж нечего было и думать о побеге. В такие вот минуты и проявляется по-настоящему мой характер. Я с достоинством подошел к судьям. Мой мундир был изорван, волосы встрепаны, голова разбита и в крови, но было в моих глазах и в моей осанке нечто, заставившее их понять, что перед ними не простой человек. Меня даже не пытались задержать, и я остановился перед величественным седобородым стариком властного вида, решив, что и по возрасту и по внешности он должен быть тут главным.

– Синьор, – сказал я, – не соблаговолите ли объяснить мне, по какому праву меня схватили и насильно привезли сюда? Я честный солдат, как и вот этот человек, и требую, чтобы нас обоих немедленно освободили.

Зловещее молчание было ответом на мои слова. Мне стало не по себе, когда двенадцать итальянцев в масках устремили на меня глаза, пылающие мстительной злобой. Но я не дрогнул, как и подобает доброму солдату, а в голове у меня невольно мелькнула мысль, что я не посрамил своим поведением чести гусар Конфланского полка. Не думаю, чтобы кто-нибудь на моем месте сумел в столь трудных обстоятельствах держаться лучше. Я бесстрашно переводил взгляд с одного палача на другого и ждал ответа.

Молчание нарушил седобородый.

– Кто этот человек? – спросил он.

– Его зовут Жерар, – ответил дворецкий из дверей.

– Полковник Жерар, – поправил я. – Не вижу причин скрывать это. Да, я Этьен Жерар, тот самый полковник Жерар, который пять раз упомянут в донесениях и представлен к награждению почетной шпагой. Я адъютант генерала Сюше и требую, чтобы меня и моего товарища немедленно освободили.

Снова то же зловещее молчание воцарилось в зале, и те же двенадцать пар беспощадных глаз устремились на мое лицо. Заговорил опять седобородый:

– Сейчас не его очередь. У нас в списке до него еще двое.

– Но он вырвался из наших рук и вломился сюда.

– Пускай ждет своей очереди. Отведите его в деревянную камеру.

– А если он будет сопротивляться, ваша светлость?

– У вас на то есть кинжал. Суд гарантирует вам безнаказанность. Уведите его, пока мы занимаемся остальными.

Они двинулись ко мне, и я подумал было о сопротивлении. Это была бы геройская смерть, но кто увидел бы ее, кто поведал бы о ней потомкам? Конечно, я мог лишь отсрочить роковой конец, и все же я побывал в стольких скверных переплетах и столько раз выходил из них невредимым, что научился надеяться и верить в свою звезду. Я позволил этим негодяям схватить меня, и мы вышли за дверь, причем гондольер не отходил от меня ни на шаг, держа наготове длинный нож. По глазам этого негодяя видно было, с каким удовольствием он всадил бы этот нож в меня, будь у него для этого малейший предлог.

Что за чудо эти огромные венецианские дома, они же дворцы, крепости и одновременно тюрьмы! Меня повели сперва по галерее, а потом вниз по каменной лестнице, и наконец мы очутились в коротком коридоре, где было три двери. Меня втолкнули в одну из них, и позади сразу же защелкнулся замок. Скупой свет проникал внутрь через зарешеченное оконце, выходившее в коридор. Почти ничего не видя, я ощупью обшарил все помещение. Из разговоров, которые я слышал, было ясно, что скоро мне снова придется выйти отсюда и предстать перед судом, но не в моем обычае пренебрегать хотя бы малейшим шансом на спасение.

Каменный пол моей камеры был сырой, а стены на несколько футов в высоту осклизлые и прогнившие, из чего я заключил, что нахожусь ниже уровня воды. Высоко под потолком я обнаружил отдушину, сквозь которую в камеру проникал свет и воздух. Я глянул вверх и увидел яркую звезду, сверкавшую прямо надо мной, и это преисполнило меня спокойствием и надеждой. Я не был слишком набожен, хоть всегда уважал искренне верующих, но мне не забыть ту ночь, когда сияющая звезда заглядывала в мое подземелье, словно всевидящее око, и я чувствовал себя робким, безусым новобранцем, который в разгаре боя ощутил на себе спокойный взгляд своего полковника.

Три стены моей темницы были каменные, а четвертая деревянная, и было ясно, что она сколочена совсем недавно. Очевидно, один большой подвал разделили деревянными перегородками на две камеры поменьше. Толстые, старинные стены, крепкая дверь, крошечное оконце – тут надеяться было не на что. Оставалась только деревянная перегородка. Конечно, я понимал, что если и проникну за нее – это, кстати, было не так уж трудно, – то попаду всего-навсего в другую камеру, не менее прочную, чем эта. Все же я всегда предпочитал действовать, чем сидеть сложа руки, и занялся деревянной стеной со всей решительностью, на какую был способен. Там были две доски, плохо пригнанные одна к другой, они держались так непрочно, что их, без сомнения, легко можно было оторвать. Я поискал подле себя какое-нибудь подходящее орудие и отломал ножку койки, стоявшей в углу. Я уже засунул ее в щель между досками, как вдруг быстрые шаги заставили меня остановиться и прислушаться.

Ах, если бы я мог забыть то, что услышал! У меня на глазах умирали на поле битвы многие сотни людей, да и сам я убил стольких, что лучше и не вспоминать, но все это было в честном бою, при исполнении воинского долга. Совсем другое дело – слышать, как человек принимает смерть в этом логове убийц. Они волокли кого-то по коридору, а он сопротивлялся и ухватился за дверь моей темницы. Видно, его втолкнули в третью камеру, самую дальнюю от меня. «Помогите! Помогите!» – закричал он, и я услышал звук удара и отчаянный вопль. «Помогите! Помогите!» – закричал он снова, а потом: «Жерар! Полковник Жерар!» Это убивали несчастного пехотного капитана. «Подлые убийцы!» – загремел я и стал колотить ногами в дверь, но тут он снова вскрикнул, и все стихло. А еще через минуту раздался громкий всплеск, и я понял, что на этом свете никто уж не увидит Оре. Он погиб, как сотни других, которых в ту зиму недосчитались на перекличке наши полки в Венеции.

В коридоре снова раздались шаги, и я подумал, что пришли за мной. Но вместо этого я услышал, как отперли дверь соседней камеры и вывели оттуда кого-то. Шаги замерли на лестнице. Тогда я снова принялся за перегородку и в какие-нибудь несколько минут так расшатал доски, что их можно было свободно вынуть и вставить на место, когда мне заблагорассудится. Через отверстие я проник в соседнюю камеру; как я и ожидал, она оказалась частью подвала, разделенного перегородкой. Это нимало не приблизило меня к моей цели, потому что здесь уже не было деревянной стены, сквозь которую я мог бы пробраться, а дверь была заперта на замок. И никаких следов, по которым я мог бы судить, кто был мой товарищ по несчастью. Я вернулся в свою камеру, вставил доски на место и, собрав все свое мужество, стал ждать вызова, который, по всей видимости, предвещал для меня смерть.

Ждать пришлось довольно долго, но вот в коридоре снова раздались шаги, и я приготовился услышать звуки еще одной отвратительной расправы и крики несчастной жертвы. Но ничего подобного не случилось, пленника ввели в камеру без борьбы. Я не успел заглянуть туда через щель, потому что в тот же миг дверь моей камеры распахнулась и вошел негодяй-гондольер вместе с другими убийцами.

– Выходи, француз, – сказал он.

Он сжимал в волосатой ручище окровавленный нож, и я прочел в его сверкавших злобой глазах, что он мечтает всадить этот нож мне в сердце и ждет только предлога. Сопротивление было бессмысленно. Я вышел без единого слова. Меня повели вверх по каменной лестнице в ту же великолепную залу, где заседал тайный суд. Когда меня впустили туда, я с удивлением увидел, что на меня никто не обращает внимания. Один из них, высокий темноволосый молодой человек, стоял перед возвышением и тихим, но идущим от самого сердца голосом упрашивал о чем-то остальных судей. Голос его дрожал от волнения, он то простирал к ним руки, то прижимал их к груди в отчаянной мольбе.

– Вы не сделаете этого! Не сделаете! – говорил он. – Я умоляю суд пересмотреть приговор!

– Отойди, брат, – сказал старик, главный среди них. – Приговор вынесен, и мы переходим к следующему делу.

– Ради всего святого, будьте милосердны! – воскликнул молодой человек.

– Мы были милосердны, – отозвался тот. – Даже смерть – слишком легкая кара за такое преступление. Молчи и не мешай суду.

Я видел, как юноша в отчаянии упал на стул. Но мне недосуг было раздумывать, отчего он так сокрушается, потому что одиннадцать его собратьев уже устремили на меня суровые взгляды. Роковой миг настал.

– Вы полковник Жерар? – спросил свирепый старик.

– Да.

– Адъютант грабителя, который именует себя генералом Сюше и, в свою очередь, подчинен другому грабителю, какого не видел свет, Бонапарту?

Я едва удержался, чтобы не назвать его лжецом, но иногда лучше воздержаться от возражений.

– Я честный солдат, – сказал я. – Я повиновался приказам и выполнял свой долг.

Кровь бросилась старику в лицо, глаза яростно сверкнули из-под маски.

– Все вы воры и убийцы, все до единого! – воскликнул он. – Что вам здесь надо? Вы французы. Так и сидели бы у себя во Франции. Разве мы звали вас в Венецию? По какому праву вы здесь? Где наши картины? Где кони с собора Святого Марка? Кто вы такие, что крадете сокровища, которые наши предки собирали столько столетий? Наш город славился на весь мир, когда Франция была еще пустыней. Ваши пьяные, буйные, невежественные солдаты погубили созданное святыми и героями. Что можешь ты возразить на это?

Вид у старика был грозный, нет слов, его седая борода встала торчком от ярости, голос звучал отрывисто, как лай бешеной собаки. Я, конечно, мог бы ему возразить, что с его картинами ничего не сделается в Париже, что из-за этих коней не стоит поднимать шума, а уж героев – не говоря о святых – он может увидеть, не обращаясь к своим далеким предкам и даже не вставая с кресла. Все это я мог бы ему сказать, но это было бы все равно что спорить с мамелюком о религии. Я пожал плечами и промолчал.

– Подсудимому нечего сказать в свое оправдание, – произнес один из судей в маске.

– Хочет ли кто-нибудь высказаться перед вынесением приговора?

Старик сверкающим взглядом обвел остальных.

– Тут есть одно обстоятельство, ваша светлость, – сказал один из них. – Конечно, касаясь его, приходится бередить раны нашего брата, но все же напоминаю вам, что есть особая причина примерно покарать этого офицера.

– Я помню об этом, – отозвался старик. – Брат, если в одном деле суд причинил тебе боль, то в другом ты получишь полное удовлетворение.

Молодой человек, который просил суд о милосердии, когда меня ввели, шатаясь, встал на ноги.

– Нет, мне этого не вынести! – вскричал он. – Ваша светлость, простите меня. Я не могу больше участвовать в суде. Я болен. Я теряю рассудок.

Он в отчаянии простер руки к суду и выбежал из зала.

– Пускай уходит! Пускай! – сказал старик. – От человека из плоти и крови нельзя требовать слишком много, он не может оставаться здесь. Но он настоящий венецианец, и, когда первое отчаяние пройдет, он поймет, что иначе мы поступить не могли.

Обо мне на время забыли, и хотя я не привык, чтобы мной пренебрегали, тут я был бы рад, если бы обо мне не вспомнили подольше. Но вот старик снова сверкнул на меня глазами, словно тигр, который возвращается к своей жертве.

– Ты заплатишь за все, это будет только справедливо, – сказал он. – Ты, наглый проходимец, чужак, посмел поднять нечистый взгляд на внучку самого дожа Венеции, который уже обручил ее с наследником Лореданов. За такую честь придется заплатить дорогой ценой.

– Невозможно заплатить за то, чему нет цены, – отвечал я.

– Послушаем, что ты скажешь, когда придет твой час, – сказал он. – Может статься, что спеси у тебя сильно поубавится. Маттео, отведи пленника в деревянную камеру. Сегодня понедельник. Не давай ему ни пить, ни есть, а в среду вечером пускай снова предстанет перед судом. Тогда и решим, какой смерти его предать.

Конечно, хорошего впереди было мало, но все же я получил отсрочку. Когда косматый дикарь заносит над тобой окровавленный нож, бываешь благодарен и за малое снисхождение. Он вытолкнул меня из залы, потащил вниз по лестнице и снова швырнул в ту же камеру. Щелкнул замок, и я остался наедине с собственными мыслями.

Первым делом я решил снестись со своим соседом и товарищем по несчастью. Я подождал, пока шаги не замерли вдали, потом осторожно вынул обе доски и заглянул в щель. Так как было почти совсем темно, мне удалось лишь смутно различить фигуру, съежившуюся в углу, и я услышал шепот: узник молился так горячо, как молится человек, охваченный смертельным страхом. Должно быть, доски скрипнули. Послышался удивленный возглас.

– Мужайся, друг мой, мужайся! – воскликнул я. – Не все еще потеряно. Не падай духом, ибо с тобой Этьен Жерар.

– Этьен! – Голос был женский, и он прозвучал для меня как музыка. Я мигом протиснулся в щель и обнял девушку.

– Лючия! Лючия! – воскликнул я.

Несколько минут только и слышно было, что «Этьен!» да «Лючия!», ведь в такие минуты не до разговора. Она опомнилась первая.

– Ах, Этьен, они тебя убьют. Как ты попал к ним в руки?

– Я получил твою записку.

– Но я не писала никакой записки.

– Коварные дьяволы! Ну, а ты?

– Я тоже получила записку от тебя.

– Лючия, да ведь и я не писал записки.

– Значит, они поймали нас обоих на одну удочку.

– О себе я не беспокоюсь, Лючия. К тому же мне сейчас ничто и не грозит. Они просто снова посадили меня сюда.

– Этьен, Этьен, они тебя убьют! Ведь там Лоренцо.

– Это кто, старик с седой бородой?

– Нет, нет, молодой, черноволосый. Он любил меня, и я тоже думала, что люблю его, пока... пока не узнала, что такое настоящая любовь, Этьен. Он не простит тебе этого. У него сердце из камня.

– Пусть делают что хотят. Они не в силах отнять у меня прошлого, Лючия. Но ты... Что будет с тобой?

– Да ведь это совсем не страшно, Этьен. Мгновенная боль – и все кончено. Они хотят заклеймить меня позором, мой дорогой, но я приму это как венец чести, ведь я принимаю его благодаря тебе.

От этих слов кровь заледенела у меня в жилах. Все превратности моей судьбы были ничто по сравнению с этой ужасной тенью, которая вдруг омрачила мою душу.

– Лючия! Лючия! – воскликнул я. – Сжалься, скажи мне, что задумали эти душегубы! Скажи же, Лючия! Скажи!

– Нет, Этьен, не скажу, потому что тебе это причинит гораздо большую боль, чем мне. Ну, ладно, ладно, скажу, а то ты бог весть что подумаешь. Старый судья приказал отрезать мне ухо, чтобы навеки заклеймить за любовь к французу.

Ее ухо! Крошечное, милое ушко, которое я так часто целовал. Я по очереди коснулся бархатистых раковинок и убедился, что кощунство еще не совершено. Только через мой труп они это сделают. Я поклялся в этом перед ней сквозь стиснутые зубы.

– Не беспокойся, Этьен. Но все же я рада, что ты беспокоишься обо мне.

– Эти дьяволы не тронут тебя!

– Есть еще надежда, Этьен. Там Лоренцо. Он молчал во время суда, но, может быть, просил о милосердии, когда меня увели.

– Да, просил. Я сам слышал.

– И, может быть, сердца их смягчились.

Я знал, что это не так, но как было сказать ей? Однако напрасно старался я скрыть правду – с женской проницательностью она прочла мои мысли.

– Ну, конечно, они не стали его и слушать! Мой дорогой, говори прямо, не бойся. Увидишь, что я достойна любви такого героя, как ты. Где Лоренцо?

– Он ушел из залы.

– Может быть, он вообще покинул этот дом?

– Кажется, да.

– Значит, он предоставил меня моей судьбе. Ой, Этьен, они уже идут!

Я услышал в отдалении роковые шаги и позвякивание ключей. Зачем они шли сюда теперь, когда некого было уже тащить на суд? Им оставалось сделать только одно: привести в исполнение приговор над моей возлюбленной. Я встал между ней и дверью, готовый драться, как лев. Я решил, что разнесу весь дом, но не дам к ней прикоснуться.



– Уходи! Уходи, Этьен! – вскричала она. – Они убьют тебя. А мне, по крайней мере, смерть не грозит. Если любишь меня, Этьен, уходи. Это совсем не страшно. Я не издам ни звука. Ты ничего и не услышишь.

Она, это нежное существо, схватила меня и – откуда только у нее взялись силы – подтащила к щели в перегородке. Вдруг в голове у меня сверкнула новая мысль.

– Еще можно спастись, – шепнул я ей. – Живо делай, что я тебе скажу, и не спорь. Лезь в мою камеру. Скорей!

Я втолкнул ее в щель и помог ей поставить доски на место. Плащ ее я удержал в руках и, завернувшись в него, забился в самый темный угол камеры. Я уже лежал там, когда дверь отворилась и вошли несколько человек. Я надеялся, что они пришли без фонаря, как и в прошлый раз. Я казался им лишь темным пятном в углу.

– Принесите огня, – сказал один.

– На кой он нам черт! – воскликнул грубый голос, и я узнал этого негодяя Маттео. – Такое дело мне не по нутру, и чем меньше я буду видеть, тем лучше. Мне очень жаль, синьора, но приговор суда надо привести в исполнение.

Первым моим порывом было вскочить на ноги, раскидать их и выбежать в открытую дверь. Но как тогда помочь Лючии? Допустим, мне удастся вырваться, но она останется у них в руках, пока я не приведу помощь, – ведь в одиночку нечего и надеяться освободить ее. Все это мгновенно промелькнуло у меня в голове, и я понял, что мне остается лишь одно – лежать смирно, покориться судьбе и ждать своего часа. Грубая рука негодяя ощупала мои волосы, которые до тех пор гладили лишь женские ручки. Вот он схватил меня за ухо, и все мое тело пронзила нестерпимая боль, словно меня жгли каленым железом. Я закусил губу, чтобы не закричать, и почувствовал, как по шее и по спине струится теплая кровь.

– Ну вот, слава богу, все кончено, – сказал гондольер, дружески потрепав меня по голове. – Вы храбрая девушка, синьора, этого нельзя не признать, жаль только, что у вас такой дурной вкус и вы полюбили француза. Так что вините его, а не меня.

Мне ничего не оставалось, кроме как лежать тихо, стиснув зубы от бессильной досады. Но, как всегда, мою боль и ярость успокоила мысль, что я пострадал ради любимой женщины. Мужчины имеют обыкновение говорить дамам, что были бы счастливы претерпеть ради них любую боль, мне же выпала честь доказать, что это не пустые слова. И еще я подумал, как благородно будет выглядеть этот мой поступок, если когда-нибудь про него узнают, и как будет гордиться Конфланский полк своим командиром. Эта мысль помогла мне перенести страдания, не издав ни звука, а кровь все текла у меня по шее, и слышно было, как она капала на каменный пол. Этот звук чуть не погубил меня.

– Она истекает кровью, – сказал один из слуг. – Надо позвать доктора, не то утром вы найдете ее мертвой.

– Что-то она не шевелится и даже не пикнула, – сказал другой. – Наверное, не пережила такого потрясения.

– Вздор! Молодую женщину не так-то просто убить. – Это был голос Маттео. – И отхватил-то я самую малость, только чтобы видно было клеймо. Вставайте, синьора, вставайте!

Он тряхнул меня за плечо, и сердце мое упало, я боялся, что он нащупает под плащом эполет.

– Ну, как вы себя чувствуете? – спросил он.

Я не отвечал.

– Проклятие! Куда лучше иметь дело с мужчиной, чем с женщиной, да еще с первой красавицей в Венеции, – сказал гондольер. – Эй, Николас, дай-ка мне носовой платок да принеси фонарь.

Все пропало. Случилось самое худшее. Теперь уж ничто не могло меня спасти. Я по-прежнему лежал, съежившись, в углу, но весь напрягся, как дикая кошка, готовая к прыжку. Уж если умирать, решил я, так пусть мой конец будет достоин славной жизни, которую я прожил.

Один из них ушел за фонарем, а Маттео стоял, склонившись надо мной, с платком в руке. Еще мгновенье, и тайна моя будет раскрыта. Вдруг он выпрямился и словно окаменел. В тот же миг через оконце под потолком донесся невнятный шум. Это был плеск весел и гул многих голосов. Потом наверху раздались громкие удары в дверь, и грозный голос загремел:

– Откройте! Откройте! Именем императора!

Император! Это слово было подобно святому имени, которое одним звуком своим может обратить в бегство дьяволов. Все бросились наутек, испуская крики ужаса: Маттео, слуги, дворецкий, вся эта шайка убийц. Снова грозный окрик, потом удар топора и треск разрубаемых досок. В прихожей раздались бряцание оружия и громкие голоса французских солдат. Еще мгновенье, и какой-то человек, промчавшись по лестнице, ворвался ко мне в камеру.

– Лючия! – вскричал он. – Лючия!

Он стоял в тусклом свете, тяжело дыша, и не находил слов. Наконец он взволнованно заговорил:

– Теперь ты видишь, Лючия, как я люблю тебя? Что еще мог я сделать в доказательство своей любви? Я предал свою родину, нарушил клятву, погубил друзей и пожертвовал своей жизнью, чтобы спасти тебя.

Это был молодой Лоренцо Лоредан, у которого я отнял невесту. В ту минуту мне стало жаль его, но, в конце концов, ведь в любви каждый стоит за себя, и если кто несчастлив, пусть утешается, что он побежден благородным и великодушным соперником. Я хотел было сказать ему это, но не успел слова вымолвить, как он испустил удивленный возглас, выбежал за дверь, схватил фонарь, висевший в коридоре, и осветил мое лицо.

– Так это ты, негодяй! – воскликнул он. – Ты, развратник! Ты заплатишь мне за все зло, которое причинил.

Но тут он заметил бледность моего лица и кровь, которая все не унималась.

– Что это? – спросил он. – Каким образом вы лишились уха?

Я пересилил свою слабость и, зажав рану платком, встал на ноги, беспечный и веселый, как и подобает гусарскому полковнику.

– Это пустяк, царапина. С вашего позволения не станем говорить об этом, тем более что дело сугубо личное.

Но тут из соседней камеры вбежала Лючия и, схватив Лоренцо за руку, рассказала все, как было.

– Этот благородный человек занял мое место, Лоренцо! Он все перенес ради меня. И пострадал, чтобы меня спасти.

Я понимал борьбу чувств, которая отразилась на лице итальянца. Наконец он протянул мне руку.

– Полковник Жерар, – сказал он, – вы достойны истинной любви. Я прощаю вас, ибо если вы причинили мне зло, то искупили его своим благородным поступком. Но я удивлен, что вижу вас в живых. Я покинул суд до вынесения приговора, но знал, что ни одному французу нечего надеяться на снисхождение с тех пор, как погибли сокровища Венеции.

– Он в этом не повинен! – воскликнула Лючия. – Это благодаря ему целы сокровища в нашем дворце.

– Во всяком случае, одно из них, – сказал я, наклонился и поцеловал ей руку.

Вот при каких обстоятельствах, друзья мои, я лишился уха. Лоренцо нашли с ножом в сердце на площади Св. Марка через два дня после этой бурной ночи. Из числа судей и их гнусных пособников Маттео и еще трое были расстреляны, остальные высланы из города. Лючия, милая моя Лючия, ушла в монастырь в Мурано, когда французские войска оставили город, там она, верно, живет и поныне, стала, я думаю, доброй аббатисой и давным-давно забыла те дни, когда наши сердца бились так дружно и весь мир казался таким ничтожным по сравнению с любовью, пылавшей в нашей крови. А может быть, это и не так. Может быть, она ничего не забыла. Как знать, а вдруг безмятежный монастырский покой нарушают иногда воспоминания о старом солдате, который любил ее в те далекие дни! Юность прошла, страсть угасла, но душа благородного человека остается неизменной, и Этьен Жерар готов снова склонить перед этой женщиной седую голову и с охотой лишиться ради нее второго уха.

II

Как бригадир взял Сарагоссу

А рассказывал ли я вам когда-нибудь, друзья мои, при каких обстоятельствах довелось мне вступить в гусарский Конфланский полк во времена осады Сарагоссы и про тот замечательный подвиг, который я совершил, когда мы брали этот город приступом? Нет? Право, об этом стоит послушать. Сейчас я расскажу вам все, как было. Вы будете первые, кто про это услышит, кроме разве нескольких мужчин да двух-трех десятков женщин.

Итак, надо вам знать, что я служил сперва лейтенантом, а потом капитаном во Втором гусарском полку, который именовался Шамберанским. Мне тогда едва исполнилось двадцать пять лет, и я был безрассудным и отчаянным, как все солдаты нашей Великой армии. В то время война в Германии уже прекратилась, а в Испании еще шла вовсю, и император, желая укрепить там армию, перевел меня в чине капитана в гусарский Конфланский полк, который в то время действовал в составе Пятого армейского корпуса под командованием маршала Ланна.

Путь от Берлина до Пиренеев не близкий. Мой новый полк был среди войск, которые во главе с маршалом Ланном осаждали в то время испанский город Сарагоссу. Я направил коня к этому городу и примерно через неделю был уже в нашей главной штаб-квартире, где мне указали дорогу в расположение Конфланского полка.

Вы, без сомнения, читали о знаменитой осаде Сарагоссы, и я скажу только, что ни перед одним генералом не стояла еще такая трудная задача, как тогда перед маршалом Ланном. Огромный город был переполнен испанцами – солдатами, крестьянами, священниками, – и все пылали самой что ни на есть отчаянной ненавистью к французам и самой ярой решимостью умереть, но не сдаться. Город защищало восемьдесят тысяч человек, а осаждающих было всего тридцать тысяч. Зато у нас была мощная артиллерия, и наши саперы не имели себе равных. Такой осады еще не видел свет, ведь обычно, когда стены взяты, город сдается, а здесь, только когда мы взяли штурмом стены, и началась настоящая битва. Каждый дом превратился в бастион, каждая улица – в поле боя, и нам приходилось медленно, день за днем, прокладывать себе путь вперед, взрывая дома вместе с их защитниками, пока больше половины города не было разрушено. Но вторая половина по-прежнему не сдавалась, и защищаться там было легче, потому что она сплошь состояла из огромных монастырей, со стенами не хуже, чем у Бастилии, которые не так-то легко было убрать с пути. Так обстояли дела, когда я прибыл в армию.

Скажем прямо, от кавалерии при осаде города не много пользы, хотя было время, когда я никому не позволил бы произнести эти слова безнаказанно в моем присутствии. Конфланский полк расположился к югу от города, в его задачу входило патрулировать окрестности и не допускать продвижения испанцев в этом направлении. Командир плохо знал свое дело, и у гусар не было того боевого духа, которым полк отличался потом. Уже в первый вечер я пришел в ужас, и было от чего: ведь я приучен к образцовому порядку и не мог без душевной боли видеть плохо устроенный бивак, неухоженную лошадь или расхлябанного кавалериста. В тот вечер я ужинал вместе с двадцатью шестью офицерами своего нового полка и, боюсь, переусердствовал, слишком ясно дав им понять, что у них по части порядка далеко до того, к чему я привык, сражаясь в Германии. После моих слов за столом наступило молчание, и я, поймав на себе их взгляды, понял свою бестактность. Полковник был в ярости, а майор по фамилии Оливье, первый дуэлянт в полку, сидевший прямо напротив меня, подкручивал большие черные усы и пожирал меня глазами. Однако я не вспылил, поскольку чувствовал, что действительно был нескромен, и если еще в первый же вечер поссорюсь с офицером, который старше меня чином, это произведет дурное впечатление.

Итак, я допускаю, что был не прав, но слушайте дальше. После ужина полковник и некоторые офицеры вышли из комнаты – мы ужинали в крестьянском доме. Осталось с десяток офицеров, и, так как принесли мехи с испанским вином, все мы развеселились. И тогда этот Оливье задал мне несколько вопросов насчет нашей армии в Германии и моего участия в кампании. Разгоряченный вином, я так и сыпал всякими историями. Что ж тут удивительного, друзья мои? Я уверен, вы меня поймете. Там я был образцом для офицеров своего поколения во всей армии. Я был первым рубакой, самым отчаянным кавалеристом, героем сотни приключений. Здесь же не только не знали про мою славу, но и смотрели на меня косо. Мудрено ли, если мне хотелось показать этим храбрецам, что за человека к ним прислали? Мудрено ли, если мне хотелось сказать: «Радуйтесь, друзья, радуйтесь! Сегодня к вам прибыл не кто-нибудь, а я, собственной персоной, сам Жерар, герой Ратисбона, покоритель Иены, человек, который прорвал каре при Аустерлице!» Но я не мог так прямо им сказать это. И я пустился вспоминать разные боевые случаи, чтобы они сами это мне сказали. И что же? Они слушали меня с полнейшим равнодушием. Увлекшись, я рассказал им, как провел армию через Дунай, и тут грянул дружный смех. Я вскочил, красный от стыда и бешенства: я попался на их удочку! Они, оказывается, потешались надо мной. Они были уверены, что имеют дело с хвастуном и лжецом. Неужто мне суждено быть принятым так конфланскими гусарами? На глазах у меня выступили слезы обиды, а они, видя это, захохотали еще громче.

– Скажите-ка, капитан Пеллетан, что, маршал Ланн все еще командует армией? – спросил майор.

– Насколько мне известно, да, – отвечал капитан.

– Право, я готов был подумать, что теперь, когда прибыл капитан Жерар, в его присутствии едва ли есть необходимость.

Снова грянул смех. Как сейчас, вижу все эти лица, эти насмешливые глаза, разинутые рты – Оливье с его длинными черными усами, худого и насмешливого Пеллетана, – даже юные подпоручики и те корчились от смеха. Боже, какое унижение! От ярости слезы высохли у меня на глазах. Я снова стал самим собой, холодным, спокойным, замкнутым, снаружи лед, а внутри пламя.

– Позволено ли мне будет спросить вас, сударь, – обратился я к майору, – в котором часу состоится утренний сбор полка?

– Надеюсь, капитан Жерар, вы не намерены изменить распорядок? – сказал он, и снова раздался взрыв смеха, который, однако, сразу стих, когда я огляделся вокруг.

– В котором часу сбор? – резко спросил я у капитана Пеллетана.

У него уже готов был вырваться насмешливый ответ, но мой взгляд заставил его прикусить язык.

– В шесть, – ответил он.

– Благодарю вас, – сказал я.

Потом я пересчитал присутствующих и обнаружил, что имею дело с четырнадцатью офицерами, двое из которых были юнцы прямо из Сен-Сира[3]. Им можно было простить их неучтивость. Оставались майор, четыре капитана и семь поручиков.

– Господа, – сказал я, переводя взгляд с одного на другого. – Я буду чувствовать себя недостойным этого славного полка, если не потребую у вас удовлетворения за вашу грубость, и буду считать вас недостойными его, если вы под каким-либо предлогом мне откажете.

– Ну, тут у вас не будет никаких затруднений, – заявил майор. – Я готов забыть о своем чине и дать вам любое удовлетворение от имени конфланских гусар.

– Премного благодарен, – отвечал я. – Но я требую того же и от всех остальных офицеров, которые надо мной смеялись.

– С кем вы хотите драться? – спросил капитан Пеллетан.

– Со всеми, – отвечал я.

Они удивленно переглянулись. Потом отошли в другой конец комнаты и стали шептаться. Они смеялись. Видимо, все еще думали, что имеют дело с жалким хвастуном. Наконец они вернулись.

– Ваша просьба несколько необычна, – сказал майор Оливье, – но она будет удовлетворена. Как предлагаете вы вести такую дуэль? Мы предоставляем вам назвать условия.

– Будем рубиться на саблях, – ответил я. – И начну я по старшинству с вас, майор Оливье, ровно в пять часов. Таким образом, до сигнала трубы я успею уделить каждому по пяти минут. Однако должен просить вас назначить место встречи, поскольку я незнаком с окрестностями.

Моя холодная деловитость произвела на них впечатление. Улыбок на их губах как не бывало. Лицо Оливье стало уже не насмешливым, а мрачным и суровым.

– За коновязями есть небольшая поляна, – сказал он. – Мы там уже улаживали дела чести, и все проходило как нельзя лучше. Будем ждать вас там, капитан Жерар, в назначенный вами час.

Я уже наклонил голову в знак благодарности за это согласие, как вдруг дверь распахнулась и быстрым шагом вошел взволнованный полковник.

– Господа, – сказал он, – мне поручено найти среди вас добровольца для дела, сопряженного с величайшей опасностью. Не скрою, дело это весьма и весьма серьезное, и маршал Ланн решил послать кавалерийского офицера, потому что кавалеристы не так нужны ему, как пехотинцы или саперы. Семейных приказано не брать. Итак, кто из остальных вызовется добровольцем?

Незачем и говорить, что все холостые офицеры сделали шаг вперед. Полковник оглядел их в некотором замешательстве. Я понимал его затруднение. Пойти должен был лучший из лучших, и в то же время этот лучший был ему особенно необходим.

– Господин полковник, – сказал я, – позвольте мне высказать предложение?

Полковник бросил на меня неприязненный взгляд. Он не забыл моих замечаний за ужином.

– Говорите! – сказал он.

– Обращаю ваше внимание на то, господин полковник, что это задание должен выполнить я и по праву и по соображениям целесообразности.

– Но почему же, капитан Жерар?

– По праву потому, что мой чин обязывает меня к этому, а по соображениям целесообразности потому, что, если я не вернусь, это не будет утратой для полка, где меня еще никто не знает.

На лице полковника выразилось облегчение.

– Вы совершенно правы, капитан Жерар, – сказал он. – Мне кажется, вы в самом деле лучше всех подходите для этого дела. Следуйте за мной, я передам вам приказ.

Я простился со своими новыми товарищами и, уходя, повторил, что буду к их услугам утром в пять часов. Они молча поклонились, и по выражению их лиц я мог заключить, что они начинают более справедливо судить о моем характере.

Я ожидал, что полковник сразу объяснит мне суть дела, но он шел молча, и я следовал за ним. Мы прошли через весь лагерь, потом через окопы, мимо груд каменных обломков, оставшихся от городской стены. Дальше начался лабиринт ходов, проложенных среди развалин домов, взорванных саперами. Огромное пространство было усыпано обломками стен и кирпичом, а ведь когда-то здесь было густонаселенное городское предместье. Ходы тянулись во все стороны, на углах висели фонари с надписями, указывавшими направление. Полковник быстро шагал вперед, и вот наконец впереди выросла высокая серая стена, которая тянулась прямо поперек нашего пути. Здесь, под прикрытием баррикады, расположились наши передовые посты. Полковник ввел меня в дом с сорванной крышей, и я увидел там двух генералов – стоя на коленях у барабана, на котором была разложена карта, они внимательно рассматривали ее при свете фонаря. Один, гладко выбритый, со скрюченной шеей, был маршал Ланн, другой – генерал Разу, который командовал саперами.

– Вот капитан Жерар, он вызвался добровольцем, – сказал полковник.

Маршал Ланн встал с колен и пожал мне руку.

– Вы храбрец, – сказал он. – Вот, возьмите, этот подарок приготовлен для вас, – добавил он, протягивая мне тоненькую стеклянную трубочку. – Доктор Фарде специально составил яд. Если не будет другого выхода, вам довольно положить его в рот – смерть наступает мгновенно.

Начало было многообещающее. Признаться, друзья мои, по спине у меня пополз холодок, а волосы на голове встали дыбом.

– Прошу прощения, – сказал я, отдавая честь. – Я понимаю, что вызвался на очень опасное дело, но мне еще не сообщили, в чем оно состоит.

– Полковник Перрен, – строго сказал Ланн. – Это несправедливо: вы позволили этому храбрецу вызваться добровольцем, а он не знает даже, какие опасности его ждут.

Но я уже снова стал прежним Жераром.

– Ваше превосходительство, – сказал я, – да позволено мне будет заметить, что чем больше опасность, тем больше и слава, и мне придется только пожалеть, что я вызвался добровольцем, если окажется, что никакого риска нет.

Это были благородные слова, и выражение моего лица подкрепляло их. Вид у меня в тот миг был геройский. Я почувствовал на себе восхищенный взгляд Ланна и с восторгом подумал, что блестяще начинаю свою службу в Испании. Если бы я погиб в ту ночь, то обессмертил бы свое имя. Новые и старые товарищи, которые ни в чем другом не могли бы столковаться, единодушно отдали бы дань любви и восхищения Этьену Жерару.

– Генерал Разу, разъясните обстановку! – коротко приказал Ланн.

Командующий саперами встал, держа циркуль в руке. Он подвел меня к двери и указал на высокую серую стену, которая высилась среди развалин.

– Вон там проходит теперь вражеская линия обороны, – сказал он. – Это стена большого монастыря Мадонны. Если нам удастся взять его приступом, город падет, но они заложили вокруг монастыря контрмины, а стены такие толстые, что пробить их артиллерийским огнем невероятно трудно. Однако нам стало известно, что в одном из подвалов противник устроил большой пороховой склад. Если его удастся взорвать, путь нашим войскам будет свободен.

– А как туда пробраться? – спросил я.

– Сейчас объясню. У нас есть в городе свой человек по имени Юбер. Этот смельчак поддерживал с нами регулярную связь и обещал взорвать склад. Он должен был сделать это ранним утром, и вот уже два дня штурмовой отряд из тысячи гренадеров ждет, пока будет пробита брешь. Но взрыва не было, и эти два дня мы не имеем никаких вестей от Юбера. Судьба его нам неизвестна.

– Значит, я должен пойти туда и все выяснить?

– Совершенно верно. Может быть, он заболел, или ранен, или убит? Ждать ли нам взрыва или же предпринять наступление в каком-нибудь другом месте? Мы не можем решить это, пока не узнаем, что с ним сталось. Вот план города, капитан Жерар. Как видите, за этим кольцом монастырей лежат улицы, которые сходятся к главной площади. Если вы доберетесь до площади, то увидите на одном из ее углов собор. Он стоит на углу улицы Толедо. Юбер живет в маленьком домике между мастерской сапожника и винной лавкой, по правую руку, если идти от собора. Вам все ясно?

– Вполне.

– Вы найдете его дом, поговорите с Юбером и узнаете, осуществим ли еще наш план или же придется отказаться от него. – Он протянул мне сверток грязной материи. – Вот облачение францисканского монаха, – сказал он. – Это самая удобная одежда.

Я попятился.

– Не хочу быть шпионом! – воскликнул я. – Нет уж, пойду в мундире.

– Это невозможно! Как надеетесь вы пройти по улицам? И, кроме того, вспомните, что испанцы пленных не берут, и вас постигнет одинаковая судьба, в какой бы одежде вы ни были.

Это была правда, я уже достаточно долго пробыл в Испании и знал, что судьба эта будет похуже смерти. Я напялил на себя монашескую одежду.

– Я готов.

– У вас есть оружие?

– Сабля.

– Они могут услышать звяканье. Вот, возьмите этот нож, а саблю оставьте здесь. Скажите Юберу, что в четыре часа, перед рассветом, штурмовой отряд снова будет наготове. У двери ждет сержант, он укажет вам дорогу в город. До свиданья, и желаю удачи!

Когда я выходил из комнаты, треуголки обоих генералов уже снова склонились над картой. У двери меня ждал унтер-офицер инженерных войск. Я подпоясался и, сняв кивер, натянул на голову капюшон. Шпоры я тоже снял и молча последовал за своим проводником.

Двигаться приходилось с большой осторожностью, так как на стенах у нас над головами стояли испанские часовые, которые то и дело обстреливали наши передовые посты.

Прячась в тени высокой монастырской стены, мы медленно и осторожно пробирались меж грудами развалин, пока не дошли до большого каштана. Здесь сержант остановился.

– На это дерево нетрудно залезть, – сказал он. – Проще, чем по веревочной лестнице. Полезайте, и вы увидите, что с верхней ветки можно перебраться на крышу вон того дома. Оттуда вас поведет ваш ангел-хранитель, потому что я больше ничем не могу помочь.

Я послушался совета и, подоткнув полы тяжелой коричневой рясы, влез на дерево. Серп месяца ярко светил, и силуэты крыши четко выделялись на лиловом, усыпанном звездами небе. Дерево стояло в тени дома. Я медленно перебирался с ветки на ветку, пока не долез почти до самой верхушки. Оставалось только проползти по какому-нибудь толстому суку, чтобы очутиться за стеной. Вдруг я услышал шаги, прижался к стволу и постарался слиться с ним в полутьме. Кто-то шел по крыше в мою сторону. Я увидел темную фигуру – человек крался, пригнувшись, вытянув шею, держа ружье наперевес. Поведение его было необычайно настороженным. Несколько раз он останавливался, потом шел дальше и наконец очутился у парапета в нескольких шагах от меня. Здесь он встал на колени, прицелился и выстрелил.

Я был до того поражен этим внезапным грохотом у себя под самым носом, что чуть не свалился с дерева. В первый миг мне даже показалось, что он ранил меня. Но вот внизу послышался громкий стон, а испанец перегнулся через парапет и захохотал, и тогда я понял, что произошло. Стонал бедняга-сержант, который все это время оставался внизу, ожидая, когда я доберусь до крыши. Испанец увидел его под деревом и выстрелил. Вы можете подумать, что он был метким стрелком, но эти люди вооружены «трабукос», или мушкетонами, которые набивают камнями и кусочками металла, и им попасть в человека так же легко, как мне в фазана, сидящего на ветке. Испанец стоял, вглядываясь в темноту; внизу опять раздался стон. Испанец огляделся – вокруг было тихо и спокойно. Возможно, он подумал, что хорошо бы прикончить этого проклятого француза, а может, собирался обшарить его карманы – каковы бы ни были его побуждения, он положил ружье, пригнулся и прыгнул на дерево. В тот же миг я всадил в него нож, и он, ломая ветки, с громким треском полетел вниз и шлепнулся на землю. Я услышал внизу шум короткой борьбы и французские ругательства. Раненый сержант отомстил за себя.

Несколько минут я не смел шелохнуться, мне все казалось, что шум непременно кто-нибудь слышал. Однако все было тихо, только колокола в городе отбивали полночь. Я прополз по ветке и перелез на крышу. Там лежало ружье испанца, но мне от этого не было толку, так как пороховница осталась у него на поясе. В то же время я знал, что, если ружье найдут, это насторожит врагов, и счел за благо перебросить его через стену. Потом я огляделся, раздумывая, как бы спуститься с крыши.

Было совершенно ясно, что проще всего спуститься тем же путем, каким сюда поднялся этот испанец, а как он это сделал, выяснилось очень скоро. На крыше раздался оклик: «Мануэло! Мануэло!» Он повторился несколько раз, и я, съежившись в тени, увидел при свете луны бородатую голову, которая высунулась из слухового окна.

Не получив ответа, бородач вылез на крышу, а за ним еще трое, все вооруженные до зубов. Вот видите, как важно не пренебрегать никакими, даже самыми мелкими предосторожностями: ведь оставь я на месте ружье испанца, они стали бы искать его самого и наверняка обнаружили бы меня. А так патруль, не найдя своего часового, без сомнения, решил, что тот пошел дальше по крышам. Они поспешили следом за ним, а я, едва они повернулись ко мне спиной, бросился к окну и спустился по лестнице вниз. Дом оказался пустым, я прошел его весь из конца в конец и через открытую дверь вышел на улицу.

Это была узкая, пустынная улочка, но она выходила на другую, пошире, где горели костры, вокруг которых спало много солдат и крестьян. В городе стоял такой ужасный смрад, что можно было только удивляться, как здесь живут люди: ведь осада длилась уже много месяцев, а они ни разу даже не пытались очистить улицы или похоронить мертвых. Многие переходили от костра к костру, и среди них я увидел нескольких монахов. Убедившись, что они ходят свободно и никто не задает им никаких вопросов, я собрался с духом и быстро зашагал в сторону большой площади. Один раз какой-то человек, лежавший у костра, вскочил и схватил меня за рукав. Он указал на женщину, неподвижно лежавшую на мостовой, и я понял, что она умирает и он просит напутствовать ее перед кончиной. Я постарался отделаться немногими латинскими фразами, которые еще помнил. «Ora pro nobis[4], – пробормотал я из-под капюшона. – Te Deum laudamus[5]. Ora pro nobis». При этом я поднял руку и указал вперед. Он выпустил мой рукав и молча отступил, а я, сделав торжественный жест, поспешил дальше.

Как я и ожидал, широкий бульвар вел на главную площадь, где было полно войск и ярко пылали костры. Я быстро шел вперед, и, хотя несколько раз со мной заговаривали какие-то люди, я не обратил на них внимания. Я миновал собор и пошел по улице, о которой мне было сказано. В этой части города, удаленной от наших позиций, войск не было, и вокруг царила темнота – разве только изредка в каком-нибудь окне мелькнет свет. Я без труда нашел нужный дом между винной лавкой и сапожной мастерской. Окна не светились, и дверь была закрыта. Я осторожно дернул ручку, и она подалась. Неизвестно было, кто там внутри, но приходилось рисковать. Я отворил дверь и вошел.

Темно было – хоть глаз выколи, тем более что я прикрыл за собой дверь. Я ощупью нашарил стол. Потом остановился, не зная, что делать дальше, как узнать что-нибудь о хозяине этого дома. Малейшая оплошность не только стоила бы мне жизни, но и означала бы провал всего дела. Может быть, он живет не один. Может, он только снимает комнату у какого-нибудь семейного испанца и мой приход для него равносилен смерти, так же как и для меня. Нечасто в своей жизни бывал я так растерян. И вдруг кровь заледенела у меня в жилах. Над самым ухом у меня раздался тихий голос, да, да, голос. «Mon Dieu! – простонал кто-то, и в этих словах звучала смертная мука. – Oh, mon Dieu! Mon Dieu»[6]. Потом в темноте раздались глухие рыдания, и все снова стихло.

Этот голос привел меня в ужас, но вместе с тем в душе моей блеснула надежда: ведь то был голос француза.

– Кто здесь? – спросил я.

Послышался стон, но ответа не было.

– Это вы, мсье Юбер?

– Да, да, – прошептал голос так тихо, что я едва мог его расслышать. – Воды, ради всего святого, воды!

Я пошел на голос, но уперся в стену. Снова послышался стон, на этот раз, без сомнения, у меня над головой. Я поднял руки, но не нащупал ничего, кроме пустоты.

– Где вы? – воскликнул я.

– Здесь! Здесь! – прошептал этот странный, дрожащий голос. Я принялся шарить по стене и нащупал голую ногу. Она была на уровне моего лица, но, насколько я мог понять, висела без всякой опоры. Я в изумлении отпрянул. Потом достал из кармана кремень с трутом и высек огонь. При первой вспышке мне показалось, что человек парит передо мной в воздухе, и от удивления я выронил кремень. Потом я снова дрожащей рукой ударил стальным кресалом по кремню и на этот раз зажег не только трут, но и вощеную бумагу. Я поднял ее над головой и увидел такое, что перестал удивляться, и теперь единственным чувством, наполнявшим меня, был ужас.

Человек был распят на стене, как распинают крестьяне ласку на двери курятника. Руки и ноги его пронзали огромные железные штыри. Бедняга был в предсмертной агонии, его голова свесилась на плечо, а почерневший язык вывалился изо рта. Он умирал от ран и от жажды, а эти бесчеловечные негодяи поставили перед ним на столе чашу с вином, чтобы усугубить его страдания. Я поднес чашу к его губам. У него хватило сил сделать несколько глотков, и глаза его несколько оживились.

– Вы француз? – прошептал он.

– Да. Меня послали выяснить, что с вами сталось.

– Они узнали, кто я. И предали меня казни. Но перед смертью я расскажу вам все, что знаю. Умоляю, еще глоток вина! Скорей же, скорей. Мне немного осталось жить. Силы покидают меня. Слушайте! Порох хранится в келье матери-настоятельницы. В стене уже просверлено отверстие, и конец шнура выведен в келью сестры Анхелы, что рядом с часовней. Все было готово еще два дня назад. Но они перехватили донесение и стали меня пытать.

– Боже правый! Неужели вы висите здесь целых два дня?

– Эти дни показались мне годами. Товарищ, скажи, ведь я послужил Франции верой и правдой? Тогда окажи мне одну маленькую услугу. Всади мне нож в сердце, дорогой друг! Заклинаю тебя всем святым, положи конец моим страданьям.

Действительно, состояние его было безнадежным, и милосерднее всего было бы выполнить его просьбу. И все же я не мог хладнокровно всадить в него нож, хотя знал, что на его месте я сам молил бы о смерти как о милосердии. И вдруг я вспомнил, что в кармане у меня яд, действующий мгновенно и безболезненно. Этот яд должен был избавить от пыток меня самого, но несчастный Юбер нуждался в нем самым отчаянным образом и достойно послужил Франции. Я достал пузырек и вылил его содержимое в чашу с вином. Я уже подносил чашу к его губам, как вдруг услышал снаружи бряцание оружия. В мгновенье ока я погасил свет и притаился за шторой. Дверь распахнулась, и в дом ввалились двое испанцев, свирепые, смуглолицые, в гражданской одежде, но с ружьями за плечами. Я смотрел на них сквозь щель меж занавесками, дрожа при мысли, что они напали на мой след, но было ясно, что они пришли просто для того, чтобы насладиться страданиями моего несчастного соотечественника. Один из них поднес фонарь, который держал в руках, к лицу умирающего, и оба громко, злорадно захохотали. Потом взгляд того, что держал фонарь, упал на чашу с вином, стоявшую на столе. Он взял ее, с дьявольским смехом поднес к губам Юбера, а когда бедняга невольно потянулся к ней, отдернул ее и сам сделал большой глоток. В тот же миг он с диким криком схватил себя за горло и бездыханный свалился на пол. Его товарищ смотрел на него в страхе и изумлении. Вдруг, охваченный суеверным ужасом, он издал пронзительный вопль и, как безумный, выбежал из комнаты. Я слышал, как его шаги прогрохотали по мостовой, потом все стихло.

Горящий фонарь остался на столе, и я, выйдя из-за занавески, увидел при его свете, что голова несчастного Юбера поникла на грудь и он тоже мертв. Движение, которое он сделал, пытаясь дотянуться до чаши губами, было последним. В доме громко тикали часы, и больше ничто не нарушало тишины. На стене висело поникшее тело француза, на полу валялся недвижный труп испанца, и все это освещал тусклый фонарь. Впервые в жизни отчаянный страх приковал меня к месту. Я видел, как десять тысяч человек лежали на земле, терзаемые всеми страданиями, какие только можно вообразить, но даже это зрелище потрясло меня меньше, чем две безмолвные фигуры, перед которыми я очутился в этой полутемной комнате. Я опрометью выбежал на улицу, как тот, второй испанец, – только бы вырваться из этого жуткого дома – и опомнился, лишь когда добежал до самого собора. Там я остановился в темном углу, тяжело дыша, прижал руку к сердцу и попытался собраться с мыслями и решить, что же теперь делать. Пока я стоял там, все еще не в силах перевести дух, огромные медные колокола дважды ударили у меня над головой. Два часа. А в четыре штурмовой отряд выйдет на рубеж для атаки. У меня оставалось два часа времени.

Собор был ярко освещен изнутри, люди то и дело входили и выходили; я тоже вошел, решив, что там едва ли кто-нибудь заговорит со мной и я смогу спокойно обдумать план действий. На этот собор, скажу я вам, стоило посмотреть – он служил одновременно госпиталем, укрытием от ядер и складом. Один придел был завален всякими припасами, другой – переполнен больными и ранеными, а посередине ютилось множество беспомощных людей, которые даже развели на мозаичном полу костры и стряпали себе пищу. Многие молились, и я тоже встал на колени у колонны и молился всем сердцем, прося бога помочь мне выбраться из этой переделки живым и совершить в эту ночь подвиг, который сделает мое имя столь же славным в Испании, как и в Германии. Я дождался, пока часы пробили три, вышел из собора и направился к монастырю Мадонны, откуда нашим войскам предстояло начать приступ. Вы ведь меня знаете, не такой я человек, чтобы струсить и вернуться к своим с докладом, что наш лазутчик погиб и надо искать иных путей прорваться в город. Либо я должен был найти средство завершить незаконченное дело, либо в Конфланский гусарский полк назначили бы нового капитана взамен погибшего.

Я беспрепятственно прошел по широкому бульвару, о котором уже рассказывал, и очутился у огромного монастыря с каменными стенами, этого главного бастиона в обороне города. Монастырь стоял на площади, перед ним росли деревья. Здесь сосредоточилось несколько сот человек, вооруженных и готовых к бою, – ведь защитники города, конечно, знали, что именно отсюда французы скорей всего начнут штурм. До тех пор нашей армии приходилось драться в Европе лишь с регулярными войсками. И только здесь, в Испании, мы узнали, как это ужасно – воевать против всего народа. С одной стороны, никакой славы – велика ли слава одолеть этот сброд, этих пожилых лавочников, невежественных крестьян, фанатичных священников, обезумевших женщин и прочих вояк, из которых состоял гарнизон? С другой стороны, это было крайне хлопотно и опасно, потому что они не давали нам ни минуты покоя, не соблюдали законов ведения войны и были полны решимости донять нас не мытьем, так катаньем. Я начал понимать, что мы делаем недоброе дело, когда увидел пеструю, но грозную толпу, которая собралась вокруг сторожевых костров во дворе монастыря Мадонны. Конечно, не наше солдатское дело рассуждать о политике, но с самого начала в этой Испании над нами словно висело проклятие.

Однако у меня не было времени раздумывать обо всем этом. Как я уже говорил, проникнуть в монастырский сад не составляло никакого труда, зато пройти внутрь самого монастыря, мимо часовых, было не так-то просто. Первым делом я обошел сад и сразу обратил внимание на большое окно с цветным стеклом – вероятно, там и была часовня. Из слов Юбера я понял, что келья матери-настоятельницы, где теперь пороховой склад, находится рядом с часовней и шнур протянут через дыру в стене из соседней кельи. Я должен был любой ценой проникнуть внутрь. У дверей стояла стража – как же войти без объяснений? И тут меня вдруг словно какое-то вдохновенье осенило – я понял, как это можно сделать. В саду был колодец, рядом с ним стояло несколько пустых ведер. Я наполнил водой два ведра, взял их и подошел к двери. Не приходится объяснять, зачем идет человек, у которого в каждой руке по полному ведру. Стража расступилась и пропустила меня. Я очутился в длинном, вымощенном каменными плитами коридоре, освещенном фонарями, по одну сторону которого были расположены кельи монашек. Наконец-то я был на верном пути. Я, не колеблясь, пошел дальше, так как еще в саду заметил, в какую сторону надо идти, чтобы попасть к часовне.

По коридору, покуривая, слонялось много испанских солдат, некоторые заговаривали со мной, когда я проходил мимо. Наверное, они просили у меня благословения, и мое «ora pro nobis» как будто вполне их удовлетворяло. Вскоре я добрался до часовни – здесь сразу видно было, что в соседней келье устроен склад, так как пол перед дверью был весь черен от пороха. Дверь была закрыта, и снаружи ее охраняли два свирепых с виду молодца, у одного из которых за поясом торчал ключ. Будь нас только двое, этот ключ живо оказался бы у меня в руках, но в присутствии второго часового мне нечего было и надеяться завладеть им силой. Соседняя со складом келья, видимо, и принадлежала сестре Анхеле. Дверь была приоткрыта. Я собрал все свое мужество и, оставив ведра в коридоре, беспрепятственно вошел в келью.

Я ожидал найти там по крайней мере шестерых испанских головорезов, но то, что я увидел, смутило меня еще больше. Келья, очевидно, была отдана в распоряжение монахинь, которые по какой-то причине отказались покинуть монастырь. Их было три: одна пожилая, с суровым лицом, очевидно, сама настоятельница, а две другие – молодые и хорошенькие. Они сидели рядом в дальнем конце кельи, но встали, едва я вошел, и я не без удивления понял по их поведению и выражению лиц, что моего прихода ждали и рады ему. Ко мне сразу же вернулось присутствие духа, и я сообразил, в чем дело. Поскольку ожидался штурм монастыря, эти сестры, разумеется, полагали, что их отведут в какое-нибудь убежище. Возможно, они дали обет не покидать эти стены, и им велели оставаться в келье до дальнейших распоряжений. Так или иначе, я действовал, исходя именно из этого, ведь необходимо было как-то удалить их из кельи, а тут подвернулся удобный повод. Первым делом я оглянулся на дверь и убедился, что ключ торчит в замке изнутри. Тогда я знаком велел монахиням следовать за мной. Настоятельница о чем-то спросила меня, но я нетерпеливо покачал головой и снова сделал знак. Она колебалась, но я топнул ногой и так властно указал на дверь, что все три немедленно повиновались. Самым безопасным местом была часовня, я отвел их туда и поместил в дальнем от порохового склада конце. Когда монахини расселись наконец перед алтарем, сердце мое подпрыгнуло от радости и гордости, – я понял, что последнее препятствие устранено с моего пути.

И все же я всегда каким-то нюхом чувствовал приближение самой опасной минуты. Собираясь уйти, я еще раз посмотрел на настоятельницу и с тревогой увидел, что ее пронзительный взгляд прикован к моей правой руке, а на лице у нее написано удивление, быстро переходящее в подозрительность. Что же могло привлечь ее внимание? Во-первых, моя рука была обагрена кровью часового, которого я ударил ножом на дереве. Само по себе это ничего не значило, ведь нож у монахов Сарагоссы в таком же ходу, как и требник. Во-вторых, на указательном пальце я носил массивное золотое кольцо – подарок одной немецкой баронессы, чье имя я называть не стану. Оно ярко сверкало при свете лампады. А кольцо на руке у монаха – это уже нечто невиданное, поскольку он принес обет бедности. Я быстро повернулся и пошел к двери, но дело уже невозможно было поправить. Оглянувшись, я увидел, что настоятельница спешит за мной следом. Я выбежал из часовни и бросился по коридору, но она пронзительным голосом выкрикнула предостережение часовым у склада. К счастью, у меня хватило присутствия духа тоже крикнуть и указать вперед, словно мы оба гнались за кем-то еще. Тем временем я проскочил мимо них, вбежал в келью, захлопнул тяжелую дверь и запер ее изнутри. На этой толстой деревянной двери сверху и снизу были засовы, а посередине – здоровенный замок, и взломать ее было нелегко.

И все же, если б у них хватило ума подложить под дверь бочку с порохом, песенка моя была бы спета. Это была их последняя возможность, потому что я уже оказался у цели. Наконец-то, после множества опасностей, какие мало кому довелось пережить, я очутился у одного конца шнура, другой конец которого был протянут на склад, где хранился весь порох Сарагоссы. Они выли в коридоре, как волки, и колотили в дверь прикладами. Я не обращал никакого внимания на весь этот шум и торопливо озирался в поисках шнура, о котором говорил Юбер. Разумеется, шнур должен быть в стене, примыкающей к складу. Я прополз на четвереньках вдоль всей стены, заглядывая в каждую щель, но не нашел никаких следов. Две пули прошили дверь насквозь и расплющились о стену. Удары прикладов становились все громче. Я заметил в углу что-то серое, бросился туда с радостным криком и увидел, что это всего лишь мусор. Тогда я, встав сбоку, у самой двери, где пули, которые буквально изрешетили ее, не могли причинить мне вреда, попытался отвлечься от оглушавшего меня дьявольского воя и сообразить, где же может быть этот шнур. Видимо, Юбер искусно спрятал его, в противном случае он не укрылся бы от монахинь. Я попытался представить себе, как проложил бы его я сам на месте Юбера. Внимание мое привлекла статуя святого Иосифа, стоявшая в углу. Вокруг пьедестала был венок из листьев, среди которых теплилась лампада. Я бросился к статуе и сорвал венок. Да, да, я увидел там тонкий черный шнур, исчезавший в едва приметном отверстии в стене. Я опрокинул лампаду и распластался на полу. Через мгновенье раздался громовой взрыв, стены зашатались и рухнули, потолок обвалился, и, перекрывая вопль перепуганных испанцев, раздался грозный боевой клич: это гренадеры пошли на приступ. Как во сне – в счастливом сне – услышал я этот клич и больше уж ничего не слышал.

Когда я очнулся, двое французских солдат помогли мне сесть, – голова у меня звенела, как котел. Шатаясь, я встал на ноги и огляделся. Вся штукатурка осыпалась, скамьи валялись на полу, в кирпичах зияли пробоины, но никаких следов бреши. Да, стены монастыря были слишком толсты, и взрыв порохового склада их не разрушил. Но зато этот взрыв посеял такую панику среди защитников, что нашим штурмовым частям удалось без особого труда высадить окна и двери. Выскочив в коридор, я увидел, что он запружен французскими войсками, и тут сам маршал Ланн вошел туда в сопровождении своего штаба. Он остановился и с интересом выслушал мой доклад.

– Великолепно, капитан Жерар, просто великолепно! – воскликнул он. – О вашем подвиге непременно будет доложено императору.

– Осмелюсь заметить, ваше превосходительство, что я только завершил то, что задумал и подготовил мсье Юбер, отдавший свою жизнь за великое дело.

– Его заслуги не будут забыты, – сказал маршал. – Однако, капитан Жерар, уже половина пятого, и вы, наверное, умираете с голоду после столь трудной ночи. Я со своим штабом буду завтракать в городе. Прошу вас быть моим почетным гостем.

– Я вскоре догоню ваше превосходительство, – сказал я. – У меня тут одно небольшое дельце.

Он посмотрел на меня с удивлением.

– Как, в такой час?

– Да, ваше превосходительство, – отвечал я. – Я обману ожидания моих товарищей офицеров, с которыми я только вчера познакомился, если не повидаюсь с ними в этот час.

– В таком случае до свидания, – сказал маршал Ланн и проследовал дальше.

Я поспешно вышел через разбитые ворота монастыря. Возле дома с сорванной крышей, куда накануне вызвал меня маршал, я сбросил монашеское одеяние и надел кивер и шпагу, которые оставил там. Снова став гусаром, я поспешил к роще, где была назначена встреча. Голова у меня все еще кружилась после контузии, и я был измучен волнениями этой ужасной ночи. Рассвет еще только занимался, и я шел как во сне, а вокруг тлели гаснущие костры и гудела просыпающаяся армия. Сигнальные трубы и барабаны во всех концах созывали пехоту, так как взрыв и крики уже оповестили о случившемся. Я все шел и наконец, добравшись до дубовой рощицы за коновязями, увидел двенадцать своих товарищей. Все они были при саблях и ждали меня, собравшись в кружок. Когда я приблизился, меня встретили любопытными взглядами. Быть может, теперь, когда лицо у меня было черным от пороха, а руки обагрены кровью, я показался им совсем иным Жераром, нежели тот молодой капитан, над которым они потешались накануне.

– Доброе утро, господа, – сказал я. – Приношу глубочайшие извинения, что заставил вас ждать, но это не моя вина.

Они молчали, но по-прежнему смотрели на меня с любопытством. Как сейчас вижу их: они стояли в ряд, рослые и приземистые, толстые и худощавые, – Оливье, со своими воинственными усами, Пеллетан с худым, горячим лицом, юный Удэн, покрасневший от волнения перед своей первой дуэлью, Мортье, с косым шрамом на морщинистом лбу. Я снял кивер и обнажил саблю.

– Господа, у меня к вам только одна просьба, – сказал я. – Маршал Ланн пригласил меня к завтраку, и я не могу заставить его ждать.

– Что же вы предлагаете? – спросил майор Оливье.

– Прошу освободить меня от обещания уделить каждому из вас пять минут и позволить мне драться со всеми разом.

Сказав это, я встал в боевую позицию.

Ответ их был великолепен и достоин истых французов. Единым движением все двенадцать клинков вылетели из ножен и поднялись вверх, салютуя мне. Все двенадцать офицеров замерли, вытянувшись, и каждый поднял саблю перед собой.

Я попятился, переводя взгляд с одного на другого. Сначала я не мог поверить своим глазам. Эти люди, которые накануне смеялись надо мной, теперь отдавали мне дань уважения! И вдруг я все понял. Они оценили мой благородный поступок и не хотели остаться в долгу. Человек слаб, он может закалить себя против опасности, но не против чувств.

– Друзья! – вскричал я. – Друзья мои!

И больше не мог вымолвить ни слова. Что-то сдавило мне горло, дыхание перехватило. В тот же миг Оливье обнял меня, Пеллетан жал мне правую руку, Мортье – левую, кто-то трепал меня по плечу, кто-то хлопал по спине, со всех сторон на меня смотрели улыбающиеся лица, и я понял, что принят конфланскими гусарами.

III

Как бригадир убил лису

Во всем великом французском войске был только один офицер, к которому англичане из армии Веллингтона питали глубокую, ярую, неугасимую ненависть. Были среди французов грабители, насильники, заядлые игроки, дуэлянты и повесы. Все это можно простить, поскольку нетрудно было найти им подобных и среди англичан. Но один офицер из армии Массена совершил преступление невиданное, неслыханное, ужасное; не к ночи будь оно помянуто, разве только когда вторая бутылка развяжет языки. Весть об этом донеслась до Англии, и джентльмены из глухих ее уголков, которые мало что знали о войне, краснели от ярости, когда слышали об этом, а йомены из всех графств грозили в небо веснушчатыми кулаками и изрыгали проклятия. И кто бы вы думали совершил это ужасное деяние? Ну конечно же, наш друг бригадир Этьен Жерар из Конфланского гусарского полка, лихой наездник, забияка, добрый малый, любимец дам и шести бригад легкой кавалерии.

Но самое удивительное, что этот храбрый и благородный человек совершил такой ужасный проступок и стал пользоваться самой дурной славой на Пиренейском полуострове, даже не подозревая, что повинен в преступлении, которое невозможно описать никакими словами. Он умер в преклонных годах и никогда в своей невозмутимой самоуверенности, которая украшала или, быть может, скорее портила его репутацию, даже не заподозрил, что многие тысячи англичан охотно повесили бы его собственными руками. Напротив, он числил это приключение среди прочих подвигов, которые прославили его на весь мир, не раз, посмеиваясь и любуясь собой, рассказывал о нем в кругу друзей, ловивших каждое его слово, в том скромном кафе, где между обедом и партией в домино он вспоминал, то со смехом, то со слезами, неповторимые наполеоновские времена, когда Франция, подобно ангелу гнева, вознеслась, прекрасная и ужасная, над трепещущей Европой. Послушаем же этот рассказ из его собственных уст и попытаемся увидеть все его глазами.

– Да будет вам известно, друзья мои, – начал он, – что в конце тысяча восемьсот десятого года мы с Массена и всеми остальными теснили Веллингтона, надеясь сбросить его самого и его армию в Тахо. Но еще в двадцати пяти милях от Лисабона мы обнаружили, что нас обманули: этот англичанин построил мощную линию укреплений на том месте, которое называется Торрес Ведрас, и даже мы не в силах были ее прорвать! Она протянулась через весь полуостров, а мы были так далеко от родины, что не рисковали повернуть назад, так как еще при Бусако поняли, что война с этим народом совсем не детская игра. Что нам оставалось, кроме как остановиться перед этими укреплениями и блокировать их всеми силами? Мы проторчали там полгода в невыносимых условиях, и Массена потом говорил, что совершенно поседел за это время. Что касается меня, то я не очень тревожился, меня заботили только кони, которым нужно было отдохнуть и подкормиться на зеленых пастбищах. А мы пили местное вино и веселились, как только могли. Была у меня одна знакомая в Сантарене... но нет, молчок! Благородный человек обязан хранить тайну, хотя вправе дать понять, что мог бы сказать многое.

Однажды вызывает меня Массена к себе. Я тотчас явился в его палатку, где он сидел за столом и рассматривал большую карту. Он молча посмотрел на меня своим единственным орлиным глазом, и по выражению его лица я понял, что дело нешуточное. Он нервничал, хмурился, но мой бравый вид, видимо, его ободрил. Всегда полезно побыть в обществе храбреца.

– Полковник Этьен Жерар, – сказал он, – я не раз слышал, что вы храбрый и находчивый офицер.

Не мне было подтверждать это, но и отрицать такие вещи тоже глупо, так что я звякнул шпорами и отдал честь.

– Кроме того, говорят, вы отлично ездите верхом.

Я не возражал.

– И лучший рубака на все шесть бригад легкой кавалерии.

Массена славился своей осведомленностью.

– Так вот, – продолжал он, – взгляните на эту карту, и вы сразу поймете, чего я от вас хочу. Вот линии укреплений Торрес Ведрас. Посмотрите, как они растянуты, и вам станет ясно, что силы англичан сильно разбросаны. А за укреплениями до самого Лисабона тянется голая равнина. Мне чрезвычайно важно знать, как расположены на этом пространстве войска Веллингтона, и я прошу вас отправиться туда и принести точные сведения.

От его слов мне стало не по себе.

– Ваше превосходительство, – сказал я, – немыслимо кавалерийскому полковнику унизиться до роли шпиона.

Он рассмеялся и хлопнул меня по плечу.

– Гусар – всегда горячая голова, иначе какой же это гусар, – сказал он. – Выслушайте меня, и вы поймете, что я вовсе не посылаю вас шпионить. Что вы скажете вот об этой лошадке?

Он подвел меня к окну, где егерь прогуливал замечательного коня. Конь был серый, в яблоках, не очень рослый, пожалуй, немногим повыше пяти футов, но с короткой, красиво выгнутой шеей, как у лошадей арабских кровей. Ноги крепкие, мускулистые, но бабки такие тонкие, что я, едва взглянув на него, пришел в полный восторг. Никогда не мог смотреть равнодушно ни на хорошую лошадь, ни на красивую женщину и не могу даже теперь, когда семьдесят зим поостудили мою кровь. Представьте же себе, каков я был в десятом году.

– Это Вольтижер, – сказал Массена, – лучший скакун во всей армии. Итак, отправляйтесь сегодня же вечером, вы должны обогнуть противника с фланга, объехать его тылы и, вернувшись с другого фланга, привезти сведения о расположении вражеских частей. Вы будете в мундире, и поэтому, если попадете в плен, вас не казнят, как шпиона. Вполне возможно, что вы проедете через линию обороны незамеченным, так как вражеские посты сильно разбросаны. Когда же вы окажетесь по ту сторону, вас никому не догнать, пока светло, а если станете избегать дорог, то, пожалуй, вообще никого не встретите. Жду вас до завтрашнего вечера, после чего буду считать, что вы попали в плен, и предложу им в обмен на вас полковника Петри.

Ах, какой гордостью и радостью преисполнилась моя душа, когда я вскочил в седло и галопом проехался на этом изумительном коне. Конь был великолепен – мы оба были великолепны, и Массена захлопал в ладоши и закричал в восторге. Я не набивался на похвалу, он сам сказал, что достойному коню – достойный всадник. А когда я, как молния, промчался мимо него в третий раз, и султан мой развевался, а доломан, трепеща, летел следом, по его суровому, словно каменному, лицу было видно, что он больше не сомневается в правильности своего выбора. Я обнажил саблю, поцеловал эфес, отсалютовал и поскакал в расположение своего полка. Все уже знали, что мне поручено важное дело, и мои дьяволы высыпали из палаток, приветствуя меня. Ах! И сейчас, в старости, на глазах у меня выступают слезы, когда я вспоминаю, как гордились они своим полковником. И я тоже гордился ими. Они были достойны своего лихого командира.

Ночь обещала быть ненастной, и это оказалось мне на руку. Я постарался сохранить свой отъезд в строжайшей тайне: ведь было ясно, что, если англичане пронюхают о моей отлучке из армии, они, естественно, поймут, что дело тут нешуточное. Поэтому моего коня вывели за линию пикетов, как будто на водопой, я же пошел пешком и там сел в седло. У меня были при себе карта, компас и письменные инструкции маршала – с этой бумагой на груди, под мундиром, и с саблей на боку я пустился в опасный путь.

Моросил дождь, луна была скрыта облаками – словом, можете себе представить, обстановка не очень приятная. Но на сердце у меня было легко, когда я думал о том, какая честь мне оказана и какая слава меня ожидает. Этот подвиг должен был умножить блестящий список, благодаря которому я получу вместо сабли маршальский жезл. Ах, каким мечтам предавались мы, глупые молодые люди, опьяненные успехом! Мог ли предвидеть в тот вечер я, избранный из шестидесяти тысяч, что буду на старости лет выращивать капусту за сотню франков в месяц! Ах, моя юность, мои мечты, мои боевые друзья! Но колесо судьбы вертится, не останавливаясь. Простите, друзья мои, старика за его слабость.

Итак, путь мой лежал через плато Торрес Ведрас, потом через ручеек, мимо сгоревшего дома, который теперь служил только ориентиром, и дальше через небольшую дубраву к монастырю Святого Антония, который находился на левом фланге англичан. Оттуда я повернул на юг и стал тихонько спускаться с горы, так как именно здесь, как считал Массена, легче всего было проехать через вражеские позиции незамеченным. Ехал я шагом, поскольку тьма стояла такая, что я не видел дальше собственного носа. В таких случаях я всегда отпускаю поводья и целиком полагаюсь на лошадь. Вольтижер уверенно шел вперед, а я, удобно сидя в седле, только поглядывал вокруг да держался подальше от всяких огней. Так мы осторожно продвигались часа три, и я уже решил было, что все опасности позади. Я поскакал быстрее, так как хотел к рассвету оказаться в тылу вражеской армии. В тех местах много виноградников, и зимой ехать через них верхом одно удовольствие – скачи себе напрямик.

Но Массена недооценил коварство англичан: как выяснилось, там была не одна линия обороны, а все три, и как раз третью, самую сильную, я и проезжал в тот миг. Я ехал, радуясь удаче, как вдруг впереди вспыхнул фонарь, и я увидел блеск ружейных стволов и красные мундиры.

– Кто едет? – окликнул меня голос, и какой голос! Я взял вправо и помчался во весь опор, но из темноты вылетело с десяток огненных стрел, и вокруг меня запели пули. Это пение мне хорошо знакомо, друзья мои, но я не стану утверждать, как какой-нибудь глупый новобранец, будто мне оно по душе. Однако же я, по крайней мере, никогда не терял при этом голову и теперь знал, что остается только одно – скакать вперед что есть духу и попытать счастья где-нибудь в другом месте. Я оставил позади пикеты англичан и, не слыша больше ни звука, справедливо заключил, что уж теперь-то проехал линию их обороны. Я проскакал пять миль на юг, время от времени высекая огонь, чтобы взглянуть на карманный компас. А потом вдруг – до сих пор, как вспомню об этом, душа обливается кровью – мой конь, даже не споткнувшись, без единого звука пал подо мной!

Я и не подозревал, что одна из пуль, пущенных этим проклятым пикетом, ранила его навылет. Благородное животное даже не дрогнуло, оно скакало до последнего издыхания. Только что я чувствовал себя неуловимым на самом быстром, самом великолепном скакуне в армии Массена. И вот он лежит на боку, и толку от него никакого, разве только шкуру содрать, а я стою над ним, спешенный гусар – самое беспомощное, самое нелепое существо на свете. На что мне теперь сапоги, шпоры, сабля, волочащаяся по земле? Я был глубоко во вражеском тылу. Как мог я надеяться вернуться? Не стыжусь признаться, что я, Этьен Жерар, присел на труп своего коня и в отчаянии закрыл лицо руками. На востоке уже брезжил рассвет. Через полчаса станет совсем светло. Я преодолел все препятствия, и вот теперь, в последний миг, оказался беспомощным среди врагов, провалил поручение и попал в плен – разве мало этого, чтоб привести в отчаяние солдата?

Но не огорчайтесь, друзья мои! Даже у самых отважных бывают минуты слабости; но у меня дух как стальная пружина – чем больше его сгибаешь, тем выше он рвется вверх. Мгновенный приступ отчаяния миновал, и вот уж мой ум холоден как лед, а сердце пылает огнем. Не все было потеряно. Я прошел через столько опасностей, пройду и через эту. Я встал и начал раздумывать, как быть.

Мне сразу же стало ясно, что возвращаться назад нельзя. Прежде чем я успею миновать английские позиции, будет уже совсем светло. Надо где-то спрятаться до вечера, а ночью попытаться унести ноги. Я снял с бедняги Вольтижера седло, кобуру и уздечку и спрятал их в кустах, чтобы нельзя было узнать, если кто на него наткнется, что лошадь французская. Потом, оставив его там, я отправился на поиски какого-нибудь укрытия, где можно будет отсидеться до вечера. Со всех сторон от меня на склонах холмов горели бивачные костры, и вокруг них уже закопошились люди. Надо было спрятаться поскорее, иначе я пропал.

Но куда? Я забрел в виноградник, где еще торчали сухие лозы, но зелени не было. Здесь не укроешься. Кроме того, чтобы переждать до ночи, мне нужна была пища и вода. Становилось все светлее, и я поспешил вперед, надеясь, что случай мне поможет. И мне не пришлось разочароваться. Случай – что женщина, друзья мои, он всегда благосклонен к отважному гусару.

Так вот, шел я, спотыкаясь, через виноградник, вдруг вижу: впереди что-то маячит – это я набрел на большой квадратный дом с длинной низкой боковой пристройкой. Дом стоял на скрещении трех дорог, и нетрудно было догадаться, что это posada, иными словами – таверна. Окна не светились, всюду было темно и тихо, но я, разумеется, понимал, что такая удобная квартира не может пустовать и, скорее всего, занята кем-нибудь из высокого начальства. Одно я по опыту знал, что чем ближе опасность, тем порой бывает надежней убежище, и вовсе не собирался уходить. Пристройка, видимо, была хлевом, и я забрался туда, поскольку дверь оказалась незапертой. В хлеву было полно волов и овец – ясно было, что их спрятали здесь от лап мародеров. Вверх, на сеновал, вела лестница, я залез туда и уютно устроился на сене. Наверху было маленькое незастекленное оконце, откуда я мог видеть крыльцо и дорогу. Я устроился у окна и стал ждать. В недолгом времени стало ясно, что я не ошибся: здесь расположилось какое-то высокое начальство. Вскоре после восхода солнца прискакал английский легкий драгун с донесением, и больше уже не было ни минуты тишины, офицеры то и дело приезжали и уезжали. И на устах у всех одно имя: «Сэр Стэплтон, сэр Стэплтон». Нелегко мне было лежать на сене с пересохшей глоткой и видеть, как хозяин таскает этим офицерам здоровенные бутыли с вином, но я забавлялся, глядя на их свежие, гладко выбритые, беззаботные физиономии и представляя себе, что они подумали бы, если б знали, что у них под самым носом пристроился такой знаменитый человек, как я. Лежу я себе, поглядываю и вдруг вижу такое, что впору рот раскрыть от изумления.

Просто невероятно, до какой наглости доходят эти англичане! Что, по-вашему, сделал милорд Веллингтон, когда узнал, что Массена его блокировал и ему с армией некуда податься? Ни за что не угадаете. Скажете, что он пришел в бешенство или в отчаяние, собрал все свои войска и обратился к ним с речью, говорил о славе и родине, а потом повел в последнее, решительное сражение. Нет, милорд не сделал ничего подобного. Он отправил в Англию военный корабль за гончими и начал травить лисиц. С места мне не сойти, если вру. За укреплениями Торрес Ведрас эти сумасшедшие англичане три дня в неделю охотились на лисиц. Слухи об этом доходили до нас и раньше, а теперь мне предстояло своими глазами убедиться в их правдивости.

По дороге, про которую я говорил, бежали эти самые собачки, штук тридцать, не то сорок, белые с коричневым, и у всех хвосты торчали под одинаковым углом, как штыки в старой гвардии. Клянусь богом, на это стоило посмотреть! А позади и посередке ехали трое в остроконечных шапочках и красных куртках – я догадался, что это егери. Следом двигалась целая толпа конных в мундирах всех родов войск, они тянулись по двое или по трое, со смехом болтая о чем-то. Ехали они мелкой рысью, и я подумал, что лиса, которую они собирались затравить, видно, не больно резвая. Однако это было их дело, а не мое, и вскоре все они проехали мимо моего убежища и скрылись из виду. Я притаился и ждал, готовый воспользоваться любым благоприятным случаем.

Вскоре по дороге проскакал офицер в голубой форме, похожей на ту, что носят наши конные артиллеристы, немолодой уже, грузный человек с седыми бакенбардами. Он остановился и начал разговаривать с драгунским штабным офицером, ждавшим у крыльца, и тут я убедился, как важно знать английский язык, которому у меня был случай научиться. Я слышал и понимал каждое слово.

– Где место сбора? – спросил офицер.

Второй ответил, что возле Альтары.

– Вы опаздываете, сэр Джордж, – сказал ординарец.

– Да, пришлось заседать в трибунале. Сэр Стэплтон Коттон уехал?

В этот миг отворилось окно, и в него выглянул красивый молодой человек в блестящем мундире.

– Хелло, Мэррей! – сказал он. – Меня задержали эти чертовы протоколы, но я вас сейчас нагоню.

– Прекрасно, Коттон. Я опаздываю и поеду вперед.

– Велите груму подвести мне коня, – сказал молодой генерал через окно ординарцу, а пожилой двинулся дальше по дороге.

Ординарец отъехал куда-то к конюшне, и через несколько минут появился проворный английский грум с кокардой на фуражке, ведя под уздцы коня, – ах, друзья мои, кто не видел английского охотничьего скакуна, тот ничего не видел! Это было настоящее чудо: рослый, широкий в кости, сильный, стройный и быстроногий, как олень. Масти вороной, без единого пятнышка, а что за шея, круп, ноги, бабки – описать невозможно. Он весь блестел под солнцем, как полированное черное дерево, нетерпеливо пританцовывал на месте, легко и изящно поднимая копыта, тряс гривой и тонко ржал. Сроду не видел я такой силы, красоты и грации. Раньше я часто удивлялся, как это английским гусарам удалось обскакать гвардейских егерей под Асторгой, но когда увидел английских лошадей, то перестал удивляться.

У двери в стену было ввинчено кольцо, грум привязал лошадь, а сам вошел внутрь. Я мигом сообразил, какой счастливый случай посылает мне судьба. Стоит вскочить в седло, и положение мое станет еще выгодней, чем вначале. Даже Вольтижер не мог бы сравниться с этим великолепным конем. Долго раздумывать не в моих привычках. Вмиг спустился я с лестницы и был у дверей хлева. Еще миг – и, выскочив наружу, я схватил повод и прыгнул в седло. Кто-то, хозяин или слуга, ошалело закричал мне вслед. Но что мне его крики! Я дал коню шпоры, и он ринулся вперед так резво, что лишь столь искусный наездник, как я, мог усидеть в седле. Я отпустил поводья и дал ему волю – мне было безразлично, куда скакать, лишь бы подальше от постоялого двора. Конь пронесся вихрем по виноградникам, и через несколько минут целые мили легли между мной и моими преследователями. В этой дикой стране им уже не узнать было, в какую сторону я поскакал. Я почувствовал себя в безопасности и, доехав до вершины невысокого холма, достал из кармана карандаш и записную книжку и снова принялся зарисовывать местность и набрасывать план позиций.

Подо мной был славный конь, но рисовать, сидя на нем, оказалось нелегким делом – он все время прядал ушами, дрожал и водил боками от нетерпения. Сначала я не мог понять, что это с ним, но потом заметил, что он делает это, только когда откуда-то из дубравы под нами доносится странный звук «Улю-лю-лю». Потом вдруг этот нелепый крик сменило дикое порсканье и отчаянный рев рога. Мой конь словно обезумел. Глаза его метали искры. Грива встала дыбом. Он высоко прыгнул раз, другой, дрожа всем телом. Карандаш мой полетел в одну сторону, записная книжка – в другую. А когда я взглянул вниз, в долину, то увидел необычайное зрелище. Туда лавиной мчались охотники. Лисицы мне видно не было, но собаки так и заливались лаем, они уткнули носы в землю, задрали хвосты и бежали такой тесной гурьбой, что казались большим летящим желто-белым ковром. А за ними следом скакали охотники – бог мой, какое это было зрелище! Представьте себе всех офицеров, какие только входят в состав большой армии. Некоторые были в охотничьих костюмах, но большинство в мундирах: голубые драгуны, красные драгуны, гусары в красных рейтузах, зеленые стрелки, артиллеристы, уланы в мундирах с золотой оторочкой, и почти сплошь красные, красные, красные, потому что пехотные офицеры ездили верхом не хуже кавалеристов. Ну и толпа – одни хорошо сидели в седле, другие плохо, но каждый летел вперед во весь опор, младшие офицеры и генералы сшибались и теснили друг друга, давали лошадям шпоры, дергали поводья, забыв обо всем на свете, кроме одного – они жаждали крови этой разнесчастной лисы! Право, странный народ эти англичане!

Но у меня не было времени любоваться на охоту или дивиться на глупых островитян, потому что впереди всех этих сумасшедших несся конь, на котором я сидел. Понимаете, это был охотничий конь, и собачий лай для него значил то же, что для меня сигнал кавалерийской трубы, раздайся он сейчас на улице. Этот конь ошалел. Он обезумел. Он сделал скачок, потом другой и вдруг, закусив удила, пустился с холма вслед за собаками. Я ругался, дергал поводья, тянул их изо всех сил, но ничего не мог поделать. Этот английский генерал ездил только с трензелем, и пасть у его коня была как из железа. Бесполезно было и пробовать его сдержать. С таким же успехом можно пытаться оторвать гренадера от бутылки с вином. Я отбросил всякую надежду остановиться и, покрепче усевшись в седле, приготовился к самому худшему.

Что это был за конь! В жизни мне не доводилось на таком ездить. С каждым прыжком он весь подбирался и несся вперед все быстрей, распластавшись, как борзая, а ветер хлестал меня в лицо и свистел в ушах. На мне была обычная форма, простой и скромный мундир – хотя, конечно, есть люди, которые любой мундир способны украсить, – и я из осторожности, когда отправлялся, снял с кивера высокий плюмаж. Поэтому я не привлекал к себе внимания среди пестрых мундиров охотников, и никто из этих людей, увлеченных травлей, меня не заметил. Мысль, что среди них может скакать французский офицер, была до такой степени нелепой, что не могла прийти им в голову. Я не удержался от смеха, потому что, хотя меня со всех сторон окружала опасность, в моем положении было что-то комическое.

Я уже говорил, что не все охотники одинаково хорошо умели ездить верхом, и через несколько миль они уже не скакали единым строем, как атакующий полк, а сильно растянулись – лучшие наездники мчались впереди, следом за собаками, но многие отстали. Само собой, я был лучшим из лучших, а конь мой не имел себе равных, так что, сами понимаете, он вскоре вынес меня вперед. И когда я увидел собак, мчавшихся по равнине, и егерей в красных куртках, от которых меня отделяло всего семь или восемь всадников, произошло самое поразительное – я, Этьен Жерар, тоже ошалел! Азарт вмиг охватил меня, я жаждал показать себя и пылал ненавистью к лисе. Ах, бестия, как смеешь ты нас дразнить! Разбойница, минуты твои сочтены! Ах, что за славное чувство – этот азарт, друзья мои, это желание растоптать лису копытами коня! И я вместе с англичанами принял участие в травле. А ведь был в моей жизни и такой случай – когда-нибудь я вам о нем расскажу, – я дрался против самого Бастлера из Бристоля. И, надо вам сказать, спорт – удивительная штука, он захватывает и подобен безумию.

Мой конь летел все быстрее, и вот уже всего трое скачут рядом со мной за собаками. Страх, что меня разоблачат, как рукой сняло. Голова у меня закружилась от волнения, кровь взыграла в жилах – казалось, только ради одного и стоит жить на свете: чтобы настичь эту проклятую лисицу. Я обскакал еще одного охотника, он был гусар, как и я. Теперь впереди оставались только двое: один в черном мундире, второй – артиллерист в голубом, тот самый, которого я видел около постоялого двора. Ветер трепал его седые бакенбарды, но скакал он лихо. Еще с милю он продержался впереди, но потом, когда мы помчались вверх по крутому склону, я благодаря тому, что был легче его, вырвался вперед. Я обошел обоих и по холму скакал голова в голову с маленьким, суровым на вид егерем. Впереди были собаки, а в сотне шагов перед ними – рыжий комок, лисица, которая распласталась в бешеном беге. При виде ее кровь бросилась мне в голову.

– Ага, попалась, подлая! – завопил я и стал криками подбадривать егеря. Я махнул ему рукой, давая понять, что не подкачаю.

Теперь меня отделяли от лисицы только собаки. Они нужны для того, чтобы указывать охотнику, где зверь, и теперь стали только помехой, потому что я не знал, как их обойти. Егерь тоже был в затруднении, из-за собак он не мог настичь добычу. Он был неплохой наездник, но смекалки ему не хватало. Я знал, что если спасую, то посрамлю конфланских гусар. Неужели Этьена Жерара остановит свора собак? Какой вздор! Я гикнул и дал коню шпоры.

– Держитесь, сэр! Держитесь! – кричал егерь.

Он боялся за меня, добрый малый, но я успокоил его, с улыбкой махнув рукой. Собаки шарахнулись от меня в стороны. Может быть, нескольким досталось копытами, но что поделаешь! Лес рубят – щепки летят. Я слышал позади восхищенные крики егеря. Наддал еще, и вот уж собаки позади. Передо мной только лисица.

Ах, какую радость и гордость я почувствовал! Подумать только, я обставил англичан в их национальном спорте. Три сотни охотников жаждали убить этого зверя, а он достанется мне. Я подумал о своих товарищах из кавалерийской бригады, о своей матушке, об императоре, о Франции. Я прославил их всех. С каждым мгновением я настигал лисицу. Пришла пора действовать, и я обнажил саблю. Я взмахнул ею, и молодцы-англичане издали дружный крик.

Только тут я понял, какое это трудное дело – травля лисицы: рубишь по ней и рубишь, но никак не можешь попасть. Она ведь маленькая и ловко увертывается. При каждом ударе я слышал ободряющие крики, и они подстегивали меня. Наконец настал миг моего торжества. Лисица попыталась увернуться, и тут-то я накрыл ее таким же точно боковым ударом, каким я зарубил адъютанта русского императора. Я рассек ее надвое, голова покатилась в одну сторону, а хвост – в другую. Я оглянулся и взмахнул окровавленным клинком. Торжество переполняло меня – это было замечательно!

Ах, до чего же мне хотелось остановиться и принять поздравления моих благородных соперников! Их было человек пятьдесят, и все они махали руками и кричали. Право, не такие уж они флегматичные, эти англичане. Геройский поступок на войне или на охоте всегда разжигает их сердца. Что же до старика егеря, он был ближе всех ко мне, и я собственными глазами видел, как он был поражен тем, что произошло. Его словно хватил столбняк – рот разинут, поднятая рука с растопыренными пальцами застыла в воздухе. Я готов был повернуть назад и расцеловать его.

Но в ушах у меня уже звучал зов долга, и к тому же эти англичане, несмотря на братство, объединяющее всех охотников, без сомнения, взяли бы меня в плен. Теперь не было никакой надежды выполнить поручение маршала, хотя я сделал все, что в человеческих силах. Я видел расположение войск Массена, французы были недалеко, так как по счастливой случайности мы скакали именно в ту сторону. Я объехал мертвую лисицу, отдал салют саблей и поскакал прочь.

Но эти славные охотники не дали мне уйти так легко. Теперь я оказался на месте лисицы, и мы лихо помчались по равнине. Только когда я поскакал прямо к нашим позициям, они поняли, что я француз, и теперь все устремились за мной. Лишь на расстоянии выстрела от наших передовых постов они остановились кучками, но не поворачивали назад, а кричали и махали мне руками. Нет, я не верю, что это было выражением враждебных чувств. Скорей, мне кажется, души их исполнились восхищением, и они хотели только одного – обнять чужеземца, проявившего такую доблесть и искусство.

IV

Как бригадир спас армию

Я уже рассказывал вам, друзья мои, как мы полгода, с октября тысяча восемьсот десятого по март одиннадцатого года, осаждали англичан в Торрес Ведрас. Как раз тогда мне довелось охотиться с ними на лису и показать им, что среди них нет ни одного кавалериста, способного обскакать гусара Конфланского полка. Когда я вернулся в расположение своих войск, на моем клинке еще не высохла лисья кровь, и передовые посты, которые всё видели, встретили меня радостными криками, да и английские охотники надрывали глотки у меня за спиной, – так что меня приветствовали обе армии. Я прослезился, когда увидел, сколько храбрецов мной восхищается. Эти англичане – благородные противники. В тот же вечер нарочный под белым флагом привез сверток, адресованный «гусарскому офицеру, убившему лису». Вскрыв его, я нашел там эту самую лису, разрубленную мной надвое. Кроме того, там была записка, короткая, но очень сердечная, вполне в английском духе, в ней говорилось, что, поскольку я убил лису, мне остается только съесть ее. Откуда им было знать, что мы, французы, не имеем обычая есть лисиц, но, значит, они считают, что добыча принадлежит победителю. Однако француз не может позволить, чтобы его перещеголяли в вежливости, и я вернул лисицу этим удальцам-охотникам на закуску к следующему déjeuner de la chasse[7]. Вот как воюют благородные люди.

Я привез с собой довольно подробный план английских позиций и в тот же вечер выложил его перед генералом Массена.

Я надеялся, что это побудит его начать наступление, но все наши маршалы в то время перегрызлись, они щелкали зубами и рычали, как свора голодных собак. Ней ненавидел Массена, Массена ненавидел Жюно, а Сульт – их обоих. Поэтому мы бездействовали. Припасы наши тем временем таяли, и наша прекрасная конница имела печальный вид из-за бескормицы. К весне мы начисто опустошили всю страну и сидели голодные, хотя и посылали фуражные команды к черту на рога. Даже самым отчаянным храбрецам было ясно, что настало время отступать. Мне самому пришлось признать это.

Но отступить было не так-то легко. И не только потому, что люди вымотались и ослабели от голода, но еще и потому, что враг, видя, как долго мы бездействуем, воспрянул духом. Веллингтона мы не очень-то боялись. Мы знали, что он смел и благоразумен, но не слишком предприимчив. Кроме того, в этой разоренной стране он не мог быстро нас преследовать. Но с флангов и в тылу сосредоточились большие силы португальского ополчения, состоявшего из вооруженных крестьян и других партизан. Всю зиму они держались от нас на почтительном расстоянии, но теперь, когда кони у нас отощали, они вились, как мухи, вокруг наших передовых постов, и если кто попадал к ним в лапы, то за его жизнь нельзя было дать ни единого су. Я мог бы назвать с десяток офицеров, которых лично знал, погибших в те дни, и счастливее всех был тот, кому пуля, пущенная из-за скалы, угодила прямо в голову или в сердце. Некоторых постигла до того страшная смерть, что об этом было запрещено сообщать родственникам. Этих ужасных случаев было столько и они производили такое впечатление на наших людей, что стало нелегко заставить их выйти за пределы лагеря. Особенный ужас наводил на них один негодяй, командир партизан Мануэло по прозвищу Шутник. Это был здоровенный толстяк, такой благодушный с виду, он засел со своей бандой головорезов в горах у нас на левом фланге. Можно было бы написать целую книгу о жестоких делах этого малого, но командовать он, надо прямо сказать, умел и так вышколил своих бандитов, что они не давали нам шагу ступить. Это ему удалось, потому что он ввел у себя железную дисциплину и за малейший проступок наказывал без всякой жалости, так что люди его наводили ужас на всех, однако это, как вы сейчас услышите, привело к самым неожиданным последствиям. Если бы он не высек собственного лейтенанта... но об этом речь впереди.

При отступлении нас ждало немало всяких трудностей, но было совершенно ясно, что другого выхода нет, и Массена принялся поспешно готовить обоз и лазарет к отправке из Торрес Новас, где был штаб, в Коимбру, первый укрепленный пост на его коммуникациях. Однако это невозможно было сделать незаметно, и партизаны сразу начали роиться все ближе и ближе к нашим флангам. Одно из наших подразделений, которым командовал Клозель, вместе с кавалерийской бригадой Монбрена находилось далеко к югу от Тахо, и было необходимо сообщить им, что мы готовимся к отступлению, так как иначе они остались бы без всякой поддержки, одни в самом сердце враждебной страны. Помнится, я все думал, как же Массена это сделает, ведь нарочные проехать туда не могли, а мелкие отряды, без сомнения, были бы сразу же уничтожены. Нужно было как-то передать им приказ об отступлении, иначе Франция потеряла бы четырнадцать тысяч человек. Но я и не думал тогда, что именно мне, полковнику Жерару, выпадет честь совершить поступок, который для всякого другого мог бы стать величайшим подвигом в жизни, да и среди тех подвигов, что прославили меня, окажется не на последнем месте.

В то время я состоял при штабе Массена, и, кроме меня, у него было еще два адъютанта, тоже храбрые и неглупые офицеры. Фамилия одного была Кортекс, другого – Дюплесси. Оба были старше меня по возрасту, но во всех прочих отношениях старшим мог считаться я. Кортекс был маленький, темноволосый, очень живой и подвижный. Прекрасный был солдат, но его погубила самонадеянность. Послушать его, так он первый герой во всей армии. Дюплесси был гасконец, мой земляк, славный малый, как все гасконцы. Мы дежурили по очереди, и в то утро, о котором у нас пойдет речь, дежурил Кортекс. Я видел его за завтраком, а потом он куда-то исчез, и коня его тоже не было в стойле. Весь день Массена был, по обыкновению, мрачен и долго осматривал в подзорную трубу позиции англичан и суда на Тахо. Он ни слова не сказал о том, с каким поручением послал нашего товарища, и не нам было задавать ему вопросы.

Около полуночи, когда я стоял у дверей штаба, он вышел и полчаса не двигался с места, сложив руки на груди, вглядываясь во тьму на востоке. Он был так неподвижен в своей настороженности, что его закутанную фигуру в треуголке можно было принять за изваяние. Я не понимал, чего он ждет; наконец он с досадой выругался, круто повернулся и, войдя в дом, с грохотом захлопнул за собой дверь.

На другое утро Массена о чем-то долго говорил со вторым адъютантом, Дюплесси, после чего тот тоже исчез вместе с конем. Ночью, когда я сидел в прихожей, маршал прошел мимо меня, и я видел через окно, как он стоял и смотрел на восток, точно так же, как накануне. Он простоял там не меньше получаса, застыв в темноте черной тенью. Потом он вошел, хлопнула дверь, и я услышал звяканье его шпор и ножен в коридоре. Конечно, это был всего-навсего вспыльчивый старик, но, когда он приходил в ярость, я предпочел бы предстать перед самим императором, чем попасться ему на глаза. Я слышал, как он всю ночь шагал по комнате и ругался у меня над головой, но меня он не вызвал, а я слишком хорошо его знал, чтобы пойти без зова.

На другое утро снова пришлось дежурить мне, так как я остался единственным из адъютантов. Я был любимцем маршала. Сердце его всегда бывало открыто для бравого солдата. И, честное слово, когда он утром позвал меня, в его черных глазах блестели слезы.

– Жерар! – сказал он. – Подойди сюда!

Он дружески взял меня за рукав и подвел к открытому окну, выходившему на восток. Внизу был лагерь пехотинцев, рядом – позиции кавалерии с длинным частоколом коновязей. Видны были наши передовые посты, а дальше – открытая равнина, вся в виноградниках. За ней – цепь гор, над которыми возвышалась одна, самая высокая. У подножия этих гор лежала широкая полоса леса. Единственная дорога была отчетливо видна, она вилась белой полоской то вверх, то вниз, а потом исчезала среди гор.

– Это Сьерра де Меродаль, – сказал Массена, указывая на высокую гору. – Видишь ты что-нибудь на ее вершине?

Я ответил, что ничего не вижу.

– А теперь? – спросил он, протянув мне подзорную трубу.

В трубу я увидел на вершине горы небольшую пирамиду.

– Это бревна, заготовленные для сигнального костра, – сказал маршал. – Мы сложили его, когда эта территория была в наших руках. Жерар, сегодняшней ночью костер этот необходимо зажечь. Это нужно сделать ради Франции, ради императора, ради нашей армии. Двое твоих товарищей отправились туда, но ни один не добрался до вершины. Сегодня твоя очередь, и да пошлет тебе бог удачи.

Солдату не положено обсуждать приказ, и я уже хотел выйти, но маршал удержал меня, положив руку мне на плечо.

– Ты должен знать все. Так узнай же, какой важности это дело, ради которого ты рискуешь жизнью, – сказал он. – В пятидесяти милях к югу от нас, по другую сторону Тахо, стоит армия генерала Клозеля. Лагерь его разбит близ горы, которая называется Сьерра д’Осса. На ее вершине тоже приготовлен сигнальный костер, и у костра дежурит дозорный. У нас условлено, что если Клозель в полночь увидит наш сигнал, то в ответ зажжет свой и сразу же присоединится к главным силам. Если он не выступит немедленно, мне придется уйти без него. Вот уже два дня я пытаюсь подать ему сигнал. Он должен увидеть костер сегодня. Иначе его армия будет отрезана и разбита.

Ах, друзья мои, какой гордостью преисполнилась моя душа, когда я услышал об этой великой задаче, посылаемой мне судьбой! Если я останусь в живых, еще одна лавровая ветвь появится в моем венце. Если же мне суждено погибнуть, я умру так же достойно, как жил. Я не сказал ни слова, но не сомневаюсь, что все эти благородные мысли были написаны у меня на лице, так как Массена крепко пожал мне руку.

– Вон там гора и сигнальный костер, – сказал он. – На пути у тебя только этот бандит со своими людьми. Я не могу отрядить на это дело крупные силы, а маленькую группу они заметят и уничтожат. Так что ты должен все сделать в одиночку. Каким образом, решай сам, но сегодня в полночь я должен увидеть костер на вершине горы.

– Если костер не загорится, – сказал я, – прошу вас, маршал Массена, прикажите продать все мое имущество, а деньги отослать моей матери.

Я отдал честь и повернулся кругом, а сердце мое ликовало от мысли, какой славный подвиг мне предстоит.

Я посидел немного у себя в комнате, раздумывая, как лучше приняться за это дело. Если ни Кортексу, ни Дюплесси, весьма исполнительным и энергичным офицерам, не удалось добраться до вершины Сьерры де Меродаль, это означало, что за местностью пристально наблюдают партизаны. Я прикинул по карте расстояние. Выходило, что, прежде чем я достигну гор, нужно пересечь десять миль открытой местности. Дальше начиналась полоса леса у подножия шириной мили в три-четыре. И наконец самая гора, не такая уж высокая, но спрятаться там решительно негде. Таковы были три этапа предстоящего мне пути.

Я решил, что стоит только пробраться к лесу – и дальше все пойдет как по маслу: я пролежу там до вечера, а на гору заберусь под покровом темноты. С восьми вечера до полуночи целых четыре часа темного времени. Значит, серьезно обдумать надо лишь первый этап.

На равнине заманчиво белела дорога, и я вспомнил, что оба мои товарища уехали верхом. Ясное дело, это их и погубило, потому что бандитам легче легкого следить за дорогой, и всякий, кто там появлялся, попадал к ним в лапы. Мне ничего не стоило бы пересечь верхом равнину, ведь лошади у меня в ту пору были отличные – не только Фиалка и Барабан, два лучших скакуна во всей армии, но и великолепная английская вороная охотничья лошадь, которую я угнал у сэра Коттона. Однако, поразмыслив, я решил идти пешком, надеясь, что так мне легче будет воспользоваться всяким благоприятным случаем, какой только представится. Что же до одежды, то я накинул поверх гусарского мундира длинный плащ, а на голову надел серую фуражку. Вы спросите, почему я не переоделся в крестьянскую одежду, но, скажу я вам, благородному человеку вовсе не улыбается умереть смертью шпиона. Одно дело – расправа, другое – справедливая казнь по законам войны. Я не хотел позорной смерти.

Под вечер я украдкой вышел из лагеря и прошел мимо наших передовых постов. Под плащом у меня была подзорная труба, небольшой пистолет и, конечно, сабля. В кармане – трут, кремень и кресало.

Первые несколько миль меня скрывали виноградники, и я ушел так далеко, что уже ликовал, думая про себя, что нужно только иметь голову на плечах да умеючи взяться за дело – и успех обеспечен. Конечно, Кортекса и Дюплесси сразу заметили, когда они скакали по дороге, но Жерар не так прост, он избрал путь через виноградники. И, представьте себе, я прошел не меньше пяти миль, прежде чем наткнулся на первое препятствие. На пути у меня оказалась маленькая таверна, вокруг которой я увидел несколько повозок, а около них суетились люди – первые, кого я встретил. Я уже далеко ушел от наших позиций и знал, что здесь могут быть только враги, а потому припал к земле и подполз поближе, желая узнать, что происходит. Я увидел, что это крестьяне и что они нагружают две повозки пустыми бочонками из-под вина. Так как мне от них не могло быть ни вреда, ни пользы, я продолжал путь.

Но вскоре я понял, что дело совсем не так просто, как кажется. Когда я поднялся повыше, виноградники кончились, и я очутился на открытом склоне, усеянном невысокими пригорками. Присев в лощине, я осмотрел их в подзорную трубу и сразу обнаружил, что на каждом из них сидит дозорный и что у португальцев есть линия передовых постов не хуже нашей. Я много слышал о том, какую железную дисциплину поддерживал среди своих людей этот негодяй по прозвищу Шутник, и вот теперь передо мной неоспоримое свидетельство, что это правда. В ущелье тоже оказался кордон, и хотя я несколько взял в сторону, впереди по-прежнему были враги. Я не знал, что делать. Укрыться было решительно негде, тут даже крыса не проскользнула бы. Конечно, я мог бы без труда пройти этот открытый участок ночью, как пробрался через позиции англичан в Торрес Ведрас, но до горы было все еще далеко, и я не поспел бы туда вовремя, чтобы зажечь костер в полночь. Я лежал в лощине и строил сотни планов, один рискованнее другого. И вдруг меня словно озарила вспышка света – вот что значит не падать духом.

Помните, я уже говорил, что около таверны грузили пустыми бочонками две повозки. Быки были повернуты на восток, и, значит, направлялись они именно в ту сторону, куда мне нужно. Если только мне удастся спрятаться в одном из них, едва ли я найду более удобный и легкий путь проникнуть через позиции партизан. План был так прост и удачен, что, когда он пришел мне в голову, я не удержался от радостного возгласа и поспешил к таверне. Там, спрятавшись в кустах, я хорошенько пригляделся к тому, что происходило на дороге.

Трое крестьян в красных шапках грузили бочонки; одна повозка была уже нагружена доверху, вторая – только в один ряд. Много пустых бочонков еще лежало перед домом, ожидая погрузки. Судьба была ко мне благосклонна, я всегда говорил, что она – женщина и не может устоять перед бравым молодым гусаром. Пока я наблюдал, все трое вошли в таверну, так как день был жаркий и с усталости им захотелось промочить глотку. Я пулей выскочил из своего укрытия, залез на повозку и забрался в пустой бочонок. Он был с дном, но без крышки и лежал на боку, открытой стороной внутрь. Я заполз туда, как собака в конуру, подобрав колени к подбородку, так как бочонки были не очень большие, а я малый рослый. Тем временем крестьяне снова вышли, и вскоре я услышал грохот у себя над головой и понял, что сверху взвалили еще один бочонок. Они громоздили их все выше, и я уже не знал, как выберусь на волю. Но думать о том, как переправиться через Вислу, надо, когда будешь уже за Рейном, и я не сомневался, что, если случай и смекалка помогли мне добраться сюда, они помогут мне и дальше.

Вскоре повозка была нагружена, и крестьяне тронулись в путь, а я знай себе посмеивался, сидя в бочонке, так как меня везли именно туда, куда мне было надо. Ехали мы медленно, крестьяне шли пешком рядом с повозками. Я знал об этом потому, что слышал рядом их голоса. Мне показалось, что они веселые парни, потому что они над чем-то смеялись от всего сердца. В чем была соль, я не понял. Хоть я и неплохо изъяснялся на их языке, но в обрывках разговора, которые до меня долетали, я не усмотрел ничего смешного.

Прикинув скорость упряжных быков, я решил, что мы делаем около двух миль в час. И когда прошли два с половиной часа – да каких, друзья мои, ведь я лежал скрючившись, задыхаясь, едва не отравившись винными парами, – когда они прошли, я был уверен, что опасная открытая полоса осталась позади и мы уже у подножия горы, на опушке леса. Теперь надо было подумать, как выбраться из бочки. Я перебрал несколько способов и тщательно взвешивал каждый, как вдруг вопрос решился сам собой, просто и неожиданно.

Повозка вдруг остановилась, и я услышал грубые, раздраженные голоса.

– Где, где? – крикнул один.

– Да у нас в повозке, – ответил другой.

– А кто он? – спросил третий.

– Французский офицер. Я видел его фуражку и сапоги.

Все так и покатились со смеху.

– Я глянул в окно, вдруг вижу: он как сиганет в бочонок, будто тореадор, за которым гонится севильский бык.

– В который же бочонок?

– Да вот сюда, – сказал этот малый и кулаком стукнул по бочонку у самой моей головы.

Ну и положеньице, доложу я вам, друзья мои, для такого прославленного человека, как я! Даже теперь, сорок лет спустя, я краснею, как вспомню об этом. Сидеть, словно птица в силке, беспомощно слушать грубый смех этих мужиков и знать, что дело, которое мне поручено, заканчивается столь постыдным и даже смешным образом, – да я благословил бы всякого, кто пустил бы в бочонок пулю и избавил меня от унижения.

Я услышал грохот сбрасываемых бочонков, а потом на меня глянули две бородатые рожи и два ружейных ствола. Меня ухватили за рукава и вытащили на свет божий. Вероятно, нелепый был у меня вид, когда я стоял, хлопая глазами от слепящего солнечного света. Я скрючился, как калека, не в состоянии расправить затекшее тело, и одна половина моего мундира стала красной, как у англичанина, от остатков вина, в которых я лежал. А эти псы все хохотали, и когда я попытался жестами и всем своим видом выразить то презрение, которое к ним испытывал, они загоготали еще пуще. Но даже в этих нелегких обстоятельствах я держался с обычным достоинством и медленно переводил с одного на другого взгляд, который никто из этих насмешников не мог выдержать.

Этого единственного взгляда вокруг мне оказалось достаточно, чтобы сообразить, где я. Крестьяне завезли меня прямо в лапы партизанам, к их передовым постам. Я увидел восемь бородатых дикарей – головы у них были повязаны под сомбреро бумажными платками, на них были куртки со множеством пуговиц, перепоясанные цветными шарфами. У каждого было ружье и по два, а то и по три пистолета за поясом. Начальник, здоровенный бородатый бандит, наставил ружье прямо мне в ухо, а остальные обшарили мои карманы, стянули с меня плащ, отобрали пистолет, подзорную трубу, саблю и, что хуже всего, кремень, трут и кресало. Теперь, как бы ни обернулось дело, все погибло, потому что, даже если я доберусь до вершины горы, мне нечем будет разжечь костер.

Я был один, друзья мои, безоружный, против восьмерых, да тут еще эти трое крестьян! Но неужто вы думаете, что Этьен Жерар отчаялся? Нет, вы меня слишком хорошо знаете; но они-то меня еще не знали, эти проклятые головорезы. В жизни не делал я столь могучего и великолепного усилия, как в этот миг, когда, казалось, все пропало. И все же вам пришлось бы долго гадать, прежде чем вы доискались бы способа, с помощью которого я от них ускользнул. Вот послушайте, я вам расскажу.

Они обыскали меня, а потом стащили с повозки, и я, все еще весь скрюченный, стоял среди этой толпы. Но постепенно оцепенение проходило, и вот уже мой мозг начал лихорадочно искать какого-нибудь способа бежать. Разбойничья засада находилась в узком ущелье. С одной стороны был крутой обрыв. С другой – тянулся длинный склон, спускавшийся в поросшую кустарником долину в сотне футов под нами. Сами понимаете, эти ребята были прирожденные горцы и, конечно уж, лазали по горам быстрей меня. На них были абаркас, кожаные башмаки, привязанные к ногам, как сандалии, в которых всюду можно пройти. Человек менее решительный пришел бы в отчаянье. Но я в мгновенье ока заметил, какой редкий случай посылает мне судьба, и воспользовался им.

На самом краю склона валялся один из винных бочонков. Я тихонько подвинулся поближе к нему, а потом прыгнул, как тигр, нырнул в бочонок ногами вперед и, дернувшись всем телом, покатился по склону.

Никогда не забыть мне это ужасное путешествие – с грохотом и треском летел я, подпрыгивая, по проклятому склону. Я подобрал колени и локти, свернувшись в тугой клубок, чтобы придать себе устойчивости; но голова все равно торчала наружу, и просто чудо, что мне не вышибло мозги. Сперва склон был пологий и довольно ровный, потом пошли крутые откосы, и бочонок уже не катился, а скакал, как козел, летя вниз с громом и дребезгом, от которого трещали все мои косточки. Ох, как свистел ветер у меня в ушах, и все вокруг кружилось, так что меня стало тошнить, и я чуть не лишился чувств! Со свистом, хрустом и треском вломился я в кусты, которые только что видел далеко внизу под собой, пролетел их насквозь и врезался в рощицу, где мой бочонок, налетев на деревцо, развалился. Я выполз из кучи обломков досок и обручей, все тело у меня ныло, но сердце громко пело, ликуя, и я воспрянул духом, радуясь своему замечательному подвигу, и уже словно видел костер, пылающий на вершине горы.

Во время спуска меня так швыряло, что нестерпимая тошнота подкатывала к горлу, и я чувствовал себя, как в море, когда мне впервые довелось испытать силу ветра и волн, которыми англичане так бессовестно воспользовались[8]. Пришлось мне посидеть немного, обхватив руками голову, подле обломков бочонка. Но прохлаждаться было некогда. Я уже слышал крики наверху, свидетельствовавшие, что мои преследователи спускаются. Я бросился в самую чащу и бежал до тех пор, пока совершенно не выбился из сил. Тогда я, задыхаясь, упал на землю и стал напряженно прислушиваться, но все было тихо. От погони я ушел.

Когда я отдышался, то поспешил дальше и прошел вброд по руслам нескольких ручьев, где мне было по колено, потому что партизаны могли пойти по моему следу с собаками. Выйдя на поляну и оглядевшись, я, к радости своей, обнаружил, что не слишком отклонился от своего пути. Надо мной высилась вершина Меродаля, ее голый пик торчал над рощами карликовых дубов, растущих по склонам. Эти рощи были продолжением того леса, в котором я укрылся, и я подумал, что теперь бояться нечего, пока не доберусь до дальней опушки. Но я не забывал ни на минуту, что со всех сторон окружен врагами и они многочисленны, а я безоружен. Я никого не видел, но слышал несколько раз пронзительный свист и отдаленные выстрелы.

Нелегко было продираться сквозь кусты, и я обрадовался, когда пошли деревья побольше и появилась тропинка, которая вела через лес. Конечно, я был не такой дурак, чтобы идти по ней, но держался поблизости, продвигаясь в том же направлении. Я шел уже довольно долго и считал, что опушка близко, как вдруг услышал какие-то странные стоны. Сначала я подумал, что кричит какой-нибудь зверь, но потом услышал слова, из которых разобрал только французское восклицание «Mon Dieu!». Я с большой осторожностью двинулся на голос и увидел вот что.

На подстилке из сухих листьев лежал человек в таком же сером мундире, какой был на мне. Видимо, он был тяжело ранен, потому что прижимал к груди тряпку, красную от крови. Вокруг растеклась целая лужа, и над раненым, назойливо жужжа, роились мухи, которые наверняка привлекли бы мое внимание, если б я даже не услышал стоны. Сначала я затаился, опасаясь ловушки, но потом сострадание и чувство товарищества взяли верх над всем остальным, я бросился вперед и опустился подле него на колени. Он повернул ко мне осунувшееся лицо, и я узнал Дюплесси, который отправился прежде меня с тем же поручением. Достаточно было одного взгляда на его ввалившиеся щеки и помутневшие глаза, чтобы понять, что он умирает.

– Жерар! – сказал он. – Жерар!

Я мог лишь взглядом выразить свое сострадание, но он, хотя жизнь быстро покидала его, помнил о своем долге, как и подобает храбрецу.

– Костер, Жерар! Вы зажжете его?

– А есть у вас кремень и кресало?

– Вот!

– В таком случае сегодня ночью он загорится.

– Теперь я могу умереть спокойно. Они подстрелили меня, Жерар. Но скажите маршалу, что я сделал все возможное.

– А Кортекс?

– Ему повезло еще меньше. Он попал к ним в лапы и принял страшную смерть. Жерар, если увидите, что вам не уйти, пустите пулю в сердце. Не дай вам бог умереть, как он.

Я видел, что дыхание его слабеет, и должен был низко склониться к нему, чтобы расслышать его слова.

– Что вы мне посоветуете? – спросил я.

– Де Помбаль. Он поможет. Положитесь на де Помбаля.

С этими словами он уронил голову и испустил дух.

– Вы слышали, положитесь на де Помбаля. Это хороший совет!

Тут я с удивлением увидел, что совсем рядом стоит человек. Я был так занят своим товарищем, так жадно ловил его слова, что незнакомец подошел незамеченным. Я мигом вскочил с колен и повернулся к нему. Он был высокий, темноволосый, черноглазый и чернобородый, с длинным печальным лицом. В руке он держал бутылку вина, а через плечо у него, как у всех партизан, висел трабуко. Он не сделал движения снять мушкетон, и я понял, что это ему вверил меня мой погибший друг.

– Увы, он мертв! – сказал де Помбаль, склоняясь над Дюплесси. – Когда его ранили, он скрылся в лесу и вскоре упал, но, к счастью, я нашел его и облегчил его конец. Я устроил ему вот это ложе и принес вина, чтобы он мог утолить жажду.

– Сеньор, – сказал я. – Благодарю вас от лица Франции. По чину я всего лишь кавалерийский полковник, но меня зовут Этьен Жерар, а это имя не из последних во французской армии. Могу ли узнать...

– Да, я Алоисиус де Помбаль, младший брат знаменитого дворянина, носящего ту же фамилию. В настоящее время я офицер в отряде у Шутника Мануэло.

Клянусь, рука моя потянулась к тому месту, где недавно висел пистолет, но де Помбаль только улыбнулся.

– Я правая рука Мануэло, но в то же время злейший его враг, – сказал он. С этими словами он скинул куртку и поднял рубаху. – Вот поглядите! – воскликнул он и повернулся ко мне спиной, которая вся была исполосована и иссечена красными и багровыми рубцами. – Вот что сделал Шутник со мной, с человеком, в чьих жилах течет кровь самого благородного рода в Португалии. Но вы еще увидите, что я сделаю с Шутником!

В его глазах и усмешке была такая ненависть, что я больше не сомневался в правдивости его слов, да и кровавые, запекшиеся рубцы на спине подтверждали это.

– Со мной десять человек, которые поклялись мне в верности, – сказал он. – Я надеюсь вскоре присоединиться к вашей армии, вот только улажу здесь кое-какие дела. А пока... – Вдруг лицо его странным образом изменилось, и он схватился за ружье. – Руки вверх, французский пес! – заорал он. – Руки вверх, не то я вышибу тебе мозги!

Вы вздрогнули, друзья мои! У вас глаза полезли на лоб! Представьте же себе, что было со мной, когда наш разговор закончился столь неожиданно. На меня смотрел черный ствол, и над ним блестели черные злые глаза. Что было делать? Податься некуда. Я поднял руки. В тот же миг со всех сторон послышались голоса, крики, свистки, быстрый топот множества ног. Из зеленых кустов высыпал всякий сброд, десяток рук схватили меня, и я, жалкий, несчастный, взбешенный, снова очутился в плену. Слава богу, за поясом у меня не было пистолета, не то я пустил бы себе пулю в лоб. Будь у меня в тот миг оружие, я не сидел бы сейчас здесь в кафе и не рассказывал вам эти давнишние истории.

Грязные, волосатые руки вцепились в меня со всех сторон и потащили по тропинке через лес, а этот негодяй де Помбаль отдавал приказы. Четверо головорезов несли труп Дюплесси. Уже смеркалось, когда мы вышли из леса на голый склон горы. Меня повели вверх, и наконец мы очутились в главном штабе партизан, в ущелье почти под самой вершиной. Прямо у нас над головами высился тот самый костер, из-за которого меня постигла столь ужасная судьба. Ниже лепились хижины – раньше тут, без сомнения, жили пастухи, а теперь разместились эти негодяи. Меня, связанного и беспомощного, втолкнули в одну из них, а рядом швырнули тело моего бедного товарища.

Я лежал на полу, и одна мысль не давала мне покоя: как протянуть еще несколько часов и добраться все-таки до этой кучи дров у меня над головой? Но вдруг дверь распахнулась, и вошел какой-то человек. Не будь у меня связаны руки, я вцепился бы ему в горло, потому что это был не кто иной, как де Помбаль. Следом за ним вошли еще двое, но он приказал им выйти и плотно притворил дверь.

– Ты подлец! – сказал я.

– Тс! – остановил он меня. – Говорите шепотом, потому что нас могут подслушать, а на карту поставлена моя жизнь. Мне нужно кое-что сказать вам, полковник Жерар. Я желаю вам добра, как желал вашему несчастному умершему другу. Когда мы разговаривали у его тела, я вдруг увидел, что мы окружены и вас неизбежно схватят. Замешкайся я хоть на миг, мне пришлось бы разделить вашу участь. Я тотчас взял вас на мушку, чтобы сохранить доверие отряда. Рассудите сами, и здравый смысл скажет вам, что ничего другого мне не оставалось. Не знаю, удастся ли мне теперь спасти вас, но я, по крайней мере, попытаюсь.

Дело приняло новый оборот. Я сказал, что не могу быть уверен в его искренности, но буду судить об этом по его поступкам.

– Лучшего я и не желаю, – сказал он. – И позвольте дать вам один совет. Сейчас вас отведут к командиру! Говорите ему правду, не перечьте ему ни в чем. Выложите ему все сведения, какие он потребует. Это ваш единственный шанс на спасение. Если вы сумеете выиграть время, быть может, случай придет нам на помощь. А теперь медлить больше нельзя. Выходите скорей, не то меня заподозрят.

Он помог мне встать и, открыв дверь, грубо выволок меня из хижины, а потом вместе с теми двумя, что ждали снаружи, грубыми пинками и ударами погнал туда, где сидел их командир, а вокруг столпились его подчиненные.

Этот Шутник Мануэло был удивительный человек. Толстый, румяный, самодовольный, с широким, чисто выбритым лицом, ни дать ни взять добропорядочный отец семейства. Увидев его открытую улыбку, я не мог поверить, что это в самом деле тот презренный негодяй, чье имя приводило в трепет английскую армию, да и нашу тоже. Все знают, что впоследствии английский офицер Трент повесил его за зверства. А сейчас он сидел на валуне и улыбался мне, словно встретил старого знакомого. Однако от меня не укрылось, что один из его подчиненных опирался на длинную пилу, и этого было довольно, чтобы рассеять все мои иллюзии.

– Добрый вечер, полковник Жерар, – сказал он. – Штаб генерала Массена оказал нам высокую честь. Сначала нас посетил майор Кортекс, на другой день – полковник Дюплесси, а теперь – полковник Жерар. Как знать, может, и самому маршалу придется нанести нам визит. Я полагаю, Дюплесси вы видели. А Кортекса вы найдете вон там внизу. Остается только решить, как нам лучше всего поступить с вами.

Это была не слишком обнадеживающая речь. Но его жирное лицо все время морщилось в улыбке, и говорил он самым успокаивающим и благодушным тоном. Но вдруг он подался вперед, и я почувствовал, что он буквально сверлит меня взглядом.

– Полковник Жерар, – сказал он. – Я не могу обещать, что подарю вам жизнь, ибо не таков наш обычай, но в моей воле предать вас легкой смерти или смерти в страшных мучениях. Какую вы предпочитаете?

– А чего вы потребуете от меня взамен?

– Если хотите умереть легко, вы должны правдиво ответить на все мои вопросы.

У меня в голове мелькнула внезапная мысль.

– Вы намерены меня убить, – сказал я. – Вам все равно, как я умру. Если я отвечу на ваши вопросы, позволите ли вы мне самому выбрать смерть?

– Отчего ж, – ответил он. – Но все должно быть кончено сегодня до полуночи.

– Поклянитесь! – вскричал я.

– Слова португальского дворянина должно быть достаточно, – сказал он.

– Я ничего не скажу, пока вы не дадите клятву.

Он побагровел от ярости и покосился на пилу. Но по моему тону он понял, что у меня слово не расходится с делом и меня не запугаешь. Он вынул из-под самарра, полушубка из черной овчины, крест.

– Клянусь, – сказал он.

Ах, как я обрадовался, когда услышал это! Какой конец, какой великолепный конец для первого рубаки Франции! Я готов был смеяться от восторга.

– Спрашивайте! – сказал я.

– Поклянитесь и вы, что скажете правду.

– Клянусь честью солдата и дворянина.

Как видите, я дал ужасную клятву, но это был пустяк по сравнению с тем, что я мог выиграть.

– Ну что ж, сделка честная и прелюбопытная, – сказал он, доставая из кармана записную книжку. – Не соблаговолите ли вы обратить свой взор в сторону французского лагеря?

Взглянув туда, куда он указывал, я увидел внизу, на равнине, наш лагерь. Хотя до него было пятнадцать миль, прозрачный воздух позволял разглядеть все до мельчайших подробностей. Я видел прямоугольники наших палаток, домики с коновязями и темные пятна – десять артиллерийских батарей. Как грустно было думать о моем славном полку, который ждет меня там, внизу, и знать, что никогда больше не видеть им своего полковника! Будь со мной один только эскадрон, я стер бы этих головорезов с лица земли. Я жадно вглядывался в даль, и глаза мои наполнились слезами, когда я взглянул на тот угол лагеря, где, я знал, были восемьсот человек, любой из которых отдал бы за своего полковника жизнь. Но моя печаль рассеялась, когда я увидел за палатками дымок над главным штабом в Торрес Новас. Там был Массена, и, слава богу, ценой своей жизни я выполню сегодня ночью его приказ. Душа моя исполнилась ликованием и гордостью. Мне хотелось крикнуть громовым голосом, так, чтобы меня услышали: «Глядите, это я, Этьен Жерар, я умираю, чтобы спасти армию Клозеля!» Право, обидно было думать, что некому будет потом рассказать о моем славном подвиге.

– Итак, – сказал разбойничий главарь, – вон лагерь, а вон дорога, которая ведет в Коимбру. Она вся забита вашими фургонами и санитарными повозками. Значит ли это, что Массена готовится к отступлению?

Мне были видны темные очертания движущихся фургонов, среди которых порой поблескивали штыки конвойных. Не говоря уж о том, что я обещал ответить на все вопросы, не было никакого смысла отрицать очевидное.

– Да, он намерен отступить.

– На Коимбру?

– Насколько мне известно, да.

– А как же армия Клозеля?

Я пожал плечами.

– Все дороги, ведущие на юг, отрезаны. Снестись с Клозелем нет никакой возможности. Если Массена отступит, армия Клозеля обречена.

– Видно, такова уж ее судьба, – сказал я.

– Сколько у него солдат?

– Вероятно, около четырнадцати тысяч.

– А кавалерии?

– Одна бригада из дивизии Монбрена.

– Какие полки в ее составе?

– Четвертый егерский, Девятый гусарский и один полк кирасиров.

– Все верно, – сказал он, справившись в своей книжке. – Я вижу, вы говорите правду, но, если вздумаете соврать, пеняйте на себя.

После этого он перебрал всю армию, подразделение за подразделением, расспрашивая о составе каждой бригады. Нужно ли говорить вам, что я скорее дал бы вырвать себе язык, чем выдал бы все это, не будь у меня более важной цели? Пускай знает все, только бы спасти армию Клозеля.

Наконец он закрыл свою книжку и сунул ее в карман.

– Я весьма признателен вам за все эти сведения, которые завтра же будут переданы лорду Веллингтону, – сказал он. – Вы, со своей стороны, соблюли условия сделки, теперь моя очередь. Как же вам желательно умереть? Вы солдат и, без сомнения, предпочтете расстрел, но некоторые считают, что прыжок в меродальскую пропасть более легкая смерть. Ее приняли многие, но мы, к несчастью, ни разу не имели возможности узнать потом их мнение. Мы, конечно, можем и вздернуть вас на суку, но это нежелательно, потому что придется спускаться к лесу. Однако слово есть слово, а вы, я вижу, славный малый, так что мы исполним ваше желание.

– Вы сказали, – ответил я, – что я должен умереть до полуночи. Я хочу, чтобы это произошло в двенадцать часов без одной минуты.

– Прекрасно, – сказал он. – Правда, это ребячество – так цепляться за жизнь, но ваше желание будет исполнено.

– Что же до способа казни, – сказал я, – то я хочу умереть так, чтобы меня видел весь мир. Положите меня вон на ту кучу хвороста и сожгите заживо, как сжигали некогда святых и мучеников. Это не совсем обычный конец, но ему мог бы позавидовать сам император.

Такая мысль, видимо, показалась ему очень забавной.

– Отчего же, – сказал он. – Раз Массена послал вас сюда шпионить, он, быть может, догадается, что значит этот костер.

– Вот именно, – подтвердил я. – Вы попали в самую точку. Конечно, он догадается, и все будут знать, что я умер смертью, достойной солдата.

– Не имею ничего против, – сказал разбойник со своей гадкой улыбочкой. – Я пришлю вам козлятины и вина. Солнце садится, скоро восемь. Через четыре часа будьте готовы покончить счеты с жизнью.

Мир был так прекрасен, и мне не хотелось умирать. Я поглядел на золотистую дымку внизу, где последние лучи заходящего солнца сверкали на голубой поверхности извилистого Тахо и поблескивали на белых парусах английских грузовых судов. Как все это было прекрасно, как не хотелось расставаться с жизнью! Но есть вещи во сто крат прекрасней! Пожертвовать собой ради других, во имя чести, долга, верности и любви – прекраснее этого нет ничего на земле. Сознание собственного благородства наполнило мою грудь восторгом, и я раздумывал о том, узнает ли хоть одна живая душа, как я по собственной воле взошел на костер, спасая армию Клозеля. Я надеялся и молил об этом бога – ведь только подумать, каким утешением это было бы для моей матушки, каким примером для всей армии, какой гордостью для моих гусар! Когда наконец ко мне пришел де Помбаль с едой и вином, я первым делом попросил его написать донесение о моей смерти и послать во французский лагерь. Он ничего не ответил, но за ужином у меня прибавилось аппетита от мысли, что моя славная судьба не останется безвестной.

Я пробыл в хижине около двух часов, когда дверь снова отворилась и в нее заглянул главарь разбойников. Я сидел в темноте, но сопровождавший его бандит держал факел, и я увидел, как блестят его глаза и оскаленные зубы.

– Готов? – спросил он.

– Еще не время.

– Вы непременно хотите дотянуть до последней минуты?

– Слово есть слово.

– Отлично. Будь по-вашему. А мы пока займемся собственными делами – один из моих молодцов осмелился оказать неповиновение. А у нас на этот счет строго, спросите хоть у де Помбаля, более достойного свидетеля не найти. Де Помбаль, ты свяжешь его и положишь на костер, а я потом приду поглядеть, как он будет поджариваться.

Де Помбаль и человек с факелом вошли в хижину, а шаги начальника замерли где-то в отдалении. Де Помбаль притворил дверь.

– Полковник Жерар, – сказал он, – доверьтесь этому человеку, он один из наших. Спасение или смерть. Мы еще можем вас выручить. Но я многим рискую и хочу получить от вас одно обещание. Если мы вас спасем, обещаете ли вы, что французы примут нас дружески и прошлое будет забыто?

– Обещаю.

– Я верю вашему слову. А теперь скорей, нельзя терять ни секунды! Если этот злодей вернется, нам всем не миновать лютой смерти.

И он принялся за дело, а я с удивлением следил за ним. Схватив длинную веревку, он опутал ею труп моего погибшего товарища и заткнул ему рот тряпкой, которая почти скрыла лицо.

– Ложитесь сюда! – крикнул он и уложил меня на то место, где только что лежал труп. – Там за дверью четверо моих людей, они положат тело на костер.

Он открыл дверь и отдал приказ. Несколько человек вошли и вынесли Дюплесси. А я остался лежать на полу, и в голове у меня беспорядочно смешались надежда и удивление.

Минут через пять де Помбаль и его люди вернулись.

– Вы уже лежите на костре, – сказал он. – Пусть только кто-нибудь посмеет сказать, что это не вы. А во рту у вас такой кляп, руки и ноги так туго связаны, что вы не можете ни пошевельнуться, ни пикнуть. Ну а теперь остается только вынести отсюда труп Дюплесси и сбросить его в меродальскую пропасть.

Двое из них подхватили меня за руки, а двое – за ноги и вынесли из хижины, причем я не пошевельнулся и не издал ни звука. Очутившись под открытым небом, я чуть не вскрикнул от удивления. Над костром светила луна, и в ее серебристом свете отчетливо видно было распростертое тело. Бандиты либо были в своем лагере, либо столпились вокруг костра, так как наш маленький отряд никто не остановил и не задал нам никаких вопросов. Де Помбаль повел своих людей к пропасти. Вскоре мы скрылись за уступом, и тогда мне позволили встать на ноги. Де Помбаль указал на узкую извилистую тропинку.

– Она ведет вниз, – сказал он и вдруг вскрикнул: – Dios mio[9], что это?

Ужасный вопль донесся из леса внизу под нами. Я видел, что де Помбаль дрожит, как испуганная лошадь.

– Ах, дьявол, – прошептал он. – Расправляется с кем-то, как расправился со мной. Но вперед, вперед, потому что, если мы попадем к нему в лапы, да смилуется над нами небо.

Мы гуськом двигались по узкой, протоптанной козами тропе. Спустившись в ущелье, мы снова очутились в лесу. Вдруг над нами вспыхнуло желтое пламя, и черные тени стволов вытянулись впереди. Это подожгли костер. Даже издалека нам видно было тело, недвижно распростертое среди языков пламени, и черные фигуры бандитов, которые, воя, как людоеды, плясали вокруг костра. Ух! Как я грозил им кулаком, этим псам, и какие давал клятвы, что настанет день, когда я с моими гусарами сведу с ними счеты.

Де Помбаль знал расположение дозоров и все тропинки, которые вели через лес. Но, чтобы избежать встречи с этими негодяями, нам пришлось углубиться в горы, путь через которые был нелегким, и пройти немало миль. И все же с какой охотой прошел бы я не одну лигу, только бы увидеть это зрелище! Было, наверное, около двух ночи, когда мы остановились на скалистом горном отроге, по которому вилась тропа. Оглянувшись, мы увидели красное зарево костра, словно на высокой вершине Меродаля началось вулканическое извержение. Но вот я увидел нечто такое, отчего радостно вскрикнул и, упав, начал от восторга кататься по земле. Далеко на юге, у самого горизонта, мерцал дрожащий желтый свет, он то ярко вспыхивал, то мерк – это был не огонек в окне, не звезда, а ответный сигнал со Сьерра д’Осса: армия Клозеля увидела костер Жерара.

V

Как бригадир прославился в Лондоне

Я уже рассказывал вам, друзья мои, как я прославился среди англичан во время охоты на лису, которую гнал таким бешеным галопом, что даже свора прекрасных гончих не могла со мной тягаться, и собственной рукой разрубил ее надвое. Быть может, я слишком много говорю об этом, но есть в охотничьих победах радость, которую не приносит даже война, – ведь на войне делишь славу со своим полком и армией, а на охоте завоевываешь лавры без чужой помощи. У англичан есть перед нами то преимущество, что все они, и простые люди и аристократы, увлекаются спортом. Может быть, дело тут в том, что они богаче нас, а может, у них просто больше досуга, но я диву давался, когда был там в плену, до чего широко распространено это увлечение и как заполняет оно умы и жизнь людей. Скачки и бега, петушиные бои, травля собаками крыс, бокс – да они ради любого из этих зрелищ отвернулись бы от самого императора во всей его славе.

Я мог бы многое рассказать вам об английском спорте, потому что довольно насмотрелся на эти штуки, когда гостил у лорда Рафтона после того, как в Англию пришел приказ о моем обмене. Минуло много месяцев, пока удалось отправить меня во Францию, и все это время я жил у гостеприимного лорда Рафтона в его чудесном доме в Хай-Коме, в северной части Дартмура. Когда я удрал из Принстауна, он поехал вслед за мной вместе с полицией, меня нагнали, и я понравился лорду, как он понравился бы мне, если б я встретил у себя во Франции храброго и доброго малого, у которого нет на чужбине ни единого друга. Одним словом, он взял меня к себе, одевал, кормил и обращался со мной, как с родным братом. Надо отдать справедливость англичанам, они всегда были благородными противниками, и воевать с ними – одно удовольствие. На Пиренейском полуострове передовые посты испанцев выставляли нам навстречу ружья, а англичане – фляги с коньяком. Но и среди этих благородных людей не было ни одного, кто мог бы сравниться с достойным милордом, который от всей души протянул руку врагу, попавшему в печальные обстоятельства.

Ах, сколько воспоминаний о спорте пробуждает во мне одно название – Хай-Ком! Как сейчас вижу этот низкий, длинный гостеприимный дом из красного кирпича, с белыми оштукатуренными колоннами перед входом. Лорд Рафтон был большой любитель спорта, и все его друзья тоже. Но могу вас порадовать, я им почти ни в чем не уступал, а иногда мог бы дать и фору. За домом был лес, в котором разводили фазанов, и лорд Рафтон обожал их стрелять. Перед охотой в лес посылали людей, чтобы они гнали оттуда фазанов, а лорд со своими друзьями стоял на опушке и стрелял. Я же взялся за дело иначе: я изучил привычки фазанов и как-то вечером, когда они спали на деревьях, отправился в лес. Я не сделал почти ни одного промаха, но выстрелы привлекли лесника, и он, бестактный, как все англичане, стал упрашивать меня пощадить хотя бы уцелевших. В тот вечер лорда Рафтона ждал сюрприз: я принес к ужину двенадцать фазанов. Он смеялся до слез, так это его обрадовало. «Ох, Жерар, вы меня уморите!» – воскликнул он. Он частенько повторял это, потому что я то и дело удивлял его своими успехами в английском спорте.

Есть такая игра, которая называется «Крикет», в нее играют летом, и я ей тоже выучился. Главный садовник Радд был знаменитым игроком в крикет, да и сам лорд Рафтон ему не уступал. Перед домом была лужайка, и на ней-то Радд и учил меня. Это славная забава, самая что ни на есть подходящая игра для солдата, в ней каждый пытается попасть в другого шаром, а отбивать шар можно только маленькой палочкой. Три колышка сзади обозначают место, дальше которого нельзя отступать. Это не детская игра, скажу я вам, и должен признаться, что хоть мне и довелось участвовать в девяти кампаниях, я почувствовал, что бледнею, когда шар в первый раз пронесся мимо меня. Он летел так быстро, что я не успел даже поднять свою палку, чтобы отразить удар, но, на мое счастье, он попал не в меня, а в деревяшки, которые отмечали границу поля. Потом настала очередь Радда защищаться, а моя – нападать. Еще мальчишкой в Гаскони я научился бросать камни далеко и метко и не сомневался, что сумею попасть в этого храброго англичанина. Я с криком разбежался и метнул шар. Быстро, как пуля, шар летел ему прямо в грудь, но он без единого слова взмахнул палкой, и шар взвился высоко в небо. Лорд Рафтон захлопал в ладоши с криком одобрения. Шар вернулся ко мне, и снова пришла моя очередь бросать. На этот раз шар пролетел мимо его головы, и теперь он побледнел. Но он был не трус, этот садовник, и снова встал передо мной. Ах, друзья мои, настал час моего торжества! На нем был красный жилет, и я нацелился в этот жилет. Вы сказали бы, что я канонир, а не гусар, потому что трудно представить себе более точную наводку. С душераздирающим криком – так кричит храбрец, видя свое поражение, – он опрокинулся на деревянные колышки позади и вместе с ними рухнул на землю. А этот английский милорд был жестокий человек: он так смеялся, что не мог даже прийти на помощь своему слуге. Пришлось мне, победителю, броситься вперед, подхватить смелого игрока и поставить его на ноги со словами похвалы, ободрения и надежды. Он весь скорчился от боли и не мог разогнуться, но все же этот честный малый признал, что моя победа не случайна. «Он это нарочно! Нарочно!» – снова и снова повторял он. Все-таки замечательная игра крикет, и я охотно сыграл бы еще, но лорд Рафтон и Радд сказали, что сезон уже кончился и больше они играть не будут.

Конечно, это глупо, когда я, немощный старик, рассказываю о своих победах, и все же должен признаться, что в старости меня очень утешают и успокаивают воспоминания о женщинах, любивших меня, и о мужчинах, которых я в чем-либо превзошел. Приятно вспомнить, что через пять лет, когда заключили мир, лорд Рафтон приехал в Париж и заверил меня, что мое имя все еще гремит по всему северному Девонширу после удивительных подвигов, которые я совершил. В особенности, сказал он, много говорят о моем боксерском матче с достопочтенным Болдоком. Дело было так. По вечерам у лорда Рафтона собирались спортсмены, они выпивали немало вина, заключали самые невероятные пари и толковали о лошадях и травле лисиц. Как сейчас помню этих странных людей: сэр Бэррингтон, Джек Лаптон из Барнстейбла, полковник Эддисон, Джонни Миллер, лорд Сэдлер и мой противник, достопочтенный Болдок. Все они были на один лад – пьяницы, сумасброды, драчуны, игроки с вечными причудами и прихотями. Но все же они были по-своему добрые ребята, хоть и грубые, кроме этого Болдока, толстяка, который ужасно кичился своими боксерскими талантами. Его насмешки над французами, которые, мол, ничего не смыслят в спорте, и заставили меня вызвать его на бокс, в котором он был так силен. Вы скажете, что это глупость, друзья мои, но графин с вином уже не раз обошел стол, и молодая, горячая кровь взыграла во мне. Я буду драться с этим хвастуном; я покажу ему, что если мы и не владеем боксерским искусством, то храбрости нам не занимать. Лорд Рафтон не хотел допустить этого состязания. Я настаивал. Остальные подзадоривали меня и хлопали по спине.

– Черт побери, Болдок, нельзя же так, ведь он наш гость, – сказал Рафтон.

– Но он сам вызвался, – возразил тот.

– Послушайте, Рафтон, если они наденут перчатки, то не покалечат друг друга! – воскликнул лорд Сэдлер.

На том и порешили.

Я уже хотел вынуть из кармана перчатки, но нам тут же принесли четыре большие кожаные подушки, похожие на фехтовальные рукавицы, только побольше. Мы сняли сюртуки и жилеты, после чего нам надели эти самые рукавицы. Стол вместе с бокалами и графинами задвинули в угол, и вот мы стоим лицом к лицу! Лорд Сэдлер уселся в кресло с часами в руке.

– Первый раунд! – объявил он.

Признаюсь вам, друзья мои, что в этот миг я почувствовал вдруг такую дрожь, какой не испытывал ни на одной дуэли, а дрался я несчетное количество раз. Со шпагой или с пистолетом в руке я чувствую себя как рыба в воде, а тут я только понимал, что должен драться с этим толстяком и сделать все, что в моих силах, чтобы его одолеть, несмотря на здоровенные подушки у меня на руках. Да еще с самого начала меня лишили лучшего оружия, которое оставалось.

– Запомните, Жерар, ногами бить нельзя, – сказал лорд Рафтон мне на ухо.

На мне была только пара тонких вечерних туфель, и все же при тучности противника несколько удачных пинков могли бы обеспечить мне победу. Но тут существует определенный этикет, так же как и в дуэли на саблях, и я воздержался от пинков. Я посмотрел на этого англичанина и подумал, как лучше его атаковать. У него были большие оттопыренные уши. Я мог бы ухватиться за них и повалить его на землю. Я бросился на него, но меня подвели толстые перчатки, и его уши дважды выскользнули из моих рук. Он ударил меня, но что мне его удары – я снова схватил его за ухо. Он упал, а я навалился сверху и стукнул его головой об пол. Как они подбадривали меня и хохотали, эти храбрые англичане, как хлопали меня по спине!

– Ставлю на француза один к одному! – воскликнул лорд Сэдлер.

– Но он дерется нечестно! – крикнул мой противник, потирая покрасневшее ухо. – Бросился на меня, как зверь, и повалил на пол.

– Ну, вы сами напросились, – холодно сказал лорд Рафтон.

– Второй раунд! – объявил лорд Сэдлер, и мы снова заняли боевые позиции.

Мой противник побагровел, его маленькие глазки сверкали злобой, как у бульдога. На лице была написана ненависть. Я, со своей стороны, держался непринужденно и добродушно. Благородный француз в драке не испытывает ненависти. Я встал перед ним и поклонился, как делал на дуэли. Поклоном можно выразить любезность и учтивость, равно как и вызов; я же вложил в него все эти три оттенка, да еще слегка насмешливо пожал плечами. В этот миг он нанес мне удар. Все вокруг завертелось. Я упал навзничь. Но в мгновение ока я был уже на ногах и перешел в ближний бой. Я хватал его то за уши, то за волосы, то за нос. И снова радостное безумие боя зажгло мою кровь. С уст моих сорвался старый победный клич.

– Vive l’Empereur! – закричал я и ударил его головой в живот. Он обхватил меня за шею и, удерживая одной рукой, другой начал осыпать ударами. Я вцепился ему в руку зубами, и он взвыл от боли.

– Разведите нас, Рафтон! – взвизгнул он. – Разведите, слышите! Он кусается!

Меня оттащили. Никогда не забуду этот день – смех, приветствия, поздравления! Даже мой противник не затаил на меня злобы и пожал мне руку. Я же, со своей стороны, расцеловал его в обе щеки. Через пять лет после этого лорд Рафтон сказал мне, что доблесть, проявленная мною в тот вечер, все еще живет в памяти моих английских друзей.

Однако сегодня я хочу рассказать вам не о своих спортивных победах, а о леди Джейн Дэкр и о странном приключении, которому она послужила причиной. Леди Джейн Дэкр была сестрой лорда Рафтона и хозяйкой в его доме. Боюсь, что до моего появления она чувствовала себя одинокой, ведь это была красивая и утонченная женщина, у которой не могло быть ничего общего с окружавшими ее людьми. Право же, это относится ко многим английским дамам того времени, поскольку мужчины там все были грубые, неотесанные, низменные, с мужицкими замашками, лишенные каких-либо достоинств, а женщины – самые милые и нежные, каких я только знал. Мы с леди Джейн стали большими друзьями, и я, поскольку мне не под силу выпить после обеда три бутылки портвейна, как этим девонширским джентльменам, искал приюта в ее гостиной, где она каждый вечер играла на клавикордах, а я пел ей французские песни. В эти безмятежные минуты я забывал о своих горестях и тоске, которая меня охватывала, когда я вспоминал, что мой полк остался без любимого командира и вождя перед лицом врага. Право, я готов был рвать на себе волосы, когда читал в английских газетах о славных сражениях в Португалии и на границах Испании, ведь я бы участвовал в них, не попади я в плен к милорду Веллингтону.

Из того, что я рассказал о леди Джейн, вам, друзья мои, конечно, уже ясно, какой оборот приняло дело. Этьен Жерар очутился в обществе молодой и красивой женщины. Чем это может кончиться для него? И для нее? Не мне, гостю, да еще пленному, заводить шашни с сестрой хозяина. Я был сдержан. Я был скромен. Старался обуздать свои чувства. Правда, боюсь, что я все-таки выдал себя с головой, ведь, когда язык молчит, глаза становятся особенно красноречивыми. Я перелистывал ноты, когда она играла, и дрожание пальцев обнаруживало мои чувства. Но она... она была восхитительна. В таких делах женщина способна на непостижимое притворство. Если б я не разгадал ее, мне нередко казалось бы, что она просто-напросто забывала о моем присутствии. Она часами сидела, погруженная в задумчивость, а я любовался ее бледным лицом и красивыми локонами, освещенными лампой, и трепетал от восторга при мысли, что так сильно затронул ее чувства. Наконец я нарушал молчание, она вздрагивала в своем кресле и смотрела на меня с восхитительным притворством, будто удивленная, что я здесь. Ах! Как хотелось мне броситься к ее ногам, поцеловать ее белую ручку, сказать ей, что я разгадал ее тайну и не обману ее доверия! Но нет, я не был ей равным, я жил в ее доме как отверженный, как враг. Мои уста были замкнуты. Я попытался подражать ей в ее поразительном притворном равнодушии, но, как вы можете себе представить, с нетерпением ждал малейшего повода быть ей полезным.

Однажды утром леди Джейн села в карету и уехала в Оукхемптон, а я пошел пешком по дороге, надеясь встретить ее, когда она будет возвращаться. Зима была в самом начале, и увядшие папоротники клонились к извилистой дороге. Унылое место этот Дартмур – глушь да скалы, край ветров и туманов. Я шел и размышлял, что не мудрено, если англичане страдают сплином. У меня у самого было тяжело на сердце, и я присел на пригорок у дороги, глядя на унылые окрестности, а душа моя была беспокойна и полна дурных предчувствий. Но вдруг, взглянув на дорогу, я увидел такое, что все прочие мысли разом вылетели у меня из головы, и я вскочил на ноги с криком удивления и гнева.

Из-за поворота дороги показалась карета, и лошадка, которой она была запряжена, скакала во всю прыть. В карете сидела та, которую я вышел встречать. Она нахлестывала лошадь, словно спасалась от какой-то страшной опасности, то и дело оглядываясь. Ее преследователь был скрыт за поворотом дороги, и я бросился вперед, не зная, что меня ждет. В тот же миг я увидел этого преследователя, и удивление мое возросло еще больше. Это был джентльмен в красной охотничьей куртке, верхом на большой серой лошади. Он летел, как на скачках, и благодаря размашистому шагу своего прекрасного коня вскоре настиг карету. Я видел, как он наклонился, схватил вожжи и остановил лошадь. И тут же у них начался какой-то серьезный разговор, он что-то горячо говорил, склонившись с седла, а она жалась в угол, прячась от него, видимо, со страхом и отвращением.

Вы сами понимаете, друзья мои, что я не мог смотреть на это спокойно. Каким восторгом преисполнилось мое сердце, когда я подумал: вот прекрасный случай быть полезным леди Джейн! И я побежал – бог мой, как я бежал! Наконец, задыхаясь, не в силах вымолвить ни слова, я добежал до кареты. Этот человек, голубоглазый, как все англичане, скользнул по мне взглядом, но он был так поглощен разговором, что не обратил на меня никакого внимания, и леди тоже не сказала ни слова. Она все еще сидела, забившись в угол, и ее прекрасное бледное лицо было обращено к нему. Он был недурен собой – высокий, ладный, смуглолицый; когда я взглянул на него, то почувствовал укол ревности. Он говорил тихо и быстро, как все англичане, когда ведут серьезный разговор.

– Слышите, Джинни, я люблю вас, только вас одну, – сказал он. – Не будьте злопамятны, Джинни. Что было, то было, забудем прошлое. Ну, скажите же, что все забыто.

– Нет, Джордж, никогда, слышите, никогда! – воскликнула она.

Его красивое лицо побагровело. Он едва сдерживал ярость.

– Почему вы не хотите простить меня, Джинни?

– Я не в силах забыть случившееся.

– А, черт, вы должны выбросить это из головы! Довольно я умолял вас. Настало время требовать. У меня есть на вас права, понятно?

Он грубо схватил ее за руку.

Я тем временем перевел наконец дух.

– Мадам, – сказал я, приподнимая шляпу, – простите за вмешательство, но не могу ли я быть чем-нибудь вам полезен?

Однако оба они обратили на меня не больше внимания, чем на муху, которой вздумалось бы жужжать около них. Они не сводили глаз друг с друга.

– Слышите, у меня есть права! И я достаточно долго ждал.

– Напрасно вы хотите меня запугать, Джордж.

– Так вы согласны?

– Никогда в жизни!

– Это ваше последнее слово?

– Да, последнее.

С уст его сорвалось проклятие, и он бросил ее руку.

– Ну ладно, миледи, я приму меры.

– Простите, сэр! – сказал я с достоинством.

– Ах, да подите вы к черту! – воскликнул он, поворачивая ко мне искаженное злобой лицо. С этими словами он дал шпоры коню и поскакал назад.

Леди Джейн провожала его взглядом, пока он не скрылся из виду, и я с удивлением заметил, что она вовсе не хмурится, а улыбается. Потом она повернулась ко мне и протянула руку.

– Благодарю вас, полковник Жерар. Я знаю, вы сделали это из благородных побуждений.

– Мадам, – сказал я, – если вы соблаговолите сообщить мне имя этого джентльмена, ручаюсь, что он никогда более не посмеет вам докучать.

– Нет, нет, заклинаю вас, не поднимайте скандала! – воскликнула она.

– Мадам, посмею ли я забыться до такой степени! Будьте уверены, что в этой истории имя леди мною упомянуто не будет. Послав меня к черту, этот джентльмен избавил меня от щекотливой необходимости искать повода для ссоры.

– Полковник Жерар, – сказала леди Джейн серьезно, – вы должны мне обещать как благородный человек и офицер, что с этим делом покончено и что вы не скажете моему брату о том, что видели. Обещаете?

– Как вам будет угодно.

– Ловлю вас на слове. А теперь садитесь и поедем домой, по дороге я вам все объясню.

Первая же ее фраза пронзила меня, как клинок.

– Этот человек – мой муж, – сказала она.

– Ваш муж!

– Разве вы не знали, что я замужем?

Казалось, мое волнение удивило ее.

– Не знал.

– Это лорд Джордж Дэкр. Мы поженились два года назад. Не к чему рассказывать, как он меня обидел. Я ушла от него, и брат приютил меня. До сегодняшнего дня этот человек оставлял меня в покое. Больше всего я опасаюсь дуэли между моим мужем и братом. Страшно даже подумать об этом. Вот почему лорд Рафтон не должен ничего знать о нашей сегодняшней случайной встрече.

– Если мой пистолет может избавить вас от затруднения...

– Нет, нет, об этом даже не думайте. Вспомните свое обещание, полковник Жерар. И ни слова в Хай-Коме о том, что вы слышали!

Ее муж! В своем воображении я видел ее молодой вдовой. И вот смуглолицый негодяй с его «подите к черту» оказался мужем этой нежной голубки. Ах, если б только она позволила мне освободить ее от ненавистной обузы! Нет более быстрого и надежного способа развестись, чем тот, который я мог ей предложить. Но слово есть слово, и я сдержал его. Я никому ничего не сказал.

Через неделю меня должны были отправить из Плимута в Сен-Мало, и я думал, что никогда не узнаю продолжения этой истории. Но судьбе угодно было, чтобы она имела продолжение, и я сыграл в ней весьма приятную и почетную роль.


Всего через три дня после того случая, о котором я рассказал, лорд Рафтон вдруг ворвался ко мне в комнату. Он был бледен и, как видно, чем-то крайне взволнован.

– Жерар! – воскликнул он. – Вы видели леди Джейн Дэкр?

Я видел ее после завтрака, а теперь было уже за полдень.

– Клянусь богом, совершено злодеяние! – воскликнул мой бедный друг, бегая по комнате, как безумный. – Приезжал бейлиф и сказал, что люди видели, как карета, запряженная парой, мчалась что есть духу по Тавистокской дороге. Когда она проезжала мимо кузницы, кузнец услышал женский крик. Джейн исчезла. Провалиться мне на месте, если ее не похитил этот негодяй Дэкр. – Он резко позвонил. – Немедленно оседлать двух лошадей! – крикнул он. – Полковник Жерар, где ваши пистолеты? Сегодня же я привезу Джейн назад из Грэйвел-Хэнгера, или же в Хай-Коме появится новый хозяин.

И вот через полчаса мы, как странствующие рыцари в старину, скакали на выручку леди, попавшей в беду. Лорд Дэкр жил близ Тавистока, и в каждом доме, на каждой дорожной заставе мы слышали о почтовой карете, мчавшейся впереди, так что не приходилось сомневаться, куда они держат путь. Дорогою лорд Рафтон рассказал мне о человеке, которого мы преследовали. Его имя было притчей во языцех по всей Англии, он стал символом всяких безобразий. Вино, женщины, кости, карты, скачки – всеми этими скандальными делами он стяжал себе дурную славу. Этот человек был из древнего и знатного рода, и, когда он женился на красавице леди Джейн Рафтон, все надеялись, что он уймется. В самом деле, несколько месяцев он вел себя хорошо, а потом затеял какую-то грязную интрижку. Оскорбленная в своих лучших чувствах, Джейн бежала из дому и нашла приют у брата, из-под чьего крова ее теперь похитили силой, против воли. Судите же сами, может ли быть цель более благородная, чем та, которая свела нас с лордом Рафтоном в тот день.

– Вон Грэйвел-Хэнгер! – воскликнул он наконец, указывая хлыстом вперед; там, на зеленом склоне холма, стоял старинный дом из кирпича и дерева, такой очаровательный, какой встретишь только в английской глуши. – У ворот парка есть постоялый двор, там мы оставим лошадей, – добавил он.

Но я считал, что раз наше дело правое, нам всего лучше смело подскакать к дверям и потребовать, чтобы он отпустил леди. Однако тут я ошибался. Ибо англичанин боится только одного – закона. Он сам его устанавливает, но стоит закону войти в силу, и он становится тираном, перед которым пасуют самые отчаянные храбрецы. Англичанин с улыбкой преступит порог смерти, но побледнеет от страха, если придется преступить закон. Пока мы шли через парк, лорд Рафтон кое-что объяснил мне, и из его слов выходило, что в этой истории закон не на нашей стороне. Лорд Дэкр имел право увезти жену, так как она принадлежит ему, мы же ничем не отличались от грабителей, посягающих на чужую собственность. А грабителям нельзя открыто подходить к парадной двери. Мы могли забрать леди Джейн силой или хитростью, но не могли сделать это по праву, так как закон был против нас. Вот что объяснил мне мой друг, когда мы притаились в кустах под окнами. Из кустов мы могли наблюдать за этой крепостью и решить, удастся ли нам занять здесь прочные позиции и, главное, как снестись с прекрасной пленницей.

И вот мы с лордом Рафтоном засели в кустах, сжимая пистолеты в карманах охотничьих курток, и наши сердца были исполнены решимости не возвращаться домой без леди Джейн. Мы нетерпеливо вглядывались в длинный ряд окон. Никаких признаков присутствия пленницы заметно не было; но на усыпанной гравием дорожке перед дверью остались глубокие следы колес. Без сомнения, они уже приехали. Затаившись в кустах, мы шепотом держали военный совет, который вдруг был прерван самым необычным образом.

Из дома вышел высокий белокурый человек, ни дать ни взять правофланговый гренадерской роты. Когда он повернул к нам смуглое голубоглазое лицо, я узнал лорда Дэкра. Широким шагом он прошел по дорожке прямо к тому месту, где мы прятались.

– Выходите, Нед! – крикнул он. – Не то лесник, чего доброго, всадит в вас порцию свинца. Выходите, приятель, нечего сидеть в кустах.

Нельзя сказать, чтобы вид у нас был очень геройский. Мой бедный друг встал, весь красный от смущения. Я тоже вскочил на ноги и поклонился как можно учтивее.

– А! И этот француз тоже здесь? – сказал он, не отвечая на мой поклон. – Мы уже с ним столкнулись недавно. Что же касается вас, Нед, я знал, что вы примчитесь по горячим следам, и сам искал вас. Я видел, как вы прошли через парк и засели в кустах. Входите в дом, приятель, и сыграем в открытую.

Ну что ж, он был хозяином положения, этот рослый красавец, который непринужденно стоял у дверей дома, пока мы выбирались из своего убежища. Лорд Рафтон не сказал ни слова, но по его потемневшему лицу и мрачному взгляду я видел, что вот-вот грянет буря. Лорд Дэкр первый вошел в дом, мы последовали за ним. Он сам ввел нас в гостиную, отделанную дубовыми панелями, и плотно затворил дверь. Потом окинул меня наглым взглядом.

– Послушайте, Нед, – сказал он, – до сих пор англичане сами улаживали свои семейные дела. Какое отношение имеет этот чужеземец к вашей сестре и моей жене?

– Сэр, – сказал я, – да будет мне позволено заметить, что речь здесь идет не только о жене или сестре, – я друг леди Джейн и имею неотъемлемое право, как всякий благородный человек, защищать женщину от жестокого обращения. Слова бессильны выразить то, что я о вас думаю, поэтому вот, извольте!

В руке у меня была перчатка, и я хлестнул его по лицу. Он отшатнулся со зловещей усмешкой, взгляд его был тверд, как кремень.

– Значит, Нед, вы привезли с собой наемника, – сказал он. – Могли бы, по крайней мере, сами драться, если уж без драки не обойтись.

– Я буду драться, – сказал лорд Рафтон. – И немедленно, не сходя с места.

– Ну нет, сперва я уложу этого французского нахала, – сказал лорд Дэкр. Он подошел к столику, стоявшему у стены, и открыл ящик с медной отделкой. – Клянусь, – сказал он, – один из нас выйдет отсюда ногами вперед. Я не хотел ссориться с вами, Нед, разрази меня гром, но я пристрелю вашего прихвостня, это так же верно, как то, что я Джордж Дэкр. Сэр, выбирайте себе пистолет, стреляться будем через стол. Оба заряжены. Цельтесь хорошенько и постарайтесь меня убить, потому что, если вы промахнетесь, клянусь, ваша песенка спета.

Напрасно лорд Рафтон пытался обратить его ярость на себя. Я твердо помнил два обстоятельства: первое – что леди Джейн больше всего на свете боялась дуэли между своим мужем и братом, и второе – что, если мне удастся убить этого рослого милорда, все устроится как нельзя лучше раз и навсегда. Лорд Рафтон хочет от него избавиться. И леди Джейн тоже. Поэтому я, Этьен Жерар, их друг, уплачу им долг благодарности, освободив их от этой обузы. Да иного выбора у меня и не было, так как лорд Дэкр жаждал всадить в меня пулю, и я, со своей стороны, желал оказать ему ту же услугу. Напрасно лорд Рафтон спорил и ругался. Остановить дальнейший ход событий не было возможности.

– Ну, если уж вы непременно хотите драться не со мной, а с моим гостем, пускай дуэль состоится завтра утром, в присутствии двух свидетелей! – воскликнул он наконец. – А стреляться через стол – ведь это же просто убийство.

– Меня это вполне устраивает, Нед, – сказал лорд Дэкр.

– И меня! – подхватил я.

– Тогда я умываю руки! – воскликнул лорд Рафтон. – Говорю вам, Джордж, если вы убьете полковника Жерара при таких обстоятельствах, то окажетесь на скамье подсудимых. Я отказываюсь быть секундантом.

– Сэр, – сказал я, – что до меня, я вполне готов обойтись без секунданта.

– Но это невозможно! Это не по правилам! – вскричал лорд Дэкр. – Послушайте, Нед, не валяйте дурака. Вы же видите, мы не шутим. Черт подери, да единственное, что от вас требуется, – это бросить платок.

– Я в этом деле не участвую.

– Ну, раз так, придется мне найти кого-нибудь другого, – сказал лорд Дэкр. Он положил пистолеты на стол, прикрыл их скатертью и позвонил. Вошел лакей. – Попросите полковника Беркли зайти сюда. Он в бильярдной.

Через минуту вошел высокий, худой англичанин с длинными усами, что редко встретишь в этой стране среди гладко выбритых лиц. Позже я узнал, что усы носили только гвардейцы и гусары. Этот полковник Беркли был гвардейцем. Он был странный, вялый, ленивый, медлительный, и из его огромных усов, как шест из кустарника, торчала длинная черная сигара. Он с чисто английской флегматичностью оглядел нас и не выказал ни малейшего удивления, узнав о наших намерениях.

– Отлично, – сказал он. – Отлично.

– Я отказываюсь участвовать в этом, полковник Беркли! – воскликнул лорд Рафтон. – Имейте в виду, эта дуэль не может состояться без вашего согласия, и я возлагаю лично на вас ответственность за все, что произойдет.

Полковник Беркли, очевидно, был знатоком дуэлей, потому что он вынул сигару изо рта и скрипучим голосом стал разъяснять, что к чему.

– Обстоятельства несколько необычны, однако не противоречат правилам, лорд Рафтон, – сказал он. – Один джентльмен нанес удар, другой джентльмен его получил. Все совершенно ясно. Время и условия зависят от человека, который требует удовлетворения. Превосходно. Этот человек желает стреляться немедленно, не сходя с места, через стол. Это – его право. Ответственность я готов взять на себя.

Разговаривать больше было не о чем. Лорд Рафтон сидел в углу мрачнее тучи, насупив брови и глубоко засунув руки в карманы брюк. Полковник Беркли осмотрел оба пистолета и положил их на середину стола. Лорд Дэкр стал по одну его сторону, а я по другую – нас разделяло теперь восемь футов полированного черного дерева. Рослый полковник встал на коврик спиной к камину, держа платок в левой руке, а сигару зажав между двумя пальцами правой.

– Когда я брошу платок, вы берете пистолеты и стреляете без команды. Готовы?

– Да! – воскликнули мы.

Он разжал руку, и платок упал. Я быстро наклонился вперед и схватил пистолет, но стол, как я уже говорил, был длиной в восемь футов, и длиннорукому милорду было легче дотянуться до оружия. Я не успел выпрямиться, как он уже выстрелил, – это меня и спасло. Если б я стоял прямо, он вышиб бы мне мозги. А так пуля только задела мои волосы. Я тоже вскинул пистолет, но в этот миг дверь распахнулась, и чьи-то руки обхватили меня. В лицо мне заглянуло прекрасное, раскрасневшееся, взволнованное лицо леди Джейн.

– Не стреляйте! Полковник Жерар, ради меня, не стреляйте! – воскликнула она. – Это ошибка, уверяю вас, ошибка! Он самый лучший, самый любящий из мужей. Я никогда больше его не покину!

Ее руки скользнули по моей руке и закрыли дуло пистолета.

– Джейн, Джейн! – воскликнул лорд Рафтон. – Пойдем! Тебе здесь не место. Я уведу тебя.

– Все это чертовски не по правилам, – сказал лорд Беркли.

– Полковник Жерар, ведь вы не выстрелите, правда? Если вы его убьете, я этого не перенесу.

– Черт подери, Джинни, дай этому малому честно получить свое! – воскликнул лорд Дэкр. – Он выдержал мой выстрел, как настоящий мужчина, и я не допущу, чтобы ему помешали. Будь что будет, я сам во всем виноват.

Но мы с леди Джейн уже успели переглянуться, и она все поняла. Она выпустила мою руку.

– Я отдаю в руки полковника Жерара жизнь моего мужа и мое счастье, – сказала она.

Ах, как эта восхитительная женщина меня понимала! Секунду я раздумывал с пистолетом в руке. Мой противник храбро стоял передо мной, и его загорелое лицо ничуть не побледнело, а дерзкие голубые глаза ни разу даже не моргнули.

– Что же вы медлите, сэр, стреляйте! – воскликнул полковник, стоявший у камина.

– Пора кончать, – сказал лорд Дэкр.

Должен же я был, по крайней мере, показать им, что его жизнь в моих руках. Этого требовала моя гордость. Я поискал глазами какую-нибудь мишень. Полковник смотрел на моего противника, ожидая, что вот сейчас он упадет. Я видел его лицо сбоку – длинная сигара торчала изо рта, и на ее конце было с дюйм пепла. С быстротой молнии я вскинул пистолет и выстрелил.

– С вашего позволения, я стряхнул пепел с вашей сигары, сэр, – сказал я и поклонился с изяществом, недоступным этим островитянам.

Я убежден, что всему виной пистолет, потому что глаз у меня верный. Я не поверил своим глазам, когда увидел, что отстрелил сигару у самых его губ. Он стоял, уставившись на меня, и из его опаленных усов торчал искромсанный обломок сигары. Как сейчас вижу его глупые, злые глаза и длинное, худое, растерянное лицо. А потом он открыл рот. Я всегда говорил, что англичане вовсе не флегматичный и молчаливый народ, надо только их расшевелить. В жизни не слыхал, чтобы кто-нибудь говорил так оживленно, как этот полковник. Леди Джейн зажала уши.

– Послушайте, полковник Беркли, – сказал лорд Дэкр сурово, – вы забываетесь. Здесь дама.

Полковник неловко поклонился.

– Если леди Дэкр будет настолько любезна выйти из комнаты, – сказал он, – я выскажу этому мерзкому французу все, что я думаю о нем и о его дурацких выходках.

Я с великолепным бесстрастием пропустил его слова мимо ушей и обратил внимание только на вызывающий тон.

– Сэр, – сказал я, – я готов принести вам извинения за эту неприятную случайность. Мне было ясно, что, если я не разряжу свой пистолет, это нанесет ущерб чести лорда Дэкра, но в то же время после всего, что сказала эта леди, мне было решительно невозможно целиться в ее мужа. Поэтому я искал мишень и, к величайшему несчастью, выбил у вас изо рта сигару, хотя намеревался просто стряхнуть пепел. Меня подвел пистолет. А теперь, сэр, когда я объяснился и принес свои извинения, если вы все-таки желаете удовлетворения, мне незачем говорить, что в этом я никак не могу вам отказать.

Я держался безупречно и всех их покорил этим. Лорд Дэкр подошел и стиснул мне руку.

– Черт возьми, сэр, – сказал он, – никогда бы не думал, что могу испытывать такие теплые чувства к французу. Вы настоящий мужчина и благородный человек, больше мне нечего к этому добавить.

Лорд Рафтон ничего не сказал, но его рукопожатие было красноречивей слов. Даже полковник Беркли преподнес мне комплимент и заявил, что готов забыть об этой несчастной сигаре. А она... ах, если б вы только видели, каким взглядом она меня подарила, как вспыхнули ее щеки, увлажнились глаза, задрожали губы! Когда я вспоминаю мою красавицу леди Джейн, она представляется мне именно такой, какой была в тот миг. Они настойчиво приглашали меня отобедать, но, сами понимаете, друзья мои, некстати было бы ни лорду Рафтону, ни мне оставаться в Грэйвел-Хэнгере. Примирившаяся чета жаждала уединения. В карете лорд Дэкр убедил ее в своем искреннем раскаянии, и они снова стали любящими мужем и женой. А дабы они такими и остались, мне лучше всего было удалиться. Зачем разрушать семейный мир? Против моей воли мое присутствие и вид могли подействовать на леди Джейн. Нет, нет, прочь из этого дома, даже она не могла убедить меня остаться. Много лет спустя я узнал, что чета Дэкров – одна из самых счастливых в Англии и что жизнь их больше не омрачило ни одно облачко. И все же осмелюсь сказать, что, если б он мог прочесть мысли своей жены... но нет, ни слова больше! Тайна женского сердца священна, и боюсь, что леди Джейн вместе со своей тайной давно уж погребена на каком-нибудь Девонширском кладбище. Быть может, нет уж на свете и тех веселых людей, которые ее окружали, и леди Джейн живет лишь в памяти старого французского бригадира в отставке. Зато он никогда ее не забудет.

VI

Как бригадир побывал в Минске

Сегодня, друзья мои, мне хочется глотнуть чего-нибудь покрепче, и я, пожалуй, выпью бургундского вместо бордо. А все потому, что мое сердце, сердце старого солдата, не на месте. Просто диву даешься, как незаметно подкрадывается старость. Не думаешь, не гадаешь; душа все так же молода, и не чувствуешь, как разрушается и дряхлеет тело. Но наступает день, когда понимаешь это, когда вдруг, как блеск разящего клинка, осеняет прозрение, и видишь, каким ты был и каким стал. Да, да, сегодня со мной это случилось, и я выпью бургундского. Белого бургундского – монтраше. Мсье, я ваш должник.

Все это произошло сегодня утром на Марсовом поле. Простите, друзья, старика за то, что он изливает вам свои горести. Ведь вы были на смотру. Правда, великолепно? Я был на местах, отведенных для ветеранов, кавалеров почетных орденов. Ленточка у меня на груди служила мне пропуском. А крест я храню дома в кожаном кошельке. Нам оказали честь, отвели места там, где войска проходят церемониальным маршем, а справа от нас был император и кареты придворных.

Я бог весть сколько лет не ходил на смотры, потому что многого не одобряю. Не одобряю красные рейтузы пехотинцев. Раньше пехота сражалась в белых рейтузах. А красные должна носить кавалерия. Того и гляди, они присвоят еще наши кивера и шпоры! Если б я показался на смотру, все решили бы, что я, Этьен Жерар, примирился с этим. Вот я и сидел дома. Но сейчас идет Крымская война, а это меняет дело. Люди отправляются в бой. И не мне сидеть дома, когда собираются храбрецы.

Честное слово, они недурно маршировали, эти пехотинцы! Хоть рост и не тот, но крепкие ребята, и выправка отличная. Когда они проходили мимо меня, я обнажил голову. А потом двинулась артиллерия. Добрые пушки, лошади, и люди тоже не плохи. Я обнажил голову. Дальше пошли саперы, и перед ними я тоже снял шляпу. Нет на свете людей храбрее саперов. А там – кавалерия: уланы, кирасиры, егеря, спаги[10]. Я снимал шляпу перед всеми, кроме спаги. У императора их не было. Но, как вы думаете, кто ехал в самом конце? Гусарская бригада в боевом строю! Ах, друзья мои, какая краса, гордость, слава, великолепие, блеск, грохот подков и звяканье уздечек, развевающиеся гривы, благородные лица, облако пыли и колыхание стальных сабель. Сердце мое стучало, как барабан, когда они проезжали мимо меня. А самым последним проскакал мой собственный полк. Я увидел серебристо-черные доломаны, чепраки из леопардовых шкур и словно сбросил с себя бремя лет, увидел своих удальцов, которые мчались за своим молодым полковником на добрых конях во всем блеске молодости и силы сорок лет назад. Я поднял трость. «Chargez! En avant! Vive l’Empereur!»[11] Это прошлое взывало к настоящему. Но, боже, какой у меня был тонкий, писклявый голос! Неужели это его слышала вся наша непобедимая бригада? А рука едва могла поднять трость. Неужели это те стальные, несокрушимые мускулы, которым не было равных в могучей армии Наполеона? Мне улыбались. Меня приветствовали. Император засмеялся и кивнул. Но я видел все вокруг, как в туманном сне, а явью были мои восемьсот павших гусар и прежний Этьен, которого давным-давно уже нет. Но довольно – храбрец должен встретить старость так же, как встречал казаков и улан. И все же иногда монтраше лучше, чем бордо.

Эти войска отправляются в Россию, и я расскажу вам о России. Сейчас это кажется мне страшным сном! Кровь и лед. Лед и кровь. Озверелые лица и заледеневшие бакенбарды. Посиневшие руки, протянутые в мольбе о помощи. И через всю бесконечную равнину протянулась непрерывная вереница людей; они брели, брели – одну сотню миль за другой, а впереди была все та же белая равнина. Иногда ее однообразие нарушали еловые леса, иногда она расстилалась до самого голубого холодного горизонта, а черная вереница все тянулась вперед. Эти измученные, оборванные, умирающие от голода люди, промерзшие до самого нутра, не смотрели по сторонам – понурившись и сгорбившись, они уползали туда, во Францию, как зверь в свою берлогу. Они не разговаривали, и снег заглушал их шаги. Только один раз я услышал смех. Это было под Вильно. К командиру нашей ужасной колонны подъехал адъютант и спросил, это ли Великая армия. Все, кто был поблизости и слышал его слова, огляделись и, увидев этих павших духом людей, эти разбитые полки, эти закутанные в мех скелеты, которые когда-то были гвардейцами, засмеялись, и смех затрещал по колонне, как фейерверк. Я много слышал в своей жизни стонов и криков, но куда ужасней был этот смех Великой армии.

Как же в таком случае русские не перебили этих беспомощных людей? Почему казаки не подняли их на пики или не сбили в стадо и не угнали в глубь России? Вокруг черной, извивавшейся по снегу, как змея, колонны со всех сторон мелькали смутные тени, они то появлялись, то исчезали с обоих флангов и в хвосте. Это были казаки, они рыскали вокруг нас, как волки вокруг овечьего стада. А не нападали они только потому, что весь лед России не мог остудить сердца некоторых храбрецов. До самого конца они готовы были в любую минуту встать между этими дикарями и их добычей. И когда нависла опасность, один из них в особенности показал, как он велик, и прославился в дни бедствий гораздо больше, чем тогда, когда вел наш авангард к победе. Я поднимаю бокал за него, за Нея, этого рыжегривого льва, который, сверкая глазами, оглядывался через плечо на врага, а тот боялся подступить к нему слишком близко. Я вижу его так, словно это было вчера, – широкое бледное лицо искажено яростью, светлые голубые глаза мечут искры, могучий голос гремит среди ружейных выстрелов. Его потрепанная треуголка без пера была знаменем, вокруг которого в эти ужасные дни сплотилась вся Франция.

Всем известно, что ни я, ни Конфланский гусарский полк не были в Москве. Мы оставались в тылу, охраняя коммуникации в Бородине. Ума не приложу, как мог император наступать без нас. Когда он этим решением ослабил армию, я понял, что он уж не тот, что прежде. Однако солдат должен повиноваться приказу, и я остался в этой деревне, отравленной смрадом тридцати тысяч трупов людей, павших в великой битве. Весь остаток осени я занимался тем, что подкармливал лошадей своего полка и кое-как экипировал людей, так что, когда армия снова отступила к Бородину, мои гусары были лучшими в кавалерийских частях и получили приказ двигаться под начальством Нея в арьергарде. Что делал бы он без нас в эти ужасные дни? «Ах, Жерар!» – сказал он как-то вечером, но не мне повторять его слова. Достаточно того, что он выразил мысли всей армий. Арьергард прикрывал армию, а конфланские гусары прикрывали арьергард. В этих словах была святая правда. Казаки ни на минуту не оставляли нас в покое. Нам то и дело приходилось их сдерживать. Не было дня, чтобы мы не обтирали кровь со своих клинков. Да, нам пришлось-таки послужить императору.

Но между Вильно и Смоленском положение стало отчаянным. С казаками мы, хоть и промерзшие до костей, кое-как справлялись, но бороться с голодом оказалось нам не под силу. Надо было добыть провиант любой ценой. В тот вечер Ней вызвал меня в свой фургон. Он сидел, уронив свою большую голову на руки.

– Полковник Жерар, – сказал он, – наши дела отчаянно плохи. Люди умирают с голоду. Необходимо любой ценой их накормить.

– Лошади, – предложил я.

– Кроме тех, что остались у горстки ваших кавалеристов, больше ни одной нет.

– Музыканты, – сказал я.

Несмотря на все свое отчаяние, он рассмеялся.

– Почему же именно музыканты?

– Всех, кто может сражаться, надо беречь.

– Так, – сказал он. – Вижу, вы не выйдете из игры до последнего, и я тоже. Молодец, Жерар! – Он стиснул мне руку. – Но у нас еще остается одна надежда. – Он снял с крюка фонарь, который висел под крышей фургона, и поставил его около карты, развернутой перед ним. – Вот здесь, к югу от нас, – сказал он, – город Минск. Русский перебежчик сообщил, что в городской ратуше хранятся большие запасы зерна. Берите людей, сколько считаете нужным, отправляйтесь в Минск, захватите зерно, погрузите его на повозки, какие найдете в городе, и присоединитесь к нам на Смоленской дороге. Если вы потерпите неудачу, что ж, мы потеряем только один отряд. Зато в случае успеха это – спасение для всей армии.

Конечно, это было не совсем удачно сказано, ведь было ясно, что наша неудача не просто потеря отряда. Важно ведь не только количество, но и качество. И все же какое почетное задание, какой благородный риск! Если только это в человеческих силах, зерно из Минска будет доставлено. Так я и сказал ему и добавил несколько горячих слов о долге храбреца, после чего маршал до того растрогался, что встал и, ласково обняв меня за плечи, вытолкнул из фургона.

Мне было ясно, что для успешного исполнения дела нужно взять небольшой отряд и рассчитывать более на внезапность, чем на численность. Большому отряду не пройти незамеченным, ему трудно добыть пропитание, и русские приложат все силы, чтобы его истребить. А небольшой кавалерийский отряд, если только ему удастся незаметно проскользнуть мимо казаков, вполне возможно, не встретит больше войск на своем пути, так как мы знали, что главные силы русских находятся в нескольких переходах от нас. Зерно в Минске наверняка предназначалось для них. Эскадрон гусар да тридцать польских улан – вот все, кого я выбрал для этого рискованного дела. В ту же ночь мы выступили и двинулись на юг, к Минску.

По счастью, до полнолуния было еще далеко, и враг нас не заметил. Два раза мы видели яркие костры на снегу и вокруг них высокий густой частокол. Это были казачьи пики, воткнутые на ночь в снег. Как хотелось нам напасть на казаков врасплох и отомстить им за все; мои товарищи выжидающе поглядывали то на меня, то на красные мерцающие круги в темноте. Клянусь богом, я сам едва поборол искушение, ведь это послужило бы врагам отличным уроком и научило бы их держаться от французской армии на почтительном расстоянии. Но для хорошего командира важнее всего на свете не отвлекаться от главной цели, и мы тихо ехали по снегу, объезжая стороной казачьи биваки. Ночное небо позади нас все было охвачено заревом; там наши бедняги боролись за жизнь, чтобы встретить новый день, полный невзгод и голода.

Всю ночь мы медленно продвигались вперед, держась так, что Полярная звезда светила нам в спину. В снегу было проторено множество троп, и мы ехали по ним, чтобы никто не обнаружил здесь следов кавалерийского отряда. По таким мелким предосторожностям всегда узнаешь опытного офицера. Кроме того, тропа скорее приведет в деревню, а только в деревнях можно было рассчитывать добыть еду. На рассвете мы очутились в густом еловом лесу, снег лежал на ветках так плотно, что свет едва пробивался сквозь них. Когда мы наконец выбрались оттуда, уже совсем рассвело, край восходящего солнца поднялся над заснеженной равниной, и вся она, из края в край, стала красной. Я остановил своих гусар и улан на опушке и стал осматривать местность. Неподалеку стоял какой-то домик. В нескольких милях за ним была деревня. А вдали, на горизонте, виднелся большой город, над которым во множестве сверкали купола церквей. Видимо, это и был Минск. Следов войск я нигде не заметил. Ясно было, что мы миновали казачьи посты и ничто не преграждало нам путь к цели. Радостный крик вырвался у моих людей, когда я сказал им, где мы находимся, и мы быстро двинулись к деревне.

Однако, как я сказал, прямо перед нами был домик. Когда мы подъехали к нему, я увидел, что у двери привязан прекрасный серый конь под кавалерийским седлом. Я пришпорил своего коня, но, прежде чем успел доскакать до домика, из двери выбежал какой-то человек, прыгнул в седло и умчался во весь опор, оставляя за собой облако хрусткого, сухого снега. Солнце играло на его золотых эполетах, и я понял, что это русский офицер. Если его не настичь, он поднимет на ноги всю округу. Я дал Фиалке шпоры и пустился в погоню. Мои люди последовали за мной; но ни одна из наших лошадей не могла сравниться с Фиалкой, и я знал, что если не настигну русского сам, то на других надеяться нечего.

Только очень искусный всадник на быстром скакуне может надеяться уйти от Фиалки с Этьеном Жераром в седле. Он неплохо скакал, этот молодой русский офицер, и сидел недурно, но постепенно мы его измотали. Он то и дело оглядывался через плечо – смуглый красавец с орлиными глазами, – и я, настигая его, понял, что он взглядом измеряет расстояние, разделяющее нас. Вдруг он обернулся – вспышка, треск выстрела, и пистолетная пуля просвистела у самого моего уха. Прежде чем он успел обнажить саблю, я настиг его, но он все еще вонзал шпоры в бока своего коня, и мы скакали бок о бок, и все-таки я успел ухватить его левой рукой за плечо. Вдруг я увидел, что он быстро поднес руку ко рту. Я мигом перетянул его на свою луку и стиснул ему горло, чтобы он не мог ничего проглотить. Лошадь вырвалась из-под него, но я держал его крепко, а Фиалка остановилась. Сержант Удэн из гусарского полка первым подскакал к нам. Это был старый вояка, он сразу смекнул, что к чему.

– Держите его крепче, полковник, – сказал он. – А остальное предоставьте мне.

Он вытащил нож, просунул лезвие между стиснутыми зубами русского и, повернув лезвие, заставил его открыть рот. На языке у него был мокрый клочок бумаги, который он старался проглотить. Удэн взял бумажку, а я отпустил горло русского. Он, полузадушенный, не сводил с нее глаз, и я сразу понял, что это донесение большой важности. Его руки сжимались, как будто он хотел вырвать у меня бумагу. Но когда я попросил прощения за грубость, он пожал плечами и беспечно улыбнулся.

– А теперь к делу, – сказал я, когда он прокашлялся и отплевался. – Ваше имя?

– Алексис Бараков.

– Чин и полк?

– Капитан гродненских драгун[12].

– Что это у вас за письмо?

– Это записка к моей возлюбленной.

– И зовут ее, – сказал я, разглядывая адрес, – гетман Платов[13]. Ну нет, меня не обманете, это важный военный документ, вы везли письмо одного генерала другому. Живо говорите, что там написано.

– Прочтите сами.

Он, как большинство образованных русских, превосходно говорил на французском языке. Но ему было прекрасно известно, что и один французский офицер на тысячу едва ли знает хоть слово по-русски. Записка состояла всего из одной строчки и выглядела так:

«Пусть французы придут в Минск. Мы готовы».

Я посмотрел на записку и пожал плечами. Потом показал ее своим гусарам, но и они не могли взять в толк, что это может значить. Все поляки были простые, неграмотные люди, кроме сержанта, но он был родом из Мемеля и не знал русского языка. С ума можно было сойти, ведь я понимал, что в руки мне попала важная тайна, от которой, может быть, зависит судьба всей армии, и ни слова не мог прочесть! Я опять попросил пленного перевести записку и обещал отпустить его за это на свободу. Но он только улыбнулся в ответ. Я невольно восхищался им, потому что сам точно так же улыбался, когда попадал в подобное положение.

– Тогда скажите нам, по крайней мере, как называется эта деревня? – спросил я.

– Это Доброва.

– А вон там, вдали, вероятно, Минск?

– Да, это Минск.

– Что ж, поедем в деревню, там нам живо переведут эту депешу.

И мы тронулись. По обе стороны пленника ехали мои люди с карабинами на изготовку. Деревня оказалась маленькой, и я поставил часовых в каждом конце ее единственной улицы, чтобы никто не мог ускользнуть. Необходимо было остановиться и добыть еды для людей и корм лошадям, ведь они ехали всю ночь, и путь предстоял неблизкий.

Посреди деревни стоял большой каменный дом, к которому я и направился. В доме жил священник, злой и угрюмый старик, который не ответил вежливо ни на один наш вопрос. В жизни не видел более мерзкого человека, но, клянусь богом, его единственная дочь, которая вела у него хозяйство, ничуть на него не походила. Она была брюнетка, что редко увидишь в России, с белоснежной кожей, волосы черные, как вороново крыло, и самые чудесные темные глаза, какие только загорались при виде бравого гусара. Я с первого взгляда понял, что она передо мной не устоит. Конечно, при исполнении своего долга солдату не время заниматься амурами, но все же за скромным завтраком, который мне подали, я непринужденно болтал с дамой, и не прошло и часа, как мы стали самыми лучшими друзьями. Ее звали Софи, а фамилии я не знаю. Я научил ее называть меня Этьеном и постарался ободрить, потому что ее милое лицо было печально, а в прекрасных темных глазах стояли слезы. Я захотел узнать, что ее так печалит.

– Как же мне не печалиться, – сказала она по-французски, очаровательно шепелявя, – когда один из моих бедных соотечественников попал к вам в плен. Я видела, как он въехал в деревню под конвоем двух гусар.

– Таковы превратности войны, – сказал я. – Сегодня его черед, завтра, быть может, мой.

– Но подумайте, мсье...

– Этьен, – подсказал я.

– Ах, мсье...

– Этьен.

– Ну, хорошо! – воскликнула она с отчаянной решимостью и мило покраснела. – Подумайте только, Этьен, ведь этого молодого офицера отвезут к вам, и там он умрет с голоду или замерзнет, потому что, если этот поход, боюсь, нелегок для ваших солдат, то какова же будет участь пленного?!

Я пожал плечами.

– У вас доброе лицо, Этьен, – сказала она. – Вы не можете обречь этого беднягу на верную смерть. Молю вас, отпустите его!

Ее нежная рука коснулась моего рукава, темные глаза умоляюще заглянули мне в лицо.

Вдруг у меня мелькнула счастливая мысль. Я исполню просьбу, но взамен потребую от нее услуги. Я приказал привести пленного.

– Капитан Бараков, – сказал я, – эта молодая особа просит меня отпустить вас, и я готов уступить ее просьбе, но дайте мне слово не покидать этот дом ровно сутки и не пытаться сообщить кому-либо о наших действиях.

– Даю слово, – сказал он.

– Полагаюсь на вашу честь. Одним человеком больше или меньше – ничего не изменит в войне между такими огромными армиями, а привезти вас с собой как пленника значит обречь на смерть. Ступайте же и благодарите не меня, а первого французского офицера, который попадет к вам в руки.

Когда он вышел, я достал из кармана бумагу.

– Ну вот, Софи, – сказал я, – я исполнил вашу просьбу, а теперь преподайте мне за это урок русского языка.

– С удовольствием, – сказала она.

– Начнем с этого, – сказал я и положил бумагу перед ней. – Переведем все слова подряд и посмотрим, что получится.

Она посмотрела на записку с удивлением.

– Здесь сказано, – объяснила она, – что, если французы придут в Минск, все погибло. – И вдруг ужас мелькнул на ее красивом лице. – Боже мой, – воскликнула она, – что я наделала! Я предала свою родину! Ах, Этьен, эти слова меньше всего предназначались для ваших глаз. Зачем вы прибегли к хитрости и заставили бедную, простодушную, наивную девушку изменить своей родине?

Я утешил как мог бедняжку Софи и заверил ее, что тут нет ничего зазорного, если ее перехитрил такой старый вояка и проницательный человек, как я. Но мне было не до разговоров. Из записки стало ясно, что зерно действительно в Минске, а защищать его некому, потому что войск там нет. Высунувшись из окна, я поспешил отдать приказ, трубач заиграл сбор, и через десять минут мы, оставив деревню позади, уже скакали к городу, золоченые купола церквей и колоколен которого поблескивали над заснеженным горизонтом. Они поднимались все выше и выше, и вот, когда солнце уже начало клониться к западу, мы очутились на широкой главной улице и поскакали по ней под крики мужиков и визг испуганных женщин, пока не оказались перед ратушей. Я остановил своих кавалеристов на площади, а сам с двумя сержантами, Удэном и Папилетом, бросился внутрь.

Господи, никогда не забуду то, что я там увидел! Прямо перед нами, выстроившись в три ряда, стояли русские гренадеры. Когда мы вошли, они вскинули ружья, и прямо в лица нам грянул залп. Удэн и Папилет упали на пол, подкошенные пулями. С меня же пуля сбила кивер, и в доломане появились две дыры. Гренадеры бросились на меня со штыками.

– Измена! – закричал я. – Нас предали! По коням!

Я выбежал из ратуши, но вся площадь была запружена войсками. Со всех боковых улиц на нас скакали драгуны и казаки, а из домов открыли такую пальбу, что половина моих людей и лошадей рухнула на землю.

– За мной! – крикнул я и вскочил на Фиалку, но тут русский драгунский офицер, здоровенный, как медведь, обхватил меня, и мы покатились по земле. Он обнажил саблю, чтобы убить меня, но передумал, схватил меня за горло и стал бить головой о камни, покуда я не потерял сознания. Так я попал в плен к русским.

Когда я пришел в себя, то жалел лишь об одном, что он сразу не вышиб мне мозги. Там, на главной площади в Минске, лежала половина моих людей, мертвых или раненых, а русские с ликующими криками столпились вокруг. Жалкую горстку уцелевших согнали на крыльцо ратуши под конвоем казачьей сотни. Увы, что я мог сказать, что мог поделать? Было ясно, что я завел их в хитроумную западню. Враги узнали, зачем мы здесь, и приготовились к встрече. А виной всему это донесение, которое заставило меня пренебречь предосторожностями и ехать прямо в город. Как мне оправдаться? Слезы потекли по моим щекам, когда я увидел гибель своего эскадрона и подумал о тяжкой судьбе моих товарищей из Великой армии, которые ждали, что я привезу им еду. Ней доверился мне, а я не оправдал доверия. Как часто вглядывается он теперь в снежную даль, ожидая отряда с зерном, который никогда не порадует его взор! Да и собственная моя участь была не из легких. Ссылка в Сибирь – вот лучшее, на что я мог рассчитывать. Но поверьте мне, друзья, что не о себе, а о голодающих товарищах горевал Этьен Жерар, когда по щекам его покатились слезы, которые тут же замерзали.

– Что такое? – раздался около меня грубый голос, и я, повернувшись, увидел того самого здоровенного чернобородого драгуна, который стащил меня с седла. – Глядите-ка, француз плачет! А я-то думал, за корсиканцем идут одни только храбрецы, а не дети!

– Если б мы встретились один на один, я показал бы вам, кто храбрее, – сказал я.

Вместо ответа этот негодяй дал мне пощечину. Я схватил его за горло, но десяток русских солдат оттащили меня от него и держали за руки, а он снова ударил меня.

– Презренный пес! – воскликнул я. – Разве так обращаются с офицером и дворянином?

– Никто вас не звал в Россию, – сказал он. – А уж ежели вы сюда пришли, то и получайте, что заслужили. Будь моя воля, я попросту пристрелил бы тебя на месте.

– Когда-нибудь вы за это ответите! – воскликнул я, вытирая с усов кровь.

– Если гетман Платов одного со мной мнения, завтра в этот час тебя уже не будет в живых, – ответил он и бросил на меня свирепый взгляд. Потом он сказал своим солдатам несколько слов по-русски, и все они мигом вскочили в седла. Подвели бедняжечку Фиалку, у которой вид был такой же несчастный, как у ее хозяина, и велели мне сесть. Мою левую руку обвязали ремнем, другой конец которого прикрепили к стремени драгунского сержанта. И вот я с остатком своих людей в самом плачевном положении выехал из Минска на север.

В жизни не видал такого негодяя, как этот майор Сержин, начальник конвоя. В русской армии можно найти и самых лучших и самых худших людей в мире, но хуже Сержина, майора Киевского драгунского полка, я не видел ни в одних войсках, кроме партизан на Пиренейском полуострове. Это был рослый малый со свирепым, жестоким лицом и щетинистой черной бородой, которая топорщилась поверх его кирасы. Говорят, потом его представили к награде за храбрость и силу, что ж, могу только сказать, что лапы у него медвежьи, это я почувствовал на себе, когда он стащил меня с седла. По-своему он был неглуп и все время отпускал по-русски шуточки в наш адрес, отчего все драгуны и казаки покатывались со смеху. Дважды он стегнул моих товарищей плетью, а один раз подъехал ко мне, уже занеся плеть, но, видно, взгляд у меня был такой, что он не посмел ее опустить. Так, жалкие и несчастные, терзаемые холодом и голодом, ехали мы печальной вереницей через огромную снежную равнину. Солнце село, но мы продолжали свой тягостный путь в долгих северных сумерках. Я весь закоченел, голова у меня болела от побоев, и, сидя на своей верной Фиалке, я не знал, где я и куда еду. Лошадь плелась, понурившись и поднимая голову только затем, чтобы презрительно фыркнуть на захудалых казачьих лошаденок.

Вдруг конвой остановился, и я увидел, что мы на единственной улице какой-то русской деревушки. На одной стороне улицы была церковь, а напротив – большой каменный дом, который показался мне знакомым. Я огляделся в полумраке и увидел, что нас снова привезли в Доброву и мы стоим у дверей все того же дома священника, где наш отряд останавливался утром. Здесь очаровательная и наивная Софи перевела мне ту злополучную записку, которая столь странным образом нас погубила. Подумать только, всего несколько часов назад мы выехали отсюда, полные надежд на успех своего дела, а теперь остатки нашего отряда, побежденные и униженные, ожидали своей участи, которую решит жестокий враг! Но такова судьба солдата, друзья мои; сегодня поцелуи, а завтра побои. Токайское во дворце, грязная вода в лачуге, роскошные меха или отрепья, туго набитый кошелек или пустой карман, непрестанные переходы от лучшего к худшему, и лишь храбрость и честь остаются неизменны.

Русские спешились, и моим бедным товарищам тоже приказали сойти с лошадей. Было уже поздно, и конвойные явно намеревались заночевать в деревне. Крестьяне громко ликовали и радовались, когда узнали, что все мы попали в плен, они высыпали на улицу с факелами, женщины поили казаков чаем и водкой. Вышел и старик священник, тот самый, которого мы видели утром. Теперь он весь расплылся в улыбке и вынес на подносе что-то вроде горячего пунша, запах которого я помню до сих пор. За спиной у отца стояла Софи. Я с ужасом увидел, как горячо она пожала руку майору Сержину, поздравив его с победой и взятием врагов в плен. Старик священник, ее отец, со злобой посмотрел на меня и отпустил на мой счет какие-то оскорбительные замечания, указывая на меня худой грязной рукой. Красавица Софи тоже посмотрела на меня, но ничего не сказала, и я прочел в ее темных глазах жалость. Потом она повернулась к майору Сержину и что-то сказала ему по-русски, отчего он нахмурился и раздраженно покачал головой. При свете, падавшем из открытых дверей, видно было, как она упрашивала его. Я не отрываясь глядел на их лица – красивой девушки и темноволосого свирепого мужчины, чутьем угадав, что они спорят о моей судьбе. Офицер долго качал головой, потом наконец ее мольбы смягчили его, и он, видимо, уступил. Он повернулся ко мне, стоявшему под охраной сержанта.

– Эти добрые люди предлагают тебе ночлег под своим кровом, – сказал он, окидывая меня злобным взглядом с головы до ног. – Мне трудно им отказать, но не скрою, что я охотно оставил бы тебя валяться на снегу. Это охладило бы твой пыл, французская сволочь!

Я взглядом выразил все свое презрение к нему.

– Кто родился дикарем, дикарем и умрет, – сказал я.

Мои слова, видимо, уязвили его, он выругался и занес плеть, чтобы ударить меня.

– Заткнись, корноухий пес! – заорал он. – Будь моя воля, я выморозил бы за ночь всю твою наглость. – Овладев собой, он обратился к Софи в соответствии со своими понятиями об учтивости: – Если у вас есть погреб с надежным запором, пускай этот малый проведет там ночь, раз уж вы оказали ему такую честь и позаботились о его удобстве. Я возьму с него слово, что он не станет выкидывать фокусов, ведь я отвечаю за него, пока не сдам его завтра гетману Платову.

Я больше не мог выносить этого высокомерия. Видимо, он нарочно разговаривал с девушкой по-французски, чтобы я понимал, как оскорбительно он обо мне отзывается.

– Я не приму от вас никаких одолжений, – сказал я. – Делайте, что хотите, но слова я вам не дам.

Русский пожал широченными плечами и отвернулся, видимо, считая, что вопрос исчерпан.

– Ну что ж, милейший, тем хуже для твоих рук и ног. Посмотрим, каков-то ты будешь утром, когда проведешь ночь на снегу.

– Одну минуту, майор Сержин, – сказала Софи. – Вы не должны так сурово обходиться с этим пленником. Есть особые причины, по которым он имеет право на нашу доброту и милосердие.

Русский подозрительно посмотрел сперва на нее, потом на меня.

– Какие еще причины? Я вижу, вы к этому французу неравнодушны, – сказал он.

– Главная причина здесь та, что не далее как сегодня утром он по собственной воле отпустил Алексея Баракова, капитана гродненских драгун.

– Это правда, – сказал Бараков, который тем временем вышел из дома. – Сегодня утром он взял меня в плен и отпустил под честное слово вместо того, чтобы отправить под конвоем во французскую армию, где я умер бы с голоду.

– Поскольку полковник Жерар поступил так благородно, теперь, когда он попал в беду, вы, конечно, позволите ему провести эту холодную ночь у нас в погребе, – сказала Софи. – Это не слишком большая награда за его благородство.

Но драгун все еще злился.

– Пускай сперва даст слово, что не будет пытаться бежать, – сказал он. – Слышишь, ты? Дашь слово?

– Не дам, – сказал я.

– Полковник Жерар! – воскликнула Софи с пленительной улыбкой. – А мне вы дадите слово, правда?

– Вам, мадемуазель, я ни в чем не могу отказать. С удовольствием даю вам слово.

– Ну вот, майор Сержин! – с торжеством воскликнула Софи. – Этого вполне достаточно. Вы сами слышали, он сказал, что дает мне слово. Я отвечаю за то, что с ним все будет благополучно.

Русский медведь изъявил свое согласие невнятным ворчаньем, и меня повели в дом, а следом шел священник, бросая мне в спину недобрые взгляды, и огромный чернобородый драгун. Под домом был большой и просторный подвал, где хранились дрова. Туда меня и отвели, и я понял, что здесь проведу ночь. Половина этого унылого подвала была до потолка завалена дровами. Каменный пол, голые стены, в одной из них – единственное узкое оконце, надежно забранное железной решеткой. С низкого потолка свисал большой фонарь. Майор Сержин с усмешкой снял его и осветил все углы мрачного помещения.

– Как вам нравятся наши русские отели, мсье? – спросил он со злобным смешком. – Не слишком роскошные, но лучших у нас нет. Быть может, в следующий раз, когда вам, французам, вздумается путешествовать, вы изберете другую страну, где будет больше удобств.

Так он насмехался надо мной, и его белые зубы сверкали из-под бороды. Потом он ушел, и я услышал, как заскрежетал в замке большой ключ.

Целый час, весь продрогший, я сидел на куче дров в совершенном отчаянии, закрыв лицо руками, одолеваемый самыми печальными мыслями. В этих четырех стенах было довольно холодно, но мысль о том, как тяжко приходится моим людям на дворе, заставляла меня страдать вдвойне. Я начал ходить взад-вперед, хлопать в ладоши, бить ногами в стену, чтобы не замерзнуть окончательно. Фонарь давал немного тепла, но все-таки холод был собачий, и я с утра ничего не ел. Мне казалось, что про меня все забыли, но вот наконец в замке заскрежетал ключ и вошел – как вы думаете, кто? Мой недавний пленник, капитан Алексис Бараков. Под мышкой у него была бутылка вина, а в руках – большая тарелка горячего жаркого.

– Тс! – шепнул он. – Ни слова! И не падайте духом! Я не могу сейчас ничего объяснить, потому что Сержин еще здесь. Не спите и будьте готовы!

Торопливо сказав все это, он поставил еду, от которой у меня потекли слюнки, и выбежал за дверь.

«Не спите и будьте готовы!» Эти слова продолжали звучать в моих ушах. Я съел жаркое и выпил вино, но не это согрело мне душу. Что значили слова Баракова? Почему мне нельзя спать? К чему быть готовым? Неужели есть еще надежда на побег? Я всю жизнь презирал людей, которые никогда не молятся, а в минуту опасности прибегают к молитве. Точно так же плохой солдат старается угодить своему полковнику только тогда, когда ему нужна какая-нибудь поблажка. Но я вспомнил о соляных копях в Сибири и о моей матушке, которая ждала меня во Франции, и молитва излилась сама собой, не с моих уст, а из сердца, – я молился о том, чтобы слова Баракова не обманули моих надежд. Но часы на деревенской колокольне отбивали час за часом, а ничего не было слышно, кроме переклички русских часовых на дворе.

И вдруг сердце мое дрогнуло: я услышал за дверью легкие шаги. Через секунду щелкнул замок, дверь отворилась, и вошла Софи.

– Мсье!.. – воскликнула она.

– Этьен, – подсказал я.

– Вы неисправимы, – проговорила она. – Но, скажите, вы в самом деле не питаете ко мне ненависти? Вы простили меня за то, что я сыграла с вами эту шутку?

– Какую шутку? – спросил я.

– Господи боже! Возможно ли, что вы до сих пор не поняли? Помните, вы попросили меня перевести записку. Я сказала вам, что там написано: «Если французы придут в Минск, все погибло».

– А что же там было?

– Там было сказано: «Пусть французы приходят в Минск. Мы их ждем».

Я отпрянул от нее.

– Вы меня предали! – воскликнул я. – Вы заманили меня в ловушку! Из-за вас все мои люди убиты или попали в плен. Какой же я был дурак, что поверил женщине!

– Будьте же справедливы, полковник Жерар. Ведь я русская, и для меня всего важнее долг перед моей родиной. Разве вы не хотели бы, чтобы французская девушка поступила точно так же? Ведь если б я правильно перевела записку, вы не поехали бы в Минск, и ваш отряд ускользнул бы от наших войск. Скажите же, что прощаете меня.

Она была очаровательна, когда стояла передо мной, прося простить ее. И все же, вспомнив про своих убитых товарищей, я не мог пожать ее протянутую руку.

– Ну, хорошо, – сказала она, опуская руку. – Вы любите своих, а я своих, значит, мы квиты. Но, полковник Жерар, здесь, в этом доме, вы произнесли мудрые и добрые слова. Вы сказали: «Одним человеком больше или меньше – ничего не изменит в войне между такими огромными армиями». Ваш урок благородства не пропал даром. Вон там, за дровами, есть дверь, которую никто не караулит. Вот ключ. Уходите, полковник Жерар, и, надеюсь, мы никогда больше не встретимся.

Мгновенье я стоял с ключом в руке, и голова у меня шла кругом. Потом я вернул ей ключ.

– Не могу, – сказал я.

– Но почему же?

– Я дал слово.

– Кому? – спросила она.

– Да вам же.

– Я возвращаю вам его.

Сердце мое дрогнуло от радости. Ну, конечно же, она права. Я отказался дать слово Сержину. С ним я ничем не связан. Если она освобождает меня от обещания, честь моя останется незапятнанной. Я снова взял ключ.

– В конце улицы вас ждет капитан Бараков, – сказала она. – Мы, северяне, не забываем ни зла, ни добра. У него ваша лошадь и сабля. Не медлите ни секунды, потому что через два часа начнет светать.

Я вышел в звездную русскую ночь и в последний раз увидел Софи, смотревшую мне вслед через открытую дверь. Она провожала меня тоскливым взглядом, словно ожидала чего-то большего, нежели та холодная благодарность, которую я ей принес, но у самого скромного человека есть гордость, и не стану утверждать, будто моя гордость не была задета тем, что она меня провела за нос. Я не мог заставить себя поцеловать ей руку, не говоря уж о губах. Дверь вела в узкий проулок, в конце которого стоял закутанный с ног до головы человек, державший под уздцы Фиалку.

– Вы сказали, чтобы я помог первому французскому офицеру, который окажется в беде, – сказал он. – Желаю удачи! Bon voyage[14], – шепнул он, когда я вскочил в седло. – И запомните: пароль «Полтава».

Хорошо, что он сказал мне пароль, так как я дважды наталкивался на казачьи пикеты, прежде чем выехал в открытое поле. Только я миновал последний пост и уже думал, что свободен, как вдруг у меня за спиной раздался глухой стук копыт по снегу и огромный человек на здоровенной лошади стал быстро настигать меня. Первой моей мыслью было дать Фиалке шпоры. Второй, когда я увидел длинную черную бороду поверх стальной кирасы, остановиться и подождать его.

– Я так и знал, что это ты, французский пес, – сказал он, потрясая обнаженной саблей. – Негодяй, ты нарушил слово!

– Я не давал слова.

– Врешь, собака!

Я огляделся – вокруг ни души. Казачьи посты вдали словно вымерли. Мы были совершенно одни, только луна над головой да снег под ногами. Судьба всегда была благосклонна ко мне.

– Я не давал вам слова.

– Ты дал его девушке.

– Перед ней я и отвечу.

– Еще бы, этого только тебе и надо. Но, к несчастью, ответ придется держать передо мной.

– Я готов.

– Эге, да при тебе сабля! Тут пахнет изменой! Я все понял! Эта женщина помогла тебе бежать. Теперь ей не миновать Сибири.

Этими словами он подписал себе смертный приговор. Ради Софи я не мог отпустить его живым. Наши сабли скрестились, и через мгновенье мой клинок проткнул его черную бороду и вонзился ему в горло. Как только он упал, я тотчас соскочил на землю, но одного удара оказалось достаточно. Он умер, норовя укусить меня за ногу, как бешеный волк.

Через два дня я нагнал нашу армию в Смоленске и снова оказался в печальной колонне, которая плелась по снегу, оставляя за собой длинный кровавый след.

Но довольно, друзья мои; не стану пробуждать воспоминания о несчастьях и смерти. Они все еще преследуют меня во сне. Мы наконец остановились в Варшаве, потеряв по дороге пушки, обоз и три четверти наших товарищей. Но не честь Этьена Жерара. Говорили, что я нарушил слово. Но попробовал бы кто-нибудь сказать мне это в лицо, потому что я рассказал вам святую правду, и хотя я стар, мой палец еще может спустить курок, когда надо встать на защиту своей чести.

VII

Как бригадир действовал при Ватерлоо

1. Рассказ о лесной харчевне

Из всех великих сражений, в каких мне выпала честь обнажать саблю за нашего императора и за Францию, ни одно не было проиграно. При Ватерлоо же, где я хотя и присутствовал, но был лишен возможности сражаться, враг восторжествовал. Не мне говорить, что одно тут связано с другим. Вы слишком хорошо меня знаете, друзья мои, чтобы подумать, что я способен на такую нескромность. Но это дает пищу для размышлений, и кое-кто пришел к лестным для меня выводам. В конце концов, надо было только прорвать несколько английских каре, и победа была бы за нами. Кто скажет, что гусары Конфланского полка во главе с Этьеном Жераром не могли бы это сделать? Но судьба решила иначе: я оказался в стороне, и империя пала. При этом судьба решила также, что этот день траура и скорби должен принести мне такое торжество, какого я не знал, даже когда летел на крыльях победы из Булони в Вену. Никогда моя слава не сияла так ярко, как в этот великий миг, когда все вокруг окутала тьма. Вы понимаете, что я остался предан императору в его несчастьях и не пожелал продать свою шпагу и честь Бурбонам. Никогда больше я не почувствую под собой своего боевого коня, никогда не услышу у себя за спиной звуки серебряных труб и литавр, не поскачу впереди моих орлов. Но, друзья мои, я утешаюсь и умиляюсь до слез, когда вспоминаю, как достойно я вел себя в этот последний день своей военной службы, и я думаю о том, что из всех замечательных подвигов, которые стяжали мне любовь стольких красавиц и уважение стольких благородных людей, не было ни одного, который блеском, дерзостью и благородством цели мог бы сравниться с моей знаменитой поездкой в ночь на девятнадцатое июня тысяча восемьсот пятнадцатого года. Я знаю, эту историю часто рассказывают в офицерском обществе, за столом и в казармах, так что в армии она известна всякому, но скромность заставляла меня молчать, а сегодня, друзья мои, я разоткровенничался с вами и готов рассказать все как было.

Прежде всего смею вас заверить в одном. Никогда еще у Наполеона не было такой замечательной армии, как та, которая участвовала в этой кампании. К тринадцатому году Франция обессилела. На каждого бывалого солдата приходилось пятеро желторотых птенцов – «марий-луиз», как мы их называли, потому что, пока император воевал, императрица занималась набором рекрутов. Но в пятнадцатом году все переменилось. Пленные вернулись на родину – из снегов России, из подземелий Испании, с галер Англии. Это были отчаянные люди, ветераны двадцати сражений, они жаждали снова заняться любимым делом, и сердца их были полны ненависти и мести. В армии было немало солдат, носивших по два и по три шеврона[15], и каждый означал пять лет службы. Дух их был неукротим. Полные ярости, беспощадные, слепо преданные делу, они боготворили императора, как мамелюки своего пророка, и готовы были самих себя поднять на штыки, если их кровь ему потребуется. Видели бы вы, как эти свирепые старики-ветераны шли в бой с налитыми кровью лицами, со сверкающими глазами, с грозным ревом, и вам стало бы ясно, что никто перед ними не устоит. Так высоко поднялся боевой дух Франции в то время, что ему нигде не было равных; но у этих англичан нет ни боевого духа, ни души, а только жесткая, неподвижная туша, о которую мы напрасно бились. Вот как оно было, друзья мои! С одной стороны, поэзия, доблесть, самопожертвование, все, что есть прекрасного и героического. А с другой – туша. Наши надежды, идеалы, мечты – все разбилось об эту ужасную тушу Старой Англии.

Вы читали о том, как император собрал свои войска, а потом мы с ним, во главе ста тридцати тысяч ветеранов, стремительным маршем двинулись к северной границе и обрушились на пруссаков и англичан. Шестнадцатого июня Ней завязал с англичанами сражение под Катр-Бра, а мы разбили пруссаков при Линьи. Не мне говорить, сколь много сделал я для этой победы, но хорошо известно, что гусары Конфланского полка покрыли себя славой. Пруссаки дрались крепко, и восемь тысяч их осталось лежать на поле боя. Император уже думал, что с ними покончено, и послал маршала Груши с войском в тридцать две тысячи человек преследовать их, чтобы они не помешали дальнейшим его планам. А сам с восьмьюдесятью тысячами войска повернул на этих треклятых англичан! Нам надо было за многое с ними расквитаться: за гинеи Питта, за корабли Портсмута, за вторжение Веллингтона, за вероломные победы Нельсона! И наконец день расплаты настал.

У Веллингтона было шестьдесят семь тысяч солдат, но мы знали, что среди них много голландцев и бельгийцев, которые не очень-то рвались в бой против нас. Хорошего войска у него не набралось бы и пятидесяти тысяч. Очутившись перед лицом самого императора с восьмьюдесятью тысячами людей, этот англичанин оцепенел от страха и не мог ни сам сдвинуться с места, ни двинуть свои войска. Вы видели кролика под взглядом удава? Вот так застыли англичане на склоне у Ватерлоо. Накануне император, у которого под Линьи убили адъютанта, приказал перевести меня в штаб, и я передал своих гусар под начало майора Виктора. Не знаю, кто из нас был более огорчен, он или я, тем, что меня отозвали перед самым сражением, но приказ есть приказ, хорошему солдату остается только пожать плечами и повиноваться. Вместе с императором я проехал восемнадцатого утром вдоль вражеских позиций, он осматривал их в подзорную трубу и обдумывал план сокрушительного удара. Рядом с ним были Сульт, Ней, Фуа и другие, которые воевали с англичанами в Португалии и в Испании.

– Будьте осторожны, ваше величество, – сказал Сульт. – Английская пехота – твердый орешек.

– Вы считаете их хорошими солдатами, потому что они вас разбили, – сказал император, и мы, из тех, кто был помоложе, отвернулись, пряча улыбку. Но Ней и Фуа хранили суровую серьезность. Английские позиции, пестревшие красным и синим и усеянные батареями, в настороженном молчании лежали от нас на расстоянии ружейного выстрела. По другую сторону неглубокой долины наши люди, покончив с супом, готовились к бою. Незадолго перед тем прошел сильный дождь, но теперь выглянуло солнце и осветило французскую армию, превратив наши кавалерийские бригады в сверкающие реки стали, его лучи блестели и переливались на бесчисленных штыках пехотинцев. При виде этой великолепной армии, ее красоты и величия, я не мог более сдерживаться, привстал на стременах, взмахнул кивером и крикнул: «Vive l’Empereur!» – и этот клич оглушительным громом покатился из края в край наших позиций; кавалеристы размахивали саблями, а пехотинцы – своими фуражками, надев их на штыки. Англичане словно окаменели на склоне. Они знали, что их час пробил.

Так оно и получилось бы, если б в этот миг был отдан приказ и вся армия двинута в наступление. Нам стоило только навалиться на них, и мы бы стерли их в порошок. Не говоря уже о мужестве, мы превосходили их численностью, были опытнее в ратных делах, и полководец наш был не ихнему чета. Но император хотел действовать по всем правилам, он ждал, пока земля подсохнет, чтобы артиллерия могла маневрировать. Из-за этого мы потеряли три часа и только в одиннадцать увидели, как колонны Жерома Бонапарта двинулись с левого фланга, и услышали пальбу, возвестившую начало сражения. Потеря этих трех часов погубила нас. Войска с левого фланга наступали на крестьянский дом, где засели английские гвардейцы, и мы услышали три восхищенных возгласа, которые поневоле вырвались у защитников. Они все еще держались, а корпус Д’Эрлона уже продвигался справа, чтобы занять еще часть английских позиций, но тут наше внимание привлекло то, что происходило далеко от нас.

Император смотрел в подзорную трубу на крайний левый фланг английских позиций. Вдруг он повернулся к герцогу Далматийскому, или, попросту, Сульту, как мы, солдаты, предпочитали его называть.

– Что это там, маршал? – спросил он.

Все мы посмотрели в ту сторону, одни в подзорные трубы, другие – просто приставив к глазам ладонь. Там был густой лес, за ним – длинный голый склон, а дальше – снова лес. На открытом пространстве между двумя лесами виднелось что-то темное, похожее на тень движущегося облака.

– По-моему, это стадо, ваше величество, – ответил Сульт.

В тот же миг среди этой темной тени что-то быстро сверкнуло.

– Это маршал Груши, – сказал император и отнял от глаз подзорную трубу. – Теперь англичане окончательно погибли. Они у меня в кулаке. Им не уйти.

Он огляделся и остановил взгляд на мне.

– А! Вот он, король гонцов, – сказал он. – Под вами хороший конь, полковник Жерар?

Подо мной была моя любимая Фиалка, гордость всей бригады. Я так и сказал императору.

– Тогда скачите во весь опор к маршалу Груши, видите, вон его войска. Скажите, чтобы он напал на англичан с левого фланга и с тыла, а я ударю с фронта. Вместе мы их раздавим, ни один живым не уйдет.

Я отдал честь и, не сказав ни слова, поскакал, а сердце у меня так и прыгало от радости, что на меня возложили столь ответственное поручение. Я посмотрел на длинную, сплошную красно-синюю линию, маячившую сквозь пороховой дым, и на скаку погрозил ей кулаком. «Мы их раздавим, ни один живым не уйдет». Так сказал император, и я, Этьен Жерар, должен претворить его слова в дело. Мне не терпелось поскорей добраться до маршала, и я подумал, не прорваться ли напрямик через левый фланг англичан. Мне приходилось совершать и более дерзкие дела и выходить целым и невредимым, но я подумал, что, если мой замысел не удастся и меня убьют или возьмут в плен, донесение не будет доставлено и планы императора рухнут. Поэтому я проехал мимо нашей кавалерии, мимо егерей, улан, гвардейцев, карабинеров, конных гренадеров и, наконец, мимо своих дьяволов, которые проводили меня прощальными взглядами. За кавалерией стояла Старая гвардия, двенадцать полков, все как на подбор ветераны многих сражений, суровые и решительные, в длинных синих шинелях и высоких медвежьих шапках, с которых были сняты плюмажи. На спине у каждого был кожаный ранец, все надели синие с белым парадные мундиры, чтобы назавтра войти в них в Брюссель. Проезжая мимо них, я думал, что эти люди никогда не знали поражения, и при виде их обветренных лиц и строгой, спокойной осанки я сказал себе, что они никогда и не будут разбиты. Господи, я не подозревал о том, что произойдет всего через несколько часов!

Справа от Старой гвардии стояли молодые гвардейцы и шестой корпус Лобо, а на крайнем левом фланге растянулись уланы Жакино и гусары Марбо. Все эти войска ничего не знали о корпусе, приближавшемся к ним через лес, внимание их было поглощено сражением, которое разворачивалось слева от них. Более сотни пушек гремело с каждой стороны, грохот стоял ужасный, – из всех сражений, в каких мне довелось участвовать, не наберется и полдюжины таких бурных. Я оглянулся через плечо и увидел две бригады кирасиров, английскую и французскую, они катились вниз по склону, и клинки сверкали, как грозовые молнии. Как хотелось мне повернуть Фиалку и повести гусар в гущу битвы! Ах, что это было за зрелище! Этьен Жерар едет, повернувшись спиной к горячей схватке между кавалеристами. Но долг есть долг, и я проехал мимо конных дозорных Марбо к лесу, оставив слева деревню Фишермон.

Передо мной был большой лес, почти сплошь дубовый, который назывался Парижским, и через него вели узкие тропки. Доехав до леса, я остановился и прислушался, но из его мрачной глубины не донеслось ни звука трубы, ни стука колес, ни топота копыт, которые возвестили бы о продвижении большой колонны, хотя я своими глазами видел, как она двигалась к этому лесу. Позади меня кипело сражение, а впереди все было тихо, как в могиле, уже готовой для стольких храбрецов. Ветки сомкнулись у меня над головой, закрыв солнце, и густой запах прели поднимался от влажной земли. Несколько миль я проскакал таким галопом, на какой немногие решились бы, когда внизу торчат корни, а над головой – ветки. И вот наконец я увидел авангард Груши. Отдельные отряды гусар проехали по обе стороны от меня среди деревьев. Я услышал в отдалении бой барабана и тихий, глухой шум, какой издает армия на марше. В любой миг я мог встретить штаб и передать приказ лично Груши, так как знал, что при таком переходе маршал Франции, несомненно, едет в авангарде своей армии.

Вдруг лес поредел, и я обрадовался, поняв, что он кончается: теперь-то я увижу всю армию и найду маршала. На опушке, куда сходятся тропы, стояла маленькая харчевня, в таких обычно пьют вино лесорубы и возчики. Я придержал коня у двери харчевни и огляделся. В нескольких милях впереди я увидел второй лес, Сен-Ламберский, откуда выходили войска, когда их заметил император. Нетрудно было понять, однако, почему они так долго не могли достичь второго леса, ведь путь им преграждало глубокое Ланское ущелье. Не мудрено, что растянутая колонна – кавалерия, пехота и артиллерия – только сползала по одному склону и взбиралась на второй, тогда как авангард был уже позади меня в лесу. По дороге проезжала артиллерийская батарея, и я уже хотел подъехать и спросить командира, где найти маршала, как вдруг увидел, что, хотя артиллеристы и в голубых мундирах, на них нет доломанов с красными нашивками на воротниках, какие носят наши. Пораженный, смотрел я на этих солдат, растерянно озираясь, как вдруг чья-то рука коснулась моего колена, и я увидел хозяина харчевни, который выбежал ко мне.

– Сумасшедший! – воскликнул он. – Как вы сюда попали? Что вы здесь делаете?

– Ищу маршала Груши.

– Да ведь вы в самой гуще прусской армии! Скачите прочь!

– Не может быть! Это корпус Груши.

– Откуда вы знаете?

– Так сказал император.

– Значит, император совершил роковую ошибку! Говорю вам, патруль силезских гусар только что был в моей харчевне. Разве вы не встретили их в лесу?

– Я встретил гусар.

– Это враги.

– А где Груши?

– Сзади. Они его обогнали.

– Как же я могу вернуться? Мне надо ехать вперед, тогда я могу еще встретить его. У меня приказ, я должен найти его хоть под землей.

На мгновение он задумался.

– Скорей! – крикнул он, хватая моего коня под уздцы. – Слушайтесь меня, еще не все потеряно. Вас не заметили. Я спрячу вас, пока они не пройдут.

За домом была низенькая конюшня, и туда он ввел Фиалку. Меня же он даже не повел, а буквально поволок на кухню. Она была почти пустая, с кирпичным полом. Краснолицая толстуха жарила на очаге котлеты.

– В чем дело? – спросила она, враждебно поглядывая то на меня, то на хозяина. – Кого это ты привел?

– Это французский офицер, Мари. Мы не можем допустить, чтобы пруссаки схватили его.

– Это почему же?

– Как почему? Разрази меня гром, да разве сам я не был солдатом Наполеона? Разве меня не наградили карабином в числе самых доблестных гвардейцев? Неужели я допущу, чтобы моего боевого товарища взяли у меня на глазах? Мари, мы должны его спасти.

Но женщина смотрела на меня весьма недружелюбно.

– Пьер Шарра, – сказала она, – видать, ты не успокоишься, покуда твой дом не спалят, да и тебя самого заодно. Неужели ты не понимаешь, дубина, что ежели ты воевал за Наполеона, то лишь потому, что Наполеон правил Бельгией? А теперь кончилась его власть. Пруссаки – наши союзники, а он нам враг. Я не потерплю француза в своем доме. Ступай выдай его!

Хозяин почесал в затылке и в отчаянье посмотрел на меня, но я сразу смекнул, что этой женщине дороги не Франция и не Бельгия, она боится только за свой дом.

– Мадам, – сказал я, собрав все свое достоинство и хладнокровие, – император уже громит англичан, и еще до вечера французская армия будет здесь. Если вы поможете мне, то получите награду, а если выдадите – понесете наказание, и ваш дом сожжет военная полиция.

Это произвело на нее должное впечатление, и я поспешил закрепить победу, переменив тактику.

– К тому же, – сказал я, – возможно ли, чтобы у такой красавицы было столь жестокое сердце? Я уверен, что вы не откажетесь спрятать меня.

Она взглянула на мои бакенбарды и сразу смягчилась. Я взял ее за руку, и через две минуты мы уже так наладили отношения, что ее муж сам пообещал выдать меня, если я не остановлюсь.

– К тому же вся дорога запружена пруссаками! – воскликнул он. – Скорей, скорей на чердак!

– Скорей на чердак! – подхватила его жена, и они вдвоем повели меня к лестнице, которая поднималась к люку в потолке. Тут в дверь громко постучали, и, сами понимаете, в одно мгновенье шпоры мои сверкнули в люке, и крышка захлопнулась. Внизу подо мной сразу же послышалась немецкая речь.

Я очутился на длинном, во весь дом, чердаке под самыми стропилами. Чердак находился над харчевней, и сквозь щели в полу я мог видеть и кухню, и комнату для приезжих, и питейный зал. Окон не было, но, поскольку дом сильно обветшал, в крыше не хватало нескольких досок, сквозь щели проникал свет, и можно было наблюдать, что делается снаружи. Чердак был завален всяким хламом. В одном конце лежала куча соломы, в другом – целая груда пустых бутылок. Кроме люка, через который я забрался, здесь не было ни окон, ни дверей.

Несколько минут я просидел на куче сена, стараясь прийти в себя и собраться с мыслями. Дело приняло весьма серьезный оборот, раз прусские войска оказались на поле битвы, опередив наши резервы, но, кажется, тут был всего один корпус, а одним корпусом больше или меньше – невелика разница для такого человека, как император. Ему ничего не стоило разгромить англичан, невзирая на такое преимущество. Поскольку Груши позади, лучшее, что я мог сделать для императора, – это переждать, пока пруссаки пройдут, а потом ехать дальше, найти маршала и передать ему приказ. Если он вместо того, чтобы преследовать пруссаков, выйдет в тыл англичанам, все будет хорошо. Судьба Франции зависела от моего благоразумия и самообладания. Вам известно, что мне к этому было не привыкать, и вы знаете также, что я мог быть твердо уверен: ни благоразумие, ни самообладание мне не изменят. Разумеется, император не ошибся, поручив это дело мне. Он назвал меня «королем гонцов». Что ж, я не посрамлю это звание.

Ясно было, что, покуда пруссаки не пройдут, предпринять ничего нельзя, и я коротал время, разглядывая их. Я их всегда терпеть не мог, но должен признать, что дисциплина у них железная: ни один не зашел в харчевню, хотя на губах у них запеклась пыль и сами они чуть не падали от усталости. Солдаты, стучавшие в дверь, внесли товарища, который был без сознания, и, оставив его, сразу вернулись в строй. Принесли еще нескольких раненых, их уложили на кухне, и молодой врач, совсем еще мальчик, остался ухаживать за ними. Рассмотрев все это через щели в полу, я принялся глядеть сквозь отверстия в крыше, откуда все было прекрасно видно. Прусские войска все шли и шли мимо. Сразу было ясно, что они совершили невероятно тяжелый марш и почти не ели, потому что на них было страшно смотреть: они были измучены и с головы до ног облеплены грязью, так как то и дело падали на скользкой дороге. И все же, несмотря ни на что, они были полны боевого духа и на себе выволакивали пушки, когда колеса уходили по ступицы в топкую грязь, а измученные лошади проваливались до колен, силясь их вытащить. Офицеры разъезжали верхом вдоль колонны, ободряя усердных похвалами, а нерадивых ударами саблей плашмя. И все время спереди, из-за леса, доносился оглушительный грохот сражения, словно все реки на земле собрались в один гигантский водопад, который бурлит и низвергается с высоты. Длинный шлейф дыма, разостлавшийся высоко над деревьями, был подобен огромной сбруе. Офицеры указывали на него саблями, с их запекшихся губ срывались хриплые крики, и люди, облепленные грязью, рвались на поле боя. Целый час двигались они мимо меня, и я решил, что их авангард уже столкнулся с дозорными Марбо и император знает об их появлении.

– Что ж, друзья, вы очень спешите на поле боя, но поглядим, с какой скоростью вы станете улепетывать назад, – сказал я себе, и эта мысль меня утешила.

Я томился в ожидании, но вскоре произошло нечто такое, что рассеяло мою скуку. Я сидел на своем наблюдательном посту, радуясь, что почти весь корпус прошел и скоро дорога будет свободна, как вдруг в кухне послышалась перебранка по-французски.

– Не пущу! – закричал женский голос.

– Нет, пустите! – воскликнул мужчина, и поднялась громкая возня.

В мгновенье ока я был у щели в полу. Я увидел, что моя толстуха, как верная сторожевая собака, стоит у лестницы, а молодой врач, бледный от ярости, пытается подняться наверх. Несколько немцев, придя в сознание, сидели на кухонном полу и тупо, но пристально следили за ними. Хозяина видно не было.

– Вина там нет, – сказала женщина.

– А мне вино и не нужно. Я возьму сена или соломы на подстилку для раненых. Почему они должны валяться на кирпичах, когда на чердаке есть солома?

– Нет там соломы.

– Что же там?

– Пустые бутылки.

– И больше ничего?

– Ничего.

Врач уже готов был отказаться от своего намерения, но один из солдат указал на потолок. Из его слов я понял, что он видит солому, торчащую между досками. Напрасно женщина спорила с ними. Двое солдат с трудом встали на ноги и оттащили ее, а врач полез наверх, поднял люк и забрался на чердак. Едва он поднял крышку, я спрятался за нее, но на беду он снова закрыл ее за собой, и мы оказались лицом к лицу.

В жизни еще не видел, чтобы человек был так растерян.

– Французский офицер! – пробормотал он.

– Тихо! – сказал я. – Говорите шепотом. – И я обнажил саблю.

– Я не солдат, – сказал он. – Я врач. Отчего вы грозите мне саблей? Я безоружен.

– Я не хотел бы вас трогать, но вынужден защищаться. Я скрываюсь здесь.

– Шпион!

– Шпионы не ходят в военных мундирах и вообще не числятся в составе армии. Я по ошибке оказался среди прусского корпуса и укрылся здесь, надеясь ускользнуть, когда все пройдут. Я не трону вас, если вы поклянетесь молчать о моем присутствии, иначе вам не уйти отсюда живым.

– Можете вложить саблю в ножны, мсье, – сказал врач и дружелюбно посмотрел на меня. – Я поляк по происхождению и не питаю ненависти ни к вам, ни к французам вообще. Я сделаю все возможное для раненых, но не больше. В обязанности врача не входит брать в плен гусар. С вашего разрешения я только захвачу охапку соломы на подстилку этим беднягам.

Я хотел взять с него клятву, но по опыту знал, что, если человек решился лгать, он не поколеблется дать ложную клятву, и промолчал. Врач поднял крышку люка, сбросил вниз соломы, сколько ему было нужно, и спустился с лестницы, закрыв крышку. Я внимательно следил за ним – он вернулся к своим раненым, моя добрая хозяюшка не отходила от него ни на шаг, но он занялся своими обязанностями, не сказав ни слова.

К этому времени я был уже уверен, что весь корпус прошел, и направился к отверстию в крыше, полагая, что путь свободен, – разве только на дороге окажется несколько отставших, на которых нечего и обращать внимание. Действительно, первый корпус прошел, и я видел, как последние ряды пехоты скрылись в лесу; но представьте себе мое разочарование, когда из Сен-Ламберского леса показался второй корпус, столь же многочисленный, как и первый. Сомнений не оставалось: вся прусская армия, которая, как мы считали, была разгромлена при Линьи, вот-вот обрушится на наш правый фланг, а Груши попался на какую-то нелепую удочку. Рев пушек, который стал теперь гораздо ближе, возвестил, что прусские батареи, проехавшие мимо меня, уже вступили в дело. Представьте себе мое положение! Проходил час за часом, солнце клонилось к западу. А эта проклятая харчевня, в которой я укрылся, все еще была островком среди бурного потока свирепых пруссаков. Мне было необходимо найти маршала Груши, а я не мог высунуть носа из харчевни – меня немедленно взяли бы в плен. Можете вообразить, как я ругался и рвал на себе волосы. Как мало знаем мы, что нас ждет! Но в то самое время, когда я в ярости роптал на судьбу, она готовила мне предназначение гораздо более высокое, нежели доставить приказ Груши, предназначение, которое я никогда не исполнил бы, если б не застрял в этой грязной харчевне на опушке Парижского леса.

Два прусских корпуса уже прошли, и мимо меня двигался третий, как вдруг я услышал в комнате для гостей громкий шум и голоса. Я перебрался на другое место и заглянул вниз, желая узнать, что там происходит.

Прямо подо мной два прусских генерала склонились над картой, расстеленной на столе. Несколько адъютантов и штабных офицеров молча стояли вокруг. Один из генералов был злобный старик, седой и морщинистый, с растрепанными седеющими усами и голосом, похожим на собачий лай. Другой был помоложе, с длинным суровым лицом. Он измерял расстояние по карте с усердием студента, а первый генерал топал ногами, злился и ругался, как гусарский капрал. Странно было видеть старика в такой ярости, тогда как молодой сохранял полнейшее самообладание. Целиком их разговор я не понял, но мог поручиться за общий смысл.

– Говорю вам, надо наступать – вперед и только вперед! – крикнул старик и страшно выругался по-немецки. – Я обещал Веллингтону, что прибуду со всей армией, даже если меня придется привязать, чтобы я не упал с лошади. Корпус Бюлова уже в деле, Цитен поддержит его всеми силами и огнем всех пушек. Вперед, Гнейзенау, вперед!

Второй покачал головой.

– Ваше превосходительство, не следует забывать, что, если англичане будут разбиты, они отступят к морю. Каково же будет ваше положение, когда Груши отрежет вас от Рейна?

– Мы их разобьем, Гнейзенау. Мы с герцогом сотрем их в порошок. Вперед, я приказываю! Война будет закончена единым ударом. Подтяните войска Пирша, и мы сможем бросить на чашу весов шестьдесят тысяч человек, а Тильман будет удерживать Груши за Вавром.

Гнейзенау пожал плечами, но тут в дверях появился ординарец.

– Прибыл адъютант герцога Веллингтона, – доложил он.

– Ага! – вскричал старик. – Послушаем, чем он нас порадует!

В комнату, шатаясь, вошел английский офицер, его красный мундир почернел от грязи и запекшейся крови. Рука у него была перевязана окровавленным платком, и, чтобы не упасть, он оперся о стол.

– Я послан к маршалу Блюхеру, – сказал он.

– Я маршал Блюхер. Говорите скорей, в чем дело! – воскликнул нетерпеливый старик.

– Герцог приказал передать вам, что английская армия не дрогнет и он нисколько не сомневается в успехе. Французская кавалерия разбита, две пехотные дивизии полностью уничтожены, в резерве осталась только гвардия. Если вы поддержите нас сильным ударом, французы будут разгромлены наголову, и...

Тут колени его подкосились, и он, как мешок, свалился на пол.

– Все ясно! – воскликнул Блюхер. – Гнейзенау, пошлите к Веллингтону адъютанта, пусть сообщит, что герцог может полностью на меня рассчитывать. Вперед, господа, у нас много дела!

Он выбежал из комнаты, и весь его штаб, звякая шпорами, поспешил следом, а двое ординарцев передали раненого англичанина на попечение врача.

Гнейзенау, который был начальником штаба, помедлил немного, потом положил руку на плечо одному из адъютантов. Этот человек сразу привлек мое внимание, потому что на достойных людей глаз у меня наметанный. Он был высок и строен, хоть сейчас в кавалерию; право, у нас с ним было даже кое-что общее во внешности. В темном его лице было что-то ястребиное, черные глаза грозно сверкали из-под густых, косматых бровей, а с такими усами, как у него, ему нетрудно было бы попасть в лучший эскадрон моих гусар. На нем был зеленый мундир с белыми обшлагами и кивер с конским хвостом – я понял, что он драгун и самый лихой из всех кавалеристов, каких я с удовольствием проткнул бы саблей.

– Послушайте, граф Штейн, – сказал Гнейзенау. – Если враг будет разгромлен, но императору удастся бежать, он соберет новую армию, и нам придется все начинать сначала. Если же мы возьмем императора в плен, тогда войне конец. Ради этого стоит не пожалеть стараний и рискнуть головой.

Молодой драгун ничего не ответил, но слушал очень внимательно.

– Допустим, герцог Веллингтон прав, французская армия будет разбита наголову и обращена в бегство. Тогда император, несомненно, отправится назад через Женап и Шарлеруа, так как это самая короткая дорога к границе. Надо полагать, у него будут хорошие лошади и отступающие войска очистят ему дорогу. Наша кавалерия будет преследовать разбитую армию, но император окажется далеко впереди своих войск.

Молодой драгун наклонил голову.

– Вам, граф Штейн, я поручаю императора. Если вы возьмете его в плен, ваше имя войдет в историю. У вас слава лучшего кавалериста во всей армии. Берите себе в помощь кого хотите – думаю, что десяти или двенадцати человек вам хватит. В бой не ввязывайтесь, отступающих не преследуйте, езжайте стороной и берегите силы для достижения более высокой цели. Вы меня поняли?

Драгун снова наклонил голову. Он не тратил слов, и это произвело на меня впечатление. Я понял, что он и в самом деле опасный человек.

– Ну что ж, остальное предоставляю на ваше усмотрение. Отбросьте все, кроме главного. Карету императора и его самого вы узнаете без труда, ошибиться невозможно. А теперь мне нужно догонять маршала. Прощайте! Если мы еще увидимся, я не сомневаюсь, что смогу поздравить вас с подвигом, который будет греметь по всей Европе.

Драгун отдал честь, а Гнейзенау поспешно вышел из комнаты. Молодой офицер постоял немного в глубокой задумчивости. Потом он вышел вслед за начальником штаба. Я с любопытством следил за ним через щель, ожидая, что он будет делать дальше. Его конь, красивый, сильный гнедой, с белыми чулками на передних ногах, был привязан у двери харчевни. Он вскочил в седло и, выехав наперерез колонне кавалеристов, показавшейся на дороге, заговорил с офицером, ехавшим во главе передового полка. После короткого разговора двое гусар – полк был гусарский – выехали из рядов и встали рядом с графом Штейном. Затем он остановил следующий полк, и к нему присоединились двое улан. Из следующего полка он взял двух драгун, потом двух кирасиров. Наконец он отвел свои маленький отряд в сторону, собрал всех вокруг себя и стал объяснять, что им предстоит сделать. А потом девять человек тесной группой исчезли в Парижском лесу.

Незачем и объяснять вам, друзья мои, что все это означало. Ведь этот Штейн действовал именно так, как стал бы действовать я сам на его месте. У каждого полковника он взял двоих лучших кавалеристов и собрал такой отряд, от которого никому не уйти. И если они пустятся в погоню за императором, а при нем не будет конвоя, да помилует его бог!

Представьте же себе, дорогие друзья, каково было мне – меня била лихорадка, бросало в жар, я едва не лишился рассудка. О Груши я больше не думал. На востоке не было слышно стрельбы. Значит, он далеко. Если он и подойдет, то все равно опоздает, и исход сражения будет уже решен. Солнце стояло низко, до темноты оставалось всего два или три часа. Так что не имело никакого смысла выполнять приказ. Зато появилось другое, более срочное и важное дело, от которого зависело спасение императора, а может быть, и его жизнь. Любой ценой, невзирая ни на какую опасность, я должен прорваться к нему. Но как это сделать? Путь к своим мне преграждала вся прусская армия. Они отрезали все дороги, но дорогу долга отрезать невозможно, когда Этьен Жерар видит ее перед собой. Дольше медлить было нельзя. И я решился ехать.

Спуститься с чердака я мог только по лестнице, тут уж ничего не попишешь, так как другого люка не было. Я заглянул в кухню и увидел, что молодой врач все еще там. Раненый английский адъютант сидел на стуле, а рядом на соломе лежали в совершенном изнеможении двое прусских солдат. Остальные уже пришли в себя, и их отправили в тыл. Итак, мне, чтобы добраться до своего коня, предстояло пройти мимо врагов. Врача мне нечего было бояться; англичанин был ранен, и к тому же его сабля вместе с плащом лежала в углу; двое немцев валялись почти без чувств, и ружей около них не было видно. Чего же проще? Я поднял крышку люка, соскользнул вниз по лестнице и появился среди них с обнаженной саблей в руке.

Видели бы вы их удивление! Врач, тот, конечно, все знал, но англичанину и двум немцам, должно быть, показалось, что сам бог войны спустился с небес. Пожалуй, на меня и впрямь стоило посмотреть, я был великолепен в серебристо-сером мундире со сверкающей саблей в руке. Оба немца окаменели, вытаращив глаза. Английский офицер привстал, но от слабости снова упал на стул, разинув рот.

– Что за черт! – повторял он. – Что за черт!

– Ни с места, – сказал я. – Я никого не трону, но горе всякому, кто попытается меня задержать. Если вы не будете мне мешать, вам нечего бояться, но берегитесь оказаться на моем пути. Я полковник Этьен Жерар из Конфланского гусарского полка.

– Ах черт! – сказал англичанин. – Тот самый, что убил лису.

Его лицо перекосилось от злобы. Охотничья зависть – низменное чувство. Этот англичанин ненавидел меня за то, что я, а не он убил лисицу. До чего же разные у нас характеры! Сделай он это у меня на глазах, я обнял бы его, радуясь и ликуя. Но пререкаться было некогда.

– Мне, право, очень жаль, сэр, – сказал я. – Но я вынужден буду позаимствовать у вас плащ.

Он попытался встать со стула и дотянуться до сабли, но я загородил угол, где она лежала.

– Есть у вас что-нибудь в карманах?

– Шкатулка, – ответил он.

– Не стану вас грабить, – сказал я. Взяв плащ, я вынул из кармана серебряную флягу, квадратную деревянную шкатулку и подзорную трубу. Все это я отдал ему. Но тут этот негодяй открыл шкатулку, достал пистолет и прицелился мне в лоб.

– А теперь, милейший, – сказал он, – положите-ка свою саблю и сдавайтесь.

Я был так поражен этим низким коварством, что буквально остолбенел. Я пытался говорить о чести, о благодарности, но глаза его над стволом пистолета стали еще злее.

– Довольно болтать! – сказал он. – Бросай оружие!

Мог ли я вынести такое унижение? Лучше умереть, чем дать себя обезоружить таким образом. Я уже готов был крикнуть: «Стреляй!» – как вдруг англичанин куда-то исчез, и на его месте выросла груда сена, среди которой барахтались рука в красном рукаве и пара ботфорт. Ах, моя храбрая хозяюшка! Бакенбарды меня спасли.

– Беги, солдатик, беги! – воскликнула она и навалила еще сена на барахтающегося англичанина. В мгновенье ока я перебежал двор, вывел Фиалку из конюшни и вскочил в седло. Из окна грянул выстрел, пуля просвистела у самого моего плеча, и я увидел искаженное яростью лицо. Я презрительно усмехнулся, пришпорил лошадь и вылетел на дорогу. Последний прусский солдат уже скрылся в лесу, путь к исполнению долга был свободен. Если Франция победила, все в порядке. Если Франция побеждена, то от меня и от моей лошадки зависит даже больше, чем победа или поражение, от меня зависит спасение и жизнь императора. «Вперед, Этьен, вперед! – воскликнул я. – Из всех твоих славных подвигов тебе сейчас предстоит самый великий, пусть даже он будет последним!»

2. Рассказ о девяти прусских кавалеристах

В прошлый раз, друзья мои, я рассказал о том, как император поручил мне доставить важный приказ маршалу Груши, но мне не удалось исполнить его поручение в силу неожиданных обстоятельств, и я целый долгий день просидел на чердаке харчевни, не имея возможности выйти, потому что вокруг были прусские войска. Вы помните, как я подслушал приказ прусского начальника штаба графу Штейну и узнал про опасный план, который они сразу начали приводить в исполнение, – убить или взять в плен императора после разгрома французской армии. Сперва я не мог этому поверить, но пушки гремели весь день, и канонада не приближалась, а это значило, что англичане, во всяком случае, не отступают и отбили все наши атаки.

Я уже говорил, что в тот день душа Франции натолкнулась на тушу Англии, но надо признать, что туша оказалась весьма крепкой. А если императору не удалось справиться с одними англичанами, то теперь, когда шестьдесят тысяч этих проклятых пруссаков лезут с фланга, ему и впрямь приходится туго. И как бы то ни было, зная о тайных планах врага, я должен быть рядом с ним.

В прошлый раз я вам рассказывал, как смело я вырвался из харчевни и умчался во весь опор, а этот идиот английский адъютант в бессильной злобе грозил мне кулаком из окна. Оглянувшись на него, я поневоле рассмеялся, потому что его злое, красное лицо все было облеплено сеном. Выехав на дорогу, я привстал на стременах и накинул красивый черный плащ на красной подкладке, принадлежавший англичанину. Он доходил мне до самых ботфорт и совершенно скрыл мундир, который мог меня выдать. Что же до моего кивера, то такие носят и немцы, следовательно, он не должен был привлечь к себе внимание. Если со мной никто не заговорит, я вполне смогу проехать через всю прусскую армию; но, хотя я и понимал по-немецки, поскольку в то золотое время, когда мы воевали в этой стране, у меня там было очень много знакомых дам, говорил я с красивым парижским акцентом, который сразу отличишь от их грубой, немелодичной речи. Я знал, что этот акцент сразу же меня выдаст, но мне оставалось только уповать на бога и надеяться, что я сумею проехать молча.

Парижский лес был такой огромный, что нечего было и думать объехать его стороной, поэтому я собрал все свое мужество и поскакал прямо по дороге, по которой прошла прусская армия. Найти дорогу не составило труда, колеи от пушек и повозок с зарядными ящиками были глубиной не меньше двух футов. Вскоре я увидел, что по обе стороны от меня валяются раненые, пруссаки и французы, – здесь авангард Бюлова столкнулся с гусарами Марбо. Один старик с длинной седой бородой, видимо врач, окликнул меня и побежал вслед за мной, но я даже головы не повернул и не обратил никакого внимания на его крики, только пришпорил коня. Он давно уже скрылся за деревьями, а крики его все еще были слышны.

Вскоре я доехал до прусских резервов. Пехотинцы стояли, опершись на ружья, некоторые, обессилев, лежали на мокрой земле, а офицеры собрались кучками, прислушиваясь к могучему грохоту и обсуждая вести с поля битвы. Я промчался мимо них во весь опор, но один из них выбежал на дорогу, преградил мне путь и поднял руку, приказывая остановиться. На меня смотрели глаза пяти тысяч пруссаков. Да, это был ужасный миг! Вы бледнеете, друзья мои, от одной мысли об этом. А у меня просто волосы встали дыбом. Но ни на секунду меня не покинули самообладание и мужество. «Генерал Блюхер?» – крикнул я. Не мой ли ангел-хранитель шепнул мне на ухо эти слова? Пруссак отскочил в сторону, отдал честь и указал вперед. У них прекрасная дисциплина, у этих пруссаков, да и кто он такой, чтобы остановить офицера, который скачет с донесением к генералу? Теперь я словно обрел талисман, с которым невредимый пройду через все опасности, и при этой мысли душу мою наполнило ликование. Я был в таком восторге, что уже не ждал вопроса, а сам, проезжая среди войск, кричал направо и налево: «Генерал Блюхер! Генерал Блюхер!» – и все указывали вперед и расступались, давая мне дорогу. Бывают обстоятельства, когда нахальство – это высшая мудрость. Но нельзя злоупотреблять этим, а я, признаться, перестарался. Когда я был уже совсем близко от поля сражения, один уланский офицер схватил моего коня под уздцы и указал на группу людей, которые стояли подле горящего дома.

– Вон маршал Блюхер. Передайте ему донесение! – сказал он, и правда, этот ужасный седой старик был от нас на расстоянии пистолетного выстрела и смотрел прямо на меня.

Но мой добрый ангел-хранитель не оставил меня. Как молния промелькнула у меня в голове фамилия генерала, который командовал авангардом прусских войск.

– Генерал Бюлов! – крикнул я. Улан отпустил уздечку. – Генерал Бюлов! Генерал Бюлов! – кричал я, а мой добрый конь с каждым шагом уносил меня все ближе к своим.

Я проскакал через горящую деревню Планснуа, промчался между двумя колоннами прусской пехоты, заставил лошадь перепрыгнуть через изгородь, зарубил силезского гусара, бросившегося мне наперерез, и через мгновенье, распахнув плащ, чтобы виден был мой мундир, пронесся через ряды Десятого полка и снова оказался в самой середине корпуса Лобо. Его обошли с флангов, и он медленно отступал перед превосходящими силами противника. Я поскакал дальше, думая только о том, как добраться до императора.

Но то, что я увидел, приковало меня к месту, словно я вдруг превратился в величественную конную статую. Не в силах пошевельнуться, я едва дышал. Я очутился на холме, и передо мной открылась вся длинная, неглубокая долина Ватерлоо. Еще недавно, уезжая отсюда, я видел по ее краям две огромные армии, а посередине открытое пространство. Теперь же на обоих склонах виднелись лишь остатки потрепанных и разбитых полков, а посередине – целая армия убитых и раненых. На две мили в длину и на полмили в ширину земля была сплошь усеяна трупами. Но вид побоища был для меня не нов, и не от этого я оцепенел. А оттого, что на длинном склоне, где были английские позиции, вырос подвижный лес, черный, шевелящийся, колышущийся, густой. Мне ли не узнать медвежьи шапки гвардейцев? Не мое ли чутье солдата подсказало мне, что это последний резерв Франции, что император, как отчаявшийся игрок, поставил все на последнюю карту? Гвардейцы поднимались все выше, великолепные, бесстрашные, не дрогнув под ружейными залпами и ураганным огнем артиллерии, они катились вперед грозной черной волной и захлестнули английские батареи. В подзорную трубу я увидел, как английские артиллеристы попрятались под свои пушки или бросились бежать. А волна медвежьих шапок катилась все дальше и наконец с грохотом, который донесся до меня, схлестнулась с английской пехотой. Прошла минута, другая, третья. У меня упало сердце. Они топтались на месте; они уже не наступали; их остановили. Боже правый! Возможно ли, что они дрогнули? Одна черная точка скользнула вниз по склону, потом две, четыре, десять, и вот огромная, беспорядочная, бурлящая толпа дрогнула, остановилась, снова дрогнула и наконец в беспорядке, обезумев, устремилась вниз. «Гвардия разбита! Гвардия разбита!» Этот крик несся со всех сторон. По всему фронту пехота обратилась в бегство, артиллеристы побросали пушки.

«Старая гвардия разбита! Гвардия бежит!» – выкрикивая эти слова, мимо меня пробежал офицер с мертвенно-бледным лицом. «Спасайтесь! Спасайтесь! Нас предали! – кричал другой. – Спасайтесь! Спасайтесь!» Люди, потеряв рассудок, бежали прочь с поля боя, они метались и прыгали, как стадо перепуганных баранов. Со всех сторон неслись крики и вопли. Я оглядел английские позиции, и то, что я увидел, мне никогда не забыть. На фоне зловещего заката отчетливо вырисовывался черный силуэт одинокого всадника. Он был такой черный и недвижный в мрачном, мертвенном свете, словно сам бог войны спустился в эту ужасную долину. Я видел, как он высоко поднял над головой шляпу, и по этому сигналу, с глухим яростным ревом, подобным реву прибоя, вся английская армия хлынула по склону и захлестнула долину. Длинные, ощетинившиеся сталью красно-синие шеренги, стремительные волны кавалерии, конные батареи, с грохотом подпрыгивавшие на кочках, разом устремились вниз, на наши редеющие ряды. Все было кончено. От одного нашего фланга до другого пронесся душераздирающий крик храбрецов, которые видят безнадежность своего положения, и вмиг вся славная армия была сметена, превратилась в обезумевшую, охваченную ужасом толпу. Вы видите, друзья мои, что даже теперь я не могу говорить об этом ужасном мгновении без слез и без дрожи в голосе.

Сначала этот дикий поток захватил меня и понес, как ручей соломинку. И вдруг среди смешавшихся полков я увидел суровых всадников в серебристо-серых мундирах, которые ехали, высоко подняв порванное и потрепанное знамя! Вся мощь Англии и Пруссии не могла сломить гусар Конфланского полка. Но, когда я приблизился к ним, сердце мое облилось кровью. Майор, семь капитанов и пятьсот рядовых остались лежать на поле брани. Командовал полком молодой капитан Сабатье, и когда я спросил его, где пять недостающих эскадронов, он указал назад и сказал: «Вы найдете их вокруг одного из английских каре». Люди и кони едва дышали, они были взмыленные и грязные; но когда я увидел, что остатки потрепанного полка все же едут сомкнутым строем и все, как один, от юного трубача до старого полкового сержанта, на своих местах, сердце мое преисполнилось гордостью. Если б я мог повести их за собой для охраны императора! Окруженный гусарами Конфланского полка, он был бы в полной безопасности. Но их кони слишком устали и еле плелись шагом. И я поехал вперед, отдав приказ собраться возле деревушки Сент-Онэ, где мы два дня назад стояли лагерем. Я нахлестывал лошадь, торопясь найти императора.

Пробираясь через эту ужасную толпу, я насмотрелся такого, что никогда не изгладится из моей памяти. По ночам мне снова и снова снится это море мертвенно-бледных лиц, с вытаращенными глазами, ртами, разинутыми в крике, которое плескалось подо мной. Это был настоящий кошмар. В пылу победы не чувствуешь всех ужасов войны. Только в леденящем душу ознобе поражения сознаешь их до конца. Помню старого гвардейца-гренадера, он лежал на обочине дороги, и его сломанная нога торчала в сторону. «Братцы, братцы, не наступайте мне на ногу!» – кричал он, но все равно его топтали и пинали. Передо мной ехал уланский офицер, голый до пояса. Ему только что отняли руку в лазарете. Повязка съехала. Это было ужасно. Двое артиллеристов пытались протащить свое орудие. Какой-то егерь вскинул ружье и выстрелил одному из них в голову. Я видел, как майор кирасирского полка вытащил из седельной кобуры два пистолета и сначала пристрелил свою лошадь, а потом пустил пулю себе в лоб. У самой дороги человек в синем мундире вопил и бесновался, как одержимый. Лицо у него почернело от порохового дыма, мундир разорвался, одного эполета не было, другой болтался на груди. Только подъехав к нему совсем близко, я узнал его – это был маршал Ней. Он буквально выл на бегущие войска, да, да, это был вой зверя. Вдруг он поднял обломок своей шпаги – она была сломана в трех дюймах от эфеса.

– Глядите, как умеет умирать маршал Франции! – воскликнул он.

Я с охотой последовал бы его примеру, но мой долг звал меня дальше. Вы знаете, что он не нашел тогда смерти, которой искал, но хладнокровно принял ее через несколько недель от своих врагов[16].

Есть старая пословица, что в наступлении француз смелее льва, а в отступлении – хуже зайца. И в тот день я понял, что это так. Но даже в этой сумятице я видел такое, о чем могу рассказать с гордостью. Через поля, в отдалении от дороги, двигались три резервных батальона гвардии Камброна, краса и гордость нашей армии. Они шагали медленно, выстроившись в каре, и знамена развевались над величественными медвежьими шапками. Вокруг них неистовствовала английская кавалерия, черные уланы герцога Брауншвейгского набегали волна за волной, с грохотом разбивались о них и откатывались. Когда я видел этих гвардейцев в последний раз, шесть английских пушек разом выпалили в них картечью, английская пехота окружила их с трех сторон и осыпала пулями; но, подобно тому, как отважный лев отбивается от свирепых собак, которые наседают на него с боков, остатки доблестной гвардии с честью выходили из последнего боя, медленно, шаг за шагом, то и дело останавливаясь, выравнивая и смыкая ряды. Неподалеку на склоне стояла гвардейская батарея двенадцатифунтовых пушек. Все артиллеристы были на местах, но пушки молчали.

– Почему вы не стреляете? – спросил я, проезжая мимо, у их полковника.

– Порох кончился.

– Тогда почему же не отступаете?

– Может быть, мы их хоть немного отпугнем своим видом. Надо дать императору время спастись.

Таковы были французские солдаты.

Под прикрытием этих храбрецов остальные перевели дух и двигались уже без прежней паники. Они разбрелись в стороны от дороги, и в сумерках я повсюду видел трусливую, беспорядочную, перепуганную толпу, которая десять часов назад была лучшей армией из всех, какие когда-либо вступали в бой. Я на своей резвой лошади вскоре выбрался из толпы и, миновав Женап, нагнал императора с остатками его штаба. Сульт все еще был при нем, и Друо, Лобо и Бертран тоже, вместе с пятью гвардейцами егерского полка, но лошади их едва плелись. Было уже почти темно, и когда император повернулся ко мне, лицо его смутно белело.

– Кто это? – спросил он.

– Полковник Жерар, – ответил Сульт.

– Вы нашли маршала Груши?

– Нет, ваше величество. Там были пруссаки.

– Это не имеет значения. Теперь ничто не имеет значения. Сульт, я вернусь назад.

Он попытался повернуть, но Бертран схватил его коня под уздцы.

– Ах, ваше величество, – сказал Сульт, – враг и без того торжествует.

И, окружив императора, они заставили его ехать дальше. Он ехал молча, склонив голову на грудь, – самый великий и скорбный из людей. А далеко позади все грохотали неумолимые пушки. Иногда в темноте слышались крики, стоны и быстрый глухой стук копыт. Но мы лишь пришпоривали коней и спешили вперед, обгоняя отступающие в беспорядке войска. Мы ехали всю ночь при свете луны и наконец оставили позади и преследователей и преследуемых. Когда мы миновали мост при въезде в Шарлеруа, уже занималась заря. Должно быть, в ее холодном и ясном свете мы казались толпой призраков – император с бледным, словно восковым, лицом, Сульт, весь черный от порохового дыма, Лобо в пятнах крови! Но теперь мы ехали спокойнее и перестали оглядываться назад, так как Ватерлоо осталось более чем в тридцати милях позади. В Шарлеруа мы взяли одну из карет императора и теперь, остановившись на другом берегу Самбры, спешились.

Вы спросите, почему я все это время ни словом не обмолвился о самом главном – о необходимости бдительно охранять императора. Клянусь, я пытался заговорить об этом и с Сультом и с Лобо, но они были так потрясены несчастьем и так заняты неотложными заботами, что невозможно было заставить их понять, какие важные сведения я привез. Кроме того, весь этот долгий путь вместе с нами по дороге двигалось много французских беглецов, и, как ни подавлены они были, мы все же могли не бояться нападения девяти человек. Теперь же, в это раннее утро, когда мы стояли вокруг кареты императора, я с тревогой увидел, что на длинной белой дороге, уходившей вдаль позади нас, нет ни одного французского солдата. Мы опередили армию. Я огляделся в поисках каких-нибудь средств защиты. Кони егерей пали, и нас сопровождал теперь только один из них, сержант с седыми бакенбардами. Оставались Сульт, Лобо и Бертран; но при всех их талантах, если дойдет до настоящей схватки, я предпочел бы одного-единственного гусарского квартирмейстера всем троим вместе. Кроме них, был еще сам император, кучер и камердинер, который присоединился к нам в Шарлеруа, итого восемь человек; но из этих восьми только двое, егерь и я, были настоящими бойцами, на которых можно было положиться в крайнюю минуту. Я похолодел, когда понял, как мы беспомощны. И тут, подняв глаза, я увидел, что в гору поднимаются девять прусских всадников.

Дорога в том месте шла через широкую холмистую равнину – часть ее желтела посевами, а часть была поймой Самбры и поросла густой травой. К югу от нас была цепь невысоких холмов, через которую переваливала дорога во Францию. По этой дороге и ехала кучка всадников. Граф Штейн неукоснительно выполнил приказ, он взял южнее, уверенный, что обгонит императора. Теперь он двигался нам навстречу – с этой стороны мы меньше всего могли ожидать нападения. Когда я их заметил, они были в полумиле от нас.

– Ваше величество! – воскликнул я. – Пруссаки!

Все вздрогнули и вытаращили на меня глаза. Молчание нарушил император:

– Кто говорит, что это пруссаки?

– Я, ваше величество, я, Этьен Жерар!

Когда кто-нибудь сообщал императору неприятную новость, он всегда гневался на этого человека. И он принялся ругать меня хриплым, надтреснутым голосом, с корсиканским акцентом, который у него появлялся, когда он выходил из себя.

– Вы всегда были шутом! – воскликнул он. – С чего это вам, болван вы этакий, взбрело на ум, что там пруссаки? Как могут пруссаки ехать из Франции? Если у вас и была голова, вы ее потеряли.

Его слова как плетью хлестали меня, но каждый из нас испытывал к императору те же чувства, что старая собака к своему хозяину. Она тут же все забывает и прощает ему побои. Я не стал спорить или оправдываться. Мне сразу бросились в глаза белые чулки на передних ногах головной лошади, и я отлично знал, что на ней сидит граф Штейн. Девять всадников придержали коней и принялись нас разглядывать. Потом они дали коням шпоры и с торжествующим криком помчались по дороге прямо к нам. Они знали, что добыча не ускользнет.

Когда они стремительно ринулись на нас, всякие сомнения исчезли.

– Ваше величество, клянусь богом, это действительно пруссаки! – воскликнул Сульт.

Лобо и Бертран метались по дороге, как две перепуганные курицы. Егерский сержант, изрыгая проклятия, обнажил саблю. Кучер и камердинер вопили и ломали руки. Наполеон стоял с каменным лицом, поставив одну ногу на подножку кареты. А я... ах, друзья мои, я был великолепен! Какими словами описать мое поведение в этот славный миг моей жизни? Я весь подобрался, призвал на помощь все свое хладнокровие, всю ясность ума и был готов действовать. Он назвал меня болваном и шутом. Как быстро и как благородно я отомстил ему! Когда он сам потерял голову, помог ему не кто иной, как Этьен Жерар.

Вступать в бой было бы нелепо; бежать – смешно. Император был такой грузный и к тому же валился с ног от усталости. Да и вообще он никогда не был хорошим кавалеристом. Разве ему уйти от этих людей, лучших наездников в целой армии? Ведь среди них самый знаменитый кавалерист Пруссии. Но я был самым знаменитым кавалеристом Франции. Только я и мог с ними тягаться. Если они примут меня за императора и погонятся за мной, есть еще надежда на счастливый исход. Все эти мысли молнией сверкнули у меня в голове. Еще мгновенье, и я перешел к быстрым и решительным действиям. Я бросился к императору, который, казалось, окаменел; от врагов его скрывала карета.

– Ваш сюртук, ваше величество! Вашу шляпу! – воскликнул я.

Я сорвал с него сюртук и шляпу. Никогда еще с ним не обращались так непочтительно. Мгновенно облачившись в них, я втолкнул его в карету. Потом вскочил на его знаменитого арабского скакуна и вылетел на дорогу.

Вы уже, конечно, поняли, что я задумал; но у вас может возникнуть вполне справедливый вопрос: как это я рассчитывал, что меня примут за императора? Ведь вы еще сейчас можете видеть, как я прекрасно сложен, он же никогда не был хорош собой – полный, невысокого роста. Но когда человек сидит в седле, трудно определить его рост, что же касается всего прочего, то достаточно пригнуться, сгорбить спину и стараться быть похожим на мешок с мукой. На мне была треуголка и широкий серый сюртук с серебряной звездой, знакомый в Европе каждому ребенку. Подо мной был знаменитый белый конь императора. Этого было довольно.

Пруссаки были уже от нас в двух сотнях шагов. Я с нарочитым отчаянием взмахнул руками и заставил коня вскочить на придорожную насыпь. Этого оказалось достаточно. Пруссаки издали крик, полный торжества и злобной ненависти. Это был вой голодных волков, почуявших добычу. Я пришпорил коня и помчался через пойменные луга, оглядываясь назад и прикрывая лицо ладонью. Ах, это был славный миг, когда я увидел, что восемь всадников один за другим перемахнули через насыпь и устремились за мной! Только один замешкался, и я услышал крики и шум схватки. Я вспомнил про старого сержанта и с уверенностью сказал себе, что одним врагом стало меньше. Путь был свободен, император мог ехать дальше.

Теперь пришло время подумать о себе. Если пруссаки настигнут меня, они рассвирепеют, и расправа будет короткой. Ну что ж, раз уж мне суждено умереть, я, по крайней мере, дорого продам свою жизнь. Но я надеялся, что мне удастся уйти от них. Будь там обычные всадники на обычных лошадях – это не составило бы для меня никакого труда, но и всадники и кони были лучшие из лучших. Подо мной конь был отличный, но он устал после долгой ночной скачки, а император не очень-то умел беречь лошадей. Он совсем о них не думал и без жалости рвал поводья. Но ведь Штейн и его люди тоже совершили долгий и быстрый бросок. Скачки проходили на равных.

До сих пор я действовал под влиянием мгновенного порыва и не успел подумать о том, как спастись самому. Подумай я об этом, я, разумеется, поскакал бы назад по той же дороге и в конце концов добрался бы до своих. Но я проехал уже больше мили в сторону от дороги, прежде чем это пришло мне в голову. Оглянувшись, я увидел, что мои преследователи растянулись длинной вереницей, стараясь отрезать меня от дороги на Шарлеруа. Я не мог повернуть назад, но мог, по крайней мере, постепенно забирать к северу. Я знал, что вся округа полна нашими отступающими войсками и рано или поздно кто-нибудь из своих попадется мне на пути.

Но я забыл об одном – о Самбре. Разгоряченный, я не вспомнил об этой реке до тех пор, пока не увидел ее, широкую и полноводную, сверкающую под лучами утреннего солнца. Она преградила мне путь, а пруссаки радостно выли у меня за спиной. Я доскакал до воды, но дальше конь никак не шел. Я дал ему шпоры, но берег был высок, а река глубока. Дрожа и фыркая, он попятился. Торжествующие вопли все приближались. Я повернул и помчался во весь опор по берегу. В том месте река образовывала излучину, через которую мне предстояло как-то перебраться, так как путь назад был отрезан. И вдруг в душе у меня блеснула надежда – я увидел на этом берегу дом, а на том – еще один. Два таких дома обычно означают, что между ними брод. К воде вел пологий спуск, и я направил по нему коня. Он повиновался, и вскоре вода дошла до седла, она пенилась справа и слева. Один раз конь потерял опору, оступился, и я уже думал, что мы пропали, но он снова нащупал дно и через мгновенье уже скакал по противоположному склону. Когда мы выбрались из воды, я услышал позади плеск – это первый из пруссаков въехал в реку. Нас разделяла теперь только ширина Самбры.

Я ехал, втянув голову в плечи, как это делал Наполеон, и не смел оглянуться, боясь, что они увидят мои усы. Чтобы хоть как-то скрыть их, я поднял воротник серого сюртука. Ведь даже теперь они, поняв свою ошибку, еще могли повернуть назад и настичь карету. Скоро мы снова скакали по дороге. Стук копыт за моей спиной становился все громче – погоня настигала меня. Мой конь мчался по каменистой, избитой дороге, которая вела от брода. Я украдкой взглянул назад из-под руки и увидел, что меня нагоняет только один всадник, который далеко опередил своих товарищей. Это был маленький, щуплый гусар на огромном черном коне, он оказался впереди благодаря своему малому весу. Быть впереди почетно, но вместе с тем и опасно, в чем ему вскоре довелось убедиться. Я ощупал кобуры, но, к моему ужасу, пистолетов там не оказалось. В одной я нашарил подзорную трубу, другая была набита бумагами. Моя сабля осталась на седле у Фиалки. Но я был не совсем безоружен. На седле висела сабля самого императора. Она была короткая и кривая, с золотой насечкой, – такая штука более пригодна для того, чтобы сверкать на парадах, чем служить воину в минуту смертельной опасности, но я выхватил ее из ножен, какую ни на есть, и ждал только случая пустить в ход. С каждой секундой стук копыт приближался. Я слышал фырканье лошади и угрожающие крики всадника. Впереди был крутой поворот, и, едва миновав его, я поднял своего белого арабского скакуна на дыбы. За поворотом я оказался лицом к лицу с прусским гусаром. Он не успел остановиться, и ему оставалось лишь одно – сшибить меня с разгона. Если б это удалось ему, он погиб бы сам, зато искалечил бы меня или мою лошадь, и я уже не мог бы спастись бегством. Но этот болван, видя, что я жду его, взял вправо и проскакал мимо. Я сделал выпад через шею своего скакуна и вонзил свою игрушечную саблю ему в бок. Должно быть, она была из превосходной стали и острая, как бритва, потому что я и не почувствовал, как она вошла в него, но кровь обагрила клинок почти до самого эфеса. Лошадь поскакала дальше, и раненый еще сотню шагов держался в седле, а потом повалился вперед, зарывшись лицом в гриву, соскользнул на бок и упал на дорогу. А я уже скакал вслед за его лошадью. Все, о чем я рассказал, продолжалось лишь несколько секунд.

Я услышал, как пруссаки злобно завопили далеко позади – это они проехали мимо своего мертвого товарища, и я не удержался от улыбки при мысли о том, каким лихим кавалеристом и рубакой они считают императора. Я снова украдкой поглядел назад и увидел, что ни один из семерых не остановился. Судьба товарища была ничто в сравнении с их главной целью. Они были неутомимы и кровожадны, как гончие. Но я вырвался далеко вперед, и мой скакун шел ходко. Я уже думал, что спасен, но в этот самый миг на меня надвинулась смертельная опасность. Я очутился на развилке и выбрал из двух дорог ту, что поуже, потому что она заросла травой и коню мягче было по ней скакать. Представьте же себе мой ужас, когда, проехав через какие-то ворота, я очутился в тупике среди конюшен и крестьянских домов, откуда был только один путь – назад! Ах, друзья, если волосы мои белы, как снег, то разве мало мне пришлось пережить?

Нечего было и думать повернуть обратно. Я огляделся – глаз-то у меня острый от природы, ведь для солдата это важнее всех прочих качеств, а для кавалерийского командира тем более. Между длинным рядом низких конюшен и одним из домов был загон для свиней. Передняя стена была бревенчатая, высотой в четыре фута, задняя – каменная и выше передней. Что за нею, я не знал. Переднюю стену от задней отделяло всего несколько ярдов. И я решился на отчаянную попытку. Стук копыт нарастал с каждым мгновеньем. Я заставил своего скакуна прыгнуть в загон. Бревенчатую стену он перемахнул без труда, но, угодив передними копытами в спящую свинью, поскользнулся и упал на колени. Я перелетел через вторую стену и свалился ничком на мягкую цветочную клумбу. Мой конь был по одну сторону стены, я – по другую, а пруссаки в это время ворвались во двор. Но я мигом вскочил на ноги, перегнулся через стену и схватил упавшего коня под уздцы. Стена была сухой кладки, я сбросил сверху несколько камней, благодаря чему образовалась брешь. Я с криком дернул поводья, мой храбрый конь прыгнул, очутился по эту сторону стены, и я мигом вдел ногу в стремя.

Когда я вскочил в седло, мне пришла геройская мысль. Этим пруссакам, чтобы одолеть стену, придется прыгать по одному, и справиться с каждым по отдельности будет не так уж трудно, потому что враг не успеет прийти в себя после прыжка. Почему бы мне не подождать и не перебить их одного за другим? Это была славная мысль. Пусть знают, что нельзя безнаказанно гоняться за Этьеном Жераром. Я схватился за саблю, но представьте себе мои чувства, друзья, когда оказалось, что ножны пусты. Сабля выпала, когда конь споткнулся об эту проклятую свинью. Вот от каких нелепых пустяков зависит человеческая судьба – свинья на одной чаше весов, Этьен Жерар – на другой! Может быть, перепрыгнуть через стену и подобрать саблю? Нет, поздно! Пруссаки были уже во дворе. Я повернул своего коня и снова пустился наутек.

Но тут я попал в еще худшую ловушку. Я очутился в фруктовом саду с грядками цветов по краям. Сад был обнесен высокой стеной. Однако я сообразил, что должен же тут быть какой-то вход, ведь едва ли хозяева рассчитывали, что все гости станут прыгать сюда через свинарник. Я поскакал вдоль стены. Как я и ожидал, в ней оказалась калитка, ключ торчал изнутри. Я слез с лошади, повернул ключ, открыл калитку и увидел в каких-нибудь шести футах от себя прусского улана на коне.

Секунду мы таращили друг на друга глаза. Потом я захлопнул калитку и снова запер ее. В дальнем конце сада послышались шум и крики. Я понял, что один из моих врагов свалился с лошади, пытаясь перепрыгнуть через стену свинарника. Как мне было выбраться из этого тупика? Ясно, что часть отряда поскакала кружным путем, а часть пустилась вслед за мной. Будь при мне сабля, я без труда справился бы с уланом у калитки, а так сунуться туда означало верную смерть. И все же, если я стану медлить, несколько пруссаков, спешившись, наверняка переберутся через свинарник, и как мне тогда быть? Надо действовать немедленно, иначе я пропал. Но именно в такие мгновенья мой мозг работает особенно четко. Взяв коня под уздцы, я пробежал вдоль стены шагов сто от того места, где меня подстерегал улан. Там я остановился и с грохотом свалил со стены несколько камней. Сделав это, я бросился назад к калитке. Как и следовало ожидать, он решил, что я разваливаю стену, намереваясь улизнуть, и я услышал стук копыт – он спешил отрезать мне путь. Вернувшись к калитке, я оглянулся и увидел, как всадник в зеленом мундире – я знал, что это граф Штейн, – перескочил через стену свинарника и теперь с ликующим криком скакал во весь дух по саду.

– Сдавайтесь, ваше величество, сдавайтесь! – кричал он. – Мы вас пощадим.

Я выскользнул в калитку, но не успел запереть ее за собой. Штейн мчался за мной по пятам, а улан уже повернул коня назад. Вскочив на своего скакуна, я снова понесся по травянистой равнине. Штейну пришлось спешиться, открыть калитку, провести в нее лошадь, а потом снова сесть в седло, прежде чем продолжать погоню. Его я опасался больше, чем улана, чья лошадь была нечистых кровей и к тому же устала. Я проскакал во весь опор с милю, прежде чем рискнул оглянуться, и тут оказалось, что Штейн в ружейном выстреле от меня, улан следует за ним примерно на таком же расстоянии, а далеко позади видны еще только трое. Теперь пруссаков было уже не девять, число их поубавилось, но даже один из них легко справился бы с безоружным.

Меня удивило, что за время этой долгой погони я не видел ни одного из наших отступающих солдат, и я подумал, что сильно удалился к западу от их пути и теперь, чтобы встретиться с ними, надо взять восточнее. В противном случае мои преследователи если и не настигнут меня, будут продолжать погоню до тех пор, пока мне не преградит путь кто-нибудь из их товарищей, двигающихся с севера. Взглянув на восток, я увидел вдалеке облако пыли, растянувшееся на много миль. Там, конечно, была дорога, по которой отступала наша несчастная армия. Но вскоре я убедился, что некоторые из отставших французов попали и на этот проселок, так как вдруг увидел лошадь, которая паслась на краю поля, а неподалеку, привалившись спиной к насыпи, сидел ее хозяин, французский кирасир, видимо, смертельно раненный. Я соскочил с коня, схватил длинную тяжелую саблю кирасира и поскакал дальше. Никогда не забуду лицо этого бедняги, когда он взглянул на меня угасающими глазами. Это был старый, седоусый солдат, слепо преданный своему долгу, и, когда он в предсмертные мгновенья увидел императора, для него это было подобно откровению свыше. Удивление, любовь, гордость озарили его бледное лицо. Он что-то сказал – боюсь, что это были его последние слова, но мне некогда было слушать, и я помчался дальше.

Все это время я скакал через пойменные луга, пересеченные широкими лощинами. Лощины эти иногда достигали четырнадцати, а то и пятнадцати футов в ширину, и у меня душа уходила в пятки всякий раз, как конь через них прыгал, – ведь стоило ему оступиться, и я погиб. Но тот, кто выбирал лошадей для императорской конюшни, видимо, знал свое дело. Конь только один раз заупрямился на берегу Самбры, но с тех пор ни разу меня не подвел. Мы мчались, обгоняя ветер. И все же я никак не мог оторваться от этих проклятых пруссаков. Всякий раз, перемахнув через какой-нибудь ручей, я с надеждой оглядывался назад и неизменно видел Штейна, который так же легко, как я, брал препятствие на своем белоногом гнедом коне. Это был мой враг, но я уважал его за мужество.

Снова и снова я прикидывал на глаз расстояние, отделявшее меня от преследователя. У меня мелькнула мысль: что, если резко повернуть назад и зарубить его, как зарубил я того гусара, прежде чем его товарищ подоспеет к нему на помощь? Но остальные пруссаки подтянулись и тоже были теперь близко. Я подумал, что этот граф Штейн, вероятно, владеет саблей не хуже, чем конем, и с ним сразу не справишься. А тем временем остальные поспешат к нему на выручку, и песенка моя спета. Поэтому разумнее всего уносить ноги.

Я увидел дорогу, обсаженную по обеим сторонам тополями, которая шла через равнину с востока на запад. Она должна была привести меня к облаку пыли, поднятому отступающими французами. Поэтому я повернул коня и поскакал по ней. Справа от дороги показался одинокий дом с большой веткой над дверью вместо вывески – это была таверна. Возле нее стояло несколько крестьян, но их я не боялся. Испугало меня другое: впереди мелькнул красный мундир, значит, там англичане. Однако я не мог ни свернуть, ни остановиться, оставалось только махнуть рукой на опасность и скакать дальше. Регулярных частей поблизости не было, значит, это отставшие или мародеры, которых опасаться нечего. Приблизившись, я увидел, что двое англичан сидят на скамье у входа и пьют вино. Я видел, как они, шатаясь, встали на ноги, – ясно было, что оба мертвецки пьяны. Один, пошатываясь, вышел на середину дороги.

– Это Бонапарт! – воскликнул он. – Провалиться мне, если не Бонапарт!

Он растопырил руки и кинулся мне навстречу, но, на свое счастье, спьяну споткнулся и упал ничком на дорогу. Второй был опаснее. Он бросился в таверну, и я, промчавшись мимо, успел заметить, как он снова выскочил оттуда с ружьем. Он припал на одно колено, а я распластался на шее лошади. Одиночный выстрел пруссака или австрийца – это пустяк, но англичане были в то время лучшими стрелками в Европе, и как только этот пьянчуга почувствовал у плеча приклад, весь хмель с него соскочил. Я услышал грохот, и мой конь сделал такой отчаянный скачок, что немногие всадники усидели бы при этом в седле. У меня мелькнула мысль, что он ранен смертельно, но, обернувшись назад, я увидел кровь на его задней ноге. Я поглядел на англичанина – этот негодяй уже забивал в ствол новый заряд, но, прежде чем он успел насыпать на полку пороху, я был уже вне выстрела. Эти люди были пешие и не могли присоединиться к погоне, но я слышал, как они гикали и улюлюкали мне вслед, словно травили лисицу. Крестьяне тоже с криками бежали через поле, размахивая палками. Со всех сторон неслись вопли, всюду мелькали бегущие, размахивающие руками фигуры моих преследователей. Подумать только, ведь это была облава на великого императора! Ах, как мне хотелось хорошенько угостить этих негодяев саблей!

Но я уже чувствовал приближение конца. Я сделал все, что было в человеческих силах, и даже больше, а теперь не видел выхода из положения. Кони моих преследователей были измучены, но мой измучен не меньше и к тому же ранен. Он истекал кровью, и мы оставляли за собой на белой пыльной дороге красный след. Он бежал все медленней, и я знал, что рано или поздно он падет подо мной. Я оглянулся – пятеро пруссаков упорно настигали меня: Штейн скакал на сотню шагов впереди, за ним улан, а дальше – остальные трое. Штейн обнажил саблю и размахивал ею. Но я решил не сдаваться. Посмотрим, скольких пруссаков я сумею утащить с собой на тот свет. В этот славный миг все подвиги моей жизни живо предстали у меня перед глазами, и я понял, что этот последний подвиг – поистине достойное завершение такого пути. Моя смерть будет роковым ударом для всех, кто меня любит, для моей дорогой матушки, для моих гусар и еще для некоторых, их я не назову. Но всем им дорога моя слава и честь, и я был уверен, что когда они узнают, как я скакал и как сражался в последний день своей жизни, то почувствуют не только скорбь, но и гордость. Я заставил молчать свое сердце и, видя, что мой скакун все сильнее припадает на раненую ногу, обнажил длинную саблю, которую взял у кирасира, стиснул зубы и изготовился к смертельному бою. Я уже хотел было натянуть поводья, боясь, что, если еще помедлю, мне придется пешим драться против пятерых конных. Но тут я взглянул вперед, и в сердце моем сверкнула надежда, а с губ сорвался ликующий крик.

Передо мной был лесок, а над ним виднелась церковная колокольня. Второй такой колокольни не найти – ее угол обрушился или был разбит молнией, и это придало ей совершенно фантастическую форму. Я видел ее всего два дня назад, это была церковь в деревне Госсели. Но сердце мое возликовало не оттого, что я надеялся добраться до деревни, – нет, теперь я знал, как спастись, ведь всего в полумиле оттуда был дом, его крыша уже виднелась среди деревьев, тот самый дом в Сент-Онэ, где мы стояли лагерем и где я назначил капитану Сабатье место сбора конфланских гусар. Они, конечно, уже там, мои орлы, надо только добраться туда. Мой конь слабел с каждым шагом. А шум погони все приближался. Я слышал хриплые немецкие ругательства буквально у себя за спиной. У самого уха просвистела пистолетная пуля. Вонзив шпоры в бока моего бедного скакуна и немилосердно колотя его саблей, я гнал его, заставляя бежать из последних сил. Вот и открытые ворота усадьбы. Там, впереди, блеснула сталь. Штейн был уже в каком-нибудь десятке шагов позади, когда я влетел в ворота.

– Ко мне, друзья! Ко мне! – крикнул я что было мочи.

Послышалось гудение, словно в потревоженном улье. И тут мой великолепный арабский скакун пал подо мной, и я, свалившись на мощенный камнем двор, потерял сознание.

Таков был мой последний и самый славный подвиг, дорогие друзья, – весть о нем разнеслась по всей Европе, и имя Этьена Жерара вошло в историю. Увы! Все мои старания принесли императору всего несколько недель свободы, потому что пятнадцатого июля он сдался в плен англичанам. Но не моя вина, что он не сумел собрать войска, которые еще ждали его призыва во Франции, и одержать победу при новом Ватерлоо. Будь все остальные так же верны ему, как я, ход мировой истории мог бы измениться, император сохранил бы свой трон, и мне, старому, заслуженному бойцу, не пришлось бы влачить жалкую жизнь, сажая капусту, или коротать время на старости лет, рассказывая истории в кафе. Вы хотите знать, что сталось со Штейном и остальными пруссаками? О тех троих, которые отстали по дороге, я ничего не знаю. Одного, как вы помните, я убил. Остались пятеро. Троих из них зарубили мои гусары, которым в первый миг показалось, что они в самом деле спасают императора. Штейн, легко раненный, попал в плен, и один из улан тоже. Они тогда так и не узнали правды, поскольку мы считали, что никакие сведения о местопребывании императора, истинные или ложные, распространять не следует, и граф Штейн был уверен, что всего несколько шагов отделяло его от славного подвига.

– Да, вы не напрасно преклоняетесь перед своим императором, – сказал он, – я никогда в жизни не видел человека, который так владел бы конем и саблей.

И он никак не мог взять в толк, почему молодой гусарский полковник от души смеялся над его словами. Со временем он узнал, в чем дело.

VIII

Последнее приключение бригадира

Больше, дорогие друзья, вы не услышите моих рассказов. Говорят, человек что заяц, который бежит по кругу и возвращается умирать на то же место, откуда начал свой путь. И вот меня зовет родная Гасконь. Вижу голубую Гаронну, которая вьется меж виноградников, и синий океан, куда она несет свои воды. Вижу старинный город и лес мачт у длинной каменной пристани. Моя душа жаждет воздуха родины и тепла ее солнца. Здесь, в Париже, у меня есть друзья, дела, развлечения. А там все, кто знал меня, уже в могилах. И все же, когда юго-западный ветер шумит за моим окном, мне кажется, что это родная земля зовет сына, которому пора вернуться в ее лоно. В свое время я совершил то, что мне было суждено. Это время прошло. И жизнь тоже прошла. Нет, друзья мои, не печальтесь: что может быть счастливее жизни, которая оканчивается в почете и среди друзей?! Разве не чувствуете вы торжественность минуты, когда человек приближается к концу долгого пути и виден поворот, за которым ждет неведомое? Император и все его маршалы уже прошли этот темный поворот и скрылись за ним. Мои гусары тоже – их не осталось и пятидесяти в этом мире, остальные ждут меня там. Я должен идти. И сегодня, в этот прощальный вечер, я расскажу вам не просто случай, а нечто большее – я открою вам великую историческую тайну. До сих пор мои уста были сомкнуты, но я не вижу, почему бы не оставить после себя память об этом замечательном приключении, которое иначе бесследно канет в вечность, потому что я единственный из всех живущих на земле знаю о нем.

Итак, прошу вас перенестись вместе со мной в тысяча восемьсот двадцать первый год. Вот уже шесть лет не было с нами нашего славного императора, и только изредка из-за моря доходили глухие слухи. Вы не можете себе представить, как тяжко было всем нам, любившим его, знать, что он в плену и его великая душа изнывает на пустынном острове. С той минуты, как мы просыпались по утрам, и до ночи, когда сон смыкал наши глаза, мы были с ним всеми помыслами и стыдились, что он, наш вождь и повелитель, так унижен, а мы бессильны ему помочь. Многие были бы счастливы пожертвовать остатком своей жизни, чтобы хоть как-нибудь облегчить его участь, но, увы, мы могли только брюзжать, сидя в кафе, глядеть на карту и подсчитывать, сколько лиг океана отделяет нас от него. Будь он на луне – мы и то не могли бы помочь ему больше ничем. Ведь все мы были простыми солдатами и не знали моря.

Конечно, у нас были свои мелкие невзгоды, которые отравляли жизнь не меньше, чем несчастья императора. Многие из нас носили прежде высокие чины и, вернись он к власти, снова получили бы их. Мы не считали возможным служить под белым флагом Бурбонов или принести присягу, которая могла обратить наше оружие против того, кого мы любили. И мы оказались не при деле, без всяких средств. Что оставалось нам, кроме как собираться вместе, пересказывать друг другу слухи и ворчать; и те, у кого было немного денег, платили по счету, а те, у кого ничего не было, пили за компанию. Иногда, на наше счастье, удавалось затеять ссору с кем-нибудь из королевских гвардейцев, и если он оставался лежать в Булонском лесу, нам казалось, что мы снова сражались за Наполеона. Со временем гвардейцы узнали наши излюбленные места и избегали их, словно то были гнезда шершней.

В одном из таких мест – кафе «У великого человека», на рю Варенн, – обычно собирались самые славные и молодые офицеры армии Наполеона. Почти все мы были полковниками или адъютантами, и когда среди нас оказывался человек ниже чином, мы обычно давали ему почувствовать, что это непозволительная вольность. Бывал там капитан Лепин, награжденный в Лейпциге почетной медалью, полковник Бонне, адъютант Макдональда, полковник Журдан, который пользовался в армии почти такой же славой, как и я, Сабатье из моего гусарского полка, Менье из полка Красных улан, Ле Бретон из гвардии и много других. Каждый вечер мы собирались там, беседовали, играли в домино, выпивали стаканчик-другой и размышляли о том, скоро ли вернется император и мы снова встанем во главе своих полков. Бурбоны в то время уже потеряли во Франции всех своих приверженцев, это стало ясно через несколько лет, когда весь Париж поднялся против них и их в третий раз изгнали из Франции. Наполеону стоило только высадиться на французском берегу, и он без единого выстрела дошел бы до столицы, точно так же, как при возвращении с Эльбы.

Вот как обстояли дела, когда однажды февральским вечером к нам в кафе явился преудивительный человечек. Он был невысок ростом, но широкоплеч, с огромной, почти уродливой головой. Его большое смуглое лицо было иссечено странными белыми полосами, а на щеках топорщились седые бакенбарды, как у настоящего морского волка. Золотые серьги в ушах и руки, разукрашенные татуировкой, также свидетельствовали, что он моряк, и мы это поняли прежде, чем он представился нам. У капитана Фурно, офицера императорского флота, были рекомендательные письма к двоим из нас, и не приходилось сомневаться, что он предан делу императора. Кроме того, он сразу завоевал наше уважение, так как участвовал в сражениях не меньше любого из нас, и следы ожогов на его лице были памятью о том, как он до самой последней минуты оставался на палубе «Ориента», взлетевшего в воздух во время битвы на Ниле. Он мало говорил о себе, а сидел в уголке, поглядывая вокруг своими острыми глазами, и внимательно прислушивался к нашим разговорам.

Однажды вечером, когда я собрался домой, капитан Фурно вышел за мной следом и, коснувшись моей руки, без единого слова повел меня к себе – он поселился в доме неподалеку от нашего кафе.

– Мне надо с вами поговорить, – сказал он и пригласил меня наверх, в свою комнату. Там он зажег лампу, достал из ящика стола конверт, вынул оттуда лист бумаги и протянул его мне. Письмо было написано несколько месяцев назад во дворце Шёнбрунн в Вене. «Капитан Фурно действует в высших интересах императора Наполеона. Все, кто любил императора, обязаны подчиняться ему, не задавая никаких вопросов. Мария-Луиза». Вот что я там прочел. Я знал подпись императрицы, и у меня не было сомнений в ее подлинности.

– Ну, – сказал он, – удовлетворены ли вы моими верительными грамотами?

– Вполне.

– Готовы ли вы повиноваться моим приказам?

– Этот документ не оставляет мне иного выбора.

– Прекрасно! Во-первых, из ваших слов в кафе я заключил, что вы говорите по-английски.

– Да, говорю.

– Скажите что-нибудь на этом языке.

Я сказал:

– Когда бы императору ни понадобилась помощь Этьена Жерара, я готов в любое время дня и ночи отдать свою жизнь в его распоряжение.

Капитан Фурно улыбнулся.

– Это звучит несколько смешно, – сказал он, – но все же лучше такой английский, чем никакой. А я говорю по-английски не хуже настоящего англичанина. Это – единственное, чем я могу похвастать, после того как просидел шесть лет в английской тюрьме. А теперь я открою вам цель моего приезда в Париж. Я приехал, чтобы найти помощника для дела, касающегося императора. Мне сказали, что в кафе «У великого человека» я найду цвет его старых офицеров, которые и по сей день преданы ему. Я присмотрелся ко всем вам и пришел к заключению, что вы более всех прочих подходите для моей цели.

Я поблагодарил за комплимент.

– Что же я должен делать? – спросил я.

– Ничего особенного, просто составить мне компанию на несколько месяцев, – сказал он. – Знайте, что после того, как я вышел в Англии из тюрьмы, я поселился там, женился на англичанке и даже стал капитаном небольшого английского торгового судна, на котором совершил несколько рейсов от Саутгемптона до побережья Гвинеи. Меня считают англичанином. Однако вы понимаете, что я, всей душой любя императора, иногда чувствую себя одиноким и мне хотелось бы иметь товарища, который разделяет мои чувства. Во время этих долгих рейсов ужасно скучаешь, и, даю слово, вы не раскаетесь, если разделите со мной каюту.

Пока капитан вел этот незначительный разговор, он не сводил с меня своих проницательных серых глаз. Мой ответный взгляд заставил его почувствовать, что он имеет дело не с дураком. Он вынул парусиновый мешочек, туго набитый деньгами.

– Здесь сто фунтов золотом, – сказал он. – Купите себе все, что нужно для путешествия. Советую доставить весь багаж в Саутгемптон, откуда мы отплываем через десять дней. Судно называется «Черный лебедь». Завтра я возвращаюсь в Саутгемптон и надеюсь увидеть вас там на будущей неделе.

– Полно вам, – обратился я к нему. – Скажите мне откровенно: куда мы возьмем курс?

– Ах, разве я не сказал? – ответил он. – Мы плывем в Африку, на побережье Гвинеи.

– Но как это может быть связано с высшими интересами императора? – спросил я.

– Высшие интересы требуют, чтобы вы не задавали нескромных вопросов, а я не давал на них нескромных ответов, – отрезал капитан. На этом он прервал разговор, и я вернулся восвояси ни с чем, если не считать мешочка с золотом, который подтверждал, что этот удивительный разговор не привиделся мне во сне.

Я не видел причин, почему бы мне не участвовать в этом деле до конца, и через неделю был уже на пути в Англию. Я добрался из Сен-Мало в Саутгемптон и, расспросив встречных в порту, без труда отыскал «Черного лебедя», красивое, стройное суденышко, которое, как я узнал потом, называлось бригом. На палубе я увидел самого капитана Фурно и семь или восемь здоровенных матросов, которые, трудясь в поте лица, мыли палубу и готовили судно к плаванию. Капитан поздоровался со мной и провел меня в свою каюту.

– Вы теперь всего только мистер Жерар, родом с Нормандских островов, – сказал он. – Я буду вам весьма признателен, если вы забудете свои военные привычки и оставите кавалерийское щегольство, когда расхаживаете по моей палубе. И потом, неплохо бы вам отрастить бороду, тогда у вас будет более морской вид, чем с этими усами.

Я пришел в ужас от его слов, но в конце концов в открытом море нет дам, так что не все ли равно. Он позвонил и вызвал стюарда.

– Густав, – сказал он, – поручаю вашим заботам моего друга, мсье Этьена Жерара, который отправляется вместе с нами в плавание. Это Густав Керуан, мой стюард, он бретонец, – объяснил капитан. – Вы можете совершенно на него положиться.

У этого стюарда, с его грубым лицом и суровым взглядом, вид был слишком воинственный для столь мирной должности. Однако я ничего не сказал, хотя, можете быть уверены, глядел в оба. Мне отвели соседнюю с капитаном каюту, которая была вполне удобной, но никак не могла сравниться с великолепием каюты Фурно. Он явно любил роскошь, каюта его была заново отделана бархатом и серебром, что куда больше подходило для яхты какого-нибудь аристократа, чем для суденышка, совершающего торговые рейсы на западное побережье Африки. Именно такого мнения придерживался помощник капитана, мистер Бернс, который не мог удержать презрительной усмешки всякий раз, как заходил в его каюту. Этот рослый, широкоплечий, рыжеволосый англичанин помещался в каюте по другую сторону от капитанской. На борту был еще второй помощник по фамилии Тэрнер, чья каюта находилась где-то возле рубки, а также девять матросов и юнга, из которых трое, как сообщил мне мистер Бернс, были, как и я, родом с Нормандских островов. Этот Бернс, первый помощник, очень любопытствовал, зачем мне вздумалось отправиться в плавание.

– Я путешествую для удовольствия, – сказал я.

Он вытаращил на меня глаза.

– А вы бывали когда-нибудь на западном побережье Африки? – спросил он.

Я ответил, что не бывал ни разу.

– Так я и знал, – сказал он. – Ну уж во второй раз вы туда не отправитесь.

Дня через три после моего приезда мы развязали веревки, которыми судно было привязано, и пустились в путь. Я никогда не был хорошим моряком, и, признаться, земля давным-давно уже скрылась из виду, когда я почувствовал себя наконец в силах выйти на палубу. Лишь на пятый день я выпил бульон, который принес мне добрый Керуан, сполз с койки и поднялся по трапу. Свежий воздух оживил меня, и с этого дня я кое-как приспособился к качке. Борода у меня тоже начала отрастать, и я не сомневаюсь, что стал бы таким же лихим матросом, как и солдатом, если бы судьба предназначила меня для морской службы. Я научился тянуть веревки, которыми поднимают паруса, и поворачивать длинные палки, к которым они прикреплены. Однако главной моей обязанностью было играть в экарте с капитаном Фурно и составлять ему компанию. Не было ничего странного в том, что он искал приличного общества, так как оба помощника были неграмотны, хоть и отлично знали свое дело. Умри вдруг наш капитан, ума не приложу, как мы нашли бы путь среди всей этой массы воды, потому что только он один умел определять по карте, где мы находимся. Карта висела на стене в его каюте, и он каждый день отмечал на ней пройденный путь. Просто удивительно, как ловко он умел все рассчитывать – например, однажды утром он сказал, что к вечеру мы увидим маяк Кейп-Верд, и в самом деле, он показался с левого борта, едва стемнело. Однако на другой день берега видно не было, и Бернс объяснил мне, что теперь мы не увидим земли, пока не прибудем в свой порт в заливе Биафра. Дул попутный ветер, и с каждым днем мы все дальше уходили на юг. Булавка на карте передвигалась все ближе и ближе к африканскому берегу. Добавлю, что плыли мы за пальмовым маслом, а везли всякие цветные тряпки, старые ружья и прочий хлам, который англичане сбывают дикарям.

Наконец ветер, который так долго нам благоприятствовал, упал, и несколько дней мы дрейфовали в спокойном, маслянистом море, под солнцем, от лучей которого смола пузырилась меж досками палубы.

Мы поворачивали паруса во все стороны, ловя каждое дуновение, и наконец вышли из полосы штиля и опять поплыли на юг со свежим ветром, а все море вокруг так и кишело летучими рыбами. Несколько дней Бернс, казалось, был чем-то обеспокоен, и я заметил, что он то и дело приставляет ладонь к глазам и оглядывает горизонт, словно высматривает землю. Дважды я видел, как его рыжая голова торчала у карты в капитанской каюте – он глядел на булавку, которая с каждым днем приближалась к африканскому берегу, но никак не могла его достичь. И вот однажды вечером, когда мы с капитаном Фурно играли в экарте в его каюте, вошел помощник, на загорелом лице которого было сердитое выражение.

– Прошу извинить меня, капитан Фурно, – сказал он, – но известно ли вам, куда рулевой держит курс?

– Точно на юг, – ответил капитан, пристально глядя в свои карты.

– А должен на восток.

– Откуда вы знаете?

Помощник что-то сердито проворчал.

– Может, я не такой уж шибко образованный, – заявил он, – но позвольте вам сказать, капитан Фурно, что я начал плавать в этих водах десятилетним мальчишкой и знаю, когда прохожу экватор, а когда – штилевую полосу, и умею найти путь туда, где берут нефть. Мы теперь к югу от экватора и должны держать курс на восток, а не на юг, ежели вы идете в тот порт, куда вас послали хозяева.

– Извините, мистер Жерар. Прошу вас запомнить, что ход мой, – сказал капитан, кладя карты. – Подойдите сюда, мистер Бернс, и я дам вам практический урок кораблевождения. Вот полоса юго-западного пассата, вот экватор, вот порт, куда мы плывем, а вот человек, который командует на своем корабле.

С этими словами он схватил несчастного помощника за горло и душил его до тех пор, пока тот не лишился чувств. Стюард Керуан вбежал с веревкой, они вдвоем связали помощника и заткнули ему рот, так что он стал совершенно беспомощен.

– На руле стоит один из наших французов. А этого, пожалуй, придется, швырнуть за борт, – сказал стюард.

– Да, так будет вернее всего, – согласился капитан Фурно.

Но такого я не мог стерпеть. Никакие соображения не заставят меня равнодушно смотреть, как убивают беззащитного.

Капитан Фурно с большой неохотой согласился пощадить Бернса, и мы отнесли его в кормовой трюм под каютой. Там его положили среди тюков манчестерской мануфактуры.

– Нет смысла закрывать люк, – сказал капитан Фурно. – Густав, скажи мистеру Тэрнеру, что мне нужно поговорить с ним.

Второй помощник, ничего не подозревая, вошел в каюту, его мигом связали, как Бернса, и во рту у него оказался кляп. Потом его отнесли вниз и положили рядом с его товарищем. Крышку люка закрыли.

– Этот рыжий болван вынудил нас поторопиться, – сказал капитан, – и мне пришлось раньше времени открыть карты. Однако особой беды тут нет, это не нарушает мои планы. Керуан, выкати для команды бочонок рома и скажи, что капитан просит выпить за его здоровье по случаю перехода экватора. Они ничего не заподозрят. Наших ребят собери у себя в камбузе, и мы проверим, все ли готовы к делу. А теперь, полковник Жерар, с вашего разрешения мы продолжим игру.

Да, такое не забудешь до самой смерти. Этот железный человек тасовал и снимал карты, сдавал и делал ходы, как будто сидел в своем излюбленном кафе. Снизу доносились нечленораздельные звуки, которые издавали оба помощника, чьи рты были заткнуты кляпами из носовых платков. Наверху, под свежим ветром, который гнал нас вперед, скрипела оснастка и гудели паруса. Сквозь плеск волн и свист ветра мы слышали дикие крики английских матросов, которые радовались, откупоривая бочонок с ромом. Мы сыграли партий шесть, после чего капитан встал.

– Ну, теперь они, пожалуй, готовы, – сказал он, вынул из ящика два пистолета и протянул один мне.

Но мы могли не бояться сопротивления, так как сопротивляться было некому. Англичанин в те времена, будь то солдат или матрос, закоренел в пьянстве. Без вина это был бравый и добрый малый. Но стоило поставить ему выпивку, и он буквально терял рассудок – ничто не могло принудить его к воздержанности. В полумраке матросского кубрика мы увидели команду «Черного лебедя» – пять бесчувственных фигур и двое безумных, которые орали, ругались и распевали песни. Стюард принес моток веревки, и мы с помощью двух французов (третий стоял на руле) связали пьяных и заткнули им рты, так что они не могли ни пикнуть, ни пошевельнуться. Их, так же как обоих помощников капитана, одного за другим бросили в трюм, но на носу, и Керуану было приказано дважды в день приносить им воду и еду. Теперь «Черный лебедь» был целиком в наших руках.

Разыграйся на океане шторм, не знаю, что мы стали бы делать, но корабль весело бежал по волнам все дальше и дальше на юг, и, хотя ветер был достаточно крепок, он не вызывал у нас беспокойства. Вечером третьего дня я застал капитана на мостике, он пристально вглядывался в даль.

– Смотрите, Жерар, смотрите! – воскликнул он и указал вперед поверх палки, которая торчала на носу судна.

Над темно-синим морем голубело небо, а вдали, на самом горизонте, виднелось какое-то туманное облачко с четкими очертаниями.

– Что это? – спросил я.

– Земля.

– Какая?

Я напряженно ждал ответа, уже заранее зная, что он скажет.

– Это остров Святой Елены.

Так вот он, остров, о котором я столько думал! Вот она, клетка, в которую посадили великого орла Франции! Многие тысячи лиг океана не помешали Жерару добраться до своего любимого повелителя. Он там, вон на том туманном берегу, за темно-синей водой. Я пожирал остров глазами! Душа моя опережала корабль и летела к императору с вестью, что его не забыли, что после долгой разлуки верный слуга спешит к нему. С каждым мгновеньем темное пятно становилось все отчетливей. Вскоре я уже ясно видел, что это действительно скалистый остров. Наступила ночь, а я все стоял на палубе, преклонив колени, и вглядывался в темноту, туда, где, я знал, находится наш великий император. Прошел час, потом другой, и вдруг золотой, мерцающий огонек загорелся прямо впереди нас. Это светилось окно дома, быть может, его окно. И всего в нескольких милях от нас! О, с каким жаром я простер к нему руки! Вместе со мной, с Этьеном Жераром, простирала к нему руки вся Франция.

У нас на борту огни были погашены, и мы, по приказу капитана Фурно, все разом потянули за какую-то веревку, она повернула наверху одну из палок, и корабль остановился. После этого он попросил меня спуститься в каюту.

– Теперь вам все ясно, полковник Жерар, – сказал он. – И простите, что я не посвятил вас в свой план с самого начала. В столь важном деле я не мог открыться никому. Я давно уже замыслил спасти императора, лишь для этого я остался в Англии и пошел служить в торговый флот. Все получилось так, как я и рассчитывал. Я совершил несколько удачных рейсов к западному побережью Африки, а потом без труда сам подобрал себе команду. Постепенно я взял на борт этих старых французских моряков с военных кораблей. А вас я пригласил потому, что мне нужен был испытанный воин на случай сопротивления и, кроме того, подходящий человек, который состоял бы при императоре во время долгого пути на родину. Моя каюта уже приготовлена для него. Надеюсь, к утру он будет здесь и этот треклятый остров останется далеко за кормой.

Можете себе представить, друзья мои, какие чувства меня охватили, когда я услышал все это. Я обнял отважного Фурно и заклинал его сказать скорее, чем я могу быть ему полезен.

– Мне придется предоставить все дело вам, – сказал он. – Я хотел бы первым засвидетельствовать императору свою преданность, но мне неразумно сейчас покидать судно. Барометр падает, надвигается шторм, а берег от нас с подветренной стороны. Кроме того, близ острова стоят три английских крейсера, которые в любой миг могут нас обнаружить. Так что я должен оберегать судно, а вы – привезти на борт императора.

Эти слова привели меня в восторг.

– Приказывайте! – воскликнул я.

– Я могу дать вам в помощь только одного человека, ведь мы и так едва справляемся со снастями, – сказал он. – Шлюпка спущена на воду, матрос доставит вас на берег и будет ждать. Свет, который вы видите, горит в Лонгвуде. В доме все друзья, и на них можно положиться, они помогут императору бежать. Правда, там есть английский кордон, но не очень близко от дома. Проникнув в дом, вы откроете наши планы императору, проводите его к шлюпке и привезете на борт.

Сам император не мог бы дать более короткие и ясные указания. Нельзя было терять ни секунды. Шлюпка с матросом ждала у борта. Я спустился в нее, и мы оттолкнулись от корабля. Наша лодчонка плясала на темных волнах, но огонек Лонгвуда все время светил мне в глаза, то был свет императора, звезда надежды. Наконец шлюпка задела килем каменистое дно. Бухта была отдаленная, и караульные нас не заметили. Я оставил матроса в шлюпке и полез вверх на крутой берег.

Тропа, протоптанная дикими козами, петляла среди скал, и я без труда находил дорогу. Само собой разумеется, все пути на Святой Елене вели к императору. Я подошел к воротам. Часового возле них не было, и я беспрепятственно вошел. Еще ворота, и опять нет часового! Я недоумевал, куда подевалась охрана, о которой говорил Фурно. Я уже достиг цели, потому что прямо передо мной, не угасая, горел огонь. Я спрятался и хорошенько огляделся, но никаких признаков врага не заметил. Тогда я подошел к дому и осмотрел его – он был длинный, низкий, с верандой. По дорожке прогуливался человек. Я подкрался ближе и взглянул на него. Возможно, это проклятый Гудзон Лоу. Вот было бы славно, если б я не только спас императора, но и отомстил врагу! Но, вероятнее всего, это был просто английский часовой. Я подкрался еще ближе, а он остановился у освещенного окна, и тут я его разглядел как следует. Нет, то был не солдат, а священник. Я удивился. Что он здесь делает в два часа ночи? Француз он или англичанин? Если он здесь живет, я могу ему открыться. А если это англичанин, тогда все мои планы рухнут. Я приблизился почти вплотную, но в этот миг он отошел от окна и скрылся в доме, из распахнутой двери хлынул поток света. Теперь мне все было ясно, я понял, что медлить нельзя ни секунды. Низко пригнувшись, я бросился к освещенному окну, выпрямился и заглянул внутрь... Император лежал предо мной мертвый.

Ах, друзья мои, я упал на дорожку замертво, словно пуля пробила мне голову. Удар был так ужасен, что не знаю, как я его выдержал. И все же через полчаса я, пошатываясь, встал на ноги – я дрожал всем телом, зубы у меня стучали, и я безумными глазами снова заглянул в эту обитель смерти.

Он лежал в гробу посреди комнаты, спокойный, бесстрастный, величественный, черты его лица были полны той скрытой силы, которая некогда воспламеняла наши сердца на битву. На его бледных губах застыла слабая улыбка, глаза были приоткрыты – словно смотрели на меня. Он показался мне полнее, чем при Ватерлоо, а лицо смягчилось, чего я никогда не видел у него при жизни. По обе стороны гроба горели свечи, их свет, как маяк, звал нас издали, это он указывал мне путь, и его я приветствовал как звезду надежды. Я смутно видел, что в комнате много людей – все они стояли, преклонив колени; это был его скромный двор, мужчины и женщины, разделившие с ним его судьбу, – Бертран с женой, священник, Монтолон. Я тоже помолился бы за него, но сердце мое окаменело, и я не мог молиться. Нужно было уходить, но я не мог покинуть его, не подав о себе знака. Не заботясь о том, что меня могут увидеть, я вытянулся во фронт перед своим умершим вождем, щелкнул каблуками и поднял руку в прощальном приветствии. Потом повернулся и поспешил прочь, во тьму, а перед моим взором все стояли бледные улыбающиеся губы и застывшие серые глаза.

Мне казалось, будто я отсутствовал совсем недолго, но, по словам матроса, прошло уже много часов. И только теперь я заметил, что ветер с моря почти перешел в шторм и волны с ревом набегают на берег. Мы дважды пытались отчалить на своей маленькой шлюпке, но волны отбрасывали нас назад. В третий раз огромная волна захлестнула шлюпку и пробила дно. Беспомощные, мы дождались около нее рассвета и увидели вокруг лишь бушующее море да брызги пены. «Черного лебедя» не было. Мы залезли на скалу и огляделись, но нигде среди бушующего простора океана не мелькал парус. Наш корабль исчез. Затонул ли он, или английские матросы снова захватили его, или же ему была уготована какая-то иная, неведомая нам судьба – не знаю. Никогда больше я не видел капитана Фурно и не мог рассказать ему, как мне не удалось выполнить его поручение. Сам я сдался англичанам – мы с матросом сказали, будто спаслись вдвоем с погибшего корабля, и, право, нам не пришлось притворяться. Английские офицеры, как всегда, оказали мне самое щедрое гостеприимство, но прошло много долгих месяцев, прежде чем мне удалось вернуться на свою любимую родину, за пределами которой не может быть счастлив истый француз, каким я всегда был.

Этим вечером, друзья мои, я рассказал вам, как мне довелось проститься с моим повелителем, а теперь я прощаюсь с вами и благодарю вас за то, что вы так терпеливо слушали скучные россказни старого, немощного солдата. Вы побывали вместе со мной всюду – в России, в Италии, в Германии, в Испании, в Португалии, в Англии, – увидели моими уже потускневшими глазами яркий блеск тех великих дней, я вызвал перед вами тени людей, чья поступь некогда сотрясала землю. Сохраните же все это в душе и передайте своим детям, потому что память о той великой эпохе – самое драгоценное сокровище, какое только может быть у народа. Как дерево питается перегноем собственных палых листьев, так эти умершие люди и минувшие дни могут унавозить почву для новых славных героев, правителей и мудрецов. Я уезжаю в Гасконь, но слова мои останутся в вашей памяти и будут согревать сердца людей и укреплять их дух еще долго после того, как об Этьене Жераре забудут навсегда. Господа, старый солдат приветствует вас и желает вам всех благ.

Родни Стоун

Глава 1

Монахов дуб

Сегодня, первого января тысяча восемьсот пятьдесят первого года, девятнадцатый век перевалил на вторую половину, и многие из нас, те, кто делил с ним юность, уже получили не одно предупреждение, что годы не прошли для нас даром. Седовласые старики, мы собираемся вместе и вспоминаем былые славные дни, но когда заговариваем со своими детьми, оказывается, что они нас не понимают. Мы жили почти так же, как наши отцы, а вот наши дети, которые не представляют себе жизни без железных дорог и пароходов, – люди иного века. Можно, конечно, засадить их за учебники истории, и из этих учебников они узнают про нашу изнурительную двадцатидвухлетнюю борьбу с великим человеком, со злым гением. Они узнают, как свобода покинула просторы Европейского континента, как была пролита кровь Нельсона и разбито благородное сердце Питта, противоборствовавших ее исчезновению, не желавших, чтобы, найдя приют у наших братьев за океаном, она навеки покинула нас. Обо всем этом они прочтут в книгах, где точно указана дата того или иного договора, той или иной битвы, но откуда они узнают про нас самих, про то, что за люди мы были, как мы жили, каким представлялся нам мир, когда мы были так же молоды, как они сегодня?

Ежели я берусь за перо, чтобы рассказать вам обо всем этом, не ждите от меня рассказа о моей собственной жизни, ибо в те дни я был еще слишком молод и, хотя оказался свидетелем иных жизненных историй, моя собственная лишь начиналась. Историю жизни мужчины создает женщина, ее любовь, а до той минуты, когда я впервые заглянул в глаза матери моих детей, должно было пройти еще немало лет. Нам кажется, что мы встретились только вчера, а ведь наши дети уже легко достают в саду сливы, нам же для этого нужна лестница, и на дорожках, где мы, бывало, гуляли, держа их крохотные ручки, мы теперь рады опереться на их сильные руки. Рассказ мой будет о той поре, когда я знал только любовь моей собственной матери, и если вы ждете чего-то иного – отложите в сторону мою повесть, она не для вас. Но если вы готовы погрузиться со мною в тот забытый мир, если вы не прочь узнать Джима и Чемпиона Гаррисонов, если хотите познакомиться с моим отцом, одним из сподвижников адмирала Нельсона, если захотите взглянуть на самого великого моряка и на Георга, впоследствии недостойного короля Англии; если к тому же вы захотите увидеть моего знаменитого дядюшку, сэра Чарльза Треджеллиса, короля щеголей, и знаменитых бойцов, чьи имена еще и сегодня не сходят у вас с языка, тогда дайте мне руку, читатель, и отправимся в путь. Но, пожалуйста, не надейтесь найти во мне занимательного гида, не то вы будете разочарованы. Когда я смотрю на свои книжные полки, я вижу, что одни только мудрецы, остроумцы и храбрецы отваживаются писать о собственной жизни. Что же до меня, то если я не глупее и не трусливее других обыкновенных людей, этого с меня вполне довольно. Одно могу сказать о себе: искусники и умельцы хвалили мою голову, а мудрецы хвалили мои руки. И хвастать мне нечем – разве только одной врожденной способностью к музыке: я легко и быстро выучиваюсь играть на всяком музыкальном инструменте. Внешность у меня самая заурядная – роста я среднего, глаза не то серые, не то голубые, а волосы, пока природа не припорошила их сединой, были то ли светлые, то ли каштановые. Впрочем, одно я, пожалуй, могу сказать с уверенностью: во всю жизнь я ни разу никому не позавидовал, всегда восхищался людьми более одаренными и всегда все видел таким, как оно есть на самом деле, в том числе и себя самого; думаю, это и дает мне право сейчас, в зрелые годы, писать свои воспоминания.

Итак, с вашего разрешения, отодвинем мою особу на самый задний план. Постарайтесь вообразить, будто я тонкая, бесцветная нить, на которую нанизываются жемчужины, и это будет как раз то, чего я хочу.

В нашем роду, в роду Стоунов, мужчины из поколения в поколение служили во флоте, и старшего сына у нас всегда нарекали именем любимого адмирала отца. Так можно проследить нашу родословную до самого Вернона Стоуна, который в сражении с голландцами командовал остроносым пятидесятипушечным кораблем с высокой кормой. После него был Хоук Стоун, потом Бенбоу Стоун и, наконец, мой батюшка, Энсон Стоун, который, в свою очередь, в году от Рождества Христова 1786-м в приходской церкви Св. Фомы в Портсмуте дал мне при крещении имя Родни.

Стоит мне поднять сейчас голову, как я вижу в саду за окном своего рослого мальчика, и если я его окликну, вы поймете, что и я остался верен традициям нашего рода: его зовут Нельсон.

Моя дорогая матушка, лучшая из матерей, была второй дочерью преподобного Джона Треджеллиса, священника в Милтоне, скромном сельском приходе, граничащем с Лэнгстонскими топями. Семья ее была небогатая, но с положением, ибо ее старший брат был тот самый сэр Чарльз Треджеллис, который унаследовал богатство одного индийского купца и был одно время притчей во языцех, да к тому же состоял в близкой дружбе с принцем Уэльским. Далее я еще расскажу вам о нем, а пока заметьте только, что он был мой родной дядя и брат моей матушки.

Я помню ее на протяжении почти всей ее прекрасной жизни, ибо она вышла замуж очень юной, и в ту пору, когда я впервые запомнил ее нежный голос и хлопотливые руки, она была еще совсем молоденькая. Матушка представляется мне прелестной женщиной с добрыми, кроткими глазами, роста, правда, небольшого, но зато с горделивой осанкой. Помню, в те дни она всегда носила платья из какой-то сиреневой переливающейся ткани и белый платок на высокой белой шее, и ее ловкие пальцы, вооруженные вязальным крючком или спицами, сновали, как челнок. Вот она передо мной в зрелых годах, нежная и любящая, что-то придумывает, изобретает, изворачивается, чтобы на скудное лейтенантское жалованье вести хозяйство и не ударить лицом в грязь перед соседями. И теперь, стоит мне только войти в гостиную, и я снова ее вижу – за плечами у нее восемьдесят с лишним лет безгрешной жизни, волосы уже совсем седые, лицо спокойное; на ней изящный, отделанный лентами чепец, очки в золотой оправе, на плечах шерстяная шаль с голубой каймой. Я любил ее молодую и люблю в старости, и, когда ее не станет, она унесет с собою что-то, чего уже никогда ничем не заменишь. У вас, быть может, много друзей, читатель, вы, быть может, не однажды вступали в брак, но мать у вас одна, и второй не будет, а потому лелейте ее, пока можете, ибо настанет день, когда всякий опрометчивый поступок, всякое сказанное ей необдуманное слово вновь вернется к вам и еще больнее ужалит ваше собственное сердце.

Такова была моя матушка. Что до моего батюшки, то я смогу описать его лучше, как только дойду в своем рассказе до времени, когда он вернулся домой со Средиземного моря. Все детство я знал лишь его имя да лицо на миниатюре, которую матушка всегда носила на шее в медальоне. Поначалу мне говорили, что он сражается с французами, а потом, с годами, стали говорить уже не о французах, а все больше о генерале Буонапарте. Помню, с каким благоговейным страхом я смотрел на гравированный портрет великого корсиканца, выставленный в витрине книжного магазина на Томас-стрит в Портсмуте. Так вот он каков, заклятый враг, в жестоком и нескончаемом поединке с которым прошла жизнь моего батюшки! В моем детском воображении они дрались один на один, и я всегда представлял себе, что мой отец и этот бритый тонкогубый господин сошлись врукопашную и никак не могут одолеть друг друга в смертельной, затянувшейся на годы схватке. И только в школе я понял, как много на свете мальчиков, чьи отцы, как и мой, сражались с Буонапарте.

За все эти долгие годы батюшка мой лишь однажды побывал дома – вот что значило в те дни быть женой моряка. Он приехал к нам почти сразу после того, как мы переселились из Портсмута в Монахов Дуб, и пожил с нами неделю перед тем, как отправиться в плавание с адмиралом Джервисом, чтобы помочь ему стать лордом Сент-Винсентом. Помнится, он испугал и пленил меня бесконечными рассказами о сражениях, и я вспоминаю, точно это было вчера, с каким ужасом я глядел на пятно крови на кружевной манжетке его рубашки, хотя появилось оно, конечно же, всего лишь из-за оплошности при бритье. Но в ту пору я не сомневался, что это кровь какого-нибудь поверженного француза или испанца, и в ужасе отшатывался, когда он гладил меня по голове своей загрубевшей рукой. Потом он уехал, и матушка горько плакала, а я глядел, как его синий мундир и белые панталоны удаляются по садовой дорожке, и не испытывал ни малейшего огорчения – со свойственным ребенку бессознательным эгоизмом я чувствовал, что без него мы с матушкой гораздо ближе друг другу.

Когда мы переехали из Портсмута в Монахов Дуб, мне шел одиннадцатый год; перебраться в это небольшое селение в графстве Суссекс, к северу от Брайтона, нам посоветовал мой дядя, сэр Чарльз Треджеллис: тут неподалеку была расположена усадьба одного из его высокопоставленных друзей, лорда Эйвона. Мы покинули Портсмут, потому что сельская жизнь дешевле, и, кроме того, вне круга людей, которым матушка по своему положению вынуждена была оказывать гостеприимство, она могла без большого труда сохранить видимость уклада, какой подобает благородному семейству. То были тяжелые времена для всех, кроме фермеров, – они, как я слышал, вполне могли возделывать лишь половину своей земли и все-таки жить припеваючи: пшеница в ту пору была в цене, она стоила по сто десять шиллингов за четверть, а четырехфунтовый хлеб – шиллинг и девять пенсов. И даже в нашем скромном домике мы сводили концы с концами только благодаря тому, что отец служил на одном из кораблей эскадры, державшей блокаду, где изредка перепадал случай получить призовые. Линейные корабли, крейсировавшие у Бреста, не могли заработать ничего, кроме славы, но фрегаты захватывали каботажные суда, которые – таков был закон – становились собственностью флота, весь их груз обращался в деньги, и их выдавали в качестве призовых.

Таким образом, денег, которые посылал отец, хватало на то, чтобы содержать дом и отдать меня в школу мистера Джошуа Аллена, где за четыре года я превзошел все, чему он мог научить. Там я и познакомился с Джимом Гаррисоном, племянником деревенского кузнеца, Чемпиона Гаррисона. Малыш Джим мы его называли. Вот он передо мной, каким он был в то время, – большие, нескладные и неловкие руки и ноги, точно лапы у щенка ньюфаундленда, а лицо такое, что все женщины на него оглядывались. В те дни и началась наша дружба, дружба, которая продолжалась всю жизнь и сейчас, на склоне лет, все еще связывает нас узами братства. Я помогал ему делать уроки, ибо самый вид книги внушал ему отвращение, а он, в свою очередь, учил меня боксировать, бороться, ловить руками форель в Эйдре и ставить ловушки на кроликов, – руки его были так же скоры, как нетороплива мысль. Но он был двумя годами старше меня и задолго до того, как я кончил учение, начал помогать своему дяде в кузнице.

Монахов Дуб расположен в одной из долин Даунса, и столб с пометой «сорок третья миля» на пути от Лондона к Брайтону стоит как раз на окраине. Это совсем небольшое селение с увитой плющом церковью, красивым домом священника и выстроившимися в ряд домиками из красного кирпича, каждый в своем собственном садике. На одном конце перед домом Чемпиона Гаррисона стояла кузница, а на другом – школа мистера Аллена. Мы жили в желтом домике чуть поодаль от дороги; его второй этаж был слегка выдвинут вперед, и из штукатурки выступали черные деревянные балки. Не знаю, цел ли он там и поныне, но скорее всего цел, ибо в таких местах веками ничего не меняется.

Прямо напротив нас, через широкую меловую дорогу, стояла гостиница, которую в ту пору содержал Джон Каммингз; в нашем селении Каммингз пользовался отличной репутацией, но вдали от дома способен был, как вы увидите дальше, на странные выходки. Хотя движение на дороге было довольно оживленное, но от Брайтона до нас было рукой подать, и лошади не успевали притомиться; тем же, кто ехал из Лондона, не терпелось поскорей добраться до места, так что, если бы не случались какие-нибудь поломки да не соскакивали колеса, хозяину приходилось бы рассчитывать на одних только сельских выпивох. В те дни принц Уэльский только что возвел у моря дворец, и в брайтонский сезон, то есть с мая по сентябрь, мимо наших дверей каждый божий день с грохотом проносилось от ста до двухсот карет, колясок и фаэтонов. Летними вечерами мы с Джимом нередко растягивались на траве при дороге, во все глаза глядели на знатных господ и громкими радостными криками встречали лондонские экипажи; они с грохотом мчались мимо, окутанные облаками пыли, коренники и передовые кони тянули изо всех сил, пронзительно заливались рожки, на кучерах были шляпы с низкими тульями и с изогнутыми полями, и лица их пылали таким же алым цветом, как их ливреи. Когда Джим криками приветствовал пассажиров, они лишь смеялись, но если бы они могли разглядеть его большие, хоть и не совсем еще оформившиеся руки и ноги и широкие плечи, они, быть может, поглядели бы на него внимательнее и не оставили бы его приветствие без ответа.

Джим не помнил ни отца, ни матери, он все детство прожил со своим дядей, Чемпионом Гаррисоном. Гаррисон был сельский кузнец, а Чемпионом его прозвали потому, что он выступал против Тома Джонсона, когда тот был чемпионом Англии, и, конечно, побил бы его, если бы бедфордширские власти не прервали бой. Многие годы не было в Англии такого выносливого боксера, как Гаррисон, и никто лучше его не умел нанести последний решающий удар, хотя, как я понимаю, он не был скор на ноги. А потом случилось так, что в бою с Черным Барухом он под конец нанес такой сокрушительный удар, что тот не только перелетел через канаты, но и долгие три недели находился между жизнью и смертью. Все это время Гаррисон был точно помешанный, он каждую минуту ждал, что вот сейчас тяжелая рука полицейского опустится ему на плечо и его будут судить за убийство. Этот случай и мольбы жены заставили его навсегда отказаться от бокса, и всю свою недюжинную силу он направил на ту единственную профессию, в которой был от нее толк. Суссекским фермерам и многочисленным проезжим постоянно требовались услуги кузнеца, так что Гаррисон быстро разбогател и, сидя по воскресеньям в церкви с женой и племянником, выглядел человеком весьма почтенным.

Росту Гаррисон был небольшого, всего пяти футов и семи дюймов, и, будь у него руки хоть на дюйм длиннее, он ни в чем бы не уступил Джексону или Белчеру в их лучшую пору. Грудь у него была колесом, а таких могучих предплечий я в жизни не видал: набухшие мышцы походили на обточенные волнами камни, а между ними пролегали глубокие впадины. Несмотря на огромную силу, он был человек тихий, благонравный и добрый – всеобщий любимец в нашей округе. Его крупное, невозмутимое, выбритое лицо становилось в иных случаях очень суровым, но для меня, да и для всех детей у него всегда находилась приветливая улыбка и веселый взгляд. Все нищие, сколько их было в нашей округе, знали, что сердце его так же мягко, как тверды мышцы.

Больше всего на свете он любил рассказывать про свои былые схватки, но стоило невдалеке показаться его женушке, как он тут же замолкал, ибо одна тень постоянно омрачала ее жизнь: она боялась, что рано или поздно он забросит кувалду и рашпиль и снова вернется на ринг. Не забывайте, что в ту пору бокс не утратил еще доброй славы. Но постепенно общественное мнение стало относиться к нему враждебно по той причине, что он перешел в руки мошенников и около ринга начали подвизаться всякие негодяи. Даже самый честный и храбрый боксер невольно оказывался средоточием всяческих подлостей и спекуляций, так же как это бывает с ни в чем не повинными благородными скаковыми лошадьми. Вот почему бокс доживает в Англии последние дни, и можно думать, что, когда Конту и Бендиго придет конец, заменить их будет некому. Но в дни, о которых я рассказываю, все было совсем иначе. Общественное мнение всячески поддерживало бокс, и на то были серьезные причины. Шла война; армия и флот Англии состояли сплошь из добровольцев, вояк по призванию, и им предстояло, как и в наши дни, противостоять государству, которое в силу царившего в нем деспотизма могло любого гражданина превратить в солдата. Если бы англичане не были одержимы страстью ко всякого рода поединкам, Англии бы не миновать поражения. И в ту пору полагали – и не без оснований, – что схватка двух бесстрашных бойцов на глазах у тридцати тысяч зрителей, которую к тому же обсуждают еще три миллиона человек, помогает воспитывать в людях смелость и выносливость. Спорт этот, что и говорить, жестокий, и именно жестокость приведет его к гибели, но он не так жесток, как война, которая его переживет. Разумно ли поэтому воспитывать граждан в духе миролюбия сейчас, когда от их воинственности может зависеть само их существование, – это решать людям поумнее меня. Но так мы судили в дни, когда были еще живы ваши деды, и вот почему такие государственные мужи и филантропы, как Уиндем, Фокс и Олторп, всячески поддерживали ринг.

Покровительство столь достойных людей уже само по себе, казалось, было залогом того, что на ринге не будет места ни мошенничеству, ни грязи, которые в конце концов туда проникли.

Больше двадцати лет, в дни Джексона, Брейна, Крибба, Белчеров, Пирса, Галли и других, на ринге задавали тон люди, чья честность была вне подозрений, и именно в это двадцатилетие ринг, как я уже говорил, способствовал благу государства. Всем известно, что Пирс в Бристоле вынес из горящего дома девушку, что Джексон заслужил уважение и дружбу лучших умов тех дней, что Галли был избран в первый после реформы парламент. Вот каковы были тогда лучшие боксеры, да к тому же каждому было ясно, что пьянице или развратнику здесь не преуспеть. Разумеется, в семье не без урода – были и негодяи вроде Хикмена и грубые животные вроде Беркса; но в большинстве это были люди честные, храбрые, невероятно выносливые, и они делали честь стране, которая их взрастила. Как вы увидите дальше, мне довелось познакомиться с некоторыми из них довольно близко, и я знаю, что говорю.

Все наше селение очень гордилось, что среди нас живет такой человек, как Чемпион Гаррисон, и всякий, кто останавливался в гостинице, непременно шел к кузнице, чтобы взглянуть на него. И поглядеть было на что, особенно зимним вечером, когда они с Джимом размахивали молотами и при каждом ударе по раскаленному лемеху плуга разлетались во все стороны искры, окружая их сверкающим ореолом, а красное сияние горна бросало отсвет на могучие бицепсы дяди и на гордый ястребиный профиль племянника. Чемпион Гаррисон с размаху ударял один раз тридцатифунтовой кувалдой, а Джим дважды ручным молотом, и стоило мне услышать «кланк, клинк-клинк, кланк, клинк-клинк!», как я тут же со всех ног бежал к кузнице в надежде, что, раз оба они у наковальни, меня, быть может, допустят к кузнечным мехам.

За все годы, прожитые в Монаховом Дубе, мне вспоминается лишь один случай, когда Чемпион Гаррисон на мгновение вдруг стал тем человеком, каким был прежде. Как-то летом, поутру, когда мы с Джимом стояли у дверей кузницы, на дороге со стороны Брайтона показалась карета, запряженная четырьмя свежими лошадьми; медь на сбруе празднично сияла, и мчалась карета с таким веселым звоном и громом, что Чемпион выскочил из кузницы, держа в руках еще зажатую клещами подкову. Господин в белой кучерской пелерине – знатный рингоман, как мы тогда называли аристократов – покровителей бокса, – правил коляской, а полдюжины его приятелей с хохотом и криками теснились у него за спиной. Быть может, он заметил рослого кузнеца и захотел подшутить над ним, а может, то была чистая случайность, но, когда карета мчалась мимо кузницы, двадцатифутовый кнут со свистом разрезал воздух и хлестнул по кожаному фартуку Гаррисона.

– Эй, сударь! – закричал кузнец вслед коляске. – Вам на козлах не место, вы еще с кнутом не научились управляться.

– Что такое? – воскликнул проезжий, осаживая лошадей.

– Советую вам поостеречься, господин хороший, не то не миновать кому-то окриветь на этой дороге.

– Ах, вот как? – сказал проезжий, вкладывая кнут в гнездо и стаскивая кучерские перчатки. – Сейчас я с тобой побеседую, любезный.

В ту пору знатные повесы были по большей части отличные боксеры, ибо тогда считалось модным пройти курс у Мендосы, как несколько лет спустя всякий светский человек почитал своим долгом потренироваться с Джексоном.

Удалые и заносчивые, они никогда не упускали возможности подраться, и почти всегда их случайные противники – лодочники, матросы – оказывались нещадно биты. И этот господин, видно, не сомневался в исходе стычки: он живо соскочил с козел, сбросил пелерину на трепало и изящно подвернул кружевные манжеты белой батистовой рубашки.

– Сейчас я тебе заплачу за совет, братец!

Господа, сидящие в карете, без сомнения, знали, кем был силач-кузнец, и, видя, в какую переделку попал их приятель, предвкушали отличное развлечение. Они громко хохотали и развеселыми голосами подавали ему всевозможные советы.

– Посбейте с него сажу, лорд Фредерик! – кричали они. – Покажите этому задире, где раки зимуют. Вываляйте в его собственной золе! Поживей, не то он даст тягу.

Распаленный этими криками, молодой аристократ с угрожающим видом направился к противнику. Кузнец словно врос в землю, губы его сурово сжались, и нахмурились кустистые брови над зоркими серыми глазами. Клещи он бросил, и руки его свободно повисли по бокам.

– Поберегись, господин хороший, – сказал он. – Не то как бы не было худа.

Голос его звучал так уверенно, все в нем дышало таким спокойствием, что молодой лорд насторожился. Он пристальнее вгляделся в противника и вдруг раскрыл рот и опустил руки.

– Черт подери! – воскликнул он. – Да ведь это Джек Гаррисон!

– Он самый, сударь.

– А я-то принял вас за какого-то грубияна. Да я не видел вас с того самого дня, когда вы чуть не убили Черного Баруха. Пришлось мне тогда выложить кругленькую сумму!

Ну и хохотали же его приятели!

– Попался! Попался, черт возьми! – вопили они. – Это Джек Гаррисон, боксер! Лорд Фредерик хотел одолеть бывшего чемпиона. Стукни его разок, Фред, и посмотри, что будет.

Но тот, хохоча чуть ли не громче всех, уже снова взобрался на козлы.

– На сей раз прощается, Гаррисон, – сказал он. – А это ваши сыновья?

– Это мой племянник, сударь.

– Вот ему гинея! Ему не придется жаловаться, что я лишил его дяди.

И так, посмеявшись над самим собой, он отвратил от себя насмешки приятелей, хлестнул лошадей, карета помчалась дальше, и через пять часов седоки уже были в Лондоне; Джек Гаррисон посмотрел вслед карете и, посвистывая, вернулся в кузницу кончать подкову.

Глава 2

Шаги в замке

Ну, хватит о Чемпионе Гаррисоне. Теперь я хочу рассказать поподробнее о Джиме – не только потому, что он был другом моего детства и юности, но и потому, что, как вы увидите дальше, эта книга повествует не столько обо мне, сколько о нем, и еще потому, что впоследствии он прославился и его имя было у всех на устах. Так что потерпите, пока я буду рассказывать о том, каков он был в те далекие времена, и особенно об одном удивительном происшествии, которое оба мы, вероятно, никогда не забудем.

Странно было видеть Джима рядом с его дядей и теткой – казалось, он был существом другой породы. Я часто видел, как все семейство в воскресный день входило в церковь – широкоплечий, коренастый мужчина, за ним маленькая, усталая, с тревожным взглядом женщина и позади чудесный юноша – четко очерченный профиль, черные кудри, а походка такая пружинистая, легкая, словно он не испытывал на себе силы притяжения, как все прочие тяжело ступавшие по земле жители наших мест. Он еще не достиг тогда своих шести футов росту, но у всякого мужчины (а уж о женщинах и говорить нечего) при одном взгляде на его широко развернутые плечи, узкие бедра, на гордую, орлиную посадку головы делалось радостно на душе, как бывает при виде всего прекрасного в природе, – когда кажется, что и ты тоже помогал сотворить это чудо красоты.

Но красоту мужчины мы привыкли связывать с изнеженностью. Не знаю, почему так повелось, и уж про Джима этого, во всяком случае, никак нельзя было сказать. Из всех, кого я знал, он был самый выносливый – и телом и душой. Кто из всех нас мог сравняться с ним в ходьбе, в беге, в плавании? Кто, кроме него, решился бы взобраться на стофутовый Уолстонский утес, а потом спуститься, не испугавшись самки сокола, которая вилась, хлопая крыльями, над самой его головой, тщетно пытаясь не подпустить его к своему гнезду? Ему едва исполнилось шестнадцать, и еще не все его кости окрепли и отвердели, а он уже одолел в бою цыгана Ли, который называл себя «Коноводом Южного Даунса». После этой драки Чемпион Гаррисон принялся сам обучать его боксу.

– Лучше бы ты не привыкал давать волю кулакам, Джим, – сказал он. – И тетка будет рада. Но уж если тебе без этого никак нельзя, я буду не я, если ты хоть перед кем отступишь в наших краях.

И он очень скоро сдержал свое обещание.

Я уже говорил, что книг Джим не любил, но это касалось только школьных учебников, ибо, когда ему попадался роман с приключениями, его, бывало, не оторвешь, пока он не дочитает все до конца. Стоило ему заполучить такую книгу – и Монахов Дуб и кузница переставали существовать, и он вместе с героями плавал по морям и океанам или путешествовал по всему свету. Джим и меня заражал своей увлеченностью, так что, когда он провозгласил себя Робинзоном, а рощицу в Клейтоне – необитаемым островом, где нам предстоит провести неделю, я с радостью согласился стать Пятницей. Но когда оказалось, что нам и вправду надо ночью спать под деревьями без подушек и одеял и что пищей нам должны служить овцы (он называл их дикими козами), изжаренные на костре, а огонь мы будем добывать из двух палок, которые заменят нам трут и огниво, мужество мне изменило, и я в первую же ночь сбежал домой. Но Джим оставался на своем острове всю долгую и к тому же сырую неделю, и возвратился он куда больше похожий на дикаря и куда более грязный, чем его герой на картинках в книжке. Хорошо, что он решил провести там всего неделю, ибо за месяц он бы умер от голода и холода, потому что вернуться домой ему бы не позволила гордость.

Гордость – вот что было главное в его натуре. На мой взгляд, гордость – это и достоинство и недостаток: достоинство – потому, что она удерживает человека от падения, от грязи; недостаток – потому, что, уж если человеку все-таки случилось упасть, она мешает ему подняться. Джим был гордец до мозга костей. Помните, молодой лорд, усевшись на козлы, бросил ему гинею? Два дня спустя кто-то подобрал ее в грязи на дороге. Джим лишь проводил ее взглядом, но не соизволил даже показать на нее нищему. И объяснять подобный поступок он ни за что не стал бы, а на все уговоры только презрительно скривил бы губы да сверкнул глазами. Джим и в школе вел себя так же, и столько в нем было чувства собственного достоинства, что и другим приходилось с этим считаться. Он вполне способен был заявить и заявил, что прямой угол – это не кривой угол или что Панама находится в Сицилии, но старик Джошуа Аллен и не подумал отделать его линейкой, как не подумал бы спустить подобную дерзость мне или кому-нибудь еще. Так что, хоть Джим был совсем никто, а я сын офицера его величества, я всегда считал, что он оказал мне большую честь, став моим другом.

Гордость Джима вовлекла нас однажды в историю, при воспоминании о которой у меня и сегодня волосы становятся дыбом.

Случилось это в тысяча семьсот девяносто девятом году, в августе или в самом начале сентября; помню только, что мы слышали, как в Пэтчемской роще куковала кукушка и Джим сказал, что, наверно, она кукует последние денечки. Я тогда еще ходил в школу, а Джим уже нет: ему было в ту пору без малого шестнадцать, а мне – тринадцать. По субботам уроки у нас кончались рано, и на этот раз мы почти весь день провели на холмах. Мы отправились в наше любимое местечко, за Уолстонбери, там можно было растянуться во всю длину на мягкой, упругой, припорошенной мелом траве, среди пушистых овечек, и болтать с пастухами, которые опирались на свои диковинные посохи, выделанные еще в те дни, когда в Суссексе производили больше железа, чем во всех прочих графствах Англии, вместе взятых.

Там-то мы и лежали в тот чудесный день. Стоило нам повернуться на правый бок – и перед нами оказывалась вся Южная Англия: в оливково-зеленых изгибах и складках, то там, то сям прорезанных белыми расщелинами меловых карьеров; а если повернуться на левый бок – далеко внизу расстилалась широкая синяя гладь Ла-Манша. Помню, в тот день по нему плыл караван судов – впереди, сбившись в кучу, несмело двигались «купцы»; по бокам, точно хорошо обученные овчарки, – фрегаты; а замыкали процессию два могучих гуртовщика, два линейных корабля. Мысли мои устремились к отцу, который тоже где-то сейчас плавал, но тут Джим вернул меня на землю, точно чайку с переломанным крылом.

– Родди, – окликнул он меня, – ты слыхал, что в замке водятся привидения?

Слыхал ли я! Еще бы! Да разве можно было сыскать во всей нашей округе хоть единого человека, который не слыхал бы про привидение в замке?

– И ты знаешь, что там случилось?

– А как же? – сказал я не без гордости. – Кому же и знать, как не мне, ведь брат моей матери, сэр Чарльз Треджеллис, был самый близкий друг лорда Эйвона и играл у него в карты в тот самый день, когда это случилось. Да еще совсем недавно, на прошлой неделе, я слыхал, как матушка говорила об этом со священником, и до того ясно все это представляю, будто своими глазами видел, как произошло убийство.

– Странная история, – задумчиво сказал Джим, – а когда я стал расспрашивать тетку, она не захотела мне отвечать, а дядя и вовсе слова не дал вымолвить.

– Ничего удивительного, – ответил я, – ведь, говорят, лорд Эйвон был лучшим другом твоего дяди; конечно, ему неохота вспоминать про его позор.

– Расскажи мне, Родди.

– Это случилось давно, четырнадцать лет прошло, а никто до сих пор так ничего и не знает. Они приехали из Лондона вчетвером, хотели пожить несколько дней в старом замке лорда Эйвона. Его младший брат, капитан Баррингтон, и его родич сэр Лотиан Хьюм; третьим был мой дядя, сэр Чарльз Треджеллис, а четвертым – сам лорд Эйвон. Все эти господа больше всего любят играть в карты на деньги, и они играли два дня кряду и одну ночь. Лорд Эйвон был в проигрыше, и сэр Лотиан, и мой дядя, а капитан Баррингтон все выигрывал и выигрывал, пока у них ничего больше не осталось. Он выиграл у них все деньги, но, самое главное, он выиграл у старшего брата какие-то бумаги, которыми тот очень дорожил. Игру кончили в понедельник поздней ночью. А во вторник утром капитана Баррингтона нашли на полу у его постели с перерезанным горлом.

– И убил его лорд Эйвон?

– На каминной решетке нашли наполовину сожженные бумаги лорда Эйвона. Убитый зажал в руке манжету лорда Эйвона, возле тела валялся нож лорда Эйвона.

– Значит, его повесили?

– Не успели. Он дождался, пока его уличили, и сбежал. С той поры его никто не встречал, но, говорят, он добрался до Америки.

– А привидение бродит по дому?

– Его многие видели.

– А почему дом до сих пор пустует?

– Потому что он под охраной закона. У лорда Эйвона не было детей, а сэр Лотиан Хьюм – это который играл тогда с ними в карты – его племянник и наследник. Но он не имеет права ничем распоряжаться, пока не докажет, что лорд Эйвон умер.

Джим молча пощипывал пальцами невысокую траву.

– Родди, – сказал он наконец, – пойдешь со мной нынче ночью смотреть привидение?

При одной мысли об этом меня бросило в дрожь.

– Меня матушка не пустит.

– А ты сбеги из дому потихоньку, как она ляжет спать. Я буду ждать у кузницы.

– В замке все двери заперты.

– А я открою окно, это нетрудно.

– Я боюсь, Джим.

– Но ведь мы пойдем вместе, чего ж бояться, Родди. Ты на меня положись, и никакие привидения тебя не тронут.

И я дал ему слово, что приду, но в этот день во всем Суссексе не было мальчишки несчастнее меня. Джиму все нипочем! А все его гордость, это она влечет его в замок. Он должен пойти хотя бы потому, что ни один человек в нашей округе на это не решится. Но у меня-то такой гордости нет. Я такой же, как все, и для меня провести ночь в замке с привидениями все равно что провести ее у виселицы Джейкоба на пустыре Дичлинга. Но не мог же я обмануть Джима, и я слонялся по дому, такой бледный и несчастный, что моя дорогая матушка решила, будто я наелся зеленых яблок и потому мне надо лечь пораньше, а вместо ужина выпить настой ромашки.

В те времена Англия укладывалась спать рано, ибо лишь очень немногие могли себе позволить роскошь покупать свечи. Когда пробило десять, я выглянул из окна – селение погружено было во тьму, только в гостинице еще горел огонь. Наши окна были совсем невысоко над землей, так что я выбрался из дому без труда, Джим уже ждал меня у кузницы. Мы вместе пересекли луг, миновали ферму Риддена и встретили по пути только двух или трех верховых. Дул свежий ветер, луна то пряталась, то проглядывала между облаками, дорога то серебрилась, то погружалась в непроглядную тьму, и мы забредали в заросли ежевики или вереска, росшего по обочинам. Наконец мы подошли к деревянным воротам с высокими каменными столбами и, поглядев сквозь решетку, увидели длинную дубовую аллею, а в глубине этого мрачного туннеля бледный лик дома, тускло светящийся под луной.

С меня было вполне достаточно одного вида этого дома и вздохов и стонов ночного ветра в ветвях. Но Джим распахнул калитку, и мы двинулись по аллее, а гравий поскрипывал у нас под ногами. Старый дом вздымался высоко в небо, на стеклах множества окошек мерцали лунные блики, три его стены омывал ручей. Вскоре мы приблизились к высокой двери под аркой, сбоку от нее висела на петлях решетка.

– Нам повезло, Родди, – прошептал Джим. – Одно окно открыто.

– А может, хватит, а, Джим? – сказал я, стуча зубами от страха.

– Я тебя подсажу.

– Нет-нет, я не хочу первый.

– Тогда я сам полезу.

Он ухватился за подоконник, и вот его колено уже на окне.

– Ну, Родди, давай руки.

Рывком он подтянул меня вверх, и в следующее мгновение мы оба были в доме с привидениями.

Деревянный пол гулко охнул, когда мы спрыгнули с подоконника, казалось, внизу глухими раскатами отдавалось эхо. Мы застыли на месте, но тут Джим расхохотался.

– Ну совсем как старый барабан! – воскликнул он. – Сейчас засветим огонь, Родди, и поглядим, что тут есть.

У него в кармане оказались свеча и трутница. Пламя разгорелось, и мы увидели каменный свод и широкие сосновые полки, уставленные запыленной посудой. Мы попали в буфетную.

– Сейчас я покажу тебе дом, – весело сказал Джим и, распахнув дверь, первым вступил в зал. Помню высокие, с дубовыми панелями стены, украшенные оленьими головами, и в углу – белый мраморный бюст, при виде которого у меня сердце ушло в пятки. Отсюда можно было попасть во многие комнаты, и мы переходили из одной в другую – кухня, посудная, малая гостиная, столовая, – и всюду так же удушливо пахло пылью и плесенью.

– Тут они играли в карты, Джим, – вполголоса сказал я. – Вот за этим самым столом.

– Смотри-ка, и карты еще лежат! – воскликнул Джим и снял со столика побуревшее полотенце. Под ним и в самом деле оказались игральные карты, колод сорок, не меньше, – они лежали на этом месте с той самой трагической ночи, когда здесь играли в последний раз – еще до того, как я родился.

– Интересно, куда ведет эта лестница? – сказал Джим.

– Не ходи туда! – закричал я и схватил его за руку. – Она, наверно, ведет в комнату, где его убили.

– Откуда ты знаешь?

– Священник говорил, что на потолке они увидели… Ой, Джим, и сейчас видно!

Он поднял свечу – прямо над нами на белой штукатурке темнело большое пятно.

– Кажется, ты прав, – сказал Джим, – но я все равно пойду погляжу.

– Не надо, Джим, не надо! – взмолился я.

– Замолчи, Родди! Если боишься, можешь не ходить. Я мигом вернусь. Что толку искать встречи с привидениями, если… Боже милостивый, кто-то спускается по лестнице!

Я тоже услышал шаркающие шаги в комнате наверху, потом под чьими-то ногами скрипнула ступенька – раз, другой, третий… Лицо Джима было словно выточено из слоновой кости – рот полуоткрыт, глаза устремлены на черный проем двери, за которым начиналась лестница. Он все еще держал свечу в высоко поднятой руке, но пальцы его вздрагивали, и тени прыгали со стен на потолок. У меня просто подкосились ноги – я опустился на пол и скорчился позади Джима, и крик ужаса замер у меня в горле. А шаги приближались.

Потом, едва осмеливаясь смотреть и, однако, не в силах отвести глаз, я различил в углу, где начиналась лестница, смутные очертания человеческой фигуры. Стало так тихо, что я слышал, как бьется мое перепуганное сердце, а когда снова поднял глаза, фигура исчезла, и только вновь глухо поскрипывали ступени. Джим кинулся вдогонку, а я почти без чувств остался в комнате, освещенной теперь лишь луной.

Но так продолжалось недолго. Джим вернулся, взял меня под руку и потащил прочь из дома. Он заговорил, лишь когда мы очутились в прохладном ночном саду.

– Можешь стоять на ногах, Родди?

– Могу, только меня трясет.

– Меня тоже, – сказал он, проводя рукой по лбу. – Прости меня, Родди. Напрасно я впутал тебя в такую историю. Но я думал, это все одни разговоры. Теперь-то и я вижу, что нет.

– Джим, а вдруг это был человек? – спросил я; на свежем воздухе, услыхав лай собак на окрестных фермах, я немножко пришел в себя.

– Это был дух, Родди.

– Откуда ты знаешь?

– Я шел за ним по пятам – и он ушел в стену, точно угорь в песок. Родди, ты что, что с тобой?

Все мои страхи снова вернулись, и меня опять стала бить дрожь.

– Уведи меня отсюда, Джим! Уведи меня! – закричал я. А сам не мог отвести глаз от дубовой аллеи. Джим посмотрел туда же. В темноте кто-то шел под дубами прямо к нам.

– Тише, Родди! – прошептал Джим. – Клянусь богом, будь что будет, но теперь уж я его поймаю.

Мы замерли, неподвижные, точно стволы деревьев позади нас. Кто-то тяжело ступал по песку, и из тьмы на нас надвинулась коренастая фигура.

Джим ринулся на нее, как тигр.

– Уж ты-то, во всяком случае, не дух! – воскликнул он.

Человек удивленно вскрикнул, потом яростно взревел:

– Что за черт! Пусти, не то я сверну тебе шею.

Сама по себе эта угроза не подействовала бы на Джима, если бы не знакомый голос.

– Дядя! – воскликнул он.

– Да это же Джим, черт меня подери! А еще кто? Провалиться мне на этом месте, да это же Родни Стоун! Какая нелегкая занесла вас сюда в такой час?

Мы вышли на освещенное луной место – перед нами стоял Чемпион Гаррисон собственной персоной, на плече большой узел, а лицо такое удивленное, что, не будь я до смерти напуган, я бы непременно улыбнулся.

– Мы исследуем, что тут скрывается, – ответил Джим.

– Исследуете, вон что? Да, капитана Кука из вас не выйдет, ни из одного, ни из другого, уж больно вы оба позеленели. Что с тобой, Джим, чего ты испугался?

– Я не испугался, дядя. Я ничего не боюсь, просто мне раньше не приходилось встречаться с духами, и…

– С духами?

– Я был в доме, и мы видели привидение.

Чемпион присвистнул.

– Так вот что вам тут понадобилось! – сказал он. – Ну как, перемолвились вы с ним словечком?

– Оно исчезло.

Чемпион снова присвистнул.

– Слыхал я, что здесь водится какая-то нечисть, – сказал он, – но мой вам совет: держитесь от всего этого подальше. С людьми и на этом свете хлопот не оберешься, Джим, и нечего из кожи вон лезть, чтобы повстречаться еще и с выходцами с того света. Ну, а на Родни Стоуне совсем лица нет. Если б матушка увидела его сейчас, она бы уж больше никогда не пустила его в кузню. Идите потихоньку, я вас догоню и провожу домой.

Мы прошли с полмили, когда Гаррисон нагнал нас, я заметил, что узла у него на плече уже не было.

Когда мы подошли почти к самой кузнице, Джим задал вопрос, который все время вертелся у меня на языке:

– А вы-то зачем ходили в замок, дядя?

– С годами у человека появляются обязанности, о которых несмышленыши вроде вас и понятия не имеют, – сказал он. – Когда вам будет под сорок, вы, может, и сами это поймете.

Больше нам ничего не удалось из него вытянуть; но хоть я был в ту пору еще совсем мальчишка, я слыхал разговоры про контрабандистов и про тюки, которые они ночью прячут в укромных местечках, так что с той ночи, стоило мне узнать, что береговая охрана поймала очередную жертву, я не успокаивался, пока не видел в дверях кузницы веселую физиономию Чемпиона Гаррисона.

Глава 3

Актерка из Энсти-Кросса

Я рассказал вам кое-что про Монахов Дуб и про то, как мы там жили. Теперь, когда память возвратила меня в старые места, я с радостью задержусь там, ибо каждая нить из клубка прошлого тянет за собою другие нити. Когда я взялся за перо, меня одолевали сомнения, я не знал, достанет ли мне событий на целую книгу, но теперь вижу, что вполне мог бы написать книгу об одном только Монаховом Дубе и о людях моего детства. Кое-кто из них был, без сомнения, суров и неотесан, но сквозь золотистую дымку времени все они кажутся мне милыми и славными. Вот наш добрый священник, мистер Джефферсон, он любил весь мир, кроме одного только мистера Слэка, баптистского проповедника в Клейтоне; или добросердечный мистер Слэк – для него все люди были братья, кроме мистера Джефферсона, священника из Монахова Дуба. А вот мсье Рюдэн, французский роялист, эмигрант, живший на Пэнгдинской дороге. Когда он узнал о поражении Буонапарте, с ним сделались судороги от счастья, а потом его сотрясла ярость – потому что это ведь было и поражение Франции; так что после битвы на Ниле он рыдал от восторга, а на другой день – от бешенства, то хлопая в ладоши, то топая ногами. Помню, какой он был худой, и как прямо держался, и как изящно помахивал тросточкой; его не могли сломить ни холод, ни голод, хотя и того и другого на его долю приходилось в избытке. Он был горд и обращался с людьми с такою важностью, что никто не осмеливался предложить ему еду или одежду. Помню, какие красные пятна выступили на его худых скулах, когда мясник преподнес ему говяжьи ребра. Он не мог от них отказаться, но, выходя из лавки с высоко поднятой головой, он через плечо метнул в мясника гордый взгляд и сказал:

– У меня есть собака, сударь!

Однако всю следующую неделю сытый вид был у самого мсье Рюдэна, а не у его собаки.

Помню еще фермера Пейтерсона, теперь бы его назвали радикалом, а в ту пору как только его не обзывали – и прихвостнем Пристли [17], и прихвостнем Фокса [18], а чаще всего изменником. Тогда мне и в самом деле казалось, что только очень дурной человек может хмуриться, услыхав о победе англичан; и мы с Джимом не стояли в стороне, когда у ворот фермы Пейтерсона сжигали соломенное чучело, изображавшее его самого. Но нам пришлось признаться, что он, может, и изменник, а все равно смельчак – как всегда, в коричневом сюртуке и в башмаках с пряжками, он большими шагами вышел из дому, прямо к нам, и отблески пламени плясали на его суровом лице школьного учителя. Ох, и задал же он нам головомойку, и как же мы были счастливы, когда наконец удалось потихоньку ускользнуть оттуда.

– Вы напичканы ложью! – сказал он. – Вы и вам подобные уже чуть не две тысячи лет проповедуете мир и только и делаете, что уничтожаете друг друга. Если бы все деньги, которые пошли на уничтожение французов, были потрачены на спасение англичан, вот тогда в самом деле стоило бы зажечь в окнах благодарственные свечи. Кто вы такие, как вы смели ворваться сюда и оскорбить человека, послушного закону?

– Мы народ Англии! – выкрикнул юный Овингтон, сын сквайратори.

– Это вы-то?! Да вы только и знаете, что скачки да петушиные бои, а что такое справедливость, об этом вы понятия не имеете! И вы осмеливаетесь говорить от имени народа Англии? Народ – это глубокий, могучий, безмолвный поток, а вы пена, пузыри, жалкая, бесполезная пена, которая плавает на поверхности.

Тогда он казался нам очень скверным человеком, но сейчас, оглядываясь назад, я склонен думать, что и мы, пожалуй, были не лучше.

А еще у нас были контрабандисты! Даунс кишел ими; ведь законная торговля между Францией и Англией была запрещена, и все шло теперь по этому каналу. Однажды вечером я лежал в темноте на общественном выгоне среди орляка, и мимо меня бесшумно, точно форель в ручье, проскользнуло мулов семьдесят, и каждого вел человек. Каждый контрабандист к тому же нес по крайней мере два бочонка настоящего французского коньяка, либо тюк лионского шелку, либо валансьенских кружев. Я знавал Дэна Скейла, вожака контрабандистов, и Тома Хислопа, офицера береговой охраны, и помню, как однажды вечером они встретились.

– Будешь драться, Дэн? – спросил Том.

– Да, Том, так просто не сдамся.

И тогда Том вынул пистолет и выстрелил Дэну в голову.

– Не хотелось мне его убивать, – рассказывал он потом, – но я знал: мне с ним не справиться, нам ведь уже приходилось встречаться.

И Том сам заплатил какому-то стихотворцу из Брайтона, чтобы тот сочинил эпитафию, и стихи эти всем нам казались очень искренними и хорошими. Они начинались так:

Увы! Не медлит пуля роковая,

Летит, чело младое пробивая, —

И пал он, вздох последний испустил,

Навеки очи томные смежил…

Там были и другие строчки, наверно, эпитафию еще и сегодня можно отыскать на Пэтчемском кладбище.


Однажды, вскоре после нашего похода в замок, я сидел дома, разглядывал всякие диковинки, которые отец развесил по стенам, и, как все ленивые мальчишки, от души жалел, что мистер Лилли не умер до того, как написал латинскую грамматику; матушка вязала что-то, сидя у окна, и вдруг удивленно вскрикнула:

– Боже милостивый! Какая вульгарная особа!

Матушка так редко говорила о ком-нибудь плохо (кроме генерала Буонапарте), что я вскочил и кинулся к окну. По улице медленно двигалась коляска, запряженная малорослой лошадкой, и в ней сидела чудная-пречудная дама. Сама толстая, поперек себя шире, а лицо такое красное, что багровые щеки и нос даже отсвечивали лиловым. На голове большущая шляпа с изогнутым белым страусовым пером, а из-под полей глядят дерзкие черные глаза. Глядят так гневно, с вызовом, точно она говорит каждому встречному: можете думать обо мне, что хотите, но уж я-то вас ни в грош не ставлю. На плечи у нее было накинуто что-то вроде пунцовой мантильи, отделанной у шеи белым лебяжьим пухом, вожжи совсем провисли, а лошадь шла то по одной стороне дороги, то по другой – как вздумается. Коляска покачивалась, и голова в большущей шляпе тоже покачивалась в такт, и нам видно было то донце, то поля.

– Какой ужас! – воскликнула матушка.

– А что с ней?

– Да простит меня бог, если я ошибаюсь, но, по-моему, она пьяна, Родди.

– Смотрите-ка, – закричал я, – она остановилась у кузницы! Сейчас я все узнаю. – И, схватив шапку, я стремглав кинулся вон из дому.

В дверях кузницы Чемпион Гаррисон подковывал лошадь, и когда я выскочил на улицу, он стоял на коленях, копыто было зажато у него под мышкой, а в руке он держал рашпиль. Женщина в коляске манила его пальцем, он уставился на нее, и лицо у него было какое-то странное. Наконец он бросил рашпиль, подошел к ней, остановился у колеса и, покачивая головой, стал что-то ей говорить. А я проскользнул в кузницу, где Джим доделывал подкову, и стал смотреть, как он споро работает, как ловко загибает заклепки. Он все сделал, вынес подкову, а чудная женщина все разговаривала с его дядей.

– Это он? – донесся до меня ее вопрос.

Чемпион Гаррисон кивнул.

Она подняла на Джима глаза – в жизни я не видал у человека таких больших, таких черных удивительных глаз. И хоть я был совсем мальчишка, я понял, что это обрюзгшее лицо было когда-то очень красивым. Она протянула руку (пальцы у нее шевелились, словно она играла на клавикордах) и тронула Джима за плечо.

– Надеюсь… надеюсь, ты здоров, – запинаясь, произнесла она.

– Совершенно здоров, сударыня, – ответил Джим, переводя взгляд с нее на дядю.

– И ты всем доволен?

– Да, сударыня, благодарю вас.

– И нет ничего такого, чего бы тебе очень хотелось?

– Да нет, сударыня, у меня все есть.

– Ну, иди, Джим, – строго сказал дядя. – Раздуй горн, эту подкову надо перековать.

Но женщина, видно, хотела еще поговорить с Джимом и рассердилась, что его отослали. Глаза ее сверкнули, она вскинула голову, а кузнец, казалось, пытался ее успокоить. Они долго шепотом переговаривались, и под конец она как будто утихомирилась.

– Так, значит, завтра? – громко спросила она.

– Завтра, – ответил он.

– Вы сдержите свое слово, а я сдержу свое, – сказала она и тронула кнутом лошадку.

И пока она не превратилась в красную точку далеко на белой дороге, кузнец все стоял с рашпилем в руках и смотрел ей вслед. Потом он обернулся, а лицо у него было печальное-печальное, никогда еще я его таким не видел.

– Джим, – сказал он, – это мисс Хинтон, она будет жить в «Кленах», возле Энсти-Kpocca. Ты ей понравился, Джим, может, она тебе кой в чем поможет. Я ей пообещал, что завтра ты к ней сходишь.

– Не нужна мне ее помощь, дядя, и неохота мне ее видеть.

– Но ведь я пообещал, Джим! Ты не захочешь, чтоб я перед ней оказался вралем. Ей бы только поговорить с тобой – ведь она совсем одна живет, скучно ей.

– Да о чем ей со мной говорить?

– Ну, кто ее знает, а ей, видать, очень хочется, ведь женщине чего только не взбредет на ум. Вот уж Родни Стоун, верно, не отказался бы навестить добрую леди, ежели б думал, что станет от этого богаче.

– Ладно, дядя, если Родди пойдет со мной, я, пожалуй, схожу, – сказал Джим.

– Конечно, пойдет! Пойдете, Родни?

Одним словом, я согласился и понес все эти новости домой, моей матушке, – она была охотница до всяких безобидных сплетен. Услыхав, куда я собираюсь идти, она покачала головой, но запрещать не стала, так что все уладилось.

До Энсти-Кросса было добрых четыре мили, но домик оказался премилый: уютный, весь в жимолости и диком винограде, крыльцо деревянное, на окнах частый переплет. Дверь нам отворила какая-то женщина, по виду служанка.

– Мисс Хинтон не может вас принять, – заявила она.

– Она сама нас позвала, – возразил Джим.

– А я-то тут при чем? – грубо ответила женщина. – Говорю вам, не может она вас принять.

Мы постояли в нерешительности.

– Вы ей все-таки скажите, что я здесь, – вымолвил наконец Джим.

– Скажите! Да как я ей скажу, когда ее и пушками теперь не разбудишь? Подите сами попробуйте, коли охота.

Она распахнула дверь, и в глубине комнаты, в большом кресле, мы увидели бесформенную фигуру и свесившиеся черные космы. И в уши нам ударил ужасающий храп, точно хрюкало стадо свиней. Мы только взглянули на нее и тут же выскочили за дверь и кинулись домой. Что до меня, я был еще совсем мальчишка и не понимал, смешно это или страшно; но Джим очень побледнел и расстроился.

– Никому ни слова, Родди, – сказал он.

– Только матушке.

– А я не хочу даже дяде говорить. Скажу, что она захворала, бедняжка. Довольно и того, что мы видели ее позор, не хватает еще, чтобы вся округа стала про нее сплетничать. Как подумаю, тошно становится и сердце щемит.

– Она и вчера была такая, Джим.

– Разве? А я и не заметил. Знаю только, что глаза у нее добрые и сердце тоже, я это сразу увидал, когда она на меня поглядела. Может, она дошла до такого потому, что у ней нет друга.

Несколько дней он ходил как в воду опущенный. А я скоро совсем бы все это забыл, если бы не его несчастное лицо. Но это была не последняя наша встреча с женщиной в пунцовой мантилье; не прошло и недели, как Джим снова попросил меня пойти с ним в Энсти-Кросс.

– Она прислала дяде письмо, – сказал он. – Она хочет со мной поговорить, а мне легче, если ты тоже там будешь, Родди.

Я только обрадовался прогулке, но когда мы стали подходить к ее дому, Джим забеспокоился – боялся, как бы опять не вышло чего худого. Но страхи его скоро прошли, потому что, едва мы стукнули калиткой, она тут же выскочила из домика и побежала нам навстречу. Вид у нее был такой чудной – на плечах какая-то фиолетовая накидка, а лицо большое, красное и улыбается; будь я один, я б, наверно, пустился наутек. Джим и тот приостановился, словно не знал, как быть, но она встретила нас так сердечно, что мы скоро совсем освоились.

– Вы молодцы, что навестили старую одинокую женщину, – сказала она. – И мне надо перед вами извиниться, что во вторник вы зря потратили время, но отчасти вы сами тому виной: я подумала, что вы придете, и разволновалась, а стоит мне разволноваться, и у меня начинается нервная лихорадка. Бедные мои нервы! Вот смотрите, какие они у меня!

Она протянула вперед руки, пальцы все время подергивались. Потом взяла Джима под руку и пошла с ним по дорожке.

– Я хочу тебя узнать, узнать хорошенько, – сказала она. – С твоими дядей и тетей мы старые знакомые, и, хотя ты меня, конечно, не помнишь, я не раз держала тебя на руках, когда ты был еще младенцем. Скажи мне, дружок, – обернулась она ко мне, – как ты называешь своего приятеля?

– Малыш Джим, сударыня, – ответил я.

– Тогда я тоже буду звать тебя Малыш Джим, если ты не против. У нас, у людей пожилых, есть свои преимущества. А теперь пойдемте в комнаты и будем все вместе пить чай.

Она ввела нас в уютную комнатку, ту самую, куда мы заглянули в прошлый раз, и там посредине стоял стол, накрытый белой скатертью, и на нем сверкало стекло, мерцал фарфор, на блюде громоздились краснощекие яблоки, а хмурая служанка только что внесла полную тарелку горячих сдобных булочек. Вы и сами понимаете, что мы отдали дань всему угощению, а мисс Хинтон то и дело подливала нам чаю и подкладывала на тарелки то того, то другого. Дважды она вставала из-за стола и шла к буфету в дальнем углу комнаты, и оба раза Джим мрачнел, ибо мы слышали, как стекло тихонько позвякивало о стекло.

– Послушай, дружок, – обратилась она ко мне, когда мы допили чай. – Отчего это ты все озираешься?

– Очень у вас красивые картины развешаны по стенам.

– А какая тебе нравится больше всех?

– Вот эта! – Я показал на картину, висевшую прямо передо мной. На ней была изображена высокая стройная девушка; щечки у нее были такие румяные, глаза такие нежные, и так она красиво была одета, что я в жизни не видел ничего прекраснее. В руке она держала букет цветов, а другой букет лежал у ее ног на деревянных мостках.

– Значит, эта лучше всех, да? – смеясь, переспросила она. – Что ж, подойди поближе и прочти вслух, что под ней написано.

Я подошел и прочитал:

– «Мисс Полли Хинтон в роли Пегги в день своего бенефиса в театре Хеймаркет, 14 сентября, 1782 г.».

– Так это актерка, – сказал я.

– Ах ты, негодник! Ты это сказал так, будто актерка хуже других людей. А ведь совсем недавно герцог Кларенс, который в один прекрасный день может стать английским королем, женился на миссис Джордан, на актерке. А кто, по-вашему, изображен на этом портрете?

Она стояла прямо под картиной, скрестив руки на груди, и переводила взгляд своих огромных черных глаз с меня на Джима.

– Да где ваши глаза? – воскликнула она наконец. – Это я и есть мисс Полли Хинтон из театра Хеймаркет. Неужто вы никогда не слышали этого имени?

Пришлось нам признаться, что не слышали. Мы ведь выросли в провинции, и одного слова «актерка» было достаточно, чтобы привести нас в ужас. Для нас это было особое племя – о нем не принято говорить вслух, и над ним, точно грозовая туча, навис гнев небес. И сейчас, видя, какой была и какой стала эта женщина, мы воочию убедились, как господь карает неугодных ему.

– Ладно, – сказала она, обиженно засмеявшись. – Можете ничего не говорить, и так вижу по вашим лицам, что вас учили обо мне думать. Так вот какое воспитание ты получил, Джим, – тебя учили считать дурным то, чего ты не понимаешь! Хотела бы я, чтобы в тот вечер ты был в театре; в ложах сидели принц Флоризель и четыре герцога – его братья, а все остроумцы и франты, весь партер стоя аплодировал мне. Если бы лорд Эйвон не посадил меня в свою карету, мне бы нипочем не довезти все цветы до моей квартиры на Йорк-стрит в Вестминстере. А теперь двое неотесанных мальчишек смотрят на меня свысока!

Кровь бросилась Джиму в лицо, он был уязвлен: его назвали неотесанным мальчишкой, намекнули, будто ему далеко до лондонской знати.

– Я ни разу не был в театре, – сказал он, – и ничего про них не знаю.

– И я тоже.

– Ладно, – сказала она, – я сегодня не в голосе, и вообще глупо играть в маленькой комнате да всего перед двумя зрителями, но все равно: представьте, что я перуанская королева и призываю своих соотечественников подняться против испанцев, которые их угнетают.

И тут, прямо у нас на глазах, эта неряшливая, распухшая женщина превратилась в королеву – самую величественную, самую надменную королеву на свете; она заговорила пылко и горячо, глаза ее метали молнии, и она так взмахивала белой рукой, что мы сидели как зачарованные. Поначалу голос ее звучал мягко и нежно, она словно убеждала нас в чем-то, потом она заговорила о несправедливостях и свободе, о радости умереть за благородное дело, и он зазвенел громче, громче и, наконец, проник в самое мое сердце, и я уже хотел лишь одного – бежать отсюда, чтобы сейчас же умереть за отечество. И вдруг в одно мгновение все переменилось. Перед нами была несчастная женщина, которая потеряла свое единственное дитя и теперь оплакивает его. В голосе ее слышались слезы, она говорила так искренне, так безыскусственно, что нам обоим казалось, будто мы видим тут, на ковре, перед собой мертвого ребенка, и сердца наши исполнились жалости и печали. Но не успели у нас на глазах высохнуть слезы, как она уже снова стала сама собой.

– Ну что, нравится? – спросила она. – Вот как я играла тогда, и Салли Сиддонс зеленела от злости при одном имени Полли Хинтон. «Пизарро» – хорошая пьеса.

– А кто ее написал, сударыня?

– Кто написал? Понятия не имею. Не все ли равно! Но для хорошей актрисы в этой пьесе есть великолепные строки.

– И вы больше не выступаете, сударыня?

– Нет, Джим, я бросила сцену, когда… когда она мне надоела. Но временами меня снова тянет на подмостки. Что может быть прекраснее запаха горящего масла в светильниках рампы и запаха апельсинов, доносящегося из партера! Но ты что-то совсем загрустил, Джим.

– Просто я все думаю про эту несчастную женщину и ее дитя.

– Полно, не надо! Сейчас я помогу тебе выкинуть ее из головы. Вот озорница Присцилла из «Егозы». Представьте себе, что мать выговаривает дерзкой девчонке, а эта маленькая нахалка ей отвечает.

И она начала играть за обеих, столь точно изображая голос и повадки одной и другой, что нам казалось, будто перед нами в самом деле они обе; строгая старуха мать, которая приставляет к уху ладонь, точно слуховую трубку, и ее непоседа дочь. Несмотря на толщину, мисс Хинтон двигалась поразительно легко и, дерзко отвечая старой, согнутой в три погибели матери, совсем по-девичьи вскидывала голову и надувала губы. Мы с Джимом забыли про наши печали и покатывались со смеху.

– Вот так-то лучше, – сказала она, с улыбкой глядя на нас. – Мне не хотелось, чтобы вы пришли домой унылые, а не то вас, пожалуй, в другой раз ко мне и не пустят.

Она сунулась в буфет, достала оттуда бутылку, стакан и поставила их на стол.

– Вы еще слишком молоды, чтобы пить молочко бешеной коровки, – сказала она, – но от этих представлений пересыхает в горле, так что…

И тут произошло нечто поразительное. Джим встал со стула и прикрыл бутылку рукой.

– Не надо! – сказал он.

Она взглянула ему прямо в лицо, и я никогда не забуду, как под его взглядом смягчился взгляд ее черных глаз.

– Ни капельки?

– Пожалуйста, не надо.

Она быстро выхватила у него бутылку и подняла так высоко, что на мгновение я подумал, будто она хочет выпить ее залпом. Но она швырнула бутылку в растворенное окно, и мы слышали, как она упала на дорожку и разлетелась вдребезги.

– Ну вот! – сказала она. – Ты доволен, Джим? Давно уже никому не было дела, пью я или нет.

– Вы для этого слишком хорошая, слишком добрая, – сказал он.

– Хорошая! – воскликнула она. – Что ж, мне нравится, что ты так обо мне думаешь. И ты будешь рад, если я постараюсь не пить? Да, Джим? Что ж, раз так, я дам тебе обещание, если ты мне тоже кое-что пообещаешь.

– Что, сударыня?

– Поклянись, что будешь приходить ко мне два раза в неделю в дождь и ведро, снег и в ветер, чтобы я могла видеть тебя и разговаривать с тобой, – и я не возьму в рот ни капли. Ведь мне временами и в самом деле бывает очень одиноко.

Джим пообещал – и свято держал слово: не раз я, бывало, звал его удить рыбу или ставить силки на кроликов, но он вдруг вспоминал, что сегодня должен быть у мисс Хинтон, и отправлялся в Энсти-Кросс. Поначалу ей, видно, трудно было удержаться, и Джим часто возвращался от нее чернее тучи, – наверно, все шло не совсем так, как ему хотелось. Но со временем бой был выигран, как выигрывают все бои, когда воюешь достаточно упорно, и уже за год до возвращения моего отца мисс Хинтон сделалась другим человеком. И не только ее привычки изменились, она и внешне стала совсем другая: из нелепой особы, которую я описал вначале, она за этот год превратилась в самую красивую женщину во всей нашей округе. Джим гордился этим делом рук своих больше всего на свете, но делился своей радостью только со мной, ибо испытывал к мисс Хинтон нежность, какую всегда испытываешь к человеку, которому помог. И она, в свою очередь, тоже помогла ему: она рассказывала ему о разных местах, обо всем, что повидала на своем веку, и тем самым отвлекла его мысли от Суссекса, подготовила его к жизни в том широком мире, который расстилался за пределами вашего селения. Так обстояли дела к тому времени, когда был заключен мир и отец мой вернулся домой.

Глава 4

Амьенский мир

Сколько женщин вознесли хвалу небесам, сколько женских сердец преисполнились счастья и благодарности, когда осенью 1801 года стало известно, что переговоры о мире закончены! Англия изливала свою радость в пляшущих на ветру флагах, в мерцающих в ночи огнях. Даже в Монаховом Дубе мы вывесили флаги и в каждом окне выставили свечу, а над дверью гостиницы пылали на ветру две огромные буквы «G. R.» [19]. Люди устали от войны – ведь мы воевали уже восемь лет, то с Голландией, то с Испанией, то с Францией, то со всеми вместе. И за все эти годы мы узнали только одно: что наша небольшая сухопутная армия не может справиться с французами на суше, зато французам вовек не справиться с нашим большим флотом на море. Мы вновь обрели кое-какое уважение к себе, а это было особенно важно после того, что произошло в Америке; и у нас прибавилось колоний, которые по той же причине оказались нам очень кстати; но наш государственный долг продолжал расти, а консоли – падать, и в конце концов даже Питт ужаснулся. Однако, знай мы тогда, что между Наполеоном и нами мира не бывать и что это лишь конец одного раунда, а вовсе не всего матча, было бы куда разумнее не делать этого перерыва, а сражаться до конца. Теперь же Франция получила назад двадцать тысяч своих отборных моряков, и они задали нам жару этим своим Булонским лагерем и десантным флотом прежде, чем нам удалось снова взять их в плен.

Батюшка мой был человек плотный, сильный, хоть и небольшого роста, не очень широкоплечий, но сложен крепко и ладно. Лицо его, красное от загара, блестело, и, хотя в ту пору ему было лишь сорок лет, оно все было иссечено морщинами, которые при малейшем волнении обозначались резче, так что он в один миг превращался из моложавого человека чуть ли не в старика. Особенно много морщинок было у глаз, да это и понятно: ведь он всю жизнь щурился из-за ветра и непогоды. Глаза у него были удивительные – ясные, очень голубые и на обветренном докрасна лице казались особенно яркими. От природы кожа у него была, вероятно, белая, ибо верхняя часть лба, обычно закрытая шляпой, была совсем такая же, как у меня, а коротко подстриженные волосы – рыжевато-каштановые.

Он с гордостью говорил, что служил на корабле, который последним покинул воды Средиземного моря в девяносто седьмом году и первым вошел в них в девяносто восьмом. Когда наш флот, точно свора гончих, ринулся из Сицилии в Сирию и обратно в Неаполь, пытаясь найти потерянный след, мой отец служил третьим помощником на «Тезее», которым командовал Миллер. Вместе с тем же боевым капитаном он сражался на Ниле, и там его команда стреляла, таранила, дралась до тех пор, пока не опустился последний трехцветный флаг, и тогда они подняли запасный якорь и прямо у кабестана повалились друг на друга и заснули мертвым сном. Потом уже вторым помощником на одном из тех грозных трехпалубников с почерневшими от пороха бортами и красными полосами под шпигатами, чьи рассевшиеся корпуса не рассыпались только потому, что были стянуты канатами, он вернулся в Неаполитанский залив и принес туда весть о победе на Ниле. Оттуда, в награду за верную службу, его перевели первым помощником на фрегат «Аврора», который блокировал Геную, и на этом корабле он служил до тех пор, пока наконец не был заключен мир.

Как хорошо я помню его возвращение домой! С тех пор прошло уже сорок восемь лет, но я вижу это яснее, чем события прошлой недели, – ведь память старика подобна подзорной трубе, которая отлично показывает все, что находится далеко, и затуманивает все, что вблизи.

С той минуты, как до нас докатился слух о переговорах, моя матушка была словно в лихорадке, так как понимала, что отец может явиться одновременно с письмом, извещающим о его приезде. Она говорила мало, но омрачала мою жизнь, требуя, чтобы я весь день ходил чистый и аккуратный. Стоило ей услыхать стук колес на дороге, и взгляд ее тут же устремлялся на дверь, а руки сами собой начинали приглаживать красивые черные волосы. Она вышила белыми нитками по синему полю «Добро пожаловать», а по обеим сторонам красные якоря и окружила все это каймой из лавровых листьев; она хотела повесить эту ленту между двумя кустами сирени, что росли по обеим сторонам нашей двери. Лента была готова еще до того, как батюшка мог отплыть из Средиземного моря, и каждое утро, проснувшись, матушка первым делом смотрела, на месте ли лента и можно ли ее тотчас вывесить меж кустами.

Однако до подписания мира прошло еще много томительных месяцев, и для нашего семейства великий день наступил лишь в апреле следующего года. Помнится, все утро шел теплый весенний дождь, остро пахло землей, капли мягко стучали по набухавшим почкам каштанов позади нашего домика. К вечеру проглянуло солнце, я взял удочку и вышел из дому (я пообещал Джиму пойти с ним на мельничную запруду), и что же, вы думаете, я увидел? У наших ворот стоял экипаж, запряженный двумя лошадьми, от которых шел пар, и в открытых дверцах кареты виднелись черная юбка и маленькие ножки моей матушки, а вместо кушака ее обхватили две руки в синем, и больше ничего было не видать. Я кинулся за лентой, прицепил ее к кустам, как было условлено, но когда кончил, снова увидел лишь юбку, ножки и две руки в синем, – все как было.

Наконец матушка спрыгнула на землю.

– Это Род, – сказала она, – Родди, милый, вот твой отец!

Я увидел красное лицо, на меня глядели добрые ярко-голубые глаза.

– Родди, мальчик мой, ты был совсем дитя, когда я в последний раз поцеловал тебя на прощание, а теперь тебя надо числить уже по другому разряду. Я от души рад видеть тебя, мой мальчик, а тебя, милая…

Руки в синем поднялись, и в дверцах уже опять были видны лишь ножки да юбка.

– Кто-то идет, Энсон, – покраснев, сказала матушка. – Может, ты выйдешь и пойдем все в дом?

И тут мы заметили, что хоть лицо у него веселое, но правая нога как-то неестественно вытянута и неподвижна.

– Ах, Энсон, Энсон! – вскричала матушка.

– Тише, тише, милая, это всего лишь кость, – сказал он и обеими руками приподнял колено. – Сломал в Бискайском заливе, но корабельный врач выудил оба конца и соединил, только они еще не совсем срослись. Господи боже мой, да что ж ты так побелела? Это пустяки, сейчас сама увидишь.

Он соскочил с подножки и, опираясь на палку, быстро поскакал на одной ноге по дорожке, нырнул под вышитую лавровыми листьями ленту и впервые за пять лет переступил порог собственного дома. Когда мы с кучером внесли его матросский сундучок и два дорожных мешка, он в старом, видавшем виды мундире сидел в своем кресле у окна. Матушка плакала, глядя на его ногу, а он загорелой, коричневой рукой гладил ее по волосам. Другой рукой он обхватил меня и притянул к своему креслу.

– Ну вот, мир заключен, теперь я могу лежать и поправляться, пока снова не потребуюсь королю Георгу, – сказал он. – Это было в Бискайском заливе, дул брамсельный ветер, шла бортовая волна, и карронада сорвалась. Стали мы ее закреплять, она и прижала меня к мачте. Да, – прибавил он, оглядывая комнату, – все мои диковинки на своих местах: рог нарвала из Арктики, и рыба-пузырь с Молуккских островов, и гребки с острова Фиджи, и картина – «Çа ira?»[20], а за ним гонится эскадра лорда Хотема. И рядом ты, Мэри, и ты тоже, Родди, и дай бог здоровья карронаде, которая привела меня в такую уютную гавань и из-за которой мне сейчас не грозит приказ сниматься с якоря.

Его длинная трубка, табак – все было у матушки наготове; он закурил и все переводил взгляд с матушки на меня и с меня опять на нее, словно никак не мог на нас наглядеться. Хоть я был еще совсем мальчишка, но и тогда я понимал, что об этой минуте он часто мечтал, стоя в одиночестве на вахте, и что при мысли о ней у него становилось веселее на душе в самые тяжкие часы. Иногда он дотрагивался рукой до матушки, иногда до меня; так он сидел, и сердце его было переполнено, и словам не было места; а в комнате сгущались тени, и во тьме мерцали освещенные окна гостиницы. Потом матушка зажгла лампу и вдруг опустилась на колени, и батюшка тоже опустился на одно колено, и вот так, стоя рядом, они вознесли хвалу господу за его многие милости. Когда я вспоминаю своих родителей той поры, яснее всего я вижу их именно в эту минуту: нежное лицо матушки со следами слез на щеках и голубые глаза батюшки, обращенные к потемневшему потолку. Помню, углубившись в молитву, он покачивал дымящейся трубкой, и, глядя на него, я невольно улыбался сквозь слезы.

– Родди, мальчик мой, – заговорил он, когда мы отужинали, – ты уже становишься мужчиной и, надеюсь, как и все мы, пойдешь служить во флот. Ты уже подрос, настало время и тебе пристегнуть к поясу кортик.

– И оставить меня не только без мужа, но и без сына! – воскликнула матушка.

– Ну, у нас еще есть время, – сказал батюшка. – Сейчас, когда подписан мир, они предпочитают увольнять в отставку, а не набирать пополнение. Но я ведь совсем не знаю, какой вышел толк из твоего учения, Родди. Ты учился куда больше моего, а все же я, наверно, сумею тебя проверить. Историю ты изучал?

– Да, батюшка, – довольно уверенно ответил я.

– Тогда скажи: сколько линейных кораблей участвовало в Кампердаунской битве?

Я не знал, что отвечать, и он огорченно покачал головой.

– Что же это ты, во флоте есть люди, которые вовсе не ходили в школу, а сразу скажут, что у нас было семь семидесятичетырехпушечных кораблей, семь шестидесятичетырехпушечных и два пятидесятипушечных. Вон висит картина – погоня за «За ira». Какие суда взяли его на абордаж?

И опять я должен был признаться, что не знаю.

– Что ж, отец еще может поучить тебя кое-чему! – воскликнул он, торжествующе глядя на матушку. – А географию ты изучал?

– Да, батюшка, – ответил я уже без прежней уверенности.

– Так сколько миль от Маона до Альхесираса?

Я только головой покачал.

– Если Уэссан лежит от тебя в трех лигах по правому борту, какой английский порт к тебе ближе всего?

И этого я не знал.

– Да, – сказал он, – видно, в географии ты так же силен, как в истории. Эдак тебе нипочем не получить офицерского свидетельства. А считать ты умеешь? Ну ладно, поглядим, сумеешь ли ты хоть подсчитать мои призовые.

Он бросил лукавый взгляд на матушку, она положила вязанье на колени и серьезно взглянула на него.

– Ты меня даже не спросила про призовые, Мэри, – сказал он.

– Средиземное море для них не место, Энсон. Ты ведь сам говорил, за призовыми надо плыть в Атлантику, а в Средиземное море – за славой.

– Последнее плавание принесло мне и то и другое, потому что я сменил линейный корабль на фрегат. Ну-ка, Родди, мне полагается два фунта с каждой сотни фунтов, после того как призовой суд закончит свою работу. Когда мы сторожили у Генуи Массену, мы задержали семьдесят шхун, бригов и одномачтовых шхун с вином, продовольствием и порохом. Лорд Кейт, конечно, захочет получить кусок пожирнее, но это уж дело призового суда. Будем считать, что на мою долю придется по четыре фунта, что же я тогда получу с семидесяти?

– Двести восемьдесят фунтов, – ответил я.

– Да это ж целое богатство, Энсон! – воскликнула матушка и захлопала в ладоши.

– Испытание продолжается, Родди! – провозгласил батюшка, взмахнув трубкой. – Мы задержали барселонский фрегат «Хебек»; у него на борту было двадцать тысяч испанских долларов, то есть четыре тысячи фунтов стерлингов. Сам корабль стоит еще тысячу фунтов. Какова моя доля?

– Сто фунтов.

– Ого, сам корабельный эконом не сосчитал бы быстрее! – радостно воскликнул батюшка. – Считай дальше! Мы прошли Гибралтарский пролив и направились к Азорам, там мы встретились с «Сабиной» – она шла с острова Маврикия с грузом сахара и пряностей. Мне она даст не меньше тысячи двухсот фунтов, Мэри, и теперь тебе уже не надо будет пачкать твои тоненькие пальчики, дорогая, не надо будет выгадывать каждый грош из моего нищенского жалованья.

Все эти годы матушка без единой жалобы боролась с нуждой, но сейчас, когда всему этому так неожиданно пришел конец, она с рыданиями припала к плечу батюшки. Прошло много времени, прежде чем батюшка смог продолжить экзамен по арифметике.

– Считай, что все это уже у тебя в руках, Мэри, – сказал он, проведя ладонью по глазам. – Вот, ей-богу, девочка, дай только нога заживет, и мы съездим с тобой в Брайтон, поживем там, и пусть мне больше не ступить на палубу, если ты не будешь там самая нарядная! Но почему же ты так хорошо считаешь, Родди, а историю и географию вовсе не знаешь?

Я попытался объяснить ему, что на суше и на море арифметика одна и та же, а история и география разные.

– Ладно, – заключил он, – чтобы не попасть впросак, тебе надо только уметь считать, а в остальном была бы лишь голова на плечах. В нашем роду все чувствовали себя в море как дома. Лорд Нельсон обещал мне тебя пристроить, а уж он своему слову хозяин.

Итак, мой отец вернулся домой, и он был такой хороший, такой добрый, что любой мальчишка мог бы мне позавидовать. Хотя родители мои поженились уже очень давно, они жили вместе так недолго, что походили скорее на новобрачных – любовь их не успела еще ни остыть, ни потускнеть. Позднее я убедился, что среди моряков есть люди неотесанные, любители посквернословить, но батюшка мой был не таков, и хотя ему приходилось бывать во всяких переделках, он всегда оставался терпеливым, добродушным человеком, и для всякого в нашем селении у него находились и улыбка, и веселое словцо. Он чувствовал себя хорошо в любом обществе: сиживал за стаканом вина и со священником и с сэром Джеймсом Овингтоном; а мог часами сидеть и с моими скромными друзьями в кузнице – с Чемпионом Гаррисоном, с Джимом и с другими – и рассказывать им про Нельсона и его моряков, и, слушая его, Чемпион Гаррисон в волнении сжимал ручищи, а глаза Джима разгорались, точно угли в кузнечном горне.

Батюшка, как и многие другие ветераны, был уволен в запас с сохранением половины жалованья, и таким образом он почти два года прожил дома. За все это время он лишь однажды слегка поспорил с матушкой. Причиной размолвки оказался я, а так как она послужила началом немаловажных событий, я вам о ней расскажу. Это было первое в цепи событий, которые сказались не только на моей судьбе, но и на судьбе людей куда более значительных.

Весна 1803 года выдалась ранняя, и уже в середине апреля каштаны покрылись густой листвой. Однажды вечером мы сидели и пили чай; вдруг за окном послышался скрип песка, и в дверях показался почтальон с письмом в руках.

– Это, наверно, мне, – сказала матушка.

И в самом деле, письмо было адресовано миссис Мэри Стоун, Монахов Дуб, и конверт надписан весьма изящным почерком, а на обороте красовалась красная печать величиной с полкроны, и в середине ee – летящий дракон.

– Как ты думаешь, Энсон, от кого это?

– Я надеялся, что от лорда Нельсона, – ответил батюшка. – Мальчику пора бы уже получить патент. Ну, а раз письмо адресовано тебе, значит, оно не может быть от какого-нибудь важного лица.

– Вот как! – воскликнула матушка, делая вид, что обиделась. – Вам придется просить прощение за ваши слова, сэр, ибо письмо не от кого-нибудь, а от самого сэра Чарльза Треджеллиса, моего родного брата.

Имя своего замечательного брата матушка произнесла, почтительно понизив голос, и, сколько я помню, так было всегда, поэтому и я привык относиться к его имени с благоговением. И ничего удивительного: ведь имя это упоминали всякий раз лишь в связи с каким-нибудь особенным, необыкновенным событием. Однажды мы слыхали, что он был в Виндзоре у короля. Он часто бывал в Брайтоне с принцем. Случалось, до нас докатывались отголоски его славы, как, например, в случае, когда его Метеор обскакал в Ньюмаркете Игема, лошадь герцога Куинсберри, или когда он открыл в Бристоле Джема Белчера и показал его лондонским любителям бокса. Но чаще всего мы слышали о нем либо как о друге какой-нибудь знаменитости, либо как о законодателе мод, короле щеголей, человеке, который одевается лучше всех в Лондоне. Батюшка, однако, вовсе не разделял восторгов матушки.

– А-а, и что ему надо? – спросил он не слишком дружелюбно.

– Я написала ему, что Родди стал совсем взрослый; понимаешь, Энсон, ведь у него нет ни жены, ни детей – вот я и подумала, может, он захочет помочь нашему мальчику преуспеть в жизни.

– Мы можем прекрасно обойтись без него, – проворчал батюшка. – Он бросил нас в дурную погоду, а сейчас, когда светит солнце, он нам не нужен.

– Нет, ты его не знаешь, Энсон, – горячо возразила матушка. – У Чарльза на редкость доброе сердце; просто сам он живет очень благополучно и оттого не понимает, что у других могут быть какие-то затруднения. Все эти годы я отлично знала, что стоит мне только попросить – и он ни в чем мне не откажет.

– Слава богу, Мэри, что тебе ни разу не пришлось испытать такое унижение. Не нужна мне его помощь.

– Но ведь надо подумать о Родди.

– У Родди есть все, что требуется для матросского сундучка. А больше ему ничего не нужно.

– У Чарльза такие связи в Лондоне! Он мог бы познакомить Родди с самыми влиятельными людьми. Ну неужели ты станешь поперек дороги собственному сыну?

– Давай-ка сперва посмотрим, что он пишет, – сказал батюшка.

И вот что прочла ему матушка:

«Сент-Джеймс, Джермин-стрит, 14

15 апреля 1803 года


Дорогая сестра Мэри!

В ответ на твое письмо заверяю тебя, что я отнюдь не лишен тех возвышенных чувств, которые составляют главное украшение человечества. Правда, последние годы я был занят чрезвычайно важными делами и редко брал в руки перо, и за это меня упрекали многие des plus charmants[21] – представительницы твоего очаровательного пола. В настоящую минуту я лежу в постели (вчера я допоздна оставался на балу у маркизы Дуврской, так как желал оказать ей внимание), и письмо это под мою диктовку пишет мой слуга Амброз, очень ловкая бестия.

Мне любопытно было услышать о моем племяннике Родди (mon Dieu, quel nom[22]). И когда на следующей неделе я поеду в Брайтон с визитом к принцу, я сделаю остановку в Монаховом Дубе, чтобы повидать вас обоих – тебя и его. Передай поклон супругу.

Твой неизменно преданный брат,

Чарльз Треджеллис».

– Ну, что ты на это скажешь? – дочитав письмо, торжествующе воскликнула матушка.

– Скажу, что письмо писал фат, – резко ответил батюшка.

– Ты слишком строг к нему, Энсон. Вот узнаешь его поближе и станешь о нем лучшего мнения. Но он пишет, что приедет на следующей неделе. Сегодня уже четверг, а у меня еще праздничные занавески не повешены и простыни не переложены лавандой!

В растерянности матушка выбежала из комнаты, а отец, явно не в духе, остался сидеть, опершись подбородком на руки, и я уже вовсе не знал, что мне и думать о нашем знатном родиче и обо всем, что может принести нашей семье его приезд.

Глава 5

Щеголь Треджеллис

Мне шел семнадцатый год, я уже начал бриться, и сельская жизнь стала меня тяготить – я жаждал повидать мир. Жажда моя была тем сильнее, что я не смел заговаривать об этом, ибо при малейшем намеке на мой отъезд в глазах у матушки появлялись слезы. Но сейчас, когда вернулся отец, мне было легче покинуть родной дом, и я нетерпеливо ожидал дядю, надеясь, что он поможет мне наконец вступить в жизнь.

Вы, наверно, и сами понимаете, что все мои помыслы и надежды были связаны с профессией моего батюшки, ибо с самого детства, стоило мне увидеть, как вздымаются волны, или почувствовать соленый привкус моря на губах, и тотчас во мне начинала играть кровь пяти поколений моряков. Только подумайте, что маячило в ту военную пору перед глазами мальчика, живущего на побережье! Дойдя до Уолстонбери – а до него было рукой подать, – я видел паруса французских masse-marées[23] и каперов. Не раз слышал я и гром пушек, доносящийся с моря. Моряки рассказывали нам, как, отплыв поутру из Лондона, они до наступления ночи уже принимали бой или как, отплыв из Портсмута и еще видя огни маяка Сент-Хеленс, они своими ноками реев уже задевали ноки реев противника. Вся их жизнь проходила в постоянной опасности, и именно это привлекало к ним наши сердца, и, сидя зимой у огня, мы без конца говорили о нашем дорогом Нельсоне, о Кадди Коллингвуде, о Джонни Джервисе и всех прочих не как о важных адмиралах, увенчанных титулами и званиями, но как о добрых друзьях, которых мы любили и почитали превыше всех. Во всей Англии не нашлось бы мальчишки, который не мечтал бы сражаться под их командой.

Но теперь, когда наступил мир и корабли, что совсем недавно бороздили Ла-Манш и Средиземное море, стояли расснащенные в гаванях, морские просторы манили нас куда меньше. Теперь я дни и ночи напролет мечтал о Лондоне, об этом огромном городе, где живут мудрецы и знаменитости, откуда стремится неиссякаемый поток экипажей и толпы запыленных людей, которые мелькают у нас перед окнами. Именно эта сторона столичной жизни открылась мне прежде всего, и поэтому в моем мальчишеском воображении Лондон был как бы огромной конюшней с бесчисленным множеством карет, которые разъезжались по всем дорогам Англии. Но потом я услыхал от Чемпиона Гаррисона, что там живут боксеры, и от батюшки, что там живут адмиралы, и матушка рассказала мне про жизнь ее брата и его знаменитых друзей, и в конце концов меня стало снедать нетерпение, я жаждал увидеть собственными глазами это поразительное сердце Англии. Поэтому приезд дяди казался мне лучом света во тьме, хотя я не смел надеяться, что он возьмет меня с собой на те высоты, где он обитал. Матушка же, напротив, так верила то ли в его доброе сердце, то ли в свою способность убеждать, что сразу же принялась тайком приготовлять все необходимое для моего отъезда.

Но если даже меня, покладистого и спокойного, угнетала ограниченность сельского существования, то какой же мукой было оно для живого и пылкого Джима! Я впервые почувствовал, что в сердце у него угнездилась горечь, когда через несколько дней после того, как пришло письмо от дяди, мы с Джимом бродили по холмам.

– Что же мне делать, Родди? – воскликнул он. – Я кую подкову, и зачеканиваю кромку, и зажимаю ее клещами, и заклепываю ее, и пробиваю в ней пять дырок – и вот она уже готова. Потом я кую другую подкову и третью, и раздуваю мехи, и подсыпаю уголь в горн, и подпиливаю два-три копыта, и на том кончается дневная работа, а назавтра опять все сначала, и так изо дня в день. Ну неужели я только для этого и родился на свет?

Я поглядел на его гордый орлиный профиль, на высокую гибкую фигуру и подумал, что, наверно, во всей Англии нет юноши красивее и привлекательнее.

– Твое место в армии или во флоте, Джим, – сказал я.

– Хорошо тебе говорить! – воскликнул он. – Но если ты пойдешь во флот, а, видно, так оно и будет, ты пойдешь офицером и, значит, будешь приказывать. А я буду среди тех, кто рожден лишь исполнять приказы.

– Офицер тоже исполняет приказы высших начальников.

– Но офицера никто не выпорет. Несколько лет назад я видел в трактире одного беднягу, у него вся спина была изрезана красными полосами – это боцман его отделал плетью. «Кто же это приказал вас выпороть?» – спросил я. «Капитан», – ответил он. «А что бы вам было, если б вы убили его на месте?» – спросил я. «Повесили бы на ноке рея», – ответил он. «Значит, я бы там и болтался, будь я на вашем месте», – сказал я и сказал это от чистого сердца. Я ничего не могу с собой поделать, Род! Сидит во мне что-то такое, и никуда от этого не денешься!

– Знаю я, ты горд, как Люцифер, – сказал я.

– Что ж делать, Родди, такой уж я уродился, и ничего тут не поделаешь. Конечно, так труднее жить. Я непременно должен быть сам себе хозяином, и на свете есть только одно место, где я могу этого добиться.

– Где же, Джим?

– В Лондоне. Мисс Хинтон столько рассказывала мне про него, что, мне кажется, я его знаю как свои пять пальцев. Она любит про него рассказывать, а меня хлебом не корми – дай послушать. Я все держу в голове, я прямо вижу, где театры, где река течет, где королевский дворец, а где дворец принца; и где живут боксеры, я тоже знаю. В Лондоне я мог бы добиться признания.

– Как?

– Неважно, Род. Я знаю, что мог бы, и непременно добьюсь. «Обожди! – говорит дядя. – Обожди, и ты получишь все, чего желаешь». Он всегда так говорит, и тетка тоже. А почему я должен ждать? Чего я здесь дождусь? Нет, Родди, не стану я больше губить свою молодость в этом захолустье, сниму-ка я фартук, да и пойду искать счастья в Лондоне и уж вернусь в Монахов Дуб не хуже вон того господина.

Он кивнул в сторону дороги; по ней из Лондона катила малиновая коляска, в которую цугом была впряжена пара гнедых кобыл. Вожжи и вся сбруя желтовато-коричневые, на самом джентльмене – редингот в цвет сбруи, а на запятках стоит слуга в темной ливрее. Они промелькнули мимо нас в облаке пыли, и я лишь мельком увидел бледное, красивое лицо хозяина и темную, высохшую физиономию слуги. Я бы никогда о них и не вспомнил, если бы, подойдя к селению, не увидел эту коляску снова: она стояла у ворот гостиницы, и конюхи суетливо выпрягали лошадей.

– Джим! Да это ж, наверно, мой дядя! – воскликнул я и со всех ног кинулся домой.

У наших дверей стоял темнолицый слуга. В руках у него была подушечка, а на ней – крошечная пушистая болонка.

– Прошу прощения, сударь, – обратился он ко мне самым учтивым тоном, – я не ошибся в своем предположении, это действительно дом лейтенанта Стоуна? В таком случае, быть может, вы будете так любезны передать миссис Стоун записку от ее брата, сэра Чарльза Треджеллиса – сэр Треджеллис сию минуту вверил эту записку моему попечению.

Его цветистая речь привела меня в полное замешательство – я в жизни не слыхал ничего подобного. На его иссохшем лице темнели глазки-буравчики, и он в одно мгновение просверлил ими меня, наш дом, испуганное лицо матушки, выглянувшей из окна. Родители были в гостиной, и матушка прочла нам записку дяди.

«Дорогая Мэри, – писал он, – я остановился в гостинице, так как я несколько ravagé[24] из-за пыли на ваших суссекских дорогах. Надеюсь, после лавандовой ванны я вновь обрету возможность появиться перед дамой. А пока посылаю в залог Фиделио. Пожалуйста, дай ему полпинты подогретого молока и добавь туда шесть капель неразведенного коньяку. Существа милее и преданнее не сыскать в целом свете. Toujours а toi[25]

Чарльз».

– Пусть он войдет! Пусть войдет! – радушно воскликнул батюшка и кинулся к дверям. – Входите, мистер Фиделио. У каждого свой вкус, и, по-моему, грешно разводить шесть капель полпинтой – это ведь будет уже не грог, а так, водица. Но если вам так нравится, сделайте одолжение.

По темному лицу слуги промелькнула улыбка, но в следующее же мгновение на нем снова была почтительная маска.

– Вы находитесь во власти некоторого заблуждения, сэр, если мне позволено будет так сказать. Меня зовут Амброз, и я имею честь быть камердинером сэра Чарльза Треджеллиса. А Фиделио – вот он, на подушке.

– Тьфу, да это пес! – с отвращением сказал батюшка. – Положите его у камина. И почему его надо поить коньяком, когда столько христиан не могут себе этого позволить?

– Ну что ты, Энсон! – сказала матушка, принимая из рук слуги подушку. – Передайте, пожалуйста, сэру Чарльзу, что его желание будет исполнено и что мы ждем его в любое угодное ему время.

Слуга мгновенно исчез, но через несколько минут вернулся с плоской коричневой корзинкой.

– Это закуска, сударыня, – сказал он. – Вы позволите мне накрыть на стол? Сэр Чарльз привык к определенным блюдам и пьет лишь некоторые вина, так что, когда мы едем в гости, мы берем их с собой.

Он раскрыл корзинку, и через минуту стол уже сверкал серебром и хрусталем и был уставлен всевозможными деликатесами. Амброз делал все так быстро, ловко и бесшумно, что покорил не только меня, но и батюшку.

– Если вы так же отважны, как и скоры на руку, из вас вышел бы отличный моряк, – сказал он. – Вам никогда не хотелось иметь честь служить своему отечеству?

– Я имею честь, сэр, служить сэру Чарльзу Треджеллису, и другого хозяина мне не надо, – ответил Амброз. – Теперь я доставлю из гостиницы несессер, и тогда все будет готово.

Он вернулся, неся под мышкой большую, отделанную серебром шкатулку, и сразу же вслед за ним появился и сам джентльмен, чей приезд вызвал весь этот переполох.

Когда дядя вошел в комнату, я первым делом заметил, что один глаз у него распух и был величиною с яблоко. При виде этого чудовищного блестящего глаза у меня перехватило дыхание. Но почти тотчас я разглядел, что он просто держит перед глазом круглое стеклышко и оно-то и увеличивает глаз. Он оглядел всех нас по очереди, потом очень изящно поклонился матушке и поцеловал ее в обе щеки.

– Разреши сделать тебе комплимент, дорогая Мэри, – сказал он удивительно приятным, мелодичным голосом. – Уверяю тебя, деревенский воздух сотворил с тобой истинное чудо, и я буду горд видеть мою красавицу-сестру на Пэл-Мэл. Ваш слуга, сэр, – продолжал он, протягивая руку отцу. – Всего неделю назад я имел честь обедать с моим другом, лордом Сент-Винсентом, и воспользовался случаем упомянуть ваше имя. Смею вас заверить, сэр, что в Адмиралтействе вас помнят, и, надеюсь, вы в скором времени ступите на ют вашего собственного семидесятичетырехпушечного корабля. А это, видно, и есть мой племянник?

Он дружески положил руки мне на плечи и оглядел меня с ног до головы.

– Сколько тебе лет, племянник? – спросил он.

– Семнадцать, сэр.

– Ты выглядишь старше. На вид тебе меньше восемнадцати не дашь. Он выглядит вполне сносно, Мэри, право же, вполне сносно. Он не умеет себя подать, ему не хватает tournure[26] – в нашем неуклюжем языке для этого нет слова. Но вид у него цветущий.

Дядя переступил порог нашего дома всего минуту назад, но уже успел поговорить с каждым из нас, причем сделал это так легко и изящно, что казалось, будто он знаком со всеми нами долгие годы. Теперь он стоял на коврике перед камином, между матушкой и отцом, и я мог его как следует разглядеть: очень крупный мужчина, широкоплечий, статный, с тонкой талией, широкими бедрами, стройными ногами и на редкость маленькими ступнями и руками. Лицо у него было бледное, красивое, выдающийся подбородок, резко очерченный нос, большие, голубые, широко раскрытые глаза, в глубине которых все время плясали лукавые огоньки. Одет он был в темно-коричневый длиннополый сюртук с высоким, до самых ушей, воротником; черные панталоны, шелковые чулки и очень маленькие остроконечные туфли, начищенные до такого блеска, что они сверкали при малейшем движении; жилет черного бархата открывал взгляду вышитую манишку и высокий гладкий белый галстух, завязанный под самым подбородком, так что он держал голову очень высоко. Дядя стоял легко, непринужденно, заложив большой палец одной руки в прорезь жилета, а два пальца другой – в кармашек. Я глядел на него с гордостью: такой великолепный господин с такими уверенными манерами приходится мне кровной родней! И по глазам матушки, когда они обращались на него, я видел, что она чувствует то же, что и я.

Все это время Амброз стоял в дверях, точно бронзовое изваяние, держа в руках большую, оправленную в серебро шкатулку. Теперь он переступил порог.

– Прикажете отнести это в вашу спальню, сэр Чарльз? – спросил он.

– Ах, прошу прощения, сестра, – воскликнул дядя, – я столь старомоден, что у меня есть свои принципы – в наш развращенный век это анахронизм, я знаю! Один из моих принципов: во время путешествий всегда держать при себе мою batterie de toilette[27]. Никогда не забуду, какие муки я претерпел несколько лет назад из-за того, что забыл об этой предосторожности. Должен отдать справедливость Амброзу: это было еще до того, как он занялся моими делами. Мне пришлось два дня подряд надевать одни и те же манжеты. На третье утро слуга был так потрясен видом моих страданий, что разрыдался и принес пару манжет, которые он у меня украл.

Дядя рассказывал все это с печальным лицом, но в глазах у него плясали все те же лукавые огоньки. Он протянул батюшке раскрытую табакерку, а Амброз тем временем вышел из комнаты следом за матушкой.

– Если вы возьмете понюшку из моей табакерки, вы окажетесь сопричисленным к самому блестящему обществу.

– Неужели, сэр! – коротко ответил батюшка.

– Моя табакерка к вашим услугам, ведь вы мой свояк, и к твоим тоже, племянник, и прошу тебя, возьми понюшку. Это знак самого искреннего моего благорасположения. Кроме здесь присутствующих, к ней допущены, пожалуй, всего четыре человека: принц, разумеется; потом мистер Питт; мсье Отто, французский посланник, и лорд Хоксбери. Правда, мне иногда кажется, что с лордом Хоксбери я поспешил.

– Весьма польщен, сэр, – сказал отец, подозрительно глядя на гостя из-под кустистых бровей: лицо у него серьезное, а в глазах бесенята, кто его знает, как следует отнестись к его словам.

– Женщина, сэр, может дарить любовь, – сказал дядя. – Мужчина – право пользоваться своей табакеркой. Ни то, ни другое нельзя предлагать кому попало. Это дурной тон, нет, хуже, это безнравственность. Как раз на днях у Ватье я положил на стол открытую табакерку, и вдруг какой-то ирландский епископ бесцеремонно запустил в нее пальцы. «Человек, – крикнул я, – мою табакерку замарали, уберите!» Епископ, разумеется, вовсе не желал меня оскорбить, но эти господа должны знать свое место.

– Епископ! – воскликнул батюшка. – Высоко берете, сэр.

– Да, сэр, – ответил дядя, – лучшей эпитафии на своей могиле я бы не желал.

Тут вошла матушка, и мы все направились к столу.

– Прости, что я привез с собой целую кладовую, Мэри, пусть это не покажется тебе неуважительным. Но я нахожусь под наблюдением Абернети и должен воздерживаться от ваших жирных сельских кушаний. Этот скаредный шотландец разрешает мне только немного белого вина и холодную птицу.

– Вот бы вам попасть на блокирующие суда, сэр, когда дует левантинец, – сказал батюшка. – Одна солонина да червивые сухари, да иногда еще посыльное судно привезет ребра жесткого, как подошва, берберийского быка. Вот где вам была бы голодная диета, сэр.

Дядя сразу же принялся расспрашивать батюшку про флотскую службу, и все время, пока мы сидели за столом, отец рассказывал о Ниле, о блокаде Тулона и осаде Генуи – обо всем, что он видел и делал. И всякий раз, когда отец замолкал, подыскивая нужное слово, дядя тут же ему подсказывал, так что трудно было понять, кто же из них осведомлен лучше.

– Нет, я почти ничего не читаю, – сказал дядя, когда батюшка с удивлением спросил, откуда ему все известно. – Стоит мне заглянуть в газету, и я сразу вижу: «Сэр Ч. Т. сделал то-то» или «Сэр Ч. Т. сказал то-то», – так что я совсем перестал просматривать газеты. Но к человеку моего положения все известия стекаются сами собой. Герцог Йоркский рассказывает мне утром о делах в армии, днем лорд Спенсер болтает со мной о флоте, а Дандес шепчет вечером мне на ушко, что произойдет на заседании кабинета министров, так что мне вовсе незачем читать «Таймс» или «Морнинг кроникл».

Тут он перешел к рассказам о лондонском высшем свете – он рассказывал батюшке о его начальниках из Адмиралтейства, а матушке – о городских красавицах и знатных дамах, которых он встречал на аристократических балах в залах Алмэка, и все это легким, беспечным тоном, так что никто не знал, то ли смеяться, то ли принимать все это всерьез. Ему, верно, льстило, что мы все трое с жадностью глотаем каждое его слово. Одних людей он ставил высоко, других пониже, но даже и не пытался скрыть свое глубокое убеждение, что один человек выше всех, что именно в сравнении с ним надо оценивать всех прочих и человек этот – сэр Чарльз Треджеллис.

– Что же касается короля, – сказал он, – я, разумеется, l’ami de famille[28] и даже вам могу рассказать не все, ибо пользуюсь его особым доверием.

– Боже, благослови короля и храни его от всего дурного! – воскликнул батюшка.

– Приятно слышать, – сказал дядя. – Только в провинции можно найти искреннюю преданность, в городе сейчас модно насмехаться и подтрунивать над подобными чувствами. Король благодарен мне, потому что я всегда проявлял интерес к его сыну. Ему приятно сознавать, что среди людей, окружающих принца, есть человек со вкусом.

– А принц? – спросила матушка. – Он хорош собой?

– Он прекрасно сложен. Издали его даже принимают за меня. И одевается со вкусом, хотя, если мы долго не видимся, он начинает меньше следить за собой. Вот увидите, завтра я непременно обнаружу на его сюртуке какую-нибудь неразглаженную складку.

Вечер выдался прохладный, и мы перебрались поближе к камину. Зажгли лампу, батюшка попыхивал трубкой.

– Вы как будто впервые в Монаховом Дубе? – спросил он дядю.

Лицо дяди вдруг стало очень серьезным и строгим.

– Впервые после многих лет, – ответил он. – В последний раз я был здесь, когда мне был всего двадцать один год. И этот свой приезд я никогда не забуду.

Я знал, что он говорит о посещении замка в день убийства, и по лицу матушки видел, что и она это понимает. Батюшка же либо никогда не слыхал о случившемся, либо все забыл.

– Вы тогда останавливались в гостинице? – спросил он.

– Я останавливался у злополучного лорда Эйвона. Это было, когда его обвинили в убийстве младшего брата и он бежал из Англии.

Мы все притихли, а дядя оперся подбородком на руку и задумчиво глядел в огонь. Еще и сейчас, стоит мне закрыть глаза, я вижу, как играют отблески пламени на его гордом, красивом лице, как мой дорогой отец, огорченный тем, что коснулся такого ужасного воспоминания, искоса поглядывает на него между затяжками.

– С вами это, верно, тоже случалось, сэр, – сказал наконец дядя. – Кораблекрушение или битва отнимали у вас дорогого друга, а потом за ежедневными делами и занятиями вы забывали его, и вдруг какое-то слово или место напомнят вам о нем, и вы чувствуете, что боль ваша так же остра, как и в первый день потери.

Батюшка кивнул.

– Именно это случилось со мной сегодня. Я никогда не сходился близко с мужчинами (о женщинах я не говорю), и в жизни у меня был лишь один друг – лорд Эйвон. Мы были почти ровесники, он, быть может, двумя-тремя годами старше, но наши вкусы, суждения, характеры были схожи; только он отличался одной особенностью – он был отчаянно горд, другого такого гордеца мне встречать не приходилось. Если отбросить мелкие слабости, неизбежные в светском молодом человеке, les indiscretions d’une jeunesse dorée[29], клянусь вам, я не знавал человека лучше.

– Тогда как же он совершил такое преступление? – спросил отец.

Дядя покачал головой.

– Не раз и не два задавал я себе этот вопрос и сегодня понимаю это еще меньше, чем когда бы то ни было.

От изысканной беспечности дяди не осталось и следа, он вдруг стал печален и серьезен.

– Точно ли это сделал он? – спросила матушка.

Дядя пожал плечами.

– Я бы рад думать иначе. Иногда мне казалось, что виной всему его безмерная гордость, которая довела его до безумия. Вам известно, как он вернул нам деньги, которые мы проиграли в ту ночь?

– Нет, мы ничего не знаем, – ответил отец.

– Это очень давняя история, хотя она не кончилась еще и сегодня. Мы играли в карты два дня подряд. Было нас четверо – лорд Эйвон, его брат капитан Баррингтон, сэр Лотиан Хьюм и я. О капитане я знал только, что репутация у него не блестящая и что он по уши в долгу у ростовщиков. Сэр Лотиан… с того дня он успел завоевать дурную славу – ведь это тот самый сэр Лотиан, который застрелил на Меловой ферме лорда Кэртона. Но в те дни о нем еще не было известно ничего дурного. Старшему из нас едва ли минуло двадцать четыре года. И, как я уже говорил, мы играли до тех пор, пока капитан совсем не очистил наши кошельки. Все мы отчаянно проигрались, но хуже всех пришлось хозяину дома.

Теперь я расскажу вам то, о чем ни за что бы не рассказал суду. В ту ночь мне все не удавалось забыться сном, как часто бывает, когда засиживаешься допоздна. Я снова и снова вспоминал, какая шла карта, и ворочался в постели с боку на бок, как вдруг со стороны комнаты капитана Баррингтона донесся крик, за ним другой, громче. Минут через пять кто-то прошел по коридору; не зажигая света, я приоткрыл дверь и выглянул, опасаясь, что кому-то стало дурно. По коридору прямо на меня шел лорд Эйвон. В одной руке он нес оплывающую свечу, в другой – коричневый мешок, в котором при каждом его шаге что-то позвякивало. Лицо у него было такое страдальческое, искаженное, что вопрос застыл у меня на губах. И, прежде чем я успел вымолвить хоть слово, он скрылся в спальне и тихонько притворил дверь.

Проснувшись утром, я застал его у своей постели. «Чарльз, – сказал он, – я не могу примириться с тем, что ты так проигрался у меня в доме. Все твои деньги у тебя на столе».

Я посмеялся над его щепетильностью, заявил, что, окажись я в выигрыше, я бы уж непременно потребовал выигранные деньги, и потому странно не дать мне расплатиться, когда я в проигрыше; но все было напрасно.

«Ни я, ни брат не притронемся к этим деньгам, – сказал он. – Вот они здесь лежат, и можешь делать с ними, что хочешь».

Он не стал слушать никаких возражений и, как безумный, кинулся вон из комнаты. Но, может, вам уже известны все эти подробности, а мне их пересказывать мука!

Отец не сводил с сэра Чарльза глаз, и забытая трубка дымилась у него в руке.

– Пожалуйста, сэр, доскажите все до конца! – попросил он.

– Хорошо. Я оделся, это заняло у меня не более часа – в те дни я был не так требователен, как теперь, – и за завтраком встретился с сэром Лотианом Хьюмом. С ним произошло то же, что и со мной, и он жаждал увидеть капитана Баррингтона и выяснить, почему он поручил брату вернуть нам деньги. Во время разговора я случайно взглянул на потолок и увидел… увидел…

Дядя весь побелел – так живо представилось ему все, что произошло в то утро, – и провел рукой по глазам.

– Потолок был красным, – сказал он, содрогнувшись, – красным с черными щелями, и из каждой щели… но тебе будут сниться страшные сны, сестра. Короче говоря, мы ринулись вверх по лестнице, которая вела прямо в комнату капитана, и там мы его увидели – в горле у него зияла рана. Неподалеку валялся охотничий нож – нож лорда Эйвона. Рука мертвого сжимала кружево – манжету лорда Эйвона. На каминной решетке были рассыпаны обгоревшие бумаги – бумаги лорда Эйвона… Несчастный мой друг, какое безумие толкнуло тебя на такой страшный шаг!

В глазах у дяди уже не плясали насмешливые огоньки, в манерах его не осталось и следа изысканного сумасбродства. Он говорил просто, ясно, без тени той лондонской манерности, которая вначале так меня поразила. То был совсем другой человек, человек с сердцем и умом, и таким он понравился мне куда больше прежнего.

– Что же сказал лорд Эйвон? – спросил батюшка.

– Ничего. Он бродил по дому, точно во сне, и в глазах у него застыл ужас. До конца следствия никто не решался его арестовать, но как только следственный суд признал его виновным в преднамеренном убийстве, констебли поскакали в замок. Однако лорда Эйвона там уже не было. На следующей неделе разнесся слух, что его видели в Вестминстере, потом – что он уплыл в Америку, и больше о нем ничего не известно. День, когда будет доказано, что лорда Эйвона нет в живых, станет самым радостным днем для сэра Лотиана Хьюма: ведь сэр Лотиан – его ближайший родственник, а без такого доказательства он не может наследовать ни титул, ни имущество.

От этой мрачной истории все мы погрустнели. Дядя протянул руки к огню, и я заметил, что они такие же белые, как обрамляющие их кружевные манжеты.

– Я не знаю, каково сейчас в замке, – задумчиво сказал он. – Он и прежде не очень-то веселил глаз – еще до того, как на него пала эта тень. Для подобной трагедии трудно было бы сыскать более подходящую сцену. Но прошло семнадцать лет, и, может быть, даже этот страшный потолок…

– Пятно все еще видно, – сказал я.

Не знаю, кто из них троих был поражен сильнее, – ведь матушка ничего не знала о событиях той ночи. Пока я рассказывал, они не сводили с меня изумленных глаз, а дядя сказал, что мы держались молодцами и что, по его мнению, в нашем возрасте мало кто вел бы себя столь отважно, и у меня прямо голова закружилась от гордости.

– Ну, а призрак, должно быть, вам просто померещился, – сказал он. – Воображение играет с нами странные шутки; и хотя у меня, например, нервы крепкие, а и я не уверен, что мне ничего не привидится, окажись я в полночь в комнате, где на потолке расплылось кровавое пятно.

– Дядя, – сказал я, – я совершенно ясно видел какую-то фигуру, вот как вижу сейчас этот огонь, и слышал шаги так же отчетливо, как сейчас треск хвороста. И потом, не могли же мы оба так ошибиться.

– Да, это, пожалуй, верно, – задумчиво сказал он. – Так говоришь, лица ты не разглядел?

– Было слишком темно.

– А фигуру?

– Только силуэт.

– И он поднялся по лестнице?

– Да.

– И исчез в стене?

– Да.

– В какой части стены? – воскликнул кто-то позади нас.

Матушка вскрикнула, батюшка уронил трубку на каминный коврик. Я вскочил так стремительно, что у меня перехватило дыхание, и увидел у самой двери дядиного камердинера Амброза – он стоял в тени, но на лицо его падал свет, в меня впились два горящих глаза.

– Как прикажете вас понять, милейший? – спросил дядя.

Странно было видеть, как погасло лицо Амброза, как огонь и нетерпение уступили место бесстрастной маске лакея. Глаза еще блестели, но лицо уже через мгновение выражало лишь привычную невозмутимость.

– Прошу прощения, сэр Чарльз, – сказал он. – Я пришел узнать, не будет ли от вас каких приказаний, но не решился прерывать рассказ молодого джентльмена. Боюсь, рассказ этот меня очень взволновал.

– В первый раз вижу, чтобы вы так забылись, – сказал дядя.

– Я надеюсь, вы простите меня, сэр Чарльз, если вспомните, кем для меня был лорд Эйвон.

Он сказал это с большим достоинством и, поклонившись, вышел вон.

– Придется, видно, его простить, – сказал дядя, к которому вдруг снова вернулся его изысканно беспечный тон. – Человек, умеющий сварить чашку шоколада или завязать галстух так, как Амброз, всегда заслуживает снисхождения. Бедняга служил камердинером у лорда Эйвона и в ту роковую ночь тоже был в замке, к тому же он питал глубокую привязанность к своему прежнему хозяину. Но наша беседа почему-то приняла печальный оборот, сестра, и теперь, если угодно, мы снова вернемся к туалетам графини Ливен и к дворцовым сплетням.

Глава 6

Мое первое путешествие

В тот вечер батюшка рано отослал меня спать, а мне очень хотелось посидеть еще: ведь каждое слово дяди было мне интересно. Его лицо, манеры, широкие, плавные движения белых рук, врожденное чувство превосходства, которое ощущалось в нем, но не подавляло, причудливые речи – все вызывало во мне интерес, все поражало. Но, как я потом узнал, они собирались говорить обо мне, о моем будущем, так что я был отправлен наверх, и далеко за полночь до меня еще доносились глубокие раскаты отцовского баса, мягкий, выразительный голос дяди и изредка негромкие восклицания матушки.

Наконец я заснул, но почти сразу проснулся: что-то влажное коснулось моего лица, и меня обхватили две теплые руки. Матушка прижалась щекой к моей щеке, я слышал ее всхлипывания, чувствовал, как она вся дрожит во тьме. При слабом свете, который пробивался сквозь оконный переплет, видно было, что она в белом и волосы ее распущены по плечам.

– Ты не забудешь нас, Родди? Не забудешь?

– О чем это вы, матушка?

– Твой дядя, Родди… хочет увезти тебя от нас.

– Когда?

– Завтра.

Да простит меня бог, но как радостно забилось мое сердце, а матушкино – и ведь оно было совсем рядом с моим – разрывалось от горя!..

– О матушка! – воскликнул я. – Неужели в Лондон?

– Сперва в Брайтон, он хочет представить тебя принцу. А на следующий день в Лондон, ты там познакомишься с высокопоставленными особами, Родди, и научишься смотреть сверху вниз… смотреть сверху вниз на своих бедных, простых, старомодных родителей.

Я обнял ее, желая утешить, но она плакала так горько, что, хоть мне и минуло уже семнадцать и я считал себя мужчиной, я и сам не выдержал и заплакал, но у меня не было женского умения рыдать беззвучно, и я стал так громко и тонко всхлипывать, что в конце концов матушка совсем забыла свою печаль и рассмеялась.

– Вот бы Чарльз порадовался, если бы видел, как мы отвечаем на его доброту! – сказала она. – Успокойся, милый, не то ты его разбудишь.

– Если вы так горюете, я не поеду! – воскликнул я.

– Нет, дорогой, тебе надо ехать, ведь, может, у тебя за всю жизнь не будет другого такого случая. И подумай, как мы будем гордиться, когда услышим твое имя среди имен высокопоставленных друзей Чарльза! Но только обещай мне не играть в карты, Родди. Ты ведь слышал сегодня, что из этого порой получается.

– Обещаю, матушка.

– И пить будешь с осторожностью, да, Родди? Ты молод и к вину непривычен.

– Да, матушка.

– А еще держись подальше от актерок, Родди. И не снимай теплого белья до самого июня. Молодой Овертон оттого ведь и умер. Одевайся со тщанием, Родди, чтоб дяде не пришлось за тебя краснеть, – он ведь славится своим вкусом. Делай все, как он тебе велит. А когда ты не в свете, надевай свое домашнее платье – коричневый сюртук у тебя еще совсем как новый; да и синий можно носить, только надо его прогладить и сменить подкладку – тебе их хватит на все лето. Я достала твой воскресный сюртук с нанковым жилетом, и коричневые шелковые чулки, и туфли с пряжками, ты ведь завтра поедешь к принцу. Смотри по сторонам, когда будешь в Лондоне переходить улицы. Говорят, там экипажи так мчатся, что и вообразить невозможно. Перед сном аккуратно складывай одежду, Родди, и не забывай помолиться на ночь – тебе предстоят многие искушения, милый, а меня поблизости не будет, и я не смогу тебя от них уберечь.

Так, обхватив меня своими теплыми, мягкими руками, матушка учила, и наставляла меня, и напоминала мне о моих обязательствах перед нашим миром и перед миром иным – так готовила она меня к тому великому шагу, который мне предстояло совершить.

Дядя к завтраку не вышел, но Амброз сварил чашку шоколада и отнес к нему в спальню. Когда же в полдень он наконец появился, он был так хорош: волосы вьются, зубы блестят, глаза смеются, и перед одним это чудное стекло, а манжеты кружевные, гофрированные, белые как снег, – что я не мог отвести от него глаз.

– Ну, племянник, как тебе нравится мысль поехать со мной в Лондон? – спросил он.

– Благодарю вас, сэр, за вашу доброту и участие ко мне, – сказал я.

– Но смотри же, не заставляй меня краснеть, Родди. Если мой племянник желает быть мне под стать, он должен выглядеть лучше всех.

– Он отпрыск доброго корня, сэр, – сказал мой батюшка.

– Придется его хорошенько отполировать. Bon ton[30] – вот главное, дорогой мой. И тут дело не в богатстве. Одним богатством этого не добьешься. У Золоченого Прайса сорок тысяч фунтов годового дохода, а одевается он чудовищно. На днях я видел его на Сент-Джеймс-стрит и, поверите ли, так был шокирован его видом, что вынужден был зайти к Берне выпить стакан коньяка. Нет, все дело, разумеется, в природном вкусе и в умении следовать советам и примеру людей более опытных, нежели ты сам.

– Боюсь, Чарльз, что гардероб у Родди слишком провинциальный, – сказала матушка.

– Мы этим займемся в городе. Посмотрим, что для него смогут сделать Штульц или Уастон, – ответил дядя. – Только придется Родди нигде не показываться, пока не будет готово его новое платье.

От такого пренебрежения к моему лучшему костюму матушка покраснела, и это не укрылось от дяди, ибо у него был глаз на подобные мелочи.

– Это отличный костюм для Монахова Дуба, сестра, – сказал он. – Но пойми, на Пэл-Мэл он будет выглядеть несколько старомодно. Предоставь мне об этом позаботиться.

– Сколько денег нужно молодому человеку в Лондоне, чтобы одеваться? – спросил батюшка.

– Светский молодой человек, если он бережлив и благоразумен, вполне может обойтись восемьюстами фунтами в год, – ответил дядя.

У моего бедного батюшки вытянулось лицо.

– Боюсь, сэр, что Родди придется довольствоваться его нынешним гардеробом, – сказал он. – Даже при моих призовых…

– Что вы, сэр! – возразил дядя. – Я должен Уэстону больше тысячи, так что лишние несколько сот ничего тут не изменят. Раз мой племянник едет со мной, я беру на себя все заботы о нем. Это – дело решенное, и я отказываюсь продолжать этот разговор.

И он взмахнул своими белыми руками, словно отметая все возражения.

Родители мои пытались его поблагодарить, но он не дал им и слова вымолвить.

– Кстати, раз уж я оказался в Монаховом Дубе, надо мне тут сделать еще одно дело, – сказал он. – Тут ведь живет боксер по имени Гаррисон, который однажды чуть не сделался чемпионом. В те дни мы с несчастным Эйвоном были его главными поклонниками и покровителями. Я бы хотел поговорить с ним.

Вы, конечно, представляете, с какой гордостью я шествовал по улице, сопровождая моего великолепного родича, и как радовался, видя уголком глаза, что все жители подходят к дверям и к окнам, чтобы на нас поглядеть. Чемпион Гаррисон стоял подле кузницы и, увидев моего дядю, снял шапку.

– Господи боже мой! И как же это вас занесло в Монахов Дуб, сэр? Вот увидал вас, сэр Чарльз, и сразу про старое вспомнил.

– Рад заметить, что вы прекрасно выглядите, Гаррисон, – сказал дядя, окинув его взглядом. – Что ж, неделя тренировки – и вам опять не будет цены. Думаю, вы весите не больше ста девяноста фунтов.

– Сто девяносто два, сэр Чарльз. Мне уже сороковой год, а руки и ноги у меня хоть куда, да и дыханье тоже. Если бы моя старуха освободила меня от зарока, я бы еще померился силами с любым молодым. Слыхал я, из Бристоля недавно понаехали сильные боксеры.

– Да, бристольский желтый платок последнее время всех забивает. Как поживаете, миссис Гаррисон? Вы меня, наверно, не помните?

Она вышла из дому, и при виде моего дяди ее усталое лицо, на которое давний страх, казалось, наложил свой отпечаток, стало вдруг жестким и словно бы окаменело.

– Я очень даже хорошо вас помню, сэр Чарльз Треджеллис, – сказала она. – Уж не за тем ли вы пожаловали, чтобы уговорить моего мужа вернуться на старую дорожку?

– Вот она всегда так, сэр Чарльз, – сказал Чемпион, положив свою ручищу на плечо жены. – Я ей пообещал, и уж она нипочем не вернет мне мое слово! Другой такой хорошей да трудолюбивой жены не сыскать в целом свете, только вот бокс она не жалует, это уж верно.

– Бокс! – с горечью воскликнула женщина. – Для вас-то это – одно развлечение, сэр Чарльз. Приятно прокатились в деревню за двадцать пять миль, и корзинку с завтраком с собой прихватили, и про вино не забыли, а вечером по холодку обратно в Лондон; день провели весело, хороший бой поглядели, есть о чем поговорить. А мне-то каково было с этим боксом! Сидишь, ждешь час за часом да слушаешь, не застучат ли колеса, не везут ли ко мне назад моего муженька. Когда сам в дом войдет, когда под руки его введут, а когда и вовсе внесут, только по одеже его и узнаешь…

– Будет тебе, женушка, – сказал Гаррисон, похлопав ее по плечу. – Конечно, доставалось мне, что и говорить, но уж не так, как ты расписываешь.

– А потом неделями прислушиваешься к каждому стуку в дверь: может, это пришли сказать, что тот, другой, помер и моему-то теперь не миновать суда за убийство!

– Да, нет в ней азарта, – сказал Гаррисон. – Не уважает она бокс! А все Черный Барух виноват: он в тот раз чуть богу душу не отдал! Ну да ладно, я ей обещал, и коли она не освободит меня от обещания, значит, больше никогда не кидать мне шапку через канаты.

– Ты будешь носить свою шапку на голове, Джон, как и подобает честному, богобоязненному человеку, – сказала его жена, уходя в дом.

– Боже меня упаси уговаривать вас нарушить обещание, – сказал мой дядя. – Однако если бы вы опять пожелали испытать свои силы в боксе, у меня есть для вас хорошее предложение.

– Толку, конечно, не будет, – сказал кузнец, – а послушать мне все одно интересно.

– Есть неподалеку от Глостера очень подходящий экземпляр, сто восемьдесят два фунта весу. Зовут его Уилсон, а прозвали его Крабом – за его стиль.

Гаррисон покачал головой.

– Нет, не слыхал про такого, сэр.

– Это понятно: он еще не выступал ни в одном призовом бою. Но на Западе его ценят очень высоко, и он может потягаться с любым из Белчеров.

– Ну, так это еще не настоящий бокс, – возразил кузнец.

– Мне говорили, он отлично дрался в любительской встрече с Ноем Джеймсом из Чешира.

– Гвардеец Ной Джеймс – боксер что надо, другого такого не сыщешь, сэр, – сказал Гаррисон. – У него челюсть была сломана в трех местах, а он после этого бился еще пятьдесят раундов. Это я своими глазами видел. Если Уилсон и впрямь его одолел, он далеко пойдет.

– На Западе так и думают, и его хотят свести с лондонскими молодцами. Его покровитель – сэр Лотиан Хьюм; короче говоря, он заключил со мной пари, что я не найду Уилсону достойного молодого противника в его весе. Я ему сказал, что никакого хорошего молодого боксера у меня на примете нет, но я знаю одного немолодого, который уже много лет не ступал на ринг, и, однако, он бы заставил его протеже пожалеть, что тот явился в Лондон. «Молодой ли, старый ли, моложе двадцати или старше тридцати пяти – приводите кого хотите, был бы только вес подходящий, и я ставлю на Уилсона два против одного», – сказал сэр Лотиан. Я заключил с ним пари не на одну тысячу и вот приехал к вам.

– Ничего не выйдет, сэр Чарльз, – сказал кузнец, покачав головой. – Я бы всей душой, да вы ведь сами слыхали.

– Что ж, если вы не хотите драться, Гаррисон, мне надо найти какого-нибудь новичка. Я был бы вам благодарен за совет. Кстати, в следующую пятницу я даю ужин любителям бокса в заведении «Карета и кони» на Сент-Мартин-лейн. Буду рад видеть вас среди моих гостей. Послушайте, а это кто? – И он быстро поднес к глазам лорнет.

С молотом в руке из кузницы вышел Джим. Ворот его серой фланелевой рубахи был расстегнут, рукава засучены. Мой дядя взглядом знатока осмотрел его с головы до ног.

– Это мой племянник, сэр Чарльз.

– Он живет с вами?

– Его родители умерли.

– Бывал он в Лондоне?

– Нет, сэр Чарльз. Он живет у меня с той поры, когда он был еще вот с этот молоток.

Мой дядя повернулся к Джиму.

– Говорят, вы еще не бывали в Лондоне? – сказал он. – В следующую пятницу я даю ужин любителям бокса, ваш дядя там будет. Не хотите ли тоже приехать?

Темные глаза Джима заблестели от удовольствия.

– Я был бы очень рад, сэр.

– Нет, нет, Джим! – быстро сказал кузнец. – Хоть мне и жалко, но ты останешься дома, с теткой. Есть у меня на то свои причины.

– Да что вы, Гаррисон, пусть он съездит!

– Нет, нет, сэр Чарльз! Это для него опасная компания, больно он ретивый. Да и когда я в отлучке, у него работы по горло.

Джим помрачнел и большими шагами зашагал в кузницу. Я проскользнул за ним: мне хотелось его утешить, хотелось рассказать ему обо всех неожиданных и удивительных переменах в моей жизни. Я дошел еще только до середины рассказа, и Джим – добрый малый, – радуясь счастливой перемене в моей судьбе, стал было уже забывать о собственных огорчениях, но тут с улицы донесся голос моего дяди – пора было возвращаться. У наших ворот уже стояла запряженная цугом коляска, и Амброз успел погрузить в нее корзину с закусками, болонку и драгоценную туалетную шкатулку; сам он пристроился на запятках. Отец крепко пожал мне руку, матушка, всхлипывая, обняла меня напоследок, и я сел рядом с дядей в коляску.

– Отпускай! – крикнул конюху дядя.

Звякнула сбруя, застучали копыта, мы тронулись в путь.


Столько лет прошло, а я и сейчас вижу тот весенний день, зеленые поля, облачка, подгоняемые ветром, и наш желтый насупленный домик, в котором я из мальчика превратился в мужчину! А у калитки стоит матушка – отворотилась и машет платочком, – и отец, в синем мундире и белых штанах, оперся на палку и, козырьком приставив руку к глазам, напряженно глядит нам вслед. Вся деревня высыпала на улицу, всем хотелось поглядеть, как юный Родди Стоун едет со своим знаменитым лондонским родичем во дворец к самому принцу.

Семейство Гаррисон махало мне, стоя у кузницы, и Джон Каммингз – у гостиницы, и Джошуа Аллен, мой старый школьный учитель, показывал на меня людям, словно бы говоря: вот плоды моего учения. Ну, и для полноты картины, кто бы, вы думали, проехал мимо нас, когда мы выезжали из селения? Мисс Хинтон, актерка; она сидела в том же фаэтоне и правила той же лошадкой, что и при первом появлении в Монаховом Дубе, но сама она стала совсем другая, и я подумал тогда, что даже если бы Джим ничего больше не сделал в своей жизни, и то он не зря терял в захолустье золотые годы юности.

Она ехала к нему, на этот счет у меня не было сомнений – они очень сдружились в последнее время, и она даже и не заметила, как я махал ей из коляски. Но вот дорога сделала крутой поворот, маленькое наше селение скрылось из глаз, и вдали, меж холмами за шпилями Пэтчема и Престона, глазам моим открылись широкое синее море и серые дома Брайтона, а между ними, посредине, вздымались причудливые восточные купола и минареты летней резиденции принца. Для всякого иного путешественника это было просто великолепное зрелище, для меня же новый мир, огромный, широкий, свободный, и сердце мое волновалось и трепетало, точно у птенца, когда он впервые заслышит свист ветра при взмахе собственных крыльев и воспарит под голубыми небесами, над зелеными равнинами. Может, и настанет день, когда он с сожалением и раскаянием оглянется на уютное гнездышко в кустах терновника; но что ему за дело до этого сейчас, когда в воздухе пахнет весной, и молодая кровь кипит в жилах, и ястреб тревоги еще не заслонил солнца мрачной тенью своих крыльев!

Глава 7

Надежда Англии

Некоторое время дядя правил молча, но я то и дело чувствовал на себе его взгляд и с тревогой думал, что он уже начинает сомневаться, будет ли из меня толк и не совершил ли он глупость, поддавшись уговорам сестры, мечтавшей приобщить сына к той великолепной жизни, которою живет он сам.

– Ты ведь, кажется, поешь, племянник? – вдруг спросил он.

– Да, сэр, немного пою.

– У тебя, я полагаю, баритон?

– Да, сэр.

– И твоя матушка говорила, что ты играешь на скрипке. У принца тебе это очень пригодится. У него в семье музыка в чести. Образование ты получил в сельской школе. Что ж, к счастью, в светском обществе не спрашивают греческую грамматику. Вполне достаточно знать цитату-другую из Горация или Вергилия: это придает пикантность беседе, как долька чеснока – салату. Ученость не считается хорошим тоном, а вот дать понять, что ты многое уже позабыл, – это очень элегантно. А стихи ты умеешь сочинять?

– Боюсь, что нет, сэр.

– За полкроны тебе кто-нибудь накропает книжонку стихов. Vers de société[31] могут оказать молодому человеку неоценимую услугу. Если дамы на твоей стороне, совершенно неважно, кто против тебя. Тебе надо научиться открывать двери, входить в комнату, предлагать табакерку – при этом крышку открывать непременно указательным пальцем той руки, в которой ты ее держишь. Ты должен усвоить, как кланяться мужчине – с чувством собственного достоинства и как кланяться даме – весьма почтительно и вместе с тем непринужденно. Тебе необходимо усвоить такую манеру обращения с женщинами, в которой чувствовалась бы и мольба, и дерзкая уверенность. Есть у тебя какие-нибудь причуды?

Я рассмеялся – он спросил об этом так легко, мимоходом, словно обладать какой-либо причудой вполне естественно.

– Смех у тебя, во всяком случае, приятный и заразительный, – сказал он, – но в наши дни причуда считается хорошим тоном, и если ты чувствуешь в себе какую-нибудь странность, мой совет – дай себе волю. Не будь у Питерсхема особой табакерки на каждый день года и не подхвати он насморк из-за оплошности камердинера, который в холодный зимний день отпустил его с тоненькой, севрского фарфора табакеркой вместо массивной черепашьей, он так и остался бы на всю жизнь никому не известным пэром. А это выделило его из толпы, понимаешь ли, и он был замечен. Иной раз даже самые незначительные причуды, ну, скажем, если у тебя в любое время года, в любой день можно отведать абрикосового торта, или если ты тушишь свечу перед сном, засовывая ее под подушку, помогают отличить тебя от твоих ближних. Что до меня, я завоевал свое нынешнее положение благодаря безукоризненно точным суждениям во всем, что касается этикета и моды. Я не делаю вид, будто следую какому-то закону. Я сам устанавливаю закон. Вот, к примеру, я везу тебя сегодня к принцу в нанковом жилете. Как ты думаешь, что из этого воспоследует?

Я со страхом подумал, что воспоследовать может только одно: я буду отчаянно смущаться, – но вслух этого не сказал.

– А вот что: вечерний дилижанс принесет эту новость в Лондон. Завтра утром о ней проведают у Брукса и Уайта. Не пройдет и недели, как на Сент-Джеймс-стрит и на Пэл-Мэл проходу не будет от нанковых жилетов. Однажды со мной случилась пренеприятная история. Я не заметил, как на улице развязался галстух, и всю дорогу, пока я шел от Карлтон-Хауса до Ватье на Братен-стрит, концы моего галстуха свободно болтались. Ты думаешь, мне это повредило? В тот же вечер на улицах Лондона появились десятки молодых франтов с незавязанными галстухами. Если бы я на другой же день не привел в порядок свой галстух, сегодня во всем королевстве не было бы уже ни одного завязанного галстуха и по чистой случайности было бы утрачено великое искусство. Ты ведь еще не пробовал в нем свои силы?

Я признался, что нет, не пробовал.

– Начинай сейчас, с юности. Я сам научу тебя coup d’archet[32]. Если ты будешь отдавать этому ежедневно несколько часов, которые иначе все равно протекут у тебя меж пальцев, в зрелые годы у тебя будут превосходно завязанные галстухи. Весь секрет в том, чтобы как можно выше задрать подбородок, а затем укладывать складки, постепенно его опуская.

Всякий раз, когда дядя рассуждал подобным образом, в его темно-синих глазах начинали плясать лукавые огоньки, и я понимал, что это обдуманная причуда и хотя в основе ее лежит природный изощренный вкус, но он намеренно доведен до гротеска по той самой причине, по которой дядя и мне советовал развить в себе какую-либо странность. Когда я вспоминал, как накануне вечером он говорил о своем несчастном друге лорде Эйвоне, с каким чувством рассказывал эту ужасную историю, я с радостью думал, что это и есть его истинная натура, как бы он ни старался ее скрыть.

И вышло так, что очень скоро мне снова представился случай увидеть, каков он на самом деле: когда мы подъехали к «Королевской гостинице», нас подстерегала неожиданная неприятность. Едва наша коляска остановилась, к нам ринулась целая толпа конюхов и грумов, и дядя, отбросив вожжи, достал из-под сиденья подушечку с Фиделио.

– Амброз, – окликнул он, – можете взять Фиделио.

Ответа не последовало. Позади никого не было. Амброз исчез. Мы видели, как он стал на запятки в Монаховом Дубе, а ведь всю дорогу мы без остановки мчались во весь опор. Куда же он девался?

– С ним сделался припадок, и он свалился! – вскричал дядя. – Я бы повернул назад, но ведь нас ждет принц. Где хозяин гостиницы?.. Эй, Коппингер, сейчас же пошлите надежного человека в Монахов Дуб, пусть скачет во весь дух и разузнает, что случилось с моим камердинером Амброзом. Пусть не жалеет ни сил, ни денег… А теперь мы позавтракаем, племянник, и отправимся в резиденцию принца.

Дядя был очень обеспокоен странным исчезновением камердинера еще и потому, что он привык даже после самого короткого путешествия умываться, принимать ванну и переодеваться. Что до меня, то, помня советы матушки, я тщательно почистил свое платье и постарался придать себе аккуратный вид.

Теперь, когда мне с минуты на минуту предстояло увидеть такую важную, наводящую страх особу, как принц Уэльский, душа у меня ушла в пятки. Его ярко-желтое ландо много раз проносилось через Монахов Дуб, и я, как и все, приветствовал его криками и махал шапкой, но даже в самых дерзких снах мне не снилось, что когда-нибудь мне доведется предстать пред его очи и разговаривать с ним. Матушка воспитала меня в почтении к принцу: ведь он один из тех, кого бог поставил управлять нами; но когда я сказал о своих чувствах дяде, он только рассмеялся.

– Ты уже достаточно взрослый, племянник, чтобы видеть все так, как оно есть, – сказал он. – Именно это понимание, эта осведомленность отличают представителей того узкого круга, в который я намерен тебя ввести. Я знаю принца, как никто, и доверяю ему меньше, чем кто бы то ни был. В нем уживаются самые противоречивые свойства. Он всегда спешит, и, однако, ему решительно нечего делать. Он хлопочет из-за того, что его совершенно не касается, и пренебрегает своими прямыми обязанностями. Он щедр с теми, кому ничего не должен, но разоряет своих поставщиков, ибо отказывается платить им. Он мил и любезен со случайными знакомыми, но не любит своего отца, ненавидит мать и рассорился с женой. Он называет себя первым джентльменом Англии, но джентльмены Англии забаллотировали не одного его друга в своих клубах, а его самого вежливо удалили из Ньюмаркета, заподозрив в махинациях с лошадьми. Он целыми днями разглагольствует о благородных чувствах и обесценивает свои слова неблагородными поступками. О чем бы он ни рассказывал, он так бесстыдно преувеличивает свои заслуги, что объяснить это можно лишь безумием, которым отмечен весь его род. И при всем этом он может быть учтив, величествен, иной раз добр; я наблюдал в нем порывы истинного добросердечия, и это заставляет меня смотреть сквозь пальцы на его недостатки; они объясняются главным образом тем, что он занимает положение, для которого совершенно не подходит. Но это между нами, племянник, а теперь отправимся к принцу, и ты сможешь составить о нем свое собственное суждение.

До дворца было рукой подать, но дорога заняла у нас немало времени, ибо дядя шествовал с величайшим достоинством; в одной руке он держал отороченный кружевом носовой платок, а другой небрежно помахивал тростью с набалдашником дымчатого янтаря. Казалось, здесь его знали все до единого, и при нашем приближении головы тотчас обнажались. Он не очень-то обращал внимание на эти приветствия и лишь кивал в ответ или иной раз слегка взмахивал рукой. Когда мы подошли ко дворцу, нам повстречалась великолепная упряжка из четырех черных как вороново крыло лошадей; ею правил человек средних лет с грубыми чертами лица в немало повидавшей на своем веку пелерине с капюшоном. С виду он ничем не отличался от обыкновенного кучера, только как-то уж очень непринужденно болтал с нарядной маленькой женщиной, восседавшей рядом с ним на козлах.

– А-а! Чарли! Как прокатились? – крикнул он.

Дядя с улыбкой поклонился даме.

– Я останавливался в Монаховом Дубе, – сказал он. – Ехал в легкой коляске, запряженной двумя моими новыми кобылами.

– А как вам нравится моя вороная четверка?

– В самом деле, сэр Чарльз, как они вам нравятся? Не правда ли, чертовски элегантны? – спросила маленькая женщина.

– Могучие кони. Очень хороши для суссекской глины. Вот только бабки толстоваты. Я ведь люблю быструю езду.

– Быструю езду? – как-то уж слишком горячо воскликнула женщина. – Так какого… – И с ее уст посыпалась такая брань, какой я и от мужчины-то ни разу не слыхал. – Выедем голова в голову – и мы уже будем на месте, и обед будет заказан, приготовлен, подан и съеден, прежде чем вы туда успеете добраться.

– Черт подери, Летти права! – воскликнул ее спутник. – Вы уезжаете завтра?

– Да, Джек.

– Что ж, могу вам кое-что предложить, Чарли. Я пускаю лошадей с Касл-сквер без четверти девять. Вы можете отправляться с боем часов. У меня вдвое больше лошадей и вдвое тяжелее экипаж. Если вы хотя бы завидите нас до того, как мы проедем Вестминстерский мост, я выкладываю сотню. Если нет, платите вы. Пари?

– Хорошо, – сказал дядя и, приподняв шляпу, пошел дальше.

Я последовал за ним, но успел заметить, что женщина подобрала вожжи, а мужчина посмотрел нам вслед и на кучерской манер сплюнул сквозь зубы табачную жвачку.

– Это сэр Джон Лейд, – сказал дядя, – один из самых богатых людей и умеет править лошадьми, как никто. Ни один кучер не перещеголяет его ни в брани, ни в умении править, а его жена, леди Летти, не уступит ему ни в том, ни в другом.

– Ее просто страшно было слушать, – сказал я.

– О, это ее причуда. У каждого из нас есть какая-нибудь причуда, а леди Летти очень забавляет принца. Теперь, племянник, держись ко мне поближе, смотри в оба и помалкивай.

Мы с дядей проходили между двумя рядами великолепных лакеев в красных с золотом ливреях, и они низко нам кланялись; дядя шел, высоко подняв голову, с таким видом, точно вступил в свой собственный дом; я тоже пытался принять вид независимый и уверенный, хотя сердце мое трепетало от страха. Мы оказались в высоком, просторном вестибюле, убранном в восточном стиле, что вполне гармонировало с куполами и минаретами, украшавшими дворец снаружи. Какие-то люди, собравшись кучками по несколько человек, прогуливались взад и вперед и перешептывались. Один из них, небольшого роста, краснолицый толстяк, самодовольный и суетливый, поспешно подошел к дяде.

– У меня хороший нофость, сэр Чарльз, – сказал он, понизив голос, как делают, когда сообщают важные известия. – Es ist vollendet[33], наконец-то все стелан как нато.

– Прекрасно, подавайте горячими, – сухо ответил дядя, – да смотрите, чтоб соус был лучше, чем когда я в последний раз обедал в Карлтон-Хаусе.

– Ax, mein Gott[34], вы тумает, я это об кухня? Нет, я коворю об теле принца. Это один маленький vol-an-vent[35], но он стоит доброй сотни тысяч фунтов. Тесять процент и еще тва раз столько после смерть венценосный папочка. Alles ist fertig[36]. За это взялся гаагский ювелир, и голландский публик собрал теньги по потписка.

– Помоги бог голландской публике! – пробормотал мой дядя, когда толстый коротышка суетливо кинулся со своими новостями к какому-то новому гостю. – Это знаменитый повар принца, племянник. Он великий мастер приготовлять filet sané aux champignons[37]. И к тому же ведет денежные дела своего хозяина.

– Повар? – изумился я.

– Ты, кажется, удивлен, племянник.

– Я думал, какая-нибудь уважаемая банкирская контора…

Дядя наклонился к моему уху:

– Ни одна уважаемая банкирская контора не пожелает им заняться… А, Мелиш, принц у себя?

– В малой гостиной, сэр Чарльз, – ответил джентльмен, к которому обратился дядя.

– У него кто-нибудь есть?

– Шеридан и Фрэнсис. Он говорил, что ждет вас.

– Тогда мы войдем без доклада.

Я последовал за дядей через анфиладу престранных комнат, убранных с азиатской пышностью; тогда они показались мне и очень богатыми и удивительными, хотя сегодня я, быть может, посмотрел бы на них совсем другими глазами. Стены были обиты алыми тканями в причудливых золотых узорах, с карнизов и из углов глядели драконы и иные чудища. Наконец ливрейный лакей растворил перед нами двери, и мы оказались в личных апартаментах принца.

Два джентльмена весьма непринужденно развалились в роскошных креслах в дальнем конце комнаты, а третий стоял между ними, расставив крепкие, стройные ноги и заложив руки за спину. Сквозь боковое окно падал свет солнца, и я, как сейчас, вижу все три лица – одно в сумраке, другое на свету и третье, пересеченное тенью. Вижу красный нос и темные блестящие глаза одного из сидящих и строгое, аскетическое лицо другого, и у обоих высокие воротники и пышнейшие галстухи. Но я взглянул на них лишь мельком и сразу же впился глазами в человека, стоящего между ними, так как понял, что это и есть принц Уэльский.

Георгу шел тогда уже сорок первый год, но стараниями портного и парикмахера он выглядел моложе.

При виде принца я как-то сразу успокоился – это был веселый и на свой лад даже красивый мужчина: осанистый, полнокровный, со смеющимися глазами и чувственными, пухлыми губами. Нос у него был слегка вздернут, что прибавляло ему добродушия, но отнюдь не важности. Бледные, рыхлые щеки говорили об излишествах и нездоровом образе жизни. На нем был однобортный черный сюртук, застегнутый до самого подбородка, плотные, облегающие его широкие бедра кожаные панталоны, начищенные до блеска ботфорты и большой белый шейный платок.

– А, Треджеллис! – как нельзя веселее воскликнул он, едва только дядя переступил порог, и вдруг улыбка сошла с его лица, глаза загорелись гневом.

– А это еще что такое, черт побери? – сердито закричал он.

У меня коленки подогнулись от страха; я решил, что эта вспышка вызвана моим появлением. Но принц смотрел куда-то мимо нас, и, оглянувшись, мы увидели человека в коричневом сюртуке и в парике; он шел за нами по пятам, и лакеи пропустили его, думая, очевидно, что он с нами. Он был очень красен и возбужден, и сложенный синий лист бумаги дрожал и шелестел в его руке.

– Да это ж Вильеми, мебельщик! – воскликнул принц. – Черт подери, неужели меня и в моих личных покоях будут тревожить кредиторы? Где Мелиш? Где Таунсенд? Куда смотрит Том Тринг, будь он неладен?

– Я бы не посмел вас тревожить, ваше высочество, но мне необходимо получить долг или хотя бы одну тысячу в счет долга.

– Необходимо получить, Вильеми? Подходящее словечко, ничего не скажешь! Я плачу долги, когда мне вздумается, и терпеть не могу, когда меня торопят. Гоните его в шею! Чтоб и духу его здесь не было!

– Если к понедельнику я не получу свои деньги, я обращусь в суд вашего папеньки! – завопил несчастный кредитор.

Лакей выпроводил его вон, но из-за двери еще долго доносились дружные взрывы смеха и жалобные выкрики о суде.

– Скамья подсудимых – вот что должно бы интересовать мебельщика в суде, – сказал красноносый.

– И уж он постарался бы сделать ее побольше, Шерри, – ответил принц, – слишком многие подданные пожелали бы туда обратиться… Очень рад снова видеть вас, Треджеллис, но впредь все-таки смотрите, кого вы приносите на хвосте. Только вчера сюда заявился какой-то проклятый голландец и требовал какую-то там задолженность по процентам и черт его знает что еще. «Мой милый, – сказал я ему, – раз палата общин морит голодом меня, я вынужден морить голодом вас». На том дело и кончилось.

– Я думаю, сэр, что, если Чарли Фокс или я должным образом подадим этот вопрос палате, она теперь решит его в вашу пользу, – сказал Шеридан.

Принц обрушился на палату общин с такой яростью, какой едва ли можно было ожидать от человека со столь круглым, добродушным лицом.

– Черт бы их всех побрал! – воскликнул он. – Читали мне проповеди, ставили мне в пример образцовую, как они выражались, жизнь моего отца, а потом им пришлось платить его долги чуть не в миллион фунтов, а мне жалеют какую-то несчастную сотню тысяч! И вы только поглядите, как они заботятся о моих братьях! Йорк – главнокомандующий. Кларенс – адмирал. А я кто? Полковник чертова драгунского полка под началом моего собственного младшего брата! А все матушка! Всегда старается держать меня в тени!.. Но кого это вы с собой привели, Треджеллис, а?

Дядя взял меня за плечо и вывел вперед.

– Это сын моей сестры, сэр, – сказал он. – Его зовут Родни Стоун. Он едет со мной в Лондон, и я решил, что сначала следует представить его вашему высочеству.

– Совершенно верно! Совершенно верно! – сказал принц, добродушно улыбаясь, и дружески похлопал меня по плечу. – Ваша матушка жива?

– Да, сэр, – сказал я.

– Если вы покорный сын, вы никогда не сойдете со стези добродетели. Вы должны чтить короля, любить отечество и стоять на страже достославной британской конституции. Запомните мои слова, мистер Родни Стоун.

Я вспомнил, с каким жаром он только что проклинал палату общин, и едва удержался от улыбки; Шеридан прикрыл рот рукой.

– Чтобы жить счастливо и благополучно, вам надо только исполнять то, что я вам сказал, быть верным своему слову и не делать долгов. А чем занимается ваш батюшка, мистер Стоун? Служит в королевском флоте? Что ж, славная служба. Я ведь и сам немного моряк… Я вам не рассказывал, Треджеллис, как мы взяли на абордаж французский военный шлюп «Минерва»?

– Нет, сэр, – ответил дядя.

Шеридан и Фрэнсис переглянулись за спиной принца.

– Он развернул свой трехцветный флаг в виду моих окон. В жизни не видал такой чудовищной наглости! Этого не вынес бы и не такой горячий человек, как я. Я вскочил в свою шлюпчонку… вы знаете мой шестидесятитонный ял, Чарли, с двумя четырехфунтовыми пушечками по бортам и шестифунтовой на носу.

– Так, так, сэр! И что же дальше, сэр? – воскликнул Фрэнсис, человек, видимо, раздражительный и несдержанный.

– Уж позвольте мне рассказывать так, как это угодно мне самому, сэр Филип, – с достоинством сказал принц. – Да, так я вам уже говорил, артиллерия у нас была совсем легковесная. Право, джентльмены, в сущности, это было все равно что пойти на противника с пистолетами. Мы подошли к французской громадине. Она палит из всех своих орудий, а мы идем напролом да еще отвечаем из наших пушчонок. Но толку чуть. Черт добери, джентльмены, наши ядра застревают в обшивке, точно камни в глиняной стене! Француз натянул бортовые сети, но мы мигом вскарабкались на борт и схватились врукопашную. Двадцать минут – и команда шлюпа заперта в трюмах, крышки люков задраены, и шлюп отбуксирован в Сием. Вы ведь были с нами, Шерри?

– Я в это время был в Лондоне, – невозмутимо ответил Шеридан.

– Тогда это можете подтвердить вы, Фрэнсис!

– Могу подтвердить, ваше высочество, что слышал эту историю из ваших уст.

– Славное было дельце! Мы пустили в ход абордажные сабли и пистолеты. Но я-то предпочитаю рапиры. Это – оружие джентльмена. Вы слыхали о моей схватке с кавалером д’Эоном? Мы устроили бой у Анджело, и я держал его на кончике рапиры целых сорок минут. Он был одним из лучших клинков в Европе. Но у меня для него чересчур быстрая рука. «Слава богу, что на острие вашей рапиры есть шишечка», – сказал он, когда мы кончили. Кстати, Треджеллис, вы ведь тоже немножко дуэлянт! Вы часто деретесь?

– Всякий раз, как мне хочется поразмяться, – беспечно ответил дядя. – Но теперь я пристрастился к теннису. В последний раз со мной вышел досадный случай, и он отбил у меня охоту к дуэлям.

– Вы убили своего противника?

– Нет, нет, сэр, хуже. У меня был сюртук, ничего равного этому сюртуку еще не выходило из рук Уэстона. Сказать, что он хорошо сидел на мне, значит, ничего не сказать. Он облегал меня, точно шкура – коня. С тех пор Уэстон сшил мне шестьдесят сюртуков, но ни один не выдерживает с тем никакого сравнения. Когда я впервые увидел, как на нем посажен воротник, я прослезился от умиления, сэр, а талия…

– Ну, а дуэль, Треджеллис? – нетерпеливо воскликнул принц.

– Да, так вот, сэр, по непростительной глупости я надел его на дуэль. Я дрался с гвардейским майором Хантером, у нас с ним вышла небольшая tracasserie[38] после того, как я ему намекнул, что нельзя приходить к Бруксу, когда от тебя разит конюшней. Я выстрелил первым и промахнулся. Выстрелил он – и я вскрикнул от ужаса. «Он ранен! Доктора! Доктора!» – закричали все. «Портного! Портного!» – сказал я, ибо полы моего шедевра были пробиты в двух местах. И уже ничем нельзя было помочь. Можете смеяться, сэр, но больше я в жизни не увижу ничего подобного.

Принц еще раньше предложил мне сесть, и я сидел на маленьком диванчике в углу, радуясь, что на меня никто не обращает внимания и что можно не принимать участия в беседе, и слушал разговоры этих господ. Они разговаривали все в той же экстравагантной манере, приправляя свои речи множеством бессмысленных бранных слов, но я заметил, что если в речах дяди и Шеридана проскальзывал юмор, то в словах Фрэнсиса чувствовался дурной нрав, а в речах принца склонность к бахвальству. Наконец разговор обратился к музыке – думаю, что это дядя так искусно его повернул, – и, услыхав от него о моих склонностях, принц пожелал, чтобы я сел за чудесное маленькое фортепьяно, отделанное перламутром, которое стояло в углу, и аккомпанировал ему. Песня его, помнится, называлась «Британец покоряет, чтоб спасти», он пел ее весьма приятным басом, остальные хором подпевали, а когда он закончил, зааплодировали изо всех сил.

– Браво, мистер Стоун! – сказал принц. – У вас отличное туше, можете мне поверить: в музыке я толк знаю. Только на днях Крамер, оперный дирижер, сказал, что из всех любителей он вручил бы свою дирижерскую палочку именно мне… Э, да это ж Чарли Фокс, черт возьми!

Он кинулся навстречу человеку весьма странного вида, который только что вошел в комнату, и с необычайной теплотой пожал ему руку. Вновь пришедший был плотен, широкоплеч, одет просто, даже небрежно, держался неуклюже, ходил вперевалочку. Ему шел, должно быть, шестой десяток, лицо его, смуглое, суровое, иссечено было глубокими морщинами – следами долгой или слишком бурной жизни. Мне никогда не доводилось видеть лицо, в котором так тесно сплелись бы добродетели с пороком. Большой, высокий лоб философа, из-под густых нависших бровей глядят проницательные, насмешливые глаза. И тяжелая челюсть сластолюбца, двойной подбородок, упирающийся в галстух. Лоб принадлежал Чарльзу Фоксу – государственному мужу, мыслителю, филантропу, человеку, который руководил либеральной партией и поддерживал ее дух в самое трудное ее двадцатилетие. Челюсть же принадлежала Чарльзу Фоксу, каким он был в частной жизни, – игроку, распутнику, пьянице. Но в самом страшном грехе – лицемерии – его никак нельзя было обвинить. В пороке и в добродетели он был равно откровенен. По странной прихоти природы в одном теле как бы уместились две души, в одной оболочке оказалось заключено и все лучшее, и все самое дурное, что было присуще его веку.

– Я приехал из Чертей, сэр, просто чтобы пожать вам руку и убедиться собственными глазами, что вас не уволокли тори.

– Черт возьми, Чарли! Вы же знаете, что я и в горе и в радости верен своим друзьям! Вигом я был, вигом и останусь.

Судя по выражению лица Фокса, он вовсе не был уверен, что принц так уж тверд в своих принципах.

– Насколько я понимаю, сэр, до вас добрался Питт.

– Добрался, будь он неладен! Меня мутит от одного вида его острого носа, который он вечно сует в мои дела. И он и Эддингтон опять попрекали меня моими долгами. Черт побери, Чарли, Питт держится так, будто глубоко меня презирает.

Улыбка, мелькнувшая на выразительном лице Шеридана, убедила меня, что так оно и есть на самом деле. Но тут все они углубились в политику, замолкая лишь для того, чтобы выпить сладкого мараскино, которое внес на подносе лакей. Несмотря на прекрасный совет, поданный мне принцем относительно британской конституции, он проклинал сейчас всех подряд: короля, королеву, палату лордов и палату общин.

– Да ведь они дают мне такие крохи, что не хватает даже на содержание моего двора! Я ведь должен платить пенсии старым слугам, мне еле-еле удается наскрести для этого деньги. Но как бы там ни было, – он горделиво выпрямился и многозначительно кашлянул, – мой финансовый агент сделал заем, который будет возвращен после смерти короля. Это вино не для нас с вами, Чарли. Мы оба чертовски раздобрели.

– Подагра обрекает меня на неподвижность, – сказал Фокс. – Каждый месяц мой лекарь делает мне кровопускание, но я от этого только толстею. Сейчас, глядя на нас, вам даже и в голову не придет, Треджеллис, что мы вытворяли… Да, нам есть что вспомнить, Чарли!

Фокс улыбнулся и покачал головой.

– Помните, как мы мчались в Ньюмаркет перед скачками? Мы остановили почтовую карету, Треджеллис, засунули форейторов в багажник, а сами вскочили на их места. Чарли правил передней лошадью, а я коренником. Какой-то наглец не хотел пропустить нас через заставу, тогда Чарли соскочил и мигом скинул сюртук. Мошенник решил, что перед ним боксер, и не стал нас задерживать.

– Кстати, о боксерах, сэр: в пятницу в заведении «Карета и кони» я даю ужин любителям бокса, – сказал мой дядя. – Если вы окажетесь в городе и соблаговолите к нам заглянуть, все почтут это за великую честь.

– Я не был на боксе уже четырнадцать лет, с тех пор, как портной Том Тайн убил Графа. Я тогда дал зарок, а вы ведь знаете, Треджеллис, я человек слова. Конечно, я не раз потом бывал на боксе, но инкогнито, не как принц Уэльский.

– Мы почтем за честь, сэр, если вы пожалуете на наш ужин инкогнито.

– Ладно, ладно. Шерри, запишите, чтобы не забыть. В пятницу мы будем в Карлтон-Хаусе. Принц не приедет, вы это, надеюсь, понимаете, Треджеллис, но вы можете оставить кресло для графа Честера.

– Мы будем счастливы видеть у себя графа Честера, сэр.

– Кстати, Треджеллис, – сказал Фокс, – ходит слух, что вы с сэром Лотианом Хьюмом заключили какое-то пари. Что за пари?

– Да пустяки, две его тысячи против моей одной. Он в восторге от Краба Уилсона – это новый боксер из Глостера, – и я должен найти боксера, который его побьет. По условиям, ему может быть и меньше двадцати, и больше тридцати пяти лет, лишь бы весил примерно сто восемьдесят фунтов.

– Тогда непременно спросите мнение Чарли Фокса, – сказал принц. – Когда дело идет о том, на какую лошадь или на какого петуха поставить, как выбрать партнера за карточным столом или боксера, у него самый верный глаз во всей Англии. Так что вы скажете, Чарли, кто бы мог побить Краба Уилсона из Глостера?

Я был поражен, услыхав, с каким интересом и знанием дела все эти вельможи говорят о боксе. Они знали наперечет все бои не только лучших боксеров того времени – Белчера, Мендосы, Джексона, Голландца Сэма, – но и самых безвестных; знали о них все, могли перечислить, когда и с кем кто дрался, и предсказать, что с кем будет дальше. Они никого не забыли, они обсудили всех старых и молодых – их вес, выносливость, силу удара, телосложение.

Глядя, с каким азартом Шеридан и Фокс спорили о том, выстоит ли Калеб Болдуин, вестминстерский уличный торговец, против Исаака Биттуна, еврея, невозможно было и подумать, что один из них глубочайший в Европе философ-политик, а другого будут помнить как автора остроумнейшей комедии и самой знаменитой речи той эпохи.

Имя Чемпиона Гаррисона всплыло в самом начале разговора, и Фокс, который был очень высокого мнения о Крабе Уилсоне, полагал, что дядя выиграет пари только при одном условии: если ветеран снова выйдет на ринг.

– Он неповоротлив, но зато он умеет думать на ринге, и удар у него сокрушительный. Когда он нанес решающий удар Черному Баруху, тот перелетел через все канаты и шлепнулся среди зрителей. Если он еще не вовсе выдохся, Треджеллис, лучшего боксера вам не найти.

Дядя пожал плечами.

– Будь тут несчастный Эйвон, кузнеца, может, и удалось бы уговорить: ведь Эйвон был его покровителем, и Гаррисон был очень ему предан. Но жена его – слишком для меня крепкий орешек. А теперь, сэр, разрешите откланяться. У меня сегодня беда: пропал мой камердинер, лучший во всей Англии; надо узнать, чем кончились розыски. Благодарю вас, ваше высочество, за то, что вы так милостиво обошлись с моим племянником.

– Значит, до пятницы, – сказал принц. – В пятницу мне все равно надо быть в городе, один бедняга – офицер на службе у Индийской компании – обратился ко мне за помощью. Если удастся раздобыть несколько сот фунтов, я с ним повидаюсь и все улажу… Что ж, мистер Стоун, перед вами еще вся жизнь, и, я надеюсь, вы проживете ее так, что дядя сможет вами гордиться. Чтите короля и относитесь с должным уважением к конституции, мистер Стоун. И смотрите избегайте долгов и помните, что честь превыше всего.

Я сохранил его в памяти таким, каким видел в эту последнюю минуту: пухлое добродушное лицо, завязанный под самым подбородком шейный платок и широкие бедра, обтянутые кожаными штанами. Мы опять прошли через анфиладу диковинных комнат с позолоченными чудищами и великолепными ливрейными лакеями, и, когда я снова оказался на воздухе, увидел перед собой широкую синь моря и меня овеяло свежим вечерним ветерком, я испытал огромное облегчение.

Глава 8

Брайтонская дорога

На другое утро мы с дядей поднялись рано; но он был явно не в духе: об Амброзе все не было никаких вестей. Я как-то читал об особой породе муравьев, которые привыкли, что их кормят муравьи помельче, и, лишившись своих нянек, погибают от голода; дядя напоминал мне сейчас такого муравья. Ему удалось наконец кое-как совершить свой туалет лишь с помощью слуги, которого где-то раздобыл для него хозяин гостиницы, и лакея, которого спешно отрядил к нему Фокс.

– Я должен выиграть эти гонки, племянник, – сказал он, когда мы встали из-за стола. – Я не могу позволить, чтобы меня обошли. Выгляни в окно, посмотри, здесь ли Ленды.

– На площади стоит красная карета, четверкой, а вокруг толпа. Да, на козлах та самая дама.

– А наша коляска подана?

– Да, ждет у дверей.

– Тогда идем, тебе предстоит незабываемая поездка.

Он остановился в дверях, натягивая длинные коричневые перчатки и отдавая распоряжения конюхам.

– Тут имеет значение каждая унция лишнего веса. Корзинку с завтраком не возьмем… Болонку оставляю на ваше попечение, Коппингер. Вы ее знаете и понимаете. Давайте ей, как обычно, теплое молоко с кюрасо… Тпру, милые, до Вестминстерского моста вам еще успеет надоесть это занятие.

– Прикажете принести туалетную шкатулку? – спросил хозяин гостиницы.

В душе дяди явно происходила борьба, но он остался верен своим принципам.

– Поставьте ее под сиденье, под переднее сиденье, – сказал он. – Держись как можно ближе к передку, племянник. Ты умеешь дудеть в рожок? Ну что ж, раз нет, значит, бог с ним. Подтяните эту подпругу, Томас. Вы смазали ступицы, как я велел? Ну, племянник, прыгай, мы их проводим.

На площади собралась огромная толпа – мужчины и женщины, торговцы и щеголи – придворные принца, офицеры из гавани, – слышался взволнованный гул голосов, ибо сэр Джон Лейд и мой дядя славились своим умением править лошадьми, и состязанию между ними предстояло на много дней стать темой бесконечных разговоров.

– Принц будет огорчен, что не увидел старта, – сказал дядя. – Но до полудня он не показывается… А, Джек, доброе утро!.. Ваш слуга, сударыня! Прекрасный день для небольшой прогулки!

Когда наша коляска с двумя крепкими, запряженными цугом лошадьми, шерсть которых блестела и переливалась на солнце, точно шелковая, поравнялась с четверкой сэра Лейда, по толпе прокатился гул восхищения. Мой дядя, в желтовато-коричневом выездном рединготе, с упряжью в тон, был поистине великолепен: сразу видно великосветского кучера-любителя. А у сэра Джона Лейда было грубое, обветренное лицо, плащ со множеством накидок и белая шляпа; окажись он в трактире, среди настоящих кучеров, он вполне сошел бы там за своего, и никто бы не догадался, что это один из богатейших землевладельцев Англии. То был век всяческих чудачеств, но сэр Лейд выкинул такую штуку, которая поразила даже самых непревзойденных чудаков: он женился на возлюбленной знаменитого разбойника с большой дороги, когда виселица разлучила ее с другом сердца. Леди Лейд восседала сейчас рядом с мужем и в сером дорожном костюме и украшенной цветами шляпке выглядела весьма эффектно, а четверка великолепных вороных коней с отливающими золотом могучими крупами нетерпеливо била копытами.

– Ставлю сотню, что, если вы дадите нам четверть часа форы, вам не удастся завидеть нас раньше Вестминстера, – сказал сэр Джон.

– Ставлю еще сотню, что мы вас обойдем, – ответил дядя.

– Хорошо. Нам пора. До свидания!

Сэр Лейд прищелкнул языком, тряхнул вожжами, отсалютовал кнутом, как настоящий кучер, и тронул лошадей, да так искусно взял поворот с площади, что толпа разразилась восторженными криками. Грохот колес по булыжной мостовой становился все тише, тише, пока не затих совсем.

Никогда еще четверть часа не тянулись так бесконечно долго, но вот наконец церковные часы начали бить девять. Все это время я нетерпеливо вертелся и ерзал на сиденье, но бесстрастное, бледное лицо дяди, его голубые глаза были так же спокойны и невозмутимы, как у равнодушнейшего из зрителей. На самом же деле он был натянут, как струна, и мне показалось, что он взмахнул кнутом одновременно с первым ударом часов, – он не хлестнул лошадей, лишь щелкнул кнутом – и сразу же загрохотали колеса, зазвенела сбруя, лошади понесли нас в наш пятидесятимильный путь. Я слышал крики позади, видел, как люди высовывались из окон и махали платками, и вдруг кончилась мощеная улица, перед нами извивалась хорошая белая дорога, и с двух сторон к ней подступали зеленые холмы.

Дядя снабдил меня шиллингами на тот случай, если нас остановят у заставы, но весь трудный подъем до Клейтон-Хилла он сдерживал лошадей, и они шли легкой рысью. Он дал им волю лишь за Клейтон-Хиллом, и мы так молниеносно пронеслись через Монахов Дуб и пустырь, что желтый домик, в котором осталось все, что я любил больше всего на свете, промелькнул мимо нас в один миг. Никогда еще я не ездил так быстро, никогда не испытывал такой радости оттого, что в лицо с силой ударяет бодрящий воздух, а прямо передо мной мчатся великолепные животные; оттого, что громко стучат копыта, и гремят колеса, и подпрыгивает и качается легкая коляска.

– Отсюда до Хэнд-Кросса добрых четыре мили, и все в гору, – сказал дядя, когда мы промчались через Какфилд. – Надо немного попридержать лошадей, я не могу себе позволить погубить таких великолепных животных. У них в жилах течет отличная кровь, и если у меня хватит жестокости дать им волю, они будут мчаться, пока не упадут. Привстань на сиденье, племянник, и посмотри, не видно ли Лейдов.

Я встал, держась за плечо дяди, и хотя видел вперед на целую милю, а то и больше, четверки Лейда не было и следа.

– Если он через все эти холмы гнал лошадей во всю прыть, они у него выбьются из сил еще до Кройдона, – сказал дядя.

– У них четверка против нашей пары, – заметил я.

– Je suis bien aise[39]. Вороные сэра Джона – хорошая, выносливая порода, но для быстрой езды они не созданы, не то что мои гнедые. Вон там, видишь, башни, это Какфилдский замок. Теперь мы идем в гору, так что садись в самый перед, племянник, прямо на щиток. Нет, ты только посмотри, как тянет эта коренная. Ты когда-нибудь видел такую легкость и красоту?

Мы поднимались на холм легкой рысцой, и все же возчик, шагавший по обочине в тени своего грузного фургона с массивными колесами, проводил нас недоуменным взглядом. Почти у самого Хэнд-Кросса мы обогнали дилижанс, который отправился из Брайтона в половине восьмого утра; он тяжело взбирался в гору, а пассажиры, которые брели позади, задыхаясь от пыли, проводили нас приветственными криками. В Хэнд-Кроссе хозяин гостиницы выбежал из дверей с джином и имбирным пряником, но мы промчались мимо: дорога наконец-то пошла вниз, и мы понеслись со всей быстротой, на какую были способны восемь превосходных лошадиных ног.

– Ты умеешь править, племянник?

– Очень скверно, сэр.

– Впрочем, на Брайтонской дороге это искусство ни к чему.

– Как так, сэр?

– Слишком хорошая дорога, племянник. Мне достаточно отпустить вожжи, и лошади сами домчат меня до Вестминстера. Раньше было не так. В дни моей молодости здесь, как и на любой другой дороге, можно было обучиться всем тонкостям этого искусства. Теперь южнее Лестершира уже нет настоящей езды. А вот если человек сумеет проехать в экипаже по дорогам Йоркшира, значит, он прошел хорошую школу.

Мы промчались через Кроли-Даун, на всем скаку въехали на главную улицу селения Кроли и так ловко проскочили между двумя фургонами, что мне стало ясно: умелому кучеру еще и сегодня есть где показать свое искусство. При каждом повороте я пристально смотрел вперед – не завижу ли наших противников, а дядя, казалось, совсем о них и не думал, он наставлял меня и пересыпал свои советы таким количеством специальных словечек, что я едва поспевал за его мыслью.

– Держи каждую вожжу на другом пальце, не то перепутаются, – говорил он. – А что до кнута, так чем меньше ты будешь им размахивать, тем лучше, если у тебя лошади сами рвутся вперед, но если тебе хочется ехать быстрее, смотри ударяй именно ту, какую требуется, но после этого кнутом не поигрывай. Я видел однажды, как всякий раз, когда кучер хотел хлестнуть пристяжную, доставалось пассажиру, сидевшему за ним на крыше с этого боку. Если не ошибаюсь, вон то облако пыли – это они.

Перед нами тянулась ровная лента дороги, перечеркнутая многочисленными тенями растущих по обочинам деревьев. Через зеленые поля катила ленивые голубые воды неторопливая река и прямо перед нами скрывалась под мост. Вдали молодые пихты, а за их оливковой гранью быстро несся вперед белый вихрь, точно облако в ветреный день.

– Да-да, это они! – воскликнул дядя. – Кто еще будет так мчаться? Знаешь, когда мы у Кимберхемского моста пересечем дамбу, это будет уже половина пути, и мы проделали ее за два часа четырнадцать минут. Принц доехал до Карлтон-Хауса на трех лошадях за четыре с половиной часа. Первая половина пути самая скверная, и, если все пойдет хорошо, мы побьем его время. Мы можем до Рейгета выиграть несколько минут.

И мы понеслись. Гнедые, казалось, понимали, что за белое облако вьется впереди, и они гнались за ним, как борзые. Мы настигли какой-то фаэтон, запряженный парой и направлявшийся в Лондон, и вот он уже далеко позади, словно даже и не двинулся с места. Деревья, ворота, дома, приплясывая, проносились мимо. Мы слышали крики людей, работавших в поле, – они, видно, думали, что мы удираем от погони. А мы неслись все быстрее и быстрее, и копыта стучали точно кастаньеты, и развевались золотистые гривы, и колеса жужжали и скрипели, и стонали шарниры и заклепки, и коляску бросало из стороны в сторону, так что я в конце концов, сам того не заметив, уцепился за боковой поручень. Когда впереди, в ложбине, показались бурые дома и серые черепичные крыши Рейгета, дядя придержал лошадей и посмотрел на часы.

– Мы проделали последние шесть миль меньше чем за двадцать минут, – сказал он. – Теперь у нас есть в запасе время, и если попоить лошадей в «Красном льве», им это не повредит… Красная карета четверкой проехала? – спросил он конюха.

– Только что, сэр.

– Очень гнали?

– Прытко скакали, сэр! На углу Хай-стрит сбили колесо у тележки мясника. Мальчишка мясника, еще и головы не успел повернуть, а их уже и след простыл.

Фью-у-у! – взвился длинный кнут; и вот мы уже снова мчимся во весь опор. В Редхилле был базарный день, и вся дорога оказалась забита повозками со всевозможной снедью, гуртами волов и фермерскими двуколками. Было на что посмотреть, когда мой дядя прокладывал путь в этой сутолоке. Мы промчались через базарную площадь, вслед нам неслись крики мужчин, визг женщин, испуганно кудахтали куры, а мы уже снова мчались по дороге, и перед нами был крутой Редхиллский подъем. Дядя взмахнул кнутом и лихо гикнул.

Впереди, вверх по холму, катилось облако пыли, и в нем смутно маячили спины наших противников, сверкала медь, мерцало что-то алое.

– Ну, пари наполовину выиграно, племянник. Теперь надо их обойти… Наддайте жару, красавицы!.. Черт возьми, Китти охромела!

И в самом деле, передняя лошадь вдруг стала припадать на одну ногу. В тот же миг мы выскочили из коляски и опустились на колени около лошади. Дело было всего лишь в камешке, который застрял в стрелке подковы, но, чтобы вытащить его, нам потребовалось минуты две. Когда мы снова заняли свои места, Лейды уже скрылись за холмом, и мы потеряли их из виду.

– Не повезло, – буркнул дядя. – Но далеко им не уйти! – Впервые за все время он хлестнул лошадей (до этой минуты он лишь взмахивал кнутом над их головами). – Если мы обгоним их на ближайших милях, дальше можно будет ехать тише.

Лошади уже заметно устали. Они дышали часто и хрипло, а прекрасные шкуры потемнели от пота. Однако, поднявшись на вершину холма, они снова помчались во весь дух.

– Куда, черт возьми, они девались? – воскликнул дядя. – Ты их видишь, племянник?

Перед нами расстилалась длинная белая лента дороги, вся испещренная точками, – то двигались повозки и фургоны из Кройдона в Редхилл, но большая красная карета словно сквозь землю провалилась.

– Вон они! Свернули! Свернули в сторону! – закричал дядя, заворачивая гнедых на боковую дорогу, справа от той, по которой мы ехали. – Вот они, племянник! На вершине холма!

И в самом деле, справа от нас, где дорога, извиваясь, шла снова вверх, появилась четверка – лошади скакали во весь опор. Наши гнедые напрягли все силы, прибавили ходу – и расстояние между нами и Лейдом стало понемногу сокращаться. Я уже видел черную ленту на белой шляпе сэра Джона, а вот уже можно сосчитать складки на его плаще, и наконец я увидел хорошенькое личико его жены – она как раз оглянулась на нас.

– Мы на проселочной дороге, она ведет в Годстон и Уорлингем, – сказал дядя. – Лейд, должно быть, решил, что выиграет время, если свернет с дороги, по которой все едут на базар. Но впереди чертовски крутой спуск. Если я не ошибаюсь, племянник, тебе предстоит развлечение.

И в ту же минуту вдруг исчезли передние колеса четверки, потом исчез сам экипаж, потом фигуры людей на козлах, и все это так неожиданно и стремительно, словно карета запрыгала вниз по трем первым ступеням гигантской лестницы. Еще миг – и мы уже тоже на этом месте, а перед нами крутая и узкая дорога, извиваясь, длинными петлями спускается в долину. Красная карета, со свистом рассекая воздух, стремительно катится вниз.

– Так я и знал! – закричал дядя. – Раз он не тормозит, я тоже не стану… Ну-ка, милые, один добрый рывок – и они увидят лишь наши спины.

Мы перемахнули через гребень и бешено ринулись вниз, а перед нами с громом и грохотом неслась огромная красная карета. Вот мы уже в облаке поднятой ею пыли и ничего не видим, лишь смутно различаем какое-то алое пятно посередине, карету бросает из стороны в сторону, и с каждой секундой очертания ее становятся все более четкими. Мы слышим, как щелкает впереди кнут, как пронзительно понукает лошадей леди Лейд. Дядя не произносит ни слова; я бросаю на него быстрый взгляд и вижу, что губы его крепко сжаты, глаза блестят, а на бледных щеках проступил неяркий румянец. Погонять лошадей было незачем: они неслись так быстро, что теперь их нельзя было ни остановить, ни придержать. Голова нашей передней лошади поравнялась с задними колесами красной кареты, потом с передними… Следующую сотню ярдов мы не выиграли ни единого дюйма, потом наши лошади сделали рывок, и передняя уже шла в голову с вороным коренником Лейда, а наше переднее колесо оказалось всего в каком-нибудь дюйме от их заднего.

– Пыльная работа! – спокойно сказал дядя.

– Погоняй, Джек, погоняй! – взвизгнула леди Лейд.

Сэр Джон вскочил и хлестнул лошадей.

– Берегитесь, Треджеллис! – закричал он. – Кому-то не миновать разбиться!

Теперь мы шли рядом с нашими противниками, круп к крупу, колесо к колесу. Нас разделяли каких-нибудь шесть дюймов, и я каждую секунду ожидал, что вот сейчас колесо со скрежетом ударится о колесо. Но теперь, когда мы вынырнули из облака пыли, нам видна была дорога впереди, и от того, что мы там увидели, дядя даже присвистнул.

Ярдах в двухстах перед нами лежал мост с деревянными столбами и перилами по обеим сторонам. У моста дорога сужалась, два экипажа рядом там проехать не могли. Кто-то должен будет уступить дорогу. Наши колеса уже поравнялись с коренниками Лейда.

– Я впереди! – закричал дядя. – Вам придется придержать лошадей, Лейд!

– Как бы не так! – прорычал тот.

– Ни за что! – пронзительно закричала его супруга. – Погоняй, Джек. Знай погоняй!

Мне казалось, мы все вместе устремляемся в пропасть. Но дядя сделал то единственное, что еще могло нас спасти. Отчаянным усилием мы еще могли вырваться вперед до въезда на мост. Дядя вскочил и стегнул обеих лошадей по бокам; обезумев от непривычной боли, они яростно рванулись вперед. Грохоча, наши экипажи рядом неслись вниз, и все мы, вне себя от возбуждения, наверно, громко кричали, но вот мы стали постепенно вырываться вперед и, почти обойдя наших противников, влетели на мост. Я оглянулся и увидел, как леди Лейд, сжав свои белые хищные зубки, вся подалась вперед и обеими руками вцепилась в вожжи.

– Прижми их, Джек! – вопила она. – Прижми этих… пока они еще не проскочили!

Схвати она вожжи секундой раньше, мы неминуемо налетели бы на деревянные столбы и вместе с ними рухнули бы в речную глубь. Но теперь нас задел не могучий круп пристяжной, а ее плечо, и ей не удалось сбить нас в сторону. Я увидел кровавый рубец – он вдруг проступил на вороной шкуре, но в следующее мгновение мы уже мчались по дороге, а четверка стояла на месте, и сэр Джон и его супруга, соскочив на землю, осматривали раненую лошадь.

– Поубавьте шагу, красавицы! – крикнул дядя, опускаясь на сиденье, и оглянулся через плечо. – Я бы никогда не поверил, что сэр Джон Лейд способен на подобную выходку – пустить пристяжную поперек дороги. Такого рода mauvaise plaisanterie[40] недопустимы. Он сегодня же вечером получит от меня несколько строк.

– Это сделала леди Лейд, – сказал я.

Дядя просветлел и рассмеялся.

– Значит, это малютка Летти, вот как? – сказал он. – Я сам должен был это понять. Чувствуется рука покойного висельника. Ну, дамам я пишу совсем другие послания, так что просто поедем своей дорогой, племянник, и возблагодарим судьбу, что мы целыми и невредимыми переехали через Темзу.

Мы остановились в Кройдоне, в «Борзой», и там наших добрых гнедых почистили, обласкали и накормили, после чего мы не спеша поехали дальше через Норбери и Стритем. Постепенно полей становилось все меньше, ограды стали длиннее, виллы все теснее жались друг к другу, пока не сошлись вплотную, и вот мы уже едем между двумя рядами домов с богатыми магазинами на углах, и по улице стремится такой поток экипажей, какого я еще не видывал.

Потом мы вдруг оказались на широком мосту через темно-бурую, угрюмую реку, по которой плыли тупоносые баржи. Справа и слева по берегам, насколько хватал глаз, тянулась изломанная, неровная линия разноцветных домов.

– Это парламент, – сказал дядя, показывая кнутом на одно из зданий, – а вон те черные башни – Вестминстерское аббатство… Как поживаете, ваша светлость? Как поживаете?.. Вон тот дородный господин в синем, на коне с пышным хвостом – герцог Норфолкский. А теперь мы на Уайтхолле. Слева казначейство. Главный штаб английской армии, а вон, видишь, на тех воротах высечены каменные дельфины – это Адмиралтейство.

Я, как и всякий юноша, воспитанный в провинции, думал, что Лондон – это сплошь дома, каменный лес, и был поражен, увидев зеленые лужайки между ними и прелестные деревья в нежной весенней листве.

– Да, это Королевские сады, – сказал дядя, – а вон окно, из которого Карл сделал последний шаг – на эшафот. Даже и подумать нельзя, что гнедые проделали пятьдесят миль, правда? Ты только взгляни, как les petites chéries[41] выступают, чтобы сделать честь своему хозяину. Посмотри на господина с резкими чертами лица – вон он выглядывает из окна кареты. Это Питт, он направляется в парламент. Сейчас мы въезжаем на Пэл-Мэл, вон то огромное здание слева – Карлтон-Хаус, дворец принца. А это Сент-Джеймс – вон тот громадный закопченный дворец с часами, – и перед ним два часовых в красных мундирах. Это знаменитая улица, она носит то же имя, Сент-Джеймс, это центр мира, племянник; вот начинается Джермин-стрит; а вот и мой домик, мы доехали из Брайтона меньше чем за пять часов.

Глава 9

У Ватье

Особнячок дяди на Джермин-стрит был совсем маленький – пять комнат и мансарда. «Хороший повар и хижина – вот все, что требуется философу», – сказал сэр Чарльз. Но комнаты были обставлены с присущим ему изяществом и вкусом, так что его приятели, даже самые богатые, обнаруживали в этих маленьких комнатах нечто, после чего их собственные пышные особняки больше не казались им такими уж безупречными. Даже мансарда, где для меня устроили спальню, была хоть и крохотная, но на редкость изящная. Во всех комнатах было множество красивых, дорогих безделушек, так что дом походил на прелестный маленький музей, который привел бы в восторг всякого истинного знатока. Видя, что я разглядываю эти милые вещицы, дядя пожал плечами и слегка махнул рукой.

– Это все des petites cadeaux[42], – сказал он. – Но скромность не позволяет мне добавить еще какие-либо объяснения.

Нас ждала записка от Амброза, но она не объясняла его исчезновение, а, напротив, делала его еще более загадочным.

«Дорогой сэр Чарльз Треджеллис, – гласила она, – я всегда буду сожалеть, что обстоятельства вынудили меня так внезапно оставить службу у вас, но по дороге из Монахова Дуба в Брайтон случилось нечто, заставившее меня поступить именно так, а не иначе. Я, однако, надеюсь, что через некоторое время смогу к вам вернуться. Рецепт желатина для манишек хранится в сейфе банка Драммонда.

Ваш смиренный слуга

Амброз».

– Да, – сердито сказал дядя, – придется искать ему замену. Но что же все-таки могло случиться прямо на дороге, когда мы скакали во весь опор? Конечно, такого искусника по части шоколада и галстухов мне не сыскать. Je suis desolé![43] А теперь, племянник, надо послать за Уэстоном и заняться твоим гардеробом, джентльмену не пристало ходить к мастеру, мастер должен приходить к джентльмену. Пока тебя не оденут как следует, придется тебе жить затворником.

Меня обмерили с головы до пят, это оказалось весьма торжественной и серьезной процедурой, но не шло ни в какое сравнение с примеркой, которая происходила два дня спустя, – дядя терзался мрачными предчувствиями всякий раз, когда на меня надевали какую-нибудь часть костюма. Он спорил с Уэстоном о каждом шве, лацкане, фалде, и они крутили меня и вертели во все стороны, так что под конец у меня закружилась голова. Потом, когда все уже, как мне казалось, было решено, явился молодой мистер Бруммел, который обещал перещеголять в щегольстве даже моего дядю, и все началось сначала. Он был хорошо сложен, этот Бруммел, светлый шатен, с красивым, удлиненным лицом и рыжеватыми бакенбардами. Манеры его отличались некоторой томностью, говорил он медлительно, и, хотя превосходил дядю своеобразием речей, в нем не чувствовалось той мужественности и решительности, которая сквозила за дядиной манерностью.

– А, Джордж! – воскликнул дядя. – Я думал, вы уже в своем полку.

– Я подал в отставку, – растягивая слова, ответил Бруммел.

– Я был уверен, что этого не миновать.

– Да. Десятый полк послали в Манчестер, и я, разумеется, не мог поехать в такую глушь. Кроме того, майор оказался чудовищным грубияном.

– То есть как?

– Он вообразил, что я должен знать назубок все его нелепые правила маршировки, а у меня, как вы понимаете, и без того есть чем занять мысли. На плацу я сразу находил свое место, так как всегда прямо позади меня оказывался один красноносый кавалерист на чубаром коне. Это меня избавило от многих неприятностей. Но на днях, когда я явился на плац, я проскакал в одну сторону, в другую, но красноносый будто сквозь землю провалился! Наконец, когда я уже совсем не знал, что делать, я вдруг его увидел – он стоял в стороне в полном одиночестве, ну, и я, конечно, тут же стал перед ним. Оказалось, его поставили охранять плац, и майор позволил себе так забыться, что сказал, будто я понятия не имею о своих обязанностях.

Дядя рассмеялся, а Бруммел придирчиво оглядел меня с головы до ног.

– Это вполне сносно, – сказал он. – Темно-желтый с синим – отличное сочетание для джентльмена. Но сюда больше подошел бы вышитый жилет.

– Не согласен, – горячо возразил дядя.

– Мой дорогой Треджеллис, вы непогрешимы во всем, что касается галстухов, но уж о жилетах разрешите мне иметь собственное суждение. Сейчас жилет выглядит превосходно, но небольшая красная вышивка придала бы ему необходимую законченность.

Они спорили добрых десять минут, приводили множество примеров и сравнений, ходили вокруг меня, склоняли головы набок, подносили к глазам лорнеты. Наконец они на чем-то помирились, и я вздохнул с облегчением.

– Мои слова, мистер Стоун, ни в коем случае не должны поколебать вашу веру в суждения сэра Чарльза, – с большим чувством заявил Бруммел.

Я заверил его, что у меня этого и в мыслях не было.

– Будь вы моим племянником, я бы, разумеется, хотел, чтобы вы следовали моему вкусу. Но вы и так будете выглядеть превосходно. У меня есть молодой родственник, и в прошлом году он явился в город с письмом, кое препоручало его моим заботам. Но он не желал слушать никаких советов. На исходе второй недели я встретил его на Сент-Джеймс-стрит в сюртуке табачного цвета, сшитом у провинциального портного. Он мне поклонился. Я, разумеется, знал, как мне следует поступить. Я посмотрел сквозь него, и на этом его карьере в столице пришел конец. Вы ведь из провинции, мистер Стоун?

– Из Суссекса, сэр.

– А, Суссекс? Там живут мои прачки – где-то близ Хайуордс-Хит есть одна, которая отлично крахмалит рубашки. Я посылаю ей каждый раз две штуки, потому что, если послать больше, она разволнуется и будет уже не так внимательна. Стирать умеют только в провинции. Но если бы мне пришлось там жить, я был бы безутешен. Ну что там делать порядочному человеку?

– Вы не охотитесь, Джордж?

– Только за женщинами. А неужели вы охотитесь с гончими, Чарльз?

– Прошлой зимой я ездил на охоту с Бельвуаром.

– Что за радость – скакать в толпе засаленных фермеров? Конечно, у каждого свой вкус, но я, например, предпочитаю днем сидеть у Брукса, а вечером в уютном уголке за макао у Ватье – так я получаю все, что нужно для тела и для души. Вы слышали, как я пощипал пивовара Монтэга?

– Меня не было в городе.

– Я выиграл у него восемь тысяч за один вечер. «Теперь я буду пить ваше пиво, мистер пивовар», – сказал я. «Его пьют все лондонские мерзавцы», – ответил он. Это было чудовищно невежливо с его стороны, но не все умеют проигрывать изящно. Что ж, я иду на Кларджес-стрит – хочу заплатить ростовщику Кингу часть процентов. Вы не собираетесь в ту сторону? Ну, тогда до свидания! Мы еще, разумеется, увидимся в клубе или на Пэл-Мэл. – И он неторопливо удалился.

– Этому молодому человеку суждено занять мое место, – мрачно сказал дядя, когда Бруммел вышел. – Он еще слишком молод и незнатного рода, но завоевал положение в обществе хладнокровным бесстыдством, природным вкусом и изысканной манерой выражаться. Никто не умеет грубить столь любезно. Уже сейчас в клубах его суждения соперничают с моими. Что ж, каждому свое время, и, когда я почувствую, что мое миновало, я больше ни разу не покажусь на Сент-Джеймс-стрит: вторые роли не по мне. А теперь, племянник, в этом сюртуке ты можешь появиться где угодно, так что, если хочешь, сядем в коляску, и я покажу тебе город.

Какими словами передать все, что мы видели и что делали в этот восхитительный весенний день! Казалось, меня перенесли в сказочный мир, и дядя, точно добрый волшебник в длиннополом сюртуке с высоким воротником, показывал мне этот мир. Он привез меня в Вест-Энд. Мимо проносились яркие кареты, спешили в разные стороны дамы в разноцветных нарядах и мужчины в темных сюртуках; они торопливо переходили улицу, возвращались обратно – мне казалось, я попал в муравейник, который разворошили палкой. Бесконечны были берега, образуемые домами, неиссякаем живой поток, стремящийся меж ними, – ничего подобного я и представить себе не мог. Потом мы проехали по Стрэнду, где толпа была еще гуще, и даже проникли за Темплбар, в Сити, но дядя просил меня никому не говорить, что возил меня туда: он не хотел, чтобы это стало известно. Я увидел там биржу и Английский банк, кофейню Ллойда, торговцев в коричневых сюртуках, с резко очерченными лицами, торопливо шагающих клерков, могучих ломовых лошадей и усталых возчиков. То был совсем иной мир, непохожий на тот, что остался в западной части города, – мир энергии, силы, где нет места лени и праздности. И хоть я был тогда еще очень молод, я понял, что именно здесь, среди леса мачт торговых кораблей, среди тюков, которые громоздятся до самых окон пакгаузов, среди нагруженных фургонов, что с грохотом катятся по булыжной мостовой, – именно здесь сосредоточено могущество Британии. Лондонское Сити – это тот главный корень, от которого пошли империя, богатство и многие иные прекрасные побеги. Могут меняться моды, речи, манеры, но дух предприимчивости, которым на этом небольшом пространстве проникнуто решительно все, должен остаться неизменным, ибо, если иссякнет он, иссякнет все, чему он дал начало.

Мы позавтракали у Стивена, в модной гостинице на Бонд-стрит, от дверей которой до конца улицы выстроилась вереница тильбюри и верховых лошадей. Оттуда мы отправились на Пэл-Мэл в Сент-Джеймском парке, потом к Бруксу, в знаменитый клуб вигов, а оттуда к Ватье, где собирались светские игроки. Повсюду я встречал людей одного сорта – очень прямых, с очень тонкими талиями; все они выказывали моему дяде величайшее почтение и ради него были учтивы со мной. Разговор всюду напоминал тот, что я уже слышал в Брайтоне у принца, – болтали о политике, о здоровье короля, о расточительности принца, о том, что скоро должна вновь начаться война, о скачках, о боксе. Я убедился также, что дядя был прав: чудачества вошли в моду, – и если в Европе нас по сей день считают нацией помешанных, то это потому, что в ту пору путешествовать отправлялись лишь лица из того круга, с которым мне тогда довелось познакомиться, и только по ним Европа составляла свое представление об англичанах.

То была эпоха героизма и безрассудства. С одной стороны, угроза нашествия Буонапарте, нависшая над Англией, выдвинула на передний план таких солдат, моряков и государственных деятелей, как Питт, Нельсон, а позднее Веллингтон. Мы были сильны оружием, и скоро нам предстояло прославиться литературой, ибо ни один европейский писатель не мог в то время сравниться с Вальтером Скоттом и Байроном. С другой стороны, примесь безумия, истинного или напускного, была тем ключом, который отворял двери, запертые для мудрости и добродетели. Один способен был войти в гостиную вверх ногами, другой подпиливал себе зубы, чтобы свистеть, как заправский кучер, третий говорил вслух все, что думал, и потому все время держал в страхе своих гостей, – именно таким людям было легче всего выдвинуться в лондонском свете. Безрассудство не пощадило и героев – лишь немногие сумели устоять против этой заразы. В эпоху, когда премьер-министр был пьяница, лидер оппозиции – распутник, а принц Уэльский – и то и другое вместе, трудно было найти человека, который был бы образцом и в частной, и в общественной жизни. И однако при всех своих несовершенствах то был век сильных духом, и можете считать, что вам очень повезло, читатель, если в ваше время появятся разом такие пять имен, как Питт, Фокс, Скотт, Нельсон и Веллингтон.

В тот вечер у Ватье, сидя подле дяди на красном бархатном диванчике, я впервые увидел кое-кого из людей, чья слава и чудачества не забыты миром еще и по сей день. Длинный зал, с множеством колонн, с зеркалами и канделябрами, был переполнен полнокровными, громкоголосыми джентльменами во фраках, в белых шелковых чулках, в батистовых манишках, с маленькими плоскими треуголками под мышкой.

– Старик с кислой миной и тонкими ногами – это герцог Куинсберри, – сказал дядя. – В состязании с графом Таафом он проехал в фаэтоне девятнадцать миль за один час, и ему удалось за полчаса передать письмо на расстояние в пятьдесят миль – письмо перебрасывали из рук в руки с крикетным мячом. А разговаривает он с сэром Чарльзом Бенбери из Жокей-клуба, который удалил принца из Ньюмаркета, так как заподозрил его жокея Сэма Чифни в мошенничестве. К ним сейчас подошел Капитан Барклей. Это великий поклонник тренировки: он прошел девяносто миль за двадцать один час. Стоит взглянуть на его икры – и сразу станет ясно, что сама природа создала его для этого. А вон еще один любитель прогулок – у камина, в пестром жилете. Это Щеголь Уэлли, он ходил пешком в Иерусалим в длинном синем сюртуке, в ботфортах и в штанах из оленьей кожи.

– А зачем ему это понадобилось, сэр? – удивленно спросил я.

Дядя пожал плечами.

– Так ему вздумалось, – сказал он. – Эта прогулка раскрыла перед ним двери высшего света, что куда важнее Иерусалима. Человек с крючковатым носом – лорд Питерсхем. Он встает в шесть вечера, и у него лучшие в Европе запасы тончайших нюхательных табаков. Разговаривает он с лордом Пэнмьюром, который может в один присест выпить шесть бутылок кларета, а потом как ни в чем не бывало вести споры с епископом… Добрый вечер, Дадли!

– Здравствуйте, Треджеллис! – Пожилой, рассеянного вида человек остановился возле нас и смерил меня взглядом. – Чарли Треджеллис вывез из провинции какого-то юнца, – пробормотал он. – Не похоже, что он будет делать ему честь… Уезжали из Лондона, Треджеллис?

– Да, на несколько дней.

– Гм, – сказал этот господин, переведя сонный взгляд на дядю. – Выглядит скверно. Если он не займется собой всерьез, его в самое ближайшее время вынесут из дома ногами вперед! – Он кивнул, и прошел дальше.

– Не падай духом, племянник, – со смехом сказал дядя. – Это старый лорд Дадли. Он имеет обыкновение думать вслух. Все привыкли к его оскорблениям и теперь уже просто не обращают на него внимания. Всего лишь на прошлой неделе он обедал у лорда Элгина и стал извиняться перед обществом за из рук вон плохо приготовленные кушанья. Видишь ли, он думал, что обедает у себя дома. Все это помогло ему занять особое место в обществе. А сейчас он допекает лорда Хэйрвуда. Хэйрвуд известен тем, что во всем подражает принцу. Однажды принц случайно заложил косичку парика за воротник сюртука, а Хэйрвуд тотчас взял и отрезал косичку от своего парика, решив, что они вышли из моды. А вот Урод Ламли. В Париже его прозвали L’homme laid[44]. Рядом с ним лорд Фоли, его называют «Номер Одиннадцать», потому что у него очень тонкие ноги.

– Здесь и мистер Бруммел, сэр, – сказал я.

– Да, он сейчас к нам подойдет. У этого молодого человека есть будущее. Ты заметил, он так оглядывает залу из-под опущенных век, словно, придя сюда, оказал нам снисхождение? Мелкая самонадеянность невыносима, но, когда она доведена до предела, она уже заслуживает уважения. Как поживаете, Джордж?

– Вы слышали о Виркере Мертоне? – спросил Бруммел, подходя к нам в сопровождении еще нескольких щеголей. – Он сбежал с отцовской кухаркой и женился на ней!

– Как же поступил лорд Мертон?

– Сердечно поздравил сына и признался, что был излишне низкого мнения об его умственных способностях. Он намерен жить вместе с молодой четой и назначить им весьма солидное содержание при условии, что новобрачная будет исполнять свои прежние обязанности. Да, кстати, ходят слухи, что вы женитесь, Треджеллис!

– Пожалуй, нет, – ответил дядя. – Было бы ошибкой отдать все внимание одной, если оно доставляет удовольствие многим.

– Совершенно с вами согласен, точнее не скажешь! – воскликнул Бруммел. – Разве справедливо разбить дюжину сердец ради того, чтобы осчастливить одно? На будущей неделе я отбываю на континент.

– Судебные пристава?

– Какая жалкая фантазия, Пьерпойнт! Нет-нет, я просто решил соединить полезное с приятным. К тому же разные мелочи можно купить только в Париже, и надо сделать кое-какие запасы, на случай если опять начнется война.

– Совершенно справедливо, – сказал дядя, по-видимому, решив перещеголять Бруммела в чудачестве. – Зеленовато-желтые перчатки я обычно выписывал из Пале-Рояль. Когда в девяносто третьем году разразилась война, я на девять лет оказался отрезанным от своих поставщиков. Если бы мне не удалось нанять люггер и провезти перчатки контрабандой, мне пришлось бы все эти годы носить английские рыжевато-коричневые.

– Англичане – прекрасные мастера, когда надо изготовить утюг или кочергу, – сказал Бруммел, – но предметы более изящные им не по силам.

– У нас недурные портные, – заметил дядя, – но наши материи однообразны, и в них чувствуется недостаток вкуса. Мы стали одеваться очень старомодно, и в этом виновата война. Она лишила нас возможности путешествовать, а ведь ничто так не расширяет кругозор, как путешествия. Вот, например, в прошлом году на площади Св. Марка в Венеции я увидел совершенно необычный жилет. Он был желтый, с очаровательным розовым мотивом. Да разве бы я его когда-нибудь увидел, если бы не путешествовал! Я привез жилет в Лондон, и некоторое время это был последний крик моды.

– Принц тоже носил такой.

– Да, он обычно следует моему примеру. В прошлом году мы так похоже одевались, что нас часто путали. Конечно, это мне не комплимент, но ничего не поделаешь. Принц часто жалуется, что на нем вещи выглядят хуже, чем на мне, но разве я могу ответить правду? Кстати, Джордж, я что-то не видел вас на балу у маркизы Дуврской.

– Нет, я проскучал там четверть часа. Странно, что вы меня не видели. Я, правда, почти не отходил от двери – ведь предпочтение вызывает ревность.

– Я приехал рано, – сказал дядя, – мне говорили, что там будет несколько сносных débutantes[45]. А я всегда бываю рад, когда можно хоть одной сказать комплимент. Это случается нечасто, ведь я очень разборчив.

Так они беседовали, эти удивительные люди, а я глядел то на одного, то на другого и не мог понять, как они ухитряются не рассмеяться в лицо друг другу. Но нет, напротив, оба сохраняли полную серьезность, то и дело обменивались полупоклонами, раскрывали и закрывали табакерки, взмахивали обшитыми кружевом носовыми платками. Вокруг них собралась толпа, все молча слушали, и я видел, что разговор их воспринимается как состязание двух соперников – законодателей моды. Конец этой беседе положил герцог Куинсберри: он взял Бруммела под руку и увел его, а дядя выставил напоказ свою обшитую кружевом батистовую манишку и вытянул кружевные манжеты, всем своим видом словно говоря, что поле боя осталось за ним.

С того дня прошло сорок семь лет. Где теперь все эти франты, где их изящные маленькие шляпы, удивительные жилеты, сапожки, в которые можно было глядеться, как в зеркало? Они жили странной жизнью, эти люди, и умирали странной смертью: одни накладывали на себя руки, другие кончали жизнь нищими, третьи – в долговой тюрьме, четвертые – самые блистательные из них – в сумасшедшем доме в чужой стране.

– Это карточная зала, Родни, – сказал дядя, когда мы на обратном пути проходили мимо какой-то открытой двери.

Я заглянул туда и увидел длинный ряд столиков, крытых зеленым сукном; вокруг каждого сидело несколько человек, а в стороне стоял стол подлиннее, и оттуда доносился приглушенный гул голосов.

– Здесь разрешается терять все, кроме мужества и самообладания, – продолжал дядя. – А, сэр Лотиан, надеюсь вам сопутствовала удача.

Из карточной залы вышел высокий, сухопарый человек с суровым аскетическим лицом. Густые брови нависли над бегающими серыми глазками, щеки и виски глубоко запали, точно выдолбленные водою в камне. Он был в черном и слегка покачивался, словно пьяный.

– Отчаянно проигрался, – коротко ответил он.

– В кости?

– Нет, в вист.

– Ну, в вист особенно много не проиграешь!

– Не проиграешь? – огрызнулся он. – Поиграйте-ка по сотне за взятку и по тысяче за роббер, и посмотрим, что вы скажете, если пять часов подряд вам будет идти скверная карта.

Отчаяние на лице этого человека явно поразило дядю.

– Надеюсь, все не так уж плохо, – сказал он.

– Достаточно плохо. Не будем об этом говорить. Между прочим, вы уже нашли боксера, Треджеллис?

– Нет.

– Вы что-то долго мешкаете. Не забывайте – играй или плати. Если ваш боец не выйдет на ринг, я потребую свой выигрыш.

– Соблаговолите назначить день, сэр Лотиан, и я предъявлю вам своего боксера, – холодно сказал дядя.

– Через четыре недели, считая с сегодняшнего дня, если угодно.

– Хорошо. Восемнадцатого мая.

– К тому времени я надеюсь изменить свое имя.

– Что это значит? – удивился дядя.

– Вполне возможно, что я стану лордом Эйвоном.

– Как! У вас есть новости? – воскликнул дядя, и голос его дрогнул.

– Мой агент пишет из Монтевидео, будто у него есть доказательства, что Эйвон умер именно там. Да и вообще нелепо полагать, будто оттого, что убийца предпочитает скрываться от правосудия…

– Соблаговолите не употреблять этого слова, сэр Лотиан, – оборвал его дядя.

– Вы были там, так же как и я. Вы сами знаете, что он убийца.

– Говорю вам, я не желаю этого слышать.

Свирепые серые глазки сэра Лотиана опустились, не выдержав гневного взора моего дяди.

– Хорошо, не будем об этом, но ведь нелепо же думать, что титул и состояние могут вечно висеть в воздухе. Я наследник, Треджеллис, и, видит бог, я намерен получить то, что мне принадлежит по праву.

– А я, как вам известно, ближайший друг лорда Эйвона, – непреклонно возразил дядя. – Его исчезновение не изменило моих чувств к нему, и, пока судьба его не будет выяснена окончательно, я сделаю все, что в моих силах, чтобы оградить от посягательств его права.

– Пеньковая веревка и сломанная шея – вот и все его права, – ответил сэр Лотиан и вдруг, совершенно переменив выражение лица, взял дядю за рукав и сказал другим тоном: – Ну-ну, Треджеллис, я ведь тоже был ему другом, но изменить то, что случилось, мы не можем, и теперь уже поздно ссориться из-за этого. Ваше приглашение на ужин в пятницу остается в силе?

– Разумеется.

– Я приведу Краба Уилсона, и мы окончательно уговоримся об условиях нашего маленького пари.

– Хорошо, сэр Лотиан. Надеюсь вас там увидеть.

Они поклонились друг другу, и дядя постоял еще немного, глядя, как тот пробирается сквозь толпу.

– Он хороший охотник, племянник, – сказал он. – Бесстрашный наездник, лучший в Англии стрелок из пистолета, но… человек опасный!

Глава 10

Боксеры

В те годы, если джентльмен хотел прослыть покровителем спорта, он время от времени давал ужин любителям; такой вот ужин и устроил дядя в конце первой недели моего пребывания в Лондоне. Он пригласил не только самых в ту пору знаменитых боксеров, но и таких великосветских любителей бокса, как мистер Флетчер Рейз, лорд Сэй энд Сил, сэр Лотиан Хьюм, сэр Джон Лейд, полковник Монтгомери, сэр Томас Эприс, высокородный Беркли Крейвен, и многих других. В клубах уже знали, что на ужине будет присутствовать принц, и все жаждали получить приглашение.

Заведение «Карета и кони» было хорошо известно любителям спорта, его держал бывший боксер-профессионал. Этот низкопробный трактир мог удовлетворить самым богемным вкусам. Люди, пресыщенные роскошью и всяческими удовольствиями, находили особую прелесть в возможности спуститься в самые низы, так что в Ковент-Гардене или на Хеймаркет под закопченными потолками ночных кабаков и игорных домов зачастую собиралось весьма изысканное общество – это был один из многих тогдашних обычаев, которые теперь уже вышли из моды. Изнеженным сибаритам нравилось иной раз махнуть рукой на кухню Ватье, Уда, на французские вина и пообедать в портерной грубым бифштексом, запивая его пинтой эля из оловянной кружки, – это вносило разнообразие в их жизнь.

На улице собралась толпа простолюдинов, желавших поглазеть на боксеров, и, когда мы шли сквозь эту толпу, дядя шепнул мне, чтобы я глядел в оба и не забывал о своих карманах. Мы вошли в большую комнату – выцветшие красные гардины на окнах, пол посыпан песком, стены увешаны олеографиями, на которых изображены боксеры и скаковые лошади. Повсюду темные в винных пятнах столы; за одним из них сидят человек шесть весьма грозной наружности, а самый страшный взгромоздился на стол и непринужденно болтает ногами. Перед ними стоит поднос со стаканами и оловянными кружками.

– Ребят одолела жажда, сэр, так что я подал им пива, – шепнул дяде хозяин гостиницы. – Я думаю, вы не против, сэр.

– Конечно, нет. Боб! Как поживаете, ребята? Как дела, Мэддокс? Как дела, Болдуин? А, Белчер, очень рад вас видеть.

Боксеры все разом поднялись и сняли шапки. Только тот, который сидел на столе, так и остался сидеть, по-прежнему болтая ногами, и хладнокровно глядел дяде прямо в лицо.

– Как поживаете, Беркс?

– Не жалуюсь, а вы как?

– Говори «сэр», когда обращаешься к джентльмену, – сказал Белчер и вдруг рывком наклонил стол, так что Беркс соскользнул чуть ли не в объятия дяди.

– Эй-эй, Джем, поосторожней, – хмуро сказал он.

– Я тебя выучу хорошим манерам, Джо, твой-то папаша, видать, мало тебя учил. Ты ведь не на попойке, ты среди благородных джентльменов, так что уж и сам веди себя как джентльмен.

– Меня и так все считают джентльменом, – хрипло ответил Беркс, – а если я чего не так сказал или сделал…

– Ладно, ладно, Беркс, все в порядке, – поспешно сказал дядя, стараясь все сгладить и предотвратить ссору, готовую вспыхнуть в самом начале вечера. – А вот и еще наши друзья… Как поживаете, Эприс? Как поживаете, Полковник? А, Джексон, вы нынче выглядите куда лучше… Добрый вечер, Лейд. Надеюсь, наша приятная поездка пошла на пользу леди Лейд… А, Мендоса, судя по вашему виду, вы готовы сию минуту перебросить шляпу через канаты. Рад вас видеть, сэр Лотиан. Вы встретите здесь кое-кого из старых друзей.

Среди великосветских любителей спорта и боксеров, толпящихся в комнате, я заметил крепко сбитую фигуру и широкое добродушное лицо Чемпиона Гаррисона. Вместе с ним в эту низкую, пропахшую краской комнату словно ворвалась струя свежего воздуха с Южного Даунса, и я кинулся пожать ему руку.

– Мистер Родни… Да нет, видно, вас теперь надо величать мистером Стоуном, вас теперь и не узнать вовсе. Неужто это и впрямь вы приходили к нам да раздували мехи, пока мы с Джимом стучали по наковальне? Да вы просто красавчик стали, вот ей-богу!

– Что нового в Монаховом Дубе? – нетерпеливо спросил я.

– Ваш отец навестил меня, мистер Родни; он говорит, быть войне, и думает повидать вас в Лондоне; он собирается к лорду Нельсону – узнать, скоро ли его назначат на корабль. Матушка ваша пребывает в добром здравии, в воскресенье я видел ее в церкви.

– А Джим как?

Добродушное лицо Чемпиона Гаррисона омрачилось.

– Очень он хотел поехать со мной, да я его не взял; есть у меня на то причина, так что считайте, между нами кошка пробежала. В первый раз это у нас с ним, мистер Родни. А я не зря его не пускаю, уж вы мне поверьте, он малый гордый, да еще забрал в голову всякое, а стоит ему разок побывать в Лондоне, он и вовсе покой потеряет. Вот я и велел ему оставаться дома да задал разную работу, чтоб хватило, покуда не вернусь.

К нам направлялся высокий, превосходно сложенный человек, одетый весьма элегантно. Он с изумлением взглянул на моего собеседника и протянул ему руку.

– Кого я вижу? Джек Гаррисон! – воскликнул он. – Какими судьбами? Откуда ты взялся?

– Рад тебя видеть, Джексон, – ответил мой собеседник. – Ты все такой же, ни чуточки не постарел.

– Благодарствую, мне грех жаловаться. Я так и ушел с ринга непобитым – некому было со мной тягаться, вот и стал тренером.

– А я теперь кузнецом в Суссексе.

– Я все удивлялся, почему это ты ни разу не попытался побить меня. И, скажу по чести, как мужчина мужчине, я очень этому рад.

– Приятно слышать такие слова от тебя, Джексон. Я-то, может, и попытался бы, да моя старуха не велела. Она добрая жена, и я не могу идти поперек ее воли. А здесь мне что-то невесело, я этих ребят, почитай, никого и не знаю.

– Ты и сейчас мог бы уложить кое-кого из них, – сказал Джексон, щупая бицепсы моего друга. – На двадцатичетырехфутовом ринге еще не бывало боксера с лучшими данными. Я бы с превеликим удовольствием поглядел, как ты разделался бы кое с кем из этих юнцов. Может, попробуешь, а?

Глаза Гаррисона заблестели, но он покачал головой.

– Нет, Джексон, не пойдет. Я обещал своей старухе. А это Белчер? Вон тот красивый парень в больно ярком сюртуке?

– Да, это Джем. Ты его даже не видал? Ему цены нет.

– Слыхал. А рядом с ним это кто? Складный паренек.

– Это новичок с Запада, Краб Уилсон.

Чемпион Гаррисон с интересом его оглядел.

– Слыхал, – сказал он. – Говорят, на него пари держат, так, что ли?

– Да. Сэр Лотиан Хьюм, вон тот джентльмен с худым лицом, ставит на него против любого боксера сэра Треджеллиса. Мы, верно, еще услышим сегодня про эту встречу. Джем Белчер очень высоко ценит Краба Уилсона. А это младший брат Белчера, Том. Он тоже посматривает, с кем бы сразиться. Говорят, он быстрее Джема, а вот удар у него полегче. Я это про твоего брата, Джем.

– Мальчик свое возьмет, – сказал Белчер, подходя к нам. – Вот затвердеют у него хрящи, тогда он никому не уступит. В Бристоле молодых боксеров что в винном погребе бутылок. У нас еще два на подходе, Галли и Пирс, они вашим лондонским покажут где раки зимуют.

– А вот и принц, – сказал Джексон, увидав, что у дверей поднялась суета.

Георг быстро вошел в комнату, на его приятном лице сияла добродушная улыбка. Дядя сердечно его приветствовал и представил ему кое-кого из любителей бокса.

– Не миновать скандала, старшой, – сказал Белчер Джексону. – Джо Беркс тянет джин из пивной кружки, а ты и сам знаешь, он настоящая свинья, когда упьется.

– Одернул бы ты его, старшой, – послышались голоса боксеров. – Он и трезвый-то не золото, а уж когда налакается, вовсе удержу не знает.

За отвагу и такт боксеры выбрали Джексона своим старостой и даже называли его своим главнокомандующим. Вместе с Белчером он тотчас направился к столу, на котором все еще восседал Беркс. Лицо грубияна уже пылало, глаза потускнели и налились кровью.

– Сегодня надо держать себя в руках, Беркс, – сказал Джексон. – Здесь сам принц, а…

– Я его никогда не видывал, – завопил Беркс и чуть не свалился со стола. – Где он тут, старшой? Скажи ему, мол, Джо Беркс желает удостоиться чести пожать ему руку.

– Нет-нет, Джо, – сказал Джексон, придерживая Беркса, который начал было проталкиваться сквозь толпу. – Не забывайся, Джо, не то мы спровадим тебя подальше, и уж тогда кричи сколько хочешь.

– Это куда ж, старшой?

– На улицу. Через окошко. Мы хотим сегодня тихо посидеть вечерок, и если ты примешься за свои уайтчепелские фокусы, мы с Белчером тебя выставим.

– Все будет в аккурате, старшой, – проворчал Беркс, – зря, что ли, меня называют джентльменом.

– И я всегда то же говорю, Джо Беркс. Так что смотри, таким себя и оказывай. Ну, ужин подан, и вон принц и лорд Сил уже пошли. По двое, ребята, и не забывайте, в каком вы сегодня обществе.

Ужин был накрыт в большой комнате, стены которой были увешаны государственными флагами и девизами. Столы стояли буквой П; дядя сидел посредине главного стола, принц – по правую руку от него, лорд Сил – по левую. Он заранее мудро распределил места, так что знатные господа сидели вперемежку с боксерами, и не надо было бояться, что рядом окажутся два врага или что боксер, потерпевший поражение в недавнем бою, будет соседом своего удачливого противника. Мое место оказалось между Чемпионом Гаррисоном и толстым краснолицым человеком, который шепотом сообщил мне, что он «Билл Уорр, хозяин трактира на Джермин-стрит и боксер первостатейный».

– Жир меня губит, сэр, – сказал он. – Прибывает не по дням, а по часам. При ста девяноста фунтах я бы еще мог драться, а во мне уже двести тридцать восемь. Дело мое виновато. Стоишь весь день за стойкой и то с одним пропустишь стаканчик, то с другим, а отказаться нельзя: как бы не обидеть посетителя. Это и до меня многих хороших боксеров сгубило.

– Вам бы мою работенку, – сказал Гаррисон. – Я кузнец и за пятнадцать лет ни фунта не прибавил.

– Всяк по-своему свой хлеб добывает, да только наших ребят все больше тянет завести трактир. А вот Уилл Вуд, которого я победил на сороковом раунде на Нэйвстокской дороге во время снежного бурана, он возчик. Головорез Ферби служит в ресторации. Дик Хемфри торгует углем – он всегда был вроде как джентльмен. Джордж Инглстоун – возчиком у пивовара. Каждый по-своему добывает на хлеб. Но есть в городе одна штука – в провинции вам это не грозит, – господа вечно бьют тебя по роже.

Я никак не думал услышать подобную жалобу от знаменитого боксера, но силачи с бычьими шеями, сидевшие напротив, согласно закивали.

– Верно говоришь, Билл, – подтвердил один из них. – Я уж столько от них натерпелся, небось больше всех. Вечером вваливаются в мое заведение, а уж в голове хмель. «Ты Том Оуэн, боксер?» – это один какой-нибудь спрашивает. «К вашим услугам, сэр», – отвечаю. «Тогда получай», – говорит он и как даст в нос! Или тыльной стороной по челюсти заедет, да так, что искры из глаз. А потом всю жизнь хвастаются: я, мол, нокаутировал Тома Оуэна.

– Ну, а ты сдачи даешь? – спросил Гаррисон.

– А я им объясняю. Я говорю: «Послушайте, господа, бокс – моя работа, я не бьюсь задаром. Вот ведь лекарь не станет лечить задаром, или там мясник – не отдаст он задаром филейную часть. Выкладывайте денежки, хозяин, и я отделаю вас по всем правилам. Но не надейтесь, что чемпион среднего веса станет вас тузить за здорово живешь».

– Вот я тоже так, Том, – сказал мой дородный сосед. – Коли они выкладывают на прилавок гинею, а они, когда уж очень пьяные, могут и выложить, я отделываю их сколько положено за гинею и беру денежки.

– А если не выкладывают?

– Ну, тогда это оскорбление действием подданного его величества Уильяма Уорра, и утречком я его волоку к судье, и тогда уж, коли не хочешь сидеть неделю в каталажке, выкладывай двадцать шиллингов.

Ужин меж тем был в полном разгаре – ели солидно, основательно, как принято было во времена ваших дедов, которых, кстати, по этой самой причине некоторым из вас не довелось увидеть.

Громадные ломти говядины, седло барашка, копченые языки, телячьи и свиные паштеты, индейки, цыплята, гуси, а к ним всевозможные овощи, разные огненные настойки да крепкий эль всех сортов. За столом с такими кушаньями четырнадцать веков назад могли сидеть их норманнские или германские предки; сквозь пар, поднимавшийся от тарелок, я глядел на эти жестокие, грубые лица, на могучие плечи, и мне легко было вообразить, что это одна из тех оргий, о которых я читал, – когда буйные сотрапезники жадно обгладывали кость, а потом потехи ради бросали остатки узникам. Бледные, тонкие лица кое-кого из джентльменов напоминали скорее норманнов, но больше здесь было лиц тупых, с тяжелыми челюстями; то были лица людей, вся жизнь которых – непрерывное сражение, и сегодня они, как ничто другое, напоминали о тех свирепых пиратах и разбойниках, от которых пошли все мы.

И однако, внимательно вглядываясь в лица сидящих передо мною людей, я убедился, что боксом занимаются не одни англичане, хоть их тут и было десять к одному, – другие нации тоже рождали бойцов, которые вполне могли занять место среди самых достойных.

Правда, самыми красивыми и мужественными в этой комнате были Джексон и Джем Белчер: у одного великолепная фигура, тонкая талия и могучие плечи; другой – изящный, точно древнегреческая статуя, голова такой поразительной красоты, что ее пытались изваять уже многие скульпторы, а тело ловкое и гибкое, как у пантеры. Я глядел на него и, казалось, видел на его лице тень трагедии, словно предчувствие того дня, отделенного от нас всего несколькими месяцами, когда удар мяча навсегда лишил его одного глаза. Если бы он остановился тогда – непобежденный чемпион, – вечер его жизни был бы так же восхитителен, как и заря. Но его гордое сердце не могло согласиться уступить без борьбы высокое звание. Если сегодня вы прочтете о том, как этот доблестный боксер, который, лишившись глаза, уже не мог рассчитывать дистанцию, тридцать пять минут дрался со своим молодым и грозным противником, и как, потерпев поражение, он никого не донимал своим горем и говорил о нем лишь с другом, который поставил на него все свое состояние, – и если рассказ этот оставит вас равнодушным, значит, вам недостает чего-то, что делает человека человеком.

Но если за этими столами не было никого, кто мог бы сравниться с Джексоном или с Джемом Белчером, тут были другие, люди иных рас, обладавшие качествами, которые делали их опасными бойцами. Чуть поодаль я видел черное лицо и курчавую голову Билла Ричмонда, облаченного в лиловую с золотом ливрею, – ему предстояло стать предшественником Молино, Саттона, всей плеяды чернокожих боксеров, доказавших, что сила мускулов и нечувствительность к боли, которая отличает африканцев, дает им особые преимущества на ринге. Он к тому же мог похвастать тем, что был первым американцем по рождению, завоевавшим лавры на английском ринге. А вот резкие черты Дэна Мендосы, еврея, который незадолго перед тем совсем покинул ринг; он прославился изяществом и ловкостью приемов, и они не превзойдены по сей день. Правда, его ударам недоставало силы, чего уж никак нельзя было сказать о его соседе – длинное лицо, нос с горбинкой и сверкающие черные глаза выдавали его принадлежность к тому же древнему племени. Это был грозный Голландец Сэм; он весил всего сто двадцать девять фунтов, но удар его обладал такой мощью, что позднее его почитатели готовы были поставить на него в бою против тяжеловеса Тома Крибба при условии, что оба будут привязаны к скамьям. Я увидел еще пять или шесть бледных еврейских лиц, из чего было ясно, что евреи Хаундсдитча и Уайтчепеля весьма энергично завоевывали себе место среди боксеров усыновившей их страны и так же, как и во всех других, более серьезных областях человеческой деятельности оказывались среди лучших из лучших.

Всех этих знаменитостей, отголоски славы которых доносились даже до нашего суссекского захолустья, мне весьма любезно называл мой сосед Уорр.

– Вон тот, Эндрю Гэмбл, ирландский чемпион, – сказал он. – Это он победил гвардейца Ноя Джеймса, а потом его самого чуть не убил Джем Белчер на Уимблдонском лугу, в лощине, у виселицы Аббершоу. Двое рядом с ним – тоже ирландцы – Джек О’Доннел и Билл Райан. Нет на свете боксера лучше хорошего ирландца, но вообще-то они страх какие запальчивые. Вон тот коротышка с хитрой мордой – Калеб Болдуин, уличный торговец, тот самый, кого называют «Гордостью Вестминстера». Он всего пяти футов и семи дюймов ростом, и весу в нем сто двадцать девять фунтов, но у него сердце великана. Никто еще его не победил, и нет в его весе человека, который мог бы его победить, разве что Голландец Сэм. А это Джордж Мэддокс, тоже ирландец и тоже боксер что надо. Вон тот, который ест вилкой и похож на джентльмена, только переносица малость подкачала, – это Дик Хемфри; он был первый в среднем весе, пока Мендоса не сбил с него спесь. А вон, видите, седой, со шрамами на лице?

– Да это ж старина Том Фолкнер, игрок в крикет! – воскликнул Гаррисон, поглядев, куда указывал толстый палец Билла Уорра. – Он лучший подающий во всех южных графствах, а когда был в расцвете, мало кто из боксеров мог против него устоять.

– Верно говоришь, Джек Гаррисон. Он из тех троих, которые приняли вызов, когда лучшие боксеры Бирмингема вызвали на бой лучших боксеров Лондона. Он и не старится вовсе, Том-то. Он вышел против Джека Торнхилла, когда ему стукнуло пятьдесят пять годов, и победил его на пятидесятой минуте; а Джек запросто справлялся и с молодыми. Лучше быть старше, да тяжелее, чем моложе, да легче.

– Молодость лучше всего, – протяжно сказал кто-то на другом конце стола. – Эх, ребята, молодость лучше всего!

Здесь было много удивительных личностей, но человек, который произнес эти слова, казался самым странным из всех. Он был очень-очень стар, настолько старше всех прочих, что и сравнивать невозможно, и по его пожелтевшей, высохшей физиономии и рыбьим глазам никто бы не определил, сколько же ему лет.

На его восковой лысине торчало несколько жалких волосков. Все черты стерлись, утратили определенность; одутловатости и глубокие морщины – следы долгих прожитых лет – изуродовали лицо и без того фантастически уродливое да к тому же еще обезображенное бесчисленными ударами кулаков, и сейчас в нем едва ли оставалось хоть что-нибудь человеческое. Я заметил этого старика в самом начале ужина – он налег грудью на край стола, словно радуясь опоре, и нетвердой рукой ковырял в тарелке. Однако соседи усердно потчевали его вином, и вот плечи его раздались вширь, спина распрямилась, глаза заблестели, он удивленно огляделся по сторонам – видно, не мог вспомнить, как он сюда попал; потом приставил руку к уху и стал прислушиваться к разговорам со все возрастающим интересом.

– Это старик Бакхорс, – зашептал Чемпион Гаррисон. – Двадцать лет назад, когда я вышел на ринг, он был совсем такой же. А было время, наводил ужас на весь Лондон.

– Это верно, – подтвердил Билл Уорр. – Дрался, как бык, и такой был здоровущий, за полкроны позволял бить себя всякому щеголю. За лицо-то ему все равно бояться было нечего: другого такого урода ни в жизнь не увидишь. Он уж лет шестьдесят как сошел, да и перед этим били его, били, пока он наконец понял, что сила у него уже не та.

– Молодость лучше всего, ребята, – бубнил старик, горестно покачивая головой.

– Налейте ему, – сказал Уорр. – Эй, Том, дай старику Бакхорсу глоток живой водички. Пусть его развеселится.

Старик опрокинул в свою ссохшуюся глотку стакан неразбавленного джину и тотчас преобразился. В тусклых глазах загорелись огоньки, на восковых щеках появился легкий румянец, и, разинув беззубый рот, он вдруг издал удивительно музыкальный клич, похожий на звон бубенчика. Ответом ему был хриплый хохот всего общества, и разгоряченные лица повернулись в одну сторону – каждому хотелось взглянуть на ветерана.

– Бакхорс! – кричали они. – Бакхорс опять за свое!

– Смейтесь, ребята, коли охота! – кричал он в ответ, подняв над головой тонкие, со вздувшимися венами руки. – Да только вам недолго осталось смотреть на мои кулаки, а ведь я ими долбал и Джека Фикка, и Джека Бротона, и Гарри Грея, и многих других настоящих боксеров. Они дубасили друг друга и этим зарабатывали себе на хлеб еще до того, как ваши папаши научились сосать соску.

Снова раздался хохот, и старика стали подзадоривать криками, в которых звучала дружеская насмешка.

– Правильно, Бакхорс! Выкладывай все как есть. Пускай знают, как в твое время молотили кулаками.

Старый гладиатор обвел всех презрительным взглядом.

– Гляжу я на вас, – закричал он высоким, надорванным фальцетом, – и вижу, тут такие есть, что и муху-то не сгонят с тарелки! Вам бы в горничные идти, а не в боксеры.

– Заткните ему глотку! – раздался чей-то хриплый голос.

– Джо Беркс, – сказал Джексон, – если б тут не было его высочества, я бы свернул тебе шею, чтобы избавить палача от лишней работы.

– Ну так чего ж, старшой, – ответил полупьяный буян, пытаясь встать. – Если я сказал чего не так, не по-благородному…

– Сядьте, Беркс! – крикнул мой дядя так властно, что тот сразу же сел.

– Эх вы, кто из вас может прямо поглядеть в глаза Тому Слэку? – шамкал старик. – Или Джеку Бротону, тому самому, кто сказал герцогу Камберлендскому: желаю, мол, биться с гвардией прусского короля день за днем, год за годом, пока не уложу всех до единого, а из них самый маленький шести футов ростом. Да среди вас немного найдется таких, кто может ударом оставить вмятину в куске масла, а если вас стукнут разок, вы уж с копыт долой. Помню, итальянский лодочник свалил Боба Уиттекера – кто из вас поднялся бы после такого удара?

– Расскажи, как было дело, Бакхорс! – закричали несколько голосов.

– Он заявился к нам из заморских стран, и плечи у него были уж такие широченные, что в дверь мог пролезть только боком. Вот разрази меня гром, если вру. Такой был силач – как ударит, так кость пополам, а уж когда он разбил две-три челюсти, все решили, что нет ему ровни во всей стране. Тогда король послал одного своего приближенного к Фикку, и тот говорит ему: «Тут у нас парень появился, всем подряд кости ломает; неужто у лондонских ребят вовсе гордости нет, неужто так он и уйдет победителем?» Встает тогда Фикк и говорит. «Не знаю, – говорит, – хозяин, может, он и свернул челюсть какому-нибудь деревенщине, а вот я приведу настоящего лондонца, так этот ваш силач ему и кузнечным молотом челюсть не своротит». Дело было в кофейне Слотера, мы сидели там с Фикком, так он и говорил это все королевскому посланному, так и сказал, слово в слово! – И тут старик снова издал тот же странный клич, похожий на звон бубенчика, и снова джентльмены и боксеры засмеялись и стали ему рукоплескать.

– Его высочество… то есть граф Честер, хотел бы услышать, чем все это кончилось, Бакхорс, – сказал дядя, которому принц что-то шепнул на ухо.

– Чего ж, ваше высочество, дело было так: наступил назначенный день, и все повалили в амфитеатр Финка, на Тоттенхем-Корт, и Боб Уиттекер был уже там, и итальянский лодочник тоже, а публика собралась самая что ни на есть отборная, самый цвет, двадцать тысяч народу – все сидят, шеи вытянули, окружили ринг со всех сторон. Я тоже пришел, чтоб было кому поднять Боба, если потребуется, и Джек Фикк тоже пришел, хотел, чтобы с малым из чужих краев все по справедливости было. Народ весь столпился, а для господ все одно проход оставили. Помост был деревянный, раньше всегда был деревянный, высокий, выше человеческого росту, чтобы всем было видать. Так вот, стал Боб супротив этого итальянского верзилы. Я и говорю: «Вдарь ему подвздошки, Боб», – потому как я враз увидал, какой он пухлый, ну, что твоя ватрушка. Боб только изготовился, а этот чужестранец ка-ак вдарит его в нос. Слышу, глухо так шмякнуло и вроде что-то мимо меня пролетело. Гляжу, а итальянец стоит середь помоста, мускулы свои щупает, а Боба нет, будто корова языком слизнула.

Все, затаив дыхание, слушали рассказ старого боксера.

– Ну, – послышались голоса, – а дальше-то, дальше что, Бакхорс? Съел он его, что ли?

– Я и сам спервоначалу так подумал, ребятки. Да вдруг вижу, далеко эдак, торчат из толпы ноги, вот глядите – вот как мои два пальца. Я враз их признал. На Бобе-то были желтые короткие штаны в обтяжку, у колен синие банты. Синий – это был его цвет. Поставили его на ноги, проход очистили и кричат ему всякое, чтоб подбодрить, да бодрости и храбрости ему не занимать стать. А он никак не очухается, никак не поймет, где это он – в церкви, что ли, или в кутузке. Я тогда укусил его за ухо, и он живо оклемался. «Попробуем еще разок, Бак», – говорит. «Давай», – говорю. И он подморгнул подбитым левым глазом. Итальянец ка-ак размахнется, а Боб как отскочит, да как даст ему в толстый живот чуть повыше пояса и, видать, всю свою силищу вложил в этот удар.

– Ну? Ну?

– Ну, у итальянца в горле вроде как забулькало, и он так и сложился пополам, как двухфутовая железная линейка. Потом распрямился да как завопит, отродясь я не слыхал такого вопля. Да как соскочит с помоста и кинулся вон, прямо будто на крыльях летел. Тогда все повскакали – и за ним, бегут со всех ног, а бежать-то как следует и не могут от смеха, а потом все полегли в глубоченной канаве вдоль Тоттенхем-Корт-роуд, так и лежали, ухватясь за бока, чтоб не лопнуть со смеху. Да, а мы за ним гнались по Холборну, по всей Флит-стрит, по Чипсайду, мимо биржи до самого Уоппинга и догнали только в корабельной конторе – он там спрашивал, скоро ли будет корабль в чужие края.

Когда старик Бакхорс кончил, все долго хохотали и стучали стаканами о стол, а принц Уэльский вручил что-то слуге, старик пошел и сунул это в сухую руку ветерана, тот поплевал на подарок, а уж потом опустил его в карман. Стол тем временем очистили от всех объедков, уставили бутылками и стаканами и начали обносить всех длинными глиняными трубками и ящичками с табаком. Дядя никогда не курил, опасаясь, как бы не пожелтели зубы, но многие джентльмены и прежде всех принц тотчас закурили, чем подали пример остальным. Забыта была всякая сдержанность; боксеры, побагровевшие от вина, громко переговаривались через стол, шумно приветствовали приятелей в другом конце комнаты. Любители поддались общему настроению и вели себя так же шумно: громко спорили о достоинствах разных бойцов, прямо в глаза обсуждали их стиль, заключали пари об исходе будущих боев.

Вдруг среди этого гама раздался повелительный стук по столу и поднялся мой дядя. Никогда еще не представал он передо мной в таком выгодном свете, как теперь, среди этих неистовых буянов, – он был бледен, бесстрастен, элегантен, от него исходила спокойная и властная сила; он был точно охотник, который хладнокровно идет своим путем, а вокруг прыгает и лает свора собак. Он выразил удовольствие по поводу того, что под одной крышей собралось так много любителей бокса, и поблагодарил высокую особу – он будет ее называть графом Честером – за честь, которую сия особа оказала своим присутствием гостям и ему, Чарльзу Треджеллису. К сожалению, сезон сейчас не охотничий, и он не мог угостить все общество дичью, но они уже так долго сидят за столом, что теперь вряд ли заметили бы, что едят (смех и веселые возгласы). По его мнению, бокс воспитывает презрение к боли и опасности, так много способствовавшее безопасности отечества, и если его сведения верны, качества эти могут снова понадобиться в самое ближайшее время. У нас – очень небольшая армия, и, если враг высадится на наших берегах, мы должны надеяться прежде всего на нашу национальную доблесть, которую состязания по боксу – этому самому мужественному из всех видов спорта – обращают и у участников и у зрителей в дерзкую отвагу. В мирные времена ринг тоже способствует славе отечества, ибо он утверждает правила честной игры, воспитывает в обществе нетерпимость к грубой драке и поножовщине, столь распространенным в других странах. Дядя предложил поэтому выпить за процветание бокса и кстати за Джона Джексона, который может служить образцом всего самого лучшего, что есть в английском боксе.

Джексон поблагодарил с легкостью и непринужденностью, какой могли бы позавидовать многие парламентские ораторы; потом снова поднялся дядя.

– Мы собрались здесь сегодня, – сказал он, – не только затем, чтобы отпраздновать прошлые триумфы нашего ринга, но и затем, чтобы уговориться о будущих состязаниях. Сейчас, когда покровители бокса и боксеры собрались под одной крышей, нам будет легко обо всем условиться. Я подаю пример: заключаю с сэром Лотианом Хьюмом пари, условия которого вам сообщит он сам.

Поднялся сэр Лотиан, в руках у него был лист бумаги.

– Ваше королевское высочество, джентльмены, – начал он, – условия вкратце таковы. Я выставляю Краба Уилсона из Глостера, он никогда еще не участвовал в призовых боях. Восемнадцатого мая он готов сразиться с любым бойцом в любом весе по выбору сэра Чарльза Треджеллиса. Сэр Чарльз Треджеллис вправе выставить любого бойца до двадцати лет или старше тридцати пяти, то есть в состязании не смогут участвовать Белчер и прочие кандидаты на звание чемпиона. Ставки – две тысячи против тысячи, выигравший пари платит своему боксеру двести фунтов. Играй или плати.

Странно было видеть, с какой серьезностью все они, боксеры и покровители бокса, склонив головы, слушали и взвешивали условия боя.

– Мне известно, – сказал сэр Джон Лейд, – что Крабу Уилсону двадцать три года и что, хотя он еще не участвовал в призовых боях, он все же много раз дрался и на него заключали пари.

– Я видел его раз шесть, не меньше, – сказал Белчер.

– Именно по этой причине, сэр Джон, я ставлю два к одному.

– Могу я узнать, – спросил принц, – каков точно рост и вес Уилсона?

– Рост – пять футов одиннадцать дюймов, вес – сто восемьдесят два фунта, ваше королевское высочество.

– И рост и вес достаточные, чтобы вызвать любого, – сказал Джексон, и все профессионалы дружно с ним согласились.

– Прочитайте правила боя, сэр Лотиан.

– Бой состоится во вторник, восемнадцатого мая, в десять часов утра, место боя будет назначено позднее. Ринг – двадцать на двадцать футов. Падать разрешается лишь при нокдауне, по определению судьи. Трех судей выбирают на месте, поименно, двух боковых и одного на ринге. Вы согласны на такие правила, сэр Чарльз?

Дядя поклонился.

– Хотите что-нибудь прибавить, Уилсон?

Молодой боксер, на удивление высокий и стройный, со скуластым, худощавым лицом, провел рукой по коротко остриженным волосам.

– С вашего позволения, сэр, для человека весом в сто восемьдесят два фунта двадцатифутовый ринг маловат.

Среди профессионалов пронесся шепот одобрения.

– А какой вы предлагаете, Уилсон?

– Двадцатичетырехфутовый, сэр Лотиан.

– У вас есть какие-нибудь возражения, сэр Чарльз?

– Ни малейших.

– Что-нибудь еще, Уилсон?

– С вашего позволения, сэр, я бы хотел знать, с кем буду драться.

– Как я понимаю, вы еще не назвали своего боксера, сэр Чарльз?

– Я сделаю это лишь утром в день боя. Это ведь не противоречит условиям нашего пари?

– Конечно, нет, если вам так угодно.

– Да, я предпочитаю так. Я был бы очень признателен, если бы мистер Беркли Крейвен согласился быть хранителем наших ставок.

Названный джентльмен выразил согласие, и тем самым было покончено со всеми формальностями подобных скромных турниров.

Мало-помалу вино стало разбирать этих полнокровных силачей, засверкали грозные взгляды, сквозь сизые клубы табачного дыма свет падал на возбужденные ястребиные лица евреев и разгоряченные, свирепые лица англосаксов. Снова вспыхнул старый спор – по правилам или против правил Джексон схватил за волосы Мендосу во время состязания в Хорнчерче, восемь лет назад. Голландец Сэм швырнул на стол шиллинг и заявил, что готов сразиться за этот шиллинг с Гордостью Вестминстера, если тот посмеет сказать, будто бой, в котором Мендоса проиграл, велся по всем правилам. Джо Беркс, который становился чем дальше, тем шумнее и задиристей, с отчаянными ругательствами попытался перелезть через стол – он хотел тут же, на месте, расправиться со старым евреем по прозванию Вояка Юсеф, который тоже участвовал в этом споре. Еще немного – и разразилось бы всеобщее неистовое побоище, однако Джексону, Белчеру, Гаррисону и другим наиболее спокойным и уравновешенным боксерам все-таки удалось его предотвратить.

Но теперь, когда этому спору был положен конец, возник новый спор – о том, кого считать чемпионом в том или ином весе, – и опять зазвучали гневные возгласы, опять запахло дракой. Отчетливых границ между легким, средним и тяжелым весом в ту пору не существовало. Однако положение боксера очень серьезно менялось в зависимости от того, считался ли он самым тяжелым среди легковесов или самым легким среди боксеров тяжелого веса. Один объявлял себя чемпионом среди боксеров весом в сто сорок фунтов, другой был готов сразиться с любым противником весом в сто пятьдесят четыре фунта, но не стал бы тягаться с боксером ста шестидесяти восьми фунтов, потому что это уже мог быть непобедимый Джем Белчер. Фолкнер объявил себя чемпионом среди стариков, и в общем гаме послышался даже диковинный клич старого Бакхорса: он вызывал на бой любого, кто весит больше тысячи ста двадцати или меньше девяноста восьми фунтов, чем развеселил всю компанию.

Однако, несмотря на эти проблески солнца, в воздухе пахло грозой, и Чемпион Гаррисон шепнул мне, что, по его мнению, без драки не обойдется, и посоветовал, если дело будет совсем плохо, укрыться под столом; но тут в комнату поспешно вошел хозяин заведения и вручил дяде какую-то записку.

Дядя прочел и передал ее принцу; тот, прочитав, удивленно поднял брови, пожал плечами и вернул записку дяде. Дядя, улыбаясь, встал, в руках он держал все ту же записку.

– Джентльмены, – сказал он, – внизу ожидает какой-то незнакомец, он хочет драться до полной победы с самым лучшим из присутствующих здесь боксеров.

Глава 11

Бой в каретном сарае

После этого короткого сообщения воцарилась удивленная тишина, потом все захохотали. Можно было спорить о том, кто чемпион в том или ином весе, но не было никаких сомнений, что все чемпионы любого веса сидят сейчас в этой комнате. Дерзкий вызов, обращенный ко всем, без различия веса и возраста, трудно было воспринять иначе, как шутку, но шутка эта могла дорого обойтись шутнику.

– Это всерьез? – спросил дядя.

– Да, сэр Чарльз, – отвечал хозяин. – Он ждет внизу.

– Да это мальчишка! – послышались голоса. – Какой-то малый нас разыгрывает.

– Ну нет! – возразил хозяин. – По одеже он настоящий господин, и сразу видать, что не шутит, или я уж вовсе ничего не смыслю в людях.

Дядя пошептался с принцем Уэльским.

– Что ж, джентльмены, – сказал он наконец, – время еще раннее, и, если кто-нибудь из вас не прочь показать свое искусство, случай самый подходящий.

– Сколько в нем весу, Билл? – спросил Джем Белчер.

– Росту футов шесть, и нагишом он должен весить фунтов сто восемьдесят.

– Крепкий орешек! – воскликнул Джексон. – Кто хочет сразиться?

Сразиться хотели все, вплоть до самого легкого – всего сто двадцать девять фунтов – Голландца Сэма. Раздались хриплые выкрики, каждый доказывал, почему надо остановить выбор именно на нем. Что может быть желаннее драки, когда вино уже ударило в голову и чешутся кулаки? А тут к тому же предстояло драться перед столь избранным обществом, перед самим принцем – такой случай не каждый день представится. Только Джексон, Белчер, Мендоса да еще два-три из самых старших и самых знаменитых боксеров сохраняли спокойствие, они не хотели ронять свое достоинство, вступая в столь странное состязание с никому не ведомым пришельцем.

– Не можете же вы все принять его вызов, – заметил Джексон, когда гомон стих. – Пусть председатель скажет, кому с ним драться.

– Может быть, это предпочтете сделать вы, ваше королевское высочество? – спросил дядя.

– Да я бы и сам с ним сразился, но, увы, мой титул не позволяет, – сказал принц. Он тоже раскраснелся, а в глазах появился тусклый блеск. – Вы-то видели меня в боксерских перчатках, Джексон! Знаете, что я кое на что гожусь.

– Я вас видел, ваше королевское высочество, и испытал ваши удары, – отвечал учтивый Джексон.

– Может быть, нам устроит представление Джем Белчер?

Белчер с улыбкой покачал своей красивой головой.

– Тут мой брат Том, в Лондоне ему еще ни разу не пускали кровь, сэр. Он больше подходит для такого случая.

– Дайте его мне! – заорал Джо Беркс. – Я весь вечер ждал случая и буду биться со всяким, кто попытается занять мое место. Это моя добыча, хозяева. Коли желаете поглядеть, как разделывают голову телка, дайте его мне. А коли пустите вперед Тома Белчера, я буду драться с Томом Белчером, или с Джемом Белчером, или с Биллом Белчером, или с любым другим Белчером, который пожаловал сюда из Бристоля.

Было ясно, что Беркс допился до того состояния, когда уже просто необходимо с кем-нибудь подраться. Ярость исказила его грубые черты, на низком лбу вздулись вены, и свирепые серые глазки шарили по лицам – ему не терпелось затеять ссору. Подняв красные, шишковатые ручищи, он потряс над головой огромными кулаками и обвел пьяным взглядом сидящих за столами собутыльников.

– Я думаю, вы все со мной согласитесь, джентльмены, что Джо Берксу полезно глотнуть свежего воздуха и поразмяться, – сказал дядя. – Если его королевское высочество и все прочее общество не возражают, будем считать Беркса нашим представителем в этом бою.

– Вы делаете мне честь, – сказал Беркс, с трудом поднимаясь на ноги и пытаясь стянуть с себя сюртук. – Да не видать мне Шропшира, если я не разделаю его под орех за пять минут.

– Не торопись, Беркс! – раздались голоса кое-кого из любителей. – Где будете драться?

– Где угодно, хозяева. Если желаете, могу хоть в яме, хоть на крыше дилижанса. Поставьте нас нос к носу, а уж дальше мое дело.

– Здесь не годится, здесь слишком тесно, – сказал дядя. – Где они будут драться?

– Да полно, Треджеллис! – закричал принц. – У нашего неизвестного друга могут быть на этот счет свои соображения. Нельзя же обойтись с ним так бесцеремонно, пусть хоть предложит свои условия.

– Вы правы, сэр. Надо его позвать.

– Чего проще, – сказал хозяин, – вон он сам идет.

Я оглянулся и увидел обращенный к нам профиль высокого, хорошо одетого молодого человека, в длинном коричневом дорожном сюртуке и черной фетровой шляпе. Молодой человек повернулся, и я обеими руками вцепился в плечо Чемпиона Гаррисона.

– Гаррисон! – ахнул я. – Это наш Джим!

И, однако, его появление не было для меня неожиданностью, скорее, я с самого начала почему-то этого ждал, и Чемпион Гаррисон, наверно, тоже, ибо едва только начался разговор о незнакомце, дожидающемся внизу, он помрачнел, и на лице его отразилась тревога. И сейчас, едва утих ропот удивления и восторга, вызванный лицом и фигурой Джима, Гаррисон вскочил на ноги.

– Это мой племянник Джим, джентльмены, – сказал он, взволнованно размахивая руками. – Ему еще нет двадцати, и не моя вина, что он сюда пришел.

– Оставь его в покое, Гаррисон, – сказал Джексон. – Он уже не маленький, у него у самого голова на плечах.

– Дело зашло слишком далеко, – сказал мой дядя. – Мне думается, вы, как старый спортсмен, Гаррисон, не станете мешать вашему племяннику, пусть покажет, достоин ли он своего дяди.

– Он совсем не в меня! – в отчаянии воскликнул Гаррисон. – И вот что я вам скажу, джентльмены: я думал больше никогда не выходить на ринг, но, чтобы поразвлечь общество, я с радостью померяюсь сейчас с Берксом.

Джим подошел к Гаррисону и положил руку ему на плечо.

– Я сделаю, как задумал, дядя, – долетел до меня его шепот. – Прости, что поступаю против твоей воли, но я решился и должен довести дело до конца.

Гаррисон пожал своими широкими плечами.

– Джим, Джим, ты не ведаешь, что творишь! Но я уже не в первый раз слышу от тебя такое и знаю, что в конце концов ты все равно сделаешь по-своему.

– Итак, вы больше не противитесь, Гаррисон? – спросил сэр Чарльз.

– Может, я все-таки могу его заменить?

– Неужто ты позволишь, чтобы люди говорили, что я вызвался драться, а потом уступил это право другому? – прошептал Джим. – Это мой единственный случай. Бога ради, не становись мне поперек дороги!

На широком, всегда таком невозмутимом лице Гаррисона было написано смятение. Наконец он грохнул кулаком по столу.

– Не моя вина! – крикнул он. – Чему быть, того не миновать. Джим, мой мальчик, ради всего святого не подпускай его слишком близко, не позволяй вести ближний бой, ведь он тяжелее тебя на целых четырнадцать фунтов.

– Я был уверен, что спортсмен возьмет в Гаррисоне верх, – сказал мой дядя. – Мы рады, что вы пришли, – обратился он к Джиму. – Давайте же обсудим условия боя, чтобы ваш чрезвычайно смелый вызов не остался без должного ответа.

– С кем я буду драться? – спросил Джим и огляделся по сторонам.

Все общество было уже на ногах.

– Не бойся, малец, ты меня еще узнаешь, я тебя разделаю под орех! – крикнул Беркс, неуклюже протискиваясь сквозь толпу. – Когда я с тобой покончу, придется позвать твоих дружков, чтоб опознали тебя.

Джим взглянул на Беркса с нескрываемым отвращением.

– Надеюсь, вы не собираетесь выставлять против меня пьяного? – сказал он. – Где Джем Белчер?

– Я самый, молодой человек.

– Если можно, я хотел бы сразиться с вами.

– Ты еще не дорос до меня, мой милый. На лестницу не вспрыгивают, а поднимаются по ступенькам. Докажи, что ты мне достойный противник, тогда я выйду против тебя.

– Я вам очень признателен, – сказал Джим.

– Ты мне нравишься, желаю тебе удачи, – сказал Белчер и протянул ему руку.

Они стояли рядом, высокие, гибкие, чисто выбритые, и, хотя бристолец был несколькими годами старше, все заметили в них какое-то сходство: оба были так хороши, что по толпе прокатился гул восхищения.

– Где бы вы хотели драться? – спросил мой дядя.

– Где вам угодно, сэр, – ответил Джим.

– Почему бы не отправиться на Файвз-корт? – предложил сэр Джон Лейд.

– Верно, пойдемте на Файвз-корт.

Но это совсем не устраивало хозяина заведения: ведь он надеялся, что ему подвернулся хороший случай собрать новую жатву со своих расточительных посетителей.

– Зачем ходить в такую даль? – вмешался он. – У меня за домом каретник, он совсем пустой, лучшего места для боя не найти в целом свете, было бы только ваше желание.

Все радостно завопили, и те, кто стоял ближе к двери, стали выходить, надеясь захватить места получше. Мой дородный сосед, Билл Уорр, поманил Гаррисона в сторонку.

– На твоем месте я бы его удержал, – прошептал он.

– Я бы рад. Не хочу, чтобы он дрался. Но уж если он что решил, его не отговоришь.

Никогда еще Гаррисон так не волновался, даже когда сам выходил на ринг.

– Тогда не отходи от него ни на шаг и, чуть что не так – кидай губку. Ты же знаешь Беркса.

– Да, он начинал при мне.

– Ну вот, он зверь зверем, иначе про него не скажешь. С ним один Белчер справляется, больше никто. Сам видишь, какой он – шесть футов росту, сто восемьдесят фунтов весу и злобный, как черт. Белчер два раза его побил, но во второй раз ему пришлось здорово поработать.

– Чего ж теперь говорить, дело уже сделано. Видал бы ты, как Джим орудует кулаками, ты бы так за него не боялся. Ему еще и шестнадцати не было, когда он отдубасил Коновода Южного Даунса, а с той поры он много чему научился.

Все уже протискивались к двери и с шумом и грохотом спускались вниз по лестнице. Мы тоже пошли. Лил дождь, и на мокром булыжнике двора лежали желтоватые отблески света, падавшего из окон.

После зловонной духоты комнаты, где мы ужинали, особенно приятно было вдохнуть свежего сырого воздуха. В глубине двора резким пятном выделялась стоявшая настежь дверь каретного сарая, освещенного фонарями, и, отталкивая друг друга, стремясь занять места получше, к этой двери устремились все: и любители и боксеры. Я был невысок ростом, и если бы мне не посчастливилось найти в углу перевернутую кадушку, я бы так ничего и не увидел; я взгромоздился на нее и стал, прислонясь к стене. Каретник был просторный, с деревянным полом; из большого отверстия в потолке свешивались головы конюхов, которые расположились наверху, в помещении, где хранилась сбруя. Во всех углах подвесили и зажгли каретные фонари, к балке на самой середине потолка прицепили огромный фонарь из конюшни. Принесли бухту каната, Джексон подозвал четверых боксеров и велел им его держать.

– Какую площадь вы отгораживаете? – спросил мой дядя.

– Двадцать четыре фута: они ведь оба крупные, сэр.

– Хорошо, и между раундами, я думаю, дадим полминуты. Если сэр Лотиан Хьюм не возражает, мы с ним будем боковыми судьями, а вы, Джексон, – судьей на ринге.

Народ был опытный, и все приготовления прошли быстро и умело. Мендосу и Голландца Сэма поставили секундантами к Берксу, а Чемпиона Гаррисона – к Джиму. Губки, полотенца, коньяк – все через головы толпы передали секундантам.

– А вот и ваш молодец! – воскликнул Белчер. – Эй, Беркс, выходи и ты, не то мы тебя выволочем!

Джим появился на ринге, обнаженный по пояс и подпоясанный пестрым платком. Когда зрители увидели, как он прекрасно сложен, гул восхищения прокатился по толпе, и я поймал себя на том, что кричу вместе со всеми. Плечи у него были не слишком прямые, скорее покатые, грудь тоже не такая уж широкая, но что касается мускулатуры, он был что надо – длинные, крепкие мускулы перекатывались под кожей от шеи до плеч и от плеч до локтей. Работа в кузнице развила мышцы его рук до предела, а здоровая сельская жизнь сделала чуть смуглую кожу гладкой и блестящей, и сейчас, в свете фонарей, она так и лоснилась. Лицо Джима выражало решимость и уверенность, а на губах застыла та ничего доброго не сулившая улыбка, которую я знал со времен нашего детства и которая означала, что в нем взыграла гордость и что ему скорее изменят силы, нежели мужество.

Тем временем на ринг нетвердой походкой прошествовал Джо Беркс и, сложив руки на груди, встал в противоположном углу между своими секундантами. На лице его не было и следа нетерпеливой настороженности, не то что у его противника, а мертвенно бледная кожа, висящая тяжелыми складками на груди и на ребрах, ясно говорила даже моему неопытному глазу, что он не из тех, кто может драться без тренировки. Беззаботная, праздная жизнь чемпиона сделала его тучным и обрюзгшим. Но вместе с тем он славился ретивостью и могучим, точным ударом, так что, несмотря на преимущество Джима – юность и натренированность, можно было ставить три против одного, что победит Беркс. Чисто выбритое лицо его с тяжелой челюстью выражало свирепость и отвагу; он стоял, устремив на Джима злобные, налитые кровью глазки, слегка ссутулив бугристые плечи, точно гончая на сворке, готовая ринуться вперед.

В сарае стоял гул голосов: все заключали пари, перекликались из одного конца сарая в другой, условливались о ставках, махали руками, стараясь привлечь чье-то внимание или в знак того, что согласны заключить пари на тех или иных условиях, и скоро эти выкрики заглушили все. Сэр Джон Лейд, стоявший как раз передо мной, громко предлагал любые пари против Джима тем, кого покорила внешность этого новичка.

– Я видел Беркса в деле, – сказал он достопочтенному Беркли Крейвену. – Ни одному провинциальному мужлану не победить боксера, прошедшего такую школу.

– Пусть он провинциальный мужлан, – возразил сэр Крейвен, – но я знаю толк не только в четвероногих, но и в двуногих и говорю вам, сэр Джон: я в жизни не встречал человека, который, если судить по виду этого малого, был бы так щедро одарен природой. Вы все еще хотите ставить против него?

– Три против одного.

– Триста против ста!

– Принимаю, Крейвен! Вон они идут!.. Беркс! Беркс! Браво, Беркс! Браво! Боюсь, вам придется распрощаться со своей сотней, Крейвен.

Противники заняли позицию друг против друга; Джим держался на ногах легко, точно горный козел; он стал вполоборота к противнику и выставил вперед левую руку, а правой прикрывал нижнюю часть грудной клетки; Беркс же стал прямо, расставив ноги, слегка согнув обе руки в локтях, чтобы можно было нанести удар любой рукой. Они окинули друг друга взглядом, и Беркс, убрав голову в плечи, ринулся на Джима и, обрушив на него серию ударов, поочередно левой и правой, оттеснил его в угол. Это не был нокдаун, он просто загнал Джима в угол, но изо рта у Джима потекла тоненькая струйка крови. Секунданты мгновенно растащили противников в разные стороны.

– Не желаете ли удвоить ставки? – спросил Беркли Крейвен; он изо всех сил вытягивал шею, чтобы взглянуть на Джима.

– Четыре против одного за Беркса! Четыре против одного за Беркса! – кричали окружавшие ринг зрители.

– Ставки возросли, как видите. Согласны четыре против одного в сотнях?

– Хорошо, сэр Джон.

– Кажется, после нокдауна он стал вам нравиться еще больше.

– Это не был нокдаун, он просто пихнул его на канат, и вообще ни один удар Беркса по-настоящему не достиг цели; к тому же мне понравилось выражение лица этого юноши, когда он поднялся.

– Ну, а я больше верю в опыт. Бой продолжается! Он дерется красиво и недурно прикрывается, но для победы одной красоты мало.

Они снова дрались, и я, не помня себя, подпрыгивал на своей кадушке. Беркс явно надеялся справиться с молокососом играючи, но Джим, которому подавали советы два самых опытных боксера в Англии, старался измотать грубияна: пусть думает, что выигрывает, и ослабит внимание.

Беркс свирепо наносил удар за ударом и всякий раз удовлетворенно рычал; все это было очень страшно, и после каждого удара я взглядывал на Джима с таким же волнением, как некогда на выброшенное на суссекский берег судно: на него обрушивалась волна за волной, и я с ужасом ждал, что вот сейчас его уж непременно разнесет в щепы. Но при свете фонарей я видел настороженное лицо юноши, его широко раскрытые глаза и твердо сжатый рот и замечал, что удары приходятся то в его подставленное плечо, то свистят мимо, когда он быстро наклоняет голову. Однако Беркс был не только неистов, но и искусен. Он постепенно загнал Джима в угол, прижал к канатам – отсюда не ускользнешь – и, убедившись, что пригвоздил противника к месту, ринулся на него, как тигр. Дальше все произошло так быстро, что я не могу рассказать об этом ясно и последовательно. Джим как бы нырнул под рассекавшие воздух ручищи Беркса, раздался гулкий удар – и вот уже Джим приплясывает посреди ринга, а Беркс лежит на боку, прижав руки к глазу.

Ну и крик поднялся! Боксеры, любители, принц, конюхи, хозяин – все орали как сумасшедшие. Старик Бакхорс, подпрыгивая на ящике рядом со мной, визгливо подавал советы противникам на диковинном, давно устаревшем боксерском жаргоне, которого уже никто не понимал. Тусклые глаза его блестели, желтое, точно пергамент, лицо кривилось от возбуждения, и странные выкрики перекрывали невообразимый гам, поднявшийся в сарае. Противников растащили по углам, секунданты обтирали их губками и обмахивали полотенцами, а они, расслабив и свесив руки и вытянув ноги, старались в это короткое мгновение передышки набрать в легкие как можно больше воздуха.

– Ну, что вы скажете о мужлане? – с торжеством воскликнул Крейвен. – Видели вы когда-нибудь такую мастерскую работу?

– Да, он, конечно, не новичок, – покачивая головой, сказал сэр Джон. – Как вы ставили на Джо Беркса, лорд Сил?

– Два против одного.

– Ставлю против него вдвое – в сотнях.

– Ого, сэр Джон Лейд страхуется!! – крикнул мой дядя и улыбнулся мне через плечо.

– Бой! – объявил Джексон, и противники тотчас вскочили и вышли на середину ринга.

Этот раунд был много короче предыдущего. Берксу, видно, было велено любой ценой кончать как можно скорее, воспользоваться преимуществами своего веса и силы, пока еще не сказалось полностью превосходство его противника. С другой стороны, Джиму после последнего раунда уже не хотелось тратить силы на то, чтобы не давать Берксу навязывать ему ближний бой. Он с ходу ринулся на Беркса и нацелил удар ему в голову, но промахнулся и получил взамен жестокий удар по корпусу, оставивший на его ребрах отпечаток яростного железного кулака. Противники сблизились, и на мгновение Джим зажал голову Беркса под мышкой и нанес ему несколько коротких ударов, но тут Беркс навалился на него всей тяжестью, и оба, прерывисто дыша, упали на землю. Джим тут же вскочил и быстрым шагом направился в свой угол, а Беркс, обессиленный попойкой, шел, тяжело опираясь одной рукой на Мендосу, другой – на Голландца Сэма.

– Пора чинить старые мехи! – крикнул Джем Белчер. – Ну, где теперь ваши четыре против одного?

– Погоди еще, дай срок, мы тебе всыплем по первое число, – отвечал Мендоса. – Мы еще вас позабавим!

– Похоже на то! – воскликнул Джек Гаррисон. – Вон у него уже и глаз закрылся. Один против одного за моего мальца!

– А сколько? – спросили сразу несколько человек.

– Два фунта четыре шиллинга и три пенса! – крикнул Гаррисон, подсчитав свой капитал.

– Бой! – снова раздался голос Джексона.

И в то же мгновение оба противника оказались в центре ринга: на лице Джима по-прежнему бодрая уверенность, на бульдожьей морде Беркса – неизменная усмешка, а в единственном открытом глазу – злобный огонек. За полминуты он не успел отдышаться, и его могучая волосатая грудь порывисто, тяжело вздымалась и опускалась, точно у забегавшейся собаки.

– Начинай, малец! Живее! – кричали Гаррисон и Белчер.

– Отдышись, Джо, отдышись! – орали сторонники Беркса.

Теперь на ринге все переменилось: нападал Джим, нападал со всем пылом молодой силы и неизрасходованной энергии, а свирепый Беркс расплачивался за пренебрежение, с которым он относился к своему естеству. Задыхаясь и с хрипом втягивая воздух, багровый от напряжения, он старался защититься от ударов своего молодого противника, вытянув левую руку и прикрываясь правой.

– Как ударит – падай! – кричал Мендоса. – Падай! Дай себе передышку.

Но Беркс никогда не робел и не ловчил в бою. Он был груб, но честен и, пока ноги его держали, считал ниже своего достоинства падать перед противником. Он не подпускал Джима близко, и Джим, хотя легко приплясывал вокруг него, выискивая незащищенное место, все же не мог подойти ближе, словно между ними был железный сорокадюймовый барьер. Теперь каждая секунда была в пользу Беркса, он дышал уже не с таким свистом, с лица постепенно сходила багровая синева. Джим понимал, что надежда на скорую победу от него ускользает, и снова и снова стремительно наскакивал на Беркса, но не мог пробиться сквозь защиту этого опытного боксера. Сейчас, именно сейчас ему нужно было знание приемов, и, к счастью для него, рядом были два настоящих знатока.

– Бей левой по поясу, малец! – закричали они. – А потом правой в голову.

Джим тотчас последовал их совету. Р-раз! Он угодил левой прямо в нижнее ребро противнику. Беркс локтем наполовину ослабил силу удара, но дело было сделано: его голова оказалась незащищенной. Бац! Это уже правой – четкий, жесткий звук, точно столкнулись два бильярдных шара; Беркс пошатнулся, взмахнул руками, перевернулся вокруг своей оси – и огромная мясистая туша рухнула на пол. К нему тут же подскочили секунданты, приподняли и посадили, но голова у него беспомощно моталась из стороны в сторону и наконец запрокинулась, а подбородок задрался к потолку. Сэм протолкнул горлышко коньячной бутылки между его зубами, а Мендоса тем временем безжалостно тряс его и выкрикивал оскорбления ему в самое ухо, но ни спиртное, ни обида не могли нарушить безмятежное спокойствие Беркса. Отсчитали положенные десять секунд, и, видя, что надеяться больше не на что, секунданты отпустили голову Беркса, она со стуком упала на пол, и так он и остался лежать, неуклюже раскинув большие руки и ноги, а любители и боксеры обходили его и устремлялись к победителю, чтобы пожать ему руку.

Я тоже хотел пробиться к Джиму, но это было нелегко, ибо все были там сильнее и крупнее меня. Вокруг любители и боксеры горячо обсуждали бой и перспективы Джима.

– Отличный боец, я такого не видал с того самого раза, когда четыре года назад в апреле Джем Белчер впервые выступил в Уормвуд Скрабс против Джона Паддинтона, – сказал Беркли Крейвен. – Если до того, как ему исполнится двадцать пять, он не наденет пояс победителя, значит, я ничего не смыслю в боксе.

– Я потерял на этом красавчике ровным счетом пятьсот фунтов стерлингов, – проворчал сэр Джон Лейд. – Кто бы мог подумать, что у него такой сокрушительный удар!

– И все-таки, – сказал кто-то еще, – я уверен: если бы Джо Беркс не был пьян, он бы показал ему, где раки зимуют. К тому же парень был натренирован, а Джо – точно разваренная картофелина: стукни по ней, и она лопнет. В жизни не видел у боксера такого дряблого тела и такого дыхания. Дайте им потренироваться, и ставлю лошадь против петуха за Беркса.

Одни с ним соглашались, другие нет, вокруг меня кипели страсти. В самый разгар споров уехал принц; это послужило сигналом, и большинство стало продвигаться к дверям. Теперь мне удалось наконец пробиться в угол, где Джим кончал одеваться, а Чемпион Гаррисон, все еще со слезами радости на щеках, помогал ему натянуть сюртук.

– За четыре раунда! – все повторял и повторял он, точно в забытьи. – Джо Беркса – в четыре раунда! А Джему Белчеру понадобилось для этого четырнадцать.

– Ну как, Родди? – воскликнул Джим, протягивая мне руку. – Я же тебе говорил, что приеду в Лондон и добьюсь известности.

– Это было великолепно, Джим!

– Родди, дорогой! Я видел, ты не сводил с меня глаз, и лицо у тебя было совсем белое. Ты ничуть не изменился, хоть у тебя теперь богатое платье и полно друзей в Лондоне.

– А вот ты изменился, Джим, – сказал я. – Когда ты вошел, я тебя едва узнал.

– И я! – воскликнул кузнец. – Откуда у тебя это роскошное оперение, Джим? Ручаюсь, что это не тетушка помогла тебе сделать первый шаг к рингу.

– Мне помогла мисс Хинтон, она мой самый лучший друг.

– Хм! Я так и думал! – проворчал кузнец. – Но я-то тут, во всяком случае, ни при чем, и когда мы вернемся домой, ты это подтвердишь, Джим. Хотя… Да что тут говорить, дело сделано, вспять не повернешь. В конце концов она… А, черт, двух слов связать не могу!

Не знаю, было ли тому причиной вино, выпитое за ужином, или радость, вызванная победой Джима, но всегда безмятежно спокойное лицо Чемпиона Гаррисона выражало сейчас совершенно необычное волнение, и по всем его словам, по всей повадке чувствовалось, что он и счастлив и смущен. Джим смотрел на него удивленно, видно, пытаясь понять, что за этим кроется, почему он все чего-то недоговаривает, все замолкает на полуслове. Тем временем каретный сарай опустел, Беркс с проклятиями кое-как поднялся наконец на ноги и нетвердой походкой, сопровождаемый двумя дружками-боксерами, поплелся к выходу; только Джем Белчер остался и о чем-то серьезно беседовал с моим дядей.

– Хорошо, Белчер, – услышал я ответ дяди.

– Для меня это будет истинным удовольствием, сэр, – сказал прославленный боксер, когда они подходили к нам.

– Я хотел спросить вас, Джим Гаррисон, не хотите ли вы быть моим бойцом и выступить против Краба Уилсона из Глостера? – спросил дядя.

– Я только об этом и мечтаю, сэр Чарльз, это для меня случай выйти в настоящие боксеры.

– Ставки на этот раз очень высокие, чрезвычайно высокие, – сказал дядя. – Если победите, получите двести фунтов. Вас это устраивает?

– Я буду драться ради чести и ради того, чтобы меня сочли достойным сразиться с Джемом Белчером.

Белчер добродушно рассмеялся.

– Правильно, парень, – сказал он. – Но помни: сегодня у тебя была легкая добыча – пьяный, да еще не в форме.

– Я и не хотел с ним драться, – вспыхнув, возразил Джим.

– Знаю, знаю, ты готов был сразиться с кем угодно, храбрости тебе не занимать стать, я, как поглядел на тебя, сразу это понял. Но запомни: бороться с Крабом Уилсоном – значит бороться с самым многообещающим боксером из западных графств, а лучший боксер с Запада чаще всего – лучший боксер Англии. Он такой же быстрый и такой же высокий, как ты, и руки у него такие же длинные, и уж он будет тренироваться до тех пор, пока всякая капля жира не превратится у него в мускулы. Я говорю это тебе сейчас, потому что, если я за тебя возьмусь…

– Возьметесь за меня?

– Да, – сказал мой дядя. – Если ты готов выступить, Белчер согласен быть твоим тренером.

– Я бесконечно признателен вам! – с жаром воскликнул Джим. – Если дядя не захочет быть моим тренером, я ни о ком другом и не мечтаю.

– Нет, Джим. Я побуду с тобой денек-другой, но в этом деле мне с Белчером не тягаться.

– Где вы будете жить?

– Я думаю, тебе будет удобно, если мы расположимся в Подворье короля Георга в Кроли. А если нам можно будет выбирать место боя, лучше всего Кролийские холмы, ведь, кроме Холма Мосли и, может, еще Смитемской ложбины, это самое подходящее место для бокса во всей Англии. Согласен?

– Конечно, согласен, – отвечал Джим.

– Значит, с этой минуты ты мой, понимаешь? – спросил Белчер. – Еда, питье, сон – все по моему слову, и вообще ты теперь во всем должен меня слушаться. Нам нельзя терять ни часу, Уилсон уже месяц назад был почти в форме. Видал сегодня – он ни капли в рот не взял.

– Джим может хоть сейчас драться до последнего, – сказал Гаррисон. – Но все равно завтра мы оба поедем с тобой в Кроли. Доброй ночи, сэр Чарльз.

– Доброй ночи, Родди, – сказал Джим. – Приезжай ко мне в Кроли, ладно?

И я горячо пообещал, что навещу его непременно.

– Тебе следует быть осмотрительнее, племянник, – сказал дядя, когда мы с грохотом неслись домой в его нарядной коляске. – В premiere jeunesse[46] человек склонен руководствоваться доводами сердца, а не рассудка. Джим Гаррисон производит впечатление весьма достойного молодого человека, но он как-никак всего лишь подручный кузнеца и кандидат в профессиональные боксеры. Между его положением и положением моего кровного родича – пропасть, и ты должен дать ему почувствовать свое превосходство.

– Он мой самый старый и самый любимый друг, сэр, – отвечал я. – Мы вместе росли, и между нами никогда не было секретов. И как же я могу дать ему почувствовать мое превосходство, когда я прекрасно знаю, что это он меня во всем превосходит!

Дядя весьма сухо хмыкнул и в этот вечер уже больше не сказал со мной ни слова.

Глава 12

Кофейня Флэддонга

Итак, Джим отправился в Кроли под присмотр Джема Белчера и Гаррисона, чтобы тренироваться и подготовиться к великому бою с Крабом Уилсоном, а тем временем во всех лондонских клубах и пивных только и разговору было, что о том, как он появился на ужине и за четыре раунда нокаутировал грозного Джо Беркса. Джим сказал мне однажды, что непременно прославится, и слова его сбылись скорее, чем он предполагал: куда ни пойдешь, всюду говорили только о пари сэра Лотиана Хьюма с сэром Чарльзом Треджеллисом и о достоинствах будущих противников. Огромное большинство ставило на Уилсона, ибо одной-единственной победе Джима он мог противопоставить целый ряд побед; кроме того, знатоки, видевшие его в учебных боях, полагали, что редкостная защитная тактика, благодаря которой он заслужил свое прозвище, совершенно собьет с толку его неопытного противника. Рост, сила, ловкость – тут они мало чем отличались друг от друга, но Уилсон был много опытнее.


За несколько дней до боя отец исполнил наконец свое обещание и приехал в Лондон. Моряк не жаловал города, ему куда больше нравилось бродить по Суссекским холмам и следить в бинокль за каждым марселем, который показывался на горизонте, чем пробираться в уличной сутолоке, где, как он сетовал, невозможно проложить путь по солнцу и уж тем более что-нибудь упомнить. Но в воздухе снова запахло войной, и надо было воспользоваться своим знакомством с лордом Нельсоном, чтобы получить место для себя или для меня.

На город спустился вечер, дядя облачился в зеленый костюм для верховой езды с пуговицами накладного серебра, в сапоги из кордовской кожи и круглую шляпу и, как всегда в этот час, вскочил на свою лошадку с подрезанным хвостом и отправился на Пэл-Мэл людей посмотреть и себя показать. Я остался дома – я уже успел понять, что светская жизнь не по мне. Все эти господа с тонкими талиями и заученными жестами, живущие какой-то странной жизнью, порядком мне прискучили, и даже дядя с его холодно-покровительственным тоном вызывал у меня довольно смешанные чувства. Я унесся мыслями в Суссекс и с тоской вспоминал простую, естественную сельскую жизнь, как вдруг раздался стук молотка в парадную дверь, потом послышался сердечный голос, и вот уже в дверях показалось улыбающееся, обветренное лицо и голубые, с прищуром глаза.

– Ишь, каким ты щеголем стал, Родди! – воскликнул отец. – Но я предпочел бы видеть тебя в синем морском кителе, а не в этих галстухах и кружевах.

– Да и я тоже, отец, – отвечал я.

– Рад это слышать. Лорд Нельсон обещал мне найти для тебя место, и завтра мы постараемся с ним повидаться и напомним ему об этом. Но где же твой дядя?

– Катается верхом по Мэлу.

На простодушном лице отца отразилось облегчение: в присутствии шурина он всегда чувствовал себя не в своей тарелке.

– Я был в адмиралтействе и, когда начнется война, надеюсь получить под свое начало корабль, а судя по всему, ждать осталось недолго. Так мне сказал сам лорд Сент-Винсент. Я остановился у Флэддонга, Родни. Если хочешь, пойдем ко мне поужинаем, и ты увидишь там моих однокашников, с которыми я плавал в Средиземном море.

Если вы вспомните, что в последний год войны у нас во флоте служило сорок тысяч моряков и солдат морской пехоты под командой четырех тысяч офицеров и, как только был подписан Амьенский мир, половину из них списали на берег, а корабли поставили на прикол в Хэймоузе или в Портсдауне, вам станет ясно, что в Лондоне, как и в других портовых городах, было полным-полно моряков. На улицах то и дело попадались люди с зоркими глазами и обветренными, обожженными солнцем лицами; их более чем скромная одежда яснее ясного говорила о том, что кошельки у них пусты, а безразличие, написанное на их лицах, выдавало усталость, вызванную непривычным, вынужденным бездельем. На темных узких улицах среди кирпичных домов они выглядели как-то неуместно, точно морские чайки, которых непогода загнала в глубь страны. И, однако, пока призовые суды будут мешкать с решением или пока жива будет надежда, что, наведываясь в адмиралтейство, можно скорее быть зачисленным на корабль, они будут вразвалку прогуливаться по Уайтхоллу или, собравшись вечерком на Оксфорд-стрит в гостинице Флэддонга, где останавливались одни только моряки, как у Слотера – сухопутные военные, а у Иббитсона – служители церкви, будут спорить о событиях прошлой войны и надеждах на будущую.

Поэтому я не удивился, когда увидел, что большая комната, в которую мы вошли, полным-полна морских офицеров, однако, помнится, меня поразило, что все они, хоть и служили в самых разных условиях и бороздили самые разные моря и океаны земного шара от Балтики до Вест-Индии, походили друг на друга больше, нежели родные братья, и образовали один определенный тип. Все, как им и полагалось, были чисто выбриты, все в напудренных париках, у всех на шее сзади – небольшая косичка из собственных волос, перевязанная черной шелковой лентой. Кожа у них потемнела от жгучих ветров и тропического солнца, а привычка командовать и постоянно смотреть в глаза опасностям наложила на лица печать властности и настороженности. Попадались и веселые лица, но офицеры постарше, с крупными носами и щеками в глубоких морщинах, напоминали суровых и неприступных отшельников, познавших и холод и зной. Одинокие вахты и строжайшая дисциплина, которая обрекала их на жизнь вне общества, наложили особый отпечаток на эти опаленные солнцем, красные, точно у индейцев, лица. Мне так интересно было их наблюдать, что я почти не прикоснулся к ужину. Хоть я и был тогда очень молод, однако понимал, что если в Европе и сохранились какие-то остатки свободы, то лишь благодаря этим людям, и на их мрачных, суровых лицах я, казалось, видел следы десятилетней борьбы, которая завершилась изгнанием трехцветного французского флага из всех морей.

Мы поужинали, и отец повел меня в огромную кофейню, где собралось не меньше сотни офицеров; все потягивали вино, курили длинные глиняные трубки, и скоро здесь стало вовсе нечем дышать, словно на батарейной палубе во время ближнего боя.

– Тут немало людей, Родни, чьи имена, скорее всего, никогда не попадут ни в какую книгу, разве что в судовой журнал, но вели они себя лучше любого адмирала, – сказал отец, поглядев по сторонам. – Мы их знаем и говорим о них у себя во флоте, хотя их никто не стал бы приветствовать на улицах Лондона. На одномачтовом куттере требуется не меньше искусства и мужества, чем на линейном корабле, хотя за это не удостаивают ни титулами, ни благодарностями. Возьми, к примеру, Гамильтона, вон он прислонился к колонне – такой тихий, с бледным лицом. Он с шестью пробными шлюпками под дулами двухсот береговых пушек гавани Пуэрто Кабелло отрезал от берега сорокачетырехпушечный фрегат «Гермион». Это был самый искусный маневр за всю войну. А вон тот, с бакенбардами, – Бриритон. На своей бригантине он атаковал двенадцать испанских кораблей и заставил четыре из них сдаться в плен. А вот Уокер, командир куттера «Роза», у него под командой было тринадцать человек, и он вступил в бой с тремя французскими каперами, а у французов было сто сорок шесть человек. Один капер он потопил, другой взял в плен, а третий обратил в бегство… Как поживаете, капитан Белл? Надеюсь, вы в добром здравии?

Кое-кто из знакомых отца, сидящих неподалеку, пододвинул к нам стулья, и скоро образовался небольшой кружок, – все громко разговаривали, спорили, обсуждали свои морские дела, а разгорячась, потрясали длинными дымящимися трубками. Отец шепнул мне на ухо, что его сосед – капитан «Голиафа» Фоли, тот самый, который на Ниле шел в авангарде эскадры, а высокий, худощавый рыжеволосый человек напротив – это лорд Кокрейн, самый лихой капитан фрегата на всем английском флоте. Даже до Монахова Дуба докатился рассказ о том, как на маленьком «Проворном», оснащенном всего четырнадцатью пушчонками, с командой в пятьдесят четыре человека он сцепился бортами с испанским фрегатом «Гамо», на котором было триста человек команды, и взял его на абордаж. По тому, с каким жаром он говорил о своих обидах, как гневно краснели его усыпанные веснушками щеки, видно было, что это человек вспыльчивый и решительный.

А я с интересом слушал, как эти люди, чья жизнь проходит в боях с нашими соседями, говорят об их характерах и обычаях. Вам, живущим в дни мира и благоденствия, не понять тогдашней жгучей ненависти англичан к Франции и в особенности к ее великому полководцу. Это было больше, чем обычное предубеждение, больше, чем неприязнь. Это была глубокая, активная ненависть, вы можете даже сейчас составить себе представление о ней, если перелистаете газеты и карикатуры тех времен. Слово «француз» употреблялось только в сочетании со словами «негодяй» или «подлец». Все англичане, к какому бы общественному слою они ни принадлежали, в какой бы части Англии ни жили, горели одним и тем же чувством. Даже матросы шли на французов с таким остервенением, какого никогда не бывало в сражениях с датчанами, голландцами или испанцами.

Если теперь, спустя полвека, вы спросите меня, чем была вызвана эта враждебность, столь чуждая добродушно-веселым и терпимым по натуре англичанам, я признаюсь, что, по-моему, в основе ее лежал страх. Страх, разумеется, не перед каждым отдельным французом – даже самые подлые клеветники никогда не назвали бы нас малодушной нацией, – но страх перед необычайной удачливостью французов, перед грандиозностью их замыслов, перед проницательным умом того, кому удавалось все эти свои замыслы осуществлять и подминать под себя одно государство за другим. Мы были совсем небольшой страной, наше население к началу войны составляло немногим больше половины населения Франции. Потом Франция стала стремительно расширяться – она вобрала в себя на севере Бельгию и Голландию, а на юге Италию, нас же ослабляла давняя вражда между католиками и пресвитерианцами в Ирландии. Даже самому легкомысленному человеку ясно было, что над нами нависла опасность. Стоило выйти к морю в любом месте кентского побережья, и сразу видны были сигнальные огни в месте расположения неприятельских войск, а в ясный день на холмах близ Булони поблескивали на солнце штыки – то шли маневры ветеранов. Неудивительно, что даже у самых отважных людей в глубине души таился страх перед Францией, а страх, как всегда бывает, рождал острую, жгучую ненависть.

Моряки недобрым словом поминали своих врагов. Они ненавидели их всем сердцем и, как принято в Англии, говорили то, что чувствовали. Французских офицеров они великодушно признавали достойными врагами, но французы как нация были им глубоко антипатичны. Те, кто постарше, воевали с французами в американской войне, потом снова воевали с ними последние десять лет и готовы были воевать до конца своих дней. Однако, если меня поразила та жгучая враждебность, какую вызывала у моряков Франция, я был поражен еще больше, услыхав, сколь высоко они ценят французов как противников. Многочисленные, следовавшие одна за другой победы Британии, которые в конце концов вынудили французов укрыться в своих портах и в отчаянии прекратить борьбу, внушили и всем нам мысль, будто существуют какие-то причины, по которым на море бритт во веки веков будет брать верх над французом.

Но люди, сидящие вкруг меня, те, кто добывал эти победы, так не думали. Они вслух хвалили отвагу противника и ясно понимали причины его поражения. Они говорили, что прежде во Франции почти все офицеры были из высшего сословия, революция смела их и тем самым обезглавила флот: матросы, оставшись без опытных командиров, забыли, что такое настоящая дисциплина. Управляемый искусными и опытными командирами, отлично укомплектованный, британский флот загнал лишенных умелого управления французов в их порты и не выпускал их оттуда, лишив тем самым возможности овладеть искусством мореплавания. Все то, чему они обучались в порту, вся их строевая и артиллерийская подготовка не могла сослужить им службу в открытом море, в бурных водах, когда надо было давать бортовые залпы и маневрировать, переставляя паруса. Если бы хоть один французский фрегат мог несколько лет свободно бороздить океан, постигать искусство морского боя, вот тогда победа над ним – равным противником – прибавила бы славы капитану английского корабля.

Так рассуждали эти умудренные опытом офицеры и подтверждали свои слова воспоминаниями, примерами французской отваги, такими хотя бы, как поведение команды «Лориент»: французы били из пушек квартердека, в то время как вся батарейная палуба под ними была охвачена пламенем, и они знали, что стоят на пороховом погребе.

Все надеялись, что Вест-Индская экспедиция дала возможность многим судам приобрести опыт океанского плавания и, если снова начнется война, они рискнут выйти в Ла-Манш. Но начнется ли она? Мы надели узду на Наполеона и не дали ему стать тираном всего мира, но это стоило нам огромных денег и невероятных усилий. Решится ли правительство на это снова? Или оно испугается непомерного груза долгов, который ляжет тяжким бременем на многие еще не родившиеся поколения? Но ведь у нас Питт, а он не из тех, кто останавливается на полпути!

Вдруг у дверей возникло какое-то движение. Сквозь серые клубы табачного дыма я разглядел синий мундир и золотые эполеты. Вокруг теснились моряки, слышался приглушенный шум голосов, который почти тотчас перерос в громкие и радостные крики. Все вскочили, оглядывались по сторонам, спрашивали друг друга, что случилось. А толпа бурлила, крики становились все громче и радостнее.

– Что там? Что такое? – раздались голоса.

– Поднимите его! Поднимите его выше! – закричал кто-то, и тотчас над толпой появился офицер.

Лицо у него разгорелось, и он махал каким-то листком. Крики смолкли, стало так тихо, что я слышал, как у него в руке шелестела бумага.

– Великие новости, джентльмены! – возвестил он. – Великолепные новости! Контр-адмирал Коллингвуд просил меня сообщить их вам. Сегодня вечером французскому послу были возвращены верительные грамоты. Все корабли вступают в строй. Адмирал Корнуоллис направляется из Каусэндского залива на остров Уассан. Одно соединение кораблей отплывает в Северное море, другое – в Ирландское!

Быть может, он собирался сказать еще что-то, но тут моряки не выдержали. Как они кричали, как топали ногами, как бесновались от восторга! Суровые, немолодые вице-адмиралы, степенные капитаны первого ранга, юные помощники капитана – все шумели, точно школьники, отпущенные на каникулы. В эти минуты никто не думал о множестве горьких обид, о которых я только что слышал. Ненастье миновало, и занесенные ветром на сушу морские птицы снова закачаются на пенных волнах.

Над шумом и криком зазвучало, нарастая, «Боже, храни короля!» – и зазвучало так, что забывались и жалкие рифмы, и откровенная сентиментальность гимна. Я уверен, что вы никогда не слыхали, чтобы его так пели, не видели, как по суровым лицам катится слеза, как у сильных мужчин перехватывает дыхание. Чтобы снова услыхать гимн в таком исполнении, чтобы снова увидеть подобное зрелище, должны были бы вернуться грозные времена. Только те, кто никогда не видел моих соотечественников в час, когда спадает застывшая маска сдержанности и на мгновение вспыхивает могучий, негасимый жар северной души, могут говорить о флегматичности англичан. В тот час я видел эти огни, и если не вижу их нынче, я не настолько стар или глуп, чтобы усомниться в том, что они существуют.

Глава 13

Лорд Нельсон

Свидание с лордом Нельсоном должно было состояться рано утром, и, понимая, как будет занят адмирал в связи с новостями, которые мы услышали накануне вечером, отец желал быть предельно точным. Я только-только успел позавтракать, дядя еще даже не звонил, чтобы ему подали шоколад, а отец уже заехал за мной. Мы прошли несколько сот шагов и оказались на Пикадилли перед высоким зданием из выцветшего кирпича, городской резиденцией Гамильтонов, где была и штаб-квартира Нельсона, когда дела или развлечения призывали его из Мертона в Лондон. Ливрейный лакей отворил двери и ввел нас в большую гостиную с мрачной мебелью и унылыми портьерами на окнах. Потом пошел доложить о нас, а мы сели и принялись разглядывать белые итальянские статуэтки в углах и большую картину, висевшую над клавикордами, на которой был изображен Везувий и Неаполитанский залив. Помню: на камине громко тикали черные часы, и сквозь грохот проезжавших мимо экипажей из внутренних покоев то и дело доносились взрывы смеха.

Наконец дверь распахнулась, и мы разом вскочили, полагая, что окажемся перед лицом величайшего из ныне здравствующих англичан. Но в комнату величаво вплыла дама. Она была высока и, как мне показалось, поразительно хороша собой, хотя взгляд более искушенный и придирчивый заметил бы, что красота ее – лишь отголосок прошлого. У нее была царственная осанка, все линии поражали благородным изяществом, а лицо, правда, уже слегка оплывшее и огрубевшее, все еще блистало нежной, ослепительно белой кожей; большие светло-синие глаза были прекрасны, темные волосы прелестного оттенка вились над белым низким лбом. Она была воистину величава, и, когда я увидел, с каким достоинством она вступила в гостиную и какую приняла позу, взглянув на моего отца, мне вспомнилась перуанская королева в изображении мисс Хинтон, когда она побуждала нас с Джимом к бунту.

– Лейтенант Энсон Стоун? – спросила она.

– Так точно, миледи, – отвечал отец.

– О! – с наигранным изумлением воскликнула она. – Так вы меня знаете?

– Я видел вас в Неаполе.

– Тогда вы, несомненно, видели и моего бедного мужа – моего бедного, бедного сэра Уильяма! – И ее белые, унизанные кольцами пальцы коснулись платья, словно она желала обратить наше внимание на свой глубокий траур.

– Я слышал о вашей горестной утрате, миледи, – сказал отец.

– Мы умерли вместе! – воскликнула она. – Что теперь моя жизнь? Лишь бесконечное медленное умирание.

Она говорила красивым глубоким голосом, и временами он страдальчески дрожал, но я не мог не заметить, что с виду она обладала отменным здоровьем, и меня удивило, что она украдкой вопросительно поглядывала в мою сторону, словно восхищение столь незначительной личности могло ее хоть сколько-нибудь интересовать. Отец с простодушием моряка бормотал нехитрые слова утешения, но она то и дело переводила взгляд с его грубого, обветренного лица на мое, проверяя, действуют ли на меня ее чары.

– Вот он, ангел, охраняющий этот дом! – провозгласила она и широким торжественным жестом указала на картину, висевшую на стене: это был портрет худощавого высокомерного господина в орденах. – Но хватит о моем горе! – И она смахнула воображаемую слезу с сухих глаз. – Вы ведь пришли к лорду Нельсону? Он просил меня передать, что сию минуту будет здесь. Вы уже, конечно, знаете, что начало действий ожидается с минуты на минуту.

– Да, мы узнали об этом вчера вечером.

– Лорду Нельсону приказано принять командование над Средиземноморским флотом. Разумеется, в такой момент… Ах, кажется, я слышу шаги его светлости!

Странные манеры этой леди и жесты, которыми она сопровождала каждое свое замечание, так приковали к себе мое внимание, что я не заметил, как в комнату вошел великий адмирал. Когда я обернулся, оказалось, что он стоит совсем рядом со мной – небольшого роста темнолицый человек, гибкий и по-юношески стройный. Он был не в мундире, а в коричневом сюртуке с высоким воротником, правый рукав которого свободно болтался. Помню печальное и мягкое выражение его изборожденного глубокими морщинами лица – пылкий и нетерпеливый по натуре, он, видно, перенес немало испытаний. Один глаз был обезображен ранением и слеп, но другой смотрел то на меня, то на отца поразительно остро и проницательно. Вся его повадка, быстрые, зоркие взгляды, красивая посадка головы говорили о том, что перед нами человек действия, живой, энергичный, и, если позволено сравнивать большое с малым, он напоминал мне хорошо выдрессированного бультерьера, ласкового и хрупкого с виду, но смелого и решительного, каждую минуту готового ринуться в бой.

– Лейтенант Стоун, – с необычайной сердечностью сказал он, протягивая отцу левую руку, – рад вас видеть. В Лондоне полно моряков со средиземноморских кораблей, но я уверен, что через неделю на суше не останется ни одного.

– Я пришел просить вас, сэр, помочь мне получить корабль.

– Если в адмиралтействе мое слово хоть что-нибудь весит, вы его получите, Стоун. Мне понадобятся все, кто был со мной на Ниле. Не обещаю, что это будет первоклассный корабль, но шестидесятичетырехпушечный вы, во всяком случае, получите, а на таком корабле – легко управляемом, хорошо укомплектованном и оснащенном – можно натворить немало всяких дел.

– Кто слыхал про «Агамемнона», у того на этот счет не может быть никаких сомнений, – вмешалась леди Гамильтон и тут же стала превозносить адмирала и его деяния и осыпать его похвалами в столь преувеличенно-восторженных выражениях, что мы с отцом не знали, куда глаза девать: нам было неловко и горько за человека, о котором все это говорилось в его же присутствии. Но когда я наконец осмелился взглянуть на лорда Нельсона, оказалось, что он нисколько не смущен, а, напротив, улыбается, словно эта грубая лесть очень ему по вкусу.

– Полно, полно, дорогая, – сказал он, – вы слишком преувеличиваете мои заслуги.

Получив такого рода одобрение, она снова принялась громко, словно со сцены, восхвалять любимца Британии, старшего сына Нептуна, а он по-прежнему слушал все это с благодарным и довольным видом. Я был поражен, что сорокапятилетнего человека, умудренного жизнью, проницательного, честного, хорошо знающего придворные нравы, можно провести такой грубой, неприкрытой лестью, и это поражало не одного меня, а всех, кто с ним сталкивался, но вы немало повидали в жизни и, верно, знаете, как часто самым сильным, самым благородным натурам свойственна одна-единственная необъяснимая слабость, которая особенно бросается в глаза на фоне их бесспорных достоинств, подобно тому, как грязное пятно резче выделяется на белоснежной простыне.

– Такие морские офицеры, как вы, Стоун, мне по душе, – сказал лорд Нельсон, когда ее светлость исчерпала весь свой запас лести. – У вас старая закалка.

Разговаривая, он мерил комнату мелкими нетерпеливыми шагами и то и дело стремительно и резко поворачивался на каблуках, точно у него на пути внезапно вырастала какая-то невидимая преграда.

– Все эти новомодные эполеты и разукрашенные квартердеки чересчур красивы для нашей работы. Когда я начал служить на флоте, помощник капитана сам засаливал окорок и сам ставил бушприт, сам со свайкой на шее лез на мачту, сам показывал пример своей команде. А теперь он разве что сам принесет свой секстант в рубку. Когда вы будете готовы?

– Сегодня вечером, милорд.

– Отлично, Стоун, отлично! Так и надо. В доках работают не покладая рук, но я еще не знаю, когда будут подготовлены суда. В среду я поднимаю свой флаг на «Виктории», и мы тотчас же отплываем.

– О, нет, нет, не так скоро! Корабль еще не будет готов к отплытию, – дрожащим голосом произнесла леди Гамильтон, заломив руки и возведя глаза к небесам.

– Он должен быть и будет готов! – с необычайной горячностью воскликнул Нельсон. – Клянусь богом, что бы ни случилось, в среду я отплываю! Кто знает, что могут натворить эти негодяи в мое отсутствие? Как подумаю, что только они там могут замыслить, места себе не нахожу. В эту самую минуту королева, наша королева, быть может, вглядывается в даль в надежде увидеть марсели кораблей Нельсона.

– Что ж, она знает, что ее рыцарь без страха и упрека никогда не бросит свою королеву в беде, – сказала леди Гамильтон.

Я думал, они имеют в виду нашу королеву Шарлотту, а потому не мог понять, что же такое они говорят, но отец объяснил мне потом, что и Нельсон и леди Гамильтон воспылали необыкновенной любовью к неаполитанской королеве и что это интересы ее маленького королевства он принимал так близко к сердцу. Нельсон продолжал быстро ходить по комнате, но замешательство, выразившееся на моем лице, видно, привлекло его внимание; он вдруг остановился и смерил меня суровым взглядом.

– Ну-с, молодой человек! – резко сказал он.

– Это мой единственный сын, сэр, – сказал отец. – Я бы хотел, чтобы он тоже служил во флоте, если только для него найдется место. Уже много поколений все мужчины у нас в роду становятся офицерами королевского флота.

– Так вы желаете, чтобы и вам переломали кости? – грубо сказал Нельсон, глядя весьма неодобрительно на мой нарядный костюм, из-за которого дядя и мистер Бруммел столько спорили. – Если вы будете служить под моим началом, сэр, вам придется сменить этот роскошный костюм на вымазанную дегтем куртку.

Я был безмерно смущен его резким тоном и едва смог пробормотать, что надеюсь исполнить свой долг, после чего его сурово сжатые губы расплылись в добродушной улыбке, и он на миг коснулся моего плеча небольшой, сильно загорелой рукой.

– Уверен, что вы отлично справитесь, – сказал он. – Я вижу, у вас есть характер, но не воображайте, будто это легкий хлеб – служить во флоте. Это трудная профессия, молодой человек. Вы слышите о тех немногих, которые преуспели, но что вам известно о сотнях других, которые так ничего и не добились? А моя собственная судьба! Из двухсот моряков, что были со мной в Сент-Жуанской экспедиции, сто сорок пять погибло за одну ночь. Я участвовал в ста восьмидесяти сражениях и, как видите, потерял глаз и руку и сверх этого был еще тяжко ранен. Случилось так, что я выжил и стал адмиралом, но я помню множество людей ничуть не хуже меня, которым не столь посчастливилось. Да, – прибавил он, когда леди Гамильтон разразилась многословными протестами против этого его утверждения, – множество, великое множество людей ничуть не хуже меня пошли на корм акулам или крабам. Но настоящий моряк лишь тот, кто каждый день рискует головой. Жизнь наша в руках господа, и он один знает, когда ее отнять.

На мгновение в серьезном взгляде и в благоговейном тоне, каким были сказаны последние слова, мы, казалось, ощутили подлинного Нельсона, уроженца одного из восточных графств, до мозга костей проникнутых духом воинственного пуританства, породившего «железнобоких», которые наводили свои порядки в самой Англии, и отцов-пилигримов, насаждавших свою веру за ее пределами, по всему свету. Это был тот Нельсон, который заявил, что видел десницу божью, занесенную над Францией, Нельсон, который призывал господа, стоя на коленях в своей каюте на флагманском корабле, когда судно подходило с наветренной стороны к вражеской эскадре. Он с болью и нежностью говорил о своих погибших товарищах, и, слушая его, я понял, почему его так любили все, кто служил под его началом: он был суровый, несгибаемый моряк и воин, но в его сложной натуре это уживалось с несвойственной англичанам чувствительностью, проявлявшейся в слезах, если он был глубоко взволнован, или в таких, например, душевных порывах, когда он, уже умирающий, лежа на палубе «Виктории», попросил флаг-капитана поцеловать его.

Отец поднялся, чтобы откланяться, но адмирал по-прежнему мерил комнату шагами и с присущей ему добротой, которую он всегда выказывал к подчиненным и которую как ветром сдуло, едва он заметил мой злополучный франтовской наряд, давал мне короткие и четкие напутствия и советы.

– Служба требует рвения, молодой человек, – говорил он. – Нам нужны горячие головы, желающие все новых побед. У нас были такие на Средиземном море, и они будут у нас опять. Все были как на подбор, ни в чем не уступали друг другу! Когда меня попросили порекомендовать кого-нибудь для особого поручения, я сказал в адмиралтействе, что они могут взять любого, ибо всеми владеет один и тот же боевой дух. Если бы мы захватили девятнадцать кораблей, а двадцатый ушел бы от нас, мы бы считали себя побежденными. Да вы и сами это знаете, Стоун. Вы ведь из той же когорты средиземноморских ветеранов, так что мне незачем вам все это рассказывать.

– Я надеюсь, милорд, снова быть с вами, когда мы опять встретимся с противником, – сказал отец.

– Мы должны с ним встретиться и непременно встретимся. Клянусь богом, я не успокоюсь до тех пор, пока окончательно не расправлюсь с ним! Подлец Буонапарте хочет нас поставить на колени. Пусть только попробует, и да поможет бог достойнейшему!

Нельсон говорил с таким пылом, что его пустой рукав болтался из стороны в сторону, придавая ему весьма странный вид. Заметив, что я не свожу глаз с этого рукава, он с улыбкой обернулся к моему отцу.

– Мой обрубок все еще делает свое дело, Стоун, – сказал он, хлопнув по культе. – Как там говорили у нас во флоте?

– Говорили, сэр, что, когда рукав болтается, лучше не попадаться вам на глаза.

– Эти канальи хорошо меня знали! Как видите, молодой человек, я служу своему отечеству с прежним пылом, ранения и физические страдания его не убавили. В один прекрасный день вы, быть может, поведете в бой флагманский корабль и тогда вспомните мой совет офицеру: никогда не колебаться, никогда не медлить. Ставьте на карту все, и если вы проиграете не по своей вине, отечество даст вам возможность поставить еще раз, и ставка будет не меньше. Забудьте про стратегию и тактику. Идите на врага. Тут нужна только одна тактика – оказаться борт о борт с врагом. Всегда деритесь и всегда будете правы. Забудьте о своих удобствах, о своих личных делах и заботах, ибо с того дня, как вы надели синий китель, ваша жизнь более вам не принадлежит. Она принадлежит отечеству, и, не раздумывая, отдавайте ее, если ему от этого хоть малая польза… Какой сегодня ветер, Стоун?

– Восточный-юго-восточный, – тотчас ответил отец.

– Тогда можно поручиться, что Корнуоллис не отходит от Бреста, а я на его месте постарался бы выманить их в открытое море.

– Любой офицер и любой матрос хотел бы того же, ваша светлость, – сказал мой отец.

– Да, никто не любит держать блокаду, и не удивительно: от нее ни славы, ни денег. Вы, верно, помните, каково нам было в зимние месяцы, когда мы обложили Тулон. У нас ведь не было ни снарядов, ни говядины, ни свинины, ни муки, ни обрывка запасного каната, ни парусины, ни шпагата. Мы брасопили паруса на наших старых посудинах запасными тросами. И как только поднимался левантинец, я ждал, бог тому свидетель, что мы тут же пойдем ко дну. Но мы все равно держали их за горло. Только, боюсь, в Англии наши труды не оценили по заслугам; здесь ведь пускают фейерверк лишь в тех случаях, когда мы выигрываем большое сражение, и не понимают, что нам куда легче шесть раз подряд сразиться на Ниле, чем всю зиму держать блокаду. Но помоги нам бог встретиться с их новым флотом, и мы разобьем его наголову!

– А мне помоги бог оказаться рядом с вами, милорд! – проникновенно сказал отец. – Но мы отняли у вас слишком много времени. Разрешите поблагодарить вас за вашу доброту и пожелать вам всего хорошего.

– Всего хорошего, Стоун! – ответил Нельсон. – Вы получите корабль, и, если можно будет, я сделаю этого молодого человека одним из своих офицеров. Но, судя по его костюму, – продолжал он, оглядывая меня, – вам посчастливилось получить куда больше призовых денег, чем вашим товарищам. Что до меня, я как-то никогда не заботился о деньгах.

Отец объяснил, что я нахожусь сейчас на попечении моего дяди, знаменитого сэра Чарльза Треджеллиса, у которого и живу.

– Значит, вы не нуждаетесь в моей помощи, – не без горечи заметил Нельсон. – Если у вас есть деньги или покровитель, вам ничего не стоит перепрыгнуть через головы заслуженных морских офицеров, хотя бы вы и не умели отличить полуют от камбуза или карронаду[47] от кулеврины[48]. И все-таки… А вам какого черта здесь надо?

В комнату быстрым шагом вошел ливрейный лакей, но, увидев, какой неистовый гнев загорелся в глазах адмирала, растерянно замер на месте.

– Ваша светлость приказали доставить вам это немедля, как только принесут, – объяснил он, протягивая большой синий конверт.

– Да ведь это предписание! – воскликнул Нельсон, выхватил конверт и попытался кое-как, одной рукой, его распечатать.

Леди Гамильтон кинулась ему на помощь, но, едва взглянув на вложенную в конверт бумагу, пронзительно вскрикнула, всплеснула руками и, закатив глаза, упала в обморок. Однако я не мог не заметить, что упала она очень осторожно и, несмотря на беспамятство, ухитрилась принять весьма изящную классическую позу, да и одежды ее тоже отнюдь не разметались в беспорядке. Но бесхитростный Нельсон, неспособный на обман и притворство, не мог заподозрить этого и в других и, как безумный, кинулся к звонку, потребовал горничную, доктора, нюхательные соли, бессвязно бормотал какие-то слова утешения и так горячо выражал свои чувства, что отец почел уместным потянуть меня за рукав, и мы выскользнули из комнаты. Мы оставили адмирала в полутемной лондонской гостиной, вне себя от жалости к этой пустой комедиантке, а на улице, у дверей, ждала высокая мрачная дорожная карета, готовая увезти его в дальний путь, в конце которого ему суждено было добрых семь тысяч миль преследовать французский флот по морям и океанам, встретиться с ним, одержать победу (после которой Наполеон был навсегда обречен действовать только на суше) и умереть – умереть так, как мечтает каждый, ибо смерть пришла к нему в минуту его величайшего торжества.

Глава 14

На дороге

Близился день великой схватки. Перед этим событием угрозы Наполеона и даже готовая разразиться не сегодня-завтра война отступили в глазах любителей спорта на второй план, а любители спорта в те времена составляли больше половины всего населения Англии. Завсегдатаев аристократического клуба и плебейской пивной, купцов в кофейне и солдат в казарме, жителей Лондона и провинции – всех и каждого занимало одно и то же. Каждая почтовая карета с Запада доставляла вести о том, что Краб Уилсон находится в отличной форме: все знали, что на время тренировки он возвратился в родные края и там о нем печется мастер своего дела капитан Барклей. С другой стороны, хотя мой дядя еще не объявил имени своего бойца, никто не сомневался, что это будет Джим, и рассказы о его телосложении и о том, как он показал себя на ринге, завоевали ему множество сторонников. Однако в целом гораздо больше пари заключалось в пользу Уилсона, так как за него единодушно стоял и Бристоль, и вся западная часть страны; мнения же лондонцев разделились. За два дня до состязания в любом вест-эндском клубе можно было поставить на Джима два против трех.

Дважды я навещал Джима в Кроли, где он тренировался, и видел, что его держат на обычном в таких случаях строжайшем режиме. От зари до зари он бегал, прыгал, осыпал ударами огромную грушу, свисающую с балки потолка, или боксировал со своим грозным тренером. Глаза его блестели, на щеках пылал румянец, от него веяло отменным здоровьем и безграничной верой в успех. И когда я видел его мужественную повадку и слушал спокойные, веселые речи, все мои опасения рассеивались, как дым.

– Прямо удивляюсь, как это ты меня навестил, Родди, – сказал он мне на прощанье с деланым смехом. – Ведь я теперь заправский боксер, наемник твоего дядюшки, а ты светский щеголь, столичная штучка. Не будь ты лучшим, самым верным и благородным человеком на свете, ты уже давно сам бы стал мне не другом, а хозяином.

Я посмотрел на этого красавца с правильными чертами породистого лица, подумал, сколько в нем скрыто достоинств, какой он неизменно добрый и великодушный, и мне показалась столь нелепой его мысль, будто мои дружеские чувства к нему – знак снисходительности, что я невольно расхохотался.

– Все это прекрасно, Родни, – сказал Джим, пытливо глядя мне в глаза. – Но что думает по этому поводу твой дядюшка?

Он задал мне поистине нелегкий вопрос, и я не слишком уверенно ответил, что, сколь ни многим я обязан дяде, с Джимом мы близки гораздо дольше, а я уже не мальчик и сам знаю, с кем мне дружить.

Опасения Джима были не напрасны: дяде чрезвычайно не нравилась наша дружба, но, поскольку он не одобрял еще очень и очень многие мои поступки, лишний повод для его недовольства уже не имел особого значения. Боюсь, что он успел во мне разочароваться. Я так и не обзавелся какой-либо причудой, которая, по его словам, помогла бы мне выделиться из толпы и тем самым привлечь к себе внимание того странного мира, в каком он жил, хотя он был так добр, что подсказал мне для этого несколько способов.

– Ты молод, крепок и подвижен, племянник, – говорил он. – Не попробовать ли тебе перепархивать по комнатам от стола к стулу, со стула в кресло, не касаясь пола? Небольшая акробатика в этом духе – признак хорошего вкуса. Один гвардейский капитан выучился этому ради небольшого пари и завоевал огромный успех в обществе. Леди Лайвен, особа чрезвычайно разборчивая, не раз приглашала его на свои вечера лишь затем, чтобы он показал гостям свое искусство.

Пришлось заверить дядю, что такие цирковые трюки мне не под силу.

– Ты чересчур несговорчив, – заметил он, пожимая плечами. – В качестве моего племянника ты мог бы упрочить свое положение, если бы перенял у меня изысканный вкус. Объяви ты войну mauvais gout[49] – и высший свет охотно признал бы тебя знатоком хорошего вкуса, преемником семейной традиции, и ты без труда завоевал бы положение, которого добивается этот выскочка Бруммел. Но у тебя тут не хватает чутья. Ты не способен отнестись с должным вниманием к каждой мелочи. Взгляни на свои башмаки! А твой галстух! А часовая цепочка! Совершенно достаточно выпустить два колечка. Бывало, я выпускал три, но это уже нескромно. А у тебя сейчас видны по меньшей мере пять колечек цепочки. Весьма сожалею, племянник, но, мне думается, ты не создан для того, чтобы занять положение, которого я вправе желать для своего кровного родственника.

– Очень сожалею, что не оправдал ваших надежд, сэр, – сказал я.

– На свою беду, ты слишком поздно попал мне в руки, – сказал дядя. – Случись это раньше, я мог бы воспитать тебя соответственно моим требованиям. У меня был младший брат, с ним происходило нечто подобное. Я делал для него все, что только мог, но он упорно завязывал башмаки лентами и однажды при всех назвал белое бургундское рейнвейном. В конце концов этот несчастный пристрастился к чтению и до самой смерти прозябал где-то в глуши на должности священника. Человек он был неплохой, но слишком заурядный, а заурядным людям в высшем обществе не место.

– Боюсь, сэр, это означает, что там не место и мне, – сказал я. – Но отец твердо надеется, что лорд Нельсон возьмет меня во флот. Светского человека из меня не получилось, но я глубоко вам признателен за великодушное обо мне попечение, и если меня произведут в офицеры, вы, надеюсь, еще сможете мною гордиться.

– Что ж, быть может, ты еще и достигнешь положения, которое я тебе предназначал, только придешь к нему иным путем, – заметил дядя. – В свете немало таких людей. Вот, например, лорд Сент-Винсент и лорд Гуд. Они приняты в лучших домах, хотя не имеют других заслуг, кроме службы во флоте.

Разговор этот происходил в длинном, изысканно обставленном кабинете на Джермин-стрит в канун состязания. Помнится, как всегда перед отъездом в клуб, дядя был в просторном парчовом халате и сидел, вытянув одну ногу и положив ее на скамеечку, ибо перед самым моим приходом Абернети успокаивал начинавшийся у него приступ подагры. Была ли в том повинна боль или разочарование во мне, но дядя проявлял необычную для него резкость, и, боюсь, когда он говорил о моих недостатках, в его улыбке сквозила некоторая язвительность.

Я же, признаться, вздохнул с облегчением, когда мы наконец объяснились, ибо отец мой уехал из Лондона в совершенной уверенности, что вакансии для нас обоих найдутся очень быстро, и меня угнетала одна лишь мысль: как покинуть дядю, не нарушив его планов. Мне опостылела пустопорожняя жизнь, чуждая моей натуре, и я устал от этих высокомерных разговоров: послушать, так выходило, будто в мире ничего нет важнее и достойнее, нежели тесный кружок легкомысленных кокеток и безмозглых фатов. Быть может, и на моих губах мелькнуло подобие дядюшкиной язвительной усмешки, когда он с надменным изумлением упомянул, что в эту святая святых оказались вхожи люди, которые защитили отечество от гибели.

– Кстати, племянник, – сказал дядюшка, – как бы меня ни мучила подагра и что бы там ни говорил Абернети, а сегодня нам надо быть в Кроли. Бой состоится на Кролийских холмах. Сэр Лотиан Хьюм и его боец сейчас находятся в Рейгете. Я заказал для нас с тобой две кровати в Подворье короля Георга. Говорят, народу будет видимо-невидимо. В провинциальных гостиницах всегда очень дурно пахнет, я этого не выношу, – mais que voulez-vous[50]. Вчера вечером Беркли Крейвен рассказывал в клубе, что на двадцать миль вокруг Кроли все постели до единой уже заказаны, хозяева берут за ночлег три гинеи. Надеюсь, твой молодой друг – если уж я должен так его называть – не обманет наших ожиданий, я слишком много на него поставил и не хотел бы проиграть. Сэр Лотиан тоже закусил удила. Вчера у Лиммера он поставил на Уилсона пять тысяч против трех. Насколько мне известно, его денежные обстоятельства таковы, что, если наша возьмет, ему придется нелегко… Что там, Лоример?

– Вас спрашивает какой-то человек, сэр Чарльз, – доложил новый камердинер.

– Вы же знаете, пока я не совсем одет, я никого не принимаю.

– Он непременно хочет вас видеть, сэр. Он ворвался силой.

– Ворвался силой? Что это значит, Лоример? Почему вы не вышвырнули его за дверь?

На лице слуги мелькнула улыбка. И в ту же минуту из коридора донесся гулкий бас:

– Сейчас же впустите меня, молодой человек! Слышите? Проводите меня к вашему хозяину, не то вам же будет хуже.

Голос показался мне знакомым, а когда за плечом камердинера появилась мясистая бычья физиономия с расплющенным носом, как у Микеланджело, я тотчас узнал своего соседа по столу во время недавнего ужина.

– Да ведь это Уорр, сэр, боксер, – сказал я дяде.

– Он самый, сэр, – подтвердил гость, с трудом протискиваясь в дверь. – Честь имею представиться: Билл Уорр, хозяин пивной «Тяжеловес», что на Джермин-стрит, первейший забияка на всем белом свете. Только один противник меня одолел, сэр Чарльз, – мой собственный вес, уж больно быстро он растет! Полсотни фунтов лишку набрал, и никак я от них не избавлюсь. Право слово, сэр, я могу отдать столько ненужного мяса, что хватило бы на чемпиона веса пера. Вы небось по виду и не поверите, но даже когда меня побил Мендоса, я еще мог перескочить через канаты не хуже какого-нибудь мальчишки, а это четыре фута высоты, а вот теперь, коли заброшу шляпу на ринг, придется ждать, покуда мне ее обратно ветром не принесет, а уж самому за нею не добраться: выдохся! Мое вам почтение, молодой человек, надеюсь, что вижу вас в добром здравии!

На лице дяди отразилась немалая досада, он не любил, чтобы к нему вторгались столь бесцеремонно; однако положение обязывало его поддерживать знакомство с боксерами, а потому он скрыл неудовольствие и лишь сухо спросил, какое же дело привело к нему Уорра. Вместо ответа толстяк многозначительно покосился на камердинера.

– Дело важное, сэр Чарльз, это разговор не для посторонних ушей.

– Можете идти, Лоример… Итак, Уорр, я вас слушаю.

Боксер преспокойно уселся на стул верхом и облокотился на спинку.

– У меня есть кое-какие сведения, сэр Чарльз, – сказал он.

– А именно? – нетерпеливо воскликнул дядя.

– Очень ценные сведения.

– Так говорите!

– Эти сведения стоят денег, – сказал Уорр и поджал губы.

– Понимаю: вы хотите, чтобы вам заплатили за ваше сообщение?

Боксер улыбнулся в знак согласия.

– Я не покупаю кота в мешке. Пора бы вам это знать.

– Конечно, я вас знаю, сэр Чарльз, вы благородный и шикарный джентльмен. Только, понимаете, вздумай я эти самые сведения обернуть против вас, я бы заработал не одну сотню. Да только мне это не по нутру, потому как Билл Уорр всегда стоял за классный спорт и за честную игру. Ну, а коли я скажу все вам, так уж, надо думать, вы не оставите меня внакладе.

– Поступайте, как вам угодно, – сказал дядя. – Если ваши сведения будут мне полезны, я сам решу, как мне с вами рассчитаться.

– Лучше не скажешь. На том и поладим, хозяин, думаю, вы поступите по справедливости, про вас все так и говорят. Ну вот, стало быть, ваш Джим Гаррисон завтра утром на Кролийских холмах дерется с Крабом Уилсоном из Глостера, и на него поставлены большие деньги.

– Что же из этого?

– А известно вам, случаем, какие вчера были ставки?

– Три против двух в пользу Уилсона.

– Правильно, хозяин. А сегодня ставят семь против одного.

– Что такое?

– Семь против одного, хозяин, это точно.

– Что за чепуха, Уорр! Отчего бы ставки так возросли?

– Я был в трактире Тома Оуэна, и в «Проломе в стене», и в «Упряжке», и всюду ставят семь против одного. Против вашего малого поставлены кучи денег. В клубах, в питейных заведениях отсюда и до Степни – везде такие ставки, словно ставят на доброго коня против куренка.

В этот миг по выражению дядиного лица я вдруг понял, как много значит для него исход этого боя. Но он тотчас пожал плечами и недоверчиво улыбнулся.

– Тем хуже для болванов, которые набавляют ставки, – сказал он. – Мой боец в отличной форме. Ты его вчера видел, племянник?

– Вчера он был в превосходной форме, сэр.

– Случись что-нибудь неладное, мне дали бы знать.

– А может, ничего и не случилось… покуда, – с ударением сказал Уорр.

– Как прикажете вас понимать?

– А так и надо понимать, сэр. Помните Беркса? Сами знаете, он парень не больно надежный, а тут еще затаил зло на вашего Гаррисона, после того как он тогда в каретнике его уложил. Ну так вот, вчерашний день, часов эдак в десять вечера, приходит он ко мне в пивную и с ним еще трое отъявленных разбойников, они всему Лондону известны. Перво-наперво Рыжий Айк, его на ринг больше не допускают, потому как он нечестно дрался с Биттуном. Потом Вояка Юсеф – этот родную мать за пятак продаст. И еще Крис Маккарти – тот просто жулик: дождется на Хеймаркет, как народ пойдет из театра, и давай шарить по карманам, вот и все его ремесло. Такую теплую компанию не всякий день встретишь, а тут гляжу: все вдрызг пьяные, один Крис трезвый – такая хитрая бестия, коли что почует, так уж лишнего не глотнет. Ну, провел я их в гостиную. Они-то, само собой, того не стоят, – да я уж знаю, впустишь их в зал, затеют драку, поколотят кого из посетителей, потом с полицией хлопот не оберешься. Подал я им выпить, чего спросили, и сам с ними для верности остался в гостиной. У меня там картины и чучело попугая, так чтоб не попортили.

Ну, коротко сказать, пошла у них речь про завтрашний бой. Хохочут, заливаются: дескать, Джиму Гаррисону вовек Краба не побить, – а Крис знай подмигивает да локтями всех подталкивает, уж Беркс чуть не закатил ему оплеуху. Вижу, дело нечисто, и не так уж трудно смекнуть, что к чему, тем более Рыжий Айк стал биться об заклад, что Джим Гаррисон завтра и на ринг-то не выйдет. Тогда пошел я за новой бутылочкой спиртного, чтобы у них языки еще больше развязались, а сам стал за окошком, в которое мы из бара в гостиную напитки передаем, приоткрыл его самую малость и слыхал каждое их слово, будто сидел с ними за столом.

Слышу, Крис Маккарти стал на них ворчать, чтоб не болтали лишнего, а Джо Беркс как рявкнет: не учи, мол, а то все зубы повыбиваю! Крис, понятно, струсил и давай их по-доброму уговаривать, что, мол, эдак они к утру раскиснут и не смогут дело сделать, да и хозяин, коли увидит, что они перепились и положиться на них нельзя, ни гроша им не заплатит. Тут они все трое отрезвели, и Вояка спрашивает, когда надо ехать. Крис говорит: лишь бы попасть в Кроли, пока Подворье не закрыто, тогда они вполне управятся. «Плата больно мала, – говорит Рыжий Айк, – тут ведь петлей пахнет!» А Крис ему: какая, мол, к черту, петля! – и вытаскивает из бокового кармана этакую небольшую дубинку, налитую свинцом. «Вы, – говорит, – втроем его держите, а я этой штукой перебью ему руку – и денежки наши. Ну, дадут нам за это полгода в кутузке, уж никак не больше». – «Он будет драться», – говорит Беркс, а Крис ему: «Что ж, с нами – пускай, зато уж в другом месте ему не драться». Вот и все, что я слыхал. А нынче утром вышел и вижу: все ставят на Уилсона, набавляют и набавляют, я уж вам говорил. Вот такие-то дела, хозяин, а что тут к чему, вы и сами разберетесь.

– Отлично, Уорр, – сказал дядя и поднялся. – Весьма вам признателен за сообщение и позабочусь, чтобы вы не остались внакладе. Думаю, что негодяи просто болтали спьяну, но все равно вы оказали мне большую услугу, известив меня об этом. Надо полагать, завтра на Холмах я вас увижу?

– Мистер Джексон звал меня с другими сторожить ринг, сэр, чтоб не было беспорядка.

– Очень хорошо. Надеюсь, бой будет хороший и честный. До свидания, и еще раз благодарю.

Дядя говорил весело, беззаботно, но едва за Уорром затворилась дверь, быстро обернулся ко мне. Никогда еще не видал я на его лице такого волнения.

– Сейчас же едем в Кроли, племянник, – сказал он и позвонил. – Нельзя терять ни минуты… Лоример, велите заложить гнедых в коляску. Приготовьте все, что мне понадобится с собой, и скажите Уильяму подавать, да поскорее.

– Я сам за всем присмотрю, сэр, – сказал я и кинулся на Литл-Райдер-стрит, где находились дядины конюшни.

Кучера я не застал, пришлось послать мальчишку его разыскивать, я тем временем при помощи конюха выкатил коляску из сарая и вывел двух гнедых кобыл. Все эти поиски и хлопоты отняли полчаса, а то и три четверти. На Джермин-стрит уже ждал Лоример с неизбежными корзинами и дядя стоял в дверях, как всегда, в длинном светло-коричневом дорожном рединготе и, как всегда, с невозмутимым видом; на лице его ни в малой мере не отражалось нетерпение, несомненно, снедавшее его в эти минуты.

– Вы останетесь здесь, Лоример, – сказал он. – Нам, вероятно, было бы нелегко устроить вас на ночлег. Держите крепче под уздцы, Уильям! Садись скорей, племянник! А, Уорр! Что там еще?

Боксер спешил к нам со всей возможной для такого толстяка быстротой.

– Одну минуту, сэр Чарльз! – запыхавшись, вымолвил он. – У меня в пивной сейчас толковали, что та четверка за полночь отправилась в Кроли.

– Отлично, Уорр, – сказал дядя и ступил на подножку.

– А ставки опять подскочили – уже десять против одного!

– Пускайте, Уильям!

– Еще одно словечко, хозяин. Прошу прощения, но на вашем месте я бы прихватил пистолеты.

– Благодарю. Они со мной.

Длинный бич щелкнул над ушами коренника, конюх отскочил в сторону, и мы оказались уже не на Джермин-стрит, а на Сент-Джеймс, а затем на Уайтхолл, улицы сменяли друг друга так стремительно, что стало ясно: наши славные гнедые разделяют нетерпение своего господина. Когда мы вылетели на Вестминстерский мост, стрелки часов на здании парламента показывали половину пятого. Внизу блеснула вода, и тотчас мы очутились меж двух длинных рядов побуревших от времени домов – по этой самой дороге я не так давно впервые въезжал в Лондон. Дядя сидел, крепко сжав губы, хмурый и сосредоточенный. Лишь когда мы достигли Стритема, он наконец нарушил молчание.

– Я могу очень много потерять, племянник, – сказал он.

– Я тоже, сэр, – отвечал я.

– Ты? – изумился он.

– Друга, сэр.

– Ах да, я и забыл. Все-таки и у тебя есть свои причуды, племянник. Ты верный друг, это в нашем кругу большая редкость. У меня был только один друг, равный мне по положению в обществе, и он… Впрочем, я тебе об этом уже рассказывал. Боюсь, мы не успеем в Кроли засветло.

– Да, похоже на то.

– А тогда, пожалуй, будет слишком поздно.

– Не дай-то бог, сэр!

– Наши лошади лучшие в Англии, но, боюсь, ближе к Кроли дорога будет забита: не проехать, не пройти. Ты, наверное, заметил, племянник, что, по словам Уорра, те четверо негодяев упоминали некоего господина, который заплатит им за их гнусное дело? И ты, разумеется, понял, что их наняли, чтобы они изувечили моего бойца? Так кто же мог их нанять? Кому это выгодно, если не… Я знаю, сэр Лотиан Хьюм способен на все. Знаю, что он отчаянно проигрался в карты сразу в двух клубах и затем рискнул слишком многим из-за этого боя; он очертя голову заключал пари на такие огромные суммы, что, по мнению его приятелей, у него есть тайные причины не сомневаться в успехе. Клянусь богом, все сходится! Все одно к одному! Ну, если так!..

И дядя умолк, но на лице его я вновь прочел холодное ожесточение, уже знакомое мне по тому памятному дню, когда он и сэр Джон Лейд наперегонки мчались по Годстонской дороге, колесо к колесу.

Солнце низко опустилось к пологим Суррейским холмам, тени неотвратимо тянулись все дальше к востоку, но по-прежнему стремителен был бег колес и топот копыт. Наши лица овевало ветром, хотя молодая листва на ветвях придорожных деревьев повисла недвижимо. Золотой краешек солнца едва успел скрыться за дубами Рейгетского холма, когда гнедые, роняя пену с боков, остановились перед редхиллской гостиницей «Корона». Хозяин гостиницы, старый знаток и любитель бокса, выбежал навстречу знатному аристократу сэру Чарльзу Треджеллису.

– Вы знаете Беркса, боксера? – спросил дядя.

– Знаю, сэр Чарльз.

– Он здесь проезжал?

– Да, сэр Чарльз. Часа в четыре примерно, хотя тут столько народу идет и едет, что за точное время не поручусь. С ним были Рыжий Айк, Вояка Юсеф и еще один, и катили они на превосходной чистокровной лошадке. Гнали почем зря, лошадь была вся в мыле.

– Плохо дело, племянник, – сказал дядя, когда мы понеслись дальше к Рейгету. – Судя по такой спешке, они хотят поскорей заработать свои денежки.

– Джима с Белчером им и вчетвером не одолеть, – заметил я.

– Будь Белчер при нем, я бы ничего не опасался. Но как знать, что еще выдумают эти мерзавцы. Лишь бы нам застать его живым и здоровым, и я уже не спущу с него глаз, пока он не выйдет на ринг. Мы будем сторожить его с пистолетами в руках, племянник, и я только и мечтаю, чтоб у негодяев хватило наглости сунуться к нему. Но заправилы-то вполне уверены в успехе, иначе они не посмели бы так взвинтить ставки, вот что меня пугает.

– Да какая же им выгода от этой подлости, сэр? Ведь если они искалечат Джима Гаррисона, бой не состоится, и никто никаких пари не выиграет?

– Так было бы при обычных условиях, племянник, что, кстати говоря, большое счастье, не то мошенники давно погубили бы честный спорт, – они кишмя кишат вокруг ринга. Но ведь тут особый случай. По условиям пари, я проиграю, если не представлю бойца моложе или старше указанного возраста, который победит Краба Уилсона. Не забудь, я ведь не сказал, кого выставлю. C’est dommage[51], но это так! Мы знаем, кто он, и наши противники тоже знают, но участники пари и судьи этого в расчет не примут. Если мы станем жаловаться, что Джима Гаррисона искалечили, нам ответят, что Джим Гаррисон официально не был объявлен участником состязания. Либо выставляй бойца, либо плати, и негодяи хотят этим правилом воспользоваться.

Не напрасно дядя опасался, как бы дорога на Кроли не оказалась забита: за Рейгетом мы очутились в сплошном потоке всевозможных экипажей – верно, на всех восьми милях не нашлось бы лошади, у которой перед самым носом не маячили бы задние колеса какой-нибудь двуколки или коляски. Со всех сторон, со всех дорог – и с Лондонской и с Гилфордской с запада, и с Танбриджской с востока – вливались новые и новые кареты четверней, легкие кабриолеты и всадники, и, наконец, всю широкую Брайтонскую дорогу от обочины до обочины заполнила людская река, со смехом, с криками, с песнями текущая в одном направлении. Взглянув на эту разношерстную толпу, всякий был бы вынужден признать, что хорошо ли это, худо ли, но страсть к боксу не разбирает сословий, она присуща всему народу, коренится в самом существе каждого англичанина, ее разделяет и молодой аристократ в роскошной карете четверней, и обыкновеннейшие уличные торговцы, набившиеся по шесть человек в тележку, запряженную одной-единственной низкорослой лошаденкой.

Я видел здесь государственных деятелей и солдат, пэров и стряпчих, фермеров и богатых землевладельцев вперемежку с головорезами из Ист-Энда и самой неотесанной деревенщиной – все они двигались по этой дороге и готовы были провести беспокойную, даже бессонную ночь, лишь бы поглядеть на борьбу, исход которой, возможно, решится в первом же раунде. И притом вся эта толпа была на диво весела и добродушна; вместе с клубами пыли над нею висел оживленный гомон, не смолкали шутки и остроты, а хозяева и буфетчики всех придорожных постоялых дворов и трактиров выносили подносы с пенными кружками, чтобы эта шумная орава могла промочить горло. Пиво лилось рекой, недавние незнакомцы хлопали друг друга по плечу, у всех была душа нараспашку, все смеялись над усталостью и неудобствами и жаждали одного: увидеть бой, и пусть иные смотрят на это с презрением, как на забаву грубую и пошлую, мне же слышались тут смутные отголоски далекой старины, и я думал: да, это и есть костяк, основа, на которой зиждется стойкий и мужественный характер нашего древнего народа!

Но, увы, двигаться быстрее не было никакой возможности! Как ни искусно правил дядя лошадьми, даже он не мог найти просвета в людской толще. Нам оставалось только сидеть и терпеливо ждать, пока коляска черепашьим шагом двигалась вместе со всеми остальными от Рейгета до Хорли, затем к Пови-Кросс и дальше через Лоуфилд-Хис, а тем временем смеркалось, и наконец совсем стемнело. Когда мы доехали до Кимберхемского моста, у всех экипажей уже зажглись фонари, и с холма нам представилось поразительное зрелище: точно огромная змея, извиваясь и поблескивая золотой чешуей, ползла перед нами во тьму. А потом наконец впереди смутно замаячил великан Кролийский Вяз, и мы выехали на широкую сельскую улицу, по обеим сторонам ее в окнах мирных домишек замигали огоньки, и мы увидели ярко освещенное Подворье короля Георга: все окна и двери высокого старинного здания так и горели в честь благородной публики, которая сегодня нашла здесь приют на ночь.

Глава 15

Удар из-за угла

Дядино нетерпение было слишком велико, чтобы он стал дожидаться, пока мы наконец подъедем к крыльцу; он просто бросил вожжи и серебряную монету первому попавшемуся малому из тех, что теснились перед гостиницей, и начал проталкиваться через толпу к дверям. Едва он ступил в сноп света, падавшего из окон, кругом зашептались, объясняя друг другу, кто такой этот джентльмен с бледным гордым лицом, в дорожном рединготе, и толпа раздалась, давая нам дорогу. Тут только я понял, как велика известность моего дяди среди любителей и знатоков спорта: раздались приветственные возгласы:

– Ура, Франт Треджеллис!

– Удачи вам и вашему бойцу, сэр Чарльз!

– Дорогу благородному аристократу!

На эти крики выбежал хозяин гостиницы и кинулся нам навстречу.

– Мое почтение, сэр Чарльз! Рад вас видеть в добром здравии, сэр, а уж о вашем бойце мы так заботимся – останетесь довольны!

– Как он себя чувствует? – поспешил спросить дядя.

– Как нельзя лучше, сэр. Любо-дорого смотреть, может горы своротить.

Дядя вздохнул с облегчением.

– А где он?

– Ушел к себе пораньше, сэр, потому как завтра с утра ему предстоит некое важное дельце, – ухмыляясь, ответил хозяин.

– А Белчер где?

– Тут, сэр, в зале.

С этими словами он распахнул дверь, и за столом, на котором дымилась миска с пуншем, мы увидели десятка два людей; многие лица были мне знакомы по моему недолгому пребыванию в Вест-Энде. В дальнем конце стола, чувствуя себя как нельзя лучше среди всех этих аристократов и щеголей, сидел чемпион Англии – сильный, стройный, красивый; он непринужденно откинулся на стуле, лицо его разрумянилось, красный платок повязан был вокруг шеи с той живописной небрежностью, которую позднее наперебой старались перенять все молодые франты. Полстолетия прошло с тех пор, немало красавцев повидал я на своем веку. Быть может, потому, что сам я далеко не богатырь, у меня есть слабость: ни одним созданием Природы я не любуюсь так, как образцом мужественной красоты. Но за всю свою жизнь я не встречал человека прекраснее Джеймса Белчера и, сколько ни вспоминаю, поставить с ним рядом могу лишь другого Джима, о чьей удивительной судьбе сейчас и пытаюсь вам рассказать.

Как только дядя появился в дверях, все радостно его приветствовали:

– Идите к нам, Треджеллис!

– Мы вас ждали!

– Сейчас подадут жаркое!

– Что нового в Лондоне?

– Отчего так подскочили ставки против вашего бойца?

– С ума они сошли, что ли?

– Что, черт побери, происходит?

Все говорили разом.

– Прошу меня извинить, джентльмены, – ответил дядя. – Чуть погодя я с радостью сообщу вам все, что мне известно. Белчер, на два слова!

Чемпион вышел с нами в коридор.

– Где ваш подопечный, Белчер?

– Ушел к себе, сэр. Полагаю, перед боем ему следует поспать часов двенадцать.

– Как он провел день?

– Я не позволил ему перегружать себя тренировкой. Клюшки, гантели, прогулка, да полчаса поработал с перчатками – и все. Мы все будем им гордиться, сэр, или мне пора на свалку! Только не пойму, что делается со ставками. Не знай я, что он честнейший парень на свете, право, мог бы подумать, что он решил смошенничать и сам поставил на своего противника.

– Вот поэтому-то я и поторопился. Мне достоверно известно, Белчер, что его сговорились изувечить. Мерзавцы уверены, что он не выйдет на ринг, настолько уверены, что ставят против него любые деньги.

Белчер присвистнул сквозь зубы.

– Ничего такого я не замечал, сэр. Никто к нему и не подходил, никто с ним не разговаривал, только я да вот ваш племянник.

– За несколько часов до нас сюда выехали четверо негодяев. Главный у них Беркс. Меня об этом предупредил Уорр.

– Билл Уорр зря не скажет, а от Джо Беркса добра не жди. Кто с ним еще, сэр?

– Рыжий Айк, Вояка Юсеф и Крис Маккарти.

– Теплая компания! Что ж, сэр, наш паренек в безопасности, но на всякий случай не будем оставлять его одного. Хотя я-то далеко и не отлучаюсь, покуда он на моем попечении.

– Жаль его будить.

– Навряд ли он спит, когда в доме этакий галдеж. Пройдемте сюда, сэр, и по коридору.

По низким извилистым коридорам мы прошли в глубь старой гостиницы.

– Вот моя комната, сэр, – сказал Белчер, кивком указывая на дверь по правую руку. – А эта, что напротив, – Джима. – И он распахнул дверь. – Джим, – сказал он, – тебя хочет видеть сэр Чарльз Треджеллис… Боже милостивый! Что за притча?!

Маленькую комнатку ярко освещала горевшая на столе медная лампа. Постель была не раскрыта, но покрывало смято. Кто-то на нем недавно лежал. Половина оконной рамы с частым свинцовым переплетом висела на одной петле. На столе валялся полотняный картуз – единственный след исчезнувшего постояльца. Дядя огляделся и покачал головой.

– Похоже, что мы опоздали, – сказал он.

– Это его картуз, сэр. Куда, спрашивается, его понесло с непокрытой головой? Я-то думал, он уже час преспокойно лежит в постели, – сказал Белчер и позвал громко: – Джим! Джим!

– Очевидно, он вылез в окно! – сказал дядя. – Наверно, эти мерзавцы какой-нибудь дьявольской уловкой выманили его из дому. Посвети-ка, племянник! Ага, так я и думал! Вот его следы на клумбе под окном!

Хозяин и двое или трое джентльменов, которых мы застали за пуншем, пошли с нами. Кто-то отворил боковую дверь, и мы очутились в огороде и, столпившись на посыпанной гравием дорожке, стали при свете лампы разглядывать истоптанную клумбу под окном.

– Это его след! – воскликнул Белчер. – Нынче вечером он тренировался в беге – и вот отпечатки башмаков с шипами! А это что? С ним был кто-то еще!

– Женщина! – воскликнул я.

– Твоя правда, Родни! – сказал дядя.

Белчер в сердцах выругался.

– Он и словом не перемолвился ни с одной здешней девчонкой. За этим-то я смотрел в оба. Надо же было кому-то напоследок встрять!

– Все совершенно ясно, Треджеллис, – сказал сэр Беркли Крейвен, один из тех, кого мы раньше застали в зале. – Кто-то подошел и постучал к нему в окно. Вот, смотрите, тут и тут следы маленьких башмаков – носками к дому, а вот там они уходят прочь. Женщина пришла, позвала, и Джим пошел за ней.

– Без сомнения, это так, – сказал дядя. – Нельзя терять ни минуты. Надо разделиться и искать его повсюду, пока не нападем на след.

– Кроме как по этой тропинке, из сада не выбраться, – сказал хозяин и повел нас за собой. – Она выходит на аллейку, а та в одну сторону ведет на задворки, к конюшне, а в другую сторону – прямо на перекресток.

Неожиданно впереди вспыхнуло ярко-желтое пятно света, и со двора неторопливо вышел конюх с фонарем в руках.

– Кто там? – крикнул хозяин.

– Это я, Билл Шиддс.

– Давно здесь ходишь?

– Да почитай, уж целый час кручусь, хозяин. Конюшня полным-полна, больше ни единой лошади не втиснешь. И корм-то им не знаю как задать, шагу ступить некуда – теснотища.

– Слушай, Билл, да смотри отвечай подумавши, не ошибись, а то как бы тебе не лишиться места… Так вот, не видал ты, проходил кто по этой дорожке?

– Да вот незадолго до вас околачивался тут малый в кроличьей шапке. Я спросил, чего ему надо, – не понравился он мне, шляется без дела да в окна заглядывает. Поднял я фонарь, да он враз пригнулся, так лица я не разглядел, только сам он рыжий, это уж верно, хоть под присягой скажу.

Я быстро глянул на дядю и заметил, что он помрачнел пуще прежнего.

– И куда этот рыжий девался? – спросил он.

– Поплелся прочь, сэр, и уж больше не показывался.

– А еще ты никого не видал? Не проходили тут двое – мужчина и женщина?

– Нет, сэр.

– И не было слышно ничего необычного?

– А верно, сэр, теперь вроде припоминаю, слыхал кой-что, да враз ведь не сообразишь, столько народу из Лондона понаехало…

– Что же ты слышал? – в нетерпении вскричал дядя.

– Да вот, сэр, в сторонке вроде как крикнул кто – то ли от боли, то ли с испугу. А мне и ни к чему, думал, может, подрались какие молодчики, только и всего.

– А в какой стороне кричали?

– Вон там, на проселке.

– Далеко?

– Да нет, сэр, шагов за триста отсюда, не больше.

– Только раз крикнули, и все?

– Видите ли, сэр, завопили-то эдак пронзительно, а потом, слышу, кто-то погнал по дороге лошадей во всю мочь. Я еще удивился: вот, думаю, чудак, в Кроли эдакое событие, все к нам съезжаются, а он прочь покатил.

Дядя выхватил у конюха из рук фонарь и пошел впереди всех по тропинке. Тропинка выводила прямо на проселок. Дядя ускорил шаг, но ему недолго пришлось искать – через минуту яркий свет фонаря осветил нечто такое, при виде чего я невольно охнул, а Белчер яростно выругался. По белой пыли тянулась алая полоска, а рядом с этим зловещим следом валялось небольшое, но смертоносное оружие, которое утром описал нам Уорр, – короткая дубинка, налитая свинцом.

Глава 16

На Кролийских холмах

Всю эту долгую томительную ночь мы с дядей, Белчер, Беркли Крейвен и еще человек десять съехавшихся в Кроли аристократов обшаривали округу в поисках Джима, но, если не считать зловещей находки на дороге, не обнаружили никаких следов, по которым можно было бы догадаться, какая судьба его постигла. Никто не видел Джима и ничего о нем не слышал; тот одинокий вопль в ночи, о котором нам поведал конюх, был единственным вестником разыгравшейся трагедии. По двое, по трое мы рыскали во всех направлениях, доходили даже до Ист-Гринстеда и Блегчингли; и солнце стояло уже высоко в небе, когда мы, усталые, с тяжестью на сердце, вновь собрались в Кроли. Дядя сам съездил в Рейгет, надеясь что-нибудь там разузнать; возвратился он только в восьмом часу, и по лицу его мы тотчас поняли, что новости неутешительные, а ему, без сомнения, то же самое сказали наши лица.

Мистер Беркли Крейвен, человек рассудительный и в делах спортивных умудренный опытом, пригласил нас позавтракать, и за этой невеселой трапезой мы стали держать совет. Белчер, взбешенный тем, что все его труды пошли прахом, разразился страшными угрозами по адресу Беркса и его сообщников – пусть они только ему попадутся… Дядя сидел в мрачной задумчивости, к еде не прикасался и только барабанил пальцами по столу, а у меня лежал камень на сердце, и при мысли, что я не в силах помочь другу, мне хотелось закрыть лицо руками и разрыдаться. Мистер Крейвен, человек весьма светский, единственный из всех нас, казалось, не утратил ни аппетита, ни ясности мысли, и на его свежем, оживленном лице не заметно было никаких следов усталости.

– Позвольте! – сказал он вдруг. – Состязание должно начаться в десять, не так ли?

– Так.

– Ну и начнется. Никогда не надо падать духом, Треджеллис! У него есть еще целых три часа, он может вернуться.

Дядя покачал головой.

– Едва ли, боюсь, что негодяи сделали свое черное дело.

– Ну, хорошо, давайте рассуждать, – сказал Беркли Крейвен. – Приходит какая-то женщина и выманивает нашего молодца из дому. Известна вам молодая женщина, у которой есть какая-то власть над ним?

Дядя посмотрел на меня.

– Нет, – сказал я, – такой женщины я не знаю.

– Ну, а мы знаем, что она приходила, – возразил Беркли Крейвен. – Это бесспорно. И пришла она, конечно, с какой-нибудь душещипательной выдумкой, так что учтивый молодой человек не мог ее не выслушать. Он попался на удочку и дал заманить себя в западню, где его ждали эти мерзавцы. Мне кажется, Треджеллис, все это не подлежит сомнению.

– Да, пожалуй, это наиболее правдоподобное объяснение, – сказал дядя.

– Несомненно также, что его вовсе не стремились убить. То, что слышал Уорр, это подтверждает. Вероятно, они опасались, что такого здорового молодца им не удастся избить настолько, чтобы он никак не мог выйти сегодня на ринг. Ведь можно драться и со сломанной рукой – подобные случаи бывали. А плата им обещана большая, и рисковать такими деньгами у них нет ни малейшего желания. Поэтому они стукнули его по голове, чтоб не слишком сопротивлялся, и отвезли куда-нибудь на дальнюю ферму или заперли где-нибудь в сарае и продержат там, пока не минет час боя. Ручаюсь, еще до вечера вы увидите его здравым и невредимым.

Он говорил очень убедительно, и на душе у меня немного полегчало, но я понимал, что дядю такое объяснение мало утешает.

– Очень возможно, что вы правы, Крейвен, – сказал он.

– Я в этом уверен.

– Но это не поможет нам выиграть.

– В том-то и беда, сэр! – вскричал Белчер. – Честное слово, я рад бы драться вместо него, хоть бы и одной правой, лишь бы разрешили!

– Во всяком случае, я советовал бы вам пойти на ринг, – заметил Крейвен. – Попробуйте оттянуть время, может быть, он еще явится в последнюю минуту.

– Так и сделаю. И заявлю, что не стану при создавшемся положении оплачивать ставки.

Крейвен пожал плечами.

– Вспомните условия, – сказал он. – Боюсь, тут выхода нет – либо драться, либо платить. Конечно, можно обратиться к судьям, но им наверняка придется решить не в вашу пользу.

Мы погрузились в унылое молчание, как вдруг Белчер выскочил из-за стола.

– Вот те на! – крикнул он. – Слышите?!

– Что такое? – воскликнули мы все трое разом.

– Ставки! Слушайте!

За окном сквозь разноголосый гомон, сквозь грохот колес прорвался нежданный выкрик:

– Ставлю один против одного на бойца сэра Чарльза!

– Один к одному! – изумился дядя. – А вчера ставки были семь против одного не в нашу пользу. Что же это значит?

– Один против одного! – опять выкрикнул тот же голос.

– Кто-то что-то проведал, – сказал Белчер, – и уж мы-то первые имеем право знать, в чем дело… Идемте, сэр, сейчас дознаемся.

Сельская улица была запружена народом – ведь люди спали по двенадцать, по пятнадцать человек в одной комнате, а сотни приезжих аристократов провели ночь в своих каретах. Теснота всюду была такая, что нам насилу удалось пробиться на крыльцо. Какой-то пьяница свернулся в прихожей и громко храпел, не чувствуя, что людской поток течет мимо, а порою даже прямо поверх него.

– Какие ставки, ребята? – с порога спросил Белчер.

– Так на так, Джем, – отозвались сразу несколько голосов.

– Прошлый раз, я слыхал, куда больше ставили на Уилсона.

– Верно, да тут явился один такой – ставит супротив Уилсона, да помногу, а за ним и другие потянулись, вот счет и сравнялся.

– А с кого все началось?

– Да вон с него! Вон с того, что пьяный в прихожей валяется! Он сюда прикатил в шесть утра и с тех самых пор пил без передышки, не мудрено было и захмелеть.

Белчер наклонился и приподнял тяжелую, бесчувственную голову спящего.

– Никогда его и в глаза не видал, сэр.

– И я тоже, – заметил дядя.

– А я его знаю! – вскричал я. – Это Джон Каммингз, хозяин гостиницы в Монаховом Дубе. Поверьте, я не ошибаюсь, я его с детства знаю.

– Но что и как он мог пронюхать, черт возьми? – спросил Крейвен.

– По всей вероятности, ничего он не пронюхал, – возразил дядя. – Он ставит на нашего Джима не по зрелому размышлению, а спьяну – просто потому, что с ним знаком. Ведь пьяному море по колено, а его пример увлек других.

– Утром-то он приехал ни в одном глазу, – возразил наш хозяин. – И как приехал, сразу давай ставить на вашего парня, сэр Чарльз. А другие, на него глядя, – тоже, вот прежний счет и не удержался.

– Жаль только, что и он сам не удержался на ногах, – заметил дядя. – Сделайте милость, принесите мне немного лавандовой воды, – обратился он к хозяину. – В этой толчее я просто задыхаюсь… Навряд ли ты добьешься толку от такого пропойцы, племянник; боюсь, нам не удастся выяснить, что он такое разнюхал.

И в самом деле: тщетно я тряс пьяного за плечо и громко звал его по имени, – он спал непробудным сном.

– Да, на моей памяти такого еще не бывало, – сказал Беркли Крейвен. – До боя осталось два часа, а мы даже не знаем, есть ли у нас боец. Надеюсь, вы не слишком много на этом теряете, Треджеллис?

Дядя равнодушно пожал плечами и неподражаемым плавным жестом, который у него никто и не отваживался перенять, взял понюшку табаку.

– Довольно кругленькую сумму, мой друг, – сказал он. – Но не пора ли нам собираться? После ночной гонки я, мне кажется, несколько effleuré[52], я хотел бы на полчаса уединиться и привести себя в порядок. Я готов взойти хоть на эшафот, но только не в нечищеных башмаках.

Я слышал однажды, как некий путешественник, возвратясь из диких просторов Америки, уверял, будто краснокожий индеец и английский джентльмен – родственные души: оба помешаны на физических упражнениях, а в остальном неприступны и невозмутимы. Его слова вспомнились мне в то утро, когда я наблюдал за дядей, ибо, право же, ни одному осужденному не предстояла казнь более жестокая. Не только его состояние поставлено было на карту. Я понимал, каково будет ему перед лицом огромной толпы, в которой очень многие, доверясь его суждению, рискнули своими деньгами, в последнюю минуту вместо того, чтобы выставить надежного бойца, предложить какое-то жалкое оправдание… Каково это человеку, столь гордому, столь уверенному в себе, которому доныне еще ни разу, ни в каких начинаниях не изменяла удача! Я хорошо его изучил и сейчас по бледности щек, по беспокойной дрожи пальцев видел, что он растерян и не знает, как быть; но сторонний человек, поглядев, как он помахивает кружевным платочком, подносит к глазам лорнет и оправляет пышные манжеты, никогда бы не заподозрил, что этого легкомысленного франта могут терзать какие-то заботы.

Было уже почти девять, когда мы собрались ехать на Холмы, и, кроме дядиной коляски, на улице не осталось ни одного экипажа. Накануне вечером они теснились вплотную, колесо к колесу, так что сцеплялись оглоблями, и по пять в ряд заняли всю дорогу от старой церкви вплоть до Кролийского Вяза – расстояние не меньше полумили. А сейчас пыльная улица перед нами была пустынна – несколько женщин да ребятишек, и все. Мужчин, лошадей, экипажи точно ветром сдуло. Дядя оделся с обычной безупречной тщательностью и натянул свои кучерские перчатки, но перед тем как сесть в коляску, окинул всю эту пустынную дорогу взором, полным и отчаяния и надежды. Я сел позади с Белчером, сэр Беркли Крейвен занял место на козлах рядом с дядей.

От Кроли дорога плавно поднимается на поросшее вереском плоскогорье, раскинувшееся на много миль. По обочинам, а то и напрямик, по рябым от вереска отлогим склонам, тянулись вереницы пешеходов. Усталые, все в пыли люди едва передвигали ноги, многие брели из самого Лондона и проделали за эту ночь тридцать миль. На перекрестке застыл всадник в причудливом зеленом одеянии, картинно сидевший в седле; пришпорив коня, он поспешил нам навстречу, и я узнал смуглое красивое лицо и дерзкие черные глаза Мендосы.

– А я вас поджидал, чтобы вам зря не плутать, сэр Чарльз, – сказал он. – Отсюда – по Гринстедской дороге, а там взять полмили влево.

– Прекрасно, – сказал дядя и повернул гнедых.

– Ваш боец еще не явился, – заметил Мендоса; в его тоне и в выражении лица сквозило подозрение.

– А тебе какое дело, черт подери? – со злостью крикнул Белчер.

– Нам всем есть дело, потому что ходят разные слухи!

– Так держи их про себя, не то пожалеешь, что слушал!

– Ладно, ладно, Джем. Ты, видно, нынче плохо позавтракал.

– А остальные уже на месте? – небрежно спросил дядя.

– Нет еще, сэр Чарльз. Но Том Оуэн с канатами и кольями уже там. Только что проехал Джексон и почти все, кто будет охранять порядок.

– У нас в запасе еще час, – заметил дядя, когда мы покатили дальше. – А те, возможно, опоздают, ведь им ехать от Рейгета.

– Вы держитесь молодцом, Треджеллис, – сказал Крейвен.

– Нам надо храбриться и не подавать виду до последней минуты.

– Ну, конечно, сэр! – воскликнул Белчер. – Уж будьте уверены, раз ставки на Джима так подскочили, это неспроста – кто-то что-то проведал. Надо держаться изо всех сил, сэр, а там видно будет.

Задолго до того, как мы увидели собравшуюся толпу, до нас уже доносился гул, похожий на рокот прибоя, – и вот наконец мы въехали на вершину холма, и взорам открылся гигантский людской водоворот, где все устремлялось к небольшой воронке посередине. А вересковые просторы вокруг были усеяны тысячами экипажей и лошадей, и всюду на косогорах пестрели раскинутые на скорую руку навесы и палатки. Для ринга была выбрана широкая котловина; расположившись по склонам этого прекрасного амфитеатра, добрых тридцать тысяч зрителей могли хорошо видеть то, что происходило внутри. Когда мы подъехали, среди тех, кто сидел с края, раздалось «ура», перекинулось дальше, дальше, и наконец все это множество народу разразилось приветственными криками. А через минуту возгласы раздались снова – с другого края амфитеатра, по ту сторону арены, – все лица, обращенные к нам, отвернулись, и в мгновение ока раскинувшееся перед нами людское море из светлого стало темным.

– Это они. Не опоздали, – в один голос сказали дядя и Крейвен.

Стоя в коляске, мы увидели приближавшуюся по холмам кавалькаду. Впереди, в огромном желтом ландо, ехали сэр Лотиан Хьюм, Краб Уилсон и его тренер капитан Барклей. На шляпах форейторов развевались желтые ленты – цвет Уилсона, в желтом ему предстояло выйти на ринг. За ними гарцевала добрая сотня разных знатных господ из западных графств, а дальше, насколько хватал глаз, тянулся по Гринстедской дороге поток всевозможных карет, колясок и легких двуколок. Огромное ландо, раскачиваясь и подпрыгивая на кочках, направлялось в нашу сторону, и наконец сэр Лотиан заметил нас и крикнул форейторам, чтоб придержали лошадей.

– Доброе утро, сэр Чарльз, – сказал он и легко соскочил наземь. – Я так и думал, что это ваша красная коляска. Отличное утро для боя.

Дядя молча сухо поклонился.

– Раз мы уже здесь, я думаю, можно и начинать, – продолжал сэр Лотиан, словно не замечая его холодности.

– Мы начнем в десять и ни минутой раньше.

– Прекрасно, как вам угодно. А кстати, сэр Чарльз, где ваш боец?

– Я хотел бы спросить об этом вас, сэр Лотиан, – отвечал дядя. – Где мой боец?

На лице сэра Лотиана выразилось изумление, если и не искреннее, то мастерски разыгранное.

– Почему вы задаете мне столь странный вопрос?

– Потому что я хотел бы получить на него ответ.

– Что могу я ответить? Меня это не касается.

– А у меня есть основания полагать, что вы тем не менее имеете к этому касательство.

– Если вы соблаговолите выразиться хоть немного яснее, я, быть может, и пойму, что вы желаете этим сказать.

Оба были очень бледны, держались холодно и учтиво и не возвышали голоса, но взгляды их скрестились, точно разящие клинки. Я вспомнил, что сэр Лотиан славится как непобедимый и беспощадный дуэлянт, и мне стало страшно за дядю.

– Так вот, сэр, если вы полагаете, будто я дал вам повод для недовольства, вы меня крайне обяжете, высказавшись яснее.

– Извольте, – сказал дядя. – Некие злоумышленники сговорились искалечить или похитить моего бойца, и у меня есть все основания полагать, что вам об этом известно.

Мрачное лицо сэра Лотиана исказила злобная усмешка.

– Понимаю, – сказал он. – Во время тренировки ваш ставленник не оправдал надежд, и вам теперь приходится выдумывать какие-то отговорки. Но мне кажется, вы могли бы сочинить что-либо более правдоподобное и чреватое не столь серьезными последствиями.

– Сэр, – сказал дядя с внезапно прорвавшимся бешенством, – вы лжете, но только вам одному известно, какую отъявленную ложь вы мне преподносите!

Впалые щеки сэра Лотиана побелели от ярости, глубоко посаженные глаза вспыхнули свирепым огнем, точно у пса, бешено рвущегося с цепи. Но он совладал с собой и вновь стал прежним, невозмутимо спокойным и самоуверенным джентльменом.

– Нам с вами не подобает браниться, как мужичью на ярмарке, – сказал он. – Мы можем объясниться и после.

– Обещаю вам это, – зловеще произнес дядя.

– А пока напомню вам условия нашего пари. Если через двадцать пять минут вы не представите своего бойца, я выиграл.

– Через двадцать восемь, – поправил его дядя, взглянув на часы. – Вот тогда вы можете говорить о выигрыше, и ни секундой раньше.

Он был великолепен, он держался так уверенно, словно располагал неограниченными возможностями, и, глядя на него, я почти забыл, что на самом деле положение наше отчаянное. Тем временем Беркли Крейвен обменялся несколькими словами с сэром Лотианом и вновь подошел к нам.

– Меня просили быть единственным судьей состязания, – сказал он. – Отвечает ли это вашим желаниям, сэр Чарльз?

– Буду вам весьма обязан, если вы возьмете это на себя, Крейвен.

– И предлагают, чтобы за временем следил Джексон.

– Превосходно. На том и порешим.

Между тем подъехали последние экипажи, всех лошадей привязали к вбитым в землю кольям. На поросших травою склонах люди садились сперва поодиночке, потом все тесней и наконец слились в сплошную массу с одной могучей глоткой, которая уже начинала громко выражать свое нетерпение.

На бескрайних лиловато-зеленых просторах вокруг почти не заметно было движения. Лишь с юга по дороге мчалась во весь дух какая-то запоздалая двуколка, да взбирались по косогору несколько путников из Кроли. И нигде никаких признаков пропавшего боксера.

– А люди все равно заключают пари, – сказал Белчер. – Я только что был у самого ринга, ставят все так же поровну.

– Для вас отведено место у внешних канатов, сэр Чарльз, – заметил Крейвен.

– Моего бойца еще не видно. Я не пойду на свое место, пока он не явится.

– Я обязан вам сказать, что до срока осталось только десять минут.

– А по-моему, пять! – крикнул сэр Лотиан Хьюм.

– Это решает судья, – твердо сказал Крейвен. – По моим часам осталось десять минут, значит, десять.

– Вот и Краб Уилсон! – сказал Белчер.

И тотчас оглушительно взревела толпа. Чемпион Запада, переодевшись, вышел из своей палатки, за ним следовали его секунданты – Голландец Сэм и Мендоса. Краб Уилсон, обнаженный до пояса, был в миткалевых белых штанах, белых шелковых чулках и легких спортивных башмаках. Подпоясан он был канареечно-желтым кушаком, сбоку у колен трепетали кокетливые бантики того же цвета. В руке он держал белый цилиндр и, пробегая по проходу, оставленному в толпе, подкинул его высоко вверх, так что цилиндр упал на огороженную площадку. Потом боксер в два прыжка перелетел через оба каната – внешний и внутренний – и, скрестив руки на груди, остановился посреди ринга.

Не диво, что толпа встретила его восторженными воплями. Белчер и тот не стерпел и присоединился к общему приветственному хору. Что и говорить, Краб Уилсон был сложен великолепно: нельзя было не залюбоваться его могучей фигурой, живой игрой мышц, при каждом движении плавно круглящихся под белой, гладкой кожей, что сверкала в лучах утреннего солнца и лоснилась, точно шкура пантеры. Руки у Краба Уилсона были длинные и гибкие, осанка словно бы небрежная, но в его могучих покатых плечах чувствовалось куда больше силы, чем в квадратных плечах иных атлетов. Он закинул руки за голову, вытянул их вверх, рывком отвел назад, и при каждом движении под белой кожей вздувались и перекатывались все новые узлы мускулов, и всякий раз толпа разражалась восторженным воплем. Потом Уилсон вновь скрестил руки на груди и застыл, точно великолепное изваяние, дожидаясь противника.

Сэр Лотиан Хьюм, который то и дело нетерпеливо поглядывал на свои часы, с торжествующим видом закрыл их, громко щелкнув крышкой.

– Время истекло! – воскликнул он. – Бой не состоялся.

– Время еще не истекло, – возразил Крейвен.

– У меня есть еще пять минут, – сказал мой дядя и взглядом, полным отчаяния, поглядел по сторонам.

– Только три минуты, Треджеллис.

В толпе рос глухой гневный ропот. Раздались крики:

– Мошенничество! Обман!

– Две минуты, Треджеллис!

– Где ваш боец, сэр Чарльз? На кого мы ставили?

Люди вытягивали шеи, отовсюду на нас смотрели побагровевшие лица, гневно сверкали глаза.

– Одна минута, Треджеллис! Мне очень жаль, но я вынужден буду объявить, что вы проиграли.

И вдруг в толпе поднялось какое-то движение, она качнулась, раздалась, высоко в воздух взлетела старая черная шляпа, пронеслась над головами зрителей и охраны и упала на ринг.

– Мы спасены! Вот ей-богу! – завопил Белчер.

– Я полагаю, что это явился мой боец, – спокойно произнес дядя.

– Слишком поздно! – крикнул сэр Лотиан.

– Нет, – возразил судья. – До срока еще двадцать секунд. Бой состоится.

Глава 17

Вокруг ринга

В этом огромном скоплении народа я был один из немногих, кто заметил, с какой стороны так счастливо прилетел в последнее мгновение этот черный цилиндр. Я уже упоминал, что, когда мы озирались вокруг, по южной дороге неслась одинокая двуколка. Дядя тоже заметил ее, но его внимание тотчас отвлек спор между сэром Лотианом Хьюмом и судьей о секундах, оставшихся до срока. Меня же поразило, что эти запоздалые ездоки так неистово гонят коня, и я продолжал следить за ними с тайной надеждой, которую не осмеливался высказать словами из страха, как бы дядю не постигло еще одно разочарование. Наконец я различил седоков – мужчину и женщину, и тут двуколка свернула с наезженной колеи и понеслась по бездорожью; лошадь галопом мчалась напролом через кусты можжевельника, колеса то подпрыгивали на кочках, то по ступицу тонули в вереске. Но вот возница осадил покрытую клочьями пены лошадь, кинул вожжи спутнице и, спрыгнув наземь, начал яростно проталкиваться сквозь толпу; тогда-то над головами и взлетела его шляпа – знак, что он вызывает противника на бой.

– Я полагаю, Крейвен, теперь уже незачем спешить, – сказал дядя с таким хладнокровием, словно сам подстроил эту эффектную развязку.

– Теперь, когда шляпа вашего бойца на ринге, вы можете располагать временем, как вам угодно, сэр Чарльз.

– Твой приятель рассчитал очень точно, племянник.

– Это не Джим, сэр, – шепнул я. – Это кто-то другой.

Дядя поднял брови, не сумев скрыть удивление.

– Другой? – переспросил он.

– И лучшего не сыскать! – вскричал Белчер и от восторга так громко хлопнул себя по ляжке, будто из пистолета выпалил. – Чтоб мне провалиться, да это ж сам Джек Гаррисон!

Сквозь толпу медленно пробирался человек – сверху нам были видны только голова да могучие плечи, – и за ним в толпе оставался расходящийся след, точно в воде за плывущей собакой. Теперь он проталкивался среди тех, кто стоял дальше от ринга; здесь было не так тесно, и мы уже могли разглядеть обращенное к нам мужественное, улыбающееся лицо кузнеца. Шляпа его осталась на ринге, он был в дорожном сюртуке, шея повязана ярко-синим платком. Выбравшись наконец из толпы, он распахнул сюртук, и мы увидели, что он в полном боевом облачении: черные штаны, шоколадного цвета чулки и белые башмаки.

– Прошу прощения, что так запоздал, сэр Чарльз! – крикнул он. – Поспел бы и пораньше, да пришлось уламывать мою хозяюшку. Никак, понимаете, не соглашалась, вот я и прихватил ее с собой, а уж по дороге мы столковались.

Теперь я и сам увидел, что в двуколке сидит миссис Гаррисон.

Сэр Чарльз сделал кузнецу знак подойти к самой карете.

– Что привело вас сюда, Гаррисон? – спросил он вполголоса. – Никогда в жизни я никому так не радовался, но, признаюсь, никак не ждал увидеть вас тут.

– Но вы же знали, что я еду, сэр, – возразил кузнец.

– Понятия не имел.

– Как же так, сэр Чарльз, разве вас не известил об этом Каммингз, хозяин гостиницы в Монаховом Дубе? Вот мистер Родни его знает.

– Мы его видели в Подворье короля Георга; он был мертвецки пьян.

– Чуяло мое сердце! – гневно вскричал кузнец. – Уж такой он человек – как войдет в раж, так и напьется, а тут услыхал, что я сам взялся за это дело, и вовсе голову потерял. Прихватил с собой целый мешок золотых, хотел все на меня поставить.

– Вот потому ставки и переменились, – сказал дядя. – Очевидно, другие последовали его примеру.

– Страх как боялся, что он напьется! Даже слово с него взял, чтоб, как приедет, шел прямо к вам, сэр. У него была для вас записка.

– Насколько мне известно, он приехал в Подворье к шести часам, а я возвратился из Рейгета после семи; должно быть, к этому времени хмель вытеснил у него из головы все записки. Но где же ваш племянник Джим и откуда вы узнали, что понадобитесь здесь?

– Джим не виноват, что вы тут оказались в затруднении, сэр, слово даю. А мне велено драться вместо него, да и кем велено-то – только один и есть такой человек на свете, кого я сроду еще не ослушался.

– Да уж, сэр Чарльз, – вставила миссис Гаррисон, которая тем временем вылезла из двуколки и подошла к нам. – Пользуйтесь случаем, потому как больше вам моего Джека вовек не заполучить, хоть на колени станьте!

– Хозяйка моя спорт не одобряет, что верно, то верно, – сказал кузнец.

– Спорт! – с гневным презрением воскликнула миссис Гаррисон. – Скажешь мне, когда оно кончится, это ваше представление!

И она поспешила прочь, а после я видел, как она сидела в кустах, спиной к толпе, и, вся съежившись, зажимала уши ладонями и то и дело вздрагивала, терзаясь страхом за мужа.

Пока происходил этот торопливый разговор, шум в толпе все возрастал: нетерпение разгоралось, ибо назначенный час уже миновал и всех волновала нежданная удача: шутка ли – поглядеть на такого прославленного бойца! Гаррисона уже узнали, имя его передавалось из уст в уста, и не один видавший виды знаток и любитель бокса вытащил из кармана длинный вязаный кошелек, чтоб поставить несколько гиней на бойца старой школы против нынешней. Публика помоложе по-прежнему оказывала предпочтение чемпиону с Запада, и в разных частях огромного амфитеатра ставки заключались с некоторым перевесом в пользу одного или другого, смотря по тому, где чьих сторонников оказывалось больше.

Между тем к лорду Крейвену, который все еще стоял подле нашей кареты, протолкался сэр Лотиан Хьюм.

– Я заявляю решительный протест! – сказал он.

– На каком основании, сэр?

– На таком, что сэр Чарльз Треджеллис выставляет не того бойца.

– Вы отлично знаете, что я не называл никакого имени, – сказал дядя.

– Все пари основывались на том, что против моего бойца выступит молодой Джим Гаррисон. И вдруг в последнюю минуту его подменяют другим, более опасным.

– Сэр Чарльз Треджеллис в своем праве, – решительно возразил Крейвен. – Он обязался выставить боксера либо моложе, либо старше определенного возраста, и, насколько я понимаю, Гаррисон вполне отвечает всем поставленным условиям. Вам уже исполнилось тридцать пять, Гаррисон?

– Через месяц, стукнет сорок один, сэр.

– Прекрасно. Бой состоится.

Но увы! Существовала власть еще более неоспоримая, нежели власть спортивного судьи, и нам предстояло испытание, которым в старину нередко начинались, а порой и заканчивались подобные встречи. По равнине ехал верхом джентльмен в черном сюртуке и высоких охотничьих сапогах, и с ним еще двое всадников; они то скрывались из виду, спускаясь в ложбину, то вновь появлялись на каком-нибудь пригорке. Иные в толпе, кто понаблюдательней, давно уже с подозрением поглядывали на этого всадника, но большинство не обращало на него внимания, пока он не поднялся на вершину холма, откуда виден был весь амфитеатр; тут всадник осадил коня и громко провозгласил, что он, главный мировой судья графства Суррей, объявляет это сборище незаконным и предлагает толпе разойтись, а в случае неповиновения уполномочен разогнать ее силой.

Никогда до этой минуты я не понимал, сколь глубоки и неискоренимы страх и преклонение перед законом, которые много веков дубинками внушали служители закона воинственным и непокорным жителям Британских островов. Но вот появился человек всего лишь с двумя помощниками, а против него – тридцатитысячная гневная и обманутая в своих ожиданиях людская масса, в которой немало и профессиональных боксеров, и попросту головорезов из самых опасных слоев общества, и, однако, именно этот одинокий человек неколебимо уверен в своей силе, а огромная толпа колышется и ворчит, точно лютый непокорный зверь, внезапно увидевший перед собой такую мощь, которой противиться бессмысленно и бесполезно.

Однако мой дядя, а с ним Беркли Крейвен, сэр Джон Лейд и еще человек десять аристократов поспешно направились к всаднику в черном.

– Надо полагать, у вас имеется для этого официальное предписание? – осведомился Крейвен.

– Да, сэр. Такое предписание у меня имеется.

– Тогда я вправе с ним ознакомиться.

Представитель власти протянул ему бумагу, и знатные любители спорта, сойдясь тесным кружком, принялись ее изучать, ибо почти все они и сами были судьями и законниками и надеялись к чему-нибудь придраться и объявить предписание недействительным. Наконец Крейвен пожал плечами и вернул бумагу.

– По-видимому, тут все правильно, сэр, – сказал он.

– Разумеется, правильно, – учтиво отвечал суррейский мировой судья. – И дабы вы не тратили понапрасну ваше драгоценное время, джентльмены, скажу раз и навсегда: я решил бесповоротно, что ни под каким видом не допущу во вверенной моему попечению округе никаких кулачных боев, хотя бы мне весь день пришлось неотступно следовать за вами.

Мне, новичку в этих делах, показалось, что больше надеяться не на что, но я не подозревал, сколь предусмотрительны устроители состязания и сколь удобны для таких встреч Кролийские холмы. Дядя, Крейвен, лорд Хьюм и еще несколько заправил наскоро посовещались.

– До границы с Хампширом семь миль, а до Суссекса и шести нет, – сказал Джексон.

В честь нынешнего события прославленный боксер облачился в великолепный алый, с шитыми золотом петлями сюртук, шею повязал белым шарфом, надел шляпу с изогнутыми полями и широкой черной лентой, коричневые штаны до колен, белые шелковые чулки и туфли со стразовыми пряжками, – этот наряд выставлял в самом выгодном свете его атлетическую фигуру, а пуще всего – мощные «кеглеподобные» икры, которые прославили непобедимого боксера на всю Англию еще и как непревзойденного бегуна и прыгуна. Его суровое лицо с крупными, резкими чертами, пронзительный взор больших глаз и могучее сложение как нельзя лучше подходили тому, кого буйная, грубая толпа избрала своим главой и предводителем.

– Если мне дозволено будет предложить вам совет, поезжайте в Хампшир, – любезно вставил суррейский судья. – На границе Суссекса вас встретит сэр Джеймс Форд, а он столь же мало одобряет подобные сборища, как и я, хампширский же судья мистер Мерридью из Лонг-Холла смотрит на них сквозь пальцы.

– Весьма вам признателен, сэр, – сказал дядя, величественно приподняв шляпу. – С позволения лорда Крейвена нам остается только избрать другую арену.

И мигом все вокруг закипело. Том Оуэн и его подручный Фого с помощью стражей ринга выдернули столбы, свернули канаты и потащили их прочь. Краба Уилсона закутали в несколько рединготов и на руках понесли к карете, а Гаррисон занял в нашей коляске место Крейвена. И вся огромная толпа – конные, пешие, всевозможные кареты и повозки – медленной широкой волной разлилась по вересковой равнине. Экипажи, по полсотни в ряд, тряслись и подскакивали на кочках и рытвинах, качаясь и ныряя, точно лодки на волнах. Порою с треском ломалась какая-нибудь ось, колесо, кружась, отлетало далеко в сторону, в заросли вереска, и коляска валилась набок, а все вокруг разражались хохотом и веселыми шутками по адресу незадачливых ездоков, сокрушенно взиравших на поломку. Потом кусты поредели, почва стала ровнее, и тогда пешие пустились бегом, всадники пришпорили коней, кучера защелкали бичами, и началась безумная, неистовая гонка вниз по косогору, а желтое ландо и ярко-красная коляска, в которых ехали бойцы, неслись впереди всех.

– Как по-вашему, Гаррисон, можем ли мы надеяться на успех? – спросил дядя, погоняя гнедых.

– Это мой последний бой, сэр Чарльз, – отвечал кузнец. – Вы же слышали – моя хозяйка сказала: отпускает меня нынче с таким уговором, чтоб в другой раз и не заикался. Так уж я напоследок постараюсь не ударить лицом в грязь.

– Но вы не тренировались?

– А я всегда тренируюсь, сэр! Работа моя тяжелая, машу молотом с утра до вечера, а кроме воды, почитай, ничего и не пью. Капитан Барклей со всеми своими правилами навряд придумает тренировку получше.

– У вашего противника, пожалуй, руки длиннее.

– Бивал я и не таких. В дальнем бою выстою, а в ближнем я сильнее.

– Молодость против опыта. Что ж, я не побоялся бы поставить на вас все свои деньги, до последней гинеи. Но не могу простить Джиму, что он меня подвел, разве что его к этому принудили.

– Его принудили, сэр Чарльз.

– Значит, вы его видели?

– Нет, сэр, не видал.

– Но вы знаете, где он?

– Не след бы мне говорить. Но одно все ж скажу: он тут ничего поделать не мог. А вон опять законник скачет.

Нашу коляску галопом нагнал все тот же грозный всадник, но на этот раз он был настроен дружелюбнее.

– Здесь моя власть кончается, сэр, – сказал он. – Дальше за канавой – ровное поле, с небольшим уклоном, для боя вам лучшего места не найти. И, ручаюсь, здесь вам никто не помешает.

Он явно желал, чтобы бой состоялся, а ведь только недавно с таким усердием выпроваживал нас из пределов своего графства! Одно с другим никак не вязалось, и дядя сказал ему об этом.

– Судье не к лицу закрывать глаза на то, как нарушают закон, – был ответ. – Но если мой хампширский коллега не возражает против подобных нарушений во вверенном ему округе, я с превеликим удовольствием посмотрю бой!

С этими словами он пришпорил коня и взлетел на соседний пригорок, откуда, по его расчетам, все будет отлично видно.

И вот я стал свидетелем тщательно разработанного этикета и своеобразных традиций, в те дни еще не столь давних; тогда мы и не догадывались, что впоследствии они привлекут внимание не только любителей бокса, но и историков. Встреча бойцов происходила торжественно, по строгому церемониалу, подобно царским турнирам, где о схватке воинов в стальных доспехах возвещали трубы герольдов и украшенные гербами щиты. Быть может, в старину эти поединки многим казались жестокой, варварской забавой, но мы сквозь даль времен яснее видим, что грубый, но мужественный обычай закалял сынов того железного века для уготованной им суровой жизни. И когда бокс, подобно турнирам, отойдет в прошлое, мы, быть может, станем рассуждать с большей широтой и поймем, что всякое явление, возникающее столь естественно, само собою, имеет глубокий смысл, и не так уж дурно, если два человека сходятся по доброй воле и сражаются до потери сил. Куда опасней для нас стать хоть немного менее смелыми и выносливыми, когда само существование нации опирается прежде всего на доблесть и стойкость каждого ее гражданина и защитника. Давайте покончим с войной, если разум человеческий найдет способ избавиться от этого проклятия, но пока такого способа не нашли, остерегайтесь умалить изначальные достоинства, к которым вам придется прибегнуть в час опасности.

Том Оуэн и его единственный помощник Фого, соединявший в своем лице боксера и поэта, – правда, на свое счастье, кулаками он действовал куда лучше, нежели пером, – вскоре приготовили ринг по всем тогдашним правилам. Белые деревянные столбы с выведенными на них буквами Б. К. (Боксерский Клуб) вбили в землю вокруг площадки в двадцать четыре на двадцать четыре фута и огородили ее, натянув между столбами канаты. Дальше, на расстоянии восьми футов, снова натянули канаты. Внутренняя площадка служила рингом для бойцов и их секундантов, а вокруг нее, за канатами, размещались судья, его помощник, отсчитывающий время, те, кто выставил бойцов, и немногие избранники и счастливцы, в числе которых при дяде оказался и я. Десятка два прославленных боксеров, среди них мой друг Билл Уорр, Черный Ричмонд, Джордж Маддокс, Том Белчер, Джон Паддинтон, Том Блейк Крепыш, Саймонд Сорвиголова, Тайен Портной, разместились за внешними канатами, чтобы противостоять натиску толпы.

Все они были в высоченных белых цилиндрах, которые тогда только что вошли в моду, вооружены длинными бичами с серебряными рукоятками с той же монограммой – Б. К. Стоило любому смельчаку, будь то простолюдин из Ист-Энда или вест-эндский аристократ, забраться в пространство, огороженное внешними канатами, блюстители порядка не тратили времени на увещевания и упреки, но обрушивались на дерзкого с бичами и хлестали напропалую, пока он не убирался прочь из священных пределов. Но и эти могучие стражи, наделенные столь широкими полномочиями и столь грозным оружием, сдерживая натиск разгоряченной толпы, под конец обычно выбивались из сил не меньше, чем сами боксеры. Сейчас они стояли в ряд, как часовые, и под белыми цилиндрами можно было разглядеть их лица – лица бойцов самого разного нрава и склада: и свежие, мальчишеские, как у Тома Белчера, Джонса и других боксеров младшего поколения, и суровые лица ветеранов, иссеченные рубцами и шрамами.

Пока вбивали столбы и натягивали канаты, я слушал, что говорят в толпе, расположившейся позади избранной публики; первые два ряда зрителей лежали на траве, следующие два ряда опустились на колени, а дальше люди стояли тесными рядами на отлогом склоне, и каждый, вытянув шею, смотрел на ринг через плечо стоящего впереди. Кое-кто, и в том числе искушенные знатоки, полагал, что Гаррисону нечего надеяться на победу, и, когда до моего слуха донеслись эти толки, сердце у меня сжалось.

– Старая песня, – сказал один из них. – Никому неохота уступать молодым. Вот и упираются, покуда молодые кулаком не научат их уму-разуму.

– Ага, верно, – отозвался другой. – Вот так и Джек Лодырь одолел Боутона, а с жестянщиком Хупером лихо расправился какой-то москательщик, это я своими глазами видел. С ними со всеми так бывает, видно, пришел черед и Гаррисона.

– То ли пришел, то ли нет! – крикнул третий. – Я пять раз видал Джека Гаррисона на ринге, и всегда он брал верх. Он быка свалить может, верно вам говорю.

– Это он раньше так дрался.

– Ну, что раньше, что нынче, какая разница. Ставлю на Гаррисона десять гиней!

– Э, нет! – громко и самонадеянно изрек какой-то малый за моей спиной, судя по выговору, уроженец Запада. – Я этого молодца из Глостера видел: вашему Гаррисону против него десяти раундов нипочем не выстоять, да не то что сейчас, а хоть бы и в молодости. Я вчера прикатил сюда с почтовой каретой, так курьер мне сказал – везу, мол, пятнадцать тысяч фунтов золотом, велено поставить на нашего молодца.

– Плакали ихние денежки, – возразил собеседник. – Гаррисон не робкого десятка, боец, каких мало. Выставь против него верзилу хоть с башню ростом, он и то не отступит.

– Дудки! – заявил патриот с Запада. – Таких бойцов, как бристольские да глостерские, больше нигде не сыщешь, их только свой брат и побьет.

– Ах ты, чертов хвастун! – вспылил кто-то в толпе у него за спиной, судя по говору, коренной житель лондонской окраины. – Да наш лондонский самолучшего бристольского одной левой уложит!

Вспыльчивый кокни и гордый уроженец Бристоля чуть было не подрались сами, не дожидаясь начала боя, но тут их пререкания заглушил многоголосый восторженный рев. Это зрители приветствовали Краба Уилсона; за ним на ринге появились Голландец Сэм и Мендоса с тазом, губкой, фляжкой коньяку и прочими знаками их секундантского достоинства.

Ступив на ринг, Уилсон размотал обернутый вокруг талии канареечно-желтый кушак, привязал его к верхушке углового столба, и кушак заплескался на ветру. Потом Уилсон взял у своих секундантов пачку лент того же цвета и пошел вдоль канатов, предлагая их по полгинеи за штуку зрителям из благородных. Продажа этих сувениров шла бойко, и ее оборвало лишь появление Гаррисона, который не спеша перелез через канаты, как и подобало его солидному возрасту и уже не столь гибким членам. Его встретили воплем еще более восторженным, чем Уилсона; в криках явственней слышалось восхищение, ибо зрители уже успели полюбоваться великолепными мышцами Уилсона, вид же Гаррисона был для них внове.

Мне и раньше не раз случалось видеть могучие руки и шею кузнеца, но я еще никогда не видел его обнаженным по пояс и не мог оценить поразительную соразмерность и гармонию этого богатырского сложения, сделавших Гаррисона в годы его молодости излюбленной моделью всех лондонских ваятелей. Гаррисон не мог похвастать гибкой игрою мышц, перекатывающихся под белой шелковистой кожей, что приятно поражало при взгляде на Уилсона, зато мощные бугры и узлы мускулов сплошной вязью оплетали его грудь и плечи и вились вдоль рук, будто корни величавого дуба. Даже когда он стоял совсем спокойно, мускулы бугрились так, что в солнечных лучах от этих выпуклостей на кожу ложились тени; когда же он сделал несколько гимнастических движений, весь торс его словно заиграл этими грозными буграми. Кожа его была не такой белой и мягкой, как у его противника, зато на вид он был крепче, выносливей, и впечатление это еще усиливалось оттого, что штаны и чулки на нем были темные. Он вышел на ринг, посасывая лимон, за ним следовали Джем Белчер и Калеб Болдуин, разносчик. Пройдя к угловому столбу, Гаррисон завязал свой ярко-синий платок над желтым кушаком чемпиона Запада, потом направился к сопернику и протянул ему руку.

– Надеюсь, ты в добром здравии, Уилсон, – сказал он.

– Спасибо, не жалуюсь, – отвечал тот. – Надо думать, мы еще по-другому потолкуем.

– Так ведь не по злобе, – заметил кузнец.

Оба добродушно ухмыльнулись и разошлись по своим углам.

– Позвольте узнать, почтенный судья, взвешивались ли бойцы? – спросил сэр Лотиан Хьюм, поднимаясь со своего места за канатами.

– Их только что взвешивали под моим наблюдением, – отвечал мистер Крейвен. – Ваш боец весит сто восемьдесят пять фунтов, Гаррисон – сто девяносто.

– Выше пояса поглядеть, так он и побольше двухсот потянет! – крикнул из своего угла Голландец Сэм. – Ничего, мы ему малость поубавим веса.

– А еще больше поубавите вес своих кошельков! – отозвался Джем Белчер, и толпа громко захохотала.

Глава 18

Последний бой кузнеца

– Очистить ринг! – выкрикнул Джексон, стоя у канатов с большими серебряными часами в руках.

Кое-кого из зрителей вытолкнула вперед напирающая толпа, другие сами не побоялись наказания и, нырнув под внешние канаты, обступили ринг: уж очень им хотелось получше видеть. Но засвистали бичи, и, пригибаясь под градом ударов, среди криков и гогота толпы, они кинулись прочь из запретного круга, точно перепуганные овцы, что сломя голову удирают через дыру в загоне. Теперь им некуда было податься, сидевшие впереди не желали уступать ни дюйма, но доводы по спине оказались куда убедительнее, и вскоре каждый беглец кое-как втиснулся в ряды, а стражи с бичами наготове заняли свои места вдоль внешних канатов, на равном расстоянии друг от друга.

– Господа! – снова громко заговорил Джексон. – Мне поручено сообщить вам, что сэр Чарльз Треджеллис выставил на ринг Джека Гаррисона, вес сто девяносто фунтов, а сэр Лотиан Хьюм выставил Краба Уилсона, вес сто восемьдесят пять фунтов. Всем, кроме судьи и его помощника, доступ на ринг запрещается. Прошу вас всех, если потребуется, помогите поддержать порядок, не допускайте на ринг посторонних, пусть ничто не мешает честному бою. Готовы?

– Готовы! – послышалось из противоположных углов ринга.

– Бой!

Все затаили дыхание, и в тишине Гаррисон, Уилсон, Белчер и Голландец Сэм быстрым шагом прошли на середину ринга. Бойцы обменялись рукопожатием, секунданты тоже – четыре руки протянулись крест-накрест. И тотчас секунданты отскочили, а боксеры остались среди ринга лицом к лицу.

Для всякого, кто не утратил способность восхищаться благороднейшим созданием Природы, это было великолепное зрелище. Эти двое, как и полагается истинным атлетам, без одежды казались еще внушительнее, чем в одежде. Выражаясь языком боксеров, нагишом они были первый сорт. Они были разительно несхожи, и от этого еще отчетливей выступали достоинства каждого: высокого, гибкого, быстроногого молодца и коренастого ветерана с узловатым торсом, подобным стволу старого дуба. Едва их увидели рядом, ставки в пользу младшего подскочили, ибо его преимущества были очевидны, о достоинствах же Гаррисона, благодаря которым он когда-то победил сильнейших соперников, помнило сейчас лишь старшее поколение любителей спорта. Всем бросалось в глаза, что Уилсон на три дюйма выше, и руки у него на два дюйма длиннее, и так по-кошачьи пританцовывают на одном месте его стройные ноги, что сразу понятно, как легко он может отпрянуть в бою от более медлительного противника или мигом к нему подскочить. Требовалось куда больше проницательности, чтобы заметить и оценить хмурую усмешку на губах кузнеца и огонек, разгорающийся в его серых глазах, и только старые завсегдатаи ринга знали, как опасно ставить против этого несокрушимо крепкого богатыря с выносливым, поистине железным сердцем.

Уилсон стал в стойку, из-за которой получил свое прозвище – Краб: боком к противнику, выставив вперед левую руку и левую ногу, отклонясь всем корпусом назад, прикрываясь согнутой перед грудью правой рукой, – в этой стойке он был почти неуязвим. Кузнец же стоял по старинке, эту стойку ввели когда-то Хемфри и Мендоса, но теперь ее уже забыли – в первоклассных боях ее не видывали лет десять. Он стоял лицом к противнику, слегка согнув ноги в коленях, выставив огромные коричневые от загара кулаки, одинаково готовый ударить и правой и левой. Кулаки Уилсона были все время в движении и так резко отличались от белой кожи выше запястий, словно на них были какие-то плотно облегающие темные перчатки, но дядя шепотом объяснил мне, что кисти смазаны каким-то вяжущим снадобьем, чтоб меньше распухали от ударов. Так стояли бойцы друг против друга, в трепете напряженного, нетерпеливого ожидания, а огромная толпа следила за каждым их движением почти не дыша, в столь глубокой тишине, словно они сошлись для битвы с глазу на глаз среди какой-то первозданной пустыни.

С самого начала было ясно, что легконогий Краб Уилсон не намерен рисковать зря и предпочитает выжидать, пока не разгадает хотя бы отчасти тактику своего тяжеловесного и неповоротливого с виду противника. Легкими, эластичными, но таящими в себе угрозу прыжками он быстро описал вокруг кузнеца несколько кругов, а тот лишь неторопливо поворачивался на одном месте, не спуская с него глаз. Потом Уилсон попятился, словно подзадоривая противника сдвинуться с места, но тот усмехнулся и покачал головой.

– Ты уж подойди поближе, паренек, – сказал он. – Староват я за тобой гоняться. А впрочем, у нас целый день впереди, мне не к спеху.

Возможно, он не ждал, что Уилсон так быстро примет приглашение, но тот мгновенно прыгнул на него, как пантера. Хлоп! Хлоп! Хлоп! Бац! Бац! Первые три удара пришлись по лицу Гаррисона, два ответных – по торсу Уилсона. Младший боец легко, с большим изяществом отскочил за пределы досягаемости, но на ребрах у него заалели два ярких пятна – следы тяжелых кулаков.

– Ай да Уилсон, пустил ему кровь! – завопила толпа.

Кузнец обернулся, следуя за проворными движениями противника, и я с содроганием увидел, что губы его разбиты и с подбородка стекают красные капли. Уилсон опять подскочил к нему, сделал обманное движение, целя в грудь, и нанес сильный удар по скуле; потом, чтобы уклониться от страшного Гаррисонова удара правой, упал на траву и тем закончил раунд.

– Первый нокдаун за Гаррисоном! – прогремела тысяча голосов, ибо и об этом заключались пари и добрая тысяча фунтов должна была перейти сейчас из рук в руки.

– Судья, я протестую! – крикнул сэр Лотиан Хьюм. – Это не нокдаун, Уилсон просто поскользнулся.

– Считаю, что он поскользнулся, – подтвердил Беркли Крейвен, и противники разошлись по своим углам, а зрители шумно одобряли проявленные ими в первом раунде смелость и горячность. Гаррисон засунул два пальца в рот, быстрым движением вытащил зуб и швырнул в таз.

– Это нам не впервой, – заметил он Белчеру.

– Поосторожней, Джек, – шепнул озабоченный секундант. – Тебе досталось больше, чем ему.

– Зато я малость повыносливей, – невозмутимо отозвался Гаррисон.

Между тем Калеб Болдуин осторожно обтер ему лицо большой губкой, и вода в жестяном тазу вдруг замутилась, блестящее дно больше не просвечивало.

Я прислушивался к замечаниям знатоков-аристократов вокруг, к отрывочным словам, которыми перебрасывались в толпе за нами: все полагали, что после этого раунда надежды на победу Гаррисона стало меньше.

– Я вижу, слабости у него все те же, а прежних достоинств что-то не видно, – заметил сэр Джон Лейд, наш соперник в гонке по Брайтонской дороге. – Как был он неповоротлив и медлителен в защите, так и остался. Уилсон бьет его, как хочет.

– Возможно, на три удара Уилсона он ответит одним, зато этот один стоит тех трех, – возразил дядя. – Он создан бить, а Уилсон – мастер увертываться, но я готов ставить на Гаррисона все до последней гинеи.

И вдруг все стихло – бойцы вновь были на ногах, и так искусно потрудились над ними секунданты, что оба противника выглядели ничуть не хуже, чем до первого раунда. Уилсон с силой размахнулся левой, но рассчитал неточно и от страшного ответного удара отлетел на канаты, ловя воздух ртом.

– Ура старику! – взревела толпа, и мой дядя, смеясь, подтолкнул сэра Джона Лейда локтем.

Уилсон встряхнулся, точно собака, вылезшая из воды, и с улыбкой, легко, упруго двинулся к середине ринга, где его неподвижно ожидал противник. Гаррисон снова ударил правой, метя под ложечку, но Краб подставил локоть и со смехом отскочил. Оба немного запыхались, и их учащенное, прерывистое дыхание и топот легко обутых ног по траве сливались в один непрерывный, протяжный шорох. Одновременно, точно пистолетный выстрел, прозвучали, слившись воедино, два встречных удара левой, и тотчас же Гаррисон ринулся вперед, чтоб навязать ближний бой, но Уилсон опять увернулся, и мой старый друг упал ничком, отчасти из-за стремительности своей напрасной атаки, отчасти из-за короткого удара в ухо, который нанес ему Уилсон.

– Нокдаун в пользу Уилсона! – провозгласил судья.

Толпа ответила оглушительным ревом, прозвучавшим точно бортовой залп из всех пушек военного корабля. Взлетели в воздух широкополые, причудливо изогнутые шляпы модных франтов; склон холма перед нами, по другую сторону ринга, казался сплошной стеной побагровевших лиц с разинутыми в крике ртами. Сердце мое сжалось от страха, я съеживался при каждом ударе и, однако, был точно околдован: меня охватило яростное волнение и дикий восторг, я восхищался этим великолепным свойством человеческой натуры – умением презреть боль и страх в стремлении достичь хотя бы и самой скромной славы.

Белчер и Болдуин кинулись к своему подопечному, мгновенно подняли его и отвели в угол; стойкий кузнец отнесся к своей неудаче с полнейшим хладнокровием, зато сторонники Уилсона ликовали.

– Наша взяла! Он готов! Готов! – кричали секунданты Уилсона. – Сто фунтов против шести пенсов за Глостер!

– Готов? Вон как! – отозвался Белчер. – Придется вам снять эту землю в аренду, тогда, может, еще дождетесь, когда он будет готов. Пока по нему эдак хлопают, бьют мух, он тут месяц простоит и с места не сдвинется.

Говоря так, он крутил полотенцем перед лицом Гаррисона, а Болдуин обтирал кузнеца губкой.

– Как вы себя чувствуете, Гаррисон? – спросил дядя.

– Свеж, как огурчик, сэр. Хоть сейчас в пляс.

Эти слова прозвучали так весело и беззаботно, что хмурое дядино лицо сразу просветлело.

– Вы бы посоветовали ему больше нападать, Треджеллис, – сказал сэр Джон Лейд. – Иначе ему не победить.

– Он понимает в этой игре куда больше нас с вами, mon ami[53]. Так что пускай действует по своему разумению.

– За его противника сейчас ставят три против одного, – вмешался какой-то джентльмен. Седеющие усы сразу выдавали в нем офицера – участника минувшей войны.

– Вы совершенно правы, генерал Фитцпатрик. Но, заметьте, против него набавляют ставки желторотые юнцы, а принимают эти пари люди посолиднее. Нет, я остаюсь при своем мнении.

Время передышки истекло, и бойцы снова схватились; у кузнеца за ухом вздулась шишка, но все та же добродушная и вместе с тем грозная улыбка играла у него на губах. Краб Уилсон выглядел в точности так же, как и перед началом боя, но дважды я заметил, что он плотно сжал губы, словно от внезапной острой боли, а красные пятна у него на ребрах заметно потемнели и зловеще переливались багровым и синим. Защищаясь, он держал руку немного ниже, чем раньше, видно, старался заслонить эти уязвимые места, но по-прежнему легко кружил вокруг соперника и дышал ровно, а кузнец по-прежнему спокойно и невозмутимо выжидал.

Мы были наслышаны о чемпионе с Запада, знали, что он искусный боец и отличается необычайной быстротой удара, но действительность превзошла все ожидания. В этом и в двух следующих раундах он бил так стремительно и точно, что, как заявили старые знатоки, даже Мендоса в зените своей славы не мог бы с ним сравниться. Он был как молния, наносил удары с быстротой, почти неуловимой для глаза, – их можно было только слышать и ощущать. Однако Гаррисон принимал их все с той же упрямой улыбкой, изредка нанося ответный сокрушительный удар по корпусу, ибо лицо Краб Уилсон очень берег, да и высокий рост ему в этом помогал. К концу пятого раунда ставки были четыре против одного в пользу Краба Уилсона, и его земляки шумно ликовали, заранее торжествуя победу.

– А это видал? – кричал один из них позади меня. Сгоряча он не находил других слов и только повторял опять и опять: – А это видал?

В шестом раунде кузнец дважды попадал под град частых ударов, не сумев, в свою очередь, перейти в нападение, да к тому же один раз тяжело и неловко упал, и тут земляк Уилсона, сидевший за мною, от восторга окончательно лишился дара речи и только кричал «ура!». Сэр Лотиан Хьюм улыбался и кивал головой, а мой дядя оставался бесстрастен и холоден, хотя на сердце у него, без сомнения, лежал такой же тяжелый камень, как и у меня.

– Плохо дело, Треджеллис, – сказал генерал Фитцпатрик. – Я поставил на старика, но молодой дерется куда лучше.

– Гаррисону приходится нелегко, но в конце концов он свое возьмет, – отвечал дядя.

И Белчер и Болдуин помрачнели, и я понял, что, если что-то круто не переменится, извечный спор между молодостью и старостью и на этот раз разрешится, как решался во все времена.

Однако в седьмом раунде старый, испытанный боец доказал, что в запасе у него еще немало сил, и у тех, кто воображал, будто борьба уже, в сущности, кончена и еще раунд-другой и кузнец будет повержен, вытянулись физиономии. Противники снова стояли лицом к лицу, и было ясно, что Уилсон что-то задумал и намерен любой ценой вывести соперника из равновесия и ускорить развязку, но и в глазах ветерана горел прежний опасный огонек, и все та же улыбка играла на его сумрачном лице. Он приободрился, расправил плечи, лихо тряхнул головой и бойчей прежнего приготовился к схватке, – и я воспрянул духом.

Уилсон ударил левой, но Гаррисон закрылся, и Уилсон едва успел отклониться и немного ослабить силу грозного удара правой в грудь.

– Браво, старик! – крикнул Белчер. – Попади таким в точку, и парень проспит до завтра.

Стало тихо, слышалось лишь шарканье ног по траве да тяжкое дыханье, потом глухой звук тяжелого удара – Уилсон нацелил в корпус, но кузнец снова хладнокровно закрылся, и опять секунды напряженной тишины, и еще удар. На этот раз Уилсон метил в голову кузнецу, но и этот опасный удар Гаррисон принял богатырским плечом и с улыбкой кивнул противнику.

– Всыпь ему, сыпь чаще! – завопил Мендоса.

Уилсон подскочил к Гаррисону, готовясь последовать этому совету, но получил страшный удар в грудь.

– Вот так! Добавь еще! – крикнул Белчер.

И тут кузнец ринулся на противника и, войдя в ближний бой, нанес несколько коротких, сильных ударов, легко снося ответные удары, пока не загнал Краба Уилсона в угол, где он и свалился почти без дыхания. В этом раунде обоим изрядно досталось, но Гаррисон явно вышел победителем, так что теперь настал наш черед бросать вверх шляпы и кричать до хрипоты, а секунданты, увлекая кузнеца в свой угол, одобрительно похлопывали его по широкой спине.

– А это видал?! – со всех сторон кричали позади меня патриоту Уилсона, повторяя его неизменную присказку.

– Голландец Сэм – и тот не лучше в ближнем бою! – воскликнул сэр Джон Лейд. – Ну, сэр Лотиан, на сколько бьемся об заклад?

– Я уже поставил все, что намерен был поставить, но навряд ли мой боец проиграет.

Однако сэр Лотиан больше не улыбался, и я заметил, что он поминутно оглядывается через плечо на толпу.

С юго-запада медленно наплывала угрюмая сизая туча, но, смею сказать, в тридцатитысячной массе народа едва ли кто замечал ее приближение, всем было не до того. И вдруг туча дерзко напомнила о себе: упали первые крупные капли дождя, и тотчас он зашумел, превратился в ливень и громко забарабанил по цилиндрам благородных франтов. Зрители подняли воротники, повязали шеи платками и шарфами; полуобнаженные тела бойцов, которые уже вновь стояли друг против друга, заблестели от влаги. Я заметил перед этим, как Белчер что-то озабоченно зашептал Гаррисону на ухо и тот, вставая на ноги, коротко кивнул, словно человек, который хорошо понял приказ и вполне с ним согласен.

А каков был приказ, тотчас же стало ясно. Гаррисону пора было перейти от обороны к нападению. Схватка в предыдущем раунде убедила секундантов, что в ближнем бою преимущество, вероятнее всего, окажется на стороне закаленного и выносливого кузнеца. А тут еще пошел дождь. По скользкой, мокрой траве Уилсон уже не сможет носиться с такой быстротой, и ему не так просто будет увертываться от натиска Гаррисона. В умении использовать каждое благоприятное обстоятельство и заключается искусство боксера, и ринг знает немало случаев, когда сметливый, наблюдательный секундант помогал своему подопечному выиграть совершенно, казалось бы, безнадежный бой.

– Сходись ближе! Сходись! – завопили оба секунданта Гаррисона, и все его сторонники, сколько их было в толпе зрителей, подхватили этот клич.

И Гаррисон ринулся в бой, да так, что кто это видел, уже не забудет. Краб Уилсон, верткий, как ртуть, встретил его градом частых ударов, но никакая сила и никакое искусство уже не могли остановить натиск этого железного бойца. Раунд за раундом он сходился с противником в ближнем бою. Бум! Бац! Справа! Слева! И каждый оглушающий удар достигал цели. Иногда Гаррисон прикрывал лицо левой рукой, иногда и вовсе пренебрегал защитой, но его внезапные удары были неотразимы. А дождь так и хлестал, струился по лицам бойцов, алыми ручейками сбегал по обнаженным торсам, но оба не обращали на него внимания, разве что старались сманеврировать так, чтобы струи слепили глаза противнику. Но раунд за раундом кузнец сбивал Уилсона с ног, и от раунда к раунду ставки менялись и наконец оказались в нашу пользу, да с таким преимуществом, какого с самого начала не было на стороне Уилсона. Сердце мое сжималось, я и жалел обоих храбрецов, и восхищался ими, и каждый раз всеми силами души желал, чтобы новая схватка оказалась последней. И, однако, всякий раз, едва Джексон успевал крикнуть: «Бой!» – оба вскакивали с колен своих секундантов, и, хотя лица у них были разбиты и губы в крови, они, смеясь и подзадоривая друг друга, кидались в бой.

Быть может, это был очень скромный наглядный урок, но поверьте, не раз и не два за мою долгую жизнь, когда передо мною вставала трудная задача, воспоминание о том утре на Кролийских холмах помогло мне собраться с духом, ибо я спрашивал себя: неужто во мне так мало мужества, что я не сумею сделать ради своего отечества или ради своих близких того, что сделали два боксера только ради каких-то жалких денег и ради одобрения друзей и зрителей? Быть может, от такого зрелища способны огрубеть и без того грубые сердца, но есть в этом спорте и возвышенная сторона, ибо вид беспредельной человеческой стойкости и мужества может научить многому.

Да, ринг воспитывает блестящие достоинства, но лишь очень пристрастный человек станет отрицать, что здесь же рождаются и зло и подлость; а в то памятное утро нам суждено было увидеть и то и другое. Когда Краб Уилсон начал проигрывать, я стал украдкой поглядывать на его покровителя: я ведь знал, как безудержно сэр Лотиан Хьюм повышал ставки, и понимал, что не только его бойца, но и его богатство сокрушают убийственные удары Гаррисона.

Самонадеянная улыбка, с которой он следил за ходом первых раундов, давно уже сбежала с губ сэра Лотиана, щеки покрыла землистая бледность, маленькие серые глазки беспокойно забегали под кустистыми бровями, и не раз, когда кузнец сбивал Уилсона с ног, сэр Лотиан разражался яростной бранью. Но главное, я приметил, что он все время оборачивается и после каждого раунда исподтишка бросает пронзительные взгляды куда-то назад, в толпу. В сплошном море лиц позади нас я долго не мог различить, к кому же обращены его взгляды. Но наконец мне удалось это проследить.

Среди зрителей находился какой-то верзила, такой огромный, что его голова и обтянутые бутылочно-зеленой тканью плечи возвышались над всеми; он неотступно глядел в нашу сторону, и я убедился, что он и наш важный аристократ торопливо обмениваются исподтишка едва заметными знаками. Я стал наблюдать за незнакомцем и быстро обнаружил, что его окружает кучка едва ли не самых отъявленных головорезов во всей этой огромной толпе – молодчиков весьма свирепого вида, с беспутными и злобными рожами; при каждом ударе они, точно волчья стая, поднимали вой и, как только Гаррисон направлялся в свой угол, принимались выкрикивать гнусные ругательства. Они так буйствовали, что стражи ринга зашептались и стали поглядывать в их сторону, видимо, опасаясь какой-то подлости, но никто не подозревал, как она близка и как опасна.

За час двадцать пять минут прошло тридцать раундов; дождь все усиливался. От бойцов валил пар, ринг превратился в грязную лужу. Оба противника столько раз падали, что стали бурыми от грязи, и на буром фоне устрашающе расплывались красные пятна. Раунд за раундом кончался тем, что Краб Уилсон получал нокдаун, и даже моему неопытному глазу было ясно, что он быстро слабеет. Когда секунданты отводили его в угол, он тяжело повисал на них, а едва его переставали поддерживать, шатался и чуть не падал. Но он был бойцом не только искусным, а и очень опытным, и многолетний навык помогал ему наносить и отражать удары машинально, хоть и не с той силой, как вначале, но все же метко и точно. Даже теперь неискушенному зрителю могло бы показаться, что именно Уилсон одерживает верх – на теле кузнеца было куда больше ссадин, чудовищных синяков и кровоподтеков, – но в глазах чемпиона Запада было отчаяние, а дыхание стало таким неровным, что ясно было – самые опасные удары не те, следы которых бросаются в глаза. В конце тридцать первого раунда Гаррисон дважды – справа и слева – так ударил его в бока, что Уилсон задохнулся, точно рыба, вытащенная из воды, и хотя, начиная тридцать второй раунд, по-прежнему храбро кинулся навстречу противнику, лицо у него было ошеломленное и растерянное, как у человека, чей дух окончательно сломлен.

– Он уже хлебнул лиха! – крикнул кузнецу Белчер. – Теперь ты хозяин!

– Я буду драться еще неделю! – задыхаясь, вымолвил разбитыми губами Уилсон.

– Люблю таких, черт возьми! – воскликнул сэр Джон Лейд. – Не хитрит, не трусит, не сдается, но и не задается! А ведь получил сполна, жаль такого смельчака. Хватит с него!

– Хватит! Хватит! – подхватила добрая сотня голосов.

– Нет, не хватит! Я буду драться! – крикнул Уилсон.

Он только что снова был сбит с ног, но, едва отдышавшись на коленях у секунданта, опять рвался в бой.

– Храбрый малый, пощады не запросит, – сказал генерал Фитцпатрик. – Вы его покровитель, сэр Лотиан, вам бы и надо распорядиться, – пусть бросят губку.

– А, по-вашему, он не может победить?

– Никакой надежды, сэр, он побит.

– Вы его не знаете. Это крепкий орешек.

– Не спорю, он храбрец из храбрецов, но противник чересчур силен для него.

– Ну, а я полагаю, сэр, что он вполне выдержит еще десять раундов.

С этими словами сэр Лотиан отворотился от него и как-то странно вскинул левую руку.

– Перерыв! Не по правилам! Пускай дождь кончится! – прогремело позади меня.

Я обернулся и увидел, что это кричит верзила в тускло-зеленом. Его крик, как видно, послужил сигналом, ибо сотня глоток грянула разом:

– Не по правилам! Перерыв! Перерыв!

Между тем Джексон крикнул: «Бой!», и покрытые грязью бойцы уже снова были на ногах, но тут произошло нечто такое, что заставило всех перенести внимание с ринга на зрителей. В задних рядах зрителей поднялось непонятное волнение, оттуда по толпе словно зыбь расходилась, и все головы пришли в движение, точно колосья под порывами ветра. Эта зыбь все усиливалась, задние ряды напирали на передние, и вдруг что-то с треском лопнуло, два белых столба взлетели вверх концами с налипшей землей и упали внутрь кольца между канатами, и каких-то людей, точно пену, поднятую нахлынувшей огромной волной, швырнуло на защитников ринга. Самые могучие руки во всей Англии взмахнули бичами и обрушили их на дерзких, но едва исхлестанные жертвы, морщась и охая, попятились на несколько шагов, сзади опять нажали и еще раз вытолкнули их под удары бичей.

Многие бросились на землю, предпочитая, чтобы следующие волны прокатились через них; другие, рассвирепев от боли, стали отбиваться, пуская в ход трости или стеки. А потом, стараясь избежать напора сзади, одна часть толпы начала подаваться вправо, другая – влево, и вдруг вся эта масса народу раздалась, и в образовавшуюся щель хлынула шайка головорезов из задних рядов; все они были вооружены налитыми свинцом короткими дубинками и все вопили:

– Не по правилам! Глостер затирают!

Этот яростный натиск опрокинул защитников ринга, внутренние канаты лопнули, точно гнилая нитка, и ринг сразу превратился в бешеный людской водоворот; над головами взлетали и со свистом и стуком опускались кнуты и палки, а среди этой сумятицы, стиснутые со всех сторон, не имея возможности податься ни вперед, ни назад, кузнец и чемпион Запада все еще вели свой нескончаемый бой, не замечая бушующей кругом стихии, точно два бульдога, вцепившиеся друг другу в глотку. Проливной дождь, проклятия, стоны и вопли, свист бичей, выкрикиваемые во все горло советы, удушливый запах промокшей ткани – каждая малая подробность того далекого дня моей юности встает сейчас передо мною, стариком, так живо, словно все это было вчера.

Однако тогда нам было нелегко уследить за происходящим, ведь и нас со всех сторон обступила обезумевшая толпа, нас толкали, пинали, а иной раз и совсем сбивали с ног, но мы как-то ухитрялись оставаться позади Джексона и Крейвена, которые, хоть у них над головами и скрещивались бичи и палки, упорно выкликали раунды и направляли бой.

– Встреча прервана! – выкрикнул сэр Лотиан Хьюм. – Апеллирую к судье! Состязание недействительно!

– Негодяй! – вне себя вскричал дядя. – Это твоих рук дело!

– Я получу от вас еще и по старому счету, – со злобной усмешкой сказал Хьюм.

И тут, не устояв под натиском толпы, он оказался чуть ли не в объятиях дяди. Их лица почти соприкоснулись, взгляды скрестились – и сэр Лотиан Хьюм отвел глаза, полные дерзкого вызова, не выдержав гордого презрения, которым обдал его холодный взгляд моего дяди.

– Не беспокойтесь, мы с вами сведем все счеты, хоть для меня и унизительно драться с шулером… Что у вас там, Крейвен?

– Нам придется объявить ничью, Треджеллис.

– Но мой боец выигрывает!

– Ничего не могу поделать. Мне все время достается то бичом, то палкой, в таких условиях судить невозможно.

Неожиданно Джексон кинулся в толпу, но тотчас возвратился чернее тучи и с пустыми руками.

– У меня стянули хронометр! – завопил он. – Какой-то мальчишка выхватил прямо из рук!

Дядя хлопнул себя по кармашку для часов.

– И мои исчезли! – воскликнул он.

– Сейчас же объявляйте ничью, не то вашего бойца изувечат, – сказал Джексон.

И тут мы увидели, что неустрашимого кузнеца, который шагнул к Уилсону, собираясь начать новый раунд, обступила по меньшей мере дюжина вооруженных дубинками негодяев.

– Вы согласны на ничью, сэр Лотиан Хьюм?

– Согласен.

– А вы, сэр Чарльз?

– Ни под каким видом.

– Но канаты сорваны, продолжать негде!

– Это не моя вина.

– Что ж, иного выхода нет. Как судья приказываю: бойцов развести, ставки объявляю недействительными.

– Ничья! Ничья! – завопили вокруг.

И мигом толпа бросилась врассыпную: те, кто явился сюда пешком, кинулись бежать, пока дорога на Лондон не была еще сплошь запружена, а чистая публика принялась разыскивать свои экипажи и лошадей. Гаррисон поспешно прошел в угол Уилсона и крепко пожал сопернику руку.

– Надеюсь, я тебя не очень покалечил?

– Не неженка, стерплю. А вы как?

– Голова гудит, как котел. Спасибо, еще дождь меня выручил.

– Да, мне уж показалось было, что верх мой. С таким, как вы, биться лестно.

– И для меня это честь. Счастливо тебе!

И два мужественных бойца прошли среди вопящих грубиянов, точно два израненных льва в стае волков и шакалов. Повторяю, если бокс из благородного спорта превратился в низкую забаву, повинны в этом не сами боксеры, а мерзкие прихвостни и хулиганы, что тучами вьются вокруг ринга: любой честный боец несравнимо выше этих негодяев, подобно тому, как благородный скакун несравнимо выше плутов и мошенников, которые наживаются на скачках, когда он берет призы, а самое его существо – живой укор их гнусным проделкам.

Глава 19

В замке

Дяде по доброте сердечной не терпелось поскорей уложить Гаррисона в постель, ибо хоть кузнец и посмеивался над своими увечьями, но досталось ему крепко.

– И не думай больше проситься в драку, Джек Гаррисон, все равно не пущу! – сказала ему жена, горестно глядя на его разбитое лицо. – Даже в тот раз, когда ты поколотил Черного Баруха, и то тебя не так изуродовали! Это что ж такое, на себя не похож! Можно сказать, только по одеже мужа и признала. Нет уж, пускай хоть сам король просит, а я тебя больше нипочем драться не пущу!

– Не кипятись, старушка, вот тебе слово, больше я и не попрошусь. Лучше уж я сам уйду с ринга, покуда от меня сила да сноровка не ушли. – Он отхлебнул коньяку из фляжки, которую ему протянул сэр Чарльз, и скривился. – Отличный напиток, сэр, да только губы у меня разбиты, так щиплет – невтерпеж! Ого, провалиться мне на этом месте, если это не Джон Каммингз из нашей харчевни. Да что это с ним – рехнулся он, что ли?

И в самом деле, напрямик по равнине к нам со всех ног бежал хозяин гостиницы в Монаховом Дубе, и вид у него был престранный. Без шляпы, лицо с похмелья красное, опухшее и растерянное, борода и волосы развеваются на ветру. Бежал он не прямо, а под перекрестным огнем насмешек, вызванных его комической внешностью, бросался то к одной кучке людей, то к другой, и я невольно подумал, что он похож на бекаса, удирающего от охотников. На миг он приостановился подле желтого ландо, что-то протянул сэру Лотиану Хьюму и тотчас побежал дальше. Но вот наконец он заметил нас, вскрикнул от радости и припустился во всю прыть, еще издали протягивая нам какую-то записку.

– Что ж ты, Джон Каммингз, – с укоризной сказал ему Гаррисон. – Хорош! Я ж наказывал тебе – капли в рот не бери, покуда не передашь сэру Чарльзу, что велено!

– Да что там, убить меня мало! – с горьким раскаянием воскликнул Каммингз. – Я вас искал, сэр Чарльз, вот лопни мои глаза, искал, да только нигде вас не было, а я уж больно радовался, что Гаррисон будет драться и я на этом деле столько выиграю, да еще хозяин здешнего подворья стал меня угощать разными разностями, ну, я и ошалел – все из ума вон. А уж после боя вас увидал, сэр Чарльз, так что хоть кнутом отхлещите, поделом мне, старому греховоднику.

Но дядя не слушал покаянных речей Каммингза. Он развернул записку и читал, слегка подняв брови, – едва ли не высшая нота той весьма ограниченной гаммы чувств, которую он позволял себе проявлять.

– Что ты на это скажешь, племянник? – спросил он, передавая мне записку.

Вот что я прочел:

«СЭРУ ЧАРЛЬЗУ ТРЕДЖЕЛЛИСУ. Ради всего святого, как только получите эту записку, приезжайте в замок, по возможности не медлите и не задерживайтесь в пути! Вы застанете меня здесь и узнаете нечто весьма для вас важное. Заклинаю вас, поспешите, а пока остаюсь тем, кто вам известен под именем

Джима Гаррисона».

– Ну, что скажешь, племянник? – повторил дядя.

– Право, сэр, я не представляю, что это может означать.

– Кто вам дал эту записку, почтеннейший?

– Молодой Джим Гаррисон собственной персоной, сэр, – отвечал Каммингз, – хотя, по правде сказать, я его сперва насилу узнал, он был на себя не похож, чисто привидение. И уж так ему не терпелось, чтоб вы скорей это письмо получили! Покуда я не запряг лошадь да не пустился в путь, он от меня ни на шаг не отставал. Это письмо было вам да еще одно сэру Лотиану Хьюму, одна беда – надо бы Джиму найти посыльного ненадежнее!

– Непостижимо, – сказал дядя и, нахмурясь, перечитал записку.

– Что ему делать в этом зловещем доме? И почему он подписался «Тот, кто вам известен под именем Джима Гаррисона»? А как еще он может быть мне известен? Гаррисон, вы, конечно, можете пролить свет на эту загадку! Миссис Гаррисон, по вашему лицу я вижу, что и вы знаете, в чем тут дело!

– Может, оно и так, сэр Чарльз, да только мы с моим Джеком – люди простые, поступаем, как разумеем, а где не нашего ума дело, туда не суемся. Мы по этой дорожке шли двадцать лет, а теперь нам пора свернуть в сторонку, пускай вперед шагают которые поумней нас. И коли хотите знать, что тут к чему, мой вам совет: езжайте в замок, раз вас просят, там все и узнаете.

Дядя сунул записку в карман.

– Никуда я не поеду, пока не передам вас в руки хорошего врача, Гаррисон.

– Обо мне не думайте, сэр. Мы с моей хозяйкой доберемся до Кроли в двуколке, а там мне только и надо, что ярд пластыря да кусок сырого мяса, и все заживет в лучшем виде.

Но дядя не слушал никаких уговоров и отвез Гаррисонов в Кроли, где устроил жену кузнеца в лучший номер, какой нашелся в Подворье. Потом мы наскоро перекусили и пустились в путь.

– Отныне я с боксом покончил, – сказал мне дядя. – Теперь мне ясно, что ринг невозможно оградить от мошенников. Меня не раз дурачили и обманывали, но, как говорится, век живи, век учись, и больше я боксу не покровитель.

Будь я постарше или будь сэр Чарльз не столь неприступен, я бы высказал ему то, что было у меня на душе: я умолял бы его отказаться и от других забав, покинуть общество ничтожных пустозвонов и щеголей и найти себе дело, более достойное его здравого ума и благородного сердца. Но не успел я об этом подумать, как дядя оставил серьезный тон и принялся болтать о новой, украшенной серебром упряжи, в которой он намерен прокатиться по Сент-Джеймскому парку, и о том, что на предстоящих скачках он думает поставить тысячу гиней на свою кобылку Этельберту против знаменитого Аврелия, трехлетки лорда Данкастера, с которым он, дядя, готов по этому случаю биться об заклад.

Мы доехали до Уайтмен Грин, то есть покрыли больше половины расстояния между Кролийскими холмами и Монаховым Дубом, как вдруг, оглянувшись, я увидел, что вдали на дороге в солнечных лучах блеснула ярко-желтая карета. За нами следовал сэр Лотиан Хьюм.

– Он получил такую же записку, что и мы, и спешит туда же, – сказал дядя, тоже поглядев через плечо. – Нас обоих ждут в замке… Нас… единственных, кто остался в живых после той мрачной истории. И что самое непонятное – призывает нас Джим Гаррисон. Право, жизнь моя была достаточно богата приключениями, но я предчувствую, племянник, что там впереди, за этими дубами, меня ждет нечто совершенно необычайное.

Он хлестнул гнедых, и с поворота дороги мы увидели высокие темные шпили старого замка, что вздымались над вершинами обступавших его вековых дубов. Одного вида этих мест было бы довольно, чтобы меня бросило в дрожь при мысли об их недоброй славе, о пролитой здесь крови, о привидениях… но, услыхав дядины слова, я вдруг понял, что и в самом деле в замок приглашены два единственных свидетеля той давней трагедии, а исходит это приглашение от друга моего детства, и у меня захватило дух от предчувствия, что всех нас ждет некое потрясающее открытие. Ржавые створы ворот меж полуразрушенных столбов с гербами стояли настежь; дядя нетерпеливо стегнул лошадей, и мы помчались по заросшей травой аллее к потемневшему от времени крыльцу, где он их круто осадил. Дверь была распахнута, на пороге нас ждал Джим.

Но это был совсем не тот Джим, какого я знал и любил с детства. Что-то в нем переменилось, эту перемену я ощутил с первого мгновения, но, однако, не мог уловить и выразить словами, в чем же она состоит. Одет он был не лучше, чем прежде, я сразу узнал его старый коричневый фрак, и на него по-прежнему приятно было смотреть, ибо после недавней тренировки он был поистине воплощением мужественной красоты. Но в выражении его лица появилось какое-то особое достоинство, в осанке – еще большая уверенность в себе, и теперь уже весь облик этого юноши обрел законченность и стал совершенным. При всей его удали ему всегда очень шло старое, школьное прозвище Малыш, и лишь в эту минуту, когда он стоял на пороге старого замка, я вдруг увидел, что передо мною уже не мальчик, а взрослый мужчина в расцвете сил. Рядом, опираясь на его руку, стояла женщина, и я узнал в ней мисс Хинтон из Энсти-Кросса.

– Мы с вами знакомы, сэр Чарльз Треджеллис, – сказала она, делая шаг нам навстречу, едва мы вышли из коляски.

Дядя с недоумением всмотрелся в нее.

– Не припомню, чтобы я имел честь, сударыня… Впрочем, позвольте…

– Полли Хинтон из Хеймаркета. Неужели вы забыли Полли Хинтон?

– Забыл! Да ведь все мы, молодые театралы, оплакивали вас столько лет, что и подумать страшно. Но что же произошло?..

– Я тайно обвенчалась и покинула сцену. Прошу простить меня за то, что вчера я похитила у вас Джима.

– Так это были вы?

– У меня еще более неоспоримые права на него, чем у вас. Вы его покровитель. Я его мать.

С этими словами она притянула к себе Джима, так что лица их оказались рядом: и хоть на одном лице лежал отпечаток увядающей женской красоты, а в другом воплотилось юное крепнущее мужество, были они столь схожи – те же темные глаза, те же иссиня-черные волосы, тот же высокий белый лоб, – что я поразился, как с первой же минуты, увидав их вдвоем, не разгадал секрета этой женщины.

– Да, это мой сын! – воскликнула она. – И он спас меня от участи, которая хуже смерти. Об этом вам может рассказать ваш племянник Родни. Но я поклялась молчать, и только вчера вечером был снят зарок молчания и я смогла поведать сыну, что своей добротой и терпением он возродил к жизни родную мать.

– Не надо, мама! – сказал Джим, чуть коснувшись губами ее щеки. – Есть вещи, о которых довольно знать нам двоим. Но скажите, сэр Чарльз, чем кончился бой?

– Ваш дядя был близок к победе, но какие-то хулиганы прервали встречу.

– Он мне не дядя, сэр Чарльз, он был и мне и моему отцу самым лучшим, самым верным другом, какого можно себе пожелать. Я знаю еще только одного столь же верного друга, – продолжал он, взяв меня за руку, – имя ему Родни Стоун… Надеюсь, Гаррисон не слишком пострадал?

– Через неделю-другую он вполне оправится. Но, признаться, я все же не понимаю, что, в сущности, произошло, и позвольте напомнить вам, что вы еще не объяснили, почему столь внезапно, не поставив меня заранее в известность, изменили своему слову.

– Войдемте в дом, сэр Чарльз, и, я уверен, вы согласитесь, что я не мог поступить иначе. А вот и сэр Лотиан Хьюм, если не ошибаюсь.

В конце аллеи появилось желтое ландо, и тотчас взмыленные лошади круто остановились бок о бок с нашей коляской. Из ландо выпрыгнул сэр Лотиан, он был мрачнее тучи.

– Оставайтесь на месте, Коркоран, – сказал он, и, заметив бутылочно-зеленый рукав, я понял, кто его спутник. – Ну-с, – продолжал сэр Лотиан, обводя нас всех вызывающим взглядом, – я очень хотел бы знать, какой наглец посмел так спешно вызвать меня в мой собственный дом и какого дьявола вы все вторглись в мои владения?

– Обещаю вам, сэр Лотиан, что, прежде чем мы с вами расстанемся, вы поймете и это, и еще многое другое, – сказал Джим с какой-то странной улыбкой. – Прошу следовать за мною, и вам все станет ясно.

Под руку со своей матерью он прошел впереди нас в зловещую комнату, где на буфете все еще валялись карты, а в углу на потолке темнело пятно.

Сэр Лотиан остановился в дверях, скрестил руки на груди.

– Ну-с, приятель, я жду объяснений! – воскликнул он.

– Прежде всего я должен объяснить свои поступки вам, сэр Чарльз, – сказал Джим, а я слушал, смотрел и невольно восхищался, видя, как общение с той, в ком он теперь обрел мать, облагородило речь и манеры простого сельского парня. – Я хочу рассказать вам, что произошло вчера вечером.

– Я сама расскажу об этом, Джим, – прервала его мать. – Знайте, сэр Чарльз, что, хотя мой сын и не знал своих родителей, мы оба живы и никогда не теряли его из виду. Но я не стала препятствовать ему отправиться в Лондон и попытать счастья на ринге. Отец же услышал об этом только вчера и решительно воспротивился. Он очень болен, и ему нельзя перечить. Он велел мне немедленно доставить сына сюда. Я совсем потеряла голову, я понимала, что Джим меня не послушает, если не найти ему замену. И я обратилась к славным, добрым людям, которые его вырастили, и все им рассказала.

Миссис Гаррисон любит Джима, как родного, а ее супруг очень привязан к моему мужу, и они сжалились над отчаянием жены и матери и пришли мне на помощь, да вознаградит их за это господь! Гаррисон согласился заменить Джима, если Джим вернется к отцу. Тогда я поехала в Кроли. Я узнала, где комната Джима, и окликнула его через окно; ведь я понимала, что те, кто на него ставил, его не выпустят. Я открыла Джиму, что я его мать. Открыла, кто его отец. Сказала, что мой фаэтон ждет, и, если Джим не поспешит, он может лишиться благословения умирающего отца, которого доныне не знал. Все же мой мальчик не хотел идти, пока я его не уверила, что Гаррисон заменит его на ринге.

– Почему же он не предупредил Белчера?

– У меня голова шла кругом, сэр Чарльз. Вдруг открыть, что у тебя есть отец и мать, и совсем другое имя, и другое положение в обществе… от этого растеряется и человек похладнокровнее меня. Матушка умоляла меня пойти с нею, и я пошел, фаэтон ждал нас, но едва мы тронулись в путь, как кто-то схватил лошадь под уздцы, а еще двое неизвестных набросились на нас. Один замахнулся на меня дубинкой, но я ударил его по голове рукоятью кнута, и он выронил дубинку, а я хлестнул по лошади, стряхнул с себя остальных, и мы благополучно уехали. Что это были за люди и почему они на нас напали, понятия не имею.

– Вероятно, это вам может объяснить сэр Лотиан Хьюм, – сказал мой дядя.

Враг наш промолчал и только метнул в нашу сторону полный ненависти взгляд.

– Я приехал сюда, увидел своего отца, а потом сошел вниз и…

У дяди вырвался возглас изумления:

– Что вы такое сказали, молодой человек? Вы приехали сюда и здесь увиделись со своим отцом? Здесь, в замке?

– Да, сэр.

Сэр Чарльз побелел, как полотно.

– Бога ради, скажите же, кто ваш отец.

Вместо ответа Джим указал куда-то через плечо, и, обернувшись в ту сторону, мы увидели двух человек, которые появились в дверях, ведущих наверх, в спальню. Одного из них я тотчас узнал по бесстрастным, точно маска, чертам и сдержанным манерам – это был Амброз, бывший дядин камердинер. Внешность второго поражала еще сильнее. Он был очень высок, облачен в темный халат и тяжело опирался на трость. В исхудалом лице его не было ни кровинки, страшно бледное, точно восковое, оно казалось прозрачным. Лишь у покойников случалось мне видеть такие лица. Густая проседь и согбенная спина придавали этому человеку вид дряхлого старца, и только темные брови да блеснувшие из-под них живым огнем глаза наводили на мысль, что он, пожалуй, не так уж стар.

Минуту в комнате царила глубокая тишина, и вдруг у сэра Лотиана Хьюма вырвалось чудовищное проклятие.

– Лорд Эйвон! – воскликнул он.

– К вашим услугам, джентльмены, – ответил странный незнакомец в халате.

Глава 20

Лорд Эйвон

Дядя мой по натуре был человек хладнокровный, а обычаи и нравы светского общества еще усугубили это его свойство. Он способен был, не моргнув глазом, открыть карту, от которой зависело все его состояние, а однажды я был свидетелем, как на Годстонской дороге перед лицом смертельной опасности он правил с таким безмятежным видом, точно на ежедневной прогулке по Пэл-Мэл. Но сейчас он был слишком потрясен, лицо его побелело, и, не веря своим глазам, он неотрывно смотрел на лорда Эйвона. Дважды губы его дрогнули, казалось, он хотел что-то сказать и оба раза хватался за горло, точно какая-то невидимая помеха не позволяла ему заговорить. Наконец, протянув руки, он вдруг рванулся вперед.

– Нэд! – воскликнул он.

Но странный человек, стоявший перед ним, скрестил руки на груди.

– Нет, Чарльз, – сказал он.

Дядя остановился и изумленно поглядел на него.

– Неужели после стольких лет ты не хочешь пожать мне руку?

– Ты поверил, что я преступник. В то страшное утро я увидел это по твоим глазам, по тому, как ты держался. Ты ни о чем меня не спросил, тебе и в голову не пришло, что человек моего склада не способен на такое преступление. Мой ближайший друг, человек, который знал меня, как никто, при первом же подозрении причислил меня к грабителям и убийцам.

– Нет, нет, это не так!

– Это так, Чарльз. Я прочел это в твоих глазах. Вот отчего, когда мне надо было отдать в надежные руки того, кто был для меня всего дороже, я обратился не к тебе, а к единственному человеку, который ни на секунду не усомнился в моей невиновности. Я решил, что будет в тысячу раз лучше, если моего сына воспитают простые, скромные люди и он не узнает, кто его несчастный отец, чем если он узнает это и разделит все подозрения и сомнения тех, кому он ровня.

– Значит, он и в самом деле твой сын! – воскликнул сэр Чарльз, изумленно глядя на Джима.

Лорд Эйвон протянул длинную худую руку и положил ее на плечо актрисы, а она ответила ему взглядом, исполненным любви.

– Я женился, Чарльз, и скрыл свою женитьбу от друзей, ибо нашел себе жену на подмостках. Ты же знаешь, непомерная, неразумная гордость преобладала во мне над всем. Я не в силах был признаться, что совершил подобный шаг. Мое поведение отдалило нас с женой друг от друга и послужило причиной ее пагубного пристрастия, в котором повинен один только я. Из-за этого пристрастия я отобрал у нее нашего ребенка и назначил ей содержание, оговорив при этом, что она не будет иметь никакого касательства к сыну. Я страшился ее дурного влияния на мальчика и в своем ослеплении не мог и помыслить, что, напротив, он может хорошо повлиять на нее. Но за свою несчастную жизнь, Чарльз, я убедился, что существует сила, которая лепит наши представления и вкусы, и как бы мы ни пытались ей противостоять и сколько бы себя ни обманывали, будто мы сами ставим паруса и сами гребем, на самом деле нас несет невидимым течением к неведомой нам цели.

Все это время я не сводил глаз с дяди, а тут перевел взгляд на худую волчью физиономию сэра Лотиана Хьюма. Он стоял у окна, и силуэт его четко вырисовывался на фоне пыльного стекла. Никогда еще мне не приходилось видеть на лице человека такой игры дурных страстей: бешенства, зависти, обманутой алчности.

– Правильно ли я вас понял? – спросил он громким, хриплым голосом. – Этот молодой человек заявляет себя вашим наследником, лорд Эйвон?

– Он мой законный сын.

– Я достаточно хорошо знал вас в молодости, сэр, и позволю себе заметить, что ни я, ни кто-либо из ваших друзей никогда не слыхали, что у вас есть жена и сын. Я призываю сэра Чарльза Треджеллиса подтвердить, что он понятия не имел ни о каком наследнике, кроме меня.

– Я уже объяснил, сэр Лотиан, почему я держал свой брак в секрете.

– Вы-то, разумеется, объяснили, сэр, но достаточно ли вашего объяснения, это вам скажут в другом месте.

На бледном, изможденном лице лорда Эйвона вдруг вспыхнули жгучим огнем глаза; это было так же странно и неожиданно, как если бы из окон разрушенного дома внезапно хлынул поток света.

– Вы смеете сомневаться в моем слове!

– Я требую доказательств.

– Для тех, кто меня знает, достаточно моего слова.

– Извините, лорд Эйвон, но я вас знаю и все-таки не вижу оснований верить вам на слово.

Это был грубый ответ, и тон сэра Лотиана Хьюма был ему вполне под стать. Лорд Эйвон, пошатываясь, сделал шаг вперед, готовый схватить за горло своего оскорбителя, но жена и сын удержали его дрожащие руки. Сэр Лотиан отпрянул от этого бледного, яростного лица, но взгляд его оставался все таким же свирепым.

– Да это ж настоящий заговор! – выкрикнул он вне себя. – Преступник, актриса, боксер – и у каждого своя роль… Вы еще получите от меня несколько строк, сэр Чарльз Треджеллис! И вы тоже, милорд! – Он повернулся на каблуках и решительно зашагал к двери.

– Он отправился доносить на меня, – сказал лорд Эйвон, и гримаса уязвленной гордости исказила его черты.

– Вернуть его? – быстро спросил Джим.

– Нет, нет, пусть идет. Теперь это уже неважно, я все равно решил, что долг мой перед братом и перед всей нашей семьей, который я исполнил, хоть и заплатил за это такую страшную цену, ничто в сравнении с моим долгом перед тобой, сын.

– Ты несправедлив ко мне, Нэд, – сказал дядя. – Неужели ты мог подумать, что я забыл тебя или судил о тебе столь безжалостно? Если я и думал, что совершившееся – дело твоих рук – а как мог я не верить собственным глазам? – я всегда был убежден, что в ту минуту ты не был в здравом уме и так же мало отдавал себе отчет в своих поступках, как человек, который ходит во сне.

– Что такое ты видел собственными глазами? – спросил лорд Эйвон, сурово глядя на моего дядю.

– В ту проклятую ночь я видел тебя, Нэд.

– Меня? Где?

– В коридоре.

– И что же я делал?

– Ты шел из комнаты твоего брата. А за секунду до этого я слышал его крик, и в этом крике был гнев и боль. Ты нес мешок с деньгами, и лицо у тебя было чрезвычайно взволнованное. Если бы только ты объяснил мне, Нэд, как и зачем ты там очутился, ты бы снял с моей души камень, который давил меня все эти годы.

Никто не узнал бы сейчас в дяде предводителя лондонских фатов. Встретившись со своим старым другом, оказавшись причастным к его трагедии, дядя сбросил с себя все напускное, неистинное, во что он рядился, как в тогу. Я глядел на его побледневшее, встревоженное лицо, видел по его глазам, с каким нетерпением ждет он ответа друга, и впервые за все время почувствовал к нему не просто благодарность, но и любовь.

Лорд Эйвон закрыл лицо руками, и на мгновение в мрачной, полутемной комнате воцарилась тишина.

– Теперь я не удивляюсь, что ты усомнился во мне, – произнес он наконец. – Боже мой, в какие сети я попал! Если бы против меня было возбуждено это подлое дело, ты, мой ближайший друг, вынужден был бы рассеять последние сомнения в моей виновности. И все-таки, несмотря на все, что ты видел, я не больше твоего, Чарльз, повинен в случившемся.

– Благодарение небу, что мне довелось услышать это от тебя.

– Но тебе этого мало, Чарльз. Я вижу это по твоим глазам. Ты хочешь знать, почему я скрывался все эти годы.

– Мне достаточно твоего слова, Нэд. Но свет захочет услышать ответ и на этот вопрос.

– Я хотел спасти честь семьи, Чарльз. Ты знаешь, как я ею дорожил. Я не мог оправдаться, не открыв, что мой брат повинен в самом мерзком для джентльмена преступлении. Пожертвовав всем на свете, я восемнадцать лет молчал о его позоре. Я был заживо погребен и превратился в дряхлую развалину, а ведь мне нет еще и сорока. Но теперь, когда я оказался перед выбором: рассказать, в чем повинен брат, или совершить несправедливость по отношению к собственному сыну, у меня нет иного выхода; к тому же я могу надеяться, что все, что я намерен тебе открыть, удастся не предавать огласке.

Он поднялся со стула и, тяжело опираясь на руки жены и сына, неверными шагами двинулся к покрытому пылью буфету. На буфете по-прежнему, как и много лет назад, когда мы с Джимом были здесь впервые, лежали все те же зловещие, покрытые плесенью, побуревшие от времени колоды карт. Лорд Эйвон дрожащими пальцами взял их, потом выбрал несколько карт и протянул дяде.

– Зажми угол карты между большим и указательным пальцем, Чарльз, – сказал он. – Теперь слегка потри этот угол и скажи, что ты чувствуешь.

– Карта наколота булавкой.

– Совершенно верно. Что это за карта?

Дядя перевернул ее.

– Трефовый король.

– Теперь потрогай угол вот этой карты.

– Он совсем гладкий.

– И что это за карта?

– Тройка пик.

– А эта?

– Наколота булавкой. Червонный туз.

Лорд Эйвон швырнул карты на пол.

– Вот тебе и вся проклятая история! – воскликнул он. – Надо ли мне продолжать? Ведь каждое слово для меня мука.

– Кое-что я уже понял, но не до конца. Тебе придется сказать все, Нэд.

Лорд Эйвон выпрямился. Казалось, он собирается с силами.

– Хорошо, я расскажу тебе все, и покончим с этим. Надеюсь, мне больше уже никогда не надо будет возвращаться к этой несчастной истории. Ты помнишь нашу тогдашнюю игру? Помнишь, что мы проигрались? Помнишь, что вы все разошлись по своим комнатам, а я остался здесь, за этим самым столом? Я совсем не чувствовал усталости, мне вовсе не хотелось спать, и целый час, а может быть, и больше я сидел и думал о различных поворотах игры и о том, как все это отразится на моем достоянии. Я проиграл много, ты, наверно, помнишь, и утешало меня лишь то, что в выигрыше оказался мой брат. Он всегда жил безрассудно и беспорядочно, попал в лапы ростовщиков, и я надеялся, что мой проигрыш хотя бы поможет ему встать на ноги. Так я сидел, размышлял, в рассеянности перебирал карты и вдруг обнаружил эти проколы. Я пересмотрел все колоды и, к своему ужасу, обнаружил, что человеку посвященному ничего не стоит при сдаче сосчитать, сколько крупных карт у каждого из его партнеров. Стыд, омерзение, каких я еще никогда не испытывал, охватили меня, и я вспомнил странное поведение брата во время сдачи, его медлительность и то, как всякую карту он непременно брал за уголок.

Я не стал действовать сгоряча. Еще долго сидел я там, припоминая всю игру, ход за ходом, все, что могло опровергнуть или подтвердить мою страшную догадку. Увы! Все утверждало меня в первоначальном подозрении, и моя догадка превратилась в уверенность. Брат заказывал карты у Ледбери с Бонд-стрит. Перед игрой они несколько часов находились у него в комнате. Играл он так уверенно, что мы только диву давались. И ко всему прочему я не мог утаить от себя, что его прошлое отнюдь не таково, чтобы нельзя было заподозрить его даже в таком гнусном преступлении. Весь дрожа от стыда и гнева, я с картами в руках поднялся к нему и обличил его в самом низком, подлом преступлении, на какое способен лишь последний негодяй.

Он еще не ложился, и обманом доставшийся выигрыш был рассыпан на туалетном столике. Уж не помню, что я ему сказал, но факты были убийственны, и он даже не пытался их отрицать. Как тебе известно, он в ту пору еще не достиг совершеннолетия, и только это и смягчает его вину. Слова мои его ошеломили. Он упал на колени, умоляя не губить его. Я отвечал, что, заботясь о чести семьи, не стану его позорить, но что отныне он навсегда должен забыть о картах, а выигранные деньги вернуть моим гостям, присовокупив свои объяснения. Но ведь тогда его репутация погибла, запротестовал он. Я сказал, что человек должен отвечать за свои поступки. Там же, на месте, я сжег бумаги, которые он у меня выиграл, а все золото высыпал в парусиновый мешок, лежавший на туалетном столике. На этом я и ушел бы, не сказав ему больше ни слова, но он уцепился за мою руку, и, пытаясь удержать меня и вынудить обещание, что я ничего не скажу ни вам, ни сэру Лотиану Хьюму, он оторвал мою манжету. Убедившись, что его мольбы меня не трогают, он отчаянно вскрикнул; этот-то крик и достиг твоих ушей, Чарльз, побудил тебя приоткрыть свою дверь, и ты увидел, как я возвращался к себе.

У дяди вырвался вздох облегчения.

– Все совершенно ясно, – пробормотал он.

– Утром, ты помнишь, я зашел к тебе и возвратил деньги. Так же поступил я и с сэром Лотианом Хьюмом. Я не объяснил этого поступка, ибо не нашел в себе сил признаться вам в нашем семейном позоре. Потом обнаружилась эта страшная смерть, которая омрачила всю мою жизнь и оказалась для меня такой же загадкой, как и для вас. Я понял, что подозрение падает на меня, и понял также, что смогу оправдаться, только если предам гласности бесчестье брата. Я не мог пойти на это, Чарльз. Мне легче было обречь себя на любые страдания, нежели навлечь позор на семью, репутация которой столько веков оставалась незапятнанной. Вот почему я не предстал перед судом и скрылся.

Но прежде всего мне надо было позаботиться о жене и сыне, о существовании которых не знал ни ты, ни кто-либо другой из моих друзей. Мне стыдно признаться, Мэри, но, поверь, во всем, что произошло с тобой, я виноват куда больше тебя. Тогда были причины – теперь их уже, к счастью, не существует, – побудившие меня забрать сына у матери в надежде, что он слишком мал, чтобы почувствовать ее отсутствие. Если бы не твои подозрения, Чарльз, которые глубоко меня ранили, – ведь я не знал тогда, насколько серьезные были у тебя основания сомневаться во мне, – я бы, разумеется, доверился тебе во всем.

В тот же вечер я ускакал в Лондон и назначил жене достаточное содержание, оговорив, однако, что она не должна иметь никакого касательства к нашему ребенку. Ты, конечно, помнишь, я постоянно имел дела с боксером Гаррисоном, и у меня не раз были основания восхищаться его простой и честной натурой. Его попечению я и решил поручить сына! Он, как я и думал, не верил в мою виновность и был готов помочь мне во всем. Он тогда только что, по настоянию жены, покинул ринг и еще не решил, чем ему заняться. Я дал ему денег на кузницу, обусловив, что он поселится в Монаховом Дубе, Джим будет жить с ним как его племянник и никогда не узнает о своих несчастных родителях.

Ты спросишь, почему я выбрал Монахов Дуб. Скажу тебе почему: я уже решил тогда, где будет мое убежище, и, если я не мог видеть своего мальчика, мне было по крайней мере утешительно знать, что он близко. Тебе известно, что этот замок – один из старейших в Англии, но тебе, конечно, неизвестно, что при его сооружении позаботились о том, чтобы он мог служить надежным убежищем, и потому в нем есть по крайней мере две потайные комнаты и во внешних, самых толстых стенах сделаны проходы. О существовании тайников было известно только членам семьи, но я дорожил этим секретом так мало, что не открыл его кому-либо из друзей лишь потому, что наезжал сюда довольно редко. Когда же я оказался в такой крайности, это убежище пришлось мне как нельзя более кстати. Я украдкой вернулся в свой замок, вошел в него ночью и, оставив за его стенами все, что мне было дорого, забился, как мышь в норку, в свой тайник. Остаток жизни мне предстояло провести в одиночестве и страданиях. По моему изможденному лицу и седым волосам, Чарльз, ты можешь прочесть повесть моей несчастной жизни.

Раз в неделю Гаррисон приносил провизию и передавал ее мне через окно буфетной, которое я для этой цели оставлял открытым. Изредка я покидал ночью свое убежище и гулял под звездами, и лоб мой овевал прохладный ветерок, но вскоре мне пришлось отказаться от этих прогулок: меня заметили крестьяне, и по округе пошли толки, что в замке поселился призрак. Однажды ночью ко мне пожаловали охотники за привидениями…

– Это был я, отец! – воскликнул Джим. – Я и мой друг Родни Стоун.

– Знаю. Гаррисон сказал мне об этом тогда же. Я был горд, Джим, увидев, что в тебе жив дух Баррингтонов и что у меня есть наследник, чья отвага может несколько уменьшить бесчестье, которое я изо всех сил старался скрыть. Наконец настал день, когда доброта твоей матушки – доброта неуместная – дала тебе возможность сбежать в Лондон.

– Ах, Эдвард! – воскликнула его супруга. – Наш мальчик был точно орел в неволе, что бьется крыльями о железные прутья клетки. Если бы ты его видел, ты бы и сам помог ему взлететь, хотя бы и так невысоко.

– Я не виню тебя, Мэри. Возможно, ты права. Он уехал в Лондон и попытался с помощью своей силы и отваги добиться известности. Многие наши предки поступали так же, с той только разницей, что в руках они держали меч, но ни один не вел себя так отважно!

– Готов в этом поклясться, – от души поддержал его мой дядя.

– Когда Гаррисон наконец вернулся, я узнал, что мой сын будет за деньги биться на ринге. Этого я не мог допустить, Чарльз! Одно дело – сражаться, как сражались в юности мы с тобой, и совсем другое – драться за кошелек с золотом.

– Дорогой мой друг, я бы ни за что на свете…

– Ну, конечно, Чарльз. Ты просто выбрал самого лучшего бойца, иначе ты и не должен был поступить. Но я не мог этого стерпеть! Я решил, что настало время открыться сыну, тем более что появились различные признаки, указывающие на то, что противоестественное существование сильно подорвало мое здоровье. Случай, а вернее сказать, провидение прояснило все, что еще оставалось неясным в этой истории, и дало мне уверенность, что я смогу доказать свою невиновность. И вот вчера моя супруга привела наконец нашего мальчика к его несчастному отцу.

Воцарилась тишина, потом ее нарушил дядя.

– Жизнь обошлась с тобой жестоко, Нэд, – сказал он. – Но, слава богу, у нас впереди еще многие годы, и мы сумеем возместить тебе все то, чего ты был так долго лишен. Однако мне кажется, мы по-прежнему очень далеки от того, чтобы понять, как же умер твой брат.

– Все восемнадцать лет это было для меня такой же загадкой, как и для тебя, Чарльз. Но теперь наконец преступление раскрыто. Выйдите вперед, Амброз, и расскажите все так же откровенно и подробно, как вы рассказывали мне.

Глава 21

Рассказ камердинера

Амброз все это время держался в темном углу, ничем не выдавая своего присутствия, так что мы совсем о нем забыли; но когда его прежний хозяин к нему обратился, он вышел на свет, и мы увидели его болезненно-желтое лицо. От обычного бесстрастия слуги не осталось и следа, черты его были искажены волнением, он говорил медленно, запинаясь, дрожащие губы, казалось, складывали каждое слово с величайшим трудом. И все же сила привычки была столь велика, что даже в эту минуту величайшего волнения он, как и полагалось первоклассному камердинеру, в конце концов сумел взять себя в руки и повел речь в том же высокопарном стиле, который так поразил меня в первую нашу встречу, когда дядя приехал к нам в Монахов Дуб.

– Миледи Эйвон, джентльмены, – начал он. – Если я в чем виноват, а я с готовностью признаю, что это так, у меня есть лишь одна возможность искупить свою вину, и возможность эта – полностью, без утайки, признаться во всем, как и потребовал от меня мой высокочтимый хозяин лорд Эйвон. Сколь бы удивительно ни показалось вам то, что вы сейчас от меня услышите о таинственной смерти капитана Баррингтона, заверяю вас, что все это чистая, неопровержимая правда.

Наверное, вам трудно поверить, что ничтожный слуга способен испытывать жгучую, смертельную ненависть к человеку, занимающему в обществе такое высокое положение, какое занимал капитан Баррингтон. Вы скажете, что нас разделяет слишком глубокая пропасть. Но позвольте заметить вам, джентльмены: пропасть, через которую можно перекинуть мост недозволенной любви, может быть преодолена и недозволенной ненавистью, и с того дня, когда названный молодой человек похитил у меня то, что составляло смысл всей моей жизни, я поклялся отнять у него его подлую жизнь, хотя это покрыло бы лишь самую малую толику его долга мне. Я вижу, вы смотрите на меня неодобрительно, сэр Треджеллис, но не дай вам бог когда-либо обнаружить, на какие поступки оказались бы способны вы сами, попади вы в мое положение.

Мы все были поражены, когда обуревавшие его страсти прорвались сквозь личину напускной сдержанности. Короткие темные волосы его, казалось, встали дыбом, глаза горели яростью, лицо дышало непримиримой ненавистью, которую не смогли умерить ни смерть врага, ни долгие годы. Вышколенный, скромный слуга исчез, его место занял глубоко чувствующий, опасный человек – такой может стать либо беззаветно преданным другом, либо мстительным врагом.

– Мы с ней уже уговорились обвенчаться, но тут на мою беду явился он. Не знаю, каким подлым обманом увел он ее от меня. Говорили, что она была для него лишь одной из многих и что он был ловкач по этой части. Я еще даже не понял, какая надо мною нависла опасность, а уж дело было сделано – сердце ее разбито, жизнь загублена, и ей предстояло вернуться в отчий дом, на который она навлекла позор и несчастье. Я увиделся с нею один только раз. Она поведала мне, что ее соблазнитель расхохотался ей в лицо, когда она стала упрекать его в вероломстве, и я поклялся ей, что за этот хохот он заплатит жизнью.

В ту пору я был камердинером, но еще не находился в услужении у лорда Эйвона. Я добился этого места с единственною целью: свести счеты с его младшим братом. Но мне долго не представлялся удобный случай; я мечтал о нем во сне и наяву, но до той поездки в замок, когда случай наконец пришел мне на помощь, протекло много месяцев. Зато все сложилось для меня так благоприятно, как я не смел и надеяться.

Лорд Эйвон думал, что никто, кроме него, не знает о существовании в замке потайных коридоров. Но он ошибался, я о них знал, во всяком случае, знал достаточно, чтобы воспользоваться ими для своих надобностей. Не стану рассказывать вам, как однажды, приготовляя комнаты для гостей, я случайно нажал на невидимую кнопку, панель отошла, и в стене открылся узкий проход. Я последовал по нему, и он привел меня в другую комнату, побольше. Вот все, что я знал. Но мне и этого было довольно. Комнаты гостям отводил я и сделал так, что капитану Баррингтону досталась эта большая комната, а мне та, что поменьше. Я мог войти к нему в любую минуту, и никто бы ничего не проведал.

И вот он пожаловал. Как описать вам, в каком лихорадочном нетерпении дожидался я, когда наконец наступит долгожданная минута! Господа играли ночь и день, а я ночь и день считал секунды, приближавшие меня к цели. Стоило им позвонить в любой час дня или ночи, и я был тут как тут и подавал им вино, так что в конце концов молодой капитан заплетающимся языком объявил, что другого такого камердинера нет на свете. Мой хозяин отослал меня спать. Он заметил, что щеки у меня пылают, а глаза блестят, и подумал, что у меня жар. Так оно и было, но этот жар могло утолить одно-единственное лекарство.

Наконец уже на рассвете я услыхал шум отодвигаемых кресел и понял, что игра окончилась. Когда я вошел в комнату, где они играли, узнать, не будет ли каких распоряжений, оказалось, что капитан Баррингтон нетвердыми шагами уже отправился к себе. Другие тоже удалились, и только мой хозяин еще сидел за столом – перед ним стояла пустая бутылка и в беспорядке были рассыпаны карты. Он сердито приказал мне идти к себе, и на этот раз я повиновался.

Первая моя забота была обзавестись оружием. Я знал, что, если окажусь с капитаном один на один, мне ничего не стоит задушить его, но надо было избежать шума. Среди охотничьих трофеев, развешанных по стенам залы, я нашел прямой тяжелый нож и наточил его о свой башмак. Потом прокрался к себе в комнату и присел на кровать. План мой был обдуман до последней мелочи. Я не испытал бы никакого удовлетворения от его смерти, если бы, умирая, он не узнал, кого избрало провидение мстителем за его грехи. Если бы я мог его связать, пьяного и спящего, и всунуть ему в рот кляп, тогда два-три укола кинжалом разбудили бы его и прогнали хмель, и тут уж ему пришлось бы выслушать от меня все. Я представлял себе его взгляд: сонная дымка постепенно рассеялась бы, глаза загорелись бы гневом, а потом, когда он понял бы, кто я и зачем пришел, в них застыл бы ужас. Да, это была бы для меня минута высочайшего торжества.

Я подождал, как мне показалось, по крайней мере час, но часов у меня не было, а нетерпение так меня снедало, что на самом деле, наверно, прошло не больше пятнадцати минут. Я встал, разулся, взял нож и, нажав кнопку, неслышно проскользнул в потайной ход. Мне нужно было пройти всего каких-нибудь тридцать шагов, но я двигался с величайшей осторожностью, потому что стоило наступить всей тяжестью на старые, прогнившие доски, и они начинали трещать, точно сухой хворост. Там, конечно, было темно, как в яме, и я пробирался очень медленно, ощупью. Наконец впереди завиднелась тускло-желтая полоска света, и я понял, что она падает из-за второй панели. Видно, я поторопился – он еще не погасил свечу. Я дожидался этой минуты долгие месяцы и мог позволить себе повременить еще час – я не хотел поступать опрометчиво, не хотел ничего делать второпях.

Теперь нужно было двигаться совсем бесшумно, ведь моя жертва находилась всего в нескольких шагах от меня, нас разделяла лишь тонкая деревянная перегородка. Доски от старости потрескались и покоробились, так что, когда я подкрался наконец к передвижной панели, оказалось, что сквозь щели можно безо всякого труда обозревать комнату. Капитан Баррингтон без сюртука и без жилета стоял у туалетного стола. Перед ним горкой громоздились соверены и лежали какие-то бумаги. Он подсчитывал выигрыш. Лицо его пылало, он был совсем сонный – от того, что не спал две ночи кряду, и от вина. Я этому обрадовался: значит, он уснет глубоким сном, и мне будет нетрудно привести в исполнение мой замысел.

Я не сводил с него глаз; вдруг он вздрогнул, и лицо его исказилось отвратительной гримасой. В первое мгновение сердце у меня екнуло, я испугался, что он каким-то образом догадался о моем присутствии! Но тут до меня донесся голос лорда Эйвона. Из моего убежища мне не видна была дверь, через которую он вошел в комнату, не виден был и он сам, но я слышал каждое его слово. Слушая горькие речи брата, обвинявшего его в бесчестье, капитан Баррингтон сперва багрово покраснел, потом стал мертвенно бледным. Месть моя была сладка, куда слаще, чем мне рисовалось в самых радужных мечтах. Мой хозяин подошел к туалетному столику, взял бумаги, сжег их в пламени свечи, бросил пепел в камин, а потом ссыпал золотые в коричневый парусиновый мешочек. Он пошел к двери, но капитан схватил его за руку и именем матери стал заклинать сжалиться над ним, но как же велика была моя радость, когда хозяин вырвал свой рукав из вцепившихся в него пальцев и оставил сраженного страхом негодяя валяться на полу.

Теперь мне предстояло разрешить трудную задачу, ибо я не знал, что лучше: сделать то, ради чего я туда пришел, или нет. Ведь, завладев его преступной тайной, я тем самым стал обладателем куда более острого и страшного оружия, чем охотничий нож моего хозяина. Я был уверен, что лорд Эйвон не сможет и не станет разоблачать брата. Я слишком хорошо знал, милорд, сколь сильно в вас чувство семейной гордости, и не сомневался, что вы не выдадите тайну. Но я мог ее выдать и выдал бы, а потом, когда его жизнь была бы погублена, когда его выгнали бы из полка и изо всех клубов, тогда, быть может, я разделался бы с ним еще и по-другому.

– Вы гнусный негодяй, Амброз! – сказал мой дядя.

– У всех у нас есть чувства, сэр Чарльз, и да будет мне позволено сказать, что, хоть слуге и отказано в праве требовать удовлетворения посредством дуэли, он может страдать от оскорбления не меньше, чем джентльмен. Лорд Эйвон просил меня откровенно рассказать вам все, что я думал и делал той ночью, и я буду продолжать в том же духе, даже если мне не посчастливилось заслужить ваше одобрение.

Когда лорд Эйвон ушел, капитан еще некоторое время стоял на коленях, уткнувшись лицом в кресло. Потом встал и принялся медленно ходить из угла в угол, глядя в пол. Время от времени он вдруг начинал рвать на себе волосы или потрясал в воздухе стиснутыми кулаками, а на лбу у него выступали капли пота. Потом мне не стало его видно, я только слышал, что он открывает ящик за ящиком, будто ищет что-то. Но вот он снова оказался у туалетного столика, спиной ко мне. Голова его была слегка откинута назад и обе руки подняты к вороту сорочки, словно он старался его расстегнуть.

А потом раздался какой-то звук – словно опрокинули кувшин и забулькала вода, и капитан повалился на пол, при этом голова его так неестественно свесилась набок, что я с одного взгляда понял: моя жертва, которую, как мне казалось, я крепко держу в руках, ускользает от меня. В то же мгновение я отодвинул панель и оказался в комнате. Веки его еще вздрагивали, и, когда я встретился с ним взглядом, мне кажется, я прочел в его стекленеющих глазах, что он узнал меня и удивился. Я бросил нож и опустился на пол возле самоубийцы. Мне хотелось шепнуть ему несколько слов, напомнить кое о чем, но я не успел: он тяжело вздохнул и испустил дух.

Живого я нисколько его не боялся, странно было бы мне бояться его мертвого; однако же, когда я поглядел на него и увидел, что он совсем недвижим, а по ковру расплывается пятно, меня вдруг охватил чудовищный страх, я схватил нож, быстро и бесшумно добрался до своей комнаты и задвинул за собой панель. И только уже там обнаружил, что при этом безумном и поспешном бегстве схватил не охотничий нож, который принес с собой, а окровавленную бритву, выпавшую из рук мертвеца. Я спрятал бритву в такое место, где никто не мог ее найти, но был так напуган, что не решился пойти за ножом; знай я, какой страшной уликой это окажется против моего хозяина, я бы, наверно, все-таки пошел. Вот, леди Эйвон и джентльмены, точная и правдивая повесть о том, как нашел свою смерть капитан Баррингтон.

– Как же вы могли допустить, чтобы невинный человек страдал столько лет, когда для его спасения достаточно было одного вашего слова? – гневно вопросил мой дядя.

– У меня были основания полагать, что лорд Эйвон не поблагодарил бы меня за это. Как мог я открыть истину, не предав огласке семейный позор, который он стремился во что бы то ни стало утаить? Признаюсь, вначале я не рассказал ему о том, чему был свидетелем, но он исчез прежде, чем я успел продумать свое дальнейшее поведение. Но долгие годы, с той поры, как я поступил в услужение к вам, сэр Чарльз, меня мучила совесть, и я поклялся, что, если мне доведется встретить моего прежнего хозяина, я во всем ему покаюсь. Рассказ молодого мистера Стоуна, который я случайно услыхал, навел меня на мысль, что в тайниках замка кто-то скрывается; я решил, что это лорд Эйвон, не теряя ни минуты, проник в его убежище и объявил, что готов на все, чтобы доказать его невиновность.

– Он говорит правду, – сказал лорд Эйвон, – но странно было бы не пожертвовать бренной жизнью и пошатнувшимся здоровьем ради того, чему я с легкостью принес в жертву все, чем богата юность. Однако новые обстоятельства вынудили меня наконец отказаться от моего решения. Мой сын, не зная о своем происхождении, вступил на путь, который вполне соответствовал его силе и отваге, но был невозможен для представителя нашего рода. Я подумал к тому же, что многих из тех, кто знал моего брата, уже нет в живых, что можно будет предать гласности не все и что, если я умру, не доказав свою непричастность к убийству, это запятнает наш род куда больше, чем грех брата, который он искупил такой ужасной ценой. По этим причинам…

Тут послышались грузные шаги нескольких пар ног, гулко отдававшиеся по всему старому дому, и лорд Эйвон замолк на полуслове. Его изможденное лицо стало совсем серым, он жалобно поглядел на жену и сына.

– Меня арестуют! – воскликнул он. – Мне не уйти от этого унижения.

– Вот сюда, сэр Джеймс, сюда, – донесся из-за двери хриплый голос сэра Лотиана Хьюма.

– Незачем указывать мне дорогу в дом, где я распил немало бутылок доброго кларета, – ответил ему кто-то басом, и на пороге появился рослый и плечистый сквайр Овингтон; на нем были штаны из оленьей кожи, высокие сапоги с отворотами, в руке он держал хлыст. Вместе с ним вошел сэр Лотиан Хьюм, а из-за его плеча выглядывали два сельских констебля.

– Лорд Эйвон, – сказал сквайр, – как мировой судья графства Суссекс я должен вам объявить, что против вас выдвинуто обвинение в преднамеренном убийстве вашего брата, капитана Баррингтона, совершенном в тысяча семьсот восемьдесят шестом году.

– Я готов предстать перед судом.

– Я сказал вам это, как судья. Но как человек и сквайр Рафм Грейнджа я рад вас видеть, Нэд, и вот вам моя рука; никогда я не поверю, что добрый тори, человек, который мог обскакать любого наездника, способен на такое злодейство.

– Вы не ошиблись во мне, Джеймс, – сказал лорд Эйвон, крепко пожимая большую загорелую руку сельского сквайра. – Я невиновен и могу это доказать.

– Черт побери, рад это слышать, Нэд! Иными словами, лорд Эйвон, любые представленные вами доказательства будут рассмотрены пэрами по законам нашей страны.

– А до тех пор, – прибавил сэр Лотиан Хьюм, – прочная дверь и крепкий замок будут лучшей гарантией того, что лорд Эйвон окажется на месте, когда это потребуется.

Обветренное лицо сквайра побагровело, и он обернулся к приезжему лондонцу:

– Вы судья графства, сэр?

– Не имею чести им быть, сэр Джеймс.

– Так как же вы осмеливаетесь давать советы человеку, который чуть не двадцать лет исполняет эту должность? Когда у меня возникают сомнения, я могу посовещаться с законником, больше я ни в чьей помощи не нуждаюсь.

– Вы слишком много себе позволяете, сэр Джеймс. Я не привык к подобным резкостям.

– А я не привык, сэр, позволять кому бы то ни было вмешиваться в мои служебные дела. Я говорю вам это как судья, сэр Лотиан, но всегда готов постоять за свои слова как джентльмен, так что я к вашим услугам, сэр.

Сэр Лотиан поклонился.

– Разрешите вам заметить, сэр, что в этом деле у меня есть личный и притом весьма важный для меня интерес. И у меня есть серьезные основания полагать, что мы имеем дело с заговором, который задевает мои интересы как наследника титулов и владений лорда Эйвона. Пока все это не будет надлежащим образом расследовано, лорд Эйвон должен быть помещен под надежный надзор, и я призываю вас как судью воспользоваться своими полномочиями.

– Будь оно неладно, Нэд! – воскликнул сквайр. – Мне необходим мой законник Джонсон. Я хочу обойтись с вами как можно мягче, Нэд, и не знаю, что говорит по этому поводу закон; а тут, вы сами слышали, меня призывают посадить вас под замок.

– Разрешите мне вмешаться, сэр, – сказал дядя. – Пока человек находится под личным надзором судьи, он считается под охраной закона, так что, если лорд Эйвон окажется под крышей Рафм Грейнджа, это условие будет соблюдено.

– Что может быть лучше! – обрадовался сквайр. – Пока все не разъяснится, вы будете моим гостем, Нэд. Иными словами, лорд Эйвон, как представитель закона, я беру на себя ответственность за то, что вы будете под надежным надзором до той минуты, пока вас не вызовут в суд.

– Вы верный друг, Джеймс.

– Ну-ну, я поступаю, как велит закон. Надеюсь, у вас нет никаких возражений, сэр Лотиан Хьюм?

Сэр Лотиан передернул плечами и ответил судье мрачным взглядом. Потом повернулся к моему дяде.

– Нам с вами еще предстоит уладить одно небольшое дело, – сказал он. – Не будете ли вы добры назвать мне имя кого-либо из ваших друзей? Меня будет представлять мистер Коркоран, он сейчас находится в моем ландо, и мы могли бы встретиться завтра поутру, если не возражаете.

– С удовольствием, – ответил дядя. – Полагаю, твой отец не откажет мне в этой услуге, племянник… Ваш друг может обратиться к лейтенанту Стоуну в Монаховом Дубе, и чем скорее, тем лучше.

На том и закончились эти не совсем обычные переговоры. Что же до меня, я кинулся к своему другу детства и пытался объяснить ему, как я рад счастливой перемене в его судьбе, а он в ответ уверял меня, что никакие перемены не ослабят его любви ко мне. Дядя тронул меня за плечо, и мы совсем было собрались распрощаться, но тут к нему почтительно приблизился Амброз – на его лице уже не осталось и следа недавних страстей, это снова была бесстрастная, застывшая маска.

– Прошу прощения, сэр Чарльз, – заговорил он, – но ваш галстух приводит меня в отчаяние.

– Да, вы правы, Амброз, – отвечал дядя. – Лоример старается изо всех сил, но я так и не смог найти вам достойного преемника.

– Все зависит от лорда Эйвона. Если я ему не нужен…

– Вы свободны, Амброз, вы свободны! – поспешил заверить его лорд Эйвон. – Вы превосходный слуга, но ваше присутствие стало для меня тягостно.

– Благодарю вас, Нэд, – сказал дядя. – C’est le meilleur valet possible[54]. Но в следующий раз не покидайте меня так внезапно, Амброз.

– Разрешите объяснить вам причину, сэр. Я решил предупредить вас о своем уходе, когда мы приедем в Брайтон, но на самом выезде из Монахова Дуба нам повстречался фаэтон, а в нем сидела леди, которая, как я знал, находилась в весьма близких отношениях с лордом Эйвоном, хотя я и не был уверен, что она его законная супруга. Увидав ее, я окончательно уверился, что он прячется в замке, выскочил из вашей коляски и побежал ее догонять: я хотел ей все рассказать и объяснить, что мне необходимо повидаться с лордом Эйвоном.

– Что ж, я вас прощаю, Амброз, – сказал дядя. – И буду вам весьма признателен, если вы приведете в порядок мой галстух.

Глава 22

Конец

Карета сэра Овингтона дожидалась у дверей, и семья лорда Эйвона, столь трагически разъединенная и столь странным образом вновь соединившаяся, отбыла в ней в гостеприимный дом сквайра. Когда они уехали, дядя усадил нас с Амброзом в свою коляску и повез в Монахов Дуб.

– Прежде всего надо повидать твоего отца, племянник, – сказал он. – Сэр Лотиан со своим секундантом несколько опередили нас. А я буду чрезвычайно огорчен, если в нашем с ним деле произойдет какая-нибудь заминка.

Я же думал о том, что у нашего противника слава опытного и беспощадного дуэлянта, и, видно, чувства мои отразились на лице, так как дядя вдруг рассмеялся.

– Что это ты, племянник, – сказал он, – у тебя такой вид, будто ты уже идешь за моим гробом! Это не первая моя дуэль и, готов спорить, не последняя. Когда я дерусь неподалеку от Лондона, я прежде набиваю руку в тире Мэнтона, но будь спокоен, сумею продырявить его жилет и тут. Однако, признаюсь, я несколько accablé[55] всем, что на нас свалилось. Подумать только, ведь мой дорогой старый друг не только жив, но еще и невиновен! И у него такой завидный сын и наследник – продолжатель рода Эйвонов! Этого удара Хьюм не выдержит; ростовщики не слишком его допекали в расчете на это наследство… А вы, Амброз, вы-то каковы!

Из всех поразительных неожиданностей, которыми богат был сегодняшний день, эта последняя, кажется, произвела на дядю особенно сильное впечатление, и он возвращался к ней снова и снова. В человеке, которого он считал чуть ли не машиной для глажки манишек и приготовления шоколада, вдруг взыграли такие роковые страсти – это ли не чудо! Если бы его серебряный бритвенный стакан вдруг ожил и принялся куролесить, он и то, кажется, меньше бы удивился.

До нашего домика оставалось еще ярдов сто, и тут я увидел, что по садовой дорожке шествует высокий, облаченный в зеленый сюртук мистер Коркоран. Отец дожидался нас на пороге, на лице у него было написано плохо скрытое удовольствие.

– Счастлив быть вам полезен в любом качестве, сэр Чарльз, – сказал он. – Мы уговорились на завтра в семь утра на Дичлингском пустыре.

– Я бы предпочел, чтобы подобные свидания назначались на более поздний час, – сказал дядя. – Придется либо вставать ни свет ни заря, либо пренебречь туалетом.

– Они остановились в нашей гостинице, прямо через дорогу, так что если вам желательно позднее…

– Нет-нет, я уж постараюсь… Амброз, все принадлежности утреннего туалета должны быть готовы к пяти.

– Не хотите ли воспользоваться моими пистолетами? – предложил отец. – Они были в деле четырнадцать раз, и на расстоянии до тридцати ярдов лучшего оружия не приходится желать.

– Благодарю вас, мои дуэльные пистолеты у меня в коляске. Проверьте, смазаны ли курки, Амброз, я люблю, когда они спускаются легко… А, Мэри, я привез тебе назад твоего сынка – на мой взгляд, рассеянная городская жизнь не оказала на него развращающего влияния.

Стоит ли рассказывать, как моя дорогая матушка плакала от радости, как ласкала меня; ведь те, у кого есть мать, и сами это знают, а тем, у кого ее нет, все равно не понять, каким теплым и уютным может быть родное гнездо. Как жаждал я попасть в Лондон, как не терпелось мне увидать городские чудеса, и, однако, повидав куда больше, чем рисовалось мне в самых смелых мечтах, я не увидел ничего, что было бы мне так же мило, так же изливало бы покой на мою душу, как наша скромная гостиная с терракотовыми стенами и все безделицы, столь незначительные сами по себе и столь дорогие по воспоминаниям: рыбка с Молуккских островов, рог нарвала из северных далей, картина «Эскадра лорда Хотэма в погоне за «За ira»! А как приятно сидеть у камина, перед сверкающей, начищенной до блеска каминной решеткой и видеть по правую руку веселое, обожженное солнцем лицо отца, попыхивающего трубкой, а по левую – матушку, в чьих пальцах, как всегда, неутомимо снуют вязальные спицы! Я смотрел на своих родителей и удивлялся: неужели было время, когда я стремился уехать от них, и неужели настанет час, когда я снова их покину!

Но шумные поздравления отца и слезы матушки открыли мне, что надо опять покинуть отчий дом, и притом самым спешным образом. Отца назначили на шестидесятичетырехпушечный корабль, а кроме того, в Портсмут на его имя пришло письмо – лорд Нельсон сообщал, что, если я прибуду немедленно, он сможет взять меня на корабль.

– Мать уже уложила твой матросский сундучок, Родни, и завтра мы с тобой отправимся. Если хочешь служить под началом Нельсона, надо сразу же показать, что ты этого достоин.

– Все Стоуны всегда служили во флоте, – извиняющимся тоном объяснила матушка дяде, – и мальчику очень повезло, что он окажется под покровительством самого лорда Нельсона. Но мы бесконечно признательны тебе, Чарльз, что ты ввел нашего дорогого Родни в новый для него мир.

– Напротив, дорогая Мэри, – любезно возразил дядя, – твой сын составил мне отличную компанию, так что, боюсь, меня даже можно обвинить в том, что я совсем забросил своего Фиделио. Надеюсь, мне удалось навести на Родни кое-какой глянец. Конечно, назвать его distingué[56] невозможно, но он, во всяком случае, вполне приемлем. Природа не одарила его самыми прекрасными своими дарами, и он не пожелал возместить этот недостаток, использовав те возможности, которые ему предоставляло искусство, но я, по крайней мере, приоткрыл перед ним завесу жизни и преподал несколько уроков по части изящества и умения себя держать, которые сейчас, быть может, никак на нем не сказались, но непременно скажутся, когда он войдет в возраст. Если он меня и разочаровал, то главным образом оттого, что я имею глупость мерить других своею собственной меркой. Я, однако, очень к нему расположен и полагаю, что он замечательно подходит для поприща, которое готов избрать.

И в знак особого расположения дядя протянул мне свою заветную табакерку. Я взглянул на него и запомнил на всю жизнь таким, каким увидел в эту минуту: в насмешливых, надменных глазах пляшут лукавые огоньки, большой палец одной руки заложен за пройму жилета, на белоснежной ладони другой руки он протягивает мне маленькую сверкающую табакерку. Полнокровный, деятельный, изысканный в одежде, ограниченный в мыслях, приверженный к грубым развлечениям, к диковинным привычкам, он был предводителем странного чудаковатого племени франтов, которое теперь уже совсем перевелось в Англии. Щеголяя несообразными галстухами, высоченными воротниками, брелоками часовых цепочек, они жеманной походкой прошли по ярко освещенным подмосткам английской истории и канули в вечность, затерялись среди темных кулис. Мир перерос их, и нынче уже нет места их диковинным повадкам, грубым шуткам и тщательно лелеемым причудам. И, однако, под тогой безрассудств, в которую они так тщательно рядились, зачастую скрывались натуры сильные и яркие, люди редкостного душевного здоровья.

Господа, что с томным видом фланировали по Сент-Джеймскому парку, оказывались превосходными яхтсменами, великолепными наездниками, отважными бойцами во всевозможных случайных стычках, резвыми участниками бесчисленных проказ. Веллингтон набирал среди них своих лучших офицеров. Случалось, они снисходили до поэзии или риторики, и Байрон, Чарльз Джеймс Фокс, Шеридан и Роберт Стюарт, несмотря на громкую славу, пользовались у них признанием. Едва ли будущему историку удастся их понять, – ведь я, который так хорошо знал одного из них, даже состоял с ним в кровном родстве, и то никогда не мог до конца понять, где кончается его истинное «я» и где начинается оригинальничанье, которое он так долго в себе лелеял, что в конце концов оно стало его второй натурой. За щитом безрассудств мне иной раз как будто удавалось разглядеть подлинного и очень достойного человека, и отрадно думать, что я не ошибся в своих предположениях.

Провидению было угодно, чтобы удивительные происшествия дня на этом не кончились. Я рано отправился спать, но уснуть не мог, все думал о Джиме, о поразительных переменах, которые произошли в его судьбе, о его будущем. Я ворочался с боку на бок и вдруг услыхал дробный стук копыт со стороны лондонского тракта и почти тотчас – скрип колес по гравию: какой-то экипаж остановился у гостиницы. Окно у меня было растворено, так как весенняя ночь была тепла, и я слышал, что открылась дверь гостиницы и кто-то спросил, здесь ли сэр Лотиан Хьюм. При этом имени я соскочил с постели и успел увидеть, как трое мужчин вышли из кареты и гуськом проследовали в освещенную залу. Свет из открытой двери падал на гнедые спины и терпеливо опущенные головы двух лошадей.

Прошло, должно быть, минут десять, и я услышал топот ног; на пороге показалась кучка людей.

– Применять насилие незачем, – донесся до меня хриплый голос. – Кто предъявил иск?

– Несколько человек, сэр. Они ждали сегодняшнего состязания, надеялись на ваш выигрыш. Общая сумма иска – двенадцать тысяч фунтов.

– Послушайте, любезный! В семь утра у меня чрезвычайно важное свидание. Если вы дождетесь этого часа, я дам вам пятьдесят фунтов.

– Не могу, сэр, право слово, не могу. Мы, помощники шерифа, люди скромные, мы того не стоим.

В желтом свете каретного фонаря я увидел, что баронет бросил взгляд на наши окна; если бы ненависть могла убивать, взгляд этот уложил бы меня наповал, как выстрел из пистолета.

– Я не могу взобраться в карету со связанными руками, – сказал он.

– Держи крепче, Билл, господин-то, видать, с норовом. Обе руки враз не отпускай! А-а, вот ты как!

– Коркоран! Коркоран! – раздался вопль.

Кто-то прыгнул, все сцепились. Потом кто-то бешено рванулся и отделился от других. Послышался тяжелый удар, человек упал на залитую лунным светом дорогу и стал биться и извиваться, как только что выхваченная из воды форель.

– Теперь не уйдет! Скрути ему руки, Джим! Ну, взяли.

Его подняли, точно куль муки, и с размаху безжалостно бросили на дно кареты. Потом в нее вскочили те трое, во тьме просвистел хлыст, и больше уже ни мне, ни кому другому, кроме разве какого-нибудь мягкосердечного посетителя долговой тюрьмы, не суждено было увидеть сэра Лотиана Хьюма, светского кутилу и покровителя спорта.

Лорд Эйвон прожил еще два года; этого времени ему вполне хватило на то, чтобы с помощью Амброза доказать свою непричастность к ужасному преступлению, тень которого столько лет омрачала его жизнь. Но годы нездорового, противоестественного существования в тайном убежище замка не прошли даром, и только благодаря преданности жены и сына слабо мерцающий огонек его жизни теплился так долго. Та, кого я знал как актерку из Энсти-Кросса, стала вдовствующей леди Эйвон, а Джим, который был любезен моему сердцу, когда мы вместе разоряли птичьи гнезда и ловили руками форель, теперь уже лорд Эйвон, любимец своих арендаторов, лучший спортсмен и самый популярный человек от северного Вилда до Ла-Манша. Он женат на второй дочери сэра Джеймса Овингтона, и, так как всего неделю назад я видел трех его внуков, то думаю, что, если кто-либо из потомков сэра Лотиана заглядывается на владения Эйвонов, его ждет такое же разочарование, какое постигло его предка.

Старый замок разрушили – с ним были связаны слишком страшные воспоминания – и на его месте воздвигли красивый современный особняк. На краю парка, у Брайтонской дороги, стоит маленький домик, он окружен шпалерами и кустами роз и так мил, что многие его посетители, как и я, предпочли бы оказаться обладателями этого домика, нежели огромного особняка, полускрытого за купой деревьев. В этом домике долгие годы мирно и счастливо жили Джек Гаррисон и его жена; на закате дней их одаряли заботой и любовью, на которые сами они никогда не скупились. Нога Чемпиона Гаррисона ни разу больше не ступала на ринг, но старые завсегдатаи боксерских баталий все еще передают из уст в уста молву о грандиозной битве между кузнецом и выходцем с Запада; и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как, греясь в лучах солнца на своем увитом розами крылечке, подробно, раунд за раундом, рассказывать об этом бое. Но стоило ему заслышать постукивание жениной палки – и он тотчас переводил разговор на сад, ибо жена его всегда была одержима страхом, что рано или поздно он непременно возвратится на ринг, и ей то и дело чудилось, будто он заковылял со двора, чтобы отобрать у очередного выскочки пояс чемпиона. На могиле Гаррисона написали, как он и просил: «Он сражался достойно», – и хотя я уверен, что Гаррисон имел в виду свои битвы с Черным Барухом и с Крабом Уилсоном, все, кому довелось его знать, согласятся со мной, что эти слова вполне подходят для определения всей его чистой и мужественной жизни.

Сэр Чарльз еще несколько лет продолжал щеголять своими красными с золотом жокеями в Ньюмаркете и своими несравненными сюртуками – в Сент-Джеймсе. Это он ввел в моду пуговицы и петли на обшлагах коротких панталон в обтяжку, и он же открыл желатину и крахмалу дорогу к манишкам. У Артура и Уайта еще и по сей день можно встретить старых франтов, которые помнят изречение Треджеллиса, что галстух должен быть так туго накрахмален, чтобы за один уголок можно было приподнять его весь, и ужасный раскол, который произошел среди щеголей, когда лорд Олвенли и его последователи заявили, что совсем незачем так туго крахмалить.

Потом на первый план выступил Джордж Бруммел, между ним и дядей произошел полный разрыв из-за бархатных воротников, и на сей раз Лондон последовал за более молодым из соперников. Дядя, который не привык быть вторым, тотчас удалился в Сент-Олбенс и объявил, что отныне этот город, а не вырождающийся Лондон станет средоточием светской жизни и законодателей моды. Мэр и корпорация преподнесли ему адрес, в котором благодарили его за добрые намерения по отношению к городу, а местные франты ради такого торжественного случая выписали из Лондона новые фраки, и все оказались с бархатными воротниками; это окончательно сразило дядю, он слег и с той поры уже не показывался в обществе.

Деньги свои, которые, быть может, помешали ему стать великим человеком, он завещал многим, в том числе пожизненную годовую ренту камердинеру Амброзу, но немалая часть пришлась и на долю его сестры, моей дорогой матушки, и с их помощью ее старость была такой солнечной и радостной, что лучшего я не мог для нее и пожелать.

Что же до меня – скромной нити, на которую нанизывались все эти бусинки, – то едва ли я осмелюсь вымолвить о себе еще хоть слово из боязни, как бы это последнее слово последней главы не стало первым словом новой. Не реши я с самого начала, что повесть моя будет посвящена делам, происходящим на суше, быть может, я написал бы другую, куда интереснее, о событиях морских, но в одну раму не годится вставлять две разные картины. Когда-нибудь я, возможно, расскажу все, что помню о величайшем из морских сражений и о том, как окончилась мужественная жизнь моего отца, как его корабль был зажат меж французским восьмидесятипушечным кораблем и испанским семидесятичетырехпушечным, да так, что даже корма треснула у отца под ногами, а он стоял и ел яблоко. Я видел, как в тот октябрьский вечер над Атлантикой клубился дым и, поднимаясь все выше и выше, превратился наконец в прозрачные перистые облачка и рассеялся в бескрайних небесных просторах. И вместе с этим дымом поднялась и тоже мало-помалу рассеялась нависшая над Англией туча. Ниспосланное богом солнце мира и безопасности вновь засияло над нами, и мы верим, что туча эта уже никогда больше не омрачит нашу жизнь.

Открытие Рафлза Хоу

Глава I

ДВОЙНАЯ ЗАГАДКА

— Ну, конечно, он не придет, — с досадой в голосе проговорила Лаура Макинтайр.

— Почему же?

— Да посмотри, какая погода! Просто ужас!

Она не успела договорить, как снежный вихрь с глухим шумом ударил в уютное, завешенное красной шторой окно; протяжно завыл, засвистел ветер в ветвях огромных заснеженных вязов, росших вдоль всей садовой ограды.

Роберт Макинтайр отложил эскиз, над которым работал, и, взяв в руки лампу, стал вглядываться в темноту за окном. Длинные и словно мертвые сучья безлистых деревьев качались и дрожали, еле видимые за снежной бурей.

Сидя с вышиваньем у камина, сестра взглянула на профиль Роберта, силуэтом выступавший на фоне яркого света. Красивое лицо — молодое, свежее, с правильными чертами, волнистые каштановые волосы зачесаны назад и падают завитками на плечи — таким обычно и представляешь себе художника. Во всем его облике чувствуется утонченность: глаза с еле заметными морщинками в уголках, элегантное пенсне в золотой оправе, черная бархатная куртка, на рукав которой так мягко лег свет лампы. Только в разрезе рта что-то грубоватое, намек на какую-то слабость характера — нечто такое, что, по мнению некоторых, и в том числе сестры Роберта, портило прелесть и изящество его лица. Впрочем, об этом не раз говорил и сам Роберт, — как подумаешь, что каждый смертный наследует все нравственные и телесные пороки бесчисленных прошлых поколений, то, право, счастлив тот, кого природа не заставила расплачиваться за грехи предков.

Неумолимый кредитор этот, надо сказать, не пощадил и Лауры, но верхняя часть лица у нее отличалась такой совершенной красотой, что недостатки в остальных чертах замечались не сразу. Волосы у нее были темнее, чем у брата, ее густые локоны казались совершенно черными, пока по ним не скользнул свет лампы. Изящное, немного капризное лицо, тонко очерченные брови, умные, насмешливые глаза — в отдельности все было безупречно, и тем не менее всякий, взглянув на Лауру, смутно ощущал в ее внешности какое-то нарушение гармонии — то ли в чертах лица, то ли в его выражении. Всматриваясь внимательнее, можно было заметить, что нижняя губка у нее слегка оттопырена и уголки рта опущены — недостаток сам по себе незначительный, но из-за него лицо, которое могло быть прекрасным, казалось всего лишь миловидным. Сейчас на нем было написано недовольство и досада. Лаура сидела, откинувшись в кресле, бросив на колени суровое полотно и мотки разноцветного шелка и заложив за голову руки белоснежные, с мягкими розовыми локотками.

— Он не придет, я уверена, — повторила она.

— Ну что за вздор, Лаура! Разумеется, придет. Чтобы моряк испугался ненастья!

— Ш-ш… — Лаура подняла палец, на губах у нее заиграла торжествующая улыбка, которая, однако, тут же уступила место прежнему выражению разочарования. — Это всего-навсего папа, — пробормотала она.

В передней послышалось шарканье подошв, и в гостиную, волоча ноги, вошел хилый, небольшого роста человек в сильно поношенных комнатных туфлях. У Макинтайра-старшего был бегающий взгляд, редкая, растрепанная, рыжая, с проседью бородка, бледная, унылая физиономия. Житейские невзгоды и слабое здоровье наложили на него свою печать. Десятью годами ранее Макинтайр был одним из самых крупных и самых богатых оружейных фабрикантов в Бирмингеме, но длинный ряд коммерческих неудач в конце концов привел его к банкротству. Смерть жены в тот самый день, когда Макинтайра объявили несостоятельным, переполнила чашу бед, и с тех пор с его бледного, осунувшегося лица не сходило выражение растерянности и придавленности свидетельство некоторого душевного расстройства. Финансовый крах был полный, и семья впала бы в совершенную нищету, не получи они как раз в это время от брата миссис Макинтайр, сумевшего нажить состояние в Австралии, небольшое наследство — ежегодную ренту в двести фунтов каждому из детей. Соединив свои доходы и перебравшись в небольшой домик в Тэмфилде — тихом местечке в четырнадцати милях от Бирмингема, — Макинтайры могли жить с относительным комфортом. Перемену, однако, остро ощущали все члены семьи. Роберт, которому пришлось отказаться от всякой роскоши, столь милой сердцу художника, должен был теперь ломать голову над тем, как бы извлечь средства существования из того, что прежде являлось лишь прихотью. Но особенно чувствительной перемена была для его сестры: Лаура хмуро сдвигала брови, выслушивая соболезнования друзей, и ей казались невыносимо скучными поля и дороги Тэмфилда после шумной жизни в Бирмингеме. Недовольство детей усугублялось поведением отца. Вся его жизнь теперь проходила в том, что он непрестанно оплакивал злую судьбу, а утешения искал то в молитвеннике, то в графинчике.

Для Лауры, впрочем, жизнь в Тэмфилде все же имела и свою приятную сторону, но и этого ей скоро предстояло лишиться. Макинтайры переселились именно в эту глухую деревушку только потому, что сюда назначен был приходским викарием старый их друг, преподобный Джон Сперлинг. Гектор Сперлинг, старший его сын и ровесник Лауры, был помолвлен с ней несколько лет, и молодые люди уже собирались пожениться, когда внезапное разорение семьи Макинтайров нарушило все их планы. Гектор, морской офицер в чине младшего лейтенанта, находился в отпуске, и не проходило вечера, чтобы он не навестил «Зеленые Вязы», дом Макинтайров. Сегодня, однако, Лауре передали от жениха записку, в которой он сообщал, что получил неожиданный приказ на следующий же вечер вернуться на корабль, стоящий в Портсмуте. Гектор обещал забежать хотя бы на полчаса, попрощаться.

— А где Гектор? — сразу же спросил мистер Макинтайр, оглядывая комнату и мигая от яркого света.

— Не приходил, да и нечего ждать его в такую непогоду. В поле снега намело фута на два.

— Не приходил? Вот как! — закаркал старик, усаживаясь на кушетку. — Ну-ну! Не хватает еще, чтобы и они с отцом отреклись от нас. Только этого и остается ждать.

— Ну как ты можешь так говорить, папа! — воскликнула Лаура негодующе. — Они уже доказали нам свою преданность. Что бы они подумали о нас, если бы слышали твои слова!

— Послушай, Роберт, — сказал вдруг старик, не обращая никакого внимания на возмущение дочери. — Я, пожалуй, выпью рюмочку коньяку — всего один глоток, а то я, кажется, схватил простуду в этот холодище.

Роберт продолжал рисовать в альбоме, будто ничего не слыша, но Лаура подняла глаза от работы.

— К сожалению, папа, в доме нет ни капли коньяку, — сказала она сухо.

— Ах, Лаура, Лаура!.. — Старик покачал головой, как бы не столько рассерженный, сколько огорченный. — Ты уже не дитя, Лаура, ты взрослая девушка, хозяйка дома. Мы тебе доверяем, полагаемся на тебя. А ты оставляешь своего бедного брата, не говоря уж обо мне, твоем отце, без капли коньяку. Бог ты мой, что бы сказала твоя мать! Ты только представь себе: вдруг несчастный случай, внезапная болезнь, апоплексический удар! Ты берешь на себя огромную ответственность, Лаура, ты подвергаешь риску наше здоровье!

— Я почти не прикасаюсь к коньяку, — отрезал Роберт. — Для меня Лаура может его не запасать.

— Как лекарство коньяк незаменим. Употребляй, но не злоупотребляй ты меня понимаешь, Роберт? В этом все дело. Ну, тогда я, пожалуй, загляну на полчасика в «Три голубка».

— Отец! — не выдержал молодой человек. — Неужели ты выйдешь из дому в такую погоду? Если уж тебе необходим коньяк, я пошлю Сару. Или схожу сам, или…

Хлоп! На лежавший перед ним альбом упала свернутая в шарик бумажка. Роберт развернул ее. «Бога ради, не удерживай его, пусть уходит!» — было нацарапано на ней карандашом.

— Во всяком случае, оденься потеплее, — продолжал Роберт, круто меняя позицию с чисто мужской неловкостью, от которой Лауру передернуло. — Может быть, на улице не так уж холодно, как кажется, и с пути тут у нас, слава богу, не собьешься, всего-то пройти сотню шагов.

Не переставая ворчать и бормотать что-то по адресу незаботливой дочери, старик Макинтайр натянул на себя пальто и окутал шарфом длинную, тощую шею. Едва он открыл дверь прихожей, как от резкого порыва холодного ветра замигали лампы. Пока старик брел по извилистой дорожке сада, сын и дочь молча прислушивались к его постепенно удаляющимся тяжелым шагам.

— С отцом становится все труднее, он просто невыносим, — проговорил наконец Роберт. — Не следовало его отпускать. Он там, чего доброго, выставит себя на посмешище.

— Но Гектор придет сегодня в последний раз, он ведь уезжает, — жалобно оправдывалась Лаура. — Вдруг бы они встретились? Гектор, конечно, сразу понял бы все. Поэтому мне и хотелось, чтобы отец ушел.

— В таком случае он ушел как нельзя более вовремя, — ответил брат. — Кажется, скрипнула калитка… слышишь?

Не успел он договорить, как снаружи послышался веселый возглас и тут же раздался громкий стук в окно. Роберт вышел в переднюю и, отворив наружную дверь, впустил высокого молодого человека; черная суконная куртка его была вся усыпана сверкающими снежинками. Прежде чем войти в маленькую, ярко освещенную гостиную, он, громко смеясь, отряхнулся, как большой пес, и счистил снег с сапог.

По лицу Гектора, по каждой его черточке, сразу видно было, что он моряк. Гладко выбритые верхняя губа и подбородок, небольшие бачки, прямой, решительный рот, твердые обветренные щеки — все говорило, что перед вами офицер английского флота. Ежедневно за обеденным столом во флотской столовой в Портсмуте можно увидеть с полсотни таких лиц, больше похожих одно на другое, чем лица родных братьев. Все эти моряки как будто отлиты по одному образцу, все они продукт определенной системы, которая учит смолоду полагаться на самого себя, закаляет стойкость и мужество. В общем, отличные экземпляры человеческой породы: быть может, не столь тонко отточенного интеллекта, как их собратья на суше, но люди честные, деятельные, готовые к подвигу. Гектор был отлично сложен, высок и строен. Зоркий взгляд серых глаз и энергичные, решительные манеры ясно говорили, что человек этот привык и приказывать и повиноваться.

— Получила мою записку? — обратился он к Лауре, едва войдя в комнату. — Что ж, приходится сниматься с якоря. Вот досада, а? Старику Смизерсу позарез нужны люди; он требует, чтобы я немедленно возвращался.

Сев рядом с Лаурой, Гектор положил загорелую руку на белую ручку девушки.

— Но на этот раз ненадолго, — продолжал он. — Рейс короткий: Мадейра, Гибралтар, Лисабон — и восвояси. К марту, пожалуй, вернемся.

— Кажется, будто ты только вчера приехал домой…

— Бедная моя! Но теперь ждать немного. Смотри, Роберт, береги ее тут без меня. А когда я вернусь, то на этот раз уж окончательно, слышишь, Лаура? Бог с ними, с деньгами. Тысячи людей живут на меньшее. Совершенно не обязательно иметь целый дом. Зачем он нам? В Саутси можно снять отличные комнаты за два фунта в неделю. Макдугл, наш казначей, только что женился, а он получает всего тридцать шиллингов. Ты не побоишься, Лаура?

— Разумеется, нет.

— Почтенный мой старикан чересчур осторожен. «Подождать, подождать», других у него и слов нет. Но сегодня у меня с ним будет серьезный разговор. Я его уговорю, вот увидишь. А ты, Лаура, побеседуй на этот счет с твоим родителем. Роберт тебя поддержит. И вот тебе список портов и даты, когда мы будем туда заходить. Смотри, я надеюсь, что в каждом порту меня будет ждать письмо!

Гектор вытащил из бокового кармана кителя листок бумаги, но вместо того, чтобы передать девушке, уставился на него с величайшем изумлением.

— Ничего не понимаю!.. — проговорил он. — Посмотри-ка, Роберт, что это такое.

— Поднеси к свету. Ну что ж, банковый билет стоимостью в пятьдесят фунтов. Не вижу здесь ничего особо примечательного.

— Напротив, это более чем странно. Решительно отказываюсь понять, что все это значит.

— Постой-ка, Гектор, — сказала мисс Макинтайр, и в глазах у нее мелькнули озорные искорки. — И со мной сегодня тоже произошло кое-что странное. Держу пари на пару перчаток, что мое приключение интереснее твоего, хотя оно и не принесло столь приятных плодов, как твой банковый билет.

— Прекрасно! Принимаю вызов. Роберт будет судьей.

— Изложите ваше дело. — Молодой человек закрыл альбом и, подперев голову руками, принял шутливо-торжественный вид. — Даме — первое слово. Начинай, Лаура. Впрочем, я, кажется, уже догадываюсь, о чем ты хочешь рассказать.

— Случилось это сегодня утром, — сказала она. — Да, Гектор, ты еще, пожалуй, приревнуешь, я об этом и не подумала. Но тебе волноваться нечего, бедняга просто-напросто помешан.

— Да скажи, ради бога, что с тобой произошло? — спросил молодой офицер, переводя взгляд с банкового билета на невесту.

— Случай сам по себе безобидный, но, согласитесь, очень странный. Я вышла погулять, но тут пошел снег, и я укрылась под навесом, его поставили рабочие вблизи нового дома. Рабочих уже нет, постройка закончена, а владелец, говорят, приезжает завтра, но навес еще не успели разобрать. Я села там на какой-то ящик, как вдруг на дороге появляется человек, подходит ближе и останавливается под тем же навесом. Очень высокий, худой, лицо бледное, спокойное, на вид лет немногим больше тридцати, одет бедно, но выглядит джентльменом. Он что-то спросил о деревне, ее обитателях, я, конечно, ответила, и неожиданно мы с ним принялись оживленно болтать на самые разнообразные темы. Время летело так незаметно, я и забыла про метель, а незнакомец вдруг говорит мне, что снег перестал. И тут, когда я уже собралась уходить, знаете, что он сделал? Подошел ближе, грустно и задумчиво поглядел мне прямо в лицо и сказал: «Хотел бы я знать, полюбили бы вы меня, если бы у меня не было ни гроша за душой?» Как странно, правда? Я перепугалась и выбежала из-под навеса на дорогу — он не успел больше сказать ни слова. Но, право же, Гектор, тебе нечего принимать такой грозный вид. Теперь, когда я все это вспоминаю, мне ясно, что ни в манерах, ни в тоне моего незнакомца не было ничего предосудительного. Он просто размышлял вслух и не имел ни малейшего намерения оскорбить меня. Я убеждена, что он немного не в своем уме.

— Гм… Но в его помешательстве я замечаю некоторую систему, заметил Роберт.

— Я тоже стану действовать по системе, если мне доведется когда-нибудь дать ему хорошую взбучку, — свирепо проговорил лейтенант. — В жизни своей не слыхал о подобной бесцеремонности.

— Я так и знала, что ты приревнуешь. — Лаура коснулась рукава его грубого суконного кителя. — Успокойся, я больше никогда в жизни не встречусь с этим беднягой. Он, очевидно, нездешний. Ну, вот и все мое маленькое приключение. А теперь расскажи о своем.

Гектор шелестел ассигнацией, вертя ее между пальцами; другой рукой он проводил по волосам, как человек, старающийся собраться с мыслями.

— Тут какое-то нелепое недоразумение, — начал он. — Я должен как-то все это выяснить, только, признаться, не знаю, как. Под вечер я шел из дому в деревню, по дороге вижу — какой-то человек попал в беду: колесо его двуколки сползло в канаву с водой, незаметной под снегом. Достаточно было сделать небольшой крен вправо, и седок вылетел бы вон. Я, конечно, помог, оттащил двуколку на дорогу. Уже совсем стемнело. Незнакомец принял меня, наверное, за деревенского чурбана, — мы ведь не обменялись с ним и десятком слов. Перед тем, как отправиться дальше, он сунул мне в руку вот эту бумажку. Я чуть было не бросил ее тут же на дороге — я почему-то вообразил, что это какой-нибудь торговый проспект или реклама. По счастью, я все-таки сунул эту смятую бумажку в карман и вот сейчас в первый раз вытащил. Теперь вы знаете об этой истории ровно столько, сколько я сам.

Брат с сестрой не сводили удивленных глаз с банкового билета.

— Да этот твой проезжий, должно быть, сам Монте-Кристо, или по меньшей мере Ротшильд, — сказал Роберт. — Я вынужден заявить, Лаура, что ты проиграла пари.

— И ничуть не огорчена. Первый раз в жизни слышу о такой удаче. Что за прелесть, должно быть, этот щедрый путешественник. Хорошо бы с ним познакомиться.

— Но я ведь не могу оставить у себя эти деньги, — сказал Гектор Сперлинг, не без сожаления поглядывая на банкнот. — Денежные вознаграждения сами по себе вещь приятная, но всему есть мера. Ведь это могло быть ошибкой. И все-таки я уверен, что он хотел дать мне крупную сумму, не мог же он спутать ассигнацию с мелкой монетой! Думаю, мне следует поместить объявление в газетах.

— Жаль, — заметил Роберт. — Должен тебе сказать, твоя история мне представляется в несколько ином свете.

— Право, Гектор, это просто донкихотство, — сказала Лаура Макинтайр. — Почему тебе не принять этот дар так же просто, как он был тебе предложен? Ты оказал услугу человеку, попавшему в затруднительное положение, — услугу, быть может, более значительную, чем ты полагаешь, вот он и отблагодарил тебя, оставил своему спасителю маленький сувенир на память. Не вижу причины, почему тебе надо отказаться от этих денег.

— Нет, право же… — смущенно засмеялся молодой человек. — Во всяком случае, история не из таких, какие лестно рассказывать за столом товарищам.

— Так или иначе, Гектор, завтра ты уезжаешь, — заметил Роберт. — У тебя не будет времени наводить справки о твоем таинственном Крезе. Придется тебе подумать, как бы получше использовать этот неожиданный дар.

— Знаешь что, Лаура, положи-ка эти деньги в свою рабочую корзинку, — сказал Гектор. — Будь моим банкиром, и если настоящий владелец отыщется, я направлю его в «Зеленые Вязы». Если же нет, будем считать, что это моя награда «за спасение утопающих», хотя, честное слово, все это не очень-то мне нравится.

Он встал и бросил ассигнацию в стоявшую подле Лауры коричневую рабочую корзинку с мотками цветной шерсти.

— А теперь пора мне сниматься с якоря, я обещал отцу вернуться к девяти часам. Ну, дорогая, расстаемся ненадолго и в последний раз. До скорого свидания, Роберт! Желаю успеха!

— До свидания, Гектор! Bon voyage![57]

Художник остался сидеть за столом, а сестра его пошла проводить жениха до двери. Роберту были видны их силуэты в слабо освещенной передней, слышны голоса.

— Значит, когда я вернусь, дорогая?..

— Да, Гектор.

— И ничто на свете нас не разлучит?

— Ничто на свете.

— Никогда?

— Никогда.

Роберт встал и скромно притворил дверь в комнату. Через минуту хлопнула входная дверь, за окном заскрипел снег под быстрыми шагами: это ушел Гектор.

Глава II

ХОЗЯИН НОВОГО ДОМА

Метель утихла, но целую неделю крепкий мороз держал в своих железных объятиях всю округу. По промерзшим дорогам звонко цокали лошадиные подковы; ручейки и придорожные канавы превратились в полосы льда. На уходящих вдаль холмистых равнинах, покрытых безупречно белой пеленой, теплыми пятнами рассыпались красные кирпичные домики; в безветренном воздухе струи серого дыма из труб тянулись прямо вверх. Небо было нежнейшего голубого оттенка, и утреннее солнце, светившее сквозь далекие туманы Бирмингема, заливало мягким блеском широко раскинувшиеся поля. Вся эта картина не могла не радовать глаз художника.

Она и в самом деле доставляла радость молодому художнику, который наблюдал ее с вершины пологого тэмфилдского холма, опершись на изгородь, надвинув на лоб берет и покуривая короткую терновую трубку. Роберт Макинтайр медленно оглядывал все вокруг как человек, наслаждающийся созерцанием природы.

Внизу, к северу от подножия холма, перед ним лежала деревня Тэмфилд — красные стены домов, серые крыши, там и сям темные силуэты деревьев и неподалеку от них, в стороне от широкой, извилистой, покрытой снегом дороги на Бирмингем, «Зеленые Вязы», где жил он с отцом и сестрой. Медленно переведя глаза в другую сторону, Роберт увидел только что достроенное огромное белокаменное здание строгих пропорций. На одном его углу возвышалась башня; в стеклах доброй сотни окон мерцали красноватые отблески утреннего солнца. Поблизости стояло второе, небольшого размера, низкое квадратное строение с высокой трубой, из которой поднимался в морозный воздух длинный столб дыма. Оба здания окружала массивная ограда, внутри нее высились частые ряды молодых елей — со временем они обещали превратиться в настоящий лес. Большая груда строительного мусора у ворот, навесы для рабочих, длинные штабеля досок от разобранных лесов — все говорило, что работы только что закончены.

Роберт Макинтайр с любопытством разглядывал массивную громаду нового дома. Он уже давно был загадкой и темой для пересудов по всей округе. Не более года назад прошел слух, что какой-то миллионер купил участок и собирается устроить тут поместье. С тех пор день и ночь здесь кипела работа, и все, до последних мелочей, было завершено в наикратчайший срок, в какой можно выстроить разве что несколько шестикомнатных коттеджей. Каждое утро два длинных специальных железнодорожных состава привозили из Бирмингема целую армию рабочих, а вечером их сменяла новая партия, продолжавшая работу при свете двенадцати мощных электрических прожекторов. Число рабочих ограничивалось, как видно, лишь пространством, на котором велись работы. Со станции тянулись вереницы подвод с белым камнем из Портленда. Сотни рабочих тут же выгружали камень, уже отшлифованный в форме квадратных плит, каменщики подавали его с помощью паровых кранов на все растущие стены, где он тут же поступал к другим каменщикам, производившим укладку. День ото дня дом становился выше, колонны, пилястры, карнизы вырастали, как по волшебству. Строилось не только главное здание. Одновременно росло и второе сооружение, и вскоре из Лондона стали приезжать какие-то бледнолицые люди, и с ними прибыло множество странного вида машин, огромные цилиндры, колеса, мотки проводов — все это шло на внутреннее устройство второго здания. Большая труба, поднимавшаяся из самого его центра, и сложное машинное оборудование ясно показывали, что здесь будет фабрика или лаборатория; ходили слухи, что владельцу, этому богачу, служит забавой то, что для бедняков является необходимостью: он любит поработать у горна, повозиться с колбами и ретортами.

Едва начали возводить второй этаж главного здания, а внизу уже суетились слесари, водопроводчики, столяры, обойщики, выполняя тысячи непонятных, дорогостоящих работ — все ради наибольшего комфорта и прихоти владельца. По всей округе и даже в Бирмингеме рассказывали фантастические истории о неслыханной роскоши внутреннего убранства дома. Здесь явно не жалели никаких денег, лишь бы все до последней мелочи было удобно. Через деревню проезжали фургон за фургоном, нагруженные великолепной мебелью, а деревенские жители стояли по обочинам дороги и глазели на все эти чудеса. Затем стали прибывать ценные звериные шкуры, пушистые ковры, старинные гобелены, изделия из слоновой кости и драгоценных металлов; и всякий раз, когда кому-нибудь удавалось мельком увидеть все эти склады сокровищ, находился повод для новой легенды. Наконец, когда все было готово, прибыл штат прислуги в сорок человек, что предвещало скорое появление самого владельца, мистера Рафлза Хоу.

Не удивительно поэтому то живейшее любопытство, с каким Роберт Макинтайр рассматривал великолепный дом и мысленно отмечал, что из труб идет дым, а на окнах спущены занавеси — признаки того, что хозяин уже прибыл. Огромная территория позади дома была отведена под оранжереи, стекла их сверкали, как поверхность озера, а еще дальше тянулись конюшни и различные хозяйственные постройки. За неделю перед тем через Тэмфилд провели полсотни коней. Как ни грандиозны были приготовления, они все же не были чрезмерны и вызывались лишь необходимостью.

Кто же этот человек, который так щедро сыпал деньги направо и налево? Ни в Бирмингеме, ни в Тэмфилде никто о нем ничего не слыхал, никто не знал источника его несметных богатств. Об этом и размышлял лениво Роберт Макинтайр, стоя у изгороди и пуская голубые кольца табачного дыма в морозный, неподвижный воздух.

Взгляд его вдруг упал на темную фигуру среди поля: кто-то вышел из-за поворота и зашагал по широкой, извилистой дороге, ведущей к тэмфилдскому холму. Через несколько минут человек подошел настолько близко, что Роберт различил знакомое лицо, стоячий крахмальный воротник и мягкую черную шляпу викария.

— Доброе утро, мистер Сперлинг.

— А, доброе утро, Роберт! Как поживаешь? Нам не по пути? До чего скользко на дороге!

Его круглое приветливое лицо сияло добродушием, он шел, слегка подпрыгивая, как человек, с трудом сдерживающий радость.

— Есть ли письма от Гектора?

— Ну как же! В прошлую среду он благополучно отплыл из Спитхеда, теперь будем ждать от него вестей с Мадейры. Но вы в «Зеленых Вязах», наверное, получаете вести от Гектора прежде моего.

— Не знаю, получала ли сестра письма за последние дни. А вы еще не были у своего нового прихожанина?

— Я как раз от него.

— Он женат, этот мистер Рафлз Хоу?

— Нет, холост. И, кажется, у него вообще нет родных. Живет один, окруженный огромным штатом прислуги. Дом поистине изумителен. Невольно вспоминаешь «Тысячу и одну ночь».

— А сам владелец? Что он собой представляет?

— Ангел, сущий ангел! Кажется, не встречал еще подобной доброты. Он меня совершенно осчастливил.

Глаза старика сияли от радостного волнения, он громко высморкался в большой красный носовой платок.

Роберт Макинтайр посмотрел на него удивленно.

— Рад это слышать, — проговорил он. — А нельзя ли узнать, в чем, собственно, выразилась его ангельская доброта?

— Сегодня я явился к нему в назначенный час — накануне я писал ему, просил меня принять. Я рассказал ему о нашем приходе, о всех его нуждах, о своей давнишней борьбе за ремонт южного придела церкви, о наших усилиях поддержать беднейших прихожан в эту суровую зиму. Пока я рассказывал ему про все эти беды, он не проронил ни слова, и на лице у него было такое отсутствующее выражение, будто он и не слышит, о чем я говорю. Когда я окончил свой рассказ, он взялся за перо. «Сколько нужно для ремонта церкви?» — спросил он. «Тысяча фунтов, — ответил я, — но триста фунтов мы уже собрали. Сквайр внес щедрую лепту — пятьдесят фунтов». «Ну, а сколько у вас нуждающихся семейств?» «Около трехсот», — ответил я. «Если не ошибаюсь, тонна угля стоит фунт стерлингов. Трех тонн должно хватить на всю зиму. И можно купить пару отличных одеял за два фунта. Ну, что ж, по пяти фунтов на каждую семью и семьсот фунтов на церковь». Он окунул перо в чернильницу и, честное слово, Роберт, тут же написал мне чек на две тысячи двести фунтов. Не помню уж, что я ему сказал. Я просто поглупел от радости, двух слов не мог выговорить, чтоб поблагодарить его. В один миг он снял с моих плеч все заботы. Право, Роберт, я до сих пор не могу прийти в себя.

— Очевидно, очень отзывчивый человек.

— Необычайно! И так скромен! Со стороны можно было подумать, что это я делаю ему одолжение, а он мой проситель. Мне вспомнилось, как сказано в писании о вдовице, у которой сердце запело от радости. У меня у самого сердце поет от радости, уверяю тебя, Роберт. Ты не зайдешь к нам?

— Нет, благодарю вас, мистер Сперлинг. Мне пора домой: хочу поработать над своей новой картиной. Это большое полотно, в пять футов, «Высадка римских легионов в Кенте». Попытаюсь еще раз послать на выставку в Академию. До свидания, мистер Сперлинг.

Роберт приподнял берет и продолжал путь, а викарий свернул к своему дому.

Роберт Макинтайр превратил просторную, пустую комнату на втором этаже в студию; туда-то он и направился после завтрака. Хорошо хоть, что у него есть собственный угол, где можно побыть одному! Отец, кроме как о гроссбухах и финансовых отчетах, больше ни о чем не может говорить, а Лаура стала как-то раздражительна и сварлива, с тех пор как оборвалась последняя связь, удерживавшая ее в Тэмфилде.

Обстановка в студии была скудная, и в ней было довольно неуютно: ни обоев, ни ковров, — но в камине трещал веселый огонь, и два широких окна давали необходимый для работы свет. Посреди комнаты помещался мольберт с огромным, натянутым на подрамник холстом, у стены стояли две последние, уже законченные работы художника: «Убийство Фомы Кентерберийского» и «Подписание Великой хартии вольностей». У Роберта была слабость к грандиозным темам и эффектным сценам. Пусть даже честолюбие у него превышало талант, все же в нем сохранилась искренняя преданность искусству и способность не падать духом при неудачах — качества, обычно присущие художникам, которые добиваются успеха. Дважды несколько его картин путешествовали в город, и дважды все они возвращались обратно, и под конец на золоченых рамах, расходы на которые порядком истощили кошелек Роберта, начали обнаруживаться следы этих путешествий. Но, несмотря на неприятное соседство отвергнутых произведений, Роберт принялся писать новое полотно с жаром, какой, может быть только у человека, уверенного в конечном успехе.

Но в этот день художнику не работалось. Тщетно клал он мазок за мазком, делая фон, тщетно выписывал длинные, плавные формы римских галер. Несмотря на все усилия, ему не удавалось сосредоточить мысли на работе, они все время возвращались к утреннему разговору с викарием. Воображение Роберта взволновал странный человек, живущий одиноко среди чужих людей и в то же время обладающий таким могуществом, что одним росчерком пера он может обратить горе в радость и преобразить весь приход. Роберту вдруг вспомнился случай, о котором рассказывал Гектор. По всей вероятности, он повстречался именно с этим самым Рафлзом Хоу. Трудно предположить, чтоб в приходе оказалось двое таких богачей, для которых ничего не стоит дать пятьдесят фунтов случайному прохожему за пустяковую услугу. Ну, конечно, это был Рафлз Хоу! А у Лауры лежит ассигнация Гектора с поручением вернуть ее владельцу, если таковой обнаружится!

Роберт отложил палитру и, спустившись в гостиную, передал отцу и сестре свою утреннюю беседу с мистером Сперлингом и выразил уверенность, что незнакомец, наградивший Гектора пятьюдесятью фунтами, был не кто иной, как новый сосед, Рафлз Хоу.

— Ну-ну, — оживился старик Макинтайр. — Как это так, Лаура? Почему же ты мне ничего не рассказала? Что вы, женщины, смыслите в делах и деньгах? Дай-ка мне ассигнацию, я освобожу тебя от всякой ответственности за нее. Я все беру на себя.

— Нет, папа, — решительно заявила Лаура. — Я ни за что не выпущу из рук эти деньги.

— Что только делается на белом свете! — воскликнул старик, воздев к небесам тощие руки. — С каждым днем ты становишься все непочтительнее, Лаура. Я могу извлечь пользу из этих денег, понимаешь? Пользу! Они могут стать краеугольным камнем, на котором я снова воздвигну… ну, словом, поправлю свои дела. Я пущу эти деньги в оборот. Я возьму их у тебя под четыре или даже четыре с половиной процента и верну по первому требованию. Ручаюсь тебе, ручаюсь! Ну, хотя бы моим честным словом.

— Папа, это совершенно невозможно, — холодно повторила Лаура. — Это не мои деньги, они принадлежат Гектору. Гектор пожелал, чтобы я стала его банкиром, — это его собственное выражение. Я не вольна распоряжаться ими! А твое предположение, Роберт… не знаю, может, ты и прав, а может быть, и нет, но во всяком случае, я не отдам эти деньги ни мистеру Рафлзу Хоу, ни кому другому без разрешения Гектора.

— Тут ты вполне права: уж конечно, незачем отдавать деньги этому Рафлзу Хоу, — сказал старик, одобрительно кивая головой. — По-моему, нам незачем выпускать их из рук.

— Поступайте, как хотите, я только счел долгом высказать вам свое мнение.

Роберт взял берет и вышел из дому, не желая быть свидетелем спора, который, как он видел, готов был снова разгореться. Душе художника претили эти мелкие перебранки, и он, чтобы немного успокоиться, решил снова обратиться к созерцанию мирного зимнего ландшафта. Роберту была чужда корысть, постоянные разговоры отца о деньгах вызывали в нем подлинное отвращение и ненависть к этой теме.

Он не спеша зашагал по своей излюбленной тропинке, которая вилась вокруг холма. Мысли, занимавшие художника, были далеко от вторжения римлян на территорию Англии — он думал о таинственном миллионере, — как вдруг взгляд его упал на высокого, худощавого мужчину, неожиданно оказавшегося прямо перед ним: держа трубку во рту, незнакомец пытался зажечь спичку, загораживая ее от ветра шапкой. На нем была куртка грубого, толстого сукна, на лице и на руках виднелись следы дыма и копоти. Но ведь известно, что все курильщики на свете как бы принадлежат к одному братству, подобно масонам, и тут уж рушатся всякие социальные перегородки. Вот почему Роберт остановился и предложил свой коробок.

— Не хотите ли огня?

— Благодарю. — Незнакомец взял спичку, чиркнул ею и пригнулся. У него было бледное, худощавое лицо, короткая негустая бородка и острый, с горбинкой нос; прямые густые брови, почти сросшиеся на переносице, придавали взгляду решительное и энергичное выражение. Очевидно, какой-нибудь квалифицированный рабочий или механик из тех, кто занимался внутренним оборудованием нового дома. Вот случай получить из первых рук ответы на вопросы, мучившие Роберта. Он подождал, пока незнакомец раскурит трубку, затем пошел с ним рядом.

— Вы идете к новому дому? — спросил Роберт.

— Да.

Голос прозвучал холодно и отчужденно.

— Вы, случайно, не принимали участия в его строительстве?

— Да, я в некотором роде к нему причастен.

— Я слыхал, внутри там просто какие-то чудеса. Все только об этом и говорят. Дом действительно так роскошен?

— Право, не могу сказать. Я не слышал того, что о нем рассказывают.

Судя по тону, незнакомец не хотел вступать в разговор, и Роберту даже показалось, что проницательные серые глаза спутника глянули на него настороженно. Но если этот рабочий так сдержан и скрытен, тем больше оснований предполагать, что он кое-что знает, — надо только суметь вытянуть из него сведения.

— А вот и пресловутый дворец! — заметил Роберт, когда они очутились на самой вершине холма, и он еще раз посмотрел на громадное здание. — Что ж, он и в самом деле грандиозен и великолепен, но я лично предпочитаю свою каморку там, в деревне.

Рабочий молча пускал дым из трубки.

— Так вы не охотник до роскоши? — спросил он наконец.

— Нет. Я не хотел бы стать ни на йоту богаче, чем я есть. Конечно, мне бы хотелось продать свои картины. Надо же на что-то существовать! Но кроме этого, мне ничего не нужно. Я даже берусь утверждать, что я, бедный художник, или вы, человек, зарабатывающий себе на хлеб, мы больше получаем радостей от жизни, чем владелец этого пышного дворца.

— Да, пожалуй, вы правы, — ответил рабочий уже более миролюбиво.

— Искусство само по себе награда, — продолжал Роберт, воодушевляясь все больше, коль скоро разговор коснулся близкой его сердцу темы. — Разве купишь за деньги то чувство глубочайшего удовлетворения, какое испытывает художник, творящий нечто новое, прекрасное? Разве купишь тот восторг, какой охватывает его, когда день за днем он видит, как оно растет у него под рукой, — и вот оно завершено! Живя искусством и не будучи богат, я все же счастлив. Отнимите у меня искусство, и в жизни моей образуется пустота, которую не заполнить никаким богатством. Но, право, не знаю, почему я вам все это говорю.

Рабочий остановился, обратил к Роберту закопченное лицо и посмотрел на него серьезно и пытливо.

— Очень рад слышать такие речи, — сказал он. — Отрадно знать, что еще не все на свете поклоняются золотому тельцу. Значит, есть люди, стоящие выше этого! Разрешите пожать вам руку!

Это было довольно неожиданно, но втайне Роберт немножко гордился тем, что принадлежит к богеме и обладает счастливой способностью заводить друзей в самых разнообразных слоях общества. Он с готовностью ответил на сердечное рукопожатие нового знакомого.

— Вас интересует этот дом? Я хорошо знаю его внутреннее устройство, если угодно, могу, пожалуй, вам там кое-что показать, может, будет для вас занятно. Мы как раз подходим к воротам, желаете пройти со мной?

Вот действительно удобный случай! Роберт охотно согласился, и они пошли по длинной аллее, обсаженной молодыми елками. Увидев, однако, что его скромно одетый спутник зашагал по широкой, усыпанной гравием площадке прямо к главному входу, Роберт испугался, как бы не поставить себя в неудобное положение.

— Но не через главный же вход? — шепнул он, слегка потянув своего спутника за рукав. — Мистеру Рафлзу Хоу это может не понравиться.

— Не думаю, что тут встретятся какие-либо препятствия, — ответил тот, спокойно улыбнувшись. — Я и есть Рафлз Хоу.

Глава III

ДОМ ЧУДЕС

На лице Роберта Макинтайра застыло выражение крайнего изумления, вызванного этим совершенно неожиданным оборотом дела. Сперва он решил, что его спутник шутит, но спокойная уверенность, с какой тот стал подниматься по лестнице, и глубокое почтение, с каким встретил его в холле разодетый мажордом, распахнувший перед ним дверь, доказывали, что он сказал правду. Рафлз Хоу оглянулся и, увидев растерянное и удивленное лицо молодого художника, чуть заметно усмехнулся.

— Простите, что я не сразу назвал себя, — сказал он, дружеским жестом коснувшись руки Роберта. — Узнай вы сразу, кто я такой, вы бы не были откровенны и я бы лишился возможности узнать вас по-настоящему. Едва ли, например, вы решили бы столь прямо выражать свое мнение о богатстве, если бы знали, что перед вами хозяин этого дома.

— Кажется, никогда в жизни я не был до такой степени поражен, — выговорил наконец Роберт.

— Вполне естественно. За кого вы могли принять меня, как не за рабочего? Да я, в сущности, и есть рабочий. Химия — мой конек, я часами не вылезаю из лаборатории. Сегодня я как раз разжигал горн, надышался не очень-то приятными газами и решил, что мне полезно прогуляться и выкурить трубку. Вот так мы и встретились. И, боюсь, костюм на мне был вполне под стать моей прокопченной физиономии. Но, мне кажется, я догадываюсь, кто вы. Вы Роберт Макинтайр, я не ошибся?

— Да. Но… откуда вы меня знаете?

— Я, конечно, постарался кое-что проведать о своих новых соседях. Мне сказали, что в деревне живет художник по имени Макинтайр, а в Тэмфилде, я полагаю, художники не так уж многочисленны. Но как вам нравится планировка и сам дом? Надеюсь, он не оскорбляет вашего тонкого вкуса?

— Чудесно, изумительно! У вас, должно быть, необычайно острый глаз на такие вещи.

— У меня нет никакого вкуса, ни малейшего. Я не отличу хорошего от дурного. Я самый типичный обыватель. Но я пригласил лучшего специалиста из Лондона и еще одного из Вены. Вот они вдвоем все это и устроили.

Хозяин провел гостя через двустворчатую дверь, и они остановились на огромном ковре из бизоньих шкур. Он был постлан у самого входа в большой квадратный двор, вымощенный разноцветным мрамором, выложенным сложнейшим узором. Посреди двора из фонтана резной яшмы били пять тонких водяных струй: четыре из них изгибались к четырем углам двора, падая затем в широкие мраморные чаши, а пятая била высоко вверх и затем со звоном падала в центральный бассейн. С каждой стороны двора росла высокая, грациозная пальма; тонкие, прямые, как стрела, стволы их венчались на высоте пятидесяти футов кроной зеленых, клонящихся книзу листьев. Вдоль стен тянулись арки в мавританском стиле из яшмы и белого с красными прожилками корнуэллского мрамора; арки были завешены тяжелыми темно-пурпуровыми занавесями, скрывавшими находящиеся за ними двери. Впереди, справа и слева шли широкие мраморные лестницы, устланные пушистыми коврами из Смирны; они вели к верхним этажам здания, расположенного вокруг всего этого двора. Во дворе было тепло и в то же время чувствовалась свежесть — таким бывает в Англии воздух в мае.

— Тут все, как в Альгамбре, — заметил Рафлз Хоу. — Пальмы хороши. Корни их уходят глубоко в землю и окружены трубами с горячей водой. По-видимому, отлично принялись.

— Какая прекрасная филигранная работа по бронзе! — воскликнул Роберт, подняв восхищенный взгляд на блестящие, поразительно тонкой ажурной чеканки металлические экраны, заполнявшие промежутки между мавританскими арками.

— Да, довольно изящно. Но это не бронза. Бронза недостаточно ковкий материал, ее нельзя довести до такой тонкости. Это — золото. Но пройдемте дальше. Вы подождете, пока я смою с себя всю эту копоть?

Он повел гостя к двери с левой стороны двора. К изумлению Роберта, едва они подошли, дверь медленно распахнулась перед ними.

— Я ввел небольшое усовершенствование, — пояснил хозяин. — Стоит приблизиться к двери, и вес вашего тела, давя на доски пола, освобождает пружину, а она вызывает вращение дверных петель. Прошу вас, войдите. Это мой собственный маленький кабинет, он обставлен по моему личному вкусу.

Если Роберт ожидал увидеть новое зрелище богатства и роскоши, то был горько разочарован, ибо очутился в просторной, но почти пустой комнате, где находилась лишь узкая железная кровать, несколько как попало расставленных деревянных стульев, старый, потускневший от времени ковер и большой стол, заваленный книгами, пузырьками, бумагами и всяким хламом, какой обычно скапливается на столе делового и не очень аккуратного человека. Жестом пригласив гостя сесть, Рафлз Хоу скинул куртку и, завернув рукава толстой фланелевой рубашки, стал старательно умываться горячей водой, текшей из крана в стене.

— Видите, как скромны мои собственные вкусы, — заметил Рафлз Хоу, вытирая полотенцем лицо и волосы. — Это единственная комната во всем моем громадном доме, где я чувствую себя в родной мне обстановке. Здесь мне уютно. Здесь я могу почитать, выкурить трубку в тишине и покое. Всякая роскошь мне противна.

— Вот как! Право, я никак не предположил бы…

— Это сущая правда, уверяю вас. Видите ли, даже вы, с вашим взглядом на богатство, взглядом весьма разумным и делающим вам честь, даже вы должны признать, что, если человек обладает несметным… ну, скажем лучше, значительным богатством, прямая его обязанность пустить свои деньги в обращение, и притом с пользой для общества. Вот весь секрет моих пышных перьев. Мне приходится пускать в ход всю свою изобретательность, чтобы истратить доходы, действуя в границах узаконенного. Очень легко, например, просто раздавать деньги кому попало; таким способом я, несомненно, быстро избавился бы от лишних денег или хотя бы от части их. Но я не хочу никого превращать в нищих попрошаек или причинить какой-либо другой вред людям необдуманной благотворительностью. Я должен быть уверен, что истраченные мною деньги приносят соответствующую пользу. Вам понятна моя мысль?

— Абсолютно. Хотя, признаться, для меня ново слышать жалобы человека на то, что он затрудняется найти применение своим капиталам.

— Уверяю вас, для меня это действительно серьезная трудность. Но я кое-что придумал: у меня родились довольно интересные планы. Не желаете ли вымыть руки? Нет? В таком случае, хотите посмотреть еще что-нибудь в моем доме? Пройдите, пожалуйста, вон в тот угол комнаты и сядьте там в кресло, вот так. Теперь я сяду рядом в другое кресло, и мы готовы к отбытию.

Угол комнаты, где они теперь сидели, футов на шесть в обе стороны был окрашен в темно-шоколадный цвет; выступавшие из стены два крытых красным плюшем сиденья резко контрастировали с остальной обстановкой комнаты.

— Это лифт, — пояснил Рафлз Хоу. — Он вмонтирован в стену, и, если бы не иная окраска, вы бы и не угадали, где он находится. Лифт устроен таким образом, что может двигаться и в вертикальном и в горизонтальном направлениях. Вот ряд кнопок, на них указаны различные помещения. Видите? «Столовая», «курительная», «бильярдная», «библиотека» и так далее. Сейчас покажу, как он действует в вертикальном направлении. Я нажимаю кнопку с надписью «кухня».

Роберт почувствовал легкий толчок и вдруг, не сходя с кресла, увидел, что комната куда-то пропала и на ее месте оказалась большая дубовая дверь с полукруглым верхом.

— Эта дверь ведет в кухню, — сказал Рафлз Хоу. — Кухня у меня расположена на самом верхнем этаже: терпеть не могу запахов стряпни. Мы поднялись на восемьдесят футов всего за полторы секунды. Теперь я снова нажимаю кнопку, и мы опять у меня в комнате.

Роберт, пораженный, смотрел во все глаза.

— Чудеса науки удивительнее всякого волшебства, — проговорил он наконец.

— Да, тут довольно сложный механизм. Теперь продвинемся по горизонтали. Нажимаю кнопку с надписью «столовая» — вот мы уже и прибыли. Шагните к двери, она сама распахнется перед вами.

Роберт сделал так, как ему было сказано, и вместе с хозяином очутился в большой комнате с высоким потолком, а лифт, освободившись от тяжести их тел, в ту же минуту вернулся в прежнее положение.

Ноги Роберта утопали в роскошном мягком ковре, точно он стоял по щиколотку во мху; взгляд его привлекли большие картины, развешанные по стенам.

— Неужели?.. Да, да, несомненно, это кисть Рафаэля.

Он указал на одно из полотен, висевшее как раз перед ним.

— Да, это Рафаэль — один из его шедевров. Я выдержал за него на аукционе настоящий бой с французским правительством. Картину хотели купить для Лувра, но, как всегда на аукционах, победил более толстый кошелек.

— А эта, «Арест Катилины», должно быть, Рубенс. Трудно не узнать его великолепных мужчин и бесстыдных женщин.

— Вы угадали, это Рубенс. А те две — Веласкес и Тенирс, отличные образцы испанской и нидерландской школ. Здесь у меня только старые мастера. Современная живопись — в бильярдной комнате. Мебель здесь необычная, я даже полагаю, уникальная. Она сделана из черного дерева и кости нарвала. Видите, витые ножки у столов и кресел костяные. Мебельщику стоило немалых хлопот раздобыть этот редкий материал в таком большом количестве. Любопытная подробность: китайский император сделал крупный заказ на кость нарвала для реставрации внутренней решетки какой-то древней пагоды, но я перебил его на аукционе, и «сыну неба» пришлось подождать. Вон в том углу лифт, но он нам не нужен. Пройдите, пожалуйста, в дверь. Это бильярдная комната, — продолжал он, войдя с Робертом в соседнее помещение. — Как видите, на стенах здесь картины новых больших художников: Коро, два Мейсонье, Бугро, Милле, Орчардсон, две работы Альма Тадема. Но даже как-то жаль завешивать картинами эти стены резного дуба, правда? Взгляните на тех птиц среди ветвей. Кажется, что они действительно порхают и щебечут, словно живые.

— Они восхитительны. Никогда мне не доводилось видеть такой тончайшей резьбы по дереву. Но почему вы называете эту комнату бильярдной, мистер Хоу? Я не вижу бильярдного стола.

— Это такой громоздкий и неудобный предмет — всегда мешает, когда вы в нем не нуждаетесь. Вот поэтому стол у меня скрыт под площадкой полированного клена, она перед вами на полу. Смотрите, я ставлю ногу на этот моторчик…

Не успел он закончить фразы, как центральная часть пола поднялась кверху, и великолепный, инкрустированный черепахой стол поднялся на высоту в четыре фута. Рафлз Хоу нажал вторую пружину, и в то же мгновение и таким же образом появился второй, на этот раз карточный, стол.

— Но это все пустяки, — заметил хозяин. — Вот в моем музее может сыскаться для вас что-нибудь поинтереснее.

Он провел гостя в следующую комнату, обставленную в античном стиле и всю увешанную редчайшими и богатейшими драпировками и коврами. На мраморном мозаичном полу были раскиданы ценные меховые шкуры. Мебели в комнате было немного, лишь вдоль стен стояли шкафчики в стиле Людовика XIV; они были из черного дерева и отделаны серебром и изящными, тонко расписанными фарфоровыми медальонами.

— Возможно, комната эта и не заслуживает названия музея, — снова заговорил Рафлз Хоу. — Это всего-навсего собрание кое-каких изящных безделушек, я добывал их в самых разнообразных местах. Наиболее интересное здесь — драгоценные камни. Думаю, тут я мог бы соперничать с любой частной коллекцией. Я держу их на запоре, чтобы не вводить в искушение слуг.

Он снял с часовой цепочки серебряный ключ и стал отпирать и выдвигать ящики в шкафчиках. У Роберта вырвался невольный крик изумления и восторга; он переводил глаза от одного ящика к другому: в них лежали великолепнейшие драгоценные камни. Глубокое, ровное красное пламя рубинов, зеленые вспышки прозрачных изумрудов, ослепительное сверкание бриллиантов, тончайшие переливы бериллов, аметистов, ониксов, кошачьего глаза, опалов, агатов, сердоликов, казалось, наполнили всю комнату легкими многоцветными, мерцающими огнями. Длинные пластинки прекрасной голубой ляпис-лазури, превосходные гелиотропы, розовые, красные и белые кораллы, длинные нити светлого жемчуга — все это владелец их небрежно высыпал из ящиков, словно мальчуган свои мраморные шарики.

— Вот этот неплох, — заметил он, поднимая в руке золотистый кусок янтаря размером с человеческую голову. — Мне прислал его мой агент из Прибалтики. Чрезвычайно редкий экземпляр. Весит двадцать восемь фунтов. Мне не приходилось слышать о более крупном. Бриллианты у меня не особенно велики — их не было на рынке, — но, в общем, довольно хороши. Красивые игрушки. Вам нравятся?

Он взял в обе горсти изумруды, затем медленно высыпал их обратно в ящик.

— Боже ты мой! — вырвалось у Роберта. Он переводил взгляд с одного ящика на другой. — Ведь уж одно это — огромное состояние! Такая великолепная коллекция, должно быть, стоит не меньше ста тысяч фунтов!

— Вы, как я вижу, не большой знаток камней, — засмеялся Рафлз Хоу. — Всего один ящичек с бриллиантами и тот нельзя приобрести за названную вами сумму. У меня в памятной книжке записано все, что я истратил на приобретение ценностей для коллекции, — впрочем, специальные мои агенты по закупке драгоценных камней в ближайшие же недели значительно увеличат эту сумму. Сейчас посмотрим. Так… На жемчуга истрачено сто сорок тысяч, на изумруды — семьсот пятьдесят, на рубины — восемьсот сорок… Бриллианты девятьсот двадцать. Ониксы… У меня есть неплохие ониксы… двести тридцать. Карбункулы, агаты… Гм… Да, всего ровно четыре миллиона семьсот сорок тысяч. Для ровного счета, если учесть накладные расходы, скажем, пять миллионов.

— Господи! — воскликнул молодой художник, широко раскрыв глаза от удивления.

— Поймите, я почитаю это своим долгом. Отделка, шлифовка, продажа драгоценных камней — профессии эти целиком зависят от богатства. Если их не поддержать, они заглохнут, а это многим людям грозит нищетой. То же самое относится и к ювелирным работам по золоту — помните экраны во дворе? Богатство обязывает, поощрять подобные искусства и ремесла — долг богатого человека. Посмотрите, вот славный рубин. Он с Бирмы. Это пятый по величине из всех существующих в мире. Я склонен думать, что без шлифовки он был бы вторым по величине, но, конечно, шлифовка сильно уменьшает размер камня.

Он подержал двумя пальцами сверкающий красным пламенем рубин величиной с каштан, затем небрежно бросил его обратно в ящик.

— Пройдем в курительную, — предложил он. — Вам следует немного подкрепиться. Осмотр достопримечательностей, говорят, самое утомительное занятие на свете.

Глава IV

ИЗ СТРАНЫ В СТРАНУ

Комната, в которой теперь очутился совершенно ошеломленный всем виденным Роберт, оказалась, может быть, не столь богатой, но еще более роскошно обставленной, чем те, в которых он уже побывал. По пышному восточному ковру в обдуманном беспорядке были разбросаны козетки, обитые светло-красным плюшем. Тут стояли также мягкие кушетки, оттоманки, диваны, американские качалки — удобная мебель на любой вкус. Одна из стен была стеклянной, за ней, очевидно, был роскошный зимний сад. В дальнем конце комнаты находился двойной ряд золоченых стендов с множеством последних номеров различных журналов. По обе стороны украшенного мозаикой камина на специальных полках расположились десятки всевозможных курительных трубок: английские черешневые, французские терновые, немецкие фарфоровые, резные пенковые трубки, трубки из душистого кедра, восточные наргиле, турецкие чубуки и два больших кальяна в оправе из золота. Вдоль стен висели в три ряда небольшие закрытые ящички; на каждом из них была табличка из слоновой кости с обозначением сорта табака. Выше помещались шкафчики побольше из полированного дуба — в них были сигары и папиросы.

— Испытайте-ка мой дамасский диван, — пригласил хозяин, сам усевшись в кресло-качалку. — Он сделан поставщиком самого султана. Турки отлично понимают, что такое комфорт. Я заядлый курильщик, мистер Макинтайр, поэтому тут я мог давать советы архитектору, здесь все больше по моему вкусу, чем в остальных помещениях. В картинах, например, я ровно ничего не смыслю, как вы могли бы убедиться очень скоро. А по части табака я, смею сказать, могу подать неплохой совет. Вот, скажем, эти. — Он вытащил несколько больших сигар, отлично свернутых, мягкого, светло-коричневого оттенка. — Несколько необычные. Попробуйте.

Роберт закурил предложенную ему сигару и с наслаждением откинулся на пышные подушки, разглядывая сквозь голубые душистые облака дыма загадочного человека в грязной куртке, который о миллионах говорил так, как другой говорит о шиллингах. Бледное лицо, грустный, усталый взгляд, понурые плечи — казалось, он сгибался под тяжестью собственного богатства. В его разговоре, в манере держаться сквозило что-то вроде немой мольбы о прощении, какое-то чувство виноватости, что так не вязалось с могуществом, которым он обладал. Вся фантастическая встреча чрезвычайно заинтересовала и взволновала Роберта. Его душа артиста нежилась в атмосфере неслыханной роскоши и комфорта; он отдавался чувству покоя и полнейшего довольства, какого никогда доселе не испытывал.

— Что же мы выпьем — кофе, рейнвейн, токайское? Или, может быть, что-нибудь покрепче? — спрашивал Рафлз Хоу, протянув руку к выступавшей из стены доске с клавишами, напоминавшей клавиатуру рояля. — Рекомендую токайское. Меня снабдил им поставщик австрийского императора, и, полагаю, лучшие вина достались не императору, а мне.

Он дважды нажал клавишу на доске. Через несколько секунд, резко щелкнув, одна из планок в стене откинулась, в образовавшемся отверстии оказался небольшой поднос, на котором стояли два высоких узких бокала венецианского стекла, наполненные вином.

— Механизм, как видите, действует неплохо, — сказал Рафлз Хоу. — Совершенно новое устройство, насколько мне известно. Видите, на клавишах написаны названия различных вин? Нажав на клавишу, я включаю электрический ток, под действием которого кран в погребе останется открытым ровно столько, сколько необходимо, чтобы наполнить стоящий под краном бокал. Бокалы помещаются на вращающемся цилиндре, так что один бокал всегда стоит наготове под краном. Затем он движется по пневматической трубе, которая приводится в действие тяжестью наполненного вином бокала. Не правда ли, забавная выдумка? Но, боюсь, я нагоняю на вас скуку всеми этими пустяками. Просто это моя слабость — механизировать все, что можно.

— Напротив, я преисполнен любопытства и изумления, — с жаром заверил его Роберт. — Мне кажется, будто меня вдруг перебросили из старой, прозаической Англии куда-то на Восток, во дворец джиннов. Если бы я не видел все это собственными глазами, я бы не поверил, что можно все так устроить, так освободить жизнь от тысячи ее досадных, мелких неудобств.

— Я покажу вам еще кое-что достойное внимания, — сказал Рафлз Хоу. — Но отдохнем здесь несколько минут, мне бы хотелось немного с вами побеседовать. Ну, как сигара?

— Превосходна!

— Она была свернута в Луизиане еще во времена рабства. Теперь таких уже не делают. Человек, продавший их мне, не знал подлинной их стоимости. Я купил эти сигары по нескольку шиллингов за штуку. А теперь я хотел бы попросить вас об одном одолжении, мистер Макинтайр.

— Буду очень рад.

— Теперь вы более или менее ясно представляете мое положение. Я здесь совершенно чужой. С людьми из зажиточных классов у меня мало общего. Я не светский человек. Я не люблю наносить визиты, не люблю принимать визитеров. Я ученый-любитель, человек самых скромных потребностей. У меня нет ни малейшего стремления блистать в обществе. Вы меня понимаете?

— Да, разумеется.

— С другой стороны, жизненный опыт показал мне, что труднее всего найти себе друга среди людей не столь богатых, то есть, я хочу сказать, тех, кто жаждет увеличить свои доходы. Они очень ценят ваше богатство и очень мало вас самих. Я уже испытал это на себе, я знаю, как это бывает.

Он умолк и взъерошил пальцами редкую бородку.

Роберт Макинтайр кивнул головой в знак полного понимания и согласия.

— Теперь вы видите, — снова начал Рафлз Хоу, — от богатых меня отвращают мои собственные склонности, а от тех, кто беден, — то, что я не доверяю их искренности, и потому оказываюсь в одиночестве. Не то чтобы я боялся одиночества, нет, я к нему привык. Но это сужает поле моей полезной деятельности. Я лишаюсь возможности получать достоверные и непосредственные сведения о людях, которым мог бы помочь. Я рад, что встретил сегодня здешнего викария, по-видимому, человека совершенно бескорыстного и честного. Он будет одним из посредников, связывающих меня с внешним миром. Могу я просить вас стать для меня вторым таким посредником?

— Буду счастлив! — с готовностью откликнулся Роберт.

Предложение это наполнило его восторгом: оно давало ему почти официальное право на вход в этот земной рай. Ему только того и надо было.

— По счастью, из нашего разговора я узнал, как благородны ваши взгляды в вопросе о деньгах и до какой степени вам чуждо стяжательство. Вы, наверное, заметили, как я вначале был резок, почти груб с вами? У меня есть основания бояться и подозревать всех случайных знакомых. Слишком часто оказывалось, что встречи со мной были подстроены заранее с самыми неблаговидными целями. Боже ты мой, что бы только я мог вам порассказать! Однажды я оказался свидетелем того, как за девушкой гнался бык. Рискуя жизнью, я бросился ей на помощь, а потом узнал, что все это было подстроено матушкой и дочкой, — быка взяли напрокат, и вся сцена была задумана как эффектная завязка знакомства. Но не буду подрывать вашу веру в людей. Мне самому пришлось пережить довольно тяжкие разочарования. Может, поэтому я и смотрю на всех предвзято. Тем нужнее мне человек, совету которого я мог бы довериться.

— Вы только скажите, в чем может быть вам полезен мой совет, и я с величайшей охотой помогу вам, — заверил его Роберт. — Сам я родом из Бирмингема, но знаю почти всех здешних жителей, знаю положение каждого.

— Именно это мне и нужно. Деньги могут принести много добра, но и много зла. Я буду обращаться к вам за советом в сомнительных случаях. Кстати, у меня есть один небольшой вопрос. Скажите, знакома ли вам девушка — брюнетка с серыми глазами, с тонкими, правильными чертами лица? Когда я встретил ее, на ней было синее пальто с барашковым воротником и манжетами.

Роберт усмехнулся про себя.

— Я отлично знаю это синее пальто: вы говорите о моей сестре Лауре.

— Это ваша сестра? Да что вы! Впрочем, теперь я и сам вижу, конечно, есть сходство. Я встретил ее на днях, и мне захотелось узнать, кто она. Сестра, конечно, живет вместе с вами?

— Да. Мы живем втроем в «Зеленых Вязах»: сестра, отец и я.

— Надеюсь иметь честь познакомиться со всей вашей семьей. Вы кончили курить? Не желаете ли еще сигару или, может быть, трубку? Настоящий курильщик всегда предпочтет трубки. У меня здесь почти все сорта табака. Каждый понедельник запас в ящиках пополняется, а в субботу табак поступает в распоряжение стариков из дома призрения, поэтому табак у меня всегда свежий. Ну, если больше не угодно курить, пойдем посмотрим кое-какие другие мои выдумки. В соседней комнате оружейная, а за ней библиотека. Собрание книг у меня ограниченное, немногим больше ста тысяч томов. Но подбор не совсем обычный. У меня есть библия пятого века, полагаю, уникальная; есть Biblia Pauperum[58] тысяча четыреста тридцатого года; манускрипт «Книги Бытия» на тутовых листьях относится, по всей вероятности, ко второму веку; есть рукописный экземпляр «Тристана и Изольды» восьмого века. Есть несколько сотен старопечатных книг, среди них пять отличных экземпляров Шеффера и Фуста[59]. Но все это вы можете посмотреть, полистать в любой дождливый день, когда у вас не будет более интересных занятий. А сейчас я покажу вам одно интересное устройство, связанное с курительной комнатой, оно, вероятно, вас позабавит. Возьмите еще сигару. Теперь пересядем вон на тот диван в дальнем углу.

Диван стоял в нише и был с трех сторон и сверху окружен кристально-прозрачными стеклянными стенками. Когда оба они сели, Рафлз Хоу потянул за шнур, и тотчас позади них опустилась четвертая стенка: они оказались как бы в большом ящике из такого чистого, столь тщательно отшлифованного стекла, что его почти не было заметно. Внутри этой маленькой прозрачной камеры свисали сверху золотые шнуры с хрустальными ручками; шнуры выходили наружу и, по-видимому, были соединены с длинной блестящей металлической полосой, находящейся снаружи.

— Ну, где бы вы предпочли выкурить сигару? — спросил Рафлз Хоу, и в его серьезных глазах мелькнул веселый огонек. — Может, отправимся в Индию, или в Египет, или в Китай, или…

— В Южную Америку, — пошутил Роберт.

Что-то мигнуло, послышался рокот колес. Роберт почувствовал, что стеклянная комнатка движется, и — что это?.. Молодой художник озирался кругом в полнейшем недоумении. Со всех сторон их окружали гигантские папоротники и пальмы, увитые длинными ползучими лианами, орхидеи ослепительно яркой окраски. Курительная комната, дом, Англия — все исчезло, и Роберт сидел на диване где-то в гуще девственного леса на берегу Амазонки. Это была не просто иллюзия, оптический обман. Он видел, как с земли поднимаются горячие испарения от тропических растений, как падают тяжелые капли влаги с огромных зеленых листьев, ясно различал узор толстой коры на стволах деревьев. А над головой бесшумно скользила по суку пестрая зеленая змея, из древесной листвы вылетел яркий попугай и снова скрылся в зелени. Онемев от изумления, Роберт поворачивал голову во все стороны и, наконец, встретился взглядом с сидевшим рядом с ним хозяином в глазах Роберта было удивление, смешанное со страхом.

— В доброе старое время сжигали на костре за более невинные шутки, — смеясь от души, проговорил Рафлз Хоу. — Ну как, хватит с вас Амазонки? Не перебраться ли в Египет?

Вновь послышался шум какого-то механизма, все мгновенно переменилось, и вот, насколько хватал глаз, вокруг раскинулась бесконечная пустыня. На переднем плане теснилось друг к другу пять пальм, у основания их росли колючие, напоминающие кактус растения. В стороне стоял серый, грубо обтесанный обломок скалы, низ у него был высечен в форме огромного жука-скарабея. На поверхности этого древнего камня резвились ящерицы. А в бесконечную даль уходили желтые пески, и на горизонте мерцала дымка миража.

Роберт ухватился за край дивана и бросал по сторонам ошеломленные взгляды.

— Мистер Хоу, я ровно ничего не понимаю!..

— Сильное впечатление, не правда ли? Эта египетская пустыня — излюбленное мое убежище, сюда я скрываюсь, когда мне хочется покурить и предаться на досуге размышлениям. Странно, что табак завезен к нам с делового, практического Запада. Так и кажется, что его родина — томный, мечтательный Восток. Но, может быть, для разнообразия вам хотелось бы перенестись в Китай?

— Нет, только не сегодня, — сказал Роберт, проводя рукой по лбу. — От всех этих чудес у меня голова кругом идет, и, право, я испытал нечто вроде нервного потрясения. Кроме того, мне пора вернуться в «Зеленые Вязы», наш прозаический дом, если только я смогу найти туда дорогу из этой пустыни, куда вы меня умчали. Но, мистер Хоу, разрешите мое недоумение: в чем тут секрет?

— Это просто забава, хитрая игрушка, и только. Сейчас я вам все объясню. От курительной идет длинная анфилада очень больших оранжерей. В каждой поддерживается особая температура и степень влажности, так, чтобы воспроизвести в точности климат Египта, Китая и других стран. Наша стеклянная камера — это просто трамвай, движущийся почти бесшумно по стальным рельсам. С помощью шнуров я направляю ход нашего трамвая, и он идет, как вы заметили, с поразительной скоростью. Эффект еще усиливается тем, что потолки в оранжереях очень умело расписаны под небо, и повсюду обитают птицы и другие живые существа, которые, кстати сказать, чувствуют себя в этой искусственной обстановке не хуже, чем на родине. Вот вам весь секрет нашего путешествия в Южную Америку.

— А как же египетская пустыня?

— Да, здесь несколько сложнее. У меня работал лучший французский специалист по декорациям. Он написал весь идущий по окружности фон. Пальмы, кактусы, обелиск — это все, конечно, настоящее, так же как и песок, который тянется ярдов на пятьдесят, и я готов держать пари, что самый зоркий человек не отличит, где кончается настоящий песок и начинается иллюзия песка. Это обычный и даже довольно дешевый прием, используемый в круглой панораме, но только все очень тщательно выполнено. Что еще осталось для вас непонятным?

— Стеклянная камера. Для чего ее стены из стекла?

— Чтобы мои гости не чувствовали резкой перемены температуры. Я оказывал бы плохое гостеприимство, если б они возвращались в курительную, промокнув насквозь и схватив жестокий насморк. Стекло прогрето, иначе на нем осела бы влага и казалось бы, что все затянуто туманом. Но вы действительно спешите? В таком случае вот мы и снова в курительной. Надеюсь, ваш визит далеко не последний. И, если позволите, я с большой охотой побываю у вас в «Зеленых Вязах». Прошу вас, выход через музей.

Когда после благовонной, теплой атмосферы великолепного дворца Роберт Макинтайр вновь очутился в резком, колючем холоде английского зимнего вечера, у него было такое чувство, словно он надолго уезжал в дальние края. Протяженность времени измеряется нашими впечатлениями, и так живы, так новы были впечатления Роберта, что ему казалось, будто уже много недель прошло с момента встречи на дороге с прокопченным «механиком». Голова у Роберта шла кругом, мысли неслись вихрем, он был словно одурманен безмерным богатством, колоссальным могуществом этого необыкновенного человека. Как мал, как убог показался ему их дом, когда Роберт переступил его порог, недовольный самим собой и всем окружающим.

Глава V

ПРОСЬБА ЛАУРЫ

В тот же вечер после ужина Роберт Макинтайр выложил отцу и сестре все, что ему довелось увидеть. Он был так переполнен впечатлениями, что ему не терпелось ими поделиться. Поэтому скорее ради собственного удовольствия, чем из желания доставить удовольствие близким, он живо обрисовал виденные им чудеса, несметные богатства, сокровищницу драгоценных камней, золото, мрамор, необычайные механические устройства, бьющую через край роскошь, полное пренебрежение к расходам, которое сказывалось во всем. Целый час он в самых красочных выражениях расписывал эти чудеса и под конец не без гордости сообщил о просьбе, с какой обратился к нему Рафлз Хоу, и о том полнейшем доверии, которое ему, Роберту, было оказано.

Рассказ Роберта подействовал на его слушателей совершенно по-разному. Старик Макинтайр откинулся на спинку стула, ядовитая усмешка искривила его губы, кожа на худом лице собралась в тысячи морщинок, глазки заблестели от зависти и жадности. Он с такой силой сжал край стола тощей желтой рукой, что при свете лампы суставы на пальцах казались совсем белыми. Лаура, напротив, вся подалась вперед, губы у нее полураскрылись, щеки порозовели — она впитывала в себя каждое слово брата. Когда он поочередно взглянул на отца и сестру, ему показалось, что никогда еще не видел он отца таким злым, а Лауру — такой красивой.

— Да кто он, этот субъект? — спросил наконец старик после продолжительного молчания. — Надеюсь, состояние свое он нажил честным путем? На пять миллионов драгоценных камней, ты говоришь? Боже милостивый!.. И готов раздать их, только боится превратить людей в попрошаек? Можешь передать ему, Роберт, что тебе известен человек, вполне достойный и не имеющий ничего против того, чтобы его сделали попрошайкой!

— Но все же, Роберт, кто он такой? — воскликнула Лаура. — Едва ли Хоу — его настоящее имя. Может, он переодетый принц или даже король в изгнании? Да, хорошо бы полюбоваться на его бриллианты и изумруды! Я считаю, что изумруды особенно идут брюнеткам. Расскажи мне еще про этот музей, Роберт.

— Я думаю, что мистер Хоу именно тот, за кого себя выдает, — сказал Роберт. — У него простые, сдержанные манеры обыкновенного среднего англичанина. Какой-нибудь особой утонченности я в нем не заметил. Он разбирается в книгах, в картинах, но ровно настолько, чтоб оценить их прелесть, не больше. Нет, по-моему, он человек нашего круга и положения, но получивший по наследству огромное богатство. Конечно, мне судить трудно, но все то, что я видел сегодня — дом, картины, драгоценности, книги и все остальное, — меньше чем за двадцать миллионов не купишь, я даже уверен, что и этого будет недостаточно.

— Я знал когда-то одного Хоу, — сказал старик Макинтайр, барабаня пальцами по столу. — Он был у меня старшим мастером в цехе по изготовлению патронных гильз. Но это был пожилой, одинокий человек. Ну, во всяком случае, будем надеяться, что все это добро досталось твоему Хоу не мошенничеством, деньги, надеюсь, ничем не запятнаны.

— И он в самом деле придет к нам? — Лаура захлопала в ладоши. — Скажи, Роберт, ну как ты думаешь, когда? Смотри предупреди меня заранее. А вдруг завтра, как ты думаешь?

— Право, не могу сказать тебе.

— Я просто жажду его увидеть. Никогда в жизни мне ничего не хотелось так сильно!

— А, ты получила письмо, — сказал вдруг Роберт. — От Гектора, конечно, судя по иностранной марке. Ну, как он там?

— Письмо пришло только сегодня вечером, я его еще не читала. Сказать по правде, я так увлеклась твоими рассказами, что совершенно про него забыла. Бедняга Гектор! Письмо с Мадейры. — Она бегло проглядела четыре страницы, исписанные неровным, ребячьим почерком молодого моряка. — У него все благополучно. Корабль попал в шторм в пути и тому подобное, но теперь у него все в порядке. Рассчитывает к марту вернуться. А может, он все-таки придет завтра, твой новый друг, твой рыцарь из очарованного замка?

— Едва ли так скоро.

— Если он ищет, куда бы поместить капитал, Роберт, — сказал отец, — не забудь передать ему, что сейчас особенно выгодно вкладывать средства в производство оружия. С моим опытом и при капитале в несколько тысяч я обеспечу ему барыш в тридцать процентов, точно, как в банке. В конце концов должен же твой Рафлз Хоу пустить в оборот свои капиталы. Нельзя же все растранжирить на всякие там книги и драгоценные камни? Я, безусловно, мог бы дать ему самые практические советы.

— Он навестит нас, возможно, еще очень не скоро, отец, — холодно ответил Роберт. — И когда он придет, я едва ли позволю себе использовать дружеское его расположение ко мне в твоих коммерческих интересах.

— Папа, мы не ниже его! — воскликнула Лаура с горячностью. — Зачем ты хочешь выставить нас перед ним в роли нищих? Он вообразит, что мы проявляем внимание к нему только из-за его денег. Я просто не понимаю, как ты можешь допускать подобные мысли!

— Если бы я не допускал подобных мыслей, мисс, на какие бы, спрашивается, средства дал я вам образование? — сердито накинулся на нее старик.

Роберт тихонько вышел из комнаты. И у себя, среди своих полотен, он все еще слышал голоса из гостиной: один хриплый, другой звонкий — там шла нескончаемая семейная перебранка. Все более неприглядной казалась Роберту домашняя обстановка, в которой протекала его жизнь, все больше мечтал он о покое, который можно приобрести за деньги.

На следующее утро, едва убрали со стола после завтрака, а Роберт еще не успел приняться за работу, как раздался робкий стук в дверь — на пороге стоял Рафлз Хоу. Роберт бросился к нему навстречу, радостно его приветствуя.

— Боюсь, что я слишком ранний визитер, — произнес гость извиняющимся тоном, — но я обычно совершаю прогулку сразу после завтрака. — Во внешности его теперь не замечалось следов грязной работы, на нем был аккуратный темный костюм, волосы гладко причесаны. — Вчера вы рассказывали мне о вашей работе. Может быть, несмотря на ранний час, вы позволите побывать в вашей студии?

— Входите, мистер Хоу, прошу вас! — Роберт был приятно взволнован лестным вниманием столь щедрого мецената. — Сочту за честь показать вам те небольшие вещи, над которыми сейчас тружусь, хотя, признаться, побаиваюсь, — у вас перед глазами всегда столько настоящих шедевров! Разрешите представить вас отцу и сестре.

Старик Макинтайр отвесил глубокий поклон и потер высохшие, костлявые руки, а молодая леди, подавив возглас удивления, широко раскрытыми глазами смотрела на миллионера. Хоу сделал шаг вперед и спокойно пожал ей руку.

— Я так и думал, что это вы. Я уже имел честь встретить вашу сестру, мистер Макинтайр, в первый же день моего приезда в Тэмфилд. Мы оба прятались от метели под навесом и очень приятно беседовали.

— Я понятия не имела, что разговариваю с владельцем нового дома, — сказала Лаура несколько смущенно. — Какие странные бывают совпадения!

— Я часто думал, с кем же я тогда встретился, но только вчера это стало для меня ясно. Как у вас здесь мило! А летом, должно быть, просто очаровательно! Да позвольте, если бы не тот холм, ваш дом был бы виден из моих окон!

— Да, и он не закрывал бы вид на ваши чудесные ели, — сказала Лаура, став у окна рядом с мистером Рафлзом Хоу. — Только вчера я смотрела и думала: как жаль, что существует этот холм!

— Да? Я прикажу снести его. Буду счастлив доставить вам удовольствие.

— Боже мой! — воскликнула Лаура. — Снести холм? Но куда же его девать?

— Можно его весь срыть и насыпать в другом месте. Холм не так уж велик. Нужно только нанять несколько тысяч рабочих, снабдить их соответствующей техникой и провести железнодорожную ветку — через несколько месяцев от холма и следа не останется.

— А как же дом нашего бедного викария? — спросила Лаура смеясь.

— Ну, это не встретит особых затруднений. Мистеру Сперлингу можно будет предложить взамен такое же точно жилище, и еще более для него удобное. Ваш брат подтвердит, что я большой мастер проектировать здания. Нет, серьезно, если вы считаете, что холм вам мешает, я приму меры и его снесут.

— Нет, мистер Хоу, ни за что на свете! Я оказала бы плохую услугу жителям Тэмфилда, если бы стала внушать вам такую идею. Ведь холм единственное, что придает Тэмфилду хоть некоторое своеобразие! Я оказалась бы отъявленной эгоисткой, если бы хотела уничтожить холм только для того, чтобы украсить вид из окон нашей гостиной.

— Наш дом, мистер Хоу, это просто конура, — заговорил старик Макинтайр. — Вы, наверное, чувствуете себя здесь как в коробке, после вашего величественного дворца, о котором сын рассказывает самые невероятные вещи. Но мы не всегда так жили, мистер Хоу. Теперь я существую более чем скромно, а было время, и не так давно, когда я мог предъявить в банк чек на сумму не меньшую, чем любой другой фабрикант оружия в Бирмингеме. Это было…

— Папочка, наш милый, старенький ворчун! — воскликнула Лаура, ласково обняв отца.

Старик вскрикнул, и лицо у него исказилось гримасой боли, однако он попытался скрыть ее за притворным кашлем.

— Не подняться ли нам наверх? — поспешно предложил Роберт, стремясь отвлечь внимание гостя от маленького семейного инцидента. — Моя студия настоящая мансарда художника: она под самой крышей. Разрешите, я проведу вас туда, мистер Хоу?

Оставив Лауру и мистера Макинтайра-старшего в гостиной, они поднялись в мастерскую Роберта. Мистер Хоу долго стоял перед «Подписанием Великой хартии вольностей» и «Убийством Фомы Кентерберийского», щуря глаза и нервно пощипывая бородку; Роберт с беспокойством ждал.

— Сколько вы за них хотите? — обратился к нему наконец мистер Хоу.

— Я оценил их по сто фунтов за каждую, когда посылал в Лондон на выставку.

— В таком случае лучшее, что я могу вам пожелать, это чтобы наступил день, когда вы будете рады уплатить вдесятеро, только бы получить свои работы обратно. Я убежден, что у вас большие способности, и вижу, что в отношении композиции и смелости замысла вы уже достигли многого. Но рисунок у вас, если позволите быть откровенным, несовершенен, и в цвете вы не сильны. Так вот, мистер Макинтайр, предлагаю вам сделку. Я знаю, вы равнодушны к деньгам, но все же, как вы сами сказали при нашей первой встрече, человеку надо на что-то существовать. Я покупаю у вас обе картины по назначенной вами цене на том условии, что за вами сохраняется право выкупить их, как только пожелаете, за ту же сумму.

— Право, вы так добры!.. — Роберт не знал, радоваться ли ему продаже картин или обидеться на не очень лестные замечания покупателя.

— Разрешите сразу же написать вам чек, — продолжал Рафлз Хоу. — Вот я вижу перо и чернила. Сегодня же вечером пришлю за своей покупкой двоих лакеев. Не беспокойтесь, я сберегу ваши произведения. Когда вы станете знаменитостью, они будут цениться как образцы вашей ранней манеры.

— Поверьте, мистер Хоу, я чрезвычайно вам обязан, — сказал Роберт, пряча чек в записную книжку. Прежде чем свернуть его, молодой художник успел взглянуть на проставленную в нем цифру в смутной надежде, что богач с прихотями, быть может, пожелал дать ему более высокую цену, чем та, которую он сам назвал. Но нет, там значилось ровно «двести фунтов». В душу Роберта закралось неясное ощущение, что репутация бессребреника имеет и неприятную сторону. Жаль, что в присутствии Рафлза Хоу у него сорвалось тогда с языка несколько необдуманных слов, ведь они были не столько продиктованы убежденностью, сколько явились реакцией на отцовскую меркантильность.

— Надеюсь, мисс Макинтайр, — сказал Рафлз Хоу, когда они с Робертом снова спустились в гостиную, — вы окажете мне честь и придете посмотреть мои коллекции. Ваш брат, я думаю, охотно будет вас сопровождать, или, может быть, ваш отец не откажет в любезности посетить мой дом.

— Приду с большим удовольствием, мистер Хоу, — ответила Лаура, подарив ему свою самую милую улыбку. — Но сейчас у меня много времени отнимают заботы о бедняках, которым в такие холода приходится еще труднее, чем всегда.

Роберт поднял брови: он впервые слышал о благотворительной деятельности сестры, но мистер Рафлз Хоу одобрительно кивнул головой.

— Роберт рассказывал нам о ваших чудесных оранжереях, — продолжала Лаура. — Хорошо бы разместить в одной из них наших бедных прихожан, чтобы они там побыли в тепле.

— Ничего нет проще. Боюсь только, не покажется ли им потом еще труднее, когда придется снова вернуться в свои дома. У меня только что закончилась постройка одной новой оранжереи, я еще не успел показать ее вашему брату. Думаю, она будет самой подходящей: это уголок индийских джунглей, там жарко в полном смысле этого слова.

— Ах, как мне хотелось бы побывать в индийских джунглях! — воскликнула Лаура, хлопая в ладоши. — Увидеть Индию — моя давнишняя заветная мечта. Я так много о ней читала — о ее храмах, лесах, великих реках и тиграх. Вы не поверите, мистер Хоу, но я еще никогда в жизни не видела настоящего тигра — только на картинках!

— Это легко исправить, — спокойно улыбнувшись, сказал мистер Хоу. — Вам хочется увидеть живого тигра?

— Да, ужасно хочется!

— Я вам его пришлю. Позвольте… Сейчас около двенадцати. До часа я успею протелеграфировать в Ливерпуль. Там есть человек, занимающийся такими вещами. Завтра утром, полагаю, тигра уже пришлют. Итак, надеюсь видеть вас у себя в ближайшее время. Я у вас засиделся, а мне еще предстоит несколько часов провести в лаборатории. У меня строгий распорядок дня.

Он сердечно пожал всем руки и, закурив в дверях трубку, вышел из дому.

— Ну, что вы скажете? — спросил Роберт.

Все трое провожали глазами удалявшуюся по снегу темную фигуру.

— Ему нельзя доверять деньги, прямо как младенцу! — визгливо крикнул старик. — Я еле сдержался, едва он начал болтать чепуху об уничтожении холмов, покупке тигров и прочий вздор, и это когда честные люди лишены возможности развернуть свои способности и вершить настоящие крупные дела и им только не хватает небольшого капитала! Это просто безбожно, вот как я это называю!

— Он очарователен — вот мое мнение! — сказала Лаура. — Не забудь, Роберт, ты обещал взять нас с собой посмотреть его дом. Он сам пожелал, чтобы мы его навестили в ближайшее время. Как ты думаешь, не пойти ли сегодня же вечером?

— Нет, Лаура, это неудобно. Положись на меня — я все устрою. А теперь надо пойти поработать, зимой так быстро темнеет.

* * *

Ночью, когда Роберт уже лег в постель и начал дремать, он вдруг почувствовал, как его кто-то тронул за плечо. Он приподнялся и увидел, что у постели в белой сорочке и в шали, накинутой на плечи, вся залитая лунным светом стоит сестра.

— Роберт, дорогой, — зашептала она, наклонясь над ним. — Я хотела кое о чем тебя попросить, но мне все время мешал папа. Ты обещаешь исполнить мою просьбу, Роберт?

— Конечно, Лаура. Что за просьба?

— Ты знаешь, дорогой, как я не люблю, когда обсуждают мои личные дела. Если мистер Рафлз Хоу заговорит обо мне и станет задавать какие-нибудь вопросы, не говори ему ничего о Гекторе. Ты сделаешь, как я прошу тебя, ты не откажешь твоей сестренке?

— Разумеется, раз ты этого хочешь.

— Какой ты милый, Роберт!

Лаура кинулась к брату и нежно его поцеловала. Она редко проявляла такие чувства, и Роберт потом, уже засыпая, долго недоумевал, не зная, как объяснить поведение сестры, пока, наконец, не заснул.

Глава VI

НЕОБЫЧАЙНЫЙ ГОСТЬ

На следующее утро после визита Рафлза Хоу семья Макинтайр сидела за столом и завтракала, как вдруг, к их удивлению, со стороны деревни донесся шум и гул голосов. Шум становился все явственнее, и вдруг к садовой ограде подлетели два закусивших удила коня — они били копытами, вставали на дыбы, прядали ушами, в глазах у них светился страх. Коней еле удерживали под уздцы два конюха; третий со всех ног бросился по усыпанной гравием дорожке к дому. Не успели еще Макинтайры сообразить, что все это значит, как в столовую ворвалась Мэри, служанка, с выражением ужаса на круглом веснушчатом лице.

— Прошу прощения! — взвизгнула она. — Мисс Лаура! Ваш тигр приехал!

— Господи! — воскликнул Роберт, кидаясь к двери с недопитой чашкой в руке. — Это уж слишком! Полюбуйтесь, вон железная клетка на колесах, и в ней скачет огромный тигр. И, конечно, сбежалась вся деревня.

— Он не в своем уме! — закричал старый Макинтайр. — Да это сразу было видно! На деньги, какие он потратил на этого зверя, я мог бы начать большое дело! Ну, слыхано ли такое? Велите кучеру везти клетку в полицию.

— Ни в коем случае, папа! — заявила Лаура, с достоинством вставая из-за стола и окутывая плечи шалью. Глаза у нее сияли, щеки разрумянились, у нее был вид торжествующей королевы.

Роберт, все еще держа чашку в руке, забыл про странного гостя в клетке: он залюбовался красотой сестры.

— Мистер Рафлз Хоу прислал тигра из любезности ко мне, — проговорила она, плавной походкой направляясь к двери. — Я считаю это знаком большого ко мне внимания. Я непременно выйду и посмотрю на тигра.

— Прошу прощения, сэр, — сказал появившийся в дверях кучер. — Нам никак не сдержать коней.

— Давайте все выйдем и посмотрим, — предложил Роберт.

Макинтайры подошли к ограде: по ту сторону ее стояла вся деревня, от школьников до седых стариков из дома призрения, — все изумленно глядели на невиданное зрелище. Тигр, длинный, гибкий, грозного вида зверь, с горящими зелеными глазами, крадущимися шагами кружил по клетке, ударяя себя по бокам хвостом и тычась мордой в железные прутья.

— Какие вам даны распоряжения? — спросил Роберт у кучера.

— Тигр приехал из Ливерпуля специальным экспрессом, сэр. Поезд подтянули к Тэмфилду, он стоит на станции, ждет, чтобы забрать зверя обратно. Служащие на станции оказали ему такой почет, будто это не тигр, а какая-нибудь королевская особа. Нам приказано отвезти его обратно, как только вы скажете. Тяжелая была работка, сэр, просто руки вывихнули, когда сдерживали коней.

— Чудное, прелестное создание! — восклицала Лаура. — Сколько в нем грации, изящества! Просто не понимаю, как люди могут бояться такого красавца!

— Прошу прощения, мисс, — заметил кучер, притрагиваясь рукой к козырьку кожаного картуза. — На станции он просунул лапу между прутьями, и, не успей я вовремя оттащить моего приятеля Билла, он угодил бы на тот свет. Прямо скажу, на волосок от смерти был!

— В жизни не видела ничего очаровательнее, — продолжала восхищаться Лаура, высокомерно пропуская мимо ушей рассказ кучера. — Я получила огромное удовольствие. Надеюсь, Роберт, ты не забудешь передать это мистеру Рафлзу Хоу при встрече?

— Кони очень беспокойны, — заметил брат. — Если ты достаточно налюбовалась на тигра, Лаура, не лучше ли отправить его на станцию?

Лаура кивнула ему все с тем же царственным видом, какой она так неожиданно приняла, Роберт крикнул конюхам — один из них вскочил на козлы, двое других отпустили поводья, и клетка с тигром покатила обратно, а за ней, изо всех сил стараясь не отставать, побежали все обитатели Тэмфилда.

— Какие чудеса могут творить деньги! — сказала Лаура, когда они все трое стояли на пороге, счищая с ботинок снег. — Кажется, нет такого желания, какое мистеру Хоу было бы не под силу выполнить.

— Твоего желания, ты хочешь сказать, — прервал ее отец. — Совсем другое дело, если бы нужно было что-нибудь сделать для старого, измученного человека, всю жизнь трудившегося для детей. Да, тут любовь с первого взгляда, это ясно.

— Ну как ты можешь говорить так грубо, папа! — воскликнула Лаура. Глаза ее, однако, искрились, зубки блестели, по-видимому, догадка отца показалась ей не так уж неприятна.

— Бога ради, будь осторожна, Лаура! — заволновался вдруг Роберт. — Мне сперва это не пришло в голову, но похоже, что отец прав. Лаура, ведь ты не свободна. А Рафлз Хоу не из тех, с кем можно играть.

— Милый мой Роберт. — Лаура положила руку ему на плечо. — Что ты понимаешь в таких делах? Занимайся лучше своей живописью да помни, что ты мне обещал вчера.

— Что за обещание, что такое? — подозрительно спросил старик Макинтайр.

— Ничего, папа, пустяки. Знай, Роберт, если ты нарушишь обещание, я не прощу тебе этого никогда в жизни!

Глава VII

СИЛА ЗОЛОТА

Неудивительно, что по прошествии нескольких недель имя и деятельность таинственного владельца Нового Дома приобрели известность по всей округе, и слух о нем шел все дальше, пока не докатился до самых отдаленных уголков Уоркшира и Стаффордшира. В Бирмингеме, с одной стороны, и в Ковентри и Лемингтоне — с другой, судачили о его неслыханном богатстве, о необыкновенных причудах, о странном образе его жизни. Его имя передавалось из уст в уста, тысячи усилий были направлены на то, чтобы разузнать, кто он такой. Однако, невзирая на все эти старания, любопытным не удавалось ни выяснить хоть что-нибудь о нем самом, ни раскрыть секрет его богатства.

Неудивительно также, что вокруг имени Рафлза Хоу росли все новые легенды, ибо не проходило дня без нового доказательства его неограниченного могущества и беспредельной доброты. От сельского викария, Роберта Макинтайра и других жителей Тэмфилда Рафлз Хоу разузнавал о нуждах деревни, и не один прихожанин, когда жизнь припирала его к стене, получал вдруг краткую записку с приложением чека, устраняющего разом все его беды и заботы. Сегодня старики в доме призрения получили по теплой двубортной куртке и паре крепких, добротных сапог, а завтра у мисс Свайр, престарелой женщины из хорошей семьи, кое-как шитьем добывавшей себе пропитание, внезапно появилась новенькая, первоклассная швейная машинка, взамен старой ножной, работать на которой мисс Свайр с ее ревматическими суставами было мучительно трудно. Бледный молодой учитель, долго и почти без отдыха бившийся с бестолковыми тэмфилдскими юнцами, получил по почте билет на двухмесячную туристскую поездку по Южной Европе и оплаченные квитанции номеров в отелях и все прочее. Фермер Джон Хэккет, мужественно боровшийся с судьбой долгих пять неурожайных лет кряду, на шестой не устоял, и к нему уже явились описывать имущество, когда неожиданно прибежал добрый викарий и, размахивая ассигнацией, сообщил, что не только вся задолженность фермера погашена, но и осталось достаточно, чтобы купить новые, усовершенствованные сельскохозяйственные машины и впредь быть увереннее в завтрашнем дне. Деревенских жителей охватывало почти суеверное чувство, когда они глядели на великолепный дом, на огромные, блестевшие на солнце оранжереи и особенно, когда видели ночью его бесчисленные окна, из которых лился ослепительный электрический свет. Им казалось, что в этом громадном дворце обитает какое-то божество, невидимое, но всевидящее, обладающее безграничной силой и добротой, всегда готовое помочь и утешить. Совершая свои благодеяния, Рафлз Хоу сам оставался в тени, приятная обязанность осыпать дарами сирых и убогих выпала на долю викария и Роберта.

Только однажды он выступил открыто — в том знаменитом случае, когда спас от краха известный банк братьев Гэрревег в Бирмингеме. Люди высокой честности, благожелательные и щедрые, оба брата, Льюис и Руперт, основали банк, отделения которого имелись теперь во всех городах четырех графств. Неудачные операции их лондонских агентов неожиданно привели к весьма крупным финансовым потерям, слух об этом как-то просочился наружу, и это вызвало внезапные и очень опасные изъятия вкладов. Из всех сорока отделений банка летели телеграммы с настоятельными требованиями наличности как раз тогда, когда центральное здание банка в Бирмингеме осаждали встревоженные клиенты, размахивая своими сберегательными книжками и требуя выдачи денег. Братья и с ними все служащие банка держались героически, храня на лицах улыбки, а тем временем слали гонцов и телеграммы: банк пускал в ход все свои ресурсы. Весь день не прекращался поток клиентов, и, когда пробило четыре часа и банк закрылся, улица все еще была забита толпой, а в подвалах не оставалось и тысячи фунтов наличности.

— Это только оттяжка, Льюис! — проговорил Руперт с отчаянием, когда ушел последний клерк и братьям можно было, наконец, согнать застывшую улыбку с измученных лиц.

— Эти ставни никогда больше не откроются! — воскликнул Льюис, и, упав друг другу в объятия, оба вдруг разрыдались, горюя не о себе, но о тех, кто им доверился и на кого они навлекли несчастье.

Но кто осмелится сказать, что надежды нет, пока он не поведал о своей беде людям? В тот же вечер миссис Сперлинг получила от своей старой школьной подруги, жены Льюиса Гэрревега, письмо, в котором та излила все свои опасения и надежды и рассказала о свалившемся на них несчастье. Тут же из дома викария весть пошла в Новый Дом, и на следующий день, рано утром, мистер Рафлз Хоу вышел из дому с большим черным ковровым саквояжем в руках и затем каким-то образом добился, чтобы кассир местного отделения Английского банка встал из-за стола, не закончив завтрака, и открыл банк раньше обычного часа. К половине десятого возле банка братьев Гэрревег уже начала собираться толпа, но тут появился бледный, худощавый человек с большим, раздутым ковровым саквояжем и настойчиво потребовал, чтобы его провели в приемную банка.

— Ничего нельзя поделать, сэр, — смиренно сказал ему старший брат (братья стояли рядом, стараясь поддержать друг в друге мужество). — Мы бессильны. У нас почти ничего не осталось, и было бы несправедливо по отношению к другим, если бы мы вам уплатили. Можно лишь надеяться, что, когда будут исчерпаны все оставшиеся возможности, никто, кроме нас самих, не пострадает.

— Я пришел не взять, а внести деньги, — сказал Рафлз Хоу своим серьезным, как бы извиняющимся тоном. — У меня здесь с собой пять тысяч банковских ассигнаций, в сто фунтов каждая. Если вы будете так добры и примете этот вклад, я буду чрезвычайно вам обязан.

— Но, боже мой!.. — проговорил Руперт Гэрревег, запинаясь. — Разве вы, сэр, не слыхали, что… Разве вы не видели? Мы не можем допустить, чтобы вы пошли на это, не зная… Как ты думаешь, Льюис?

— Да, конечно! Сейчас мы не можем посоветовать вам, сэр, воспользоваться услугами нашего банка: идет непрерывное изъятие вкладов, и мы не знаем, чем все это может кончиться.

— Ну-ну, — сказал Рафлз Хоу. — Если изъятие вкладов будет продолжаться, пошлите мне телеграмму, я добавлю еще немного. Расписку вы мне пришлете по почте. Всего доброго, господа!

Он поклонился и вышел, прежде чем изумленные братья поняли, что произошло, и успели оторвать глаза от огромного черного саквояжа и лежащей на столе визитной карточки посетителя. В Бирмингеме в тот день все обошлось благополучно, и банк братьев Гэрревег по сей день пользуется заслуженно высокой репутацией.

Эти случаи сделали Рафлза Хоу известным по всему Мидленду. Однако, несмотря на свою щедрость, он был не из тех, кого легко надуть. Тщетно канючил у его дверей здоровенный нищий, напрасно ловкий вымогатель исписывал страницу за страницей, изливая свои вымышленные горести. Роберта поражало, как безошибочно Рафлз Хоу, выслушав от него какую-нибудь трогательную историю, замечал всякое несоответствие, тотчас слышал фальшивую ноту. Если пострадавший был, по мнению Рафлза Хоу, достаточно силен и мог сам справиться со своей бедой или таков по своей натуре, что помощь не пошла бы ему на пользу, ничего нельзя было добиться от хозяина Нового Дома. И старик Макинтайр тоже тщетно осаждал миллионера тысячами намеков и недомолвок, стараясь дать ему понять, какой злой и несправедливой оказалась участь его, бывшего фабриканта, и как легко было бы ему вернуть прежнее величие. Рафлз Хоу вежливо выслушивал, кивал, улыбался, но не проявлял ни малейшей охоты помочь озлобленному неудачами фабриканту оружия подняться на прежний пьедестал.

Но если богатство странного отшельника манило к себе попрошаек, как огонь притягивает мотыльков, оно привлекало к себе и другие, более опасные общественные элементы. В деревне стали встречаться грубые, подозрительные физиономии, за елями возле Нового Дома по ночам рыскали какие-то темные фигуры, и городская и местная полиция предупреждала, что в Тэмфилд собираются пожаловать недобрые гости. Но, как полагал Рафлз Хоу, среди многих возможностей, какие дает огромное богатство, оно обеспечивает и его защиту, в чем кое-кто скоро имел случай убедиться.

— Не хотите ли зайти ко мне? — сказал он однажды утром, заглянув в полуоткрытую дверь гостиной «Зеленых Вязов». — Покажу вам нечто забавное.

Рафлз Хоу близко сошелся с семьей Макинтайр, и редкий день проходил, чтобы они не встретились.

Все трое охотно откликнулись на приглашение, зная, что это, как всегда, сулит какой-нибудь приятный сюрприз.

— Я как-то показал вам тигра, — обратился Рафлз Хоу к Лауре, когда они входили в столовую, — а сегодня покажу зверя не менее опасного, хотя далеко не такого красивого.

В углу столовой находились особым образом расставленные зеркала, и наверху, под острым углом к ним, — еще одно большое круглое зеркало.

— Посмотрите в верхнее зеркало, — предложил Рафлз Хоу.

— Господи, какие страшные люди! — ужаснулась Лаура. — Их там двое, и я не знаю, который хуже.

— Что они там делают? — спросил Роберт. — Они как будто сидят на полу в каком-то подвале.

— Очень подозрительные личности, — заметил старик Макинтайр. — Рекомендую послать за полицией.

— Уже сделано. Но сажать их в тюрьму, пожалуй, излишне: они и так уже в надежном заключении. Впрочем, законная власть должна получить то, что полагается ей по праву.

— Да кто же они и как сюда попали? Объясните нам, мистер Хоу. — Нежный, почти умоляющий тон в сочетании с величественной красотой придавал Лауре особую прелесть.

— Я знаю о них не больше вашего. Вчера вечером их еще не было, а утром они оказались здесь, значит, они попали сюда ночью. Да и слуги, войдя в комнату утром, увидели, что окно открыто. А что касается профессии и намерений этих субъектов, это, я думаю, легко прочесть на их физиономиях. Красавчики, нечего сказать!

— Но я решительно не понимаю, где они находятся, — недоумевал Роберт, вглядываясь в зеркало. — Один из них бьется головой о стену. Нет, он просто пригнулся, чтобы другой мог стать ему на спину. Теперь тот уже у него на спине, свет падает ему прямо в лицо. Посмотрите, какая растерянная физиономия у этого типа! Интересно было бы сделать с него набросок. Он послужил бы мне этюдом к картине, которую я задумал. Я назову ее «Бунт».

— Это моя первая добыча и, уверен, не последняя. Я поймал их в мою патентованную ловушку для жуликов, — пояснил Рафлз Хоу. — Сейчас покажу вам ее в действии. Это — совершенно новое изобретение. Пол под нами как нельзя более прочен, но на ночь он раздвигается, разъединяется на отдельные части. Это проделывается одновременно во всех комнатах нижнего этажа с помощью центрального механизма. И тогда стоит сделать два-три шага от окна или от двери, и весь настил поворачивается на больших винтах, вы соскальзываете в нижнее помещение на мягкую подстилку и можете сколько душе угодно бесноваться там и ждать, пока вас освободят. Посреди, между винтами, остается свободное место, куда составляется на ночь вся мебель. Пол, освободившись от веса непрошеного гостя, принимает прежнее положение, а гостю приходится сидеть внизу, и я могу в любое время поглядеть на него с помощью этого нехитрого оптического устройства. Я подумал, что вам будет любопытно взглянуть на моих пленников, прежде чем я передам их старшему констеблю, — он, кстати, уже идет по аллее к дому.

— Бедные жулики! — сказала Лаура. — Не мудрено, что у них такой озадаченный вид: они, очевидно, не понимают, где они и как туда попали. Я рада, что вы так хорошо себя охраняете, я часто думала, что вам здесь небезопасно.

— Да? — Он обернулся к ней с улыбкой. — Не тревожьтесь, дом мой вполне воронепроницаем. Правда, есть одно окно в лаборатории, среднее из трех, которое никогда не запирается, потому что служит мне входом и выходом, — признаться, я люблю иногда побродить ночью и предпочитаю ускользнуть из дому незаметно, без церемоний. Однако надо, чтобы вору очень повезло, если он изберет именно это единственное безопасное для него окно. Но даже и тут ему будет не так просто проникнуть в дом. Вот и констебль. Но вы не уходите, мисс Макинтайр. В моем домишке, может быть, найдется еще что-нибудь, чем я смогу вас развлечь. Пройдите, пожалуйста, в бильярдную, через несколько минут я присоединюсь к вам.

Глава VIII

ПЛАНЫ МИЛЛИАРДЕРА

Все то утро, как и многие другие до и после него, Лаура провела в Новом Доме: рассматривала сокровища музея, любовалась драгоценными безделушками в коллекциях Рафлза Хоу; из курительной комнаты стеклянный лифт перенес ее в роскошные оранжереи — хозяин скромно следовал за ней, а она порхала, словно бабочка от цветка к цветку. Рафлз Хоу наблюдал за ней украдкой и про себя радовался ее восторгам. Единственной отрадой, какую он извлекал из своих богатств, была для него возможность сделать приятное другим.

Его внимание к Лауре Макинтайр было теперь так явно, что уже не приходилось сомневаться относительно его чувств. В ее присутствии он тотчас оживлялся и был неистощим на выдумки, только бы сделать ей приятный сюрприз, развлечь и порадовать. Каждое утро, когда в доме у Макинтайров все еще спали, лакей Рафлза Хоу приносил в «Зеленые Вязы» огромный букет прекрасных, редких цветов, чтобы украсить стол к завтраку. Малейшее ее желание, любой каприз выполнялись немедленно, если только это оказывалось в человеческих силах. Пока держались морозы, ручей, по распоряжению Рафлза Хоу, запрудили и отвели на луг только затем, чтобы устроить для Лауры каток. Когда начало таять, ежедневно к вечеру появлялся грум, ведя превосходную, с лоснящейся шерстью лошадку, — на тот случай, если мисс Макинтайр пожелает совершить верховую прогулку. Все указывало на то, что Лаура завладела сердцем затворника Нового Дома.

Лаура, со своей стороны, отлично играла свою роль. Женское чутье помогало ей угадывать оттенки настроений Рафлза Хоу и на все смотреть его глазами. Она только и говорила, что о приютах, бесплатных библиотеках, пожертвованиях, реформах. Выслушивая его проекты, она всегда умела подсказать какую-нибудь новую дельную мысль. Рафлзу казалось, что наконец-то он встретил родственную душу — вот помощница, подруга жизни, способная не только идти за ним, но и вести его по избранному им пути!

И отец и брат Лауры не могли не видеть, какой оборот принимает дело. Для старика ничего не могло быть желательней родственных отношений с таким баснословно богатым человеком, как Рафлз Хоу: это и его самого хоть как-то приближало к огромному состоянию. Блеск золота ослепил и Роберта возражения замирали у него на губах. Так сладко было прикасаться ко всем этим сокровищам хотя бы в качестве доверенного лица! Зачем ему вмешиваться и портить установившиеся приятные отношения? Сестра знает, как ей поступать, это не его дело, а что касается Гектора Сперлинга — ну что ж, пусть сам о себе заботится. Самое лучшее — предоставить все своему течению.

Но с тех пор, как он познакомился с Рафлзом Хоу, и работа и домашнее окружение становились Роберту все более в тягость. Наслаждение от занятий живописью утратило для него свою остроту. К чему, казалось, трудиться, изнурять себя работой, чтобы получить какие-то гроши, если деньги можно достать, попросив их? Правда, он не обращался к Рафлзу Хоу ни с какими денежными просьбами, но через его руки постоянно проходили крупные суммы для передачи нуждающимся, и если бы и сам он терпел в чем-либо нужду, его новый друг, конечно, не отказал бы ему в помощи. Поэтому римские галеры на огромном холсте оставались по-прежнему в виде наброска, а Роберт проводил дни в роскошной библиотеке Нового Дома или разгуливал по окрестностям и выслушивал жалобы, чтобы потом вновь вернуться, как некий добрый, облаченный в костюм из твида, ангел, неся беднякам помощь от Рафлза Хоу. Довольно скромная роль, но вполне под стать ему, человеку слабохарактерному и беспечному.

Роберт заметил, что на миллионера нередко нападают приступы мрачного уныния, и ему не раз приходило в голову, что, быть может, огромные растраченные суммы сильно подорвали капитал Рафлза Хоу и он начинает тревожиться за будущее. Отсутствующий взгляд, нахмуренный лоб, склоненная голова — все указывало на то, что душа Рафлза Хоу отягчена заботами, и только в присутствии Лауры он как будто сбрасывал с себя груз своих тайных тревог. Ежедневно, часов по пять подряд, он запирался в своей лаборатории, предаваясь любимой науке, но по какой-то странной причуде никому, ни слугам, ни даже Лауре или Роберту, не разрешалось входить в лабораторию. День за днем он исчезал в ней и затем возвращался бледный, усталый, и шум машин и густые клубы дыма, валившие из высокой трубы, показывали, как сложны были опыты, проводимые им без помощников.

— Не могу ли я быть чем-нибудь полезен вам в вашей работе? — как-то предложил ему Роберт, когда они после завтрака отдыхали в курительной комнате. — По-моему, вы слишком утомляете себя. Я бы так охотно помог вам, я ведь немного разбираюсь в химии.

— Вот оно что! — Рафлз Хоу поднял брови. — Никак не предполагал. Склонность к искусству и склонность к наукам редко идут рука об руку.

— Да, я, конечно, не очень большой знаток, но в свое время прошел курс химических наук и два года работал в лаборатории института сэра Мейсона.

— Очень, очень рад это слышать, — ответил Хоу каким-то многозначительным тоном. — Это может иметь для нас чрезвычайно важное значение. Весьма возможно, и даже почти наверное, мне придется воспользоваться вашими услугами и познакомить вас с некоторыми моими методами, которые, должен сказать, сильно отличаются от методов ортодоксальных химиков. Но пока для этого еще не наступило время. В чем дело, Джонз?

— Письмо, сэр. — Дворецкий подал конверт на серебряном подносе.

Хоу сломал печать и пробежал глазами листок бумаги.

— Ах, вот как! Приглашение на бал от леди Морзли. Вынужден решительно отклонить его. Очень любезно с ее стороны, но я предпочел бы, чтобы меня оставили в покое. Хорошо, Джонз, я пошлю ответ. Знаете, Роберт, порой у меня так тяжело на душе!

Теперь он часто называл молодого художника просто по имени, особенно в минуты наибольшей откровенности.

— Я это нередко замечал, — ответил Роберт сочувственно. — Но как странно, что вы, еще молодой, здоровый, кому доступны все житейские радости, и притом миллионер…

— Ах, Роберт! — воскликнул Хоу, откинувшись в кресле и пуская из трубки кольца густого голубого дыма. — Вы попали в самую точку! Будь я миллионером, я, может быть, был бы счастлив, но, увы, я не миллионер!

— Боже мой! — ахнул Роберт.

Он весь похолодел при мысли, что это, вероятно, — предисловие к признанию, что надвигается банкротство и весь блеск, все приятные волнения рассеются, как дым.

— Не миллионер… — еле мог он выговорить.

— Нет, Роберт, я миллиардер, может быть, единственный в мире. Вот что тяготит меня, вот почему я иногда чувствую себя несчастным. Я убежден, что должен тратить свои деньги, обязан пускать их в обращение, но как осторожно надо поступать, если хочешь действовать на благо людям, не нанося им вреда! Я глубоко сознаю свою ответственность. Она меня угнетает. Имею ли я право жить спокойно, когда вокруг миллионы людей, которых я мог бы спасти, поддержать в беде, если бы только знал, как это сделать?

Роберт вздохнул с облегчением.

— Быть может, вы слишком требовательны к себе и преувеличиваете свою ответственность перед людьми? Всем известно, как много вы сделали добра. Что же вас не удовлетворяет? Если вам хочется еще больше денег и сил отдать филантропии, то ведь повсюду имеются благотворительные общества, которые будут рады принять вашу помощь.

— У меня в списке уже двести семьдесят таких учреждений, — ответил Рафлз Хоу. — Просмотрите как-нибудь этот список; может, вы пополните его. Каждому из этих обществ я ежегодно высылаю скромную лепту. Нет, не думаю, что мог бы сделать еще что-либо в этом направлении.

— Но, право же, вы внесли свою долю, она больше чем достаточна. На вашем месте я зажил бы спокойно и счастливо и больше не ломал бы над этим голову.

— Нет, так поступить я не могу, — серьезно сказал Хоу. — Не для того судьба дала мне в руки огромную силу, чтобы я жил спокойно и счастливо. Конечно, нет. Нет, Роберт, лучше пустите-ка в ход ваше воображение, придумайте еще какой-нибудь способ, чтобы человек, обладающий… ну, скажем, неограниченным богатством, мог оказать услугу человечеству, никого не лишая личной независимости, никому не нанося ущерба.

— Да, пожалуй, вы правы. Задача не из легких, — согласился Роберт.

— Некоторыми своими планами я с вами поделюсь: может, вы подадите мне дельный совет. Вот, послушайте. Что, если купить десять квадратных миль земли здесь, в Стаффордшире, и выстроить аккуратный городок из чистеньких, удобных четырехкомнатных домиков, обставленных хорошо, но просто, чтоб и магазины были и все, что нужно, но, конечно, никаких трактиров. Все жилища отдать безвозмездно людям, разорившимся, безработным, бездомным бродягам, каких немало в Великобритании. Собрать их в одно место, всем дать работу, которая длилась бы годы и приносила постоянную пользу человечеству. Чтобы труд их хорошо оплачивался и не изнурял, чтобы часы отдыха были приятны. Ведь, правда, таким образом сделаешь добро и этим людям и всему обществу в целом?

— Но какую придумать работу, чтобы занять такое огромное количество людей на большой срок и не вступить в конкуренцию с какой-нибудь существующей отраслью промышленности? Иначе вы просто переложите жизненные тяготы с одних плеч на другие.

— Совершенно верно. Нет, этого я не хочу. Я придумал другое: я хочу пробить земную кору и установить прямую связь с антиподами. Когда будет пробуравлена определенная толща земли (вычислить, какая именно — интереснейшая математическая задача), и если при этом бурить несколько в сторону от центра земного шара, — центр тяжести окажется под нами и можно будет проложить рельсы и тоннели, как это делается на поверхности земли.

Тут в первый раз у Роберта мелькнула мысль, что отец, пожалуй, прав и что перед ним в самом деле безумец. Несметные богатства затуманили ему мозг и превратили в маньяка. Роберт кивнул головой, делая вид, что соглашается, как не стал бы перечить ребенку.

— Это было бы неплохо, — сказал он. — Только я слышал, что внутренность земли расплавлена, и вашим рабочим придется стать саламандрами.

— Последние научные данные показывают, что земной шар внутри не так раскален, как предполагалось ранее, — возразил Рафлз Хоу. — Вполне доказано, что повышенная температура в угольных шахтах объясняется атмосферным давлением. В земле есть газы, способные воспламеняться, и есть горючие вещества, какие встречаются в недрах вулканов, но если мы натолкнемся на что-либо подобное в процессе бурения земли, мы направим туда одну или две реки и одолеем это препятствие.

— Пожалуй, получится не совсем удачно, если вы выйдете на противоположном конце и очутитесь под Тихим океаном, — сказал Роберт, с трудом удерживаясь от смеха.

— У меня есть вычисления наилучших современных французских, английских и американских инженеров. Место выхода можно рассчитать с точностью до одного ярда. Вон в том портфеле масса всяких планов, диаграмм, расчетов. У меня уже наняты агенты для закупки земли, и, если все пойдет гладко, осенью мы приступим к работам. Это первый из моих проектов. Второй — новые каналы.

— Тут вы непременно окажетесь конкурентом железнодорожным компаниям.

— Вы меня не поняли. Я хочу прорыть каналы повсюду, где это сможет способствовать развитию торговли. Если пошлины на суда будут сняты, такой план мне кажется разумным способом помочь всему человечеству.

— А где, скажите, вы собираетесь проводить каналы? — осведомился Роберт.

— Вот карта мира. — Хоу встал и снял карту со стенда. — Видите пометки синим карандашом? Это пункты, где я намерен рыть каналы. Первый мой долг — завершить постройку Панамского канала.

— Ну, конечно!

Да, безумие этого человека становилось все более явным, но в то же время держался он так спокойно и уверенно, что Роберт, помимо своей воли, выслушивал планы одобрительно и даже заинтересовался ими.

— Потом займемся Коринфским перешейком. Но это задача простая и в отношении самих инженерных работ и затрат на них. Затем проведем канал вот здесь, у Киля, чтобы связать Немецкое море с морем Балтийским. Это, как видите, сократит путь вдоль берегов Дании и облегчит нашу торговлю с Германией и Россией. Видите эту синюю линию?

— Да, да, разумеется.

— Проведем небольшой канал и вон там. Он свяжет Белое море и Ботнический залив. Нельзя же думать только о своей стране! Пусть наши благие дела послужат всему миру. Постараемся дать славным жителям Архангельска удобный порт для сбыта мехов и жира.

— Но канал здесь будет замерзать.

— Да, на шесть месяцев в году. И все же он будет нужен. Затем надо что-то сделать и для Востока. Никогда не следует забывать про Восток!

— Это было бы неосмотрительно, — сказал Роберт.

Его разбирал смех: таким нелепым казался ему весь этот разговор. Рафлз Хоу, однако, говорил с глубочайшей серьезностью, делая на карте пометки синим карандашом.

— Вот здесь мы, пожалуй, тоже сумеем помочь. Если начать рыть от Батума до реки Куры, то откроется торговый путь для населения берегов Каспия, установится связь со всеми реками, которые в него впадают. Обратите внимание, какую большую территорию они охватывают. Затем хорошо бы прорыть канал между Бейрутом на Средиземном море и верховьем Евфрата, это свяжет нас с Персидским заливом. Вот те самые необходимые каналы, которые теснее объединят все страны мира.

— Планы ваши, безусловно, грандиозны, — сказал Роберт, не зная, смеяться ему или пугаться. — Вы перестанете быть простым смертным и обратитесь в одну из тех великих сил природы, которые меняют, преобразуют, совершенствуют жизнь.

— Именно так я себя и мыслю. И вот почему я так остро сознаю свою ответственность.

— Программа действий у вас обширная. Но, совершив все это, вы уж, конечно, будете вправе отдохнуть.

— Ну нет! Я патриот и хотел бы оставить свое имя в анналах истории моей родины. Только пусть это будет после моей смерти, я не выношу широкой гласности и почестей. Я отложил — где именно, будет указано в моем завещании — восемьсот миллионов на погашение нашего национального долга. Не думаю, что это повредит Англии.

Роберт смотрел на этого странного человека во все глаза, онемев от дерзости его речей.

— Можно еще заняться обогреванием почвы. Здесь неограниченное поле деятельности. Вы, конечно, читали о необычайно высоких урожаях в Джерси и других местах, где были проведены под землей трубы с горячей водой? Урожай увеличился втрое и вчетверо. Я могу повторить этот опыт в расширенном масштабе. Остров Мэн, например, можно использовать в качестве тепловой станции. Главные трубопроводы пойдут в Англию, Ирландию и Шотландию, а от них сделаем отводы и образуем по всей стране целую сеть труб на глубине два фута под землей. Одна труба на расстоянии ярда от другой — этого, я думаю, будет достаточно.

— Боюсь, — заметил Роберт, — что горячая вода с острова Мэн несколько охладится, пока достигнет, скажем, Шотландии.

— Это препятствие обойти легко. Через каждые несколько миль можно установить особые печи, которые будут поддерживать должную температуру в трубах. Вот некоторые из моих планов на будущее, Роберт, и, чтобы осуществить их, мне необходима помощь вот таких, как вы, бескорыстных людей. Но как ярко светит солнце, как вокруг чудесно! Мир прекрасен, Роберт, и я хотел бы, чтобы после моей смерти людям жилось хоть немного лучше. Пройдемся, вы расскажете, кому и где еще я могу помочь.

Глава IX

НОВЫЙ ПОВОРОТ СОБЫТИЙ

Богатство Рафлза Хоу принесло, несомненно, много добра людям, но бывали случаи, когда оно оказывало им плохую услугу. Даже самые мысли о больших деньгах, соприкосновение с ними часто приносили вред. Пагубней всего повлияли они на старого фабриканта оружия. Если прежде это был только жадный, ворчливый старик, то теперь он стал желчным, угрюмым и даже опасным человеком. Он видел изо дня в день, как протекает через его собственный дом поток денег, а ему не удается отвести для себя даже самый крохотный ручеек, и это его озлобило, в глазах у него появился алчный блеск. Он меньше жаловался на превратности судьбы, но чаще впадал в мрачное настроение, часами стоял на тэмфилдском холме и глядел на величественный дворец внизу, как умирающий от жажды смотрит на мираж в пустыне.

Он повсюду выспрашивал, выведывал, подслушивал и в конце концов кое в чем оказался более осведомленным, чем сын и дочь.

— Ты, наверное, все еще понятия не имеешь, откуда твой новоявленный друг добывает деньги, — сказал он как-то Роберту во время утренней прогулки по деревне.

— Я знаю только, что он тратит их достойным образом.

— Как бы не так! — фыркнул старик. — «Достойным образом»! Помогает всякому бродяге, всякой потаскушке и последнему негодяю и не может дать в долг и фунта стерлингов под верное обеспечение, чтобы помочь уважаемому человеку поправить свои дела!

— Дорогой отец, право, я не могу спорить с тобой на эту тему, — сказал Роберт. — Я уже не раз высказывал тебе свое мнение об этом. Цель мистера Хоу — помогать тем, кто доведен до крайности. А на нас он смотрит, как на равных себе: ему и в голову не приходит покровительствовать нам, как будто мы слабы и беспомощны. Принять от него деньги — значит для нас унизиться.

— Что за вздор ты говоришь, Роберт! Речь идет лишь о том, чтобы взять у него заимообразно, это постоянно практикуется в деловом мире.

Было еще утро, но Роберт видел, что отец уже успел где-то порядком выпить, — он был раздражен, сварлив. Пристрастие к вину за последнее время у него усилилось: его редко видели трезвым.

— Мистер Рафлз Хоу без нас знает, кому дать деньги и кому отказать, — ответил Роберт холодно. — Он сам зарабатывает деньги и волен распоряжаться ими, как ему заблагорассудится.

— А как он, интересно, их «зарабатывает»? Ты этого, Роберт, не знаешь. Ты не подозреваешь, что, может быть, участвуешь в афере, когда помогаешь ему расшвыривать деньги. Слыхал ты, чтобы кто-нибудь зарабатывал такую уйму денег праведным путем? И могу тебя уверить: слитки золота для него не дороже, чем куски угля для шахтера. Он мог бы сложить дом из них и не моргнул бы глазом! — злобно выкрикивал старик.

— Я знаю, отец, Рафлз Хоу чрезвычайно богат. Знаю также, что порой он высказывает крайне экстравагантные мысли, что фантазия уносит его очень далеко. Он делился со мной некоторыми своими планами, осуществить которые нечего мечтать и богатейшему человеку в мире.

— Смотри, сын мой, не соверши ошибки. Твой бедный старик отец не так уж глуп, хотя он всего-навсего несчастный, разорившийся промышленник. — Он искоса посмотрел на сына, подмигнул ему и как-то неприятно усмехнулся. — Когда пахнет деньгами, я это сразу чую. У него горы денег. Не сомневаюсь, что другого такого богача и на свете нет. Но честным ли путем досталось ему богатство? За это я не поручусь. Я еще не совсем ослеп, Роберт. Ты видел фургон, который приезжает сюда каждую неделю?

— Фургон?

— Ну да. Видишь, мне еще удается разузнавать для тебя новости. Фургон должен прибыть сегодня утром, он всегда приезжает в субботу утром. Да вот он выезжает из-за поворота, видишь?

Роберт оглянулся и действительно увидел на дороге к Новому Дому большой, тяжелый фургон, который тянули две сильные лошади. По тому, как они напрягались, как медленно двигался фургон, чувствовалось, что кладь весит необычайно много.

— Подождем здесь, — сказал старик Макинтайр, ухватив костлявой рукой сына за рукав. — Пусть проедет мимо. Посмотрим, что будет дальше.

Они стали у дороги, дожидаясь, пока фургон поравняется с ними. Он был покрыт брезентом и спереди и с боков, но сзади можно было разглядеть, что находится внутри. Там были какие-то свертки, уложенные рядами, один на другом, — все одинаковой формы, в одинаковой упаковке, длиной фута в два и высотой приблизительно в шесть дюймов. Каждый сверток был обернут в грубый холст.

— Ну что ты на это скажешь? — торжествующе обратился старик к сыну, когда фургон, скрипя колесами, проехал дальше.

— Что это, по-твоему, такое?

— Я следил за ним, Роберт, я следил за этим фургоном каждую субботу, и однажды мне удалось заглянуть внутрь. Это произошло в тот день, когда, помнишь, бурей свалило вяз, он упал поперек дороги и его пришлось распилить пополам. Это случилось в субботу, и, пока расчищали дорогу, фургону пришлось остановиться. Я стоял неподалеку и воспользовался случаем. Я подошел сзади и ощупал сверток. Ведь не так уж он велик, верно? Но поднять его под силу только очень крепкому человеку. Они тяжелые и твердые, словно бы из металла! И я вот что скажу тебе, Роберт, фургон нагружен золотом!

— Золотом?!

— Это все слитки золота, Роберт. Но давай подойдем поближе.

Они прошли вслед за фургоном в ворота и там, свернув с аллеи, встали среди елок, откуда им все хорошо было видно. Фургон остановился у входа в здание с высокой трубой. Там его уже поджидал целый штат конюхов и лакеев: они тут же бросились разгружать фургон и потащили свертки в лабораторию. Первый раз Роберт видел, что туда входят посторонние. Самого хозяина сейчас нигде не было видно. Через полчаса весь груз перенесли в здание, и фургон тотчас укатил.

— Ну что ж, — задумчиво проговорил Роберт, когда они с отцом возобновили прогулку. — Допустим, ты прав, — кто же присылает ему такое количество золота, откуда оно?

— Ага, в конце концов пришлось тебе согласиться с отцом! — Старик даже захихикал от удовольствия. — Я-то вижу, в чем тут фокус! Мне все ясно! Их двое, понимаешь? Тот, другой, достает золото. Каким образом? Этот вопрос на время оставим, но будем надеяться, что все идет честным путем. Предположим, что они напали на необыкновенные золотые россыпи, где золото можно грести лопатой. Добытое золото пересылают сюда, и этот Рафлз Хоу в своей лаборатории всякими там своими химическими обработками очищает и промывает его, чтобы можно было продать. Вот как я все это объясняю. А ты как считаешь, правильно я сообразил?

— Но если так, золото приходится снова вывозить отсюда?

— Ну да! Только вывозят его понемногу. Я знаю, я смотрел в оба. Каждую ночь золото увозят в небольшой тележке на станцию и поездом семь сорок отправляют в Лондон. Но оно уже не в слитках, а сложено в окованные железом ящики. Я их видел, мой мальчик, трогал собственными руками!

— Ну что ж, — проговорил молодой человек в раздумье. — Может, ты и прав. Да, возможно, что ты прав.

* * *

В то время как отец и сын пытались проникнуть в тайну Рафлза Хоу, сам он явился в «Зеленые Вязы». Лаура была одна; она сидела у камина, читая «Королеву».[60]

— Ах, как жаль! — воскликнула она, отбрасывая газету и вскакивая с кресла. — Кроме меня, никого нет дома. Но отец и брат скоро вернутся. Роберт, во всяком случае, должен быть с минуты на минуту.

— Я как раз предпочел бы побеседовать с вами с глазу на глаз, — спокойно ответил Рафлз Хоу. — Прошу вас, сядьте, я хотел бы с вами поговорить.

Лаура снова села в кресло, щеки у нее вспыхнули, дыхание участилось. Она отвернула лицо и смотрела на огонь в камине, но глаза ее искрились своим, не отраженным светом.

— Помните, мисс Макинтайр, как мы встретились с вами впервые? — спросил он, стоя перед ней на ковре и глядя на ее темные волосы, на прекрасную, точеную шею цвета слоновой кости.

— Как будто все это было только вчера, — ответила Лаура самым мягким и нежным тоном.

— Тогда, значит, вы не забыли те нелепые слова, которые под конец вырвались у меня. Это было очень глупо с моей стороны. Очень сожалею, если напугал или смутил вас тогда. Но я давно живу отшельником и приобрел скверную привычку думать вслух. Ваш голос, лицо, манера держаться — все так отвечало моему идеалу женщины, любящей, преданной, способной понять, и мне невольно подумалось: будь я бедняком, мог бы я надеяться завоевать любовь такой девушки, как вы?

— Я очень дорожу вашим добрым мнением, мистер Хоу, — сказала Лаура. — Уверяю вас, я тогда ничуть не испугалась. Вам незачем извиняться за то, что, в сущности, было лишь комплиментом.

— Позже я убедился, что и душа у вас также прекрасна, что вы наделены тончайшими и благороднейшими качествами, какими только может природа одарить женщину. Вы знаете, что я человек состоятельный, но мне бы хотелось, чтобы это не влияло на ваше решение. Скажите, Лаура, могли бы вы быть счастливы, выйдя замуж за такого человека, как я?

Она не ответила, а продолжала сидеть, чуть отвернувшись, по-прежнему устремив искрящиеся глаза на огонь. Маленькая ножка ее часто постукивала по ковру.

— Вы имеете право узнать обо мне больше, прежде чем принять решение. Но рассказывать мне почти нечего. Я сирота, и, насколько мне известно, на всем свете у меня нет никого родных. Отец мой был уважаемым хирургом в Уэлсе, и я также получил медицинское образование. Но отец умер прежде, чем я успел закончить курс. Он оставил мне небольшие средства. Я увлекался химией и физикой, изучал свойства электричества и, вместо того чтобы продолжать занятия медициной, целиком посвятил себя химии. Наконец, я выстроил лабораторию и там продолжал научные исследования. К этому времени я получил крупную, чрезвычайно крупную сумму и почувствовал, что на меня ложится большая ответственность — я обязан правильно использовать эти деньги. Я все обдумал и решил построить дом где-нибудь в провинциальном уголке, но не слишком далеко от большого города. Там, думал я, у меня будет возможность держать связь с внешним миром, и в то же время я смогу жить спокойно, на досуге вынашивать свои замыслы. По чистой случайности я избрал Тэмфилд. Теперь моя задача — осуществлять задуманное и помогать людям бороться с их бедами, с несправедливостями судьбы. Я еще раз спрашиваю вас, Лаура, согласны вы соединить свою жизнь с моей и стать помощницей в деле моей жизни?

Лаура посмотрела на Рафлза Хоу и увидела сухопарую фигуру, бледное лицо, проницательные и в то же время ласковые глаза. Невольно перед ней возник другой образ — мужественные черты Гектора Сперлинга: четко очерченный рот, открытый взгляд… В эту минуту торжества Лауре вспомнилось, что Гектор остался верен ей в страшный час разорения их семьи, что он продолжал любить ее, бедную девушку, так же преданно, как в дни, когда она была богатой наследницей. Лауре вспомнился их последний поцелуй за дверью: она вновь ощутила прикосновение его губ на своих губах.

— Я считаю честью ваше предложение, мистер Хоу, — проговорила она медленно. — Но оно так неожиданно!.. Я не имела времени подумать. Я не знаю, что вам ответить.

— Нет, нет, я не хочу вас торопить! — сказал он. — Прошу вас, обдумайте все хорошенько. Я приду за ответом. Когда мне прийти? Сегодня вечером?

— Да, приходите вечером.

— Тогда я сейчас ухожу. Поверьте, ваша нерешительность заставляет меня уважать вас еще больше. Буду жить надеждой!

Он поцеловал ей руку и вышел, предоставив Лауру ее мыслям.

Вскоре можно было уже не сомневаться в том, какое они приняли направление. Все туманней и туманней становился образ далекого моряка, все ярче и заманчивей казались роскошный дворец, почти царственная власть, бриллианты, золото, будущие почести. Все это лежало у ее ног — стоило только нагнуться и взять. Как могла она колебаться хотя бы секунду? Лаура поднялась, подошла к письменному столу и взяла лист бумаги и конверт. На конверте она тут же написала:

«Гибралтар, флот его королевского величества, лейтенанту Гектору Сперлингу».

Написать самое письмо было несколько сложнее, но наконец и оно было составлено так, как то диктовали ее чувства и намерения:

«Дорогой Гектор, я убеждена, что твой отец всегда не очень одобрял наше обручение, иначе он не стал бы чинить столько препятствий нашему браку. Я уверена также, что, когда разорился мой бедный отец, ты остался мне верен лишь из чувства долга и чести, и поэтому было бы гораздо лучше, если бы мы с тобой тогда же расстались. Я не могу допустить, Гектор, чтобы из-за меня ты жертвовал своей карьерой, и, тщательно все обдумав, я решила освободить тебя, расторгнуть нашу детскую помолвку, чтобы ты был совершенно, во всех отношениях независим. Тебе может показаться, что я поступаю жестоко, но я глубоко убеждена, дорогой Гектор, когда ты добьешься высокого положения, когда ты станешь адмиралом и оглянешься назад, ты убедишься, что я была тебе подлинным другом и помешала тебе сделать ложный шаг, который погубил бы твою карьеру. Что касается меня, то, выйду я замуж или нет, я решила остаток своей жизни посвятить людям, буду стараться делать им добро, чтобы после моей смерти им жилось хоть немного лучше.

Отец твой вполне здоров и в прошлое воскресенье прочитал отличную проповедь.

Возвращаю тебе банкнот, который ты просил меня сохранить. Прощай навсегда, милый Гектор, и, поверь, что бы ни случилось, я всегда останусь твоим преданным другом.

Лаура Макинтайр».

Она едва успела запечатать письмо, как вернулись с прогулки отец и Роберт. Она закрыла за ними дверь и сделала реверанс.

— Я жду поздравлений от родственников, — сказала она, высоко подняв голову. — Приходил Рафлз Хоу и просил моей руки.

— Да не может быть! — проговорил старик. — Что же ты ему сказала?

— Попросила прийти вечером за ответом.

— И что же ты ответишь?..

— Я приму предложение.

— Ты всегда была умной девушкой, Лаура, — сказал Макинтайр-старший. Он привстал на цыпочки и поцеловал дочь.

— Но, Лаура, а как же Гектор? — сдержанно упрекнул ее Роберт.

— Я написала ему, — ответила сестра небрежно. — Будь так добр, опусти письмо.

Глава X

ВЕЛИКАЯ ТАЙНА

Итак, Лаура Макинтайр обручилась с Рафлзом Хоу, и у старика отца, когда он почувствовал себя на шаг ближе к источнику богатства, стал еще более алчный вид, а Роберт все меньше думал о работе и совсем забыл про холст, который так и стоял на мольберте, покрытый пылью. Хоу подарил невесте старинное кольцо с огромным сверкающим бриллиантом. О свадьбе, однако, говорили мало: Хоу предпочитал, чтобы все было как можно скромнее. Почти все вечера он проводил теперь в «Зеленых Вязах» и здесь вместе с Лаурой строил грандиозные планы. Разложив на столе географическую карту, молодые люди как бы парили над миром, обдумывая, рассчитывая, совершенствуя.

— Что за девушка! — восхищался дочерью Макинтайр. — Болтает о миллионах так, словно родилась быть миллионершей. Надеюсь, выйдя замуж, она не будет швырять деньги на всякие дурацкие затеи, какие взбредут в голову ее мужу.

— Лаура сильно переменилась, — заметил Роберт. — Она стала смотреть на все гораздо серьезнее.

— Дай срок, ты еще увидишь… — захихикал старик. — Лаура умница, она знает, что делает. Она не допустит, чтобы ее старенький папа так и остался ни с чем, когда она может ему помочь. Да, хорошие дела, нечего сказать! — проговорил он вдруг оскорбленно. — Дочь выходит замуж за человека, для которого золото значит не больше, чем для меня значил когда-то чугун для пушек. Сын берет у этого богача денег сколько вздумается и раздает их направо и налево всем бездельникам в Стаффордшире. А отец, любящий, заботливый отец, который воспитал их, часто не имеет шиллинга, чтобы купить себе бутылку коньяку! Что бы сказала ваша бедная мать!

— Тебе стоит только попросить у Рафлза Хоу, он тебе не откажет.

— Да, как будто я пятилетний ребенок! Но знай, Роберт, у меня есть свои права, и я так или иначе добьюсь своего. Я не позволю, чтобы меня почитали за пешку. И еще вот что: прежде чем стать дорогим тестюшкой этого субъекта, я хочу знать, откуда берутся его доходы. Мы, может, бедны, но честны. Я сегодня же пойду к нему и потребую объяснения.

Схватив шляпу и трость, он было направился к двери.

— Нет, нет, отец, ради бога! — остановил его Роберт, ухватив за рукав. — Лучше не вмешивайся. Мистер Хоу крайне щепетилен, ему не понравится, что его выспрашивают о таких вещах. Это может привести к серьезной ссоре. Прошу тебя, не ходи!

— Я не позволю, чтоб вы меня всегда отодвигали на задний план! — огрызнулся старик, успевший сильно захмелеть. — Я покажу, кто я такой!

Он все пытался вырваться от сына.

— Нет, во всяком случае, без ведома Лауры ты к Рафлзу Хоу не пойдешь. Сейчас я позову ее, мы с ней посоветуемся.

— Нет, уволь, с меня хватит сцен, — угрюмо проворчал старик, сразу притихнув: он боялся дочери, и одно только имя Лауры способно было его усмирить, как бы воинственно он ни был настроен.

— Кроме того, — продолжал Роберт, — я не сомневаюсь, что Рафлз Хоу сам сочтет нужным объяснить нам все до свадьбы. Он должен понять, что мы теперь имеем право на его доверие.

Не успел он договорить, как в дверь постучали и вошел Рафлз Хоу.

— Доброе утро, мистер Макинтайр, — сказал он. — Роберт, вы не заглянете ко мне? Я хотел бы с вами серьезно поговорить.

Они вышли, не обменявшись ни словом. Рафлз Хоу весь погрузился в свои мысли. Роберт был взволнован — он чувствовал, что предстоит что-то важное.

Зима была на исходе. Наперекор мартовскому дождю и ветру из земли уже выглядывали первые, робкие ростки. Снег сошел, но вся округа, казалось, стала еще холоднее и неприветливее, окутанная туманами, тянувшимися с сырых полей.

— Между прочим, Роберт, — спросил вдруг Рафлз Хоу, когда они подходили к дому, — вы уже отправили в Лондон вашу картину с римлянами?

— Я ее еще не закончил.

— Но ведь вы работаете быстро, я думал, она давно готова.

— Нет, боюсь, что с того времени, как вы ее видели, она мало подвинулась вперед. Прежде всего было мало света.

Рафлз Хоу промолчал, но по лицу его как бы скользнула тень. Они вошли в дом, и хозяин повел гостя в музей. Там, на полу, стояли два больших металлических ящика.

— Небольшое пополнение коллекции драгоценных камней, — бросил хозяин мимоходом. — Прибыли только вчера вечером, я еще не успел ничего посмотреть, но, судя по прилагаемым описям, тут должны быть прекрасные экземпляры. Можно разобрать ящики сегодня же вечером, если хотите помочь мне. А сейчас пройдемте в курительную.

В курительной Рафлз Хоу сел на диван и указал Роберту кресло напротив.

— Возьмите сигару, — предложил он. — И нажмите кнопку, если желаете подкрепиться. Ну, а теперь, мой милый Роберт, признайтесь, вы не раз принимали меня за сумасшедшего, а?

Это было так неожиданно и так верно, что молодой художник растерялся и не ответил.

— Дорогой Роберт, я не виню вас. Это так понятно! Я бы сам счел сумасшедшим всякого, кто говорил бы со мной вот так же, как я говорил с вами. Но, Роберт, вы ошибались. Среди проектов, которыми я с вами делился, не было ни одного, для меня невыполнимого. Я не шучу, я говорю с полнейшей серьезностью, размеры моих доходов безграничны, и все банкиры и финансисты, вместе взятые, не сумели бы собрать денег, какими я могу располагать когда угодно.

— У меня достаточно доказательств тому, как велико ваше богатство.

— И вам, естественно, любопытно, каким образом оно мне досталось. Могу сказать одно: деньги мои не запятнаны бесчестьем. Я никого не обманул, никого не ограбил, никого не угнетал, никого не заставлял на себя трудиться, чтобы добыть их. По глазам вашего отца я вижу, что он относится ко мне подозрительно. Ну что ж, может быть, его и нельзя винить. Как знать, может, и мне приходили бы в голову недобрые мысли, будь я на его месте. Но поэтому-то, Роберт, я откроюсь вам, а не ему, вы по крайней мере поверили мне, и вы имеете право, прежде чем я стану членом вашей семьи, узнать все, что я могу вам сообщить. Лаура также доверилась мне, и я хорошо знаю, что она будет верить мне и дальше, не требуя объяснений.

— Я не хочу вырывать у вас вашей тайны, мистер Хоу, — запротестовал Роберт, — но не стану отрицать, я буду очень горд, если вы окажете мне доверие.

— Да, я раскрою вам секрет, но не весь: пока я жив, никто не узнает его до конца. Но я оставлю указания, чтобы после моей смерти вы продолжали то, что не успею завершить я сам. Я сообщу вам, где будут храниться эти указания. А пока вам придется довольствоваться тем, что я вам сейчас расскажу, не вдаваясь в подробности.

Роберт уселся поудобнее и приготовился внимательно слушать, а Рафлз Хоу слегка нагнулся вперед, и серьезное и напряженное выражение его лица ясно показывало, как важен для него этот разговор.

— Вам известно, — начал он, — что я отдал много времени и сил изучению химии?

— Да, вы говорили мне.

— Я начал занятия под руководством знаменитого английского химика, продолжал их под руководством лучшего химика Франции и закончил их в самой знаменитой химической лаборатории Германии. Я был небогат, но отец оставил мне небольшие деньги, на которые я мог жить, не зная нужды. Тратил я экономно и сумел собрать сумму, позволившую мне завершить курс обучения. Я вернулся в Англию и оборудовал собственную лабораторию в спокойном провинциальном местечке, где мог работать без помех. Там я сделал несколько исследований, и они завели меня в ту область науки, в которую не проникал ни один из трех обучавших меня химиков.

Вы говорили, Роберт, что несколько знакомы с химией, — тем легче вам будет меня понять. Химия в значительной мере наука эмпирическая, и случайный эксперимент подчас дает более важные результаты, чем может дать глубочайшее изучение данного вопроса или самые тонкие умозаключения. Крупнейшие открытия в химии — начиная с производства стекла и кончая производством рафинированного сахара — обязаны счастливой случайности, которая с таким же успехом могла выпасть на долю простого любителя, как и на долю величайшего ученого.

Вот такой случайности и я обязан своим великим открытием, может быть, величайшим в мире. Хотя, надо отдать себе должное, тут я многим обязан и собственным своим рассуждениям.

Я часто раздумывал над тем, какое действие оказывают на различные материалы мощные электрические токи, пропускаемые через них продолжительное время. Я имею в виду не те слабые токи, которые идут по телеграфному проводу, я говорю о токах высокого напряжения. Я проделал соответствующие опыты и установил, что, проходя через жидкости и различные соединения, они разлагают элементы. Вы, конечно, помните известный опыт с электролизом воды. Но я обнаружил, что в отношении простых твердых веществ эффект получается иной и весьма своеобразный. Металл, например, медленно уменьшается в весе, почти не меняясь качественно. Достаточно ли понятно я объясняю?

— Я отлично все понимаю, — сказал Роберт, слушавший с живейшим интересом.

— Я брал для опыта различные металлы и получал всегда один и тот же результат: каждый раз пропускаемый в течение часа ток приводил к заметной потере веса. Теория моя на этой стадии работы сводилась к следующему: электрический ток вызывает распад молекул, некоторое количество их отходит от основной массы, как от комка земли, в виде мельчайшей, неосязаемой пыли, и кусок металла, естественно, становится легче. Я уже полностью принял для себя эту теорию, как вдруг однажды необычайный случай заставил меня в корне изменить свои взгляды.

Как-то вечером в субботу я поместил кусок висмута в зажимы и провел к его концам электрические провода, чтобы проверить действие тока на этот металл. Я проводил опыты над всеми металлами, подвергая каждый действию тока от одного до двух часов кряду. Едва я установил зажимы и пустил ток, как вдруг пришла телеграмма из Лондона, извещавшая меня, что Джон Стилингфлит, старый химик, с которым я был в дружеских отношениях, опасно болен и хочет повидаться со мной. Последний поезд в Лондон отходил через двадцать минут, а я жил в доброй миле от станции. Сунув в саквояж кое-какие необходимые вещи, я запер лабораторию и со всех ног бросился на станцию, чтобы поспеть на поезд.

Только в Лондоне я вспомнил, что забыл выключить ток и что он будет идти через висмут до тех пор, пока не разрядятся батареи. Впрочем, я этому особенного значения не придал и тотчас забыл про висмут. Я задержался в Лондоне до вечера вторника и только в среду вернулся к своей работе. Отпирая лабораторию, я опять вспомнил о своем незавершенном опыте, и мне пришло в голову, что, по всей вероятности, кусок висмута распался на отдельные молекулы. Я был совершенно не подготовлен к тому, что меня ожидало.

Подойдя к столу, я действительно убедился, что кусок металла исчез и зажимы пусты. Я уже хотел было заняться чем-то другим, как вдруг заметил, что стол, на котором были установлены зажимы, весь покрыт каплями и небольшими лужицами серебристой жидкости. Я очень ясно помню, что перед началом опыта очистил стол, следовательно, жидкость эта могла появиться, лишь пока я был в Лондоне. Странное явление меня очень заинтересовало, я аккуратно собрал жидкость в сосуд и тщательно ее исследовал. Сомнений быть не могло: это была чистейшая ртуть, без малейшей примеси висмута.

Я тотчас понял, что случай привел меня к химическому открытию чрезвычайной важности. Если висмут в определенных условиях подвергнуть воздействию электрического тока, он начнет терять вес и постепенно обратится в ртуть. Я уничтожил перегородки между элементами. Но ведь процесс на этом не остановится, и, очевидно, это есть проявление какого-то общего закона, а не отдельный, частный факт. Итак, висмут превращается в ртуть, ну, а ртуть во что превратится? Я не мог успокоиться, не разрешив этого вопроса. Я снова зарядил батареи и пропустил ток через сосуд с ртутью. Шестнадцать часов кряду я наблюдал, как ртуть постепенно густела, становилась все тверже, теряла серебристый блеск и принимала тусклый желтоватый оттенок. Когда, наконец, я вытащил металл щипцами и бросил его на стол, у него уже не было никаких признаков ртути, это был иной металл. Простейший анализ показал, что передо мной платина.

Химику последовательность этих переходов металла из одного в другой подсказывала очень многое. Может быть, вы уже догадываетесь, Роберт, что я имею в виду?

— Признаться, нет.

Роберт слушал странный рассказ, глядя во все глаза и приоткрыв рот.

— Сейчас я вам объясню. Висмут самый тяжелый металл, его атомный вес двести десять. Следующий за ним по весу свинец, атомный вес его двести семь; затем ртуть — ее вес двести. Возможно, что за время моего отсутствия ток сперва обратил висмут в свинец, а затем уже в ртуть. Атомный вес платины — сто девяносто семь и пять десятых, это как раз следующий в ряду металл, который должен получиться, если и дальше пропускать ток. Теперь понимаете?

— Да, все ясно.

— И тут сам собой возник вывод, от которого меня кинуло в жар и холод и голова пошла кругом. Следующим в ряду стоит золото. Его атомный вес сто девяносто семь. Мне припомнилось, и я впервые понял, почему в старину алхимики всегда упоминали свинец и ртуть как два металла, обязательных для опытов. Дрожащими от волнения пальцами я снова включил ток, и немногим больше чем через час — скорость процесса превращения всегда пропорциональна разнице веса металлов — передо мной был неровный кусок красноватого металла, на все пробы дающий реакцию золота.

Это длинная история, Роберт, но, я думаю, вы согласитесь со мной, что все это очень важно и не напрасно я так углубляюсь в подробности. Когда я окончательно убедился, что создал золото, я распилил слиток пополам. Одну часть я послал знакомому ювелиру, знатоку драгоценных металлов, с просьбой определить качество моего золотого самородка. Над другой частью слитка я продолжал экспериментировать, по очереди обращая его в серебро, цинк, марганец, пока не обратил его в литий, самый легкий металл.

— А во что он превратился потом? — не выдержал Роберт.

— Потом произошло то, что для химика в моем открытии, наверное, интереснее всего. Литий превратился в тонкий сероватый порошок, который так и оставался без изменений, сколько я ни подвергал его действию тока. Этот порошок — основа всех основ, это первоэлемент, иначе говоря, та субстанция, существование которой недавно теоретически доказал один известный химик и которую он назвал «протил». Я открыл великий закон видоизменения металлов под действием электричества, и я первый, кто получил протил. Поэтому, Роберт, если все мои начинания в других направлениях не дадут больших плодов, мое имя по крайней мере останется в истории химии.

Вот, в сущности, и все. Знакомый ювелир вернул мне самородок, подтвердив все мои предположения относительно его природы и качеств. Я вскоре разработал приемы, упрощавшие процесс, главным образом научился регулировать ток и добиваться более значительных результатов. Добыв таким образом некоторое количество золота, я продал его за сумму, позволившую мне закупить материалы лучшего качества и более мощные батареи. Я расширил свои опыты и, наконец, построил этот дом и оборудовал лабораторию так, чтобы продолжать работу в еще значительно большем масштабе. Повторяю, я смело могу сказать, что размер моих доходов ограничен лишь моими желаниями.

— Невероятно! — От волнения у Роберта пересохло во рту. — Просто как сказка. Но, храня эту тайну, вы, наверное, испытывали сильное искушение поделиться ею с другими?

— Да, я думал над этим. Я очень серьезно все обдумал. Одно было очевидно: если я опубликую свое открытие, драгоценные металлы немедленно утратят свою ценность. На место золота станет что-нибудь другое — янтарь, например, или слоновая кость. А золото будет цениться дешевле меди, потому что оно тяжелее меди и в то же время не такое твердое. И никто от такой перемены не выиграет. Если же я сохраню свой секрет и буду пользоваться им мудро, я смогу оказать человечеству величайшую услугу. Вот главные причины и, надеюсь, не бесчестные, которые заставили меня дать себе обет молчания. Я нарушил его сегодня впервые.

— Я не выдам вашу тайну, — заверил его Роберт. — Клянусь, я никому не скажу ни слова, пока вы сами не снимете с меня зарок.

— Если бы я не знал, что могу довериться вам, я бы не открыл свой секрет. Но теория, милый Роберт, унылая вещь, практика бесконечно более интересна. Я уделил достаточно внимания первой. Если вы пройдете со мной в лабораторию, я дам вам представление и о второй.

Глава XI

ДЕМОНСТРАЦИЯ ОПЫТА

Рафлз Хоу прошел вперед и, выйдя из дома, пересек усыпанную гравием дорожку и открыл ведущую в лабораторию дверь, ту самую, через которую, как подглядели Роберт с отцом, проносили свертки, выгруженные из фургона. Но когда Роберт очутился за этой дверью, оказалось, что это еще не лаборатория, а просторная пустая передняя, вдоль стен ее громоздились штабелями те свертки, которые вызывали у него такое любопытство, а у отца — всякие домыслы. Таинственность, окружавшая тогда эти свертки, теперь, однако, исчезла, потому что хотя некоторые из них все еще оставались в холщовой упаковке, остальные были развернуты и оказались большими брусками свинца.

— Вот мое сырье, — бросил на ходу Рафлз Хоу, кивнув на бруски. — Каждую субботу мне присылают их полный фургон, этого хватает на неделю, но когда мы с Лаурой поженимся, придется работать вдвое, — к тому времени мы уже начнем осуществлять наши великие проекты. Очень важно качество свинца, всякая посторонняя примесь, естественно, сказывается и на качестве золота.

В конце коридора находилась тяжелая железная дверь. Хоу отпер ее, — в пяти футах за ней оказалась такая же вторая.

— На ночь пол здесь повсюду раздвинут, — заметил он. — Не сомневаюсь, что прислуга в доме много судачит по поводу этой опечатанной комнаты, поэтому я вынужден остерегаться какого-нибудь любознательного конюха или слишком предприимчивого дворецкого.

Третья дверь привела их в лабораторию, высокую, пустую комнату с выбеленными стенами и стеклянным потолком. В одном углу стоял мощный горн с котлом, в щели по краям его закрытой дверцы вырывался свет ослепительного красного пламени, глухой рев огня разносился по всей лаборатории. У другой стены стояли один над другим ряды батарей, а еще выше — аккумуляторы. У Роберта загорелись глаза, когда он увидел всевозможные механизмы, сложные сети проводов, штативы, колбы, бутыли цветного стекла, мензурки, горелки Бунзена, фарфоровые изоляторы и всевозможный хлам, обычный для химической и физической лабораторий.

— Пройдем сюда, — сказал Рафлз Хоу, пробираясь через груды металла, кокса, упаковочных ящиков и оплетенных бутылей с разными кислотами. — Вы первый, не считая меня самого, кто проник в эту комнату после того, как отсюда ушли строители. Слуги вносят свинец в первое помещение и оставляют его там. Горн очищается и разжигается снаружи. У меня для этого нанят человек. Теперь взгляните вот сюда.

Он распахнул дверь в дальнем конце комнаты и жестом пригласил молодого художника войти. Тот остановился на пороге и в немом изумлении осмотрелся. Все помещение площадью около тридцати квадратных футов было завалено золотом. Большие, в форме кирпича, слитки тесными рядами лежали на полу, а у стены верхние ряды почти касались потолка. Свет единственной электрической лампы, освещавшей эту комнату без окон, вызывал тусклое, желтоватое мерцание сложенного у стен драгоценного металла и падал красноватым отблеском на устланный золотом пол.

— Вот моя сокровищница, — сказал владелец дома. — Как видите, здесь сейчас скопились довольно большие запасы. Импорт превышает у меня экспорт. Вы понимаете, на мне сейчас лежат иные и даже более важные обязанности, чем производство золота. Здесь я храню свою продукцию до момента отправки. Почти ежедневно я посылаю ящик золота в Лондон. Сбытом золота занимаются семнадцать моих агентов. Каждый из них уверен, что он единственный, и каждому до смерти хочется узнать, где я достаю так баснословно много чистого золота. Они говорят, что лучшего золота на рынке не имеется. Кажется, наиболее распространенная версия — что я один из совладельцев какого-нибудь южноафриканского прииска и что местонахождение золота держится в секрете. Ну, во сколько оцените вы все золото, что в этой комнате? Оно должно стоить очень немало, ведь это итог моей почти недельной работы.

— Какая-нибудь совершенно головокружительная цифра, — сказал Роберт, поглядев на ряды золотых кирпичей. — Что-нибудь около полутораста тысяч фунтов?

— Да что вы, гораздо больше! — засмеялся Рафлз Хоу. — Сейчас я вам скажу точно. Один слиток стоит свыше двух тысяч фунтов. Здесь пятьсот слитков у каждой из трех сторон комнаты, у четвертой только триста из-за того, что там дверь. Но на полу не меньше двух сотен. Всего получается тысячи две слитков. Поэтому, дорогой мой друг, любой биржевик, купив все золото, которое находится в этой комнате, за четыре миллиона фунтов, счел бы, что совершил недурную сделку.

— И это итог работы одной недели! — ахнул Роберт. — У меня просто мысли путаются!

— Теперь вы станете мне верить, когда я говорю, что ни одному из моих обширных проектов не помешает отсутствие денег. Давайте перейдем в лабораторию, вы увидите, как я изготовляю золото.

Посреди лаборатории стоял аппарат, похожий на большие тиски и состоящий из двух широких металлических пластин, судя по цвету, бронзовых, и большого стального винта, с помощью которого они сдвигались. К пластинам шли бесчисленные провода от динамо-машин, находившихся у противоположной стены. Внизу под аппаратом стоял стеклянный изоляционный стол, в средней его части шел ряд углублений.

— Сейчас вы поймете, как все это делается, — сказал Рафлз Хоу, сбрасывая пиджак и надевая прокопченную, измазанную холщовую куртку. — Сперва надо немного поднять температуру в горне. — Он налег на огромные мехи, и в ответ раздалось гудение пламени. — Этого достаточно. Чем выше температура, чем сильнее электрический ток, тем быстрее идет процесс. Теперь берем свинец. Помогите дотащить его сюда.

Они подняли с пола с десяток свинцовых брусков и положили на изоляционный стол. Зажав их с обеих сторон металлическими пластинами, Рафлз Хоу туго закрутил винт.

— Прежде на все это требовалась масса времени, — заметил Хоу, — но теперь у меня столько всяких приспособлений, что работа идет гораздо быстрее. Ну, осталось только пустить ток, и мы сможем начать.

Он взялся за длинный стеклянный рубильник, выступавший среди проводов, и опустил его. Что-то резко щелкнуло, затем начался непрерывный треск. От электродов рвались мощные огненные струи. Ореол золотистых искр окружил металл на стеклянном столе, искры свистели и щелкали, как пистолетные выстрелы. В воздухе остро пахло озоном.

— Действующая тут сила огромна, — сказал Рафлз Хоу. Он наблюдал за процессом, держа на ладони часы. — Органическую материю она обращает в протил мгновенно. Надо очень точно разбираться в устройстве аппарата, умело с ним обращаться, не то механик может серьезно пострадать. Мы имеем дело с колоссальной мощностью. Видите, свинец уже начинает видоизменяться.

В самом деле, на тусклом сером бруске выступали серебристые, как роса, капли и падали со звоном в углубление на стеклянном столе. Свинец медленно плавился, таял, как сосулька на солнце, электроды все время плотно его сжимали, пока не сошлись вместе, и от твердого металла осталась лужица ртути. Рафлз Хоу опустил в нее два меньших электрода, и ртуть начала постепенно густеть, застывать и, наконец, обратилась в твердое тело с желтовато-бронзовым отливом.

— Это платина, — пояснил Рафлз Хоу. — Сейчас мы вытащим ее из углублений и снова подвергнем действию больших электродов, вот так. Включим ток. Видите, цвет металла становится все темнее, все гуще. Ну, полагаю, достаточно.

Он поднял рубильник, удалил электроды — перед Робертом лежал десяток кирпичей красноватого, тускло мерцающего золота.

— Согласно нашим расчетам, эта утренняя работа должна дать двадцать четыре тысячи фунтов, а она отняла у нас не больше двадцати минут, — заметил алхимик, снимая один за другим слитки только что изготовленного золота и бросая их на стол, уже покрытый золотыми брусками.

— Давайте продолжим опыт, — сказал затем Рафлз Хоу, оставив последний слиток на изоляционном столе. — Всякому он показался бы слишком дорогостоящим — целых две тысячи фунтов, но у нас, как видите, масштабы иные. Следите, сейчас металл пройдет всю шкалу изменений.

Первым на свете после самого изобретателя Роберт увидел, как золото под действием электродов быстро и последовательно превращалось в барий, олово, серебро, медь, железо. Длинные белые электрические искры становились ярко-красными от стронция, пурпурными от калия, желтыми от марганца. Наконец, после сотни всяких изменений, металл вовсе растаял прямо на глазах у Роберта, и на стеклянном столе осталась лишь горстка легкой серой пыли.

— Это и есть протил, — сказал Хоу, перебирая ее пальцами. — Может быть, химики будущего сумеют и протил разложить на составные части, но для меня это Ultima Thule.[61] А теперь, Роберт, — продолжал он, помолчав, — я показал вам достаточно, вы узнали мою великую тайну. Тайна эта дает владеющему ею такое могущество, каким не обладал еще ни один человек от сотворения мира. И заветное мое желание — употребить свое открытие на служение людям. Клянусь вам, Роберт Макинтайр, если бы я убедился, что золото мое не приносит им добра, я бы покончил со всем этим навеки. Нет, я никогда не использую его ради собственного обогащения, клянусь всем, что свято, ни один человек не вырвет у меня мой секрет.

Глаза его сверкали, голос дрожал от волнения. Высокий, худой, он стоял среди своих электродов и реторт, и было что-то величественное в этом человеке, который, обладая сказочным богатством, сохранил высокие нравственные качества и не ослеп от блеска своего золота. Роберт, натура слабая, и не представлял прежде себе, какая сила заключена в этих тонких сжатых губах, в этих вдумчивых глазах.

— Можно не сомневаться, мистер Хоу, этот секрет в ваших руках будет служить только добру.

— Надеюсь, что так. От всей души на то уповаю. Знайте, Роберт, я открыл вам то, чего, пожалуй, не открыл бы и родному брату, будь у меня брат. И сделал я это потому, что верю и надеюсь, что вы человек, который не станет употреблять это могущество, если оно достанется вам от меня по наследству, в корыстных, эгоистических целях. Но и вам я не сказал всего. Есть одно звено, о котором я умолчал и о котором вы узнаете лишь после моей смерти. Взгляните!

Он подошел к большому, окованному железом сундуку, стоявшему в углу, и, открыв его, достал небольшую шкатулку резной слоновой кости.

— Внутри лежит документ, раскрывающий подробности процесса, пока еще вам неизвестные. Если со мной что-нибудь случится, вы всегда сможете продолжать мое дело, выполнять мои планы, следуя указаниям, изложенным в этой бумаге. Теперь, — заключил он, опустив шкатулку на прежнее место, — я буду часто обращаться к вам за помощью. Но сегодня она мне не понадобится. Я и так отнял у вас слишком много времени. Если отсюда пойдете прямо домой, прошу вас, передайте Лауре, что я зайду к ней сегодня вечером.

Глава XII

СЕМЕЙНАЯ ССОРА

Итак, великая тайна раскрыта! Роберт шел домой, и в голове у него вился целый рой мыслей, кровь стучала в висках. Он поежился, когда утром выходил из «Зеленых Вязов» навстречу сырому, холодному ветру, в густую, туманную мглу. Но теперь он все ощущал иначе, все видел в розовом свете, он шагал по грязной, изрезанной глубокими колеями деревенской улочке — и ему хотелось петь, танцевать. Чудесный удел выпал на долю Рафлза Хоу, но и ему, Роберту, едва ли худший. Ведь он посвящен в великий секрет алхимика, ему достанется сказочное богатство, каким не обладают и монархи, и в придачу свобода и независимость, каких у монархов нет. Поистине завидная доля! Перед ним вставали тысячи радостных видений будущего, в мечтах он уже вознесся над всем миром: люди падали перед ним ниц, моля о помощи или вознося благодарения за милости.

Каким неприглядным показался ему запущенный их сад с редким кустарником и тощими вязами, каким жалким простой кирпичный фасад дома с окрашенным в зеленый цвет деревянным крыльцом! Все это и раньше оскорбляло его вкус художника, но сейчас безобразие дома показалось ему нестерпимым. А комната! Стулья, обитые клеенкой, ковер унылой расцветки, на полу дорожка из разноцветных лоскутков — все вызывало в нем отвращение. Одно лишь было красиво в этой комнате — его сестра, и взгляд Роберта остановился на ней с удовольствием. Лаура сидела в кресле у камина, и прекрасное, тонкое, белое ее лицо четко выделялось на темном фоне стены.

— Знаешь, Роберт, — сказала она, кинув на него взгляд из-под длинных черных ресниц, — папа становится невозможен. Мне пришлось сказать ему прямо, что я выхожу замуж не ради его выгоды, а ради своей собственной.

— Где он сейчас?

— Право, не знаю. В «Трех голубках», вероятно. Он проводит там почти все свое время. Он выскочил из дому в страшной ярости, наговорил мне кучу глупостей о брачных договорах, родительских запретах и тому подобное. Его представление о брачном контракте сводится, по-видимому, к тому, что имущество надо записать на имя отца. Ему следовало бы вести себя смирно и ждать, пока о нем позаботятся.

— Знаешь, Лаура, все же нужно относиться к нему снисходительнее, — сказал Роберт обеспокоенно. — Последнее время я замечаю, что он очень переменился. Мне кажется, он не вполне душевно здоров. Надо бы обратиться за советом к врачу, но я сегодня все утро провел у Рафлза.

— Да? Ты виделся с Рафлзом? Он ничего не просил мне передать?

— Сказал, что зайдет к нам, как только закончит работу.

— Но что с тобой, Роберт? Ты разгорячен, глаза блестят, ты как-то даже похорошел, — с женской проницательностью заметила Лаура. — Рафлз что-нибудь сказал тебе? А, догадываюсь, он рассказал тебе, откуда у него деньги, верно?

— Да. Он мне многое объяснил. Поздравляю тебя, Лаура, поздравляю от всей души, ты будешь очень богата!

— Как все-таки странно, что именно теперь, когда мы обеднели, нам довелось познакомиться с таким человеком! Это все благодаря тебе, милый мой Роберт. Ведь если бы ты не полюбился ему, он никогда бы не попал к нам в «Зеленые Вязы» и ему не полюбился бы еще кое-кто.

— Вовсе нет, — ответил Роберт, усаживаясь подле сестры и ласково похлопывая ее по руке. — У него любовь к тебе с первого взгляда. Он влюбился в тебя, еще не зная твоего имени. Ведь он расспрашивал о тебе в первый же день, как мы с ним познакомились.

— Но расскажи, Боб, что ты узнал о его богатстве, — попросила Лаура. — Он мне еще ничего не говорил, а меня мучает любопытство. Откуда у него деньги? Во всяком случае, это не отцовское наследство — отец его был простым деревенским врачом, он мне сам рассказывал. Как же он добывает деньги?

— Я обещал держать это в тайне. В свое время он сам все тебе объяснит.

— Ну скажи хотя бы, угадала я или нет: он получил их от дяди? Да? Или от какого-нибудь друга? Или продал необыкновенный патент? Может, нашел золотую жилу? Или нефть? Ответь же, Роберт!

— Не проси, не могу, честное слово! — засмеялся брат. — И больше об этом я с тобой говорить не стану. Ты чересчур хитра. А я обязан хранить секрет. И, кроме того, мне необходимо пойти поработать.

— Очень нелюбезно с твоей стороны. — Лаура надула губки. — Но мне пора одеваться, поездом час двадцать я еду в Бирмингем.

— В Бирмингем?

— Да, мне надо заказать там кучу всяких вещей. Все надо купить заново. Вы, мужчины, забываете о таких пустяках. Рафлз хочет, чтобы мы обвенчались чуть ли не через две недели. Конечно, все будет очень скромно, но все же надо кое о чем позаботиться.

— Так скоро? — задумчиво произнес Роберт. — Ну что ж, может, так оно и лучше.

— Конечно, гораздо лучше. Представь себе, какой ужас, если вдруг приедет Гектор и устроит сцену! А если к тому времени я успею выйти замуж, это уже не будет иметь никакого значения. Что мне до того? Но Рафлз, разумеется, понятия не имеет о Гекторе. Будет просто ужасно, если они встретятся.

— Да, этого допустить нельзя.

— Я не могу без страха подумать об этом. Бедный Гектор! Но что мне оставалось делать? Ты же знаешь, Роберт, ведь у нас с ним была просто старая детская дружба. И разве могу я из-за нее отказаться от такого предложения? Это просто мой долг перед семьей, ведь правда?

— Ты попала в трудное положение, очень трудное, — ответил ей брат. — Но все уладится, я не сомневаюсь, Гектор все поймет. А ты говорила старику Сперлингу, что выходишь замуж?

— Ни слова. Он был вчера у нас, завел разговор о Гекторе, но, право, я не знала, как ему сказать. Мы поженимся в Бирмингеме, поэтому, в сущности, незачем ему и говорить. Ну, я должна поторопиться, не то опоздаю на поезд.

Сестра ушла, а Роберт поднялся к себе в студию и, растерев краски на палитре, долго стоял перед большим пустым холстом, держа в руке кисть и мастихин. Какой бессмысленной, какой бесполезной показалась ему теперь его работа! Какая у него цель? Заработать деньги? Они будут у него и так, стоит лишь попросить или в конце концов даже взять без спроса. Или, может быть, он работает, чтобы создать прекрасное произведение? Нет, как художник он далек от совершенства. Рафлз Хоу именно так сказал и был прав. После стольких усилий убедиться, что все это зря? А имея деньги, можно покупать картины, которые доставят ему радость, потому что будут действительно прекрасны. Какой же смысл в его работе?

Роберт не видел теперь этого смысла.

Он бросил кисть, разжег трубку и спустился обратно в гостиную.

Перед камином стоял отец отнюдь не в благодушном настроении, о чем свидетельствовало его красное лицо и опухшие глаза.

— Ну, Роберт, ты, конечно, как всегда, все утро провел, интригуя против отца!

— Что ты хочешь сказать, отец?

— Именно то, что говорю. Разве это не интриги, не заговор, когда вы все трое — ты, она и этот Рафлз Хоу — шепчетесь, совещаетесь и что-то замышляете, а мне ни о чем ни слова? Что мне известно о ваших планах?

— Я не вправе разглашать чужие секреты, отец.

— Секреты? Но я тоже имею право голоса! Секреты там или не секреты, а вы еще вспомните, что у Лауры есть отец, которого нельзя просто отшвырнуть в сторону! Пусть у меня были неудачи в делах, но я не настолько низко пал, я не позволю, чтобы меня третировали в собственной семье! Что, собственно, я выигрываю от этого прекрасного замужества?

— Что ты выигрываешь? Я полагаю, счастье Лауры — достаточная для тебя награда.

— Если бы этот человек искренне любил Лауру, он позаботился бы о ее отце. Не далее как вчера я попросил у него в долг, да, да, я снизошел до того, что обратился к нему с просьбой! Это я-то, который чуть не стал мэром Бирмингема! И что же? Он наотрез мне отказал!

— Ах, отец! Ну как ты мог пойти на такое унижение?

— Да, да, отказал наотрез! — возбужденно кричал старик. — Это, видите ли, противно его принципам! Но я с ним еще поквитаюсь… вот увидишь! Я про него кое-что знаю. Как они там называют его в «Трех голубках»? Фальшивомонетчик, вот как! Зачем это ему без конца доставляют столько металла, и почему у него всегда идет дым из трубы?

— Отец, оставь ты его в покое! — взмолился Роберт. — Ты, кажется, только и думаешь, что о его деньгах. А по мне, не имей он ни гроша в кармане, он все равно милый, сердечный человек.

Старик Макинтайр разразился хриплым хохотом.

— И ты еще читаешь проповеди! — сказал он. — Не имей он ни гроша в кармане! Да разве стал бы ты так лебезить перед ним, будь он нищим? И ты воображаешь, Лаура бы тогда взглянула на него? Ты сам не хуже меня знаешь, что она выходит за него только из-за денег.

У Роберта вырвался крик ужаса: в дверях стоял Рафлз Хоу. Он был бледен и молча переводил испытующий взгляд с отца на сына.

— Прошу извинить, — сказал он сухо. — Я не имел намерения подслушивать, но я невольно слышал ваш разговор. Что касается вас, мистер Макинтайр, ваши слова продиктованы вашим недобрым сердцем. Они меня не задевают. Роберт же мой преданный друг. И Лаура любит меня ради меня самого. Вам не удастся подорвать мое доверие к ним. Но с вами, мистер Макинтайр, у нас нет ничего общего, и даже лучше, что мы откровенно выскажем это друг другу.

Он поклонился и вышел так быстро, что ни Роберт, ни его отец не успели сказать ни слова.

— Вот видишь! — сказал наконец Роберт. — Ты натворил такое, что уже не поправишь.

— Я еще с ним поквитаюсь! — яростно выкрикнул старик, грозя кулаком вслед темной, медленно проходившей за окном фигуре. — Подожди, Роберт, ты увидишь, можно ли шутить шутки с твоим старым отцом!

Глава XIII

НОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

Лауре, когда она вернулась из Бирмингема, о случившемся не сказали ни слова. Она была в приподнятом настроении и весело болтала о покупках, о приготовлениях к свадьбе, время от времени выражая удивление, почему это Рафлз все не приходит. Наступил вечер, а от него по-прежнему не было вестей, и Лаура начала беспокоиться.

— Что его задерживает, почему он не идет? — спросила она брата. — Сегодня впервые после нашей помолвки мы с ним не виделись.

Роберт выглянул в окно.

— Очень ветрено, и сильный дождь, — сказал он. — Думаю, сегодня Хоу не придет.

— Гектор, бедняга, приходил в любую погоду: в дождь, в снег, когда угодно. Но, впрочем, Гектор — моряк. Ему все нипочем. Надеюсь, Рафлз не заболел?

— Он был совершенно здоров, когда я виделся с ним утром, — ответил брат, и оба они умолкли.

В оконные стекла бил дождь, в ветвях вязов у садовой ограды свистел ветер.

Старик Макинтайр весь день молча просидел в углу, глядя на огонь в камине, кусая ногти, и с его морщинистого лица не сходило выражение злобы. Вопреки своему обыкновению он не пошел в деревенский трактирчик, а рано поплелся спать, так и не сказав детям ни слова. Лаура и Роберт еще некоторое время сидели у камина, оживленно болтая. Лаура щебетала о том, сколько чудес сотворит она, когда станет хозяйкой Нового Дома. Роберт не мог не заметить, что сейчас сестра рассуждает о благотворительности меньше, чем при своем будущем муже. Кареты, платья, приемы, путешествия в далекие страны — вот о чем рассуждала она так же горячо, как прежде об устройстве приютов и работных домов.

— Я думаю, лучше всего лошади серой масти, — сказала она. — Гнедые тоже красивы, но все же серые эффектнее. Мы можем обойтись двухместной каретой и ландо, да еще нужна двуколка для Рафлза. У него полны конюшни лошадей и экипажей, но он никогда ни верхом не ездит, ни в экипаже. Если только на него надеяться, вся его полсотня коней просто перемрет от отсутствия моциона, или у них печень ожиреет, как у страсбургских гусей.

— Вы, наверное, останетесь жить здесь? — спросил брат.

— Да, но, кроме того, нам необходим дом в Лондоне, чтобы проводить там сезон. Конечно, пока я не хочу предлагать никаких изменений, но потом все будет по-другому. Я уверена, Рафлз не откажет мне, если я попрошу. Он может сколько угодно говорить, что ему не нужны почести и благодарности, но какой, интересно, смысл заниматься благотворительностью, если ничего за это не получаешь? Не сомневаюсь, если он доведет до конца хотя бы половину своих проектов, его сделают пэром. Допустим, он будет лорд Тэмфилд. И тогда я, конечно, стану леди Тэмфилд. Как это тебе нравится, Боб?

Она присела, делая реверанс, и вскинула голову так, словно была рождена носить корону.

— Отцу придется дать пенсию, — заговорила она немного погодя. — Он будет получать ежегодно определенную сумму при условии, что не станет мешать и поселится где-нибудь в другом месте. А для тебя, Роберт, право, не знаю, что придумать. Мы сделаем тебя президентом королевской академии, если только это звание можно купить за деньги.

Было уже поздно, когда они, наконец, перестали строить воздушные замки и разошлись по своим комнатам. Но воображение Роберта было возбуждено, и он не мог уснуть. События этого дня могли бы взвинтить человека и с более крепкими нервами. Утром ему открыли необыкновенную тайну и показали фантастическое зрелище в лаборатории. Затем разговор с отцом, их размолвка, неожиданное появление Рафлза Хоу. И, наконец, болтовня сестры. Все это взбудоражило его и отогнало сон. Напрасно ворочался он с боку на бок, напрасно шагал по комнате, стараясь успокоиться. Ему не только не хотелось спать, но каждый нерв его был натянут, все чувства обострены до предела. Что же сделать, чтобы хоть ненадолго заснуть? Роберт вспомнил, что внизу стоит графин с коньяком, стакан вина может нагнать сон.

Он только успел приоткрыть дверь своей комнаты, как до слуха его долетел звук медленных, крадущихся шагов: кто-то спускался по лестнице. Лампа у него в комнате не горела, и Роберт издали увидел на лестнице тусклый свет свечи и движущуюся вдоль стены тень. Он замер, напряженно прислушиваясь. Теперь шаги доносились из передней, послышался легкий скрип: кто-то осторожно повернул ключ в замочной скважине. В ту же минуту струя холодного воздуха задула свечу, и резкий короткий стук возвестил, что дверь захлопнули снаружи.

Роберт был поражен. Кто мог бродить здесь ночью? Вероятно, отец. Но что заставило его выйти из дому в три часа ночи? И в такую погоду! С каждым порывом ветра дождь ударял в окно спальни, точно стараясь выбить его. Стекла в раме дрожали, а за окном скрипело и стонало дерево, ветер раскачивал его громадные ветви. Что могло выгнать человека на улицу в такую ночь?

Роберт поспешно чиркнул спичкой и зажег лампу. Спальня отца находилась напротив, и дверь была слегка приоткрыта. Роберт распахнул ее и оглядел комнату. Она была пуста. Постель была даже не смята. У окна стоял единственный стул. Тут отец, должно быть, и сидел с тех пор, как ушел к себе наверх. Ни книги, ни газеты поблизости. Чем же он занимался все это время? Ничего, только на подоконнике лежит ремень для правки бритвы.

Сердце Роберта похолодело от предчувствия беды. В ночном походе отца скрывалось недоброе. Ему вспомнилось, как старик вчера был угрюм, как хмурился, как яростно грозился. Да, тут что-то неладно. Но, может быть, он, Роберт, еще успеет предупредить возможное несчастье? Лауру звать незачем. Что она тут сделает? Роберт торопливо оделся, запахнулся в теплое пальто и, схватив шляпу и трость, бросился вслед за отцом.

На деревенской улице ветер бушевал с такой силой, что Роберту пришлось идти боком, чтобы его не сбило с ног. В переулке было тише — с одной стороны тут защищали высокая насыпь и живая изгородь. Но дорога была покрыта грязью, а сверху непрерывно хлестал дождь. И нигде ни души. Но Роберту незачем было искать прохожих, расспрашивать, не встретился ли им отец, он знал, куда тот отправился, знал наверняка, как если бы видел это собственными глазами.

Железные ворота Нового Дома были приоткрыты, и Роберт быстро зашагал по аллее среди елок, с которых падали капли дождя. Зачем пошел сюда отец? Только чтобы высмотреть, подкараулить что-нибудь, или он ищет Рафлза Хоу, хочет высказать ему свою обиду, возмущение? А может быть, за этим загадочным исчезновением из дому среди ночи скрывается более темный, более страшный умысел? Роберт вдруг вспомнил о ремне для правки бритвы, забытом на подоконнике отцовской спальни, и похолодел от ужаса. Зачем понадобилась старику бритва?

Роберт ускорил шаг, он почти бежал, пока не очутился у подъезда.

Слава богу, в доме все тихо! Роберт стоял у высокой двери, напряженно вслушиваясь в тишину. Нигде ни звука, только шум ветра и дождя. Где же отец? Если он задумал проникнуть в дом, то уж, во всяком случае, не через окно: ведь он слышал, как Рафлз Хоу рассказывал о мерах, принятых против грабителей. И вдруг Роберта как громом поразило. А то ничем не защищенное окно! Хоу был так неосторожен, что рассказал о нем. Среднее окно лаборатории! Если он, Роберт, отлично помнит про него, то уж и отец, конечно, не забыл! Да, здесь таится опасность!

Едва Роберт завернул за угол дома, как убедился, что догадки его имели основание. В лаборатории горел свет, и в темноте три широких окна выделялись яркими серебряными четырехугольниками. Среднее окно было раскрыто, и Роберт тут же увидел, как темная фигура с обезьяньими ухватками вспрыгнула на подоконник и исчезла внутри комнаты. Лишь на секунду на фоне яркого света мелькнули ее очертания, но этого было достаточно, чтобы Роберт узнал отца. Роберт на цыпочках подобрался к открытому окну и заглянул внутрь. То, что он увидел, потрясло его.

На стеклянном столе лежало пять или шесть слитков золота, очевидно, произведенного вечером, но еще не убранного в хранилище. И на эти слитки золота старик кинулся, как на свою законную добычу. Он лег грудью поперек стола, обхватив руками золотые бруски, прижимаясь к ним щекой, что-то напевая и бормоча про себя. В резком ярком свете среди огромных колес и странных механизмов эта маленькая темная фигура, жадно вцепившаяся в золото, являла собой мрачное и в то же время жалкое зрелище.

Минут пять Роберт стоял в темноте под дождем, не отрывая глаз от окна, а отец все лежал неподвижно, лишь крепче прижимаясь к золоту и поглаживая его костлявыми руками. Роберт не знал, как поступить, и вдруг у него вырвался возглас удивления, тут же заглушенный завыванием ветра.

В углу комнаты стоял Рафлз Хоу. Роберт не понимал, каким образом он там очутился, он готов был поклясться, что за минуту перед тем угол был пуст. Рафлз Хоу молчал. Он стоял в длинном темном халате, скрестив на груди руки, на бледном лице его застыла горькая усмешка. Старик Макинтайр, очевидно, тоже его увидел, громко выругался и еще теснее обхватил свое сокровище, искоса бросая на хозяина дома злобный, бегающий взгляд.

— Вот до чего дошло! — произнес наконец Рафлз Хоу, делая шаг вперед. — Пасть так низко, прокрасться в мой дом ночью, как мелкий вор! Вы знали, мистер Макинтайр, что окно это не заперто. Я помню, что говорил об этом при вас. Однако я не сказал, что у меня есть способ тут же получить сигнал, если ко мне заберутся воры. Но чтобы грабителем оказались вы!..

Старый фабрикант оружия не пытался оправдаться, только бормотал ругательства и все цеплялся за слитки золота.

— Я люблю вашу дочь, — продолжал Рафлз Хоу, — и ради нее не выдам вас. Я сохраню ваш отвратительный, позорный поступок в тайне. Никто не узнает, что произошло сегодня ночью. Я не стану будить слуг и звать полицию. Но вы должны сейчас же покинуть мой дом. Больше мне вам сказать нечего. Уходите тем же путем, каким вы сюда попали.

Он шагнул вперед и протянул руку, словно хотел оттащить старика от золота. Неожиданно тот выхватил что-то из кармана пальто и, свирепо крикнув, бросился на алхимика. Нападение было так внезапно и яростно, что Рафлз Хоу не успел защититься. Костлявые пальцы сжали ему горло, в воздухе сверкнуло лезвие бритвы. По счастью, бритва, опускаясь, задела за один из бесчисленных проводов, тянувшихся по всей лаборатории, и, выскользнув из рук старика, со звоном упала на каменный пол. Но, и лишившись оружия, старик был все же опасен. Не произнося ни звука, он с чудовищной энергией кидался на Рафлза Хоу, вынуждая его отступать, пока оба они не наткнулись на скамью и не упали. Макинтайр оказался на Рафлзе Хоу. Он сжал алхимику горло, и тому пришлось бы плохо, если бы Роберт не вскочил в окно и не оттащил отца. Вместе с Хоу они повалили старика на пол и шейным платком скрутили ему руки. На него было страшно смотреть, лицо его искажала судорога, глаза вылезли из орбит, на губах выступила пена.

Хоу оперся о стеклянный стол, он задыхался, прижимая рукой левый бок.

— Роберт? — Он еле дышал. — Какой ужас!.. Но как вы здесь очутились?

— Я шел следом за отцом. Я слышал, как он уходил из дому.

— Он хотел ограбить меня. И готов был убить. Но он безумец, самый настоящий безумец!

В том не было сомнения. Старик приподнялся и внезапно разразился хриплым смехом. Он раскачивался из стороны в сторону, поглядывая то на Рафлза Хоу, то на сына хитрыми, сверкающими глазками. Оба поняли, что ум старика помутился от навязчивых мыслей о богатстве, что перед ними маньяк. Жуткая, беспричинная веселость старика была еще страшней его ярости.

— Что нам с ним делать? — спросил Хоу. — Его нельзя отвести домой. Это будет страшным ударом для Лауры.

— Необходимо пригласить врача. Нельзя ли оставить отца здесь до утра? Если мы возьмем его домой, по дороге может кто-нибудь встретиться, тогда не избежать огласки.

— Понимаю. Мы переведем его в комнату с пробковыми стенами, там он не причинит вреда ни себе, ни другим. Знаете, я просто сам не свой. Но теперь мне лучше. Возьмем его под руки — вы справа, я слева.

Наполовину ведя, наполовину волоча старика, они кое-как увели его из лаборатории и поместили на ночь в надежном месте. В пять часов утра Роберт отправился в двуколке за врачом, а Рафлз Хоу все шагал по своим царственным покоям. На лице его застыла озабоченность, сердце сжималось тоской.

Глава XIV

ЗЛО РАСТЕТ

Лаура, очевидно, не была поражена горем оттого, что отца неожиданно увезли из дому. Ей ничего не сказали о том, при каких обстоятельствах это произошло, просто Роберт за завтраком сообщил сестре, что счел благоразумным послушаться совета врачей и поместил отца на некоторое время в больницу, где он будет под постоянным наблюдением. Она и сама не раз говорила, что странности отца усиливаются, поэтому новость эта не показалась ей слишком неожиданной, во всяком случае, не помешала ей с аппетитом пить кофе и есть яичницу и при этом оживленно болтать о предстоящей свадьбе.

Но на Рафлза Хоу случай этот подействовал совсем иначе. Он был потрясен до глубины души. Он всегда опасался, как бы его деньги не стали косвенной причиной чьей-нибудь гибели, а тут, прямо у него на глазах, они довели человека до преступления и безумия. Напрасно пытался он успокоиться, убеждая себя, что безумие Макинтайра вызвано иными, давнишними причинами, а он, Рафлз Хоу, и его богатство тут ни при чем. Он старался вспомнить, каким он впервые увидел старика: ворчлив, неумен, но явной порочности в нем заметно не было. Но с каждой неделей он менялся. Начались жадные взгляды исподтишка, намеки, недомолвки, и, наконец, вчера он открыто попросил денег. Совершенно очевидно, что все это — звенья одной цепи, ведшие к роковой встрече в лаборатории. Он мечтал, что золото его принесет людям благо, а оно породило зло и преступление.

Рано утром к Рафлзу зашел мистер Сперлинг, викарий: до него уже дошли дурные вести. Хоу приятно было поговорить с викарием — свежий, бодрый старик казался прямой противоположностью самому Хоу.

— Ах, ах! — огорчался викарий. — Какое несчастье, поистине несчастье! Помрачение рассудка, вы говорите, и нет надежды, что поправится? Боже мой, боже мой… Да я и сам замечал в нем перемену за эти последние недели. Будто он что-то затаил. А как Роберт Макинтайр?

— С ним все благополучно. Он был у меня утром, когда с отцом случился припадок.

— Нет, наш Роберт тоже изменился. Он уже не тот, что прежде. Вы меня простите, мистер Хоу, если я позволю себе подать вам совет. И не как духовный пастырь, а как человек, который по возрасту годится вам в отцы. Вы очень состоятельны, и вы благородно распоряжаетесь вашим богатством. Да, сэр, благородно. Не думаю, чтобы из тысячи нашелся один, кто так поступал бы на вашем месте. Но не кажется ли вам иногда, что деньги ваши оказывают на окружающих дурное влияние?

— Порой я боюсь, что да.

— Оставим старого Макинтайра. Его как пример уж брать не будем. Но Роберт! Прежде он с жаром отдавался своему делу, он так любил свое искусство. Бывало, когда ни встретишь его, он тотчас заговорит о новых замыслах, о том, как подвигается последняя картина. В нем чувствовалось хорошее честолюбие, энергия, независимость. Теперь он ничего не делает. Я знаю наверное, что вот уже два месяца, как он не брал кисти в руки. Трудолюбивый художник стал лентяем и, еще того хуже, прихлебателем. Простите, что я говорю это вам так прямо.

Рафлз Хоу промолчал, только в отчаянии стиснул руки.

— Тоже и кое-кто из наших деревенских жителей, — продолжал мистер Сперлинг. — Боюсь, вы помогали слишком щедро, без разбору. И люди опустились, утратили чувство собственного достоинства. Вот, например, старик Блэкстон. У него на днях ветром сорвало крышу с сарая. Он всегда был человеком толковым, энергичным. Случись это три месяца назад, он взял бы лестницу и за два дня починил бы крышу. А теперь он сидит, бездельничает да строчит вам письма, потому что знает: стоит вам только услыхать о его беде, и вы поможете. А старик Элвари? Правда, он всегда был бедняком, но все-таки трудился, сохранял достоинство. Теперь он палец о палец не ударит, только знай курит да сплетничает с утра до вечера. И, что хуже всего, ваша щедрость вредит не только тем, кому вы помогли: она сбивает с пути и тех, кто от вас ничего не получил. Они чувствуют себя несправедливо обиженными, обойденными, как будто другие получили то, на что и они имеют такое же право. Дело уж дошло до того, что я счел долгом обратиться к вам. Для меня самого это урок. Я часто порицал своих прихожан за скупость, и мне как-то странно упрекать того, кто излишне щедр. Это благородный промах.

— Крайне признателен вам за то, что вы все это мне рассказали, — ответил Рафлз Хоу, пожимая руку викарию. — Впредь я буду осторожнее.

Пока не ушел мистер Сперлинг, Рафлз Хоу оставался спокойным, сдержанным. И только придя к себе, в свою скромную комнату, бросился на постель, зарылся лицом в подушку, из груди его вырвались рыдания. Самый богатый человек во всей Англии, он в тот день был и самым несчастным. Как ему поступить, куда направить ниспосланную судьбой силу? Он пытается осчастливить людей — и приносит им проклятие. Добрые его намерения дают такие горькие плоды! Как будто самый его разум поражен какой-то нравственной проказой, и он переносит ее на всех, кто находится под его влиянием. Благотворительность, которую он так тщательно обдумывал, словно бы пропитала отравой все окрестные селения. И если результаты даже малых дел так плачевны, чего ждать от его грандиозных проектов? Если он не может уплатить грошовый долг простого фермера, не нарушая великих законов причины и следствия, лежащих в основе жизни, как смеет он рассчитывать на то, что обогатит народы, вмешиваясь в сложную систему торговли или пытаясь обеспечить всем необходимым сотни тысяч человек?

Ужас охватил его, когда перед ним вдруг, как в тумане, предстали все эти неразрешимые задачи: что, если он совершит ошибки, которых потом не исправить никакими деньгами? Путь, начертанный провидением, — это прямой путь, а он, полуслепое создание, хочет изменить его, пытается повести человечество куда-то в сторону. Удастся ли ему стать благодетелем человечества, не окажется ли он величайшим его врагом?

Вскоре, однако, смятение его улеглось; он поднялся, умыл разгоряченное лицо, пылающий лоб. В конце концов, неужели нет поприща, где можно принести бесспорную пользу? Надо переделывать не столько природу, сколько жизнь человека. Не провидение же распорядилось, чтобы люди жили впроголодь, в тесноте, в жалких трущобах! Ведь все это результат искусственно созданных условий, их можно исправить искусственными же мерами. Может, ему все же посчастливится осуществить свои планы и мир станет лучше благодаря его, Рафлза Хоу, открытию. Неверно, что он несет только зло всем, с кем сталкивается. Лаура, например. Кто знает его лучше, чем она? А уж какая она добрая, нежная, преданная! Лаура, во всяком случае, не стала хуже от знакомства с ним. Надо пойти сейчас же повидаться с ней. Как отрадно будет услышать ее голос, получить ее сочувствие в этот тяжелый для него час.

Непогода утихла. Дул мягкий ветер, и в воздухе чувствовалось приближение весны. Шагая по извилистой дороге, Рафлз Хоу вдыхал смолистый запах елей. Перед ним расстилались широкие просторы, там и сям виднелись усадьбы фермеров красные кирпичные домики; утреннее солнце бросало косые лучи на серые крыши, сверкало на стеклах окон. Сердце Рафлза Хоу тянулось к людям с их постоянными тревогами, с их стремлениями и надеждами, с убивающими душу заботами. Как подойти к людям? Как облегчить им жизнь и при этом не сбить их с пути? Все яснее видел он, что горести очищают душу и жизнь без стремления к совершенствованию лишена смысла.

Лаура сидела одна в гостиной: Роберт ушел, ему надо было завершить некоторые формальности в связи с болезнью отца. Увидев жениха, Лаура вскочила и с милой девичьей грацией подбежала к нему.

— Ах, Рафлз, — воскликнула она, — я была уверена, что ты придешь! Но как ужасна эта история с папой!

— Не огорчайся, дорогая, — мягко ответил он. — Может оказаться, что болезнь его не так уж серьезна.

— Это случилось, когда я еще спала. Я обо всем узнала только за завтраком. Вероятно, они пошли к тебе очень рано.

— Да, они пришли рано.

— Что с тобой, Рафлз? — спросила Лаура, заглянув ему в лицо. — Ты такой печальный, утомленный.

— Я сегодня в плохом настроении. Дело в том, что утром я долго беседовал с мистером Сперлингом.

Лаура вздрогнула, губы у нее побелели. Долго беседовал с мистером Сперлингом? Неужели он выдал ее?

— Вот как! — только и смогла она выговорить.

— Он сказал мне, что благотворительность моя причинила больше вреда, чем пользы, и даже что я оказываю дурное влияние на всех, с кем сталкиваюсь. Он дал мне понять это в самой деликатной форме, но смысл его слов был именно таков.

— И только-то? — Лаура облегченно вздохнула. — Не обращай внимания на то, что говорит мистер Сперлинг. Ведь это сущая чепуха! Все знают, что десятки людей без твоей поддержки давно бы разорились, их просто выгнали бы на улицу. Как могли они из-за тебя стать хуже? Меня поражает, что мистер Сперлинг мог придумать такой вздор!

— Как подвигается картина Роберта?

— Он что-то разленился. Давно не прикасается к работе. Но почему ты спрашиваешь? Опять у тебя морщинка на лбу. Извольте сейчас же разгладить ее, сэр! — Белой ручкой она провела по его нахмуренному лбу.

— Во всяком случае, я знаю кое-кого, кто из-за меня не стал хуже, — сказал он, глядя на Лауру. — Есть человек — добрый, чистый, преданный, он все равно любил бы меня, даже если бы я был бедным клерком, с трудом зарабатывающим себе на пропитание. Ведь правда, Лаура, ты и тогда любила бы меня?

— Глупый! Ну, конечно!

— И все же, как странно, что ты, единственная женщина, какую я в жизни любил, ответила мне таким же чувством — чувством, свободным от корысти и расчета! Может, само провидение послало мне тебя, чтобы я вновь обрел веру в людей. Как холодно было бы на свете без женской любви! Утром я все видел в мрачном свете, я кинулся к тебе, к нашей любви, как к единственной своей опоре. Все остальное показалось мне изменчивым, ненадежным, всеми движут низменные побуждения. Только тебе, только тебе я верю!

— А я тебе, дорогой Рафлз! Я не знала, что такое любовь, пока не встретилась с тобой.

Она шагнула к нему, протянула руки. В глазах ее светилась любовь, но тут же Рафлз увидел в них ужас, краска сбежала с ее лица. Она смотрела в сторону двери. Рафлз стоял спиной к двери и не видел, что так взволновало Лауру.

— Гектор… — еле произнесла она пересохшими губами.

Одно мгновение, и стройный, загорелый молодой человек вбежал в комнату и подхватил Лауру на руки, словно перышко.

— Дорогая моя! — воскликнул он. — Я знал, что устрою тебе сюрприз. Я только что из Плимута, приехал вечерним поездом. И у меня длинный отпуск и сколько угодно времени, чтобы сыграть свадьбу. Правда, чудесно, Лаура, дорогая?

В полном восторге он кружил Лауру по комнате. И вдруг увидел незнакомца, молча стоявшего в стороне. Гектор густо покраснел и неловко, по-матросски поклонился, все еще сжимая холодную, неподвижную руку Лауры.

— Простите, сэр, не заметил вас сразу, — сказал он. — Извините, что я так ворвался. Но если бы вы послужили во флоте, вы бы поняли, что такое избавиться от матросской муштры и почувствовать себя свободным человеком. Мисс Макинтайр подтвердит, что мы с ней знаем друг друга с детства и не позже чем через месяц, надеюсь, поженимся.

Рафлз Хоу стоял неподвижно. Он был потрясен, оглушен тем, что увидел и услышал. Лаура оттолкнула Гектора и пыталась вырвать у него свою руку.

— Разве ты не получил моего письма в Гибралтаре? — спросила она.

— Я не попал в Гибралтар. Нам дали приказ с Мадейры вернуться в Англию. Эти умные головы в адмиралтействе способны каждые два часа менять приказы. Но что нам теперь до этого письма, когда я сам здесь и могу говорить с тобой! Однако ты не представила меня твоему другу.

— Одно слово, сэр, — произнес Рафлз Хоу дрожащим голосом. — Верно ли я вас понял? Я должен убедиться, что не ошибся. Вы обручены с мисс Макинтайр?

— Ну конечно! Я только что вернулся из четырехмесячного плавания и спешу сыграть свадьбу, пока не придется снова сниматься с якоря.

— Четыре месяца!.. — ахнул Рафлз Хоу. — Да ведь я приехал сюда ровно четыре месяца назад! Еще один, последний вопрос. Роберт Макинтайр знает о вашей помолвке?

— Роберт? Ну как же! Уезжая, я оставил Лауру на его попечении. Но что случилось? Что с тобой, Лаура? Почему ты такая бледная и молчишь? А что это с ним? Он теряет сознание…

— Ничего, сейчас пройдет. — Рафлз Хоу с трудом переводил дыхание, прислонясь к дверному косяку. Он был бел как бумага и держался рукой за сердце, словно его пронзила вдруг нестерпимая боль. Минуту он стоял, пошатываясь, затем крикнул что-то невнятное, повернулся и выбежал из комнаты.

— Вот бедняга, — сказал Гектор, с изумлением глядя ему вслед. — Что-то с ним стряслось. Но что все это значит, Лаура, объясни!

Лицо моряка потемнело, он плотно сжал губы.

За все это время Лаура не сказала ни слова и стояла, не двигаясь, с застывшим взглядом, но теперь она вырвалась от Гектора, бросилась на диван и, уткнувшись лицом в подушку, разразилась бурными рыданиями.

— Это значит, что ты погубил меня! — крикнула она. — Да, погубил, погубил! Почему ты не оставил меня в покое? Зачем явился так не вовремя? Еще несколько дней, и все было бы кончено. Неужели ты не получил моего письма?

— И что же было в этом письме? — спросил Гектор холодно. Он смотрел на нее, скрестив руки на груди.

— Я написала, что ты свободен, что я полюбила Рафлза Хоу и собираюсь стать его женой. О, теперь все погибло! Я ненавижу тебя, ненавижу! И буду ненавидеть всю жизнь! Ты встал между мной и единственной удачей, выпавшей мне на долю. Оставь меня и никогда не приходи к нам!

— Это твое последнее слово, Лаура?

— Да, больше ты от меня ничего не услышишь!

— Тогда прощай. Я повидаюсь с отцом и сразу же вернусь в Плимут.

Он подождал с минуту, надеясь, что она скажет ему еще что-нибудь, затем печально вышел из комнаты.

Глава XV

ПОСЛЕДНЯЯ ТАЙНА

Поздно вечером в дом к Макинтайрам громко, настойчиво постучали. Лаура весь день провела у себя в спальне, а Роберт в подавленном настроении сидел у камина и курил трубку. Внезапный резкий стук прервал его мысли. Он открыл дверь; на пороге стоял Джонз, представительный дворецкий Рафлза Хоу. Лицо у Джонза было испуганное, он был без шапки, при свете лампы видно было, как по его лысой голове стекают дождевые капли.

— Прошу вас, сэр, будьте добры, зайдите к нам! — обратился он к Роберту. — Мы все очень тревожимся за нашего хозяина.

Роберт схватил шляпу и бросился бегом; перепуганный дворецкий бежал рядом, тяжело ступая. Весь день были только одни волнения и несчастья. На сердце молодого художника лежала тяжесть, его мучило предчувствие новой большой беды.

— Что же с вашим хозяином? — спросил он наконец, переходя на более ровный шаг.

— Не знаем, сэр, мы не можем достучаться к нему в лабораторию. Он не отвечает, и дверь заперта изнутри. Мы все напугались, сэр, уж очень он странно вел себя сегодня.

— Странно?

— Да, сэр. Утром вернулся с прогулки просто на себя не похож. Говорит сам с собой и смотрит в одну точку. Жутко глядеть! Потом долго ходил по коридорам, на завтрак даже не взглянул, а прошел в музей. Собрал драгоценности, все прочее и унес в лабораторию. Что он делал с тех пор, не знаем. Но слышно было, горн там у него все время горел, и из трубы валил дым, как на фабрике в Бирмингеме. Когда стемнело, нам стала видна тень мистера Хоу — окно-то было освещено. Он работал прямо как одержимый, таскал что-то тяжелое. И обедать не захотел, все работал и работал. А теперь все стихло, и горн остыл, и дым из трубы не идет, а мистер Хоу все в лаборатории и не отвечает нам. Вот мы и перепугались. Миллер побежал в полицию, а я к вам.

Они уже подошли к дому. У двери в лабораторию столпились слуги: только что прибывший деревенский полисмен, приставив электрический фонарик к замочной скважине, старался заглянуть внутрь.

— Ключ повернут наполовину, — сказал он. — Ничего не разглядеть, видно только, что там горит свет.

— Пришел мистер Макинтайр! — закричали сразу несколько голосов, едва Роберт подошел ближе.

— Придется взломать дверь, сэр, — сказал полисмен. — Никак не можем добиться ответа, что-то неладно.

Они несколько раз вместе налегли всей своей тяжестью на дверь; наконец послышался треск, замок сломался, и все, толпясь, прошли в узкий коридор. Дверь в лабораторию оказалась приоткрытой, и вот что они там увидели.

Посреди комнаты высилась, доходя до середины стены, огромная куча легкого серого пепла, а рядом меньшая кучка сверкающей пыли — она вся искрилась в лучах электрического света. Вокруг царил хаос: валялись черепки, разбитые бутылки, исковерканная аппаратура, спутанные, изогнутые и перепачканные провода. И среди этого разрушения, откинувшись на спинку стула и стиснув на коленях руки, в спокойной позе человека, отдыхающего после трудной и завершенной работы, сидел Рафлз Хоу, владелец этого дворца, самый богатый человек на свете. Он был смертельно бледен, но сидел так непринужденно, так естественно, выражение его лица было так безмятежно, что, только когда его приподняли с кресла и коснулись холодных окоченевших рук, все поняли, что он мертв.

Рафлза Хоу понесли к нему в комнату — ступая медленно, благоговейно, ибо его любили все, кто ему служил. Роберт и полисмен остались в лаборатории. Словно во сне, пораженный Роберт бродил среди хаоса. На полу лежал тяжелый молот, очевидно, им-то Рафлз Хоу и разбил аппаратуру, сначала обратив с помощью электрических приборов все созданное им золото в протил. Сокровищница, так поразившая когда-то Роберта, теперь стала пустой комнатой с голыми стенами, и сверкающая пыль на полу говорила о том, какая судьба постигла великолепную коллекцию драгоценных камней, огромное, баснословное богатство. От машин не осталось ни одной целой детали, даже стеклянный изоляционный стол был расколот на три части. Непреклонная решимость чувствовалась во всем, что совершил Рафлз Хоу в тот день.

И вдруг Роберт вспомнил о секрете, спрятанном в шкатулке на дне окованного железом сундука. Ведь там оставлена ему разгадка последнего и самого важного звена процесса, раскрыта тайна создания золота! Сохранилась ли бумага? Задыхаясь и дрожа от волнения, Роберт открыл сундук и вытащил шкатулку слоновой кости. Она была заперта, но в замочной скважине торчал ключ. Роберт повернул ключ, откинул крышку. Там белел лист бумаги, и на нем стояло его, Роберта, имя. Дрожащими руками он развернул бумагу. Суждено ему наследовать богатство Эльдорадо или оставаться бедным художником и всю жизнь бороться за кусок хлеба?

Записка была помечена сегодняшним числом, и в ней было написано:

«Дорогой Роберт! Тайна моя умрет со мной. Не могу передать вам, как благодарю я небо за то, что удержался и не доверил вам весь секрет сполна, ибо я мог передать вам в наследство лишь горе и для вас самого и для других. Я не знал ни одной счастливой минуты с тех пор, как сделал свое открытие. Но я бы все стерпел, если бы чувствовал, что творю добро. Увы, все мои старания приводили к тому, что труженики становились бездельниками, довольные своей судьбой — жадными тунеядцами, и, что хуже всего, чистые, благородные женщины — обманщицами и лицемерками. Если таковы плоды моего вмешательства в малом, то можно себе представить, что получится из моих грандиозных планов, которые мы с вами так часто обсуждали. Все мечты моей жизни рушились. Меня вы больше не увидите. Я вернусь к занятиям наукой. Там, если я принесу и не много пользы, зато по крайней мере не принесу и вреда. Завещаю все оставшиеся в доме ценности распродать, а вырученную сумму разделить между благотворительными обществами Бирмингема. Я уеду сегодня же ночью, если почувствую себя крепче, — сегодня весь день у меня резкая боль в боку. Кажется, богатство столь же пагубно влияет на тело, как и на дух. Прощайте, Роберт, и пусть никогда на сердце у вас не будет так тяжело, как у меня сегодня.

Преданный вам Рафлз Хоу».

— Это самоубийство, сэр? Он покончил самоубийством? — вмешался полисмен, заметив, что Роберт прячет записку в карман.

— Нет, — ответил Роберт, — я думаю, у него не выдержало сердце.

* * *

Итак, все чудесные декорации и механизмы Нового Дома были разобраны, резьба, золото, книги, картины — все пошло с торгов. И немало обездоленных горемык, никогда и не слыхавших о Рафлзе Хоу, пока тот был жив, стали его благословлять после его смерти. Дом купила какая-то компания и устроила там водолечебницу. Из тех, кто посещает ее, мало кто знает странную историю, связанную с этим домом.

Пагубное влияние, которое богатство Хоу распространяло на всех окружающих, казалось, не утратило своей силы и после его смерти. Старик Макинтайр все еще в больнице для душевнобольных. Он собирает кусочки дерева и металла, принимая их за слитки золота. Роберт Макинтайр, вечно хмурый и раздражительный, неустанно повторяет один и тот же научный опыт, — опыт этот ему никак не удается. Живопись он забросил и тратит все свои скудные доходы на химическую и электрическую аппаратуру для своих опытов, тщетно пытаясь найти утерянное звено. Сестра ведет его хозяйство; это неразговорчивая, угрюмая женщина, все еще красивая и величественная, но душа ее отравлена горечью. Впрочем, последнее время Лаура усиленно занимается благотворительностью и стала незаменимой для нового помощника викария, — полагают, что он, быть может, пожелает никогда уже более не расставаться с ней. Так, во всяком случае, сплетничают в деревне, а в маленьком местечке такие пересуды всегда не без причин. Что до Гектора Сперлинга, то он все еще во флоте и, по-видимому, следует мудрому отцовскому совету не думать о женитьбе, пока не получит чин капитана. Возможно, что среди всех, кто так или иначе соприкоснулся с золотом Рафлза Хоу, он — единственный, кому оно пошло на благо.

Рассказы

Тайна замка Горсорп-Грэйндж

Я убежден, что природа не предназначала меня на роль человека, самостоятельно пробивающего себе дорогу в жизни. Иной раз мне кажется совершенно невероятным, что целых двадцать лет я провел за прилавком магазина бакалейных товаров в Ист-Энде в Лондоне и именно этим путем приобрел состояние и Горсорп-Грэйндж. Я консервативен в своих привычках, вкусы у меня изысканны и аристократичны. Душа моя не выносит вульгарной черни. Род наш восходит к еще доисторическим временам — это можно заключить из того факта, что появление нашей фамилии Д'Одд на исторической арене Британии не упоминается ни единым авторитетным историком-летописцем. Инстинкт подсказывает мне, что в жилах моих течет кровь рыцаря-крестоносца. Даже теперь, по прошествии стольких лет, с моих уст сами собой слетают такие восклицания, как «Клянусь божьей матерью!», и мне думается, что если бы того потребовали обстоятельства, я был бы способен приподняться в стременах и нанести удар неверному, скажем, булавой, и тем немало его поразить.

Горсорп-Грэйндж, как указывалось в объявлении и что сразу же привлекло мое внимание, — феодальный замок. Именно это обстоятельство невероятно повлияло на его цену, преимущества же оказались, пожалуй, скорее романтического, нежели реального характера. И все же мне приятно думать, что, поднимаясь по винтовой лестнице моих башен, я могу через амбразуры пускать стрелы. Приятно также сознание своей силы, уверенности в том, что в моем распоряжении сложный механизм, с помощью которого можно лить расплавленный свинец на голову непрошеного гостя. Все это вполне соответствует моим склонностям, и я не жалею денег, потраченных на свои удовольствия. Я горжусь зубчатыми стенами и рвом — открытой сточной канавой, опоясывающей мои владения. Я горжусь опускной решеткой в крепостных стенах и двумя башнями. Для полной атмосферы средневековья в моем замке не хватает лишь одного, что придало бы ему полную законченность и настоящую индивидуальность: в Горсорп-Грэйндж нет привидений.

Отсутствие их разочаровало бы всякого, кто стремится устроить себе жилище согласно своим консервативным понятиям и тяготению к старине. Мне же это казалось особенно несправедливым. С раннего детства я горячо интересуюсь всем, что касается сверхъестественного, и твердо в него верю. Я упивался литературой о духах и призраках: едва ли сыщется хотя бы одна книга по данному вопросу, мною еще не прочитанная. Я изучил немецкий язык с единственной целью осилить труд по демонологии. Еще ребенком я прятался в темных комнатах в надежде увидеть тех страшилищ, которыми пугала меня нянька, — желание это не остыло во мне по сей день. И я весьма гордился тем, что привидение — это один из доступных мне предметов роскоши.

Да, конечно, о привидениях в объявлении не упоминалось, но, осматривая заплесневелые стены и темные коридоры, я ни на минуту не усомнился в том, что они населены духами. Я убежден, что как наличие собачьей конуры предполагает присутствие собаки, так в столь подходящем месте не может не обитать хотя бы один неприкаянный загробный дух. Господи боже ты мой, о чем же думали в течение нескольких столетий предки тех отпрысков благородного рода, у которых я купил поместье? Неужели не нашлось среди них ни одного достаточно энергичного и решительного, кто бы отправил на тот свет возлюбленную или предпринял какие-либо другие меры, которые обеспечили бы появление фамильного призрака? Даже теперь, когда я пишу эти строки, меня разбирает досада при одной только мысли о подобном упущении.

Я долгое время ждал и не терял надежды. Стоило пискнуть крысе за деревянной панелью или застучать дождю сквозь прохудившуюся крышу, и меня всего бросало в дрожь: уж не появился ли наконец, думал я, признак долгожданного духа? Страха во мне подобные явления не вызывали. Если это случалось ночью, я посылал миссис Д'Одд, женщину очень решительную, выяснить, в чем дело, а сам, накрывшись одеялом с головой, наслаждался предвкушением событий. Увы, результат оказывался всегда один и тот же! Подозрительные звуки объяснялись так нелепо прозаически и банально, что самое пылкое воображение не могло облечь их блестящим покровом романтики.

Возможно, я бы примирился с таким положением вещей, если бы не Джоррокс, хозяин фермы Хэвисток, грубый, вульгарный тип, воплощение прозы, — я знаком с ним лишь в силу того случайного обстоятельства, что его поля соседствуют с моими владениями. И вот этот-то человек, абсолютно неспособный оценить, какое важное значение имеет завершенность замысла, обладает подлинным и несомненным привидением. Появление его относится, кажется, всего-навсего ко времени царствования Георга II, когда некая юная дева перерезала себе горло, узнав о смерти возлюбленного, павшего в битве при Деттингене[62]. И все же это придает дому внушительность, в особенности когда в нем имеются еще и кровавые пятна на полу. Джоррокс, со свойственной ему тупостью, не может понять, до чего ему повезло, — нельзя без содрогания слушать, в каких выражениях отзывается он о призраке. Он и не подозревает, как жажду я, чтобы у меня в доме раздавались по ночам глухие стоны и завывания, по поводу которых он высказывает такую неуместную досаду! Да, плохо же обстоит дело, если призракам дозволяется покидать родные поместья и замки и, ломая социальные перегородки, искать убежища в домах незначительных личностей!

Я обладаю большой настойчивостью и целеустремленностью. Только эти качества и могли поднять меня до подобающего мне положения, если вспомнить, в сколь чуждом антураже провел я свои юные годы. Я хотел во что бы то ни стало завести у себя фамильный призрак, но как это сделать, ни я, ни миссис Д'Одд решительно не знали. Из чтения соответствующих книг мне было известно, что подобные феномены возникают в результате какого-либо преступления. Но какого именно и кому следует его совершить? Мне пришла в голову шальная мысль уговорить Уоткинса, нашего дворецкого, чтобы он за определенное вознаграждение согласился во имя добрых старых традиций принести в жертву самого себя или кого-либо другого. Я сделал ему это предложение в полушутливой форме, но оно, по-видимому, не произвело на него благоприятного впечатления. Остальные слуги разделили его точку зрения — во всяком случае, только этим могу я объяснить тот факт, что к концу дня они все до одного отказались от места и покинули замок.

— Дорогой, — обратилась ко мне миссис Д'Одд как-то после обеда, когда я, будучи в дурном настроении, сидел и потягивал мальвазию — люблю славные, старинные названия, — дорогой, ты знаешь, этот отвратительный призрак в доме Джоррокса опять пошаливает.

— Пусть его пошаливает, — ответил я бездумно.

Миссис Д'Одд взяла несколько аккордов на спинете[63] и задумчиво поглядела в камин.

— Знаешь, что я тебе скажу, Арджентайн, — наконец проговорила она, назвав меня ласково тем именем, которым мы обычно заменяем мое имя Сайлас, — нужно, чтобы нам прислали привидение из Лондона,

— Как ты можешь городить такой вздор, Матильда! — сказал я сердито. — Ну кто может прислать нам привидение?

— Мой кузен Джек Брокет, — ответила она убежденно.

Надо заметить, что этот кузен Матильды всегда был неприятной темой в наших с ней беседах. Джек, бойкий и неглупый молодой человек, брался за самые разнообразные занятия, но ему не хватало настойчивости, и он не преуспел ни в чем. В это время он проживал в Лондоне в меблированных комнатах и выдавал себя за ходатая по всяческим делам; по правде сказать, он жил главным образом за счет своей смекалки. Матильде удалось устроить так, что почти все наши дела проходили через его руки, и это, разумеется, избавило меня от многих хлопот. Но, просматривая счета, я обнаружил, что комиссионные Джеку обычно превышают все остальные статьи расхода, вместе взятые. Данное обстоятельство побудило меня воспротивиться дальнейшим деловым связям с этим молодым человеком.

— Да-да, уверяю тебя, Джек сможет, — настаивала миссис Д'Одд, прочтя на моем лице неодобрение. — Помнишь, как удачно вышло у него с этим гербом.

— Это было всего-навсего восстановление старого фамильного герба, моя дорогая, — возразил я.

Матильда улыбнулась, и в ее улыбке было что-то раздражающее.

— А восстановление фамильных портретов, дорогой? — напомнила она. — Согласись, что Джек подобрал их очень толково.

Я представил себе длинную галерею персонажей, украшающую стены моего пиршественного зала, начиная с дюжего разбойника-норманна и далее через все градации шлемов, плюмажей и брыжей до мрачного субъекта в длинном сюртуке в талию, словно налетевшего на колонну, оттого что отвергли его первую рукопись, которую он конвульсивно сжимал правой рукой. Я был вынужден признать, что Джек неплохо справился с задачей и справедливость требует, чтобы я заказал именно ему — на обычных комиссионных началах фамильное привидение, если раздобыть таковое возможно.

Одно из моих неукоснительных правил — действовать немедленно по принятии решения. Полдень следующего дня застал меня на каменной винтовой лестнице, ведущей в комнаты мистера Брокета, и я мог любоваться начертанными на выбеленных стенах стрелами и указующими перстами, направляющими путь в апартаменты этого джентльмена. Но все эти искусственные меры были излишни: звуки лихой пляски, раздававшиеся у меня над головой, могли идти только из квартиры Джека Брокета. Они резко оборвались, едва я достиг верхнего этажа. Дверь мне открыл какой-то юнец, очевидно, изумленный появлением клиента, и провел меня к моему молодому другу. Джек энергично строчил что-то в огромном гроссбухе, лежащем вверх ногами, как я потом убедился.

После обмена приветствиями я сразу же приступил к делу.

— Послушай, Джек, — начал было я. — Нет ли у тебя… мне бы хотелось…

— Рюмочку винца? — с готовностью подхватил кузен моей жены, сунул руку в корзину для бумаг и с ловкостью фокусника извлек оттуда бутылку. — Что ж, выпьем!

Я поднял руку, безмолвно возражая против употребления алкоголя в столь ранний час, но, опустив ее, почти невольно взял бокал, поставленный передо мной Джеком. Я поспешно проглотил содержимое бокала, опасаясь, что вдруг кто-нибудь случайно войдет и примет меня за пьяницу. Право, в эксцентричности этого молодого человека было что-то забавное.

— Нет, Джек, я не то имел в виду, мне нужен дух, призрак, — объяснил я, улыбаясь. — Нет ли у тебя возможности раздобыть его? Я готов вступить в переговоры.

— Вам нужно фамильное привидение для Горсорп-Грэйндж? — осведомился Джек Брокет с таким хладнокровием, как если бы речь шла о мебели для гостиной.

— Да, — ответил я.

— Ничего не может быть проще, — сказал он и, несмотря на все протесты, снова наполнил мой бокал. — Сейчас посмотрим. — Он достал толстую красную тетрадь, снабженную алфавитом. — Значит, вы говорите, вам требуется привидение — так? «П»… Парики… пилы… пистолеты… помады… попугаи… порох… Ага, вот оно! Привидения. Том девятый, раздел шестой, страница сорок первая. Извините, одну минутку!

Джек мигом взобрался по лесенке к высокой полке на стене и принялся там рыться среди гроссбухов. Я хотел было, пока Джек стоит ко мне спиной, вылить вино из бокала в плевательницу, но, подумав, отделался от него обычным способом.

— Нашел! — крикнул мой лондонский агент, с шумом и треском спрыгивая с лесенки и бросая на стол огромный том. — Тут у меня все размечено, в момент найду любое, что требуется. Да нет, вино слабое (он снова наполнил наши бокалы). Так что мы ищем?

— Привидения, — подсказал я.

— Совершенно верно. Привидения. Страница сорок первая. Вот то, что нам нужно: «Дж. X. Фаулер и Сын, Данкл-стрит. Поставщики медиумов дворянству и знати. Продажа амулетов и любовных напитков. Мумифицирование. Составление гороскопов». Нет, по вашей части тут, пожалуй, ничего не найдется, а?

Я уныло помотал головой.

— «Фредерик Тэбб, — продолжал кузен моей жены. — Единственный посредник в сношениях между живыми и мертвыми. Владелец духа Байрона, Керка Уайта[64], Гримальди[65], Тома Крибба[66] и Иниго Джонса[67]». Вот этот как будто больше подходит.

— Ну что здесь романтического? — возразил я. — Господи боже мой! Только представить себе духа с синяком под глазом и подпоясанного платком, кувыркающегося через голову и задающего вопросы вроде: «Ну, как поживаете завтра?»

Сама эта мысль до такой степени меня разгорячила, что я осушил свой бокал и снова его наполнил.

— А вот еще, — сказал мой собеседник. — «Кристофер Маккарти. Сеансы дважды в неделю. Вызов духов всех выдающихся людей древности и современности. Гороскопы. Амулеты. Заклинания. Сношения с загробным миром». Пожалуй, этот может быть полезным. Впрочем, завтра я сам все разузнаю, повидаюсь кое с кем из них. Мне известно, где они обретаются, и я буду не я, если не достану по сходной цене все, что нам надо. Ну, с делами покончено, — заключил Джек, швыряя книгу куда-то в угол. — Теперь полагается выпить.

Выпить нам нужно было за многое, и потому на следующее утро мои мыслительные способности были заметно притуплены и мне было затруднительно объяснить миссис Д'Одд, почему я, перед тем как лечь в постель, повесил на крючок вместе с костюмом также сапоги и очки. Надежды, вновь ожившие во мне благодаря уверенности, с какой Джек взялся за порученное ему дело, оказались сильнее последствий возлияния накануне, и я расхаживал по обветшалым коридорам и старинным залам, пытаясь представить себе, как будет выглядеть мое новое приобретение и где именно его присутствие окажется наиболее уместным. После долгих размышлений я остановился на пиршественном зале. Это было длинное помещение, с низким потолком, все увешанное ценными гобеленами и любопытными реликвиями древнего рода, прежних владельцев замка. Кольчуги и доспехи поблескивали, едва на них падал отсвет из горящего камина, из-под дверей дул ветер, колыхая тоскливо шуршащие портьеры. В одном конце зала возвышался помост, там в старые времена пировал за столом хозяин со своими гостями. От помоста шло несколько ступеней в нижнюю часть залы, где бражничали вассалы и слуги. Пол не был покрыт коврами, я распорядился, чтобы его устлали камышом. В общем, в этой комнате не имелось решительно ничего, что напоминало бы о девятнадцатом веке, за исключением массивного столового серебра с моим восстановленным фамильным гербом — оно красовалось на дубовом столе в центре зала. Вот здесь, решил я, и будет обитать дух, если кузену Матильды удастся договориться с поставщиками призраков. А пока не оставалось ничего другого, как терпеливо ждать новостей о результате поисков Джека.

Через несколько дней от него пришло письмо, краткое, но обнадеживающее. Оно было нацарапано карандашом на обратной стороне театральной программы и запечатано, по всей вероятности, табачным набойником. В письме я прочел: «Кое-что разыскал. От профессиональных поставщиков толку не добился, но вчера подцепил в пивной одного типа, он берется устроить то, что вы желали. Направляю его к вам — если не согласны, предупредите телеграммой. Зовут его Абрахамс, ему уже приходилось выполнять поручения такого рода». Письмо заканчивалось туманными намеками на высылку чека и было подписано: «Ваш любящий брат Джек Брокет».

Нечего и говорить, что телеграммы я не послал и с большим нетерпением стал ожидать прибытия мистера Абрахамса. Невзирая на свою веру в сверхъестественное, я с трудом допускал мысль, что смертному может быть дано так властвовать над миром духов и даже торговать ими, обменивая на земное золото. Однако Джек заверял меня, что подобный вид коммерции существует, и даже нашелся джентльмен с иудейской фамилией, готовый продемонстрировать свою власть над духами. Каким заурядным и вульгарным покажется привидение Джоррокса, восходящее всего лишь к восемнадцатому веку, если мне действительно посчастливится стать обладателем настоящего средневекового призрака! Я даже подумал, не выслали ли мне его заранее, так как однажды поздно вечером, перед сном, прогуливаясь вдоль рва, я наткнулся на темную фигуру, разглядывающую мою опускную решетку и подъемный мост. Но то, как незнакомец вздрогнул, завидев меня, и как поспешно кинулся прочь и скрылся в темноте, тут же убедило меня в его земном происхождении. Я принял эту неизвестную личность за воздыхателя одной из моих служанок, томящегося у грязного Геллеспонта, отделяющего его от возлюбленной. Но кто бы ни был этот незнакомец, он исчез и больше не показывался, хотя я еще побродил вокруг этого места, надеясь увидеть его и дать ему почувствовать мои феодальные права.

Джек Брокет слово сдержал. На следующий вечер, едва начали сгущаться сумерки, как звон колокольчика у ворот Горсорп-Грэйндж и скрип махового колеса у подъемного моста возвестили о прибытии мистера Абрахамса. Я поспешил ему навстречу, почти ожидая увидеть человека с печальным взглядом и впалыми щеками, а за ним пеструю толпу призраков. Но торговец привидениями оказался коренастым здоровяком, с поразительно острыми, сверкающими глазами, и рот у него то и дело растягивался в добродушную, хотя, быть может, и несколько деланную улыбку. Весь его коммерческий реквизит состоял из небольшого кожаного саквояжа, крепко запертого и стянутого ремнями. Когда мистер Абрахамс поставил его на каменные плиты холла, он издал странное металлическое лязганье.

— Как поживаете, сэр? — спросил меня мистер Абрахамс, с жаром тряся мне руку. — И как поживает миссис? И как поживают все остальные — все ли в добром здравии?

Я заверил его, что все в доме чувствуют себя вполне удовлетворительно, но мистер Абрахамс, заприметив издали миссис Д'Одд, кинулся к ней с теми же расспросами о состоянии ее здоровья. Он говорил так многословно и горячо, что я невольно подумал: сейчас он начнет проверять ее пульс и потребует, чтобы она показала ему язык. И все время глаза у него так и бегали — с пола на потолок, с потолка на стены. Одним взглядом он как будто охватывал сразу все мельчайшие предметы обстановки.

Успокоившись на том, что все мы пребываем в нормальном физическом состоянии, мистер Абрахамс пошел вслед за мной вверх по лестнице в комнату, где для него была приготовлена обильная снедь — он ее не отверг. Таинственный маленький саквояж, он потащил с собой и во время обеда держал у себя под стулом. Только когда убрали со стола и мы остались одни, мистер Абрахамс заговорил о деле, ради которого прибыл.

— Если я вас верно понял, — начал он, попыхивая своей «тричинополи», — вы желаете, чтобы я помог вам снабдить этот дом привидением. Так или нет?

Я подтвердил правильность этого предположения, не переставая дивиться беспокойному взгляду гостя, озирающего комнату так, будто он занимался описью имущества.

— Так знайте же, более подходящего человека, чем я, вам не найти, говорю по чести, — продолжал мой собеседник. — Что ответил я тому молодому джентльмену в трактире «Хромой пес»? Он меня спросил: «Беретесь устроить это дело?» И я сказал: «Вы только испытайте, проверьте, на что способен я и мой маленький саквояж». Лучше ответить я не мог, говорю по чести.

Мое уважение к коммерческим способностям Джека заметно возросло. Он, безусловно, устроил все отлично.

— Неужели вы держите… духов в саквояжах? — спросил я нерешительно.

Мистер Абрахамс улыбнулся снисходительной улыбкой человека, уверенного в своем превосходстве.

— Подождите, подождите, — сказал он. — Только дайте мне подходящее место, подходящее время да бутылочку люкоптоликуса, — он извлек из жилетного кармана небольшой пузырек, — и вам станет ясно, что нет такого духа, с которым я не сладил бы. Вы сами их увидите, своими глазами. Лучше я сказать не могу, говорю по чести.

Заверения мистера Абрахамса в своей честности сопровождались хитрой усмешкой и подмигиванием пронырливых глаз, что несколько ослабляло уверенность в искренности его слов.

— Когда вы намерены приступить к делу? — осведомился я почтительно.

— Без десяти час, — проговорил он твердо. — Некоторые считают, что надо ровно в полночь, а я говорю: нет, лучше попозже, тогда уже нет такой толчеи, и можно подобрать духа, какой приглянется. А теперь, продолжал он, вставая со стула, — не пройтись ли нам по дому? Вы мне покажете, куда решили его поселить. Духи ведь какие: одни места им нравятся, а о других они и слышать не хотят, даже если им и деваться больше некуда.

Мистер Абрахамс осмотрел коридоры и комнаты очень внимательно, с видом знатока пощупал гобелены и сказал вполголоса: «Очень-очень подходит», — но только когда мы вошли в пиршественный зал, восхищение его перешло в настоящий энтузиазм.

— Ну, как раз то, что надо! — восклицал он, приплясывая с саквояжем в руке вокруг стола, на котором было расставлено фамильное серебро; мне показалось, что в эту минуту маленький, юркий мистер Абрахамс и сам напоминал какое-то странное порождение нечистой силы. — Очень все подходяще, лучше не придумаешь! Прекрасно! Благородно, внушительно! Не то что теперешнее накладное серебро, а настоящее, массивное! Да, сэр, именно так оно все и должно быть. Места вволю, есть где им разгуляться. Пришлите-ка мне сюда коньяку и сигар. Я тут посижу у огонька, подготовлю все, что требуется, — повозиться придется немало. Эти духи, пока не сообразят, с кем имеют дело, иной раз такой шум и гам поднимет, только держись. Вы пока уходите, не то они вас еще, чего доброго, в куски разорвут. Лучше я буду тут один с ними управляться, а в половине первого возвращайтесь, к тому времени они поутихнут.

Требования мистера Абрахамса показались мне вполне резонными, и я ушел, оставив его одного в кресле перед камином; задрав ноги на каминную решетку, он стал готовиться к встрече со строптивыми пришельцами из иного мира, подкрепляя себя с помощью указанных им средств.

Мы с миссис Д'Одд сидели в комнате внизу, прямо под пиршественным залом, и я слышал, как некоторое время спустя мистер Абрахамс поднялся и начал расхаживать по залу быстрым, нетерпеливым шагом. Потом мы с Матильдой оба услышали, как он проверил запор на двери, пододвинул к окнам что-то тяжелое из мебели и, по-видимому, взобрался на нее, потому что я расслышал скрип ржавых петель на ромбовидной оконной раме, — стоя на полу, низкорослый мистер Абрахамс, безусловно, не смог бы дотянуться до окна. Миссис Д'Одд уверяет, что она различила его торопливый, приглушенный голос, но, возможно, это ей лишь показалось. Должен сознаться, что все происходящее произвело на меня впечатление более сильное, чем я того ожидал. Жутко было думать, что простой смертный стоит в полном одиночестве у открытого окна и призывает из тьмы исчадия ада. Я с трепетом, который едва мог скрыть от Матильды, увидел, что часовая стрелка приближается к назначенному сроку и мне пора идти наверх, разделить ночное бдение мистера Абрахамса.

Он сидел все там же, в той же позе, и не было заметно никаких следов таинственных шумов и шорохов, услышанных нами внизу, только круглое лицо мистера Абрахамса раскраснелось — похоже было, будто он только что изрядно потрудился.

— Ну как, получается? — спросил я с притворно-беспечным видом, но невольно озираясь, чтобы проверить, одни ли мы в комнате.

— Теперь требуется только ваша помощь, и дело завершено, — сказал мистер Абрахамс торжественно. — Садитесь рядом, примите люкоптоликус — это снимет пелену с наших земных глаз. Что бы вы ни увидели, молчите и не шевелитесь, не то разрушите чары.

Манеры мистера Абрахамса стали как-то мягче, присущая ему вульгарность лондонского кокни совершенно исчезла. Я сел в указанное мне кресло и стал ждать, что будет дальше.

Мистер Абрахамс сгреб камыш с пола около камина и, став на четвереньки, начертил мелом полуокружность, охватившую камин и нас обоих. По краю меловой линии он написал несколько иероглифов, что-то вроде знаков Зодиака. Затем, поднявшись, властитель духов произнес заклинание такой скороговоркой, что оно прозвучало как одно необыкновенно длинное слово на каком-то гортанном языке. Покончив с заклинанием, мистер Абрахамс достал тот самый пузырек, что показывал мне раньше, налил из него в фиал несколько чайных ложек чистой, прозрачной жидкости и подал ее мне.

У нее был чуть сладковатый запах, напоминающий запах некоторых сортов яблок. Я не решался коснуться ее губами, но нетерпеливый жест мистера Абрахамса заставил меня преодолеть сомнения, и я выпил все залпом. Напиток по вкусу не лишен был приятности, но никакого мгновенного действия не оказал, и я откинулся в кресле в ожидании дальнейшего. Мистер Абрахамс сидел в кресле рядом, и я замечал, что время от времени он внимательно вглядывается мне в лицо, бормоча при этом свои заклинания.

Постепенно меня охватило блаженное чувство тепла и расслабленности — отчасти причиной тому был жар из камина, отчасти что-то еще. Неудержимое желание спать смежало мне веки, но мозг работал с необыкновенной ясностью, в голове у меня теснились, сменяя одна другую, чудесные, забавные мысли. Меня совершенно сковала дрема. Я сознавал, что мой гость положил мне руку на область сердца, как бы проверяя его биение, но я не вое противился, даже не спросил, с какой целью он это делает. Все предметы в комнате вдруг закружились вокруг меня в медленном, томном танце. Большая голова лося в конце зала начала раскачиваться, ведерко для вина и нарядная ваза — настольное украшение — двигались в котильоне с массивными подносами. Моя отяжелевшая голова сама опустилась на грудь, и я бы совсем заснул, если бы внезапно открывшаяся в конце зала дверь не заставила меня очнуться. Дверь вела прямо на помост, туда, где когда-то пировал глава дома. Створка двери медленно подавалась назад. Я выпрямился, опершись о ручки кресла, и, не отрывая глаз, с ужасом смотрел в темный провал коридора за дверью. Оттуда двигалось нечто бестелесное, бесформенное, но я все же ясно его ощущал. Я видел, как смутная тень переступила порог — по залу пронесся ледяной сквозняк, заморозив мне, казалось, самое сердце. Затем я услышал голос, подобный вздоху восточного ветра в верхушках сосен на пустынном морском берегу.

Дух молвил:

— Я незримое ничто. Мне присуща неуловимость. Я преисполнено электричества и магнетизма, я спиритуалистично. Я великое, эфемерное, испускающее вздохи. Я убиваю собак. О смертный, остановишь ли ты на мне свой выбор?

Я силился ответить, но слова застряли у меня в горле, и, прежде чем я успел их произнести, тень скользнула по залу и растаяла в глубине его в воздухе пронесся долгий, печальный вздох.

Я снова обратил взгляд на дверь и к изумлению своему увидел низенькую, сгорбленную старуху; ковыляя по коридору, она ступила за порог и вошла в зал. Несколько раз она прошлась взад и вперед, затем замерла, скорчившись, у самого края меловой черты на полу, и вдруг подняла голову — никогда не забыть мне выражения чудовищной злобы, написанной на ее безобразном лице, на котором, казалось, все самые низкие страсти оставили свои следы.

— Ха-ха-ха! — захохотала старуха, вытянув вперед высохшие, сморщенные руки, похожие на когти какой-то отвратительной птицы. — Видишь, кто я такая? Я злобная старуха. Я одета в шелка табачного цвета. Я обрушиваю на людей проклятия. Меня очень жаловал сэр Вальтер Скотт. Забираешь меня к себе, смертный?

Мне удалось отрицательно помотать головой — я был в ужасе, а она замахнулась на меня клюкой и исчезла, испустив жуткий, душераздирающий вопль.

Теперь я, естественно, снова стал смотреть в открытую дверь и почти не удивился, заметив, как вошел высокий мужчина благородной осанки. Чело его покрывала смертельная бледность, но оно было в ореоле темных волос, спускавшихся завитками на плечи. Подбородок скрывала короткая бородка клином. На призраке была свободная, ниспадающая одежда, по-видимому, из желтого атласа, шею прикрывало широкое белое жабо. Он прошел по залу медленным, величественным шагом и, обернувшись, заговорил со мной голосом мягким, с изысканными модуляциями.

— Я дух благородного кавалера. Меня пронзают, и я пронзаю. Вот моя рапира. Я лязгаю сталью. На груди слева, где сердце, у меня кровавое пятно. Я испускаю глухие стоны. Мне покровительствуют многие родовитые консервативные семьи. Я подлинное привидение старинных поместий и замков. Я действую один или в обществе вскрикивающих дев.

Он изящно склонил голову, как бы в ожидании моего ответа, но слова застряли у меня в горле, я опять не смог ничего произнести. Отвесив глубокий поклон, дух исчез.

Не успел он скрыться, как меня снова охватил невыразимый ужас — я ощутил появление страшного, сверхъестественного существа. Я различал только смутные очертания и неопределенную форму; то казалось, что оно заполняет собой всю комнату, то становилось вовсе невидимо, но я все время ясно чувствовал его присутствие. Когда призрак заговорил, голос у него был дрожащий и прерывистый:

— Я оставляю следы и проливаю кровь. Я брожу по коридорам. Обо мне упоминал Чарльз Диккенс. Я издаю странные, неприятные звуки. Я вырываю письма и кладу невидимые руки на запястья людям. Я веселый дух. Я разражаюсь взрывами ужасающего смеха. Показать, как я смеюсь?

Я поднял руку, чтобы остановить его, но опоздал и тут же услышал страшный, оглушительный хохот, прокатившийся эхом по залу. Я еще не успел опустить руку, как видение исчезло.

Я снова повернулся к двери, и как раз вовремя: из темного коридора в комнату торопливо проскользнул новый посетитель. Это был загорелый, мощного сложения мужчина, в ушах у него поблескивали серьги, вокруг шеи был повязан шелковый платок. Голова незнакомца поникла на грудь, казалось, его невыносимо терзала совесть. Сперва он метнулся в одну, затем в другую сторону, словно тигр в клетке. В одной руке у него блеснуло лезвие ножа, другой незнакомец сжимал лист пергамента. У этого духа голос был глубокий и звучный.

— Я убийца, — произнес он. — Я негодяй. Я хожу крадучись. Я ступаю бесшумно. Я специалист по затерянным сокровищам. Я знаю кое-что об испанских морях. У меня есть планы и карты. Вполне трудоспособен и отличный ходок. Могу служить привидением в обширном парке.

Он смотрел на меня умоляюще, но я еще не успел подать ему знак, как почувствовал, что цепенею от страха при виде нового ужасного зрелища у раскрытой двери.

Там стоял необыкновенно высокого роста человек, если только можно назвать человеком эту странную фигуру — тощие кости торчали сквозь полусгнившую плоть, лицо было свинцово-серого цвета. Он был закутан в саван с капюшоном, из-под которого глядели глубоко сидящие в глазницах злобные глаза; они сверкали и метали искры, как раскаленные угли. Нижняя челюсть отвисла, обнажая сморщенный, съежившийся язык и два ряда черных, щербатых клыков. Я вздрогнул и отшатнулся от страшного видения, приблизившегося к меловой черте на полу.

— Я американское страшилище, замораживающее кровь в жилах, — проговорил призрак глухим голосом, как будто идущим откуда-то из-под земли. — Все остальные — подделки. Только я подлинное создание Эдгара Аллана По. Я самый мерзкий, гнетущий душу призрак. Обратите внимание на мою кровь и на мою плоть. Я внушаю ужас, я отвратителен. Дополнительными искусственными ресурсами не пользуюсь. Мои атрибуты — саван, крышка гроба и гальваническая батарея. Люди от меня седеют за одну ночь.

Призрак протянул ко мне свои почти лишенные плоти руки, как бы умоляя меня, но я замотал головой, и он исчез, оставив после себя гнусный, тошнотворный запах. Я откинулся на спинку кресла, потрясенный страхом и отвращением до такой степени, что в этот момент охотно отказался бы от самой мысли о приобретении духа, если бы был уверен, что это последнее из кошмарных видений.

Легкий шорох волочащейся по полу одежды дал мне понять, что меня ждет новая встреча. Я поднял глаза и увидел фигуру в белом, только что появившуюся из тьмы коридора и перешагнувшую порог. Это была прекрасная, молодая женщина, одетая по моде давно прошедших лет. Она прижимала руки к груди, на ее бледном, гордом лице были следы страстей и страданий. Она прошла через зал, и платье ее шелестело, как осенние листья. Обратив ко мне свои дивные, невыразимо печальные глаза, она проговорила:

— Я нежная, скорбящая, прекрасная и обиженная. Меня покинули, мне изменили. В ночные часы я вскрикиваю и пробегаю по коридору. Предки мои почтенны и аристократичны. Я эстетка. Мебель старого дуба в этом зале как раз в моем вкусе, хорошо бы еще побольше кольчуг, лат и гобеленов. Я подхожу вам?

Голос ее постепенно замирал и наконец умолк. Она воздела руки в немой мольбе. Я неравнодушен к женским чарам. И затем — что такое призрак Джоррокса по сравнению с этим видением? Что может быть прекраснее, изысканнее? К чему терзать дальше нервную систему зрелищем призраков вроде того, предпоследнего? Не лучше ли наконец остановить свой выбор? Как будто прочтя мои мысли, красавица улыбнулась мне ангельской улыбкой. Эта улыбка решила дело.

— Подойдет! — воскликнул я. — Я выбираю ее, вот этот призрак!

В порыве энтузиазма я шагнул вперед и ступил за черту магического круга.

— Арджентайн, нас обокрали!

Пронзительный крик звенел и звенел у меня в ушах, слова смутно доходили до моего сознания, но я не понимал их смысла — они как будто совпали с ритмом стучащей в висках крови, и я закрыл глаза под убаюкивающий напев: «обокрали… обокрали… обокрали…»

Кто-то сильно меня встряхнул, я открыл глаза. Вид миссис Д'Одд в самом скудном, какой только можно себе представить, наряде и в самом яростном настроении произвел на меня достаточно внушительное впечатление — я сделал усилие, собрал мысли и понял, что лежу навзничь на полу, головою в кучке пепла, выпавшего из камина, а в руке сжимаю небольшой стеклянный пузырек.

Я встал, пошатываясь, но чувствовал такую слабость и головокружение, что тут же упал в кресло. Постепенно мысли у меня прояснились, чему содействовали непрекращающиеся восклицания и крики Матильды. Я постарался мысленно восстановить события ночи. Вот дверь, через которую являлись гости из потустороннего мира. Вот начертанная мелом на полу полуокружность и вокруг нее иероглифы. Вот коробка от сигар и бутылка с коньяком, которому оказал честь мистер Абрахамс. Но где же сам властитель духов, где же он? И что значит открытое окно и свисающая из него наружу веревка? И где… о, где же гордость и краса замка Горсорп-Грэйндж, великолепное фамильное серебро, предназначенное быть гордостью будущих поколений Д'Оддов? И почему миссис Д'Одд стоит в сером сумраке рассвета, ломает руки и все выкрикивает свой рефрен? Очень не скоро мой затуманенный мозг осознал один за другим все эти факты и понял их взаимосвязь.

Читатель, я больше никогда не видел мистера Абрахамса, я больше никогда не видел столового серебра с восстановленным фамильным гербом. И, что всего обиднее, я больше никогда, ни на одно мгновение не увидел печального призрака в платье со шлейфом и у меня нет надежды когда-либо его увидеть. Правду сказать, ночное происшествие излечило меня от моей страсти к сверхъестественному, и я вполне примирился с жизнью в самом заурядном доме, выстроенном в девятнадцатом веке на окраине Лондона, куда Матильда давно стремилась перебраться.

Что касается объяснения всему случившемуся, тут можно делать различные предположения. В Скотленд-Ярде почти не сомневаются, что мистер Абрахамс не кто иной, как Джемми Уилсон, alias[68] Ноттингем Крэстер, знаменитый громила, — во всяком случае, описания внешности вполне совпадают. Небольшой саквояж, упомянутый мною выше, был на следующий же день найден на соседнем поле и оказался заполненным отличным набором отмычек и сверл. Глубоко отпечатавшиеся следы ног в грязи по обе стороны рва показали, что сообщник мистера Абрахамса, стоя под окошком, принял спущенный из него мешок с драгоценным серебром. Несомненно, что эта пара негодяев, рыская в поисках «дела», прослышала о нескромных расспросах Джека Брокета и решила немедля воспользоваться столь соблазнительной возможностью поживиться.

Что касается моих менее реальных посетителей — странных, фантастических видений той ночи, — я не знал, можно ли это действительно отнести за счет власти над оккультным миром моего друга из Ноттингема. Долгое время я был полон сомнений, но в конце концов разрешил их, обратившись за советом к известному медику и специалисту по химическим анализам, которому отослал для исследования сохранившиеся в пузырьке несколько капель так называемого люкоптоликуса. Прилагаю письмо, полученное в ответ, — рад возможности заключить свой небольшой рассказ вескими словами человека науки:

«Эсквайру Арджентайну Д'Одд Брикстон, „Буки“.

Эрандл-стрит.

Дорогой сэр!

Меня чрезвычайно заинтересовал Ваш необыкновенный случай. В присланном Вами пузырьке содержался сильный раствор хлорала, и, судя по Вашим описаниям, принятая Вами доза была, вероятно, не менее восьмидесяти гран. Подобное количество, безусловно, должно было довести Вас до частичной, а затем и полной потери сознания. При таком состоянии вполне возможны бреды и галлюцинации, в особенности у людей, непривычных к наркотикам. В своем письме Вы говорите, что зачитывались оккультной литературой и что у вас с давних пор нездоровый интерес к тому, в каких именно образах могут являться призраки. Не забудьте также, что Вы рассчитывали увидеть нечто в этом роде и Ваша нервная система была доведена до крайнего напряжения.

Учитывая все эти обстоятельства, я полагаю, что описанные Вами последствия отнюдь не удивительны. Более того, всякому специалисту по наркотикам показалось бы очень странным, если бы принятое снадобье не оказало на Вас подобного действия.

Остаюсь, сэр, искренне Вас уважающий

Т. Е. Штубе, доктор медицины».

Необычайный эксперимент в Кайнплатце

Из всех наук, над коими бились умы сынов человеческих, ни одна не занимала ученого профессора фон Баумгартена столь сильно, как та, что имеет дело с психологией и недостаточно изученными взаимоотношениями духа и материи. Прославленный анатом, глубокий знаток химии и один из первых европейских физиологов, он без сожаления оставил все эти науки и направил свои разносторонние познания на изучение души и таинственных духовных взаимосвязей. Вначале, когда он, будучи еще молодым человеком, пытался проникнуть в тайны месмеризма, мысль его, казалось, плутала в загадочном мире, где все было хаос и тьма и лишь иногда возникал немаловажный факт, но не связанный с другими и не находящий себе объяснения. Однако, по мере того как шли годы и багаж знаний достойного профессора приумножался — ибо знание порождает знание, как деньги наращивают проценты, — многое из того, что прежде казалось странным и необъяснимым, начинало принимать в его глазах иную, более ясную форму. Мысль ученого потекла по новым путям, и он стал усматривать связующие звенья там, где когда-то все было туманно и непостижимо. Более двадцати лет проделывая эксперимент за экспериментом, он накопил достаточно неоспоримых фактов, и у него возникла честолюбивая мечта создать на их основе новую точную науку, которая явилась бы синтезом месмеризма, спиритуализма и других родственных учений. В этом ему чрезвычайно помогало доскональное знание того сложного раздела физиологии животных, который посвящен изучению нервной системы и мозговой деятельности, ибо Алексис фон Баумгартен, профессор, возглавляющий кафедру в университете Кайнплатца[69], располагал для своих глубоких научных исследований всем необходимым, что дает лаборатория.

Профессор фон Баумгартен был высокого роста и худощав, лицо у него было продолговатое, с острыми чертами, а глаза — цвета стали, необычайно яркие и проницательные. Постоянная работа мысли избороздила его лоб морщинами, свела в одну линию густые, нависшие брови, и потому казалось, что профессор всегда нахмурен. Это многих вводило в заблуждение относительно характера профессора, который при всей своей суровости обладал мягким сердцем. Среди студентов он пользовался популярностью. После лекций они окружали ученого и жадно слушали изложение его странных теорий. Он часто вызывал добровольцев для своих экспериментов, и в конце концов в классе не осталось ни одного юнца, кто раньше или позже не был бы усыплен гипнотическими пассами профессора.

Среди этих молодых ревностных служителей науки не находилось ни одного, кто мог бы равняться по степени энтузиазма с Фрицем фон Хартманном. Его приятели-студенты часто диву давались, как этот сумасброд и отчаяннейший повеса, какой когда-либо являлся в Кайнплатц с берегов Рейна, не жалеет ни времени, ни усилий на чтение головоломных научных трудов и ассистирует профессору при его загадочных экспериментах. Но дело в том, что Фриц был сообразительным и дальновидным молодым человеком. Вот уже несколько месяцев, как он пылал любовью к юной Элизе — голубоглазой, белокурой дочке фон Баумгартена. Хотя Фрицу удалось вырвать у нее признание, что его ухаживания не оставляют ее равнодушной, он не смел и мечтать о том, чтобы явиться к родителям Элизы в качестве официального искателя руки их дочери. Ему было бы нелегко находить поводы свидеться с избранницей своего сердца, если бы он не усмотрел способ стать полезным профессору. В результате его стараний фон Баумгартен стал часто приглашать студента в свой дом, и Фриц охотно позволял проделывать над собой какие угодно опыты, если это давало ему возможность перехватить взгляд ясных глазок Элизы или коснуться ее ручки.

Фриц фон Хартманн был молодым человеком, несомненно, вполне привлекательной наружности, К тому же по смерти отца ему предстояло унаследовать обширные поместья. В глазах многих он казался бы завидным женихом, но мадам фон Баумгартен хмурилась, когда он бывал у них в доме, и порой выговаривала супругу за то, что он разрешает такому волку рыскать вокруг их овечки. Правду сказать, Фриц фон Хартманн приобрел в Кайнплатце довольно скверную репутацию. Случись где шумная ссора, или дуэль, или какое другое бесчинство, молодой выходец с рейнских берегов оказывался главным зачинщиком. Не было никого, кто бы так сквернословил, так много пил, так часто играл в карты и так предавался лени во всем, кроме одного — занятий с профессором. Не удивительно поэтому, что почтенная фрау профессорша прятала свою дочку под крылышко от такого mauvais sujet[70]. Что касается достойного профессора, он был слишком поглощен своими таинственными научными изысканиями и не составил себе об этом никакого мнения.

Вот уже много лет один и тот же неотвязный вопрос занимал мысли фон Баумгартена. Все его эксперименты и теоретические построения были направлены к решению все той же проблемы: по сотне раз на дню профессор спрашивал себя, может ли душа человека в течение некоторого времени существовать отдельно от тела и затем снова в него вернуться? Когда он впервые представил себе такую возможность, его ум ученого решительно восстал против подобной несуразности. Это оказывалось в слишком резком противоречии с предвзятыми мнениями и предрассудками, внушенными ему еще в юности. Однако постепенно, продвигаясь все дальше путем новых, оригинальных методов исследования, мысль его стряхнула с себя старые оковы и приготовилась принять любые выводы, продиктованные фактами. У него было достаточно оснований верить, что духовное начало способно существовать независимо от материи. И вот он надумал окончательно решить этот вопрос путем смелого, небывалого эксперимента.

«Совершенно очевидно, — писал он в своей знаменитой статье о невидимых существах, приблизительно в это самое время опубликованной в „Медицинском еженедельнике Кайнплатца“ и удивившей весь научный мир, — совершенно очевидно, что при наличии определенных условий душа, или дух человека, освобождается от телесной оболочки. Тело загипнотизированного пребывает в состоянии каталепсии, но душа его где-то витает. Возможно, мне возразят, что душа остается в теле, но также находится в процессе сна. Я отвечу, что это не так — иначе чем объяснить ясновидение, феномен, к которому перестали относиться с должной серьезностью по милости шарлатанов с их мошенническими трюками, но который, как то может быть легко доказано, представляет собой несомненный факт? Я сам, работая с особо восприимчивым медиумом, добивался от него точного описания происходящего в соседней комнате или в соседнем доме. Какой другой гипотезой можно объяснить эту осведомленность медиума, как не тем, что дух его покинул тело и блуждает в пространстве? На мгновение она возвращается по призыву гипнотизера и сообщает о виденном, затем снова отлетает прочь. Так как дух по самой своей природе невидим, мы не можем наблюдать эти появления и исчезновения, но замечаем их воздействие на тело медиума, — то застывшее, инертное, то делающее усилия передать восприятия, которые никоим образом не могли быть им получены естественным путем. Имеется, я полагаю, только один способ доказать это. Плотскими глазами мы не в состоянии узреть дух, покинувший тело, но наш собственный дух, если бы его удалось отделить от тела, будет ощущать присутствие других освобожденных душ. Посему я имею намерение, загипнотизировав одного из моих учеников, усыпить затем и самого себя способом, вполне мне доступным. И тогда, если предлагаемая мною теория справедлива, моя душа не встретит затруднений для общения с душой моего ученика, так как обе они окажутся отделенными от тела. Надеюсь в следующем номере „Медицинского еженедельника Кайнплатца“ опубликовать результаты этого интересного эксперимента».

Когда почтенный профессор исполнил наконец обещание и напечатал отчет о происшедшем, сообщение это было до такой степени поразительным, что к нему отнеслись с недоверием. Тон некоторых газет, комментировавших статью, носил столь оскорбительный характер, что разгневанный ученый поклялся никогда более не раскрывать рта и не печатать никаких сообщений на данную тему — угрозу эту он привел в исполнение. Тем не менее предлагаемый здесь рассказ опирается на сведения, почерпнутые из достоверных источников, и приводимые факты в основе своей изложены совершенно точно.


Однажды, вскоре после того как у него зародилась мысль проделать вышеупомянутый эксперимент, профессор фон Баумгартен задумчиво шел к дому после долгого дня, проведенного в лаборатории. Навстречу ему двигалась шумная ватага студентов, только что покинувших кабачок. Во главе их, сильно навеселе и держась весьма развязно, шагал молодой Фриц фон Хартманн. Профессор прошел было мимо, но его ученик кинулся ему наперерез и загородил дорогу.

— Послушайте, достойный мой наставник, — начал он, ухватив старика за рукав и увлекая его за собой, — мне надо с вами кое о чем поговорить, и мне легче сделать это сейчас, пока в голове шумит добрый хмель.

— В чем дело, Фриц? — спросил физиолог, глядя на него с некоторым удивлением.

— Я слышал, господин профессор, что вы задумали какой-то удивительный эксперимент — хотите извлечь из тела душу и потом загнать ее обратно? Это правда?

— Правда, Фриц.

— А вы не подумали, дорогой профессор, что не всякий захочет, чтобы над ним проделывали такие штуки? Potztausend![71] А что, если душа выйдет и обратно не вернется? Тогда дело дрянь. Кто станет рисковать, а?

— Но, Фриц, я рассчитывал на вашу помощь! — воскликнул профессор, пораженный такой точкой зрения на его серьезный научный опыт. — Неужели вы меня покинете? Подумайте о чести, о славе.

— Дудки! — воскликнул студент сердито. — И всегда вы со мной будете так расплачиваться? Разве не стоял я по два часа под стеклянным колпаком, пока вы пропускали через меня электричество? Разве вы не раздражали мне тем же электричеством нервы грудобрюшной преграды и не мне ли испортили пищеварение, пропуская через мой желудок гальванический ток? Вы усыпляли меня тридцать четыре раза, и что я за все это получил? Ровно ничего! А теперь еще собираетесь вытащить из меня душу, словно механизм из часов. Хватит с меня, всякому терпению приходит конец.

— Ах, боже мой, боже мой! — восклицал профессор в величайшей растерянности. — Верно, Фриц, верно! Я как-то никогда об этом не думал. Если вы подскажете мне, каким образом я могу отблагодарить вас за ваши услуги, я охотно исполню ваше желание.

— Тогда слушайте, — проговорил Фриц торжественно. — Если вы даете слово, что после эксперимента я получу руку вашей дочери, я согласен вам помочь. Если же нет — отказываюсь наотрез. Таковы мои условия.

— А что скажет на это моя дочь? — воскликнул профессор, на мгновение потерявший было дар речи.

— Элиза будет в восторге, — ответил молодой человек. — Мы давно любим друг друга.

— В таком случае она будет ваша, — сказал физиолог решительно. — У вас доброе сердце, и вы мой лучший медиум — разумеется, когда не находитесь под воздействием алкоголя. Эксперимент состоится четвертого числа следующего месяца. В двенадцать часов ждите меня в лаборатории. Это будет незабываемый день, Фриц. Приедет фон Грубер из Йены и Хинтерштейн из Базеля. Соберутся все столпы науки Южной Германии.

— Я явлюсь вовремя, — коротко ответил студент, и они разошлись. Профессор побрел к дому, размышляя о великих грядущих событиях, а молодой человек, спотыкаясь, побежал догонять своих шумных товарищей, занятый мыслями только о голубоглазой Элизе и о сделке, заключенной с ее отцом.

Фон Баумгартен не преувеличивал, говоря о необыкновенно широком интересе, какой вызвал его новый психофизиологический опыт. Задолго до назначенного часа зал наполнился целым созвездием талантов. Помимо упомянутых им знаменитостей, прибыл крупнейший лондонский ученый, профессор Лерчер, только что прославившийся своим замечательным трудом о мозговых центрах. На небывалый эксперимент собрались с дальних концов несколько звезд из плеяды спиритуалистов, приехал последователь Сведенборга[72], полагавший, что эксперимент прольет свет на доктрину розенкрейцеров[73].

Высокая аудитория продолжительными аплодисментами встретила появление профессора фон Баумгартена и его медиума. В нескольких продуманных словах профессор пояснил суть своих теоретических положений и предстоящие методы их проверки.

— Я утверждаю, — сказал он, — что у лица, находящегося под действием гипноза, дух на некоторое время высвобождается из тела. И пусть кто-нибудь попробует выдвинуть другую гипотезу, которая истолковала бы природу ясновидения. Надеюсь, что, усыпив моего юного друга и затем также себя, я дам возможность нашим освобожденным от телесной оболочки душам общаться между собой, пока тела наши будут инертны и неподвижны. Через некоторое время души вернутся в свои тела, и все станет по-прежнему. С вашего любезного позволения мы приступим к эксперименту.

Речь фон Баумгартена вызвала новую бурю аплодисментов, и все замерли в ожидании. Несколькими быстрыми пассами профессор усыпил молодого человека, и тот откинулся в кресле, бледный и неподвижный. Вынув из кармана яркий хрустальный шарик, профессор стал смотреть на него, не отрываясь, явно делая какие-то мощные внутренние усилия, и вскоре действительно погрузился в сон. То было невиданное, незабываемое зрелище: старик и юноша, сидящие друг против друга в одинаковом состоянии каталепсии. Куда же устремились их души? Вот вопрос, который задавал себе каждый из присутствующих.

Прошло пять минут, десять, пятнадцать. Еще пятнадцать, а профессор и его ученик продолжали сидеть в тех же застывших позах. За все это время ни один из собравшихся ученых мужей не проронил ни слова, все взгляды были устремлены на два бледных лица — все ждали первых признаков возвращения сознания. Прошел почти целый час, и наконец терпение зрителей было вознаграждено. Слабый румянец начал покрывать щеки профессора фон Баумгартена — душа вновь возвращалась в свою земную обитель. Вдруг он вытянул свои длинные, тощие руки, как бы потягиваясь после сна, протер глаза, поднялся с кресла и начал оглядываться по сторонам, словно не понимая, где он находится. И вдруг, к величайшему изумлению всей аудитории и возмущению последователя Сведенборга, профессор воскликнул: «Tausend Teufel!»[74] — и разразился страшным южнонемецким ругательством.

— Где я, черт побери, и что за дьявольщина тут происходит? Ага, вспомнил! Этот дурацкий гипнотический сеанс. Ну ни черта не вышло. Как заснул, больше ничего не помню. Так что вы, мои почтенные ученые коллеги, притащились сюда попусту. Вот потеха-то!

И профессор, глава кафедры физиологии, покатился со смеху, хлопая себя по ляжкам самым неприличным образом. Аудитория пришла в такое негодование от непристойного поведения профессора фон Баумгартена, что мог бы разразиться настоящий скандал, если бы не тактичное вмешательство Фрица фон Хартманна, к этому времени также очнувшегося от гипнотического сна. Подойдя к краю эстрады, молодой человек извинился за поведение гипнотизера.

— К сожалению, вынужден признаться, что этот человек действительно несколько необуздан, хотя вначале он отнесся с подобающей серьезностью к эксперименту. Он еще находится в состоянии реакции после гипноза и не вполне ответствен за свои слова и поступки. Что касается нашего опыта, я не считаю, что он потерпел неудачу. Возможно, что в течение этого часа наши души общались между собой, но, к несчастью, грубая телесная память не соответствует субстанции духа, и мы не смогли вспомнить случившегося. Отныне моя деятельность будет направлена на изыскание средств заставить души помнить то, что происходит с ними в период их высвобождения, и я надеюсь, что по разрешении данной задачи буду иметь удовольствие снова встретить вас в этом зале и продемонстрировать результаты.

Подобное заявление, исходящее от молодого студента, вызвало среди присутствующих в аудитории большое удивление. Некоторые почли себя оскорбленными, полагая, что он взял на себя слишком большую смелость. Большинство, однако, расценило его как обещающего молодого ученого, и, покидая зал, многие сравнивали его достойное поведение с неприличной развязностью профессора, который все это время продолжал хохотать в уголке, нимало не смутившись провалом эксперимента.

Но хотя все эти ученые мужи выходили из зала в полной уверенности, что они так ничего замечательного и не увидели, на самом деле на их глазах произошло величайшее чудо. Профессор фон Баумгартен был абсолютно прав в своей теории, его дух и дух студента действительно на некоторое время покинули телесную оболочку. Но затем получилось странное и непредвиденное осложнение. Дух Фрица фон Хартманна, возвратившись, вошел в тело Алексиса фон Баумгартена, а дух Алексиса фон Баумгартена — в телесную оболочку Фрица фон Хартманна. Этим и объяснялись сквернословие и шутовские выходки серьезного профессора и веские, солидные заявления, исходящие от беззаботного студента. Случай был беспрецедентный, но никто о том не подозревал, и меньше всего те, кого это непосредственно касалось.

Профессор, почувствовав вдруг необычайную сухость в горле, выбрался на улицу, все еще посмеиваясь про себя по поводу результатов эксперимента, ибо душа Фрица, заключенная в профессорском теле, преисполнилась веселья и бесшабашной удали при мысли о том, как легко ему досталась невеста. Первым его побуждением было пойти повидать ее, но, пораздумав, он решил временно держаться в тени, пока профессор фон Баумгартен не оповестит супругу о заключенном соглашении. Посему он отправился в кабачок «Зеленый молодчик», излюбленное место сборищ студентов-гуляк. Лихо размахивая тростью, он вбежал в маленький зал, где сидели Шпигель, Мюллер и еще человек шесть веселых собутыльников.

— Здорово, приятели! — заорал он. — Так и знал, что застану вас здесь. Пейте все, кому что охота, заказывайте что угодно, сегодня за все плачу я!

Если бы сам «Зеленый молодчик», изображенный на вывеске этого популярного кабачка, вошел вдруг в зал и потребовал бутылку вина, это изумило бы студентов не столь сильно, как неожиданное появление уважаемого профессора. С минуту они, совершенно ошеломленные, таращили глаза, будучи не в состоянии ответить на это сердечное приветствие.

— Donner und Blitzen![75] — сердито гаркнул профессор. — Да что это с вами, черт вас подери? Что это вы таращитесь на меня, как поросята на вертеле? Что тут стряслось?

— Такая неожиданная честь… — забормотал Шпигель, возглавлявший компанию.

— Честь? Ерунда и чушь, — заявил профессор раздраженно. — Думаете, если я показываю гипнотические фокусы кучке старых развалин, так я уж и возгордился, не желаю больше водить дружбу с закадычными приятелями? Ну-ка, Шпигель, дружище, слезай со стула, командовать буду я. Пиво, вино, шнапс — требуйте все, что душе угодно, все за мой счет!

Никогда еще не бывало столь буйного веселья в кабачке «Зеленый молодчик». Пенящиеся кружки с пивом и бутылки с зеленым горлышком, полные рейнвейна, бойко ходили по кругу. Постепенно студенты перестали робеть перед профессором. А он пел, вопил во все горло, балансировал длинной табачной трубкой, положив ее себе на нос, и предлагал каждому по очереди бежать с ним наперегонки на дистанцию в сто ярдов. За дверью удивленно шушукались кельнер и служанка, пораженные поведением высокоуважаемого профессора, возглавляющего кафедру в старинном университете Кайнплатца. У них стало еще больше поводов шушукаться, когда ученый муж стукнул кельнера по макушке, а служанку расцеловал, поймав ее возле двери в кухню.

— Господа! — крикнул профессор, поднявшись cо своего места в конце стола. Он стоял, пошатываясь, и вертел в костлявой руке старомодный винный бокал. — Сейчас я объясню причину сегодняшнего торжества.

— Слушайте! Слушайте! — заорали студенты, стуча о стол пивными кружками. — Речь, речь! Тише вы!

— Дело в том, друзья мои, — сказал профессор, сияя глазами сквозь стекла очков, — что я надеюсь в недалеком будущем сыграть свою свадьбу.

— Как? Сыграть свадьбу? — воскликнул один из студентов побойчее. — А мадам? Разве мадам умерла?

— Какая мадам?

— То есть как это какая? Мадам фон Баумгартен!

— Ха-ха-ха! — засмеялся профессор. — Я вижу, вы в курсе моих прежних маленьких затруднений. Нет, она жива, но, надеюсь, браку моему больше противиться не будет.

— Очень мило с ее стороны, — заметил кто-то из компании.

— Мало того, — продолжал профессор, — я даже рассчитываю, что она посодействует мне заполучить мою невесту. Мы с мадам никогда особенно не ладили, но теперь, я думаю, со всем этим будет покончено. Когда я женюсь, она может остаться с нами, я не возражаю.

— Счастливое семейство! — выкрикнул какой-то шутник.

— Ну да! И, надеюсь, все вы придете ко мне на свадьбу. Имени молодой особы называть не буду, но… Да здравствует моя невеста!

И профессор помахал бокалом.

— Ура! За его невесту! — надрывались буяны, покатываясь со смеху. — За ее здоровье! Soll sie leben — hoch![76]

Пирушка становилась шумнее и беспорядочнее по мере того, как студенты один за другим, следуя примеру профессора, пили каждый за даму своего сердца.

Пока в «Зеленом молодчике» шло это веселье, неподалеку разыгрывалась совсем иная сцена. После эксперимента Фриц фон Хартманн все в той же сдержанной манере и храня на лице торжественное выражение, сделал и записал кое-какие вычисления и, дав несколько указаний, вышел на улицу. Медленно двигаясь к дому фон Баумгартена, он увидел идущего впереди фон Альтхауса, профессора анатомии. Ускорив шаг, Фриц догнал его.

— Послушайте, фон Альтхаус, — проговорил он, тронув профессора за рукав. — На днях вы справлялись у меня относительно среднего покрова артерий мозга. Так вот…

— Donnerwetter![77] — заорал фон Альтхаус, очень вспыльчивый старик. — Что значит эта дерзость? Я подам на вас жалобу, сударь!

После этой угрозы он круто повернулся и пошел прочь.

Фон Хартманн опешил. «Это из-за провала моего эксперимента», — подумал он и уныло продолжал свой путь.

Однако его ждали новые сюрпризы. Его нагнали два студента, и эти юнцы вместо того, чтобы снять свои шапочки или выказать какие-либо другие знаки уважения, завидев его, издали восторженные крики и, кинувшись к нему, подхватили его под руки и потащили с собой.

— Gott im Himmel![78] — закричал фон Хартманн. — Что означает эта бесподобная наглость? Куда вы меня тащите?

— Распить с нами бутылочку, — сказал один из студентов. — Ну идем же! От такого приглашения ты никогда не отказывался.

— В жизни не слышал большего бесстыдства! — восклицал фон Хартманн, Отпустите меня немедленно! Я потребую, чтобы вы получили строгое взыскание! Отпустите, я говорю!

Он яростно отбивался от своих мучителей.

— Ну, если ты вздумал упрямиться, сделай милость, отправляйся куда хочешь, — сказали студенты, отпуская его. — И без тебя отлично обойдемся.

— Я вас обоих знаю! Вы мне за это поплатитесь! — кричал фон Хартманн вне себя от гнева. Он вновь направился к своему, как он полагал, дому, очень рассерженный происшедшими с ним по пути эпизодами.

Мадам фон Баумгартен поглядывала в окно, недоумевая, почему муж запаздывает к обеду, и была весьма поражена, завидев шествующего по дороге студента. Как было замечено выше, она питала к нему сильную антипатию, и если молодой человек осмеливался заходить к ним в дом, то лишь с молчаливого согласия и под эгидой профессора. Она удивилась еще больше, когда Фриц вошел в садовую калитку и зашагал дальше с видом хозяина дома. С трудом веря своим глазам, она поспешила к двери — материнский инстинкт заставил ее насторожиться. Из окна комнаты наверху прелестная Элиза также наблюдала отважное шествие своего возлюбленного, и сердце ее билось учащенно от гордости и страха.

— Добрый день, сударь, — приветствовала мадам фон Баумгартен незваного гостя у входа, приняв величественную позу.

— День и в самом деле неплохой, — ответил ей Фриц. — Ну что же ты стоишь в позе статуи Юноны? Пошевеливайся, Марта, скорее подавай обед. Я буквально умираю с голоду.

— Марта?! Обед?! — воскликнула пораженная мадам фон Баумгартен, отшатнувшись.

— Ну да, обед, именно обед! — завопил фон Хартманн, раздражаясь все больше. — Что такого особенного в этом требовании, если человек целый день не был дома? Я буду ждать в столовой. Подавай, что есть — все сойдет. Ветчину, сосиски, компот — все, что найдется в доме. Ну вот! А ты все стоишь и смотришь на меня. Послушай, Марта, ты сдвинешься с места или нет?

Это последнее обращение, сопровождаемое настоящим воплем ярости, возымело на почтенную профессоршу столь сильное действие, что она стремглав промчалась через весь коридор, затем через кухню и, бросившись в кладовку, заперлась там и закатила бурную истерику. Фон Хартманн тем временем вошел в столовую и растянулся на диване, пребывая в том же отменно дурном настроении.

— Элиза! — закричал он сердито. — Элиза! Куда девалась эта девчонка? Элиза!

Призванная таким нелюбезным образом, юная фрейлейн робко спустилась в столовую и предстала перед, своим возлюбленным.

— Дорогой! — воскликнула она, обвивая его шею руками. — Я знаю, ты все это сделал ради меня! Это уловка, чтобы меня увидеть!

Вне себя от этой новой напасти фон Хартманн на минуту онемел и только сверкал глазами и сжимал кулаки, барахтаясь в объятиях Элизы. Когда он наконец снова обрел дар речи, Элиза услышала такой взрыв возмущения, что отступила назад и, оцепенев от страха, упала в кресло.

— Сегодня самый ужасный день в моей жизни! — кричал фон Хартманн, топая ногами. — Опыт мой провалился. Фон Альтхаус нанес мне оскорбление. Два студента силой волокли меня по дороге. Жена чуть не падает в обморок, когда я прошу ее подать обед, а дочь бросается на меня и душит, словно медведь.

— Ты болен, дорогой мой! — воскликнула фрейлейн. — У тебя помутился разум. Ты даже ни разу не поцеловал меня…

— Да? И не собираюсь! — ответствовал фон Хартманн решительно. — Стыдись! Лучше пойди и принеси мне мои шлепанцы да помоги матери накрыть на стол.

— Ради чего я так страстно любила тебя целых десять месяцев? — плакала Элиза, уткнувшись лицом в носовой платок. — Ради чего терпела маменькин гнев? О, ты разбил мне сердце — да, да!

И она истерически зарыдала.

— Нет, больше терпеть это я не желаю! — заорал фон Хартманн, окончательно рассвирепев. — Что это значит, девчонка, черт тебя подери? Что такое я сделал десять месяцев назад, что внушил тебе столь необыкновенную любовь? Если ты действительно так меня любишь, пойди скорее и разыщи ветчину и хлеб, вместо того чтобы болтать тут всякий вздор.

— О дорогой, дорогой мой! — рыдала несчастная девица, бросаясь к тому, кого почитала своим возлюбленным. — Ты просто шутишь, чтобы напугать свою маленькую Элизу!

Все это время фон Хартманн опирался о валик дивана, который, как большая часть немецкой мебели, был в несколько расшатанном состоянии. Именно у этого края дивана стоял аквариум, полный воды: профессор проделывал какие-то опыты с рыбьей икрой и держал аквариум в гостиной ради сохранения ровной температуры воды. От дополнительного веса девицы, слишком бурно кинувшейся на шею фон Хартманна, ненадежный диван рухнул, и несчастный студент упал прямо в аквариум: голова его и плечи застряли, а нижние конечности беспомощно болтались в воздухе. Терпению фон Хартманна пришел конец. Еле высвободившись, он испустил нечленораздельный вопль ярости и ринулся вон из комнаты, невзирая на мольбы Элизы. Схватив шляпу, промокший, растрепанный, он помчался прямо в город с намерением разыскать какой-нибудь трактир и обрести там покой и пищу, в которых ему было отказано дома.

Когда дух фон Баумгартена, заключенный в тело фон Хартманна, мрачно размышляя о многочисленных обидах, продвигался по извилистой дороге, ведущей в город, он заметил, что к нему приближается престарелый человек, находящийся, по-видимому, в крайней степени опьянения. Фон Хартманн остановился и наблюдал, как тот бредет, спотыкаясь, качаясь из стороны в сторону и распевая студенческую песню хриплым, пьяным голосом. Сперва интерес фон Хартманна был вызван лишь тем, что человек, с виду весьма почтенный, допустил себя до столь позорного состояния, но по мере того как тот подходил ближе, фон Хартманн ощутил уверенность, что где-то видел старика; однако не мог вспомнить, где и когда именно. Уверенность эта все более крепла, и когда незнакомец поравнялся с ним, фон Хартманн подошел к нему и стал внимательно всматриваться в его лицо.

— Эй, сынок, — заговорил пьяный, едва держась на ногах и оглядывая фон Хартманна. — Где, черт возьми, я тебя видел? Знаю тебя преотлично, прямо как самого себя. Кто ты такой, дьявол тебя забери?

— Я профессор фон Баумгартен, — ответствовал студент. — Могу я спросить, кто вы такой? Ваша внешность мне как-то странно знакома.

— Молодой человек, никогда не нужно врать, — последовал ответ. — Уж, конечно, сударь, вы не профессор, — того я знаю — старый, чванливый урод, а вы здоровенный, широкоплечий молодчик. А я, Фриц фон Хартманн, к вашим услугам.

— Это ложь! — воскликнул фон Хартманн. — Вы скорее могли бы быть его отцом. Но позвольте, сударь, известно ли вам, что на вас мои запонки и часовая цепочка?

— Donnerwetter, — икнул пьяный. — Пусть я вовек не возьму в рот ни капли пива, если брюки на вас не те самые, за которые портной собирается подать на меня в суд.

Тут фон Хартманн, совершенно сбитый с толку странными происшествиями дня, провел рукой по лбу и, опустив глаза, случайно заметил свое отражение в луже, оставшейся после дождя на дороге. К полному своему изумлению, он увидел молодое лицо, франтоватый студенческий костюм и понял, что внешне он являет собой полную противоположность той почтенной фигуре ученого, к которой привыкла его духовная сущность. В одно мгновение острый ум фон Баумгартена пробежал через всю цепь последних событий и сделал вывод. Это был удар, и несчастный профессор пошатнулся.

— Himmel! — воскликнул он. — Теперь я все понял! Наши души попали не в предназначенные им тела. Я — это вы, а вы — это я. Моя теория оправдалась. Но как дорого это обошлось! Может ли самый образованный ум во всей Европе помещаться в столь фривольной оболочке? О боже, погибли труды целой жизни! — И в отчаянии он стал бить себя кулаками в грудь.

— Послушайте-ка, — сказал настоящий фон Хартманн. — Я вас понимаю, все это действительно очень серьезно. Но вы обращаетесь с моим телом слишком бесцеремонно. Вы получили его в превосходном состоянии. Но уже успели, как я вижу, и расцарапать его и где-то промокли. И засыпали пластрон моей рубашки нюхательным табаком.

— Ах, это не имеет большого значения, — сказал дух профессора угрюмо. — Каковы мы есть, такими нам и суждено остаться. Справедливость моей теории блистательно доказана, но какой ужасной ценой!

— Действительно, это было бы ужасно, если бы я разделял ваше мнение, — произнес дух студента. — Что бы я стал делать с этими старыми негнущимися руками и ногами, как бы я ухаживал за Элизой, как смог бы убедить ее, что я не ее отец? Нет, благодарение богу, хоть пиво и помутило мне голову так, как еще ни разу не случалось, когда я был самим собой, все же я не совсем потерял голову. Я вижу выход.

— Какой? — едва выговорил от волнения профессор.

— Надо повторить эксперимент, вот и все! Высвободите снова наши души, и, как знать, может, они на этот раз вернутся, каждая куда ей полагается.

Не так утопающий хватается за соломинку, как дух фон Баумгартена ухватился за эту идею. С лихорадочной поспешностью он повлек фон Хартманна к обочине дороги и тут же его усыпил и затем, вынув из кармана свой хрустальный шарик, проделал то же самое и с собой. Несколько студентов и окрестных крестьян, случайно проходивших мимо, были весьма озадачены, увидев достойного профессора физиологии и его любимого ученика, сидящих на обочине грязной дороги в бессознательном состоянии. Не прошло и часа, как собралась целая толпа, и уже начали поговаривать, не послать ли за санитарной повозкой и отвезти их в больницу; но тут ученый муж открыл вдруг глаза и обвел присутствующих мутным взглядом. В первое мгновение он, очевидно, не мог вспомнить, как сюда попал, но потом поразил собравшихся, воздев тощие руки над головой и закричав восторженно:

— Gott sei gedanket![79] Я опять стал самим собой! Я это ясно чувствую!

Изумление толпы возросло, когда студент, вскочив на ноги, разразился таким же бурным выражением восторга. Затем и тот и другой исполнили прямо на дороге нечто вроде pas de joie[80].

Некоторое время спустя после этого эпизода многие сомневались, в здравом ли рассудке оба его действующих лица. Когда профессор опубликовал все эти факты в «Медицинском еженедельнике Кайнплатца», как это было им обещано, даже его коллеги стали намекать, что ему не мешало бы немного подлечиться и что еще одна подобная статья, несомненно, приведет его прямо в сумасшедший дом. Студент, на собственном опыте убедившись, что благоразумнее помалкивать, не слишком распространялся обо всей этой истории.

Когда почтенный профессор вернулся в тот вечер домой, его ждал не слишком сердечный прием, на что он мог бы рассчитывать после стольких злоключений. Напротив, обе дамы как следует отчитали его за то, что от него пахнет вином и табаком, и за то, что он где-то разгуливал в то время, как молодой шалопай ворвался в дом и оскорбил хозяек. Прошло немало времени, пока домашняя атмосфера семьи фон Баумгартена обрела свое обычное спокойное состояние, и понадобилось еще больше времени, прежде чем веселая физиономия фон Хартманна вновь стала появляться в доме профессора. Настойчивость, однако, побеждает все препятствия, и студенту удалось в конце концов умилостивить обеих разгневанных дам и восстановить прежнее положение в доме. А теперь у него уже нет никаких причин опасаться недоброжелательства фрау фон Баумгартен, ибо он стал капитаном императорских уланов и его любящая жена Элиза успела подарить ему как вещественное доказательство своей любви двух маленьких уланчиков.

Литературная мозаика

С отроческих лет во мне жила твердая, несокрушимая уверенность в том, что мое истинное призвание — литература. Но найти сведущего человека, который проявил бы ко мне участие, оказалось, как это ни странно, невероятно трудным. Правда, близкие друзья, ознакомившись с моими вдохновенными творениями, случалось, говорили: «А знаешь, Смит, не так уж плохо!» или «Послушай моего совета, дружище, отправь это в какой-нибудь журнал», — и у меня не хватало мужества признаться, что мои опусы побывали чуть ли не у всех лондонских издателей, всякий раз возвращаясь с необычайной быстротой и пунктуальностью и тем наглядно показывая исправную и четкую работу нашей почты.

Будь мои рукописи бумажными бумерангами, они не могли бы с большей точностью попадать обратно в руки пославшего их неудачника. Как это мерзко и оскорбительно, когда безжалостный почтальон вручает тебе свернутые в узкую трубку мелко исписанные и теперь уже потрепанные листки, всего несколько дней назад такие безукоризненно свежие, сулившие столько надежд! И какая моральная низость сквозит в смехотворном доводе издателя: «из-за отсутствия места»! Но тема эта слишком неприятна, к тому же уводит от задуманного мною простого изложения фактов.

С семнадцати и до двадцати трех лет я писал так много, что был подобен непрестанно извергающемуся вулкану. Стихи и рассказы, статьи и обзоры — ничто не было чуждо моему перу. Я готов был писать что угодно и о чем угодно, начиная с морской змеи и кончая небулярной космогонической теорией, и смело могу сказать, что, затрагивая тот или иной вопрос, я почти всегда старался осветить его с новой точки зрения. Однако больше всего меня привлекали поэзия и художественная проза. Какие слезы проливал я над страданиями своих героинь, как смеялся над забавными выходками своих комических персонажей! Увы, я так и не встретил никого, кто бы сошелся со мной в оценке моих произведений, а неразделенные восторги собственным талантом, сколь бы ни были они искренни, скоро остывают. Отец отнюдь не поощрял мои литературные занятия, почитая их пустой тратой времени и денег, и в конце концов я был вынужден отказаться от мечты стать независимым литератором и занял должность клерка в коммерческой фирме, ведущей оптовую торговлю с Западной Африкой.

Но, даже принуждаемый к ставшим моим уделом прозаическим обязанностям конторского служащего, я оставался верен своей первой любви и вводил живые краски в самые банальные деловые письма, весьма, как мне передавали, изумляя тем адресатов. Мой тонкий сарказм заставлял хмуриться и корчиться уклончивых кредиторов. Иногда, подобно Сайласу Веггу[81], я вдруг переходил на стихотворную форму, придавая возвышенный стиль коммерческой корреспонденции. Что может быть изысканнее, например, вот этого, переложенного мною на стихи распоряжения фирмы, адресованного капитану одного из ее судов?

Из Англии вам должно, капитан, отплыть

В Мадеру — бочки с солониной там сгрузить.

Оттуда в Тенериф вы сразу курс берите:

С канарскими купцами вострó ухо держите,

Ведите дело с толком, не слишком торопитесь,

Терпения и выдержки побольше наберитесь.

До Калабара дальше с пассатами вам плыть.

И на Фернандо-По и в Бонни заходить.

И так четыре страницы подряд. Капитан не только не оценил по достоинству этот небольшой шедевр, но на следующий же день явился в контору и с неуместной горячностью потребовал, чтобы ему объяснили, что все это значит, и мне пришлось перевести весь текст обратно на язык прозы. На сей раз, как и в других подобных случаях, мой патрон сурово меня отчитал — излишне говорить, что человек этот не обладал ни малейшим литературным вкусом!

Но все сказанное — лишь вступление к главному. Примерно на десятом году служебной лямки я получил наследство — небольшое, но при моих скромных потребностях вполне достаточное. Обретя вдруг независимость, я снял уютный домик подальше от лондонского шума и суеты и поселился там с намерением создать некое великое произведение, которое возвысило бы меня над всем нашим родом Смитов и сделало бы мое имя бессмертным. Я купил несколько дестей писчей бумаги, коробку гусиных перьев и пузырек чернил за шесть пенсов и, наказав служанке не пускать ко мне никаких посетителей, стал подыскивать подходящую тему.

Я искал ее несколько недель, и к этому времени выяснилось, что, постоянно грызя перья, я уничтожил их изрядное количество и извел столько чернил на кляксы, брызги и не имевшие продолжения начала, что чернила имелись повсюду, только не в пузырьке. Сам же роман не двигался с места, легкость пера, столь присущая мне в юности, совершенно исчезла — воображение бездействовало, в голове было абсолютно пусто. Как я ни старался, я не мог подстегнуть бессильную фантазию, мне не удавалось сочинить ни единого эпизода, ни создать хотя бы один персонаж.

Тогда я решил наскоро перечитать всех выдающихся английских романистов, начиная с Даниэля Дефо и кончая современными знаменитостями: я надеялся таким образом пробудить дремлющие мысли, а также получить представление об общем направлении в литературе. Прежде я избегал заглядывать в какие бы то ни было книги, ибо величайшим моим недостатком была бессознательная, но неудержимая тяга к подражанию автору последнего прочитанного произведения. Но теперь, думал я, такая опасность мне не грозит: читая подряд всех английских классиков, я избегну слишком явного подражания кому-либо одному из них. Ко времени, к которому относится мой рассказ, я только что закончил чтение наиболее прославленных английских романов.

Было без двадцати десять вечера четвертого июня тысяча восемьсот восемьдесят шестого года, когда я, поужинав гренками с сыром и смочив их пинтой пива, уселся в кресло, поставил ноги на скамейку и, как обычно, закурил трубку. Пульс и температура у меня, насколько мне то известно, были совершенно нормальны. Я мог бы также сообщить о тогдашнем состоянии погоды, но, к сожалению, накануне барометр неожиданно и резко упал — с гвоздя на землю, с высоты в сорок два дюйма, и потому его показания ненадежны. Мы живем в век господства науки, и я льщу себя надеждой, что шагаю в ногу с веком.

Погруженный в приятную дремоту, какая обычно сопутствует пищеварению и отравлению никотином, я внезапно увидел, что происходит нечто невероятное: моя маленькая гостиная вытянулась в длину и превратилась в большой зал, скромных размеров стол претерпел подобные же изменения. А вокруг этого, теперь огромного, заваленного книгами и трактатами стола красного дерева сидело множество людей, ведущих серьезную беседу. Мне сразу бросились в глаза костюмы этих людей — какое-то невероятное смешение эпох. У сидевших на конце стола, ближайшего ко мне, я заметил парики, шпаги и все признаки моды двухсотлетней давности. Центр занимали джентльмены в узких панталонах до колен, высоко повязанных галстуках и с тяжелыми связками печаток. Находившиеся в противоположном от меня конце в большинстве своем были в костюмах самых что ни на есть современных — там, к своему изумлению, я увидел несколько выдающихся писателей нашего времени, которых имел честь хорошо знать в лицо. В этом обществе были две или три дамы. Мне следовало бы встать и приветствовать неожиданных гостей, но я, очевидно, утратил способность двигаться и мог только, оставаясь в кресле, прислушиваться к разговору, который, как я скоро понял, шел обо мне.

— Да нет, ей-богу же! — воскликнул грубоватого вида, с обветренным лицом человек, куривший трубку на длинном черенке и сидевший неподалеку от меня. — Душа у меня болит за него. Ведь признаемся, други, мы и сами бывали в сходных положениях. Божусь, ни одна мать не сокрушалась так о своем первенце, как я о своем Рори Рэндоме, когда он пошел искать счастья по белу свету.

— Верно, Тобиас, верно! — откликнулся кто-то почти рядом со мной. — Говорю по чести, из-за моего бедного Робина, выброшенного на остров, я потерял здоровья больше, чем если бы меня дважды трепала лихорадка. Сочинение уже подходило к концу, когда вдруг является лорд Рочестер — блистательный кавалер, чье слово в литературных делах могло и вознести и низвергнуть. «Ну как, Дефо, — спрашивает он, — готовишь нам что-нибудь?» «Да, милорд», — отвечаю я. «Надеюсь, это веселая история. Поведай мне о героине — она, разумеется, дивная красавица?» — «А героини в книге нет», — отвечаю я. «Не придирайся к словам, Дефо, — говорит лорд Рочестер, — ты их взвешиваешь, как старый, прожженный стряпчий. Расскажи о главном женском персонаже, будь то героиня или нет». — «Милорд, — говорю я, — в моей книге нет женского персонажа». «Черт побери тебя и твою книгу! — крикнул он. — Отлично сделаешь, если бросишь ее в огонь!» И удалился в превеликом возмущении. А я остался оплакивать свой роман, можно сказать, приговоренный к смерти еще до своего рождения. А нынче на каждую тысячу тех, кто знает моего Робина и его верного Пятницу, едва ли придется один, кому довелось слышать о лорде Рочестере.

— Справедливо сказано, Дефо, — заметил добродушного вида джентльмен в красном жилете, сидевший среди современных писателей. — Но все это не поможет нашему славному другу Смиту начать свой рассказ, а ведь именно для этого, я полагаю, мы и собрались.

— Он прав, мой сосед справа! — проговорил, заикаясь, сидевший с ним рядом человек довольно хрупкого сложения, и все рассмеялись, особенно тот, добродушный, в красном жилете, который воскликнул:

— Ах, Чарли Лэм, Чарли Лэм, ты неисправим! Ты не перестанешь каламбурить, даже если тебе будет грозить виселица.

— Ну нет, такая узда всякого обуздает, — ответил Чарльз Лэм, и это снова вызвало общий смех.

Мой затуманенный мозг постепенно прояснялся — я понял, как велика оказанная мне честь. Крупнейшие мастера английской художественной прозы всех столетий назначили rendez-vous[82] у меня в доме, дабы помочь мне разрешить мои трудности. Многих я не узнал, но потом вгляделся пристальнее, и некоторые лица показались мне очень знакомыми — или по портретам, или по описаниям. Так, например, между Дефо и Смоллетом, которые заговорили первыми и сразу себя выдали, сидел, саркастически кривя губы, дородный старик, темноволосый, с резкими чертами лица — это был, безусловно, не кто иной, как знаменитый автор «Гулливера». Среди сидевших за дальним концом стола я разглядел Филдинга и Ричардсона и готов поклясться, что человек с худым, мертвенно-бледным лицом был Лоренс Стерн. Я заметил также высокий лоб сэра Вальтера Скотта, мужественные черты Джордж Элиот[83] и приплюснутый нос Теккерея, а среди современников увидел Джеймса Пэйна[84], Уолтера Безента[85], леди, известную под именем «Уида»[86], Роберта Льюиса Стивенсона и несколько менее прославленных авторов. Вероятно, никогда не собиралось под одной крышей столь многочисленное и блестящее общество великих призраков.

— Господа, — заговорил сэр Вальтер Скотт с очень заметным шотландским акцентом. — Полагаю, вы не запамятовали старую поговорку: «У семи поваров обед не готов»? Или как пел застольный бард:

Черный Джонстон и в придачу десять воинов в доспехах

напугают хоть кого,

Только будет много хуже, если Джонстона ты встретишь

ненароком одного.

Джонстон происходил из рода Ридсдэлов, троюродных братьев Армстронгов, через брак породнившийся…

— Быть может, сэр Вальтер, — прервал его Теккерей, — вы снимете с нас ответственность и продиктуете начало рассказа этому молодому начинающему автору.

— Нет-нет! — воскликнул сэр Вальтер. — Свою лепту я внесу, упираться не стану, но ведь тут Чарли, этот юнец напичкан остротами, как радикал изменами. Уж он сумеет придумать веселую завязку.

Диккенс покачал головой, очевидно, собираясь отказаться от предложенной чести, но тут кто-то из современных писателей — из-за толпы мне его не было видно — проговорил:

— А что, если начать с того конца стола и продолжать далее всем подряд, чтобы каждый мог добавить, что подскажет ему фантазия?

— Принято! Принято! — раздались голоса, и все повернулись в сторону Дефо; несколько смущенный, он набивал трубку из массивной табакерки.

— Послушайте, други, здесь есть более достойные… — начал было он, но громкие протесты не дали ему договорить.

А Смоллет крикнул:

— Не отвиливай, Дэн, не отвиливай! Тебе, мне и декану надобно тремя короткими галсами вывести судно из гавани, а потом пусть себе плывет, куда заблагорассудится!

Поощряемый таким образом, Дефо откашлялся и повел рассказ на свой лад, время от времени попыхивая трубкой:

«Отца моего, зажиточного фермера в Чешире, звали Сайприен Овербек, но, женившись в году приблизительно 1617, он принял фамилию жены, которая была из рода Уэллсов, и потому я, старший сын, получил имя Сайприен Овербек Уэллс. Ферма давала хорошие доходы, пастбища ее славились в тех краях, и отец мой сумел скопить тысячу крон, которую вложил в торговые операции с Вест-Индией, завершившиеся столь успешно, что через три года капитал отца учетверился. Ободренный такой удачей, он купил на паях торговое судно, загрузил его наиболее ходким товаром (старыми мушкетами, ножами, топорами, зеркалами, иголками и тому подобным) и в качестве суперкарго посадил на борт и меня, наказал мне блюсти его интересы и напутствовал своим благословением.

До островов Зеленого мыса мы шли с попутным ветром, далее попали в полосу северо-западных пассатов и потому быстро продвигались вдоль африканского побережья. Если не считать замеченного вдали корабля берберийских пиратов, сильно напугавшего наших матросов, которые уже почли себя захваченными в рабство, нам сопутствовала удача, пока мы не оказались в сотне лиг от Мыса Доброй Надежды, где ветер вдруг круто повернул к югу и стал дуть с неимоверной силой. Волны поднималась на такую высоту, что грот-рея оказывалась под водой, и я слышал, как капитан сказал, что, хотя он плавает по морям вот уже тридцать пять лет, такого ему видеть еще не приходилось и надежды уцелеть для нас мало. В отчаянии я принялся ломать руки и оплакивать свою участь, но тут с треском рухнула за борт мачта, я решил, что корабль дал течь, и от ужаса упал без чувств, свалившись в шпигаты[87], и лежал там, словно мертвый, что и спасло меня от гибели, как будет видно в дальнейшем. Ибо матросы, потеряв всякую надежду на то, что корабль устоит против бури, и каждое мгновение ожидая, что он вот-вот пойдет ко дну, кинулись в баркас и, по всей вероятности, встретили именно ту судьбу, какой думали избежать, потому что с того дня я больше никогда ничего о них не слышал. Я же, очнувшись, увидел, что по милости провидения море утихло, волны улеглись и я один на всем судне. Это открытие привело меня в такой ужас, что я мог только стоять, в отчаянии ломая руки и оплакивая свою печальную участь; наконец я несколько успокоился и, сравнив свою долю с судьбой несчастных товарищей, немного повеселел, и на душе у меня отлегло. Спустившись в капитанскую каюту, я подкрепился снедью, находившейся в шкафчике капитана».

Дойдя до этого места, Дефо заявил, что, по его мнению, он дал хорошее начало и теперь очередь Свифта. Выразив опасение, как бы и ему не пришлось, подобно юному Сайприену Овербеку Уэллсу «плавать по воле волн», автор «Гулливера» продолжал рассказ:

«В течение двух дней я плыл, пребывая в великой тревоге, так как опасался возобновления шторма, и неустанно всматривался в даль в надежде увидеть моих пропавших товарищей. К концу третьего дня я с величайшим удивлением заметил, что корабль, подхваченный мощным течением, идущим на северо-восток, мчится, то носом вперед, то кормой, то, словно краб, повертываясь боком, со скоростью, как я определил, не менее двенадцати, если не пятнадцати узлов в час. В продолжении нескольких недель меня уносило все дальше, но вот однажды утром, к неописуемой своей радости, я увидел по правому борту остров. Течение, несомненно, пронесло бы меня мимо, если бы я, хотя и располагая всего лишь парой собственных своих рук, не изловчился повернуть кливер так, что мой корабль оказался носом к острову, и, мгновенно подняв паруса шпринтова, лисселя и фок-мачты, взял на гитовы фалы со стороны левого борта и сильно повернул руль в сторону правого борта — ветер дул северо-востоко-восток.»

Я заметил, что при описании этого морского маневра Смоллет усмехнулся, а сидевший у дальнего конца стола человек в форме офицера королевского флота, в ком я узнал капитана Марриэта[88], выказал признаки беспокойства и заерзал на стуле.

«Таким образом я выбрался из течения, — продолжал Свифт, — и смог приблизиться к берегу на расстояние в четверть мили и, несомненно, подошел бы ближе, вторично повернув на другой галс, но, будучи отличным пловцом, рассудил за лучшее оставить корабль, к этому времени почти затонувший, и добраться до берега вплавь.

Я не знал, обитаем ли открытый мною остров, но, поднятый на гребень волны, различил на прибрежной полосе какие-то фигуры: очевидно, и меня и корабль заметили. Радость моя, однако, сильно уменьшилась, когда, выбравшись на сушу, я убедился в том, что это были не люди, а самые разнообразные звери, стоявшие отдельными группами и тотчас кинувшиеся к воде, мне навстречу. Я не успел ступить ногой на песок, как меня окружили толпы оленей, собак, диких кабанов, бизонов и других четвероногих, из которых ни одно не выказывало ни малейшего страха ни передо мной, ни друг перед другом — напротив, их всех объединяло чувство любопытства к моей особе, а также, казалось, и некоторого отвращения».

— Второй вариант «Гулливера», — шепнул Лоренс Стерн соседу. — «Гулливер», подогретый к ужину,

— Вы изволили что-то сказать? — спросил декан очень строго, по-видимому, расслышав шепот Стерна.

— Мои слова были адресованы не вам, сэр, — ответил Стерн, глядя довольно испуганно.

— Все равно, они беспримерно дерзки! — крикнул декан. — Уж, конечно, ваше преподобие сделало бы из рассказа новое «Сентиментальное путешествие». Ты принялся бы рыдать и оплакивать дохлого осла. Хотя, право, не следует укорять тебя за то, что ты горюешь над своими сородичами.

— Это все же лучше, чем барахтаться в грязи с вашими йеху, — ответил Стерн запальчиво, и, конечно, вспыхнула бы ссора, не вмешайся остальные. Декан, кипя негодованием, наотрез отказался продолжать рассказ, Стерн также не пожелал принять участия в его сочинении и, насмешливо фыркнув, заметил, что «не дело насаживать добрую сталь на негодную рукоятку». Тут чуть не завязалась новая перепалка, но Смоллет быстро подхватил нить рассказа, поведя его уже от третьего лица:

«Наш герой, немало встревоженный сим странным приемом, не теряя времени, вновь нырнул в море и догнал корабль, полагая, что наихудшее зло, какого можно ждать от стихии, — сущая малость по сравнению с неведомыми опасностями загадочного острова. И, как показало дальнейшее, он рассудил здраво, ибо еще до наступления ночи судно взял на буксир, а самого его принял на борт английский военный корабль «Молния», возвращавшийся из Вест-Индии, где он составлял часть флотилии под командой адмирала Бенбоу. Юный Уэллс, молодец хоть куда, речистый и превеселого нрава, был немедля занесен в списки экипажа в качестве офицерского слуги, в каковой должности снискал всеобщее расположение непринужденностью манер и умением находить поводы для забавных шуток, на что был превеликий мастер.

Среди рулевых «Молнии» был некий Джедедия Энкерсток, внешность коего была весьма необычна и тотчас привлекла к себе внимание нашего героя. Этот моряк, от роду лет пятидесяти, с лицом темным от загара и ветров, был такого высокого роста, что, когда шел между палубами, должен был наклоняться чуть не до земли. Но самым удивительным в нем была другая особенность: еще в бытность его мальчишкой какой-то злой шутник вытатуировал ему по всей физиономии глаза, да с таким редким искусством, что даже на близком расстоянии затруднительно было распознать настоящие среди множества поддельных. Вот этого-то необыкновенного субъекта юный Сайприен и наметил для своих веселых проказ, особенно после того, как прослышал, что рулевой Энкерсток весьма суеверен, а также о том, что им оставлена в Портсмуте супруга, дама нрава решительного и сурового, перед которой Джедедия Энкерсток смертельно трусил. Итак, задумав подшутить над рулевым, наш герой раздобыл одну из овец, взятых на борт для офицерского стола, и, влив ей в глотку рому, привел ее в состояние крайнего опьянения. Затем он притащил ее в каюту, где была койка Энкерстока, и с помощью таких же сорванцов, как и сам, надел на овцу высокий чепец и сорочку, уложил ее на койку и накрыл одеялом.

Когда рулевой возвращался с вахты, наш герой, притворившись взволнованным, встретил его у дверей каюты.

— Мистер Энкерсток, — сказал он, — может ли статься, что ваша жена находится на борту?

— Жена? — заорал изумленный моряк. — Что ты хочешь этим сказать, ты, белолицая швабра?

— Ежели ее нет на борту, следовательно, нам привиделся ее дух, — ответствовал Сайприен, мрачно покачивая головой.

— На борту? Да как, черт подери, могла она сюда попасть? Я вижу, у тебя чердак не в порядке, коли тебе взбрела в голову такая чушь. Моя Полли и кормой и носом пришвартована в Портсмуте, поболе чем за две тысячи миль отсюда.

— Даю слово, — молвил наш герой наисерьезнейшим тоном. — И пяти минут не прошло, как из вашей каюты вдруг выглянула женщина.

— Да-да, мистер Энкерсток, — подхватили остальные заговорщики. — Мы все ее видели: весьма быстроходное судно и на одном борту глухой иллюминатор.

— Что верно, то верно, — отвечал Энкерсток, пораженный столь многими свидетельскими показаниями. — У моей Полли глаз по правому борту притушила навеки долговязая Сью Уильямс из Гарда. Ну, ежели кто есть там, надобно поглядеть, дух это или живая душа.

И честный малый, в большой тревоге и дрожа всем телом, двинулся в каюту, неся перед собой зажженный фонарь. Случилось так, что злосчастная овца, спавшая глубоким сном под воздействием необычного для нее напитка, пробудилась от шума и, испугавшись непривычной обстановки, спрыгнула с койки, опрометью кинулась к двери, громко блея и вертясь на месте, как бриг, попавший в смерч, отчасти от опьянения, отчасти из-за наряда, препятствовавшего ее движениям. Энкерсток, потрясенный этим зрелищем, испустил вопль и грохнулся наземь, убежденный, что к нему действительно пожаловал призрак, чему немало способствовали страшные глухие стоны и крики, которые хором испускали заговорщики. Шутка чуть не зашла далее, чем то было в намерении шалунов, ибо рулевой лежал замертво, и стоило немалых усилий привести его в чувство. До конца рейса он твердо стоял на том, что видел пребывавшую на родине миссис Энкерсток, сопровождая свои заверения божбой и клятвами, что хотя он и был до смерти напуган и не слишком разглядел физиономию супруги, но безошибочно ясно почувствовал сильный запах рома, столь свойственный его прекрасной половине.

Случилось так, что вскоре после этой истории был день рождения короля, отмеченный на борту «Молнии» необыкновенным событием: смертью капитана при очень странных обстоятельствах. Сей офицер, прежалкий моряк, еле отличавший киль от вымпела, добился должности капитана путем протекции и оказался столь злобным тираном, что заслужил всеобщую к себе ненависть. Так сильно невзлюбили его на корабле, что, когда возник заговор всей команды покарать капитана за его злодеяния смертью, среди шести сотен душ не нашлось никого, кто пожелал бы предупредить его об опасности. На борту королевских судов водился обычай в день рождения короля созывать на палубу весь экипаж, и по команде матросам надлежало одновременно палить из мушкетов в честь его величества. И вот пущено было тайное указание, чтобы каждый матрос зарядил мушкет не холостым патроном, а пулей. Боцман дал сигнал дудкой, матросы выстроились на палубе в шеренгу. Капитан, встав перед ними, держал речь, которую заключил такими словами:

— Стреляйте по моему знаку, и, клянусь всеми чертями ада, того, кто выстрелит секундой раньше или секундой позже, я привяжу к снастям с подветренной стороны. — И тут же крикнул зычно: — Огонь!

Все как один навели мушкеты прямо ему в голову и спустили курки. И так точен был прицел и так мала дистанция, что более пяти сотен пуль ударили в него одновременно и разнесли вдребезги голову и часть туловища. Столь великое множество людей было замешано в это дело, что нельзя было установить виновность хотя бы одного из них, и посему офицеры не сочли возможным покарать кого-либо, тем более что заносчивое обращение капитана сделало его ненавистным не только простым матросам, но и всем офицерам.

Умением позабавить и приятной естественностью манер наш герой расположил к себе весь экипаж, и по прибытии корабля в Англию полюбившие Сайприена моряки отпустили его с величайшим сожалением. Однако сыновний долг понуждал его вернуться домой к отцу, с каковой целью он и отправился в почтовом дилижансе из Портсмута в Лондон, имея намерение проследовать затем в Шропшир. Но случилось так, что во время проезда через Чичестер одна из лошадей вывихнула переднюю ногу, и, так как добыть свежих лошадей не представлялось возможным, Сайприен вынужден был переночевать в гостинице при трактире «Корова и бык».

— Нет, ей-богу, — сказал вдруг рассказчик со смехом, — отродясь не мог пройти мимо удобной гостиницы, не остановившись, и посему делаю здесь остановку, а кому желательно, пусть ведет далее нашего приятеля Сайприена к новым приключениям. Быть может, теперь вы, сэр Вальтер, наш «северный колдун», внесете свой вклад?

Смоллет вытащил трубку, набил ее табаком из табакерки Дефо и стал терпеливо ждать продолжения рассказа.

— Ну что ж, за мной дело не станет, — ответил прославленный шотландский бард и взял понюшку табаку. — Но, с вашего дозволения, я переброшу мистера Уэллса на несколько столетий назад, ибо мне люб дух средневековья. Итак, приступаю:

«Нашему герою не терпелось поскорее двинуться дальше, и, разузнав, что потребуется немало времени на подыскание подходящего экипажа, он решил продолжать путь в одиночку, верхом на своем благородном сером скакуне. Путешествие по дорогам в ту пору было весьма опасно, ибо, помимо обычных неприятных случайностей, подстерегающих путника, на юге Англии было очень неспокойно, в любую минуту готовы были вспыхнуть мятежи. Но наш юный герой, высвободив меч из ножен, чтобы быть наготове к встрече с любой неожиданностью, и стараясь находить дорогу при свете восходящей луны, весело поскакал вперед.

Он еще не успел далеко отъехать, как вынужден был признать, что предостережения хозяина гостиницы, внушенные, как ему казалось, лишь своекорыстными интересами, оказались вполне справедливыми. Там, где дорога, проходя через болотистую местность, стала особенно трудной, наметанный глаз Сайприена увидел поблизости от себя темные, приникшие к земле фигуры. Натянув поводья, он остановился в нескольких шагах от них, перекинул плащ на левую руку и громким голосом потребовал, чтобы скрывавшиеся в засаде вышли вперед.

— Эй вы, удалые молодчики! — крикнул Сайприен. — Неужели не хватает постелей, что вы завалились спать на проезжей дороге, мешая добрым людям? Нет, клянусь святой Урсулой Альпухаррской, я полагал, что ночные птицы охотятся за лучшей дичью, чем за болотными куропатками или вальдшнепами.

— Разрази меня на месте! — воскликнул здоровенный верзила, вместе со своими товарищами выскакивая на середину дороги и становясь прямо перед испуганным конем. — Какой это головорез и бездельник нарушает покой подданных его королевского величества? А, это soldado[89], вот кто! Ну, сэр, или милорд, или ваша милость, или уж не знаю, как следует величать достопочтенного рыцаря, — попридержи-ка язык, не то, клянусь семью ведьмами Геймблсайдскими, тебе не поздоровится!

— Тогда, прошу тебя, откройся, кто ты такой и кто твои товарищи, — молвил наш герой. — И не замышляете ли вы что-либо такое, чего не может одобрить честный человек. А что до твоих угроз, так они отскакивают от меня, как отскочит ваше презренное оружие от моей кольчуги миланской работы.

— Подожди-ка, Алден, — сказал один из шайки, обращаясь к тому, кто, по-видимому, был ее главарем. — Этот молодец — лихой задира, как раз такой, какие требуются нашему славному Джеку. Но мы переманиваем ястребов не пустыми руками. Послушай, приятель, присоединяйся к нам — есть дичь, для которой нужны смелые охотники, вроде тебя. Распей с нами бочонок канарского, и мы подыщем для твоего меча работу получше, чем попусту вовлекать своего владельца в ссоры да кровопролития. Миланская работа или не миланская, нам до того дела нет, а вот если мой меч звякнет о твою железную рубашку, худой то будет день для сына твоего отца!

Одно мгновение наш герой колебался, не зная, на что решиться: следует ли ему, блюдя рыцарские традиции, ринуться на врагов или разумнее подчиниться. Осторожность, а также и немалая доля любопытства в конце концов одержали верх, и, спешившись, наш герой дал понять, что готов следовать туда, куда его поведут.

— Вот это настоящий мужчина! — воскликнул тот, кого называли Алленом. — Джек Кейд порадуется, что ему завербовали такого удальца! Ад и вся его нечистая сила! Да у тебя шея покрепче, чем у молодого быка! Клянусь рукояткой своего меча, туго пришлось бы кому-нибудь из нас, если бы ты не послушал наших уговоров!

— Нет-нет, добрейший наш Аллен! — пропищал вдруг какой-то коротыш, прятавшийся позади остальных, пока грозила схватка, но теперь протолкнувшийся вперед. — Будь ты с ним один на один, оно и могло так статься, но для того, кто умеет владеть мечом, справиться с эдаким юнцом — сущая безделица. Помнится мне, как в Палатинате я рассек барона фон Слогстафа чуть не до самого хребта. Он ударил меня вот так, глядите, но я щитом и мечом отразил удар и в свой черед размахнулся и воздал ему втрое, и тут он… Святая Агнесса, защити и спаси нас! Кто это идет сюда?

Явление, испугавшее болтуна, и в самом деле было достаточно странным, чтобы вселить тревогу даже в сердце нашего рыцаря. Из тьмы вдруг выступила фигура гигантских размеров, и грубый голос, раздавшийся где-то над головами стоявших на дороге, резко нарушил ночную тишину:

— Сто чертей! Горе тебе, Томас Аллен, если ты покинул свой пост без важной на то причины! Клянусь святым Ансельмом, лучше бы тебе было вовсе не родиться, чем нынче ночью навлечь на себя мой гнев! Что это ты и твои люди вздумали таскаться по болотам, как стадо гусей под Михайлов день?

— Наш славный капитан, — отвечал ему Аллен, сдернув с головы шапку, примеру его последовали и остальные члены отряда. — Мы захватили молодого храбреца, скакавшего по лондонской дороге. За такую услугу, сдается мне, надлежало бы сказать спасибо, а не корить да стращать угрозами.

— Ну-ну, отважный Аллен, не принимай это так близко к сердцу! — воскликнул вожак, ибо то был не кто иной, как сам прославленный Джек Кейд. — Тебе с давних пор должно быть ведомо, что нрав у меня крутоват и язык не смазан медом, как у сладкоречивых лордов. А ты, — продолжал он, повернувшись вдруг в сторону нашего героя, — готов ли ты примкнуть к великому делу, которое вновь обратит Англию в такую, какой она была в царствование ученейшего Альфреда? Отвечай же, дьявол тебя возьми, да без лишних слов!

— Я готов служить вашему делу, если оно пристало рыцарю и дворянину, — твердо отвечал молодой воин.

— Долой налоги! — с жаром воскликнул Кейд. — Долой подати и дани, долой церковную десятину и государственные сборы! Солонки бедняков и их бочки с мукой будут так же свободны от налогов, как винные погреба вельмож! Ну, что ты на это скажешь?

— Ты говоришь справедливо, — отвечал наш герой. — А вот нам уготована такая справедливость, какую получает зайчонок от сокола! — громовым голосом крикнул Кейд. — Долой всех до единого! Лорда, судью, священника и короля — всех долой!

— Нет, — сказал сэр Овербек Уэллс, выпрямившись во весь рост и хватаясь за рукоятку меча. — Тут я вам не товарищ. Вы, я вижу, изменники и предатели, замышляете недоброе и восстаете против короля, да защитит его святая дева Мария!

Смелые слова и звучавший в них бесстрашный вызов смутили было мятежников, но, ободренные хриплым окриком вожака, они кинулись, размахивая оружием, на нашего рыцаря, который принял оборонительную позицию и ждал нападения».

— И хватит с вас! — заключил сэр Вальтер, посмеиваясь и потирая руки. — Я крепко загнал молодчика в угол, посмотрим, как-то вы, новые писатели, вызволите его оттуда, а я ему на выручку не пойду. От меня больше ни слова не дождетесь!

— Джеймс, попробуй теперь ты! — раздалось несколько голосов сразу, но этот автор успел сказать лишь «тут подъехал какой-то одинокий всадник», как его прервал высокий джентльмен, сидевший от него чуть поодаль. Он заговорил, слегка заикаясь и очень нервно.

— Простите, — сказал он, — но, мне думается, я мог бы кое-что добавить. О некоторых моих скромных произведениях говорят, что они превосходят лучшие творения сэра Вальтера, и, в общем, я, безусловно, сильнее. Я могу описывать и современное общество и общество прошлых лет. А что касается моих пьес, так Шекспир никогда не имел такого успеха, как я с моей «Леди из Лиона». Тут у меня есть одна вещица… — Он принялся рыться в большой груде бумаг, лежавших перед ним на столе. — Нет, не то — это мой доклад, когда я был в Индии… Вот она! Нет, это одна из моих парламентских речей… А это критическая статья о Теннисоне. Неплохо я его отделал, а? Нет, не могу отыскать, но, конечно, вы все читали мои книги — «Риенци», «Гарольд», «Последний барон»… Их знает наизусть каждый школьник, как сказал бы бедняга Маколей[90]. Разрешите дать вам образчик:

«Несмотря на бесстрашное сопротивление отважного рыцаря, меч его был разрублен ударом алебарды, а самого его свалили на землю: силы сторон были слишком неравны. Он уже ждал неминуемой смерти, но, как видно, у напавших на него разбойников были иные намерения. Связав Сайприена по рукам и ногам, они перекинули юношу через седло его собственного коня и повезли по бездорожным болотам к своему надежному укрытию.

В далекой глуши стояло каменное строение, когда-то служившее фермой, но по неизвестным причинам брошенное ее владельцем и превратившееся в развалины — теперь здесь расположился стан мятежников во главе с Джеком Кейдом. Просторный хлев вблизи фермы был местом ночлега для всей шайки; щели в стенах главного помещение фермы были кое-как заткнуты, чтобы защититься от непогоды. Здесь для вернувшегося отряда была собрана грубая еда, а нашего героя, все еще связанного, втолкнули в пустой сарай ожидать своей участи».

Сэр Вальтер проявлял величайшее нетерпение, пока Бульвер Литтон вел свой рассказ, и, когда тот подошел к этой части своего повествования, раздраженно прервал его:

— Мы бы хотели послушать что-нибудь в твоей собственной манере, молодой человек, — сказал он. — Анималистико-магнитическо-электро-истерико-биолого-мистический рассказ — вот твой подлинный стиль, а то, что ты сейчас наговорил, — всего лишь жалкая копия с меня, и ничего больше.

Среди собравшихся пронесся гул одобрения, а Дефо заметил:

— Право, мистер Литтон, хотя, быть может, это всего лишь простая случайность, но сходство, сдается мне, чертовски разительное. Замечания нашего друга сэра Вальтера нельзя не почесть справедливыми.

— Быть может, вы и это сочтете за подражание, — ответил Литтон с горечью и, откинувшись в кресле и глядя скорбно, так продолжал рассказ:

«Едва наш герой улегся на соломе, устилавшей пол его темницы, как вдруг в стене открылась потайная дверь к за ее порог величаво ступил почтенного вида старец. Пленник смотрел на него с изумлением, смешанным с благоговейным страхом, ибо на высоком челе старца лежала печать великого знания, недоступного сынам человеческим. Незнакомец был облачен в длинное белое одеяние, расшитое арабскими кабалистическими письменами; высокая алая тиара, с символическими знаками квадрата и круга, усугубляла величие его облика.

— Сын мой, — промолвил старец, обратив проницательный и вместе с тем затуманенный взор на сэра Овербека. — Все вещи и явления ведут к небытию, и небытие есть первопричина всего сущего. Космос непостижим. В чем же тогда цель нашего существования?

Пораженный глубиной этого вопроса и философическими взглядами старца, наш герой приветствовал гостя и осведомился об его имени и звании. Старец ответил, и голос его то крепнул, то замирал в музыкальной каденции, подобно вздоху восточного ветра, и тонкие ароматические пары наполнили помещение.

— Я — извечное отрицание не-я, — вновь заговорил старец. — Я квинтэссенция небытия, нескончаемая сущность несуществующего. В моем облике ты видишь то, что существовало до возникновения материи и за многие-многие годы до начала времени. Я алгебраический икс, обозначающий бесконечную делимость конечной частицы.

Сэр Овербек почувствовал трепет, как если бы холодная, как лед, рука легла ему на лоб.

— Зачем ты явился, чей ты посланец? — прошептал он, простираясь перед таинственным гостем.

— Я пришел поведать тебе о том, что вечности порождают хаос и что безмерности зависят от божественной ананке[91]. Бесконечность пресмыкается перед индивидуальностью. Движущая сущность — перводвигатель в мире духовного, и мыслитель бессилен перед пульсирующей пустотой. Космический процесс завершается только непознаваемым и непроизносимым…» — Могу я спросить вас, мистер Смоллет, что вас так смешит?

— Нет-нет, черт побери! — воскликнул Смоллет, давно уже посмеивавшийся. — Можешь не опасаться, что кто-нибудь станет оспаривать твой стиль, мистер Литтон!

— Спору нет, это твой и только твой стиль, — пробормотал сэр Вальтер.

— И притом прелестный, — вставил Лоренс Стерн с ядовитой усмешкой. — Прошу пояснить, сэр, на каком языке вы изволили говорить?

Эти замечания, поддержанные одобрением всех остальных, до такой степени разъярили Литтона, что он, сперва заикаясь, пытался что-то ответить, но затем, совершенно перестав собой владеть, подобрал со стола разрозненные листки и вышел вон, на каждом шагу роняя свои памфлеты и речи. Все это так распотешило общество, что в течение нескольких минут в комнате не смолкал смех. Звук его отдавался у меня в ушах все громче, а огни на столе тускнели, люди вокруг него таяли и, наконец, исчезли один за другим. Я сидел перед тлеющими в кучке пепла углями — все, что осталось от яркого, бушевавшего пламени, — а веселый смех высоких гостей превратился в недовольный голос моей жены, которая, тряся меня за плечи, говорила, что мне следовало бы выбрать более подходящее место для сна. Так окончились удивительные приключения Сайприена Овербека Уэллса, но я все еще лелею надежду, что как-нибудь в одном из моих будущих снов великие мастера слова закончат начатое ими повествование.

Наши ставки на дерби

— Боб! — крикнула я.

Никакого ответа.

— Боб!

Нарастающий бурный храп и протяжный вдох.

— Проснись же, Боб!

— Что стряслось, черт побери?! — произнес сонный голос.

— Пора завтракать, — пояснила я.

— Подумаешь, завтракать! — донесся из постели мятежный ответ.

— И тебе, Боб, письмо, — добавила я.

— Что же ты сразу не сказала? Тащи его сюда!

Получив такое радушное приглашение, я вошла в комнату брата и примостилась на краешке кровати.

— Получай, — сказала я. — Марка индийская, а почтовый штемпель поставлен в Бриндизи. От кого бы это?

— Не суй нос не в свои дела, Коротышечка, — ответил брат, отбросив со лба спутанные кудри, и, протерев глаза, он сломал сургучную печать.

Я терпеть не могу, когда меня называют Коротышкой. Когда я еще была маленькой, бессердечная нянька наградила меня этим прозвищем, обнаружив диспропорцию между моей круглой серьезной физиономией и коротенькими ножками. А я, право же, не больше коротышка, чем любая другая семнадцатилетняя девушка. На этот раз вне себя от благородного гнева я уже была готова обрушить на голову брата карающую подушку, но меня остановило выражение его глаз: в них загорелся живой интерес.

— А знаешь, Нелли, кто к нам едет? — спросил он. — Твой старый друг!

— Как? Из Индии? Да неужели Джек Хоторн?

— Он самый, — ответил Боб. — Джек возвращается в Англию и намерен погостить у нас. Он пишет, что будет здесь почти одновременно с письмом. Да перестань ты плясать! Свалишь ружья или еще что-нибудь натворишь. Будь паинькой и сядь ко мне.

Боб говорил со всей солидностью человека, над кудлатой головой которого уже промчалось двадцать две весны, и потому я угомонилась и заняла прежнюю позицию.

— То-то будет весело! — воскликнула я. — Но только, Боб, Джек был еще мальчишкой, когда мы видели его в последний раз, а теперь он мужчина. Это уже будет совсем не тот Джек.

— Ну и что же, — ответил Боб, — ты тогда тоже была еще девочкой, противной маленькой девчонкой с кудряшками, теперь же…

— А что теперь? — спросила я.

Мне показалось, что брат готов сказать мне комплимент.

— Ну, теперь у тебя нет кудряшек, ты выросла и стала еще противнее.

В одном отношении братья — благо. Ни одна девица, если бог наградил ее братьями, не может без достаточных оснований вырасти самодовольной.

По-моему, все очень обрадовались, услышав за завтраком, что приезжает Джек Хоторн. «Все» — это моя мама, Элси и Боб. Но когда, захлебываясь от восторга, я объявила эту новость, лицо нашего кузена Соломона Баркера не засияло радостью. Раньше это никогда не приходило мне в голову, но, быть может, юноше нравится Элси и он боится соперника? А иначе зачем бы он, услышав самую обычную вещь, вдруг отодвинул яйцо, сказав, что совершенно сыт, причем таким вызывающим тоном, что все усомнились в его искренности? А Грейс Маберли, подруга Элси, сохранила свое обычное благожелательное спокойствие.

Я же бурно выражала восторг. Мы с Джеком вместе росли. Он был мне как старший брат, пока не поступил в военное училище и не уехал. Сколько раз они с Бобом забирались на яблоню старика Брауна, а я стояла под деревом и собирала в белый передничек их добычу. Как мне помнится, Джек был деятельным участником всех наших проказ. Но теперь он уже лейтенант Хоторн, участвовал в афганской войне и, по словам Боба, стал «опытным воином». Как же он теперь выглядит? При слове «воин» Джек почему-то представлялся мне в латах и шлеме с перьями, он жаждал крови и рубил кого-то огромным мечом. Я боялась, что после всего этого он уже не захочет принимать участия в шумных играх, шарадах и прочих развлечениях, принятых в Хазерли-хаус.

Все следующие дни кузен Сол явно пребывал в плохом настроении. С трудом удавалось уговорить его быть четвертым, когда играли в теннис; он обнаружил необычайное пристрастие к уединению и курил крепчайший табак. Мы встречали его в самых неожиданных местах: то в глухих уголках сада, то на реке, и, если имелась хоть малейшая возможность избежать с нами встречи, он всякий раз глядел вдаль и делал вид, что совсем не замечает нас, хотя мы окликали его и махали зонтиками. Он вел себя, конечно, крайне невежливо. Однажды вечером, перед обедом, я все-таки его поймала и, выпрямившись во весь рост — пять футов четыре с половиной дюйма, — высказала ему все, что о нем думаю. Такие мои действия Боб именует верхом благотворительности, потому что я при этом раздаю перлы мудрости, которых мне-то самой как раз и не хватает.

Кузен Сол полулежал в качалке перед камином. Держа в руках «Таймс», он меланхолично смотрел поверх газеты в огонь. Я приблизилась к нему сбоку и дала залп из бортовых орудий.

— Мы, кажется, чем-то оскорбили вас, мистер Баркер, — с высокомерной учтивостью заметила я.

— Что вы, Нелл, хотите этим сказать? — спросил Сол, с удивлением глядя на меня. Мой кузен Сол имел обыкновение как-то очень странно смотреть на меня.

— Вы, по-видимому, лишили нас чести быть знакомыми с вами, — ответила я, но тут же оставила высокопарный стиль — Это же просто глупо, Сол! Что с вами?

— Ничего, Нелл. Во всяком случае, ничего достойного внимания. Вы же знаете, через два месяца у меня экзамен по медицине и я много занимаюсь.

— Ах, так! — вскипела я. — Если все дело в этом, мне больше сказать нечего. Разумеется, если вы предпочитаете своим родственникам кости, это ваше право. Конечно, есть молодые люди, которые ведут себя любезно и не прячутся по углам, чтобы учиться, как втыкать ножи в человека. — Дав столь исчерпывающее определение благородной хирургической науке, я с излишней горячностью принялась поправлять на кресле сбившийся чехол.

Я видела, что Сол весело улыбался, глядя на стоявшую перед ним сердитую молодую особу с голубыми глазами.

— Пощадите меня, Нелл, — сказал он. — Вы ведь знаете, я уже на одном экзамене провалился. Кроме того, — Сол стал серьезен, — вам предстоит много развлечений, когда приедет этот — как его? — лейтенант Хоторн.

— Уж, во всяком случае, Джек не станет всему предпочитать общество скелетов и мумий.

— Вы всегда называете его Джеком? — спросил Сол.

— Конечно, Джон звучит слишком официально.

— Ах, вот как? — с сомнением произнес мой собеседник.

Моя теория насчет Элси все еще не выходила у меня из головы, и я решила, что дело, пожалуй, можно представить не в столь трагическом свете. Сол встал с качалка и глядел теперь в открытое окно. Я подошла к нему и робко посмотрела в его обычно такое добродушное, а сейчас мрачное лицо. Он был очень застенчив, но я подумала, что сумею заставить его признаться.

— А ведь вы ревнивы, старина, — заметила я.

Он покраснел и посмотрел на меня сверху вниз.

— Я знаю ваш секрет, — смело заявила я.

— Какой секрет? — сказал Сол, еще больше краснея.

— Неважно, но я его знаю. Позвольте мне сказать вам вот что, — еще смелее продолжала я. — Элси и Джек никогда не ладили. Скорее уж Джек влюбится в меня. Мы всегда с ним дружили.

Если бы я воткнула в кузена Сола вязальную спицу, которую держала в руке, то и тогда он вряд ли подпрыгнул бы выше.

— Бог мой! — воскликнул он, и в сумерках я разглядела, что его темные глаза впились в меня. — Неужели вы на самом деле думаете, что мне нравится ваша сестра?

— Разумеется, — невозмутимо ответила я, не собираясь сдаваться.

Никогда еще ни одно слово не производило такого эффекта. Изумленно ахнув, кузен Сол повернулся и выпрыгнул в окно. Он всегда выражал свои чувства довольно странно, но на этот раз оригинальность его поведения меня просто ошеломила. Я вглядывалась в сгущавшиеся сумерки. И вдруг на фоне лужайки передо мной возникло смущенное и полное недоумения лицо.

— Мне нравитесь вы, Нелл, — сказало это лицо и сразу исчезло, и я услышала, как кто-то бросился бежать по аллее. Удивительно экстравагантным был этот юноша.

Хотя кузен Сол и заявил о своих симпатиях в присущей ему манере, жизнь в Хазерли-хаус текла по-прежнему. Он не попытался узнать, каковы мои чувства, и несколько дней вообще не касался этой темы. Очевидно, он полагал, что проделал все необходимое в подобных случаях. Однако порой он ставил меня в крайне неловкое положение, когда, внезапно появившись, усаживался напротив, молча устремлял на меня упорный взгляд, от которого мне становилось просто страшно.

— Не надо, Сол, — как-то сказала я ему. — У меня от этого мурашки по коже бегают.

— Но почему, Нелл? — спросил Сол. — Разве я вам совсем не нравлюсь?

— Да нет, нравитесь, — ответила я. — Лорд Нельсон мне тоже нравится, но мне было бы не очень приятно, если бы сюда явился его памятник и целый час на меня глядел.

— А почему вы вдруг заговорили про лорда Нельсона? — спросил кузен.

— Сама не знаю.

— Значит, Нелл, я нравлюсь вам так же, как лорд Нельсон?

— Да, только больше.

Этим лучом надежды бедняге Солу и пришлось удовольствоваться, потому что в комнату вбежали Элси и мисс Маберли и нарушили наш tête-à tête[92].

Кузен мне, конечно, очень нравился… Я знала, какая чистая, преданная душа скрывается под его невозмутимой внешностью. Но мысль о том, чтобы иметь возлюбленным Сола Баркера, того самого Сола, чье имя служило синонимом застенчивости, была нелепа. Отчего он не влюбился в Грейс или Элси? Они-то уж знали бы, как с ним обойтись: они были старше меня и сумели бы поощрить его или отвергнуть, по своему усмотрению. Но Грейс слегка флиртовала с моим братом Бобом, а Элси словно вообще ничего не замечала. Мне вспоминается один случай, характерный для кузена, и я не могу не упомянуть о нем здесь, хотя случай этот никак не связан с моим повествованием. Произошел он, когда Сол впервые приехал в Хазерли-хаус.

Однажды нам нанесла визит жена приходского священника, и принимать ее пришлось мне и Солу. Сначала все шло хорошо. Вопреки обыкновению Сол был весел и разговорчив. К несчастью, им овладел жар гостеприимства, и, несмотря на все мои знаки и подмигивания, он спросил гостью, не желает ли она выпить бокал вина. На беду, вино в доме как раз кончилось, и, хотя мы уже написали в Лондон, новая партия вин еще не прибыла. Затаив дыхание, я ждала, что же ответит гостья, надеясь, что она откажется, но, к моему ужасу, она охотно приняла предложение Сола.

— Не трудись звонить, Нелл, — сказал Сол, — я исполню роль дворецкого. — И с безмятежной улыбкой направился к стенному шкафу, где хранилось вино. Только забравшись в него, Сол внезапно припомнил, как утром кто-то сказал, что вино кончилось. Сол оцепенел от ужаса и до окончания визита миссис Солтер просидел в шкафу, решительно отказываясь выйти, пока гостья не удалилась. Если бы можно было сделать вид, что из шкафа есть выход или дверь в другую комнату, дело обстояло бы не так скверно, но я знала, что расположение нашего дома известно миссис Солтер не хуже, чем мне. Она прождала возвращения Сола почти час, а затем удалилась, глубоко возмущенная.

— Дорогой, — сказала она, описывая случившееся своему супругу и от гнева впадая в библейский тон, — шкаф, казалось, разверзся и поглотил его!


Однажды утром Боб вышел к завтраку, держа в руках телеграмму.

— Джек приезжает с двухчасовым.

Я видела, что Сол посмотрел на меня с укором, но это не помешало мне выразить свою радость.

— Вот уж начнется веселье, когда он приедет! — сказал Боб. — Станем ловить в пруду бреднем рыбу и всячески развлекаться. Верно, Сол?

Сол, видимо, почувствовал слишком большую радость: он даже не смог выразить ее словами и в ответ лишь что-то буркнул.

В то утро я долго раздумывала в саду о Джеке. Я ведь в конце концов становилась уже взрослой девушкой, о чем бесцеремонно напомнил мне Боб. Теперь я должна вести себя осмотрительно. Ведь настоящий мужчина уже взглянул на меня глазами любящего человека. Конечно, не было ничего дурного, что в детстве Джек повсюду ходил за мной и целовал меня, но теперь я должна держать его на расстоянии. Я вспомнила, как Джек подарил мне однажды дохлую рыбу, которую он выловил в хазерлейской речушке, и я бережно хранила ее среди самых драгоценных моих сокровищ, пока наконец тошнотворный запах в доме не заставил мою мать написать мистеру Бартону возмущенное письмо, а он в ответ сообщил, что все трубы в нашем доме вполне исправны. Я должна научиться держаться холодно и с достоинством. Я представила себе нашу встречу и решила ее прорепетировать. Вообразив, что куст остролиста — это Джек, я не спеша приблизилась к нему, сделала глубокий реверанс и, протянув руку, произнесла: «Рада вас видеть, лейтенант Хоторн!» Тут из дома появилась Элси, но ничего не сказала. Однако за завтраком она спросила Сола, наследственная ли болезнь идиотизм, или же она поражает отдельных индивидов; бедняга Сол отчаянно покраснел и так и не смог ей что-либо вразумительно объяснить.

Наш скотный двор выходит на аллею, расположенную между Хазерли-хаус и сторожкой. Я, Сол и мистер Николас Кронин, сын помещика, нашего соседа, отправились туда после завтрака. Такое представительное шествие имело целью утихомирить мятеж в курятнике. Первые известия о восстании доставил в дом юный Бейлис, сын и наследник старика, ходившего за птицей, и меня настоятельно просили прийти. Тут мне следует в скобках объяснить, что наши куры находились исключительно в моем ведении и на птичнике ничего не делалось без моего совета и помощи. Старик Бейлис вышел, прихрамывая, нам навстречу и доложил все подробности переполоха. Оказалось, что у одной хохлатки и у бентамского петуха настолько отросли крылья, что они смогли уже перелететь в парк, и пример этих вожаков оказался таким заразительным, что дух бродяжничества овладел солидными матронами вроде криволапых кохинхинок, и они также проникли на запретную территорию. В птичнике состоялся военный совет, и было единодушно решено подрезать непокорным крылья.

Ну и пришлось же нам побегать! «Нам», то есть мне и мистеру Кронину, потому что кузен Сол суетился с ножницами на заднем плане и подбадривал нас криками. Оба преступника, несомненно, знали, что охотятся за ними: они с таким проворством ныряли под кормушки и перелетали через клетки, что вскоре нам уже казалось, будто во дворе мечется целая дюжина хохлаток и бентамских петухов. Остальных кур все происходящее интересовало мало, и только любимая супруга бентамского петуха, взобравшись на крышу курятника, без устали обливала нас презрением. Больше всех осложняли дело утки; к причине переполоха они не имели никакого отношения, но очень сочувствовали беглецам и ковыляли вслед за ними со всей быстротой, на которую были способны, и поэтому все время путались под ногами у преследователей.

— Все, попалась! — крикнула я, когда хохлатку загнали в угол. — Хватайте ее, мистер Кронин! Ах, да вы упустили ее! Упустили! Загороди ей, Сол, дорогу! Боже мой, она бежит ко мне!

— Ловко, мисс Монтегю! — воскликнул мистер Кронин, когда я ухватила пролетавшую мимо меня курицу за лапу и зажала ее под мышкой, чтобы она не вырвалась. — Позвольте, я отнесу ее.

— Нет, нет. Вы должны поймать петуха. Вон он, за кормушкой. Забегайте с того края, а я с этого.

— Он убегает через калитку! — крикнул Сол.

— Кыш! Кыш! — закричала я. — Убежал! — И оба мы кинулись за петухом в парк, выскочили на аллею, свернули, и я нос к носу столкнулась с загорелым молодым человеком в костюме из твида, который неторопливо шел к дому.

Я сразу узнала эти смеющиеся серые глаза — ошибиться было невозможно, — хотя, мне кажется, если б я даже и не посмотрела на него, инстинкт подсказал бы мне, что передо мной Джек. Как могла я сохранить достоинство с хохлаткой под мышкой? Я попыталась выпрямиться, но злосчастной курице показалось, что она обрела защитника, и она закудахтала громче прежнего. Я махнула на все рукой и засмеялась, и Джек вместе со мной.

— Как поживаете, Нелл? — спросил он, протягивая мне руку, и тут же удивленно добавил: — Да вы же стали совсем другой!

— Ну да, прежде у меня под мышкой не было хохлатки, — ответила я.

— Ну кто бы мог подумать, что маленькая Нелл может превратиться в женщину? — Джек никак не мог прийти в себя.

— Не ожидали же вы, что я превращусь в мужчину? — с возмущением спросила я. Но тут же оставила церемонный тон. — Мы ужасно рады, Джек, вашему приезду. В дом попасть вы еще успеете, а сейчас помогите нам изловить бентамского петуха.

— С удовольствием, — весело, как встарь, ответил Джек, все еще не сводя глаз с моего лица. — Вперед! — И мы все трое стремглав бросились в парк, а бедняга Сол в тылу поощрял нас криками, с ножницами и пленницей в руках.

Когда Джек явился поздороваться с моей матушкой, вид у него был весьма помятый, а мое намерение вести себя с ним сдержанно и с достоинством развеялось, как дым.


В тот май в Хазерли-хаус собралось большое общество. Боб, Сол, Джек Хоторн и мистер Николас Кронин; а кроме них, мисс Маберли, и Элси, и мама, и я. В случае необходимости, когда играли в шарады или ставили любительский спектакль, мы всегда могли раздобыть зрителей, пригласив пять-шесть соседей. Мистер Кронин, веселый, атлетического сложения оксфордский студент, оказался замечательным приобретением, просто удивительно, как он умел придумывать и устраивать всяческие затеи. Джек в значительной мере утратил былую живость, и все мы дружно объявили, что он, разумеется, влюблен. Выглядел он при этом не менее глупо, чем выглядит в таких случаях любой молодой человек, но даже не пытался отпираться.

— Что будем делать сегодня? — спросил как-то утром Боб. — Кто что может предложить?

— Ловить рыбу в пруду, — сказал мистер Кронин.

— Мало мужчин, — ответил Боб. — Что еще?

— Мы должны сделать ставки на дерби, — заметил Джек.

— Ну, для этого времени хватит. Скачки состоятся лишь через две недели. Что еще?

— Теннис? — неуверенно предложил Сол.

— Надоело.

— Вы можете устроить пикник в хазерлейском аббатстве, — предложила я.

— Отлично! — воскликнул мистер Крояин. — Лучше не придумаешь,

— Как твое мнение, Боб?

— Первоклассно, — ответил брат, ухватившись за подсказанную мысль. Пикники необычайно привлекают тех, чьим сердцем еще только овладевает нежная страсть.

— А как мы туда доберемся, Нелл? — спросила Элси.

— Я-то совсем не пойду, — ответила я. — Мне бы очень хотелось, только надо посадить папоротники, которые раздобыл для меня Сол. Добираться туда лучше пешком. Тут всего три мили, а юного Бейлиса с корзиной провизии можно послать вперед.

— Ты пойдешь, Джек? — спросил Боб.

Новая помеха: накануне лейтенант вывихнул себе лодыжку. Тогда он об этом никому не сказал. Но теперь лодыжка начала болеть.

— Слишком далеко для меня, — сказал Джек. — Три мили туда да три обратно!

— Пойдем. Не ленись же, — бросил Боб.

— Дорогой мой, — ответил лейтенант, — я уже столько отшагал, что с меня хватит до самой могилы. Видели бы вы, как наш бравый генерал заставил меня пройтись от Кабула до Кандахара, — вы бы мне посочувствовали.

— Оставьте ветерана в покое, — сказал мистер Кронин.

— Сжальтесь над измученным войной солдатом, — заметил Боб.

— Ну, довольно смеяться, — сказал Джек и, просияв, добавил: — Вот что. Я возьму, Боб, если разрешишь, твою двуколку, и, как только Нелл посадит свои папоротники, мы к вам приедем. И корзинку можем взять с собой. Вы поедете, Нелл, правда?

— Хорошо, — ответила я. Боб согласился с таким оборотом дела, и так как все остались довольны, за исключением мистера Соломона Баркера, который весьма злобно посмотрел на лейтенанта, то сразу начались сборы, и вскоре веселое общество пустилось в путь.

Просто удивительно, до чего быстро прошла больная лодыжка после того, как последний из участников пикника скрылся за поворотом аллеи. А к тому моменту, когда папоротники были посажены и двуколка готова, Джек уже был весел и, как никогда, полон энергии.

— Что-то уж очень внезапно вы поправились, — заметила ему я, когда мы ехали по узкой, извилистой проселочной дороге.

— Да, — ответил Джек, — но дело в том, Нелл, что со мной ничего и не было. Просто мне надо поговорить с вами.

— Неужели вы способны прибегнуть ко лжи, лишь бы поговорить со мной? — сказала я с упреком.

— Хоть сорок раз, — твердо ответил Джек.

Я попыталась измерить всю глубину коварства, таившегося в Джеке, и ничего не ответила. Меня занимал вопрос: была бы Элси польщена или рассердилась, если бы кто-нибудь солгал ради нее столько раз?

— Когда мы были детьми, мы очень дружили, Нелл, — заметил мой спутник.

— Да. — Я глядела на полсть, закрывавшую мне колени. Как видите, к этому времени я уже приобрела кое-какой опыт и научилась различать интонации мужского голоса, что невозможно без некоторой практики.

— Кажется, теперь я вам совсем безразличен, не то что тогда, — продолжал Джек.

Шкура леопарда на моих коленях по-прежнему поглощала все мое внимание.

— А знаете, Нелл, — продолжал Джек, — когда я мерз в палатке на перевалах среди гималайских снегов, когда я видел перед собой вражеские войска, да и вообще, — голос Джека внезапно стал жалобным, — все время, пока я был в этой гнусной дыре, в Афганистане, я не переставал думать о маленькой девочке, которую оставил в Англии…

— Неужели? — пробормотала я.

— Да, я хранил память о вас в сердце, а когда я вернулся, вы уже перестали быть маленькой девочкой. Вы, Нелли, превратились в прелестную женщину и, наверное, забыли те далекие дни.

От волнения Джек заговорил очень поэтично. Он предоставил старенькому гнедому полную свободу, и тот, остановившись, мог вволю любоваться окрестностями.

— Послушайте, Нелли, — сказал Джек, вздохнув, как человек, который готов дернуть шнур и открыть душ, — походная жизнь учит, в частности, сразу брать то хорошее, что тебе встречается. Раздумывать и колебаться нельзя: пока ты размышляешь, другой может тебя опередить.

«Вот оно, — в отчаянии подумала я. — И тут нет окна, в которое Джек, сделав решительный шаг, мог бы выпрыгнуть».

После признания бедняги Сола любовь для меня ассоциировалась с прыжками из окон.

— Как вам кажется, Нелл, стану ли я вам когда-нибудь настолько дорог, чтоб вы решились разделить мою судьбу? Согласитесь вы стать моей женой?

Он даже не соскочил с двуколки, а продолжал сидеть рядом со мной и жадно смотрел на меня своими серыми глазами, а пони брел себе по дороге, пощипывая то слева, то справа полевые цветы. Было совершенно очевидно, что Джек намерен получить ответ. Я сидела, потупившись, и вот мне показалось, что на меня смотрит бледное, застенчивое лицо, и я слышу, как Сол признается мне в любви. Бедняга! И во всяком случае, он признался первым.

— Вы согласны, Нелл? — снова спросил Джек.

— Вы мне очень нравитесь, Джек, — ответила я, тревожно взглянув на него, — но… — как изменилось его лицо при этом коротеньком слове! — мне кажется, не настолько. И, кроме того, я ведь еще очень молода. Наверное, ваше предложение должно быть для меня очень лестно и вообще, только… вы не должны больше думать обо мне.

— Значит, вы мне отказываете? — спросил Джек, слегка побледнев.

— Почему вы не пойдете к Элси и не сделаете предложение ей? — в отчаянии воскликнула я. — Отчего все вы идете именно ко мне?

— Элси мне не нужна, — ответил Джек и так ударил кнутом пони, что привел это добродушное четвероногое в немалое изумление. — Почему вы сказали «все»?

Ответа не последовало.

— Теперь мне все поиятно, — с горечью сказал Джек. — Я уже заметил, что с тех пор, как я приехал, этот ваш кузен ни на шаг от вас не отходит. Вы обручены с ним?

— Нет, не обручена.

— Благодарение богу! — благочестиво воскликнул Джек. — Значит, я еще могу надеяться. Может быть, со временем вы и передумаете. Скажите мне, Нелли, вам нравится этот дуралей-медик?

— Он не дуралей, — возмутилась я, — и он нравится мне так же, как вы.

— Ну, в таком случае он вам вовсе не нравится, — надувшись, заметил Джек. И мы больше не проронили ни слова до тех пор, пока оглушительные крики Боба и мистера Кронина не возвестили о близости остальных участников пикника.

Если пикник и удался, то только благодаря стараниям этого последнего. Из четырех участвовавших в пикнике мужчин трое были влюблены — пропорция неподходящая, — и мистеру Кронину приходилось поистине быть душой общества, чтобы поддержать веселье вопреки этому неблагоприятному обстоятельству. Очарованный Боб был всецело поглощен мисс Маберли, бедняжка Элси прозябала в одиночестве, а оба моих поклонника были заняты тем, что попеременно свирепо смотрели то друг на друга, то на меня. Мистер Кронин, однако, мужественно боролся с общим унынием, был любезен со всеми и с одинаковым усердием обследовал развалины аббатства и откупоривал бутылки.

Кузен Сол был особенно мрачен и угнетен. Он, конечно, думал, что мы заранее сговорились с Джекам проехаться вдвоем. И, однако, в глазах его сквозило больше печали, чем злости, а Джек, должна с огорчением заметить, был явно зол. Именно поэтому после завтрака, когда мы пошли гулять по лесу, я выбрала себе в спутники моего кузена. Джек держался с невыносимой самоуверенностью собственника, и я хотела раз и навсегда положить этому конец. Сердилась я на него и за то, что он вообразил, будто я, отказав ему, его обидела, и за то, что он пытался дурно говорить про бедного Сола за его спиной. Я совсем не была влюблена ни в того, ни в другого, но мое детское представление о честной игре не позволяло мне мириться с тем, чтобы кто-либо из моих поклонников прибегал к нечестным приемам. Если бы не появился Джек, я, наверное, в конце концов приняла бы предложение кузена, но, с другой стороны, если б не Сол, я бы никогда не отказала Джеку. А сейчас они оба мне слишком нравились, чтобы предпочесть одного другому. «Чем же все это кончится?» — думала я. Надо на что-то решиться, а быть может, лучше выждать и посмотреть, что принесет будущее.

Сол немного удивился, когда я выбрала в спутники его, но принял мое приглашение с благодарной улыбкой. Он, несомненно, испытал большое облегчение.

— Значит, я не потерял тебя, Нелл, — пробормотал он, когда голоса остальных уже все глуше долетали до нас из-за громадных деревьев.

— Никто не может потерять меня, — сказала я, — потому, что пока меня еще никто не завоевал. Пожалуйста, не надо об этом. Почему ты не можешь говорить просто, без противной сентиментальности, как говорил два года назад.

— Когда-нибудь ты это узнаешь, Нелл, — с укором ответил мне Сол. — Когда влюбишься сама, тогда ты поймешь.

Я недоверчиво фыркнула.

— Присядь, Нелл, вот тут, — сказал кузен Сол, подведя меня к пригорку, поросшему мхом и земляникой, и сам пристраиваясь рядом на пеньке. — Я только прошу тебя ответить мне на несколько вопросов и больше не стану тебе надоедать.

Я покорно уселась, сложив ладони на коленях.

— Ты обручена с лейтенантом Хоторном?

— Нет, — решительно ответила я.

— Он тебе нравится больше, чем я?

— Нет, не больше.

Термометр счастья Сола сделав скачок вверх до ста градусов в тени, не меньше.

— Значит, Нелли, я тебе нравлюсь больше? — сказал он очень нежно.

— Нет.

Температура снова упала до нуля.

— Ты хочешь сказать, что для тебя мы оба совсем одинаковы?

— Да.

— Но ведь когда-нибудь тебе придется сделать выбор, ты знаешь, — сказал кузен Сол с легким укором.

— Ну до чего же хочется, чтобы вы мне не надоедали! — воскликнула я, рассердившись, как частенько делают женщины, когда они не правы. — Обо мне вы совсем не думаете, не то бы вы меня не терзали. Вы вдвоем доведете меня до сумасшествия.

Тут я начала всхлипывать, а баркеровская фракция, потерпев поражение, пришла в совершеннейшее смятение.

— Пойми же, Сол, — сказала я, улыбаясь сквозь слезы при виде его горестной физиономии. — Ну представь себе, что ты вырос вместе с двумя девочками и обеих очень полюбил, но никогда не предпочитал одну другой и не помышлял жениться на одной из них. И вдруг тебе говорят, что ты должен выбрать одну и тем самым сделать очень несчастной другую. Так, по-твоему, это легко сделать?

— Наверное, нет, — сказал студент.

— Тогда ты не можешь меня винить.

— Я не виню тебя, Нелли, — ответил он, ударив тростью по громадной лиловой поганке. — Я думаю, ты совершенно права, желая разобраться в своих чувствах. По-моему, — продолжал он, с запинкой, но честно высказывая свои мысли, как и подобает истинному английскому джентльмену, каким он и был, — по-моему, Хоторн — отличный малый. Он повидал на своем веку гораздо больше моего и всегда говорит и делает именно то, что надо, а мне этого как раз и недостает. Он из прекрасной семьи, перед ним открыто хорошее будущее. Я могу быть тебе только благодарен, Нелл, за твои колебания, — они говорят о твоей доброте.

— Давай никогда больше об этом не говорить, — сказала я, а сама подумала: насколько же он благороднее того, кого хвалил. — Смотри, я весь жакет выпачкала этими мерзкими поганками. Не лучше ль нам присоединиться к остальным. Интересно, где они сейчас?

Вскоре мы это узнали. Сначала мы услышали разносившиеся по длинным просекам крики и смех, а когда пошли в ту сторону, с изумлением увидели, что всегда флегматичная Элси, как стрела, несется по лесу — шляпа у сестры слетела, волосы развеваются по ветру. Сначала я подумала, что стряслось что-нибудь ужасное — вдруг на нее напали разбойники или бешеная собака, — и я заметила, что сильная рука моего спутника крепко стиснула трость. Но тут же выяснилось, что ничего трагического не произошло, а просто неутомимый мистер Кронин затеял игру в прятки. Как весело было нам бегать и прятаться среди хазерлейских дубов! А как ужаснулся бы старик аббат, посадивший эти дубы, и многие поколения облаченных в черные рясы монахов, бормотавших в их благодатной тени свои молитвы! Джек, сославшись на вывихнутую лодыжку, играть в прятки отказался и, полный негодования, лежал, покуривая в тени, бросая недобрые взгляды на мистера Соломона Баркера, а этот джентльмен с азартом участвовал в игре и отличался тем, что его все время ловили, сам же он никого ни разу не поймал.

Бедный Джек! В этот день ему, несомненно, не везло. Я думаю, что происшествие, случившееся на обратном пути, могло бы выбить из колеи даже поклонника, которому ответили взаимностью. Двуколку с пустыми корзинами уже отправили домой, и было решено, что все пойдут пешком полями. Едва мы перебрались через перелаз, собираясь пересечь участок в десять акров, принадлежавший старику Брауну, как вдруг мистер Кронин остановился и сказал, что лучше нам идти по дороге.

— По дороге? — спросил Джек. — Чепуха! Полем мы сократим себе путь на целых четверть мили.

— Да, но это весьма опасно. Лучше обойти.

— Что ж нам грозит? — спросил наш воин, презрительно покручивая свой ус.

— Да ничего особенного, — отвечал Кронин. — Вон то четвероногое, что стоит посреди поля — бык, и не слишком-то добродушный. Только и всего. Полагаю, что нельзя позволить идти туда дамам.

— Мы и не пойдем, — хором заявили дамы.

— Так идемте вдоль изгороди к дороге, — предложил Сол.

— Вы идите, где хотите, — холодно сказал Джек, — а я пойду через поле.

— Не валяй дурака, — сказал мой брат.

— Вы, друзья, считаете возможным спасовать перед старой коровой, но я так не считаю. Я должен сохранить к себе уважение. Поэтому я присоединюсь к вам по ту сторону фермы.

С этими словами Джек свирепо застегнул на все пуговицы свой сюртук, легко взмахнул тростью и небрежной походкой двинулся через участок Брауна.

Мы столпились около перелаза и с тревогой следили за ним. Джек старался показать, что он целиком поглощен окружающим ландшафтом и погодой: он с безразличным видом смотрел по сторонам и на облака. Однако его взгляд в конце концов обязательно обращался на быка. Животное, уставившись на незваного гостя, попятилось в тень изгороди, а Джек стал пересекать поле.

— Все в порядке, — сказала я. — Бык уступил ему дорогу.

— А по-моему, бык его заманивает, — сказал мистер Николас Кронин. — Это злобная, хитрая тварь.

Мистер Кронин не успел договорить, как бык отошел от изгороди, стал рыть копытом землю и замотал своей страшной черной головой. Джек, который достиг уже середины поля, притворился, будто не замечает этого маневра, однако слегка ускорил шаг. Затем бык быстро описал два-три круга, внезапно остановился, замычал, опустил голову, поднял хвост и со всех ног устремился к Джеку. Притворяться дальше и не замечать быка было бессмысленно. Джек обернулся и посмотрел на врага. На него неслось полтонны рассвирепевшего мяса, а у него в руке была лишь тонкая тросточка, и Джек сделал единственное, что ему оставалось, — поспешил к изгороди на противоположном конце поля.

Сначала он не снизошел до бега и двинулся небрежной рысцой — это был своего рода компромисс между страхом и чувством собственного достоинства, но зрелище было такое нелепое, что, несмотря на испуг, мы все дружно расхохотались. Однако слыша, что стук копыт раздается все ближе, Джек ускорил шаг и в конце концов он уже мчался во весь дух. Шляпа у него слетела, фалды сюртука развевались на ветру, а враг был от него уже в десяти ярдах. Если бы за ним гналась вся конница Аюб-хана, наш афганский герой не смог бы проворнее преодолеть оставшееся расстояние. Как ни быстро он бежал, бык мчался еще быстрее, и оба достигли изгороди почти одновременно. Джек отважно прыгнул в кусты и через мгновенье вылетел из них, как ядро из пушки, бык же просунул в образовавшуюся дыру морду, и воздух несколько раз огласился его торжествующим ревом. Мы с облегчением увидели, как Джек поднялся и, не обернувшись в нашу сторону, пошел домой. Когда мы добрались туда, он уже ушел к себе в комнату и только на другой день вышел, прихрамывая, к завтраку с весьма удрученным видом. Однако ни у кого из нас не хватило жестокости напомнить Джеку о вчерашнем происшествии, так что благодаря нашей тактичности он еще до второго завтрака обрел свое обычное хладнокровие.

Дня через два после пикника настало время сделать ставки на дерби. Эту ежегодную церемонию в Хазерли-хаус никогда не пропускали, и желающих приобрести билеты из числа гостей и соседей обычно набиралось столько же, сколько записано было лошадей на скачках.

— Дамы и господа, сегодня вечером будем ставить на дерби, — объявил Боб как глава дома. — Цена билета — десять шиллингов, второй выигравший получает четверть всей суммы, а третьему возвращается его ставка. Каждый может приобрести лишь один билет, и никто не имеет права свой билет продавать. Тянуть билеты будем в семь часов.

Все это Боб произнес весьма напыщенно и официально, но звучное «аминь!», которым заключил его речь мистер Николас Кронин, сильно испортило весь эффект.

Тут я должна на время отказаться от повествования в первом лице. До сих пор я брала отдельные записи из своего дневника, но теперь я должна описать сцену, о которой мне рассказали лишь много месяцев спустя.

Лейтенант Хоторн, или Джек, — не могу удержаться, чтоб не называть его так, — со дня нашего пикника стал очень молчалив и задумчив. И вот случилось так, что в тот день, когда ставили на дерби, мистер Соломон Баркер, прохаживаясь после второго завтрака, забрел в курительную и обнаружил в ней лейтенанта, который сидел в торжественном одиночестве на одном из диванов и курил, погрузившись в размышления. Уйти означало бы проявить трусость, и студент, молча усевшись, стал перелистывать «График». Оба соперника немного растерялись. Они привыкли избегать друг друга, а теперь неожиданно оказались лицом к лицу, и не было никого третьего, чтобы послужить буфером. Молчание становилось гнетущим. Лейтенант зевнул и с подчеркнутым безразличием кашлянул, а честный Сол чувствовал себя крайне неловко и угрюмо глядел в газету. Тиканье часов и стук бильярдных шаров по ту сторону коридора казались теперь нестерпимо громкими и назойливыми. Сол бросил взгляд на Джека, но его сосед проделал то же самое, и обоих юношей сразу же необычайно заинтересовал лепной карниз.

«Почему я должен с ним ссориться? — подумал Сол. — В конце концов я ведь только хочу, чтобы игра была честной. Возможно, он меня оборвет, но я могу дать ему повод к разговору».

Сигара у Сола потухла — такой удобный случай нельзя было упустить.

— Не будете ли вы любезны, лейтенант, дать мне спички? — спросил он.

Лейтенант выразил сожаление — он крайне сожалеет, но спичек у него нет.

Начало оказалось плохим. Холодная вежливость была еще более отвратительна, чем откровенная грубость. Но мистер Соломон Баркер, как многие застенчивые люди, раз сломав лед, вел себя очень смело. Он не желал больше никаких намеков или недомолвок. Настало время прийти к какому-то соглашению. Он передвинул свое кресло через всю комнату и расположился напротив ошеломленного воина.

— Вы любите мисс Нелли Монтегю? — спросил Сол.

Джек соскочил с дивана так проворно, словно в окне показался бык фермера Брауна.

— Если даже и так, сэр, — сказал он, крутя свой рыжеватый ус, — какое, черт побери, до этого дело вам?

— Успокойтесь, — сказал Сол. — Садитесь и обсудим все, как разумные люди. Я тоже ее люблю.

«Куда, черт побери, гнет этот малый?» — размышлял Джек, усаживаясь на прежнее место и все еще с трудом сдерживаясь после недавней вспышки.

— Короче говоря, мы любим ее оба, — объявил Сол, подчеркивая сказанное взмахом своего тонкого пальца.

— Так что же? — сказал лейтенант, проявляя некоторые симптомы нарастающего гнева. — Я полагаю, победит достойнейший, и мисс Монтегю вполне в состоянии сама сделать выбор. Ведь не рассчитывали же вы, что я откажусь от борьбы только потому, что и вы хотите завоевать приз?

— В том-то и дело! — воскликнул Сол. — Один из нас должен отказаться от борьбы. В этом вы совершенно правы. Понимаете, Нелли — то есть мисс Монтегю, — насколько я могу судить, гораздо больше нравитесь вы, чем я, но она достаточно расположена ко мне и не хочет огорчать меня решительным отказом.

— По совести говоря, — сказал Джек уже более миролюбиво, — Нелли — то есть мисс Монтегю — гораздо больше нравитесь вы, чем я; но все же, как вы выразились, она достаточно расположена ко мне, чтобы в моем присутствии не предпочитать открыто моего соперника.

— Полагаю, что вы ошибаетесь, — возразил студент. — То есть, я это определенно знаю — она сама мне об этом говорила. Тем не менее сказанное поможет нам договориться. Ясно одно: пока оба мы показываем, что в разной мере любим ее, ни один из нас не имеет ни малейшей надежды на успех.

— Вообще-то это разумно, — задумчиво заметил лейтенант, — но что же вы предлагаете?

— Я предлагаю, чтобы один из нас, говоря вашими словами, отказался от борьбы. Другого выхода нет.

— Но кто же из нас? — спросил Джек.

— В том-то и дело!

— Я могу сказать, что познакомился с ней раньше, чем вы.

— Я могу сказать, что полюбил ее раньше, чем вы.

Казалось, дело зашло в тупик. Ни тот, ни другой не имел ни малейшего намерения уступить сопернику.

— Послушайте, так бросим жребий, — сказал студент.

Это казалось справедливым, и оба согласились. Но тут обнаружилась новая трудность. Нежные чувства не позволили им доверить судьбу своего ангела такой случайности, как полет монетки или длина соломинки. И в этот критический момент лейтенанта Хоторна осенило.

— Я знаю, как мы это решим, — сказал он. — И вы и я собираемся ставить на дерби. Если ваша лошадь обойдет мою, я слагаю оружие, если же моя обойдет вашу, вы бесповоротно откажетесь от мисс Монтегю. Согласны?

— При одном условии, — сказал Сол. — До скачек еще целых десять дней. В течение этого времени ни один из нас не будет пытаться завоевать расположение Нелли в ущерб другому. Мы должны договориться, что, пока дело не решено, ни вы, ни я не станем за ней ухаживать.

— Идет! — сказал воин.

— Идет! — сказал Соломон.

И они скрепили договор рукопожатием.

Как я уже упомянула, я не знала об этом разговоре моих поклонников. В скобках замечу, что в это время я была в библиотеке, где мистер Николас Кронин читал мне своим низким, мелодичным голосом стихи Теннисона. Однако вечером я заметила, что оба молодых человека очень волновались, делая ставки на лошадей, и не проявляли ни малейшего намерения быть любезными со мной, и я рада заметить, что судьба их покарала — они вытянули явных аутсайдеров. По-моему, лошадь, на которую поставил Сол, звали Эвридикой, а Джек поставил на Велосипеда. Мистер Кронин вытянул американскую лошадь по кличке Ирокез, а все остальные, кажется, остались довольны. Перед тем как идти спать, я заглянула в курительную, и мне стало смешно, когда я увидела, что Джек изучает спортивные предсказания в «Филде», в то время как внимание Сола целиком поглотила «Газета». Это внезапное увлечение скачками показалось мне тем более странным, что кузен Сол, как мне было известно, едва мог отличить лошадь от коровы — и то к некоторому удивлению своих друзей.

Многие из обитателей нашего дома нашли, что последующие десять дней тянулись невыносимо медленно. Однако я этого мнения не разделяла. Возможно, потому, что за это время случилось нечто весьма неожиданное и приятное. Было таким облегчением не бояться больше ранить чувства моих прежних поклонников. Теперь я могла делать и говорить что хотела — ведь они совершенно покинули меня и предоставили мне проводить время в обществе моего брата Боба и мистера Николаса Кронина. Увлечение скачками, казалось, совершенно изгнало из их сердец прежнюю страсть. Никогда еще наш дом не наводняло столько специальных, полученных частным образом, сведений и всевозможных низкопробных газетенок, в которых могли оказаться какие-либо подробности относительно подготовленности лошадей и их родословной. Даже конюхи уже устали повторять, что Велосипед — сын Самоката, и объяснять жадно слушавшему студенту-медику, что Эвридика — дочь Орфея и Фурии.

Один из конюхов обнаружил, что бабушка Эвридики по материнской линии пришла третьей в гандикапе Эбора, но он так нелепо вставил полученные за эти сведения полкроны в левый глаз, а правым глазом так подмигнул кучеру, что достоверность его слов могла показаться сомнительной. К тому же вечером за кружкой пива он сказал шепотом:

— Этот дурак ни черта не смыслит, — думает, что за свои полкроны он от меня узнал правду.

Приближался день скачек, и волнение все возрастало. Мы с мистером Крониным переглядывались и улыбались, когда Джек и Сол за завтраком кидались на газеты и внимательно изучали котировку лошадей. Но все достигло кульминации вечером накануне дня скачек. Лейтенант побежал на станцию узнать последние новости и, запыхавшись, вернулся домой, размахивая, как сумасшедший, смятой газетой.

— Эвридику сняли! — крикнул он. — Ваша лошадь, Баркер, не бежит!

— Что? — взревел Сол.

— Не бежит — сухожилие полетело к чертям, и ее сняли!

— Дайте я взгляну, — простонал кузен, хватая газету, потом отшвырнул ее, бросился вон из комнаты и кинулся вниз по лестнице, прыгая через четыре ступеньки. Мы увидели его только поздно вечером, когда он, весь взъерошенный, прокрался в дом и молча проскользнул в свою комнату. Бедняга! Я бы, конечно, ему посочувствовала, если бы он сам не поступил со мной так вероломно.

С этой минуты Джека как подменили. Он сразу же стал настойчиво за мной ухаживать, и это крайне раздражало меня и еще кое-кого в комнате. Джек играл, и пел, затевал игры — словом, узурпировал роль, которую обычно играл мистер Николас Кронин.

Помню, как поразило меня то обстоятельство, что утром того самого дня, когда происходили дерби, лейтенант совершенно перестал интересоваться скачкой. За завтраком он был в отличнейшем расположении духа, но даже не развернул лежавшую перед ним газету. Именно мистер Кронин наконец раскрыл и просмотрел ее.

— Что нового, Ник? — спросил мой брат Боб.

— Ничего особенного. Ах, нет, вот кое-что. Еще одни несчастный случай на железной дороге. По-видимому, столкновение, отказали тормоза. Двое убитых, семеро раненых и — черт побери! Послушайте-ка: «Среди жертв оказалась и одна из участниц сегодняшней конской Олимпиады. Острая щепка проткнула ей бок, и из чувства гуманности пришлось положить конец страданиям ценного животного. Лошадь звали Велосипед». Э, да вы, Хоторн, опрокинули свой кофе и залили всю скатерть. Ах! Я и забыл — Велосипед был вашей лошадью, не так ли? Боюсь, у вас нет больше шансов. Теперь фаворитом стал Ирокез, который вначале почти не котировался.

Это были пророческие слова, как, несомненно, подсказывала вам, читатель, по крайней мере на протяжении последних трех страниц ваша проницательность.

Но прежде, чем назвать меня легкомысленной кокеткой, взвесьте тщательно факты. Вспомните, как было задето мое самолюбие, когда мои поклонники внезапно меня бросили; представьте себе мой восторг, когда я услышала признание от человека, которого я любила, хотя даже самой себе боялась в этом признаться. И не забудьте, какие возможности открылись перед ним после того, как Джек и Сол, соблюдая свой глупый уговор, стали меня всячески избегать. Взвесьте все, и кто тогда первым бросит камень в маленький скромный приз, который разыгрывали в тот раз на дерби?

Вот как выглядело это через три коротких месяца в «Морнинг-пост»:

«12 августа в Хазерлейской церкви состоится бракосочетание Николаса Кронина, эсквайра, старшего сына Николаса Кронина, эсквайра, Будлендс Кропшир, с мисс Элеонорой Монтегю, дочерью покойного Джеймса Монтегю, эсквайра, мирового судьи Хазерли-хаус».

Джек уехал, объявив, что собирается отправиться на Северный полюс с экспедицией воздухоплавателей. Однако через три дня он вернулся и сказал, что передумал, — он намерен по примеру Стенли пешком пересечь экваториальную Африку. С тех пор несколько раз он грустно намекал на свои разбитые надежды и несказанные радости смерти, но, в общем, заметно оправился и в последнее время иногда ворчал: то баранина не дожарена, то бифштекс пережарен, а это симптомы весьма обнадеживающие.

Сол воспринял все гораздо спокойнее, но боюсь, что сердечная рана его была глубже. Однако он взял себя в руки, как славный мужественный юноша, каким он и был, и даже, собравшись с духом, за свадебным завтраком предложил тост за подружек невесты, но безнадежно запутался в торжественных словах и сел на место; все зааплодировали, а он покраснел до ушей. Я узнала, что он поведал о своем горе и разочаровании сестре Грейс Маберли и нашел у нее желанное сочувствие. Боб и Грейс поженятся через несколько месяцев, так что надо готовиться к новой свадьбе.

Номер 249

Вряд ли когда-нибудь удастся точно и окончательно установить, что именно произошло между Эдвардом Беллингемом и Уильямом Монкхаузом Ли и что так ужаснуло Аберкромба Смита. Правда, мы располагаем подробным и ясным рассказом самого Смита, и кое-что подтверждается свидетельствами слуги Томаса Стайлса и преподобного Пламптри Питерсона, члена совета Старейшего колледжа, а также других лиц, которым случайно довелось увидеть тот или иной эпизод из цепи этих невероятных происшествий. Главным образом, однако, надо полагаться на рассказ Смита, и большинство, несомненно, решит, что скорее уж в рассудке одного человека, пусть внешне и вполне здорового, могут происходить странные процессы и явления, чем допустит мысль, будто нечто совершение выходящее за границы естественного могло иметь место в столь прославленном средоточии учености и просвещения, как Оксфордский университет. Но если вспомнить о том, как тесны и прихотливы эти границы естественного, о том, что, несмотря на все светильники науки, определить их можно лишь приблизительно и что во тьме, вплотную подступающей к этим границам, скрываются страшные неограниченные возможности, то остается признать, что лишь очень бесстрашный, уверенный в себе человек возьмет на себя смелость отрицать вероятность тех неведомых, окольных троп, по которым способен бродить человеческий дух.

В Оксфорде, в одном крыле колледжа, который мы условимся называть Старейшим, есть очень древняя угловая башня. Под бременем лет массивная арка над входной дверью заметно осела, а серые, покрытые пятнами лишайников каменные глыбы, густо оплетены и связаны между собой ветвями плюща — будто мать-природа решила укрепить камни на случай ветра и непогоды. За дверью начинается каменная винтовая лестница. На нее выходят две площадки, а третья завершает; ее ступени истерты и выщерблены ногами бесчисленных поколений искателей знаний. Жизнь, как вода, текла по ней вниз и, подобно воде, оставляла на своем пути эти впадины. От облаченных в длинные мантии, педантичных школяров времен Плантагенетов до молодых повес позднейших эпох — какой полнокровной, какой сильной была эта молодая струя английской жизни! И что же осталось от всех этих надежд, стремлений, пламенных желаний? Лишь кое-где на могильных плитах старого кладбища стершаяся надпись да еще, быть может, горстка праха в полусгнившем гробу. Но цела безмолвная лестница и мрачная старая стена, на которой еще можно различить переплетающиеся линии многочисленных геральдических эмблем — будто легли на стену гротескные тени давно минувших дней.

В мае 1884 года в башне жили три молодых человека. Каждый занимал две комнаты — спальню и гостиную, — выходившие на площадки старой лестницы. В одной из комнат полуподвального этажа хранился уголь, а в другой жил слуга Томас Стайлс, в обязанности которого входило прислуживать трем верхним жильцам. Слева и справа располагались аудитории и кабинеты профессоров, так что обитатели старой башни могли рассчитывать на известное уединение, и потому помещения в башне очень ценились наиболее усердными из старшекурсников. Такими и были все трое: Аберкромб Смит жил на самом верху, Эдвард Беллингем — под ним, а Уильям Монкхауз Ли внизу.

Как-то в десять часов, в светлый весенний вечер, Аберкромб Смит сидел в кресле, положив на решетку камина ноги и покуривая трубку. По другую сторону камина в таком же кресле и столь же удобно расположился старый школьный товарищ Смита Джефро Хасти. Вечер молодые люди провели на реке и потому были в спортивных костюмах, но и, помимо этого, стоило взглянуть на их живые, энергичные лица, как становилось ясно, — оба много бывают на воздухе, их влечет и занимает все, что по плечу людям отважным и сильным. Хасти и в самом деле был загребным в команде своего колледжа, а Смит был гребцом еще более сильным, но тень приближающихся экзаменов уже легла на него, и сейчас он усердно занимался, уделяя спорту лишь несколько часов в неделю, необходимых для здоровья. Груды книг по медицине, разбросанные по столу кости, муляжи и анатомические таблицы объясняли, что именно и в каком объеме изучал Смит, а висевшие над каминной полкой учебные рапиры и боксерские перчатки намекали на способ, посредством которого Смит с помощью Хасти мог наиболее эффективно, тут же, на месте, заниматься спортом. Они были большими друзьями, настолько большими, что теперь сидели, погрузившись в то блаженное молчание, которое знаменует вершину истинной дружбы.

— Налей себе виски, — сказал, наконец, попыхивая трубкой, Аберкромб Смит. — Шотландское в графине, а в бутыли — ирландское.

— Нет, благодарю. Я участвую в гонках. А когда тренируюсь, не пью. А ты?

— День и ночь занимаюсь. Пожалуй, обойдемся без виски.

Хасти кивнул, и оба умиротворенно умолкли.

— Кстати, Смит, — заговорил вскоре Хасти, — ты уже познакомился со своими соседями?

— При встрече киваем друг другу. И только.

— Хм. По-моему, лучше этим и ограничиться. Мне кое-что известно про них обоих. Не много, но и этого довольно. На твоем месте я бы не стал с ними близко сходиться. Правда, о Монкхаузе Ли ничего дурного сказать нельзя.

— Ты имеешь в виду худого?

— Именно. Он вполне джентльмен и человек порядочный. Но, познакомившись с ним, ты неизбежно познакомишься и с Беллингемом.

— Ты имеешь в виду толстяка?

— Да, его. А с таким субъектом я бы не стал знакомиться.

Аберкромб Смит удивленно поднял брови и посмотрел на друга.

— А что такое? — спросил он. — Пьет? Картежник? Наглец? Ты обычно не слишком придирчив.

— Сразу видно, что ты с ним незнаком, не то бы не спрашивал. Есть в нем что-то гнусное, змеиное. Я его не выношу. По-моему, он предается тайным порокам — зловещий человек. Хотя совсем не глуп. Говорят, в своей области он не имеет равных — такого знатока еще не бывало в колледже.

— Медицина или классическая филология?

— Восточные языки. Тут он сущий дьявол. Чиллингворт как-то встретил его на Ниле, у вторых порогов, Беллингем болтал с арабами так, словно родился среди них и вырос. С коптами он говорил по-коптски, с евреями по-древнееврейски, с бедуинами — по-арабски, и они были готовы целовать край его плаща. Там еще не перевелись старики отшельники — сидят себе на скалах и терпеть не могут чужеземцев. Но, едва завидев Беллингема — он и двух слов сказать не успел, — они сразу же начинали ползать на брюхе. Чиллингворт говорит, что он в жизни не наблюдал ничего подобного. А Беллингем принимал все как должное, важно расхаживал среди этих бедняг и поучал их. Не дурно для студента нашего колледжа, а?

— А почему ты сказал, что нельзя познакомиться с Ли без того, чтобы не познакомиться с Беллингемом?

— Беллингем помолвлен с его сестрой Эвелиной. Прелестная девушка, Смит! Я хорошо знаю всю их семью. Тошно видеть рядом с ней это чудовище. Они всегда напоминают мне жабу и голубку.

Аберкромб Смит ухмыльнулся и выколотил трубку об решетку камина.

— Вот ты, старина, и выдал себя с головой. Какой ты жуткий ревнивец! Право же, только поэтому ты на него и злишься.

— Верно. Я знал ее еще ребенком, и мне горько видеть, как она рискует своим счастьем. А она рискует. Выглядит он мерзостно. И характер у него мерзкий, злобный. Помнишь его историю с Лонгом Нортоном?

— Нет. Ты все забываешь, что я тут человек новый.

— Да-да, верно, это ведь случилось прошлой зимой. Ну так вот, знаешь тропу вдоль речки? Шли как-то по ней несколько студентов, Беллингем впереди всех, а навстречу им — старуха, рыночная торговка. Лил дождь, а тебе известно, во что превращаются там поля после ливня. Тропа шла между речкой и громадной лужей, почти с реку шириной. И эта свинья, продолжая идти посреди тропинки, столкнул старушку в грязь. Представляешь, во что превратилась она сама и весь ее товар? Такая это была мерзость, и Лонг Нортон, человек на редкость кроткий, откровенно высказал ему свое мнение. Слово за слово, а кончилось тем, что Нортон ударил Беллингема тростью. Скандал вышел грандиозный, и теперь прямо смех берет, когда видишь, какие кровожадные взгляды бросает Беллингем на Нортона при встрече. Черт побери, Смит, уже почти одиннадцать!

— Не спеши. Выкури еще трубку.

— Не могу. Я ведь тренируюсь. Мне бы давно надо спать, а я сижу тут у тебя и болтаю. Если можно, я позаимствую твой череп. Мой взял на месяц Уильямс. Я прихвачу и твои ушные кости, если они тебе на самом деле не нужны. Премного благодарен. Сумка мне не понадобится, прекрасно донесу все в руках. Спокойной ночи, сын мой, да не забывай, что я тебе сказал про соседа.

Когда Хасти, прихватив свою анатомическою добычу, сбежал по винтовой лестнице, Аберкромб Смит швырнул трубку в корзину для бумаг и, придвинув стул поближе к лампе, погрузился в толстый зеленый том, украшенный огромными цветными схемами таинственного царства наших внутренностей, которым каждый из нас тщетно пытается править. Хоть и новичок в Оксфорде, наш студент не был новичком в медицине — он уже четыре года занимался в Глазго и Берлине, и предстоящий экзамен обещал ему диплом врача.

Решительный рот, большой лоб, немного грубоватые черты лица говорили о том, что если владелец их и не наделен блестящими способностями, то его упорство, терпение и выносливость, возможно, позволят ему затмить таланты куда более яркие. Того, кто сумел поставить себя среди шотландцев и немцев, затереть не так-то просто. Смит хорошо зарекомендовал себя в Глазго и Берлине и решил упорным трудом создать себе такую же репутацию в Оксфорде.

Он читал почти час, и стрелки часов, громко тикавших на столике в углу, уже почти сошлись на двенадцати, когда до слуха Смита внезапно донесся резкий, пронзительный звук, словно кто-то в величайшем волнении, задохнувшись, со свистом втянул в себя воздух. Смит отложил книгу и прислушался. По сторонам и над ним никого не было, а значит, помешавший ему звук мог раздаться только у нижнего соседа — у того самого, о котором так нелестно отзывался Хасти. Для Смита этот сосед был всего лишь обрюзгшим, молчаливым человеком с бледным лицом; правда, очень усердным: когда сам он уже гасил лампу, от лампы соседа продолжал падать из окна старой башни золотистый луч света. Эта общность поздних занятий походила на какую-то безмолвную связь. И глубокой ночью, когда уже близился рассвет, Смиту было отрадно сознавать, что где-то рядом кто-то столь же мало дорожит сном, как и он. И даже сейчас, обратившись мыслями к соседу, Смит испытывал к нему добрые чувства. Хасти — человек хороший, но грубоватый, толстокожий, не наделенный чуткостью и воображением. Всякое отклонение от того, что казалось ему образцом мужественности, его раздражало. Для Хасти не существовали люди, к которым не подходили мерки, принятые в закрытых учебных заведениях. Как и многие здоровые люди, он был склонен видеть в телосложении человека признаки его характера и считать проявлением дурных наклонностей то, что на самом деле было просто недостаточно хорошим кровообращением. Смит, наделенный более острым умом, знал эту особенность своего друга и помнил о ней, когда обратился мыслями к человеку, проживавшему внизу.

Странный звук больше не повторялся, и Смит уже принялся было снова за работу, когда в ночной тишине раздался хриплый крик, вернее, вопль — зов до смерти испуганного, не владеющего собой человека. Смит вскочил на ноги и уронил книгу. Он был не робкого десятка, но в этом внезапном крике ужаса прозвучало такое, что кровь у него застыла в жилах и по спине побежали мурашки. Крик прозвучал в таком месте и в такой час, что на ум ему пришли тысячи самых невероятных предположений. Броситься вниз или же подождать? Как истый англичанин, Смит терпеть не мог оказываться в глупом положении, а соседа своего он знал так мало, что вмешаться в его дела было для него совсем не просто. Но пока он стоял в нерешительности, обдумывая, как поступить, на лестнице послышались торопливые шаги, и Монкхауз Ли, в одном белье, бледный как полотно, вбежал в комнату.

— Бегите скорее вниз! — задыхаясь, крикнул он. — Беллингему плохо.

Аберкромб Смит бросился следом за Ли по лестнице в гостиную, расположенную под его гостиной, однако как ни был он озабочен случившимся, переступив порог, он невольно с удивлением оглядел ее. Такой комнаты он еще никогда не видывал — она скорее напоминала музей. Стены и потолок ее сплошь покрывали сотни разнообразных диковинок из Египта и других восточных стран. Высокие угловатые фигуры с ношей или оружием в руках шествовали вокруг комнаты, напоминая нелепый фриз. Выше располагались изваяния с головой быка, аиста, кошки, совы и среди них, увенчанные змеями, владыки с миндалевидными глазами, а также странные, похожие на скарабеев божества, вырезанные из голубой египетской ляпис-лазури. Из каждой ниши, с каждой полки смотрели Гор, Изида и Озирис, а под потолком, разинув пасть, висел в двойной петле истинный сын древнего Нила — громадный крокодил.

В центре этой необычайной комнаты стоял большой квадратный стол, заваленный бумагами, склянками и высушенными листьями какого-то красивого, похожего на пальму растения. Все это было сдвинуто в кучу, чтобы освободить место для деревянного футляра мумии, который отодвинули от стены — около нее было пустое пространство — и поставили на стол. Сама мумия — страшная, черная и высохшая, похожая на сучковатую обуглившуюся головешку, была наполовину вынута из футляра, напоминавшая птичью лапу рука лежала на столе. К футляру был прислонен древний, пожелтевший свиток папируса, и перед всем этим сидел в деревянном кресле хозяин комнаты. Голова его была откинута, полный ужаса взгляд широко открытых глаз прикован к висящему под потолком крокодилу, синие, толстые губы при каждом выдохе с шумом выпячивались.

— Боже мой! Он умирает! — в отчаянии крикнул Монкхауз Ли.

Ли был стройный, красивый юноша, темноглазый и смуглый, больше похожий на испанца, чем на англичанина, и присущая ему кельтская живость резко контрастировала с саксонской флегматичностью Аберкромба Смита.

— По-моему, это всего лишь обморок, — сказал студент-медик. Помогите-ка мне. Беритесь за ноги. Теперь положим его на диван. Можете вы скинуть на пол все эти чертовы деревяшки? Ну и кавардак! Сейчас расстегнем ему воротник, дадим воды, и он очнется. Чем он тут занимался?

— Не знаю. Я услышал его крик. Прибежал к нему. Мы ведь близко знакомы. Очень любезно с вашей стороны, что вы спустились к нему.

— Сердце стучит, словно кастаньеты, — сказал Смит, положив руку на грудь Беллингема. — По-моему, что-то его до смерти напугало. Облейте его водой. Ну и лицо же у него!

И действительно, странное лицо Беллингема казалось необычайно отталкивающим, ибо цвет и черты его были совершенно противоестественными. Оно было белым, но то не была обычная при испуге бледность, нет, то была абсолютно бескровная белизна — как брюхо камбалы. Полное лицо это, казалось, было раньше еще полнее — сейчас кожа на нем обвисла складками, и его покрывала густая сеть морщин. Темные, короткие, непокорные волосы стояли дыбом, толстые морщинистые уши оттопыривались. Светлые серые глаза были открыты, зрачки расширены, в застывшем взгляде читался ужас. Смит смотрел, и ему казалось, что никогда еще на лице человека не проступали так явственно признаки порочной натуры, и он уже более серьезно отнесся к предупреждению, полученному час назад от Хасти.

— Что же, черт побери, могло его так напугать? — спросил он.

— Мумия.

— Мумия? Как так?

— Не знаю. Она отвратительная, и в ней есть что-то жуткое. Хоть бы он с ней расстался! Уж второй раз пугает меня. Прошлой зимой случилось то же самое. Я застал его в таком же состоянии — и тогда перед ним была эта мерзкая штука.

— Но зачем же ему эта мумия?

— Видите ли, он человек с причудами. Это его страсть. О таких вещах он в Англии знает больше всех. Да только, по-моему, лучше бы ему не знать! Ах, он, кажется, начинает приходить в себя!

На мертвенно бледных щеках Беллингема стали медленно проступать живые краски, и веки его дрогнули, как вздрагивает парус при первом порыве ветра. Он сжал и разжал кулаки, со свистом втянул сквозь зубы воздух, затем резко вскинул голову и уже осмысленно оглядел комнату. Когда взгляд его упал на мумию, он вскочил, схватил свиток папируса, сунул его в ящик стола, запер на ключ и, пошатываясь, побрел назад к дивану.

— Что случилось? Что вам тут надо?

— Ты кричал и поднял ужасный тарарам, — ответил Монкхауз Ли. — Если б не пришел наш верхний сосед, не знаю, что бы я один стал с тобой делать.

— Ах, так это Аберкромб Смит! — сказал Беллингем, глядя на Смита. Очень любезно, что вы пришли. Какой же я дурак! О господи, какой дурак!

Он закрыл лицо руками и разразился истерическим смехом.

— Послушайте! Перестаньте! — закричал Смит, грубо тряся Беллингема за плечо. — Нервы у вас совсем расшатались, вы должны прекратить эти ночные развлечения с мумией, не то совсем рехнетесь. Вы и так уже на пределе.

— Интересно, — начал Беллингем, — сохранили бы вы на моем месте хоть столько хладнокровия, если бы…

— Что?

— Да так, ничего. Просто интересно, смогли бы вы без ущерба для своей нервной системы просидеть целую ночь наедине с мумией. Но вы, конечно, правы. Пожалуй, я действительно за последнее время подверг свои нервы слишком тяжким испытаниям. Но теперь уже все в порядке. Только не уходите. Побудьте здесь несколько минут, пока я совсем не приду в себя.

— В комнате очень душно, — заметил Ли и, распахнув окно, впустил свежий ночной воздух.

— Это бальзамическая смола, — сказал Беллингем.

Он взял со стола один из сухих листьев и подержал его над лампой, лист затрещал, взвилось кольцо густого дыма, и комнату наполнил острый, едкий запах.

— Это священное растение — растение жрецов, — объяснил Беллингем. Вы, Смит, хоть немного знакомы с восточными языками?

— Совсем не знаком. Ни слова не знаю.

Услыхав это, египтолог, казалось, почувствовал облегчение.

— Между прочим, — продолжал он, — после того как вы прибежали, сколько я еще пробыл в обмороке?

— Не долго. Минут пять.

— Я так и думал, что это не могло продолжаться слишком долго, сказал Беллингем, глубоко вздохнув. — Какое странное явление — потеря сознания! Его нельзя измерить. Мои собственные ощущения не могут определить, длилось оно секунды или недели. Взять хотя бы господина, который лежит на столе. Умер он в эпоху одиннадцатой династии, веков сорок назад, но если бы к нему вернулся дар речи, он бы сказал нам, что закрыл глаза всего лишь миг назад. Мумия эта, Смит, необычайно хороша.

Смит подошел к столу и окинул темную скрюченную фигуру профессиональным взглядом. Черты лица, хоть и неприятно бесцветные, были безупречны, и два маленьких, напоминающих орехи глаза все еще прятались в темных провалах глазных впадин. Покрытая пятнами кожа туго обтягивала кости, и спутанные пряди жестких черных волос падали на уши. Два острых, как у крысы, зуба прикусили сморщившуюся нижнюю губу. Мумия словно вся подобралась — руки были согнуты, голова подалась вперед, во всей ее ужасной фигуре угадывалась скрытая сила — Смиту стало жутко. Были видны истончавшие, словно пергаментом покрытые ребра, ввалившийся, свинцово-серый живот с длинным разрезом — след бальзамирования, — но нижние конечности были спеленаты грубыми желтыми бинтами. Тут и там на теле и внутри футляра лежали веточки мирра и кассии.

— Не знаю, как его зовут, — сказал Беллингем, проведя рукой по ссохшейся голове. — Видите ли, саркофаг с письменами утерян. Номер 249 вот и весь его нынешний титул. Смотрите, вот он обозначен на футляре. Под таким номером он значился на аукционе, где я его приобрел.

— В свое время он был не из последнего десятка, — заметил Аберкромб Смит.

— Он был великаном. В мумии шесть футов семь дюймов. Там он слыл великаном — ведь египтяне никогда не были особенно рослыми. А пощупайте эти крупные, шишковатые кости! С таким молодцом лучше было не связываться.

— Возможно, эти самые руки помогали укладывать камни в пирамиды, предположил Монкхауз Ли, с отвращением рассматривая скрюченные пальцы, похожие на когти хищной птицы.

— Вряд ли, — ответил Беллингем. — Его погружали в раствор натронных солей и очень бережно за ним ухаживали. С простыми каменщиками так не обходились. Обыкновенная соль или асфальт были для них достаточно хороши. Подсчитано, что такие похороны стоили бы на наши деньги около семисот тридцати фунтов стерлингов. Наш друг по меньшей мере принадлежал к знати. А как по-вашему, Смит, что означает эта короткая надпись на его ноге у ступни?

— Я уже сказал вам, что не знаю восточных языков.

— Ах, да, верно. По-моему, тут обозначено имя того, кто бальзамировал труп. И, вероятно, это был очень добросовестный мастер. Многое ли из того, что создано в наши дни, просуществует четыре тысячи лет?

Беллингем продолжал болтать быстро и непринужденно, но Аберкромб Смит ясно видел, что его все еще переполняет страх. Руки Беллингема тряслись, нижняя губа вздрагивала, и взгляд, куда бы он ни смотрел, опять обращался к его жуткому компаньону. Но, несмотря на страх, в тоне и поведении Беллингема сквозило торжество. Глаза египтолога сверкали, он бойко, непринужденно расхаживал по комнате Беллингем походил на человека, прошедшего сквозь тяжкое испытание, от которого он еще не совсем оправился, но которое помогло ему достичь поставленной цели.

— Неужели вы уходите? — воскликнул он, увидев, что Смит поднялся с дивана.

При мысли, что сейчас он останется один, к нему, казалось, вернулись все его страхи, и Беллингем протянул руку, словно хотел задержать Смита.

— Да, мне пора. Я должен еще поработать. Вы уже совсем оправились. Думаю, что с такой нервной системой вам бы лучше изучать что-нибудь не столь страшное.

— Ну, обычно я не теряю хладнокровия. Мне и раньше приходилось распеленывать мумии.

— В прошлый раз вы потеряли сознание, — заметил Монкхауз Ли.

— Да, верно. Надо заняться нервами — попринимать лекарства или подлечиться электричеством. Вы ведь не уходите, Ли?

— Я в вашем распоряжении, Нэд.

— Тогда я спущусь к вам и устроюсь у вас на диване. Спокойной ночи, Смит. Очень сожалею, что из-за моей глупости пришлось вас потревожить.

Они обменялись рукопожатием, и, поднимаясь по выщербленным ступеням винтовой лестницы, студент-медик услышал, как повернулся в двери ключ и его новые знакомые спустились этажом ниже.

Так необычно состоялось знакомство Эдварда Беллингема с Аберкромбом Смитом, и, по крайней мере, последний не имел желания его поддерживать. А Беллингем, казалось, напротив, проникся симпатией к своему резковатому соседу и проявлял ее в такой форме, что положить этому конец можно было, лишь прибегнув к откровенной грубости. Он дважды заходил к Смиту поблагодарить за оказанную помощь, а затем неоднократно заглядывал к нему, любезно предлагая книги, газеты и многое другое, чем могут поделиться холостяки-соседи. Смит вскоре обнаружил, что Беллингем человек очень эрудированный, с хорошим вкусом, весьма много читает и обладает феноменальной памятью. А приятные манеры и обходительность мало-помалу заставили Смита привыкнуть к его отталкивающей внешности. Для переутомленного занятиями студента он оказался прекрасным собеседником, и немного погодя Смит обнаружил, что уже предвкушает посещения соседа и сам наносит ответные визиты.

Но хотя Беллингем был, несомненно, умен, студент-медик замечал в нем что-то ненормальное: иногда он разражался выспренними речами, которые совершенно не вязались с простотой его повседневной жизни.

— Как восхитительно, — восклицал он, — чувствовать, что можешь распоряжаться силами добра и зла, — быть ангелом милосердия или демоном отмщения!

А о Монкхаузе Ли он как-то заметил:

— Ли — хороший, честный, но в нем нет настоящего честолюбия. Он не способен стать сотоварищем человека предприимчивого и смелого. Он не способен стать мне достойным сотоварищем.

Выслушивая подобные намеки и иносказания, флегматичный Смит, невозмутимо попыхивая трубкой, только поднимал брови, качал головой и подавал незатейливые медицинские советы — пораньше ложиться спать и почаще бывать на свежем воздухе.

В последнее время у Беллингема появилась привычка, которая, как знал Смит, часто предвещает некоторое умственное расстройство. Он как будто все время разговаривал сам с собой. Поздно ночью, когда Беллингем уже не мог принимать гостей, до Смита доносился снизу его голос — негромкий, приглушенный монолог переходил иногда почти в шепот, но в ночной тишине он был отчетливо слышен.

Это бормотание отвлекало и раздражало студента, и он неоднократно высказывал соседу свое неудовольствие. Беллингем при этом обвинении краснел и сердито все отрицал; вообще же проявлял по этому поводу гораздо больше беспокойства, чем следовало.

Если бы у Смита возникли сомнения, ему не пришлось бы далеко ходить за подтверждением того, что слух его не обманывает. Том Стайлз, сморщенный старикашка, который с незапамятных времен прислуживал обитателям башни, был не менее серьезно обеспокоен этим обстоятельством.

— Прошу прощения, сэр, — начал он однажды утром, убирая верхние комнаты, — вам не кажется, что мистер Беллингем немного повредился?

— Повредился, Стайлз?

— Да, сэр. Головой повредился.

— С чего вы это взяли?

— Да как вам сказать, сэр. Последнее время он стал совсем другой. Не такой, как раньше, хоть он никогда и не был джентльменом в моем вкусе, как мистер Хасти или вы, сэр. Он до того пристрастился говорить сам с собой — прямо страх берет. Верно, это и вам мешает. Прямо не знаю, что и думать, сэр.

— Мне кажется, все это никак не должно касаться вас, Стайлз.

— Дело в том, что я здесь не совсем посторонний, мистер Смит. Может, я себе лишнее позволяю, да только я по-другому не могу. Иной раз мне кажется, что я своим молодым джентльменам и мать родная и отец. Случись что, да как понаедут родственники, я за все и в ответе. А о мистере Беллингеме, сэр, вот что хотелось бы мне знать: кто это расхаживает у него по комнате, когда самого его дома нет да и дверь снаружи заперта?

— Что? Вы говорите чепуху, Стайлз.

— Может, оно и чепуха, сэр. Да только я не один раз своими собственными ушами слышал шаги.

— Глупости, Стайлз.

— Как вам угодно, сэр. Коли понадоблюсь вам — позвоните.

Аберкромб Смит не придал значения болтовне старика слуги, но через несколько дней случилось маленькое происшествие, которое произвело на Смита неприятное впечатление и живо напомнило ему слова Стайлза.

Как-то поздно вечером Беллингем зашел к Смиту и развлекал его, рассказывая интереснейшие вещи о скальных гробницах в Бени-Гассане, в Верхнем Египте, как вдруг Смит, обладавший необычайно тонким слухом, отчетливо расслышал, что этажом ниже открылась дверь.

— Кто-то вошел или вышел из вашей комнаты, — заметил он.

Беллингем вскочил на ноги и секунду стоял в растерянности — он словно и не поверил Смиту, но в то же время испугался.

— Я уверен, что запер дверь. Я же наверняка ее запер, — запинаясь, пробормотал он. — Открыть ее никто не мог.

— Но я слышу, кто-то поднимается по лестнице, — продолжал Смит.

Беллингем поспешно выскочил из комнаты, с силой захлопнул дверь и кинулся вниз по лестнице. Смит услышал, что на полпути он остановился и как будто что-то зашептал. Минуту спустя внизу хлопнула дверь, и ключ скрипнул в замке, а Беллингем снова поднялся наверх и вошел к Смиту. На бледном лице его выступили капли пота.

— Все в порядке, — сказал он, бросаясь в кресло. — Дуралей пес. Распахнул дверь. Не понимаю, как это я забыл ее запереть.

— А я не знал, что у вас есть собака, — произнес Смит, пристально глядя в лицо своему взволнованному собеседнику.

— Да, пес у меня недавно. Но надо от него избавиться. Слишком много хлопот.

— Да, конечно, раз вам приходится держать его взаперти. Я полагал, что достаточно только закрыть дверь, не запирая ее.

— Мне не хочется, чтобы старик Стайлз случайно выпустил собаку. Пес, знаете ли, породистый, и было бы глупо просто так его лишиться.

— Я тоже люблю собак, — сказал Смит, по-прежнему упорно искоса поглядывая на собеседника. — Может быть, вы разрешите мне взглянуть на вашего пса?

— Разумеется. Боюсь только, что не сегодня — мне предстоит еще деловое свидание. Ваши часы не спешат? Раз так, я уже на пятнадцать минут опоздал. Надеюсь, вы меня извините.

Беллингем взял шляпу и поспешно покинул комнату. Несмотря на деловое свидание, Смит услышал, что он вернулся к себе и заперся изнутри.

Разговор этот оставил у Смита неприятный осадок. Беллингем ему лгал, и лгал так грубо, словно находился в безвыходном положении и во что бы то ни стало должен был скрыть правду. Смит знал, что никакой собаки у соседа нет. Кроме того, он знал, что шаги, которые он слышал на лестнице, принадлежали не животному. В таком случае кто же это был? Старик Стайлз утверждал, что, когда Беллингема нет дома, кто-то расхаживает у него по комнате. Может быть, женщина? Это казалось всего вероятнее. Если бы об этом узнало университетское начальство, Беллингема с позором выгнали бы из университета, и, значит, его испуг и ложь вызваны именно этим. Но все-таки невероятно, чтобы студент мог спрятать у себя в комнатах женщину и избежать немедленного разоблачения. Однако, как ни объясняй, во всем этом было что-то неблаговидное, и, принявшись снова за свои книги, Смит твердо решил: какие бы попытки к сближению ни предпринимал его сладкоречивый и неприятный сосед, он станет их решительно пресекать.

Но в этот вечер Смиту не суждено было спокойно поработать. Едва он восстановил в памяти то, на чем его прервали, как на лестнице послышались громкие, уверенные шаги — кто-то прыгал через три ступеньки, и в комнату вошел Хасти. Он был в свитере и спортивных брюках.

— Все занимаешься! — воскликнул он и бросился в свое любимое кресло. — Ну и любитель же ты корпеть над книгами! Случись у нас землетрясение и рассыпься до основания весь Оксфорд, ты бы, по-моему, преспокойно сидел себе среди руин, зарывшись в книги. Ладно уж, не стану тебе мешать. Разочек-другой затянусь да и побегу.

— Что новенького? — спросил Смит, уминая в трубке табак.

— Да ничего особенного. Уилсон, играя в команде первокурсников, сделал 70 против 11. Говорят, его поставят вместо Бедикомба, тот совсем выдохся. Когда-то он крепко бил мяч, но теперь может только перехватывать.

— Ну, это не совсем правильно, — отозвался Смит с той особой серьезностью, с какой университетские мужи науки обычно говорят о спорте.

— Слишком торопится — вырывается вперед. А с ударом запаздывает. Да, кстати, ты слышал про Нортона?

— А что с ним?

— На него напали.

— Напали?

— Да. Как раз когда он сворачивал с Хай-стрит, в сотне шагов от ворот колледжа.

— Кто же?

— В этом-то и загвоздка! Было бы точнее, если б ты сказал не «кто», а «что». Нортон клянется, что это был не человек. И правда, судя по царапинам у него на горле, я готов с ним согласиться.

— Кто же тогда? Неужели мы докатились до привидений?

И, пыхнув трубкой, Аберкромб Смит выразил презрение ученого.

— Да нет, этого еще никто не предполагал. Я скорее думаю, что если бы недавно у какого-нибудь циркача пропала большая обезьяна и очутилась в наших краях, то присяжные сочли бы виновной ее. Видишь ли, Нортон каждый вечер проходил по этой дороге почти в одно и то же время. Над тротуаром в этом месте низко нависают ветви дерева — большого вяза, который растет в саду Райни. Нортон считает, что эта тварь свалилась на него именно с вяза. Но как бы то ни было, его чуть не задушили две руки, по словам Нортона, сильные и тонкие, как стальные обручи. Он ничего не видел, кроме этих дьявольских рук, которые все крепче сжимали ему горло. Он завопил во всю мочь, и двое ребят подбежали к нему, а эта тварь, как кошка, перемахнула через забор. Нортону так и не удалось ее как следует разглядеть. Для Нортона это было хорошенькой встряской. Вроде как побывал на курорте, сказал я ему.

— Скорее всего это вор-душитель, — заметил Смит.

— Вполне возможно. Нортон с этим не согласен, но его слова в расчет брать нельзя. У этого вора длинные ногти, и он очень ловко перемахнул через забор. Кстати, твой распрекрасный сосед очень бы обрадовался, услыхав обо всем этом. У него на Нортона зуб, и, насколько мне известно, он не так-то легко забывает обиды. Но что тебя, старина, встревожило?

— Ничего, — коротко ответил Смит.

Он привскочил на стуле, и на лице его промелькнуло выражение, какое появляется у человека, когда его вдруг осеняет неприятная догадка.

— Вид у тебя такой, будто что-то сказанное мною задело тебя за живое. Между прочим, после моего последнего к тебе визита ты, кажется, познакомился с господином Б., не так ли? Молодой Монкхауз Ли что-то говорил мне об этом.

— Да, мы немного знакомы. Он несколько раз заходил ко мне.

— Ну, ты достаточно взрослый, чтобы самому о себе позаботиться. А знакомство с ним я не считаю подходящим, хотя он, несомненно, весьма умен и все такое прочее. Ну да ты скоро сам в этом убедишься. Ли — малый хороший и очень порядочный. Ну, прощай, старина. В среду гонки на приз ректора, я состязаюсь с Муллинсом, так что не забудь явиться, возможно, до соревнований мы больше не увидимся.

Невозмутимый Смит отложил в сторону трубку и снова упрямо принялся за учебники. Однако вскоре понял, что никакое напряжение воли не поможет ему сосредоточиться на занятиях. Мысли сами собой обращались к тому, кто жил под ним, и к тайне, скрытой в его жилище. Потом они перескочили к необычайному нападению, о котором рассказал Хасти, и к обиде, которую Беллингем затаил на жертву этого нападения. Эти два обстоятельства упорно соединялись в сознании Смита, словно между ними существовала тесная внутренняя связь. И все же подозрение оставалось таким смутным и неясным, что его трудно было облечь в слова.

— Да будь он проклят! — воскликнул Смит, и брошенный им учебник патологии перелетел через всю комнату. — Испортил сегодня мне все вечерние занятия. Одного этого достаточно, чтобы больше не иметь с ним дела.

Следующие десять дней студент-медик был настолько поглощен своими занятиями, что ни разу не видел никого из своих нижних соседей и ничего про них не слышал. В те часы, когда Беллингем обычно приходил к нему, Смит закрывал обе двери, и, хотя не раз слышал стук в наружную дверь, он упорно не откликался. Однако как-то днем, когда он спускался по лестнице и проходил мимо квартиры Беллингема, дверь распахнулась, и из нее вышел молодой Монкхауз Ли — глаза его горели, смуглые щеки пылали гневным румянцем. По пятам за ним следовал Беллингем — его толстое, сероватое лицо искажала злоба.

— Глупец! — прошипел он. — Вы об этом еще пожалеете.

— Очень может быть! — крикнул в ответ Ли. — Запомните, что я сказал! Все кончено! И слышать ничего не хочу!

— Но вы дали мне слово.

— И сдержу его. Буду молчать. Только уж лучше видеть крошку Еву мертвой. Все кончено, раз и навсегда. Она поступит, как я ей велю. Мы больше не желаем вас видеть.

Все это Смит поневоле услышал, но поспешил вниз, не желая оказаться втянутым в спор. Ему стало ясно одно: между друзьями произошла серьезная ссора, и Ли намерен расстроить помолвку сестры с Беллингемом. Смит вспомнил, как Хасти сравнивал их с жабой и голубкой, и обрадовался, что свадьбе не бывать. На лицо Беллингема, когда он разъярится, было не слишком приятно смотреть. Такому человеку нельзя доверить судьбу девушки.

Продолжая свой путь, Смит лениво раздумывал о том, что могло вызвать эту ссору и что за обещание дал Монкхауз Ли Беллингему, для которого так важно, чтобы оно не было нарушено.

В этот день Хасти и Муллинс должны были состязаться в гребле, и людской поток двигался к берегам реки. Майское солнце ярко светило, и желтую дорожку пересекали темные тени высоких вязов. Справа и слева в глубине стояли серые здания колледжей — старые, убеленные сединами обители знаний смотрели высокими стрельчатыми окнами на поток юной жизни, который так весело катился мимо них. Облаченные в черные мантии профессора, бледные от занятий ученые, чопорные деканы и проректоры, загорелые молодые спортсмены в соломенных шляпах и белых либо пестрых свитерах — все спешили к синей извилистой реке, которая протекает, петляя, по лугам Оксфорда.

Аберкромб Смит расположился в таком месте, где, как подсказывало ему чутье бывалого гребца, должна была произойти — если она вообще будет решающая схватка. Он услышал вдалеке гул, означавший, что гонки начались; лодки приближались, и рев нарастал, потом раздался громовый топот ног и крики зрителей, расположившихся в своих лодках прямо под ним. Мимо Смита, тяжело дыша, сбросив куртки, промчалось несколько человек, и, вытянув шею, Смит разглядел за их спинами Хасти — он греб ровно и уверенно, а его частивший веслами противник отстал от него почти на длину лодки. Смит криком подбодрил друга, взглянул на часы и намеревался уже отправиться к себе, когда кто-то тронул его за плечо. Оглянувшись, он увидел, что рядом стоит Монкхауз Ли.

— Я заметил вас тут, — робко начал юноша. — И мне бы хотелось поговорить с вами, если вы можете уделить мне полчаса. Я живу вот в этом коттедже вместе с Харрингтоном из Королевского колледжа. Зайдите, пожалуйста, выпейте чашку чаю.

— Мне пора возвращаться, — ответил Смит. — Я сейчас усиленно зубрю. Но с удовольствием зайду на несколько минут. Я бы и сюда не выбрался, но Хасти — мой друг.

— И мой тоже. Красиво гребет, правда? У Муллинса совсем не то. Зайдемте же. Дом немного тесноват, но в летние месяцы работать тут очень приятно.

Коттедж, стоявший ярдах в пятидесяти от берега реки, представлял собой небольшое белое квадратное здание с зелеными дверьми и ставнями; крыльцо украшала деревянная решетка. Самую просторную комнату кое-как приспособили под рабочий кабинет. Сосновый стол, деревянные некрашеные полки с книгами, на стенах несколько дешевых олеографий. На спиртовке пел, закипая, чайник, а на столе стоял поднос с чашками.

— Садитесь в это кресло и берите сигарету, — сказал Ли. — А я налью вам чаю. Я вам очень благодарен, что вы зашли, я знаю — у вас каждая минута на счету. Мне хотелось только сказать вам, что на вашем месте я бы немедленно переменил местожительство.

— Что такое?

Смит, с зажженной спичкой в одной руке и сигаретой в другой, изумленно уставился на Ли.

— Да, это, конечно, звучит очень странно, и хуже всего то, что я не могу объяснить вам, почему даю такой совет, — я связан обещанием и не могу его нарушить. Но все же я вправе предупредить вас, что жить рядом с таким человеком, как Беллингем, небезопасно. Сам я намерен пока пожить в этом коттедже.

— Небезопасно? Что вы имеете в виду?

— Вот этого я и не должен говорить. Но, прошу вас, послушайтесь меня, уезжайте из этих комнат. Сегодня мы окончательно рассорились. Вы в это время спускались по лестнице и, конечно, слышали.

— Я заметил, что разговор у вас был неприятный.

— Он негодяй, Смит. Иначе не скажешь. Кое-что я начал подозревать с того вечера, когда он упал в обморок, — помните, вы тогда еще спустились к нему? Сегодня я потребовал у него объяснений, и он рассказал мне такие вещи, что волосы у меня встали дыбом. Он хотел, чтобы я ему помог. Я не ханжа, но я все-таки сын священника, и я считаю, что есть пределы, которые преступать нельзя. Благодарю бога, что узнал его вовремя, — он ведь должен был с нами породниться.

— Все это превосходно, Ли, — резко заметил Аберкромб Смит — Но только вы сказали или слишком много, или же слишком мало.

— Я предупредил вас.

— Раз для этого действительно есть основания, никакое обещание не может вас связывать. Если я вижу, что какой-то негодяй хочет взорвать динамитом дом, я стараюсь помешать ему, невзирая ни на какие обещания.

— Да, но я не могу ему помешать, я только могу предупредить вас.

— Не сказав, чего я должен опасаться.

— Беллингема.

— Но это же ребячество. Почему я должен бояться его или кого-либо другого?

— Этого я не могу объяснить. Могу только умолять вас уехать из этих комнат. Там вы в опасности. Я даже не утверждаю, что Беллингем захочет причинить вам вред, но это может случиться — сейчас его соседство опасно.

— Допустим, я знаю больше, чем вы думаете, — сказал Смит, многозначительно глядя в серьезное лицо юноши. — Допустим, я скажу вам, что у Беллингема кто-то живет.

Не в силах сдержать волнение, Монкхауз Ли вскочил со стула.

— Значит, вы знаете? — с трудом произнес он.

— Женщина.

Ли со стоном упал на стул.

— Я должен молчать. Должен.

— Во всяком случае, — сказал Смит, вставая, — вряд ли я позволю себя запугать и покину комнаты, в которых мне очень удобно. Вашего утверждения, что Беллингем может каким-то непостижимым образом причинить мне вред, еще недостаточно, чтобы куда-то переезжать. Я рискну остаться на старом месте, и, поскольку на часах уже почти пять, я, с вашего позволения, ухожу.

Смит коротко попрощался с молодым студентам и направился домой в теплых весенних сумерках, полусердясь, полусмеясь — так бывает с волевыми здравомыслящими людьми, когда им грозят неведомой опасностью.

Как бы усердно Смит ни занимался, он неизменно позволял себе одну маленькую поблажку. Два раза в неделю, по вторникам и пятницам, он непременно отправлялся пешком в Фарлингфорд, загородный дом доктора Пламптри Питерсона, расположенный в полутора милях от Оксфорда. Доктор Пламптри Питерсон был близки другом Фрэнсиса, старшего брата Аберкромба Смита. И поскольку у состоятельного холостяка Питерсона винный погреб был хорош, а библиотека — еще лучше, дом его являлся желанной целью для человека, нуждавшегося в освежающих прогулках. Таким образом, дважды в неделю студент-медик размашисто вышагивал по темным проселочным дорогам, а потом с наслаждением проводил часок в уютном кабинете Питерсона, рассказывая ему за стаканом старого портвейна университетские сплетни или обсуждая последние новинки медицины, и особенно хирургии.

На другой день после разговора с Монкхаузом Ли Смит захлопнул свои книги в четверть восьмого — в этот час он обычно отправлялся к своему другу. Когда он выходил из комнаты, ему случайно попалась на глаза одна из книг Беллингема, и ему стало совестно, что он ее до сих пор не вернул. Как ни противен тебе человек, приличия соблюдать надо. Прихватив книгу, Смит спустился по лестнице и постучался к соседу. Ему никто не ответил, но, повернув ручку, он увидел, что дверь не заперта. Обрадовавшись, что можно избежать с Беллингемом встречи, Смит вошел в комнату и оставил на столе книгу и свою визитную карточку.

Лампа была прикручена, но Смит смог разглядеть все довольно хорошо. В комнате все было, как прежде: фриз, божества с головами животных, под потолком крокодил, на столе бумаги и сухие листья. Футляр мумии был прислонен к стене, но мумии в нем не оказалось. Не было заметно, чтобы в комнате жил кто-то еще, и, уходя, Смит подумал, что, вероятно, он был к Беллингему несправедлив. Скрывай тот какой-нибудь неблаговидный секрет, вряд ли он оставил бы дверь незапертой.

На винтовой лестнице была тьма кромешная, и Смит осторожно спускался вниз, как вдруг почувствовал, что в темноте мимо него что-то проскользнуло. Чуть слышный звук, дуновение воздуха, прикосновение к локтю, но такое легкое, что оно могло просто почудиться. Смит замер и прислушался, но услышал только, как снаружи ветер шуршал листьями плюща.

— Это вы, Стайлз? — крикнул Смит.

Никакого ответа, и за спиной тишина. Он решил, что всему виной сквозняк — в старой башне полно трещин и щелей. И все же он был почти готов поклясться, что слышал совсем рядом шаги. Теряясь в догадках, Смит вышел во дворик. Навстречу по лужайке бежал какой-то человек.

— Это ты, Смит?

— Добрый вечер, Хасти!

— Ради бога, бежим скорее! Ли утонул. Мне сказал об этом Харрингтон из Королевского колледжа. Доктора нет дома. Ты можешь его заменить, только идем немедленно. Кажется, он еще жив.

— У тебя есть коньяк?

— Нет.

— Я прихвачу. Фляжка у меня на столе.

Смит бросился наверх, прыгая через три ступеньки, схватил фляжку и кинулся вниз, но, пробегая мимо двери Беллингема, увидел нечто такое, от чего дыхание у него перехватило, и он остановился, растерянно глядя перед собой.

Дверь, которую он закрыл, сейчас была распахнута, и прямо перед ним, освещенный лампой, стоял футляр. Три минуты назад он был пуст. Смит мог в этом поклясться. А сейчас в нем находилось тощее тело его страшного обитателя — он стоял мрачный и застывший, обратив темное, ссохшееся лицо к двери. Безжизненная, безучастная фигура, но Смиту почудился в ней зловещий отзвук одушевленности: искра сознания в маленьких глазах, прятавшихся в глубоких впадинах. Смита это настолько потрясло, что он совсем забыл, куда и зачем направлялся, и все смотрел на тощую, высохшую фигуру, пока его не заставил опомниться голос Хасти.

— Спускайся же, Смит! — кричал Хасти. — Ведь дело идет о жизни и смерти. Скорей! Ну, а теперь, — добавил он, когда студент-медик наконец появился в дверях, — побежали. Надо за пять минут пробежать почти милю. Жизнь человека — большая награда, чем кубок.

Плечо к плечу мчались друзья сквозь темноту, пока, задыхаясь и совсем без сил, не достигли маленького коттеджа у реки. На диване, весь мокрый, как сорванные водоросли, лежал Ли; к темным волосам его пристала зеленая тина, на свинцовых губах выступила полоска белой пены. Харрингтон студент, с которым Ли жил в коттедже, — стоя возле него на коленях, растирал его окостеневшие руки, стараясь их согреть.

— По-моему, он еще жив, — сказал Смит, положив руку на грудь юноши. Приложите к его губам ваши часы. Да, стекло помутнело. Берись, Хасти, за эту руку. Делай то же, что и я, и мы его скоро приведем в чувство.

Минут десять они работали молча, подымая и сдавливая грудь лежавшего в беспамятстве Ли. Наконец по телу его пробежала дрожь, губы шевельнулись, и Ли открыл глаза. Три студента невольно вскрикнули от радости.

— Очнись же, старина. Ну и напугал ты нас.

— Хлебните коньяку. Прямо из фляжки.

— Теперь он пришел в себя, — сказал Харрингтон, сосед пострадавшего. — Господи, до чего же я испугался! Я сидел тут и читал, а он отправился прогуляться до реки, как вдруг я услышал вопль и всплеск. Я бросился туда, но, пока разыскал его и вытащил, в нем не осталось никаких признаков жизни. Симпсон не мог пойти за доктором — он же калека, пришлось мне бежать. Просто не знаю, что бы я без вас стал делать. Правильно, старина. Попробуй сесть.

Монкхауз Ли приподнялся на локтях и дико озирался по сторонам.

— Что случилось? — спросил он. — Я весь мокрый. Ах да, вспомнил!

В глазах его мелькнул страх, и он закрыл лицо руками.

— Как же ты свалился в реку?

— Я не свалился.

— А что же случилось?

— Меня столкнули. Я стоял на берегу, что-то подхватило меня сзади, как перышко, и швырнуло вниз. Я ничего не слышал и не видел. Но я знаю, что это было.

— И я тоже, — прошептал Смит. Ли взглянул на него с удивлением.

— Значит, вы узнали? Помните мой совет?

— Да, и я, пожалуй, ему последую.

— Не знаю, о чем, черт возьми, вы толкуете, — сказал Хасти, — но на вашем месте, Харрингтон, я бы немедленно уложил Ли в постель. Еще будет время обсудить, отчего и как все произошло, когда он немного окрепнет. По-моему, Смит мы с вами можем теперь оставить их одних. Я возвращаюсь в колледж, если нам по пути — поболтаем дорогой.

Но на обратном пути они почти не разговаривали. Мысли Смита были заняты событиями этого вечера: исчезновение мумии из комнаты соседа, шаги, прошелестевшие мимо него на лестнице, и появление мумии в футляре — удивительное, уму непостижимое появление в нем ужасной твари, — а потом это нападение на Ли, точно повторившее нападение на другого человека, к которому Беллингем питал вражду. Все это соединялось в голове Смита, сплетаясь в единое целое, и подтверждалось разными мелочами, которые вызвали у него неприязнь к соседу, а также необычайные обстоятельства его первого визита к Беллингему. То, что прежде было лишь неясным подозрением, смутной, фантастической догадкой, внезапно приняло ясные очертания и четко выступило в его сознании как факт, отрицать который невозможно. И все же это было чудовищно! Невероятно! И недоступно пониманию! Любой беспристрастный судья, даже его друг, тот, что шагает сейчас с ним рядом, просто-напросто сказал бы, что его обмануло зрение, что мумия все время была на своем месте, что Ли свалился в реку, как может свалиться в нее любой человек, и что при больной печени лучше всего принимать синие пилюли. Окажись на его месте кто-то другой то же самое сказал бы он сам. И все-таки он готов был поклясться, что Беллингем в душе убийца и в руках у него такое оружие, каким за всю мрачную историю человеческих преступлений никто никогда не пользовался.

Хасти направился к себе, весьма откровенно и едко посмеявшись над неразговорчивостью своего друга, что касается Аберкромба Смита, то он пересек внутренний дворик и направился к угловой башне, испытывая большое отвращение к своему обиталищу и всему, что с ним связано. Он решил последовать совету Ли и как можно скорее перебраться из этих комнат в другое место — разве возможно заниматься, все время прислушиваясь к бормотанию и шагам под тобой? Пересекая лужайку, он заметил, что в окне у Беллингема все еще горит свет, а когда он проходил по лестничной площадке, дверь отворилась и из нее выглянул сам Беллингем. Пухлое зловещее лицо его напоминало раздувшегося паука, только что соткавшего свою губительную сеть.

— Добрый вечер, — сказал он. — Не зайдете ли?

— Нет! — свирепо отрезал Смит.

— Нет? Вы, как всегда, заняты? Мне хотелось расспросить вас о Ли. К сожалению, с ним, кажется, что-то случилось.

Лицо Беллингема было серьезно, но, когда он заговорил, в глазах его мелькнула скрытая усмешка, и Смит, заметив это, едва не набросился на лингвиста с кулаками.

— Вы будете еще больше сожалеть, узнав, что Ли вполне здоров и находится вне опасности, — сказал он. — На сей раз ваша дьявольская проделка сорвалась. Не пытайтесь отпираться. Мне все известно.

Беллингем попятился от разгневанного студента и, словно обороняясь, немного притворил дверь.

— Вы с ума сошли! О чем вы говорите? Или вы утверждаете, будто я имею какое-то отношение к тому, что случилось с Ли?

— Да, — загремел Смит. — Вы и этот мешок с костями, что у вас за спиной. Вы действуете заодно. И вот что, мистер Беллингем: таких, как вы, теперь не сжигают на кострах, но у нас еще есть палач! И, черт побери, если, пока вы тут, в колледже умрет хоть один человек, я выведу вас на чистую воду, и коли вас не вздернут, то уж никак не по моей вине. И вы убедитесь, что в Англии ваши мерзкие египетские штучки не пройдут.

— Да вы буйнопомешанный, — сказал Беллингем.

— Пусть так. Только хорошенько запомните мои слова, вы еще убедитесь, что я не бросаю их на ветер.

Дверь захлопнулась. Смит, пылая гневом, поднялся к себе, заперся и полночи курил трубку, раздумывая над всем, что случилось в этот вечер.

На другое утро Беллингема не было слышно, а днем зашел Харрингтон и сообщил Смиту, что Ли уже почти совсем оправился. Весь день Смит усердно занимался, однако вечером решил все-таки навестить своего друга доктора Питерсона, к которому он отправился, да так и не добрался накануне вечером.

Он решил, что хорошая прогулка и дружеская беседа успокоят его взвинченные нервы.

Когда Смит проходил мимо двери Беллингема, она была закрыта, но, отойдя на некоторое расстояние от башни, студент оглянулся и увидел в окне силуэт соседа: свет лампы, по-видимому, падал на него сзади, он всматривался в темноту, прижимаясь к стеклу лицом. Обрадовавшись, что сможет хоть несколько часов побыть вдали от Беллингема, Смит бодро зашагал по дороге, с наслаждением вдыхая ласковый весенний воздух. На западе между двух готических башенок виднелся серп месяца, и ажурная тень их ложилась на посеребренные плиты улицы. Дул свежий ветерок, легкие кудрявые облачка быстро бежали по небу. Колледж находился на окраине городка, и уже через пять минут Смит, оставив позади дома, оказался на одной из дорог Оксфорда, обсаженной цветущими, благоухающими кустами.

По уединенной дороге, которая вела к дому его друга, редко кто ходил, и, хотя было еще совсем рано, Смит никого не встретил. Он быстро дошел до ворот Фарлингфорда, за которым начиналась длинная, посыпанная гравием аллея. Впереди сквозь листву приветливо мигали в окнах оранжевые огоньки. Взявшись за железную щеколду калитки, Смит оглянулся на дорогу, по которой пришел. По ней что-то быстро приближалось.

Оно двигалось в тени кустов, бесшумно крадучись, — темная пригнувшаяся фигура, с трудом различимая на темном фоне. Она приближалась с удивительной быстротой. В темноте Смит разглядел только тощую шею да два глаза, которые до конца дней будут преследовать его в кошмарных снах. Смит повернулся и, вскрикнув от ужаса, бросился бежать что было сил. До оранжевых окон, означавших для него спасение, было рукой подать. Смит слыл хорошим бегуном, но так, как в эту ночь, он еще никогда не бегал.

Тяжелая калитка захлопнулась за ним, но он услышал, как она тотчас распахнулась перед его преследователем. Обезумев, он мчался сквозь тьму, слыша за собой дробный топот, и, оглянувшись, увидел, что это жуткое видение настигает его огромными прыжками, сверкая глазами, вытянув вперед костлявую руку. Слава богу, дверь была распахнута настежь. Смит увидел узкую полоску света горевшей в передней лампы. Но топот раздавался уже совсем рядом, и у самого уха Смит услышал хриплое клокотание. Он с воплем влетел в дверь, захлопнул ее, запер за собой и, теряя сознание, упал на стул.

— Господи, Смит, что случилось? — спросил Питерсон, появляясь в дверях кабинета.

— Дайте мне глоток коньяку!

Питерсон исчез и появился снова, уже с графином и рюмкой.

— Вам это необходимо, — сказал он, когда его гость выпил коньяк. — Да вы белый как мел.

Смит отставил рюмку, поднялся на ноги и перевел дух.

— Теперь я взял себя в руки, — сказал он. — Впервые в жизни я потерял над собой контроль. Все же, Питерсон, если позволите, я заночую сегодня у вас: я не уверен, что найду в себе силы пройти по этой дороге иначе, как днем. Я знаю, что это — малодушие, но ничего не могу поделать.

Питерсон с великим изумлением посмотрел на своего гостя.

— Конечно, вы заночуете у меня. Я велю миссис Берни постелить вам. Куда это вы собрались?

— Подойдемте к окну, из которого видна входная дверь. Мне хочется, чтобы вы увидели то, что видел я.

Они поднялись на второй этаж и подошли к окну, откуда были видны все подступы к дому. Подъездная аллея и окрестные поля, полные тишины и покоя, мирно купались в лунном сиянии.

— Право же, Смит, — начал Питерсон, — если бы я не знал вас как человека воздержанного, то я подумал бы бог знает что. Что же могло вас так напугать?

— Сейчас расскажу. Но куда же оно могло деться? А, вон! Смотрите же! Где дорога сворачивает, сразу за вашими воротами.

— Да-да, вижу. Незачем щипать меня за руку. Я видел, кто-то прошел. По-моему, человек довольно худой и высокий, очень высокий. Но при чем тут он? И что с вами? Вы все еще дрожите как осиновый лист.

— Просто дьявол чуть было не схватил меня за горло. Но вернемся в ваш кабинет, и я все вам расскажу.

Так он и сделал. Приветливо светила лампа, рядом на столе стояла рюмка с вином, и, глядя на дородную фигуру и румяное лицо своего друга, Смит рассказал по порядку обо всех событиях — важных и незначительных, которые сложились в столь странную цепь, начиная с той ночи, когда он увидел потерявшего сознание Беллингема перед футляром с мумией, и кончая кошмаром, который пережил всего час назад.

— Таково это гнусное дело, — заключил Смит. — Чудовищно, невероятно, но это чистая правда.

Доктор Пламптри Питерсон некоторое время молчал; на лице его читалось величайшее недоумение.

— В жизни моей не слыхал ничего подобного! — наконец произнес он. Вы изложили мне факты, а теперь поделитесь своими выводами.

— Вы можете сделать их сами.

— Но мне хочется послушать ваши. Вы же обдумывали все это, а я нет.

— Кое-какие частности остаются загадкой, но главное, мне кажется, вполне ясно. Изучая Восток, Беллингем овладел каким-то дьявольским секретом, благодаря которому возможно на время оживлять мумии или, может быть, только эту мумию. Такую мерзость он и пытался проделать в тот вечер, когда потерял сознание. Вид ожившей твари, конечно, его потряс, хотя он этого и ждал. Если помните, очнувшись, он тут же назвал себя дураком. Постепенно он стал менее чувствительным и, проделывая эту штуку, уже не падал в обморок. Беллингем, очевидно, мог оживлять ее только на недолгий срок — ведь я часто видел мумию в футляре, и она была мертвее мертвого. Думаю, что ее оживление — процесс весьма сложный. Добившись этого, Беллингем, естественно, захотел использовать мумию в своих целях. Она обладает разумом и силой. Из каких-то соображений Беллингем посвятил в свою тайну Ли, но тот, как добрый христианин, не захотел участвовать в таком деле. Они поссорились, и Ли поклялся, что откроет сестре истинный характер Беллингема. Беллингем стремился этому помешать, что ему чуть было не удалось, когда он выпустил по следам Ли свою тварь. До того он уже испробовал силу мумии на другом человеке — на ненавистном ему Нортоне. И только по чистой случайности у него на совести нет двух убийств. Когда же я обвинил его в этом, у него появились серьезные причины убрать меня с дороги, прежде чем я расскажу обо всем кому-либо еще. Случай представился, когда я вышел из дому, ведь он знал мои привычки, знал, куда я направлялся. Я был на волосок от гибели, Питерсон, лишь по счастливой случайности вам не пришлось обнаружить утром труп на своем крыльце. Я человек не слабонервный и никогда не думал, что мне придется испытать такой смертельный страх, как сегодня.

— Мой милый, вы слишком сгущаете краски, — сказал Питерсон. — От чрезмерных занятий нервы у вас расшатались. Да как же может такое чудовище разгуливать по улицам Оксфорда, пусть даже ночью, и остаться незамеченным?

— Его видели. Жители города напуганы, ходят слухи о сбежавшей горилле. Все только об этом и говорят.

— Действительно, стечение обстоятельств удивительное. И все же, мой милый, вы должны согласиться, что сам по себе каждый из этих случаев можно объяснить гораздо естественнее.

— Как? Даже то, что случилось со мной сегодня?

— Несомненно. Когда вы вышли из дому, нервы у вас были напряжены до предела, а голова забита этими вашими теориями. За вами стал красться какой-то изможденный, изголодавшийся бродяга. Увидав, что вы кинулись бежать, он осмелел и бросился за вами. Остальное сделали ваш испуг и ваше воображение.

— Нет, Питерсон, это не так.

— Что же касается случая, когда вы обнаружили, что мумии в футляре нет, а через несколько минут увидели ее там, то ведь был вечер, лампа горела слабо, а у вас не было особых причин рассматривать футляр. Весьма вероятно, что в первый раз вы эту мумию просто не разглядели.

— Нет, это исключено.

— И Ли мог просто упасть в реку, а Нортона пытался задушить грабитель. Обвинения ваши против Беллингема, конечно, серьезны, но, если вы заявите в полицию, над вами просто посмеются.

— Я знаю. Потому я и хочу заняться этим сам.

— Каким образом?

— На мне лежит долг перед обществом, и, кроме того, мне надо позаботиться о собственной безопасности, если я не желаю, чтобы этот негодяй выжил меня из колледжа. А этого я не допущу. Я твердо решил, что должен делать. И прежде всего разрешите мне воспользоваться вашими письменными принадлежностями.

— Разумеется. Вы все найдете на том вон столике.

Аберкромб Смит уселся перед стопкой чистых листов, и целых два часа перо его скользило по бумаге. Одна заполненная страница за другой отлетала в сторону, а друг Смита, удобно расположившись в кресле, терпеливо, с неослабевающим интересом наблюдал за ним. Наконец с возгласом удовлетворения Смит вскочил на ноги, сложил листы по порядку, а последний положил на рабочий стол Питерсона.

— Будьте любезны, подпишитесь вот тут как свидетель, — сказал он.

— А что я должен засвидетельствовать?

— Мою подпись и число. Дата очень важна. От этого, Питерсон, может зависеть моя жизнь.

— Дорогой мой Смит, вы говорите чепуху. Убедительно прошу вас: ложитесь в постель.

— Напротив, никогда в жизни не взвешивал я так тщательно своих слов. И обещаю вам: как только вы подпишете, я сразу же лягу.

— Но что здесь написано?

— Я изложил тут все, что рассказал вам сегодня. И хочу, чтобы вы это засвидетельствовали.

— Непременно, — сказал Питерсон и поставил свою подпись под подписью Смита. — Ну вот! Только зачем это?

— Пожалуйста, сохраните запись, чтобы предъявить, если меня арестуют.

— Арестуют? За что?

— За убийство. Это очень вероятно. Я хочу быть готовым ко всему. Мне остается только один выход, и я намерен им воспользоваться.

— Бога ради, не предпринимайте неразумных шагов!

— Поверьте мне, неразумно было бы отказаться от моего плана. Надеюсь, вас беспокоить не придется, но я буду чувствовать себя гораздо спокойнее, зная, что у вас в руках есть объяснение моих действий. А теперь я готов последовать вашему совету и лечь, — завтра мне понадобятся все мои силы.

Иметь Аберкромба Смита врагом было не слишком-то приятно. Обычно неторопливый и покладистый, он становился грозен, когда его вынуждали к действию. Любую в жизни цель он преследовал с тем же расчетливым упорством, с каким изучал науки. В этот день он пожертвовал занятиями, но не собирался тратить его попусту. Он ни слова не сказал Питерсону о своих планах, но в девять утра уже шагал в Оксфорд.

На Хай-стрит он зашел к оружейнику Клиффорду, купил у него крупнокалиберный револьвер и коробку патронов к нему. Заложив в барабан все шесть патронов, он взвел предохранитель и положил оружие в карман пиджака. Затем направился к жилищу Хасти и застал великого гребца за завтраком; к кофейнику был прислонен «Спортивный вестник».

— А, здравствуй! Что стряслось? — воскликнул Хасти. — Хочешь кофе?

— Нет, благодарю. Надо, Хасти, чтобы ты пошел со мной и сделал то, что я попрошу.

— Конечно, дружище.

— И прихвати с собой трость потяжелее.

— Так! — Хасти огляделся. — Вот этим охотничьим хлыстом можно быка свалить.

— И еще одно. У тебя есть набор ланцетов. Дай мне самый длинный.

— Вот, бери. Ты как будто вышел на тропу войны. Еще что-нибудь?

— Нет, этого достаточно. — Смит сунул во внутренний карман ланцет и первым вышел во двор. — Мы с тобой, Хасти, не трусы, — сказал он. Думаю, что справлюсь один, а тебя пригласил из предосторожности. Мне надо потолковать кое о чем с Беллингемом. Если придется иметь дело с ним одним, ты мне, конечно, не понадобишься. Но если же я крикну, являйся немедленно и бей что есть силы. Ты все понял?

— Да. Как услышу твой крик, сразу прибегу.

— Ну так подожди тут. Возможно, я задержусь, но ты никуда не уходи.

— Стою как вкопанный.

Смит поднялся по лестнице, открыл дверь Беллингема и вошел внутрь. Беллингем сидел за столом и писал. Рядом с ним среди хаоса всяких диковинных вещей высился футляр — к нему по-прежнему был прикреплен номер 249, под которым продавалась мумия, и его страшный обитатель находился внутри, застывший и неподвижный. Смит не спеша огляделся, закрыл дверь, запер ее, вынул ключ, затем подошел к камину, чиркнул спичкой и разжег огонь. Беллингем с изумлением следил за ним, и его одутловатое лицо исказилось от гнева.

— Вы хозяйничаете, как у себя дома, — задыхаясь, сказал он.

Смит неторопливо уселся, положил на стол перед собой часы, вынул пистолет, взвел курок и положил оружие на колени. Потом вытащил из-за пазухи длинный ланцет и бросил его Беллингему.

— Ну, — сказал Смит, — беритесь за работу. Разрежьте на куски эту мумию.

— А, так вот в чем дело? — с насмешкой спросил Беллингем.

— Да, вот в чем дело. Мне объяснили, что уголовные законы тут бессильны. Но у меня в руках закон, который все быстро уладит. Если через пять минут вы не приступите к делу, клянусь создателем, я продырявлю вам череп.

— Вы намерены убить меня? — Беллингем привстал, его лицо стало серым, как замазка.

— Да.

— За что?

— Чтобы прекратить ваши злодеяния. Одна минута прошла.

— Но что я сделал?

— Я знаю, что, и вы знаете.

— Это насилие.

— Прошло две минуты.

— Но вы должны объяснить мне. Вы сумасшедший, опасный сумасшедший. Почему я должен уничтожить свою собственность? Мумия эта очень ценная.

— Вы должны разрезать ее и сжечь.

— Я не сделаю ни того, ни другого.

— Прошло четыре минуты.

Смит с неумолимым видом взял пистолет и посмотрел на Беллингема. Секундная стрелка двигалась по кругу, он поднял руку и положил палец на спусковой крючок.

— Постойте! Погодите! Я все сделаю! — взвизгнул Беллингем.

Он торопливо взял ланцет и принялся кромсать мумию, то и дело оглядываясь и каждый раз убеждаясь, что взгляд и оружие его грозного гостя устремлены на него. Под ударами острого лезвия мумия трещала и хрустела. Над ней поднималась густая желтая пыль. Высохшие благовония и всякие снадобья сыпались на пол. Вдруг, захрустев, сломался позвоночник, и темная груда рухнула на пол.

— А теперь — в огонь! — приказал Смит.

Пламя взметнулось и загудело, пожирая сухие горючие обломки. Небольшая комната напоминала кочегарку парохода, и по лицам обоих мужчин струился пот; но один, согнувшись, продолжал трудиться, а другой, с каменным лицом, по-прежнему не спускал с него глаз. От огня поднимался густой темный дым, едкий запах горящей смолы и паленых волос пропитал воздух. Через четверть часа от номера 249 осталось лишь несколько обуглившихся, хрупких головешек.

— Ну, теперь вы довольны, — прошипел Беллингем, оглянувшись на своего мучителя. Его серые глазки были полны страха и ненависти.

— Нет, я намерен уничтожить все ваши материалы. Чтобы в будущем не случалось никаких дьявольских штук. В огонь эти листья! Они, конечно, имеют к этому отношение.

— Что теперь? — спросил Беллингем, когда и листья последовали за мумией в пламя.

— Теперь свиток папируса, который лежал в тот вечер у вас на столе. По-моему, он вон в том ящике.

— Нет! — завопил Беллингем. — Не сжигайте его! Вы же не понимаете, что делаете. Это редчайший папирус. В нем заключена мудрость, которую больше нигде нельзя найти.

— Доставайте его!

— Но послушайте, Смит, вы же не можете всерьез этого требовать. Всем, что знаю, я поделюсь с вами. Я научу вас тому, о чем сказано в папирусе. Дайте мне хоть снять копию, прежде чем вы его сожжете.

Смит подошел к ящику стола и повернул ключ. Взяв желтый свиток папируса, он бросил его в огонь и придавил каблуком. Беллингем взвизгнул и попытался схватить папирус, но Смит оттолкнул его и стоял над свитком, пока тот не превратился в бесформенную груду пепла.

— Ну что же, мистер Беллингем, — сказал Смит, — думаю, я вырвал у вас все ваши ядовитые зубы. Если вы приметесь за старое, вы снова обо мне услышите. И позвольте проститься с вами: мне пора снова браться за учебники.

Вот что поведал Аберкромб Смит о необычайных происшествиях, случившихся в старейшем колледже Оксфорда весной 1884 года. Поскольку Беллингем сразу же после этого покинул университет и, по последним сведениям, находится в Судане, опровергнуть заявление Смита некому. Но мудрость людская ничтожна, а пути природы неисповедимы, и кому же дано обуздать темные силы, которые может обнаружить тот, кто их ищет!

Исчезнувший экстренный поезд

Призвание Эрбера де Лернака, приговоренного к смертной казни в Марселе, пролило свет на одно из самых загадочных преступлений нашего века, подобных которому, по-моему, нельзя найти в анналах преступлений ни одной страны.

Хотя официальные круги предпочитают хранить молчание и прессу информировали крайне скудно, все же заявление закоренелого преступника подтверждается фактами, и мы наконец узнали разгадку этого поразительного происшествия. Поскольку эти события имели место восемь лет назад и в то время очередной политический кризис отвлекал внимание публики, не оценившей всю важность случившегося, то лучше всего будет, вероятно, изложить факты, которые удалось установить. Они сверены с сообщениями ливерпульских газет того времени, с протоколами расследования, касающегося машиниста Джона Слейтера, и отчетами железнодорожных компаний Лондона и Западного побережья, которые были любезно предоставлены в мое распоряжение. Вот факты, изложенные вкратце.

3 июня 1890 года некий господин, назвавшийся мосье Луи Караталем, пожелал встретится с мистером Джеймсом Бландом, директором ливерпульского вокзала линии Лондон — Западное побережье. Караталь был невысокий человек средних лет, брюнет, настолько сутулый, что казался горбатым. Его сопровождал другой мужчина, по-видимому, очень сильный, чья почтительность и услужливость по отношению к мосье Караталю свидетельствовали о его подчиненном положении. Этот друг или спутник Караталя, чье имя осталось неизвестным, был явно иностранцем, и, судя по смуглому цвету кожи, скорее всего испанцем либо латиноамериканцем. Он обращал на себя внимание одной особенностью. В левой руке он держал маленькую курьерскую сумку из черной кожи, и наблюдательный клерк на ливерпульском вокзале заметил, что сумка была прикреплена к его запястью ремешком. В то время на это обстоятельство не обратили внимания, но ввиду последовавших событий оно приобрело известное значение. Мосье Караталя проводили в кабинет мистера Бланда, а его спутник остался в приемной.

Дело мосье Караталя не заняло много времени. Он только что прибыл из Центральной Америки. Обстоятельства чрезвычайной важности требуют, чтобы он добрался до Парижа как можно быстрее. На лондонский экспресс он опоздал и хочет заказать экстренный поезд. Расходы значения не имеют, главное — время. Он готов заплатить, сколько потребует компания, лишь бы сразу тронуться в путь.

Мистер Бланд нажал кнопку электрического звонка, вызвал мистера Поттера Гуда, начальника службы движения, и в пять минут все устроилось. Поезд отправится через три четверти часа, когда освободится линия. К мощному паровозу «Рочдейль» (в реестре компании он значился под № 247) прицепили два пассажирских вагона и багажный. Первый вагон нужен был лишь для того, чтобы уменьшить неприятную вибрацию, неизбежную при большой скорости. Второй вагон был разделен, как обычно, на четыре купе: первого класса, первого класса для курящих, второго класса и второго класса для курящих. Первое купе, самое ближнее к паровозу, предназначалось для путешественников. Три других пустовали. Кондуктором экстренного поезда был Джеймс Макферсон, уже несколько лет состоявший на службе у компании. Кочегар Уильям Смит был человеком новым.

Мосье Караталь, выйдя из кабинета директора, присоединился к своему спутнику, и, судя по всему, им не терпелось поскорее уехать. Уплатив, сколько требовалось — а именно пятьдесят фунтов пять шиллингов (обычная такса для экстренных поездов — пять шиллингов за милю), — они попросили, чтобы их проводили в вагон, и остались в нем, хотя их заверили, что пройдет добрых полчаса, прежде чем удастся освободить линию. Тем временем в кабинете, который только что покинул мосье Караталь, случилось нечто удивительное.

В богатом коммерческом центре экстренные поезда заказывают довольно часто, но два таких заказа в один и тот же день — это уже редчайшее совпадение. И тем не менее едва мистер Бланд отпустил первого путешественника, как к нему с такой же просьбой обратился второй. Это был некий мистер Хорес Мур, человек весьма почтенный, похожий на военного; сообщив, что в Лондоне внезапно очень серьезно заболела его жена, он заявил, что должен, ни минуты не медля, ехать в столицу. Его тревога и горе были столь очевидны, что мистер Бланд сделал все возможное, чтобы помочь ему. О втором экстренном поезде не могло быть и речи: движение местных поездов было и так уже отчасти нарушено из-за первого. Однако мистер Мур мог бы оплатить часть расходов за экстренный поезд мосье Караталя и поехать во втором, пустом, купе первого класса, если мосье Караталь не разрешит ему ехать в своем купе. Казалось, что такой вариант не должен был встретить возражений, в, однако, едва мистер Поттер Гуд это предложил, как мосье Караталь тотчас же категорически его отверг.

Поезд этот его, заявил мистер Караталь, и только он им и воспользуется. Не помогли никакие уговоры, мосье Караталь резко отказывал снова и снова, и в конце концов пришлось отступиться.

Мистер Хорес Мур, необычайно огорчившись, покинул вокзал после того, как ему сообщили, что он сможет уехать лишь обычным поездом, отправляющимся из Ливерпуля в шесть вечера. Точно в четыре часа тридцать одну минуту, по вокзальным часам, экстренный поезд с горбатым мосье Караталем и его великаном-спутником отошел от ливерпульского вокзала. Линия к этому моменту была уже свободна, и до самого Манчестера не предполагалось ни одной остановки.

Поезда компании Лондон — Западное побережье до этого города движутся по линии, принадлежащей другой компании, и экстренный поезд должен был прибыть туда задолго до шести. В четверть седьмого, к немалому изумлению и испугу администрации ливерпульского вокзала, из Манчестера была получена телеграмма, сообщавшая, что экстренный поезд туда еще не прибыл. На запрос, отправленный в Сент-Хеленс — третью станцию по пути следования экспресса, — получили ответ:

«Ливерпуль, Джеймсу Бланду, директору компании Лондон — Западное побережье. Экстренный поезд прошел у нас в 4.52, без опоздания. Даузер, Сент-Хеленс».

Эта телеграмма была получена в 6.40. В 6.50 из Манчестера пришло второе сообщение:

«Никаких признаков экстренного, о котором вы извещали».

А через десять минут принесли третью телеграмму, еще более пугающую:

«Вероятно, не поняли, как будет следовать экстренный поезд. Местный из Сент-Хеленс, который должен был пройти после него, только что прибыл и не видел никакого экстренного. Будьте добры, телеграфируйте, что предпринять. Манчестер».

Дело принимало в высшей степени удивительный оборот, хотя последняя телеграмма отчасти успокоила ливерпульское начальство. Если бы экстренный потерпел крушение, то местный, следуя по той же линии, наверняка бы это заметил. Но что же все-таки произошло? Где сейчас этот поезд? Может быть, его по каким-либо причинам перевели на запасный путь, чтобы пропустить местный поезд? Так действительно могло случиться, если вдруг понадобилось устранить какую-нибудь неисправность.

На каждую станцию, расположенную между Сент-Хеленс и Манчестером, отправили запрос, и директор вместе с начальником службы движения, полные жгучего беспокойства, ждали у аппарата ответных телеграмм, которые должны были объяснить, что же произошло с пропавшим поездом. Ответы пришли один за другим — станции отвечали в том порядке, в каком их запрашивали, начиная от Сент-Хеленс:

«Экстренный прошел в 5.00. Коллинс-Грин».

«Экстренный прошел в 5.06. Эрлстаун».

«Экстренный прошел в 5.10. Ньютон».

«Экстренный прошел в 5.20. Кеньон».

«Экстренный не проходил. Бартон-Мосс».

Оба должностных лица в изумлении уставились друг на друга.

— Такого за тридцать лет моей службы еще не бывало, — сказал мистер Бланд.

— Беспрецедентно и абсолютно необъяснимо, сэр. Между Кеньоном и Бартон-Мосс с экстренным что-то случилось.

— Но если память мне не изменяет, между этими станциями нет никакого запасного пути. Значит, экстренный сошел с рельсов. Но как же мог поезд проследовать в 4.50 по этой же линии и ничего не заметить?

— Что-либо иное исключается, мистер Гуд. Могло произойти только это. Возможно, с местного поезда заметили что-нибудь, что может пролить свет на это дело. Мы запросим Манчестер, нет ли еще каких-нибудь сведений, а в Кеньон телеграфируем, чтобы до самого Бартон-Мосс линия была немедленно обследована.

Ответ из Манчестера пришел через несколько минут.

«Ничего нового о пропавшем экстренном. Машинист и кондуктор местного поезда уверены, что между Кеньоном и Бартон-Мосс не произошло никакого крушения. Линия была совершенно свободна, и нет никаких следов чего-либо необычного. Манчестер».

— Этого машиниста и кондуктора придется уволить, — мрачно сказал мистер Бланд. — Произошло крушение, а они ничего не заметили. Ясно, что экстренный слетел под откос, не повредив линии. Как это могло произойти, я не понимаю, но могло случиться только это, и вскоре мы получим телеграмму из Кеньона или из Бартон-Мосс, сообщающую, что поезд обнаружили под насыпью.

Но предсказанию мистера Бланда не суждено было сбыться. Через полчаса от начальника станции в Кеньоне пришло следующее донесение:

«Никаких следов пропавшего экстренного. Совершенно очевидно, что он прошел здесь и не прибыл в Бартон-Мосс. Мы отцепили паровоз от товарного состава, и я сам проехал по линии, но она в полном порядке, никаких признаков крушения».

Ошеломленный мистер Бланд рвал на себе волосы.

— Это же безумие, Гуд, — вопил он. — Может ли в Англии средь бела дня при ясной погоде пропасть поезд? Чистейшая нелепость! Паровоз, тендер, два пассажирских вагона, багажный вагон, пять человек — и все это исчезло на прямой железнодорожной линии! Если в течение часа мы не узнаем ничего определенного, я забираю инспектора Коллинса и отправляюсь туда сам.

И тут наконец произошло что-то определенное. Из Кеньона пришла новая телеграмма.

«С прискорбием сообщаем, что среди кустов в двух с четвертью милях от станции обнаружен труп Джона Слейтера, машиниста экстренного поезда. Упал с паровоза и скатился по насыпи в кусты. По-видимому, причина смерти — повреждение головы при падении. Все вокруг тщательно осмотрено, никаких следов пропавшего поезда».

Как уже было сказано раньше, Англию лихорадил политический кризис, а, кроме того, публику занимали важные и сенсационные события в Париже, где грандиозный скандал грозил свалить правительство и погубить репутацию многих видных политических деятелей. Газеты писали только об этом, и необычайное исчезновение экстренного поезда привлекло к себе гораздо меньше внимания, чем если бы это случилось в более спокойное время. Да и абсурдность происшествия умаляла его важность, газеты просто не поверили сообщенным им фактам. Две-три лондонские газеты сочли это просто ловкой мистификацией, и только расследование гибели несчастного машиниста (не установившее ничего важного) убедило их в подлинности и трагичности случившегося.

Мистер Бланд в сопровождении Коллинса, инспектора железнодорожной полиции, вечером того же дня отправился в Кеньон, и на другой день они произвели расследование, не давшее решительно никаких результатов. Не только не было обнаружено никаких признаков пропавшего поезда, но не выдвигалось даже никаких предположений, объяснявших бы случившееся. В то же время рапорт инспектора Коллинса (который сейчас, когда я пишу, лежит передо мной) показывает, всяких возможностей оказалось гораздо больше, чем можно было ожидать.

«Между двумя этими пунктами, — говорится в рапорте, — железная дорога проходит через местность, где имеется много чугуноплавильных заводов и каменноугольных копей. Последние частично заброшены. Из них не менее двенадцати имеют узкоколейки, по которым вагонетки с углем отправляют до железнодорожной линии. Эти ветки, разумеется, в расчет принимать нельзя. Однако, помимо них, есть еще семь шахт, которые связаны или были связаны с главной линией боковыми ветками, чтобы можно было сразу доставлять уголь к месту потребления. Однако длина веток не превышает нескольких миль. Из этих семи четыре ветки ведут к заброшенным выработкам или к шахтам, где добыча угля прекращена. Это шахты «Красная рукавица», «Герой», «Ров отчаяния» и «Радость сердца». Последняя десять лет тому назад была одной из главных шахт Ланкашира. Эти четыре ветки не представляют для нас интереса, так как во избежание несчастных случаев они с линией разъединены — стрелки сняты, и рельсы убраны. Остаются еще боковые ветки, которые ведут:

а) к чугунолитейному заводу Карнстока,

б) к шахте «Большой Бен»,

в) к шахте «Упорство».

Из них ветка «Большой Бен», длиной всего в четверть мили, упирается в гору угля, который надо откапывать от входа в шахту. Там не видели ничего из ряда вон выходящего и не слышали ничего необычного. На ветке чугунолитейного завода весь день третьего июня стоял состав из шестнадцати вагонов с рудой. Это одноколейка, и проехать по ней никто не мог. Ветка, ведущая к шахте «Упорство», — двухколейная, и движение на ней большое, так как добыча руды тут очень велика. Третьего июня движение поездов по ней шло, как обычно; сотни людей, в том числе бригада укладчиков шпал, работали на всем протяжении в две с половиной мили, и неизвестный поезд никак не мог пройти по ней незамеченным. В заключение следует указать, что эта ветка ближе к Сент-Хеленс, чем то место, где был обнаружен труп машиниста, так что мы имеем все основания полагать, что несчастье с поездом случилось после того, как он миновал этот пункт.

Что же касается Джона Слейтера, то ни его вид, ни характер повреждений не дают ключа к разгадке случившегося. Можно только сделать вывод, что он погиб, упав с паровоза, хотя я не могу объяснить, почему он упал и что случилось с поездом после его падения».

В заключение инспектор просил правление об отставке, так как его сильно уязвили обвинения некоторых лондонских газет в некомпетентности.

Прошел месяц, в течение которого и полиция, и компания продолжали расследования, но тщетно. Была обещана награда, прощение вины, если было совершено преступление, но и это ничего не дало. День за днем читатели разворачивали свои газеты в уверенности, что эта нелепая тайна наконец-то раскрыта, но шли недели, а до разгадки было все так же далеко.

Днем в самой густонаселенной части Англии поезд с ехавшими в нем людьми исчез без следа, словно какой-то гениальный химик превратил его в газ. И действительно, среди догадок, высказанных в газетах, были и вполне серьезные ссылки на сверхъестественные или по крайней мере противоестественные силы и на то, что горбатый мосье Караталь, по всей вероятности, — особа более известная под гораздо менее благозвучным именем. Другие утверждали, что все это — дело рук его смуглого спутника, но что же именно он сделал, так и не смогли вразумительно объяснить.


Среди множества предположений, выдвигавшихся различными газетами и частными лицами, два-три были достаточно вероятными и привлекли внимание публики. В письме, появившемся в «Таймс» за подписью довольно известного в те времена дилетанта-логика, происшедшее рассматривалось с критических и полунаучных позиций. Достаточно привести небольшую выдержку из этого письма, но тот, кто заинтересуется, может прочесть его целиком в номере от третьего июля.

«Один из основных принципов практической логики сводится к тому, — замечает автор письма, — что после исключения невозможного оставшееся, каким бы неправдоподобным оно ни казалось, должно быть истиной. Поезд, несомненно, отошел от Кеньона. Поезд, несомненно, не дошел до Бартон-Мосс. Крайне невероятно, но все же возможно, что он свернул на одну из семи боковых веток. Поскольку поезд не может проехать там, где нет рельсов, это исключается. Следовательно, область невероятного исчерпывается тремя действующими ветками, ведущими к заводу Карнстока, к «Большому Бену» и к «Упорству». Существует ли секретное общество углекопов, английская camorra[93], которая способна уничтожить и поезд, и пассажиров? Это неправдоподобно, но не невероятно. Признаюсь, я не могу предложить иного решения загадки. Во всяком случае, я порекомендовал бы железнодорожной компании заняться этими тремя линиями и теми, кто там работает. Тщательное наблюдение за закладными лавками в этом районе, возможно, и выявит какие-нибудь небезынтересные факты».

Предложение, исходящее от признанного в таких вопросах авторитета, вызвало значительный интерес и резкую оппозицию со стороны тех, кто счел подобное заявление нелепой клеветой на честных и достойных людей. Единственным ответом на эту критику явился вызов противникам — предложить другое, более вероятное объяснение. Их было даже два («Таймс» от 7 и 9 июля).

Во-первых, предположили, что поезд мог сойти с рельсов и лежит на дне Стаффордширского канала, который на протяжении нескольких сотен ярдов проходит параллельно железнодорожному полотну. В ответ на это появилось сообщение, что канал слишком мелок и вагоны были бы видны.

Во втором письме указывалось, что курьерская сумка, которая, по-видимому, составляла единственный багаж путешественников, могла скрывать новое взрывчатое вещество невероятной силы. Однако полная абсурдность предположения, будто целый поезд мог разлететься в пыль, а рельсы при этом совсем не пострадали, вызывала только улыбку.

Расследование зашло таким образом в полный тупик, но тут случилось нечто совсем неожиданное.

А именно: миссис Макферсон получила письмо от своего мужа Джеймса Макферсона, кондуктора исчезнувшего поезда. Письмо, датированное пятым июля 1890 года, было опущено в Нью-Йорке и пришло четырнадцатого июля. Были высказаны сомнения в его подлинности, но миссис Макферсон утверждала, что это почерк ее мужа, а тот факт, что к письму было приложено сто долларов в пятидолларовых купюрах, исключал возможность мистификации. Обратного адреса в письме не было. Вот его содержание:

«Дорогая жена, я долго обо всем думал, и мне очень тяжело расстаться с тобой навсегда. И с Лиззи тоже. Я стараюсь о вас не думать, но ничего не могу с собой поделать. Посылаю вам немного денег, которые составят двадцать английских фунтов. Этого вам с Лиззи хватит на поездку в Америку, а гамбургские пароходы, заходящие в Саутгемптон, очень хороши, и проезд на них дешевле, чем на ливерпульских. Если вам удастся приехать сюда и остановиться в Джонстон-Хаусе, я постараюсь сообщить вам, где мы можем встретиться, но сейчас положение мое очень трудное, и я не очень-то счастлив — слишком тяжело терять вас обеих. Вот пока и все, твой любящий муж, Джеймс Макферсон».

Это письмо пробудило твердую надежду, что скоро все объяснится, так как было установлено, что седьмого июня в Саутгемптоне на пароход «Вистула» (линия Гамбург — Нью-Йорк) сел пассажир, назвавшийся Саммерсом, но очень похожий по описанию на исчезнувшего кондуктора. Миссис Макферсон и ее сестра Лиззи Долтон отправились в Нью-Йорк и три недели прожили в Джонстон-Хаусе, но больше не получили от Макферсона никаких известий. Возможно, неосторожные комментарии газет подсказали ему, что полиция решила устроить ему ловушку. Но как бы то ни было, Макферсон не написал и не появился, так что обеим женщинам пришлось в конце концов вернуться в Ливерпуль.

Так обстояло дело вплоть до нынешнего, 1898 года. Как ни невероятно, но за эти восемь лет не было обнаружено ничего, что бы могло пролить малейший свет на необычайное исчезновение экстренного поезда, в котором ехали мосье Караталь и его спутник. Тщательное расследование прошлого этих двух путешественников позволило установить лишь, что мосье Караталь был в Центральной Америке весьма известным финансистом и политическим деятелем и что, отправившись в Европу, он стремился как можно скорее попасть в Париж. Его спутник, значившийся в списке пассажиров под именем Эдуардо Гомеса, был человеком с темной репутацией наемного убийцы и негодяя. Однако имеются доказательства того, что он был по-настоящему предан мосье Караталю, и последний, будучи человеком физически слабым, нанял Гомеса в качестве телохранителя. Можно еще добавить, что из Парижа не поступило никаких сведений относительно того, почему так спешил туда мосье Караталь. Вот и все, что было известно об этом деле, вплоть до опубликования в марсельских газетах признания Эрбера де Лернака, ныне приговоренного к смертной казни за убийство торговца по фамилии Бонвало. Далее следует точный перевод его заявления.

«Я сообщаю это не для того, чтобы просто похвастаться, — я мог бы рассказать о дюжине других, не менее блестящих операций; я делаю это, чтобы некоторые господа в Париже поняли — раз уж я могу поведать о судьбе мосье Караталя, то могу сообщить и о том, в чьих интересах и по заказу кого было это сделано, если только в самое ближайшее время, как я ожидаю, не объявят об отмене мне смертного приговора. Предупреждаю вас, господа, пока еще не поздно! Вы знаете Эрбера де Лернака — слово у него не расходится с делом. Поспешите или вы погибли!

Пока я не стану называть имен — если б вы только услышали эти имена! — а просто расскажу, как ловко я все проделал. Я был верен тем, кто меня нанял, и они, конечно, будут верны мне сейчас. Я на это надеюсь, и пока не буду убежден, что они меня предали, имена эти, способные заставить содрогнуться всю Европу, не будут преданы гласности. Но в тот день… впрочем, пока достаточно.

Короче говоря, тогда, в 1890 году, в Париже шел громкий процесс, связанный с грандиозным скандалом в политических и финансовых сферах. Насколько он был грандиозен, известно лишь тайным агентам вроде меня. Честь и карьера многих выдающихся людей Франции были поставлены на карту. Вы видели, как стоят кегли — такие чопорные, непреклонные, высокомерные. И вот откуда-то издалека появляется шар. «Хлоп-хлоп-хлоп» — и все кегли валяются на земле. Вот и представьте себе, что некоторые из величайших людей Франции — кегли, а мосье Караталь — шар, и еще издали видно, как он приближается. Если бы он прибыл, хлоп-хлоп-хлоп — и с ними было бы покончено. Вот почему он не должен был прибыть в Париж.

Я не утверждаю, будто все эти люди ясно понимали, что должно произойти. Как я уже сказал, на карту были поставлены значительные финансовые и политические интересы, и чтобы привести это дело к благополучному окончанию, был создан синдикат. Многие, вступившие в этот синдикат, вряд ли отдавали себе отчет, каковы его цели. Но другие все понимали отлично, и они могут не сомневаться, что я не забыл их имена. Им стало известно о поездке мосье Караталя еще задолго до того, как он покинул Америку, и эти люди знали, что имеющиеся у него доказательства означают для всех них гибель. Синдикат располагал неограниченными средствами — абсолютно неограниченными. Теперь им был нужен агент, способный применить эту гигантскую силу. Этот человек должен был быть изобретательным, решительным, находчивым — одним на миллион. Выбор пал на Эрбера де Лернака, и, я должен признать они поступили правильно.

Мне поручили подыскать себе помощников и пустить в ход все, что могут сделать деньги, чтобы мосье Караталь не прибыл в Париж. С обычной своей энергией я приступил к выполнению поручения тотчас же, как получил инструкции, и шаги, которые я предпринял, были наилучшими из всех возможных для осуществления намеченного.

Мой доверенный немедленно отправился в Америку, чтобы вернуться обратно с мосье Караталем. Если бы он прибыл туда вовремя, пароход никогда бы не достиг Ливерпула; но, увы! — пароход вышел в море, прежде чем мой агент до него добрался. Я снарядил вооруженный бриг, чтобы перехватить пароход, но опять потерпел неудачу. Однако, как и все великие организаторы, я был готов к провалу и имел несколько других планов, один из которых должен был увенчаться успехом. Вам не следует недооценивать трудности этого предприятия или воображать, что тут достаточно было ограничиться обыкновенным убийством. Надо было уничтожить не только Караталя, но и его документы, а также и спутников мосье Караталя, коль скоро мы имели основания полагать, что он доверил им свои секреты. И не забывайте, что они были начеку и принимали меры предосторожности. Это была достойная меня задача, ибо там, где другие теряются, я действую мастерски.

Я во всеоружии ожидал в Ливерпуле прибытия мосье Караталя и был тем более полон нетерпения, что по имевшимся у меня сведениям в Лондоне он уже будет находиться под сильной охраной.

Задуманное должно было произойти между тем моментом, когда он ступит на ливерпульскую набережную, и до его прибытия на Лондонский вокзал.

Мы разработали шесть планов, один лучше другого; окончательный выбор зависел от действий мосье Караталя. Однако, что бы он ни предпринял, мы были готовы ко всему. Если б он остался в Ливерпуле, мы были к этому готовы. Если б он поехал обычным поездом или экспрессом, или экстренным, мы были готовы и к этому. Все было предусмотрено и предвосхищено.

Вы можете подумать, что я не мог проделать всего этого сам. Что мне было известно об английских железных дорогах?

Но деньги в любой части света найдут ревностных помощников, и вскоре мне уже помогал один из самых выдающихся умов Англии. Имен я никаких не назову, но было бы несправедливо приписывать все заслуги себе. Мой английский союзник был достоин работать со мной. Он досконально знал линию Лондон — Западное побережье и имел в своем распоряжении несколько рабочих, умных и вполне ему преданных. Идея операции принадлежит ему, и со мной советовались только относительно некоторых частностей. Мы подкупили нескольких служащих компании, в том числе — что самое важное — Джеймса Макферсона, который, как мы установили, обычно сопровождал экстренные поезда. Кочегара Смита мы тоже подкупили. Попытались договориться с Джоном Слейтером, машинистом, однако он оказался человеком упрямым и опасным, и после первой же попытки мы решили с ним не связываться.

У нас не было абсолютной уверенности, что мосье Караталь закажет экстренный поезд, но мы считали это весьма вероятным, так как ему было крайне важно без промедления прибыть в Париж. И на этот случай мы кое-что подготовили, причем все приготовления закончились задолго до того, как пароход мосье Караталя вошел в английские воды. Вы посмеетесь, узнав, что в лоцманском катере, встретившем пароход, находился один из моих агентов.

Едва Караталь прибыл в Ливерпуль, как мы догадались, что он подозревает об опасности и держится начеку. Он привез с собой в качестве телохранителя отчаянного головореза по имени Гомес, человека, имевшего при себе оружие и готового пустить его в ход. Гомес носил секретные документы Караталя и был готов защищать и эти бумаги, и их владельца. Мы полагали, что Караталь посвятил его в свои дела, и убрать Караталя, не убрав Гомеса, было бы пустой тратой сил и времени. Их должна была постигнуть общая судьба, и, заказав экстренный поезд, они в этом смысле сыграли нам на руку.

В этом поезде двое служащих компании из трех точно выполняли наши инструкции за сумму, которая могла обеспечить их до конца жизни. Не берусь утверждать, что английская нация честнее других, но я обнаружил, что купить англичан стоит гораздо дороже.

Я уже говорил о моем английском агенте: у этого человека блестящее будущее, если только болезнь горла не сведет его преждевременно в могилу. Он отвечал за все приготовления в Ливерпуле, в то время как я остановился в гостинице в Кеньоне, где и ожидал зашифрованного сигнала к действию. Едва экстренный поезд был заказан, мой агент немедленно телеграфировал мне и предупредил, к какому времени я должен все приготовить. Сам он под именем Хореса Мура немедленно попытался заказать экстренный поезд в надежде, что ему позволят ехать в Лондон вместе с мосье Карателем — это при известных условиях могло нам помочь. Если бы, например, наш главный coup[94] сорвался, мой агент должен был застрелить их обоих и уничтожить бумаги. Караталь, однако, был настороже и отказался впустить в поезд постороннего пассажира. Тогда мой агент покинул вокзал, вернулся с другого входа, влез в багажный вагон со стороны противоположной платформы и поехал вместе с кондуктором Макферсоном.

Вас, конечно, интересует, что тем временем предпринимал я. Все было готово еще за несколько дней, недоставало лишь завершающих штрихов. Заброшенная боковая ветка, которую мы выбрали, раньше соединялась с главной линией. Надо было лишь уложить на место несколько рельсов, чтобы снова их соединить. Рельсы были почти все уложены, но из опасения привлечь внимание к нашей работе, завершить ее решили в последний момент — уложить остальные рельсы и восстановить стрелки. Шпалы оставались нетронутыми, а рельсы, стыковые накладки и гайки были под рукой — мы взяли их с соседней заброшенной ветки. Моя небольшая, но умелая группа рабочих закончила все задолго до прибытия экстренного поезда. А прибыв, он так плавно свернул на боковую ветку, что оба путешественника вряд ли даже заметили толчок на стрелках.

По нашему плану кочегар Смит должен был усыпить машиниста Джона Слейтера, чтобы он исчез вместе с остальными. И в этой части — только в этой — планы наши сорвались, не считая, конечно, преступной глупости Макферсона, написавшего жене. Кочегар так неловко выполнил данное ему поручение, что, пока они боролись, Слейтер упал с паровоза, и хотя судьба нам благоприятствовала и он, падая, сломал себе шею, это все же остается пятном на операции, которая, не случись этого, стала бы одним из тех совершенных шедевров, которыми любуешься в немом восхищении. Эксперт-криминалист сразу заметил, что Джон Слейтер — единственный промах в наших великолепных комбинациях. Человек, у которого было столько триумфов, сколько у меня, может себе позволить быть откровенным, и я прямо заявляю, что Джон Слейтер — наше упущение.

Но вот экстренный поезд свернул на маленькую ветку длиной в два километра, или, вернее, в милю с небольшим, которая ведет (а вернее, когда-то вела) к ныне заброшенной шахте «Радость сердца», прежде одной из самых больших шахт в Англии. Вы спросите, как же так получилось, что никто не заметил, как прошел поезд по этой заброшенной линии. Дело в том, что на всем протяжении линия идет по глубокой выемке, и увидеть поезд мог только тот, кто стоял на краю этой выемки. И там кто-то стоял. Это был я. А теперь я расскажу вам, что я видел.

Мой помощник остался у стрелки, чтобы перевести поезд на другой путь. С ним было четверо вооруженных людей на случай, если бы поезд сошел с рельсов, — мы считали это возможным, так как стрелки были очень ржавые. Когда мой помощник убедился, что поезд благополучно свернул на боковую ветку, его миссия кончилась, и за все дальнейшее отвечал я. Я ждал в таком месте, откуда был виден вход в шахту. Я так же, как и два моих подчиненных, ждавших вместе со мной, был вооружен. Это должно вас убедить, что я действительно предусмотрел все.

В тот момент, когда поезд пошел по боковой ветке, Смит, кочегар, замедлил ход, затем, поставив регулятор на максимальную скорость, вместе с моим английским помощником и Макферсоном спрыгнул, пока еще не было поздно, с поезда. Возможно, именно это замедление движения и привлекло внимание путешественников, но, когда их головы появились в открытом окне, поезд уже снова мчался на полной скорости.

Я улыбаюсь, воображая, как они опешили. Представьте, что вы почувствуете, если, выглянув из своего роскошного купе, внезапно увидите, что рельсы, по которым вы мчитесь, заржавели и прогнулись — ведь колею за ненадобностью давно забросили. Как, должно быть, перехватило у них дыхание, когда они вдруг поняли, что не Манчестер, а сама смерть ждет их в конце этой зловещей линии. Но поезд мчался с бешеной скоростью, подскакивая и раскачиваясь на расшатанных шпалах, и колеса жутко скрежетали по заржавевшим рельсам. Я стоял к ним очень близко и разглядел их лица. Караталь молился — в руке у него, по-моему, болтались четки. Гомес ревел, как бык, почуявший запах крови на бойне. Он увидел нас на насыпи и замахал нам рукой, как сумасшедший. Потом он оторвал от запястья курьерскую сумку и швырнул ее в окно в нашу сторону. Смысл этого, разумеется, был ясен: то были доказательства, и они обещали молчать, если им даруют жизнь. Конечно, это было бы очень хорошо, но дело есть дело. Кроме того, мы так же, как и они, не могли уже остановить поезд.

Гомес перестал вопить, когда поезд проскрежетал на повороте, и они увидели, как перед ними разверзлось устье шахты. Мы заранее убрали доски, прикрывавшие его, и расчистили квадратный вход. Линия довольно близко подходила к стволу шахты, чтобы удобнее было грузить уголь, и нам оставалось лишь добавить два-три рельса, чтобы довести ее до самого ствола шахты. Собственно говоря, последние два рельса даже не уложились полностью и торчали над краем ствола фута на три. В окне мы увидели две головы: Караталь внизу, Гомес сверху; открывшееся им зрелище заставило обоих онеметь. И все-таки они были не в силах отпрянуть от окна: их словно парализовало.

Меня очень занимало, как именно поезд, несущийся с громадной скоростью, обрушится в шахту, в которую я его направил, и мне было очень интересно за этим наблюдать. Один из моих помощников полагал, что он просто перепрыгнет через ствол, и действительно, чуть было так и не вышло. К счастью, однако, инерция оказалась недостаточной, буфер паровоза с неимоверным треском стукнулся о противоположный край шахты. Труба взлетела в воздух. Тендер и вагоны смешались в одну бесформенную массу, которая вместе с останками паровоза на мгновение закупорила отверстие шахты. Потом что-то в середине подалось, и вся куча зеленого железа, дымящегося угля, медных поручней, колес, деревянных панелей и подушек сдвинулась и рухнула в глубь шахты. Мы слышали, как обломки ударялись о стенки, а потом, значительное время спустя, из глубины донесся гул — то, что осталось от поезда, ударилось о дно шахты. Вероятно, взорвался котел, потому что за прокатившимся гулом послышался резкий грохот, а потом из черных недр вырвалось густое облако дыма и пара и осело вокруг нас брызгами, крупными, как дождевые капли. Потом пар превратился в мелкие клочья, они растаяли в солнечном сиянии летнего дня, и на шахте «Радость сердца» снова воцарилась тишина.

Теперь, после успешного завершения нашего плана, надо было уничтожить все следы. Наши рабочие на том конце линии уже сняли рельсы, соединявшие боковую ветку с главной линией, и положили их на прежнее место. Мы были заняты тем же у шахты. Трубу и прочие обломки сбросили вниз, вход снова загородили досками, а рельсы, которые вели к шахте, сняли и убрали. Затем, без лишней торопливости, но и без промедления мы все покинули пределы Англии — большинство отправились в Париж, мой английский коллега — в Манчестер, а Макферсон — в Саутгемптон, откуда он эмигрировал в Америку. Пусть английские газеты того времени поведают вам, как тщательно мы проделали свою работу и как мы поставили в тупик самых умных из сыщиков.

Не забудьте, что Гомес выбросил в окно сумку с документами: разумеется, я сохранил эту сумку и доставил ее тем, кто меня нанял. Возможно, им будет небезынтересно узнать, что я предварительно извлек из этой сумки два-три маленьких документа — на память о случившемся. У меня нет никакого желания опубликовать эти бумаги, но своя рубашка ближе к телу, и что же мне останется делать, если мои друзья не придут мне на помощь, когда я в них нуждаюсь? Можете мне поверить, господа, что Эрбер де Лернак столь же грозен, когда он против вас, как и когда он за вас, и что он не тот, кто отправится на гильотину, не отправив всех вас в Новую Каледонию[95]. Ради вашего собственного спасения, если не ради моего, поспешите, мосье де…, генерал… и барон… Читая, вы сами заполните пропуски. Обещаю вам, что в следующем номере газеты эти пропуски уже будут заполнены.

P.S. Просмотрев свое заявление, я обнаружил в нем только одну неясность: это касается незадачливого Макферсона, который по глупости написал жене и назначил ей в Нью-Йорке свидание. Нетрудно понять, что, когда на карту поставлены такие интересы, как наши, мы не можем полагаться на волю случая и зависеть от того, выдаст ли простолюдин, вроде Макферсона, нашу тайну женщине или нет. Раз уж он нарушил данную нам клятву и написал жене, мы больше не могли ему доверять. И поэтому приняли меры, чтобы он больше не увидел своей жены. Порой мне приходило в голову, что было бы добрым делом известить эту женщину, что ничто не препятствует ей снова вступить в брак».

Школьный учитель

Мистер Ламзден, старший компаньон фирмы «Ламзден и Уэстмекот», широко известного агентства по найму учителей и конторских служащих, был невелик ростом, отличался решительностью и быстротой движений, резкими, не слишком церемонными манерами, пронизывающим взглядом и язвительностью речи.

— Имя, сэр? — спросил он, держа наготове перо и раскрыв перед собой длинный, разлинованный в красную линейку гроссбух.

— Гарольд Уэлд.

— Оксфорд или Кембридж?

— Кембридж.

— Награды?

— Никаких, сэр.

— Спортсмен?

— Боюсь, что очень посредственный.

— Участвовали в состязаниях?

— О нет, сэр.

Мистер Ламзден сокрушенно покачал головой и пожал плечами с таким видом, что я утратил последнюю надежду.

— На место учителя очень большая конкуренция, мистер Уэлд, — сказал он. — Вакансий мало, а желающих занять их — бесчисленное множество. Первоклассный спортсмен, гребец, игрок в крикет или же человек, блистательно выдержавший экзамены, легко находит себе место — игроку в крикет, я бы сказал, оно всегда обеспечено. Но человек с заурядными данными — прошу простить мне это выражение, мистер Уэлд, — встречается с большими трудностями, можно сказать, непреодолимыми. В нашем списке свыше сотни таких имен, и если вы считаете целесообразным добавить к ним свое, что ж, по истечении нескольких лет мы, пожалуй, сумеем подобрать для вас…

Его прервал стук в дверь. Вошел клерк с письмом в руках. Мистер Ламзден сломал печать и прочел письмо.

— Вот действительно любопытное совпадение, — сказал он. — Насколько я вас понял, мистер Уэлд, вы преподаете английский и латынь и временно хотели бы получить место учителя в младших классах, чтобы у вас оставалось достаточно времени на ваши личные занятия?

— Совершенно верно.

— Это письмо от одного из наших давнишних клиентов, доктора Фелпса Маккарти, директора школы «Уиллоу Ли» в Западном Хэмстеде. Он обращается к нам с просьбой немедленно прислать ему молодого человека на должность преподавателя латыни и английского в небольшой класс мальчиков-подростков. Его предложение, мне кажется, полностью соответствует тому, что вы ищете. Условия не слишком блестящие: шестьдесят фунтов, стол, квартира и стирка. Но и обязанности необременительные, все вечера у вас будут свободны.

— Мне это вполне подходит! — воскликнул я с энтузиазмом человека, который потратил несколько томительных месяцев на поиски работы и наконец увидел возможность ее получить.

— Не знаю, будет ли это справедливо по отношению к тем, чьи имена давно числятся в нашем списке, — проговорил мистер Ламзден, заглянув в гроссбух, — но совпадение, в самом деле, удивительное, и мне думается, мы должны предоставить право выбора вам.

— В таком случае я согласен занять это место, сэр, и очень вам признателен.

— В письме доктора Маккарти есть одна оговорка. Он ставит непременным условием, чтобы кандидат на это место обладал ровным и спокойным характером.

— Я именно тот, кто ему требуется, — сказал я убежденно.

— Ну что ж, — проговорил мистер Ламзден с некоторым сомнением. — Надеюсь, ваш характер действительно таков, как вы утверждаете, иначе в школе Маккарти вам придется нелегко.

— Я полагаю, хороший характер необходим каждому учителю, преподающему в младших классах.

— Да, сэр, разумеется, но считаю долгом предупредить, что в данном случае, по-видимому, имеются особые неблагоприятные обстоятельства. Доктор Фелпс Маккарти не стал бы ставить подобного условия, не будь у него на то серьезных и веских причин.

Он произнес это несколько мрачным тоном, слегка охладив мой восторг по поводу столь неожиданной удачи.

— Могу я узнать, что это за обстоятельства? — спросил я.

— Мы стремимся равно оберегать интересы всех наших клиентов и со всеми с ними быть вполне откровенными. Если бы мне стали известны факты, говорящие против вас, я, безусловно, сообщил бы о них доктору Маккарти, и потому, не колеблясь, могу то же самое сделать и для вас. Я вижу, — продолжал он, — снова глянув на страницы своего гроссбуха, — что за последний год мы направили в школу «Уиллоу Ли» не больше не меньше, как семь преподавателей латыни, из коих четверо покинули место так внезапно, что лишились права на месячное жалованье, и ни один не продержался дольше восьми недель.

— А другие учителя? Они остались?

— В школе есть еще только один учитель, по-видимому, он там обосновался прочно. Вы, конечно, понимаете сами, мистер Уэлд, — продолжал агент, — закрывая гроссбух и тем заканчивая нашу беседу, — что с точки зрения человека, ищущего места, такая частая смена не обещает ничего хорошего, как бы она ни была выгодна агенту, работающему на комиссионных началах. Я не имею понятия, почему ваши предшественники отказывались от места с такой поспешностью. Передаю вам только сами факты. И советую, не мешкая, повидать доктора Маккарти и сделать собственные выводы.


Велика сила человека, которому нечего терять, и потому я с полной безмятежностью, но преисполненный живейшего любопытства, в середине того же дня дернул тяжелый чугунный колокольчик у входа в школу «Уиллоу Ли». Это громоздкое квадратное и безобразное здание было расположено на обширном участке; от дороги к нему вела широкая подъездная аллея. Дом стоял на холме, откуда открывался широкий вид на серые крыши и острые шпили северных районов Лондона и на прекрасные, лесистые окрестности этого огромного города. Дверь открыл слуга в ливрее и провел меня в кабинет, содержащийся в образцовом порядке. Вскоре туда вошел и сам глава учебного заведения.

После намеков и предостережений агента я приготовился встретить человека вспыльчивого, властного, способного резкостью обращения оскорбить и возмутить людей, работающих под его началом. Трудно себе представить, до какой степени это было не похоже на действительность. Я увидел приветливого, тщедушного старичка, выбритого, сутулого — чрезмерная его любезность и предупредительность были даже неприятны. Его густая шевелюра совсем поседела; на вид ему было лет шестьдесят. Говорил он негромко и учтиво, двигался какой-то особо деликатной, семенящей походкой. Все в нем ясно показывало, что это человек мягкий, более склонный к ученым занятиям, нежели к практическим делам.

— Мы очень рады, мистер Уэлд, что заручились вашей помощью, — сказал он, предварительно задав мне несколько обычных вопросов, касающихся самого дела. — Мистер Персиваль Мэннерс вчера от нас уехал, и я был бы весьма вам признателен, если бы вы уже с завтрашнего дня приняли на себя его обязанности.

— Могу я спросить, сэр, это мистер Персиваль Мэннерс из Селвина?

— Да. Вы его знаете?

— Он мой приятель.

— Отличный учитель, но не очень терпеливый молодой человек. Это его единственный недостаток. Скажите, мистер Уэлд, умеете вы владеть собой? Предположим, к примеру, что я вдруг настолько забудусь, что позволю себе какую-нибудь бестактность, или заговорю в недопустимом тоне, или чем-то задену ваши чувства, уверены вы, что сумеете себя сдержать и не выразить мне своего возмущения?

Я улыбнулся, так забавна показалась мне мысль, что этот щуплый, обходительный старичок умудрится вывести меня из терпения.

— Полагаю, что могу в том поручиться, сэр.

— Меня крайне огорчают ссоры, — продолжал директор. — Я бы хотел, чтобы под этой кровлей царили мир и согласие. У мистера Персиваля Мэннерса были поводы для неудовольствия, я не стану этого отрицать, но мне нужен человек, который стоял бы выше личных обид и умел пожертвовать своим самолюбием ради общего спокойствия.

— Постараюсь сделать все, что в моих силах, сэр.

— Это лучший ответ, какой вы могли дать, мистер Уэлд. В таком случае буду ждать вас к вечеру, если успеете собрать свои вещи за такой короткий срок.

Я не только успел уложить вещи, но и нашел время зайти в клуб Бенедикта на Пикадилли, где, как я знал, можно было почти наверняка застать Мэннерса, если он еще не выехал из Лондона. Я действительно отыскал своего приятеля в курительной комнате и там за папироской спросил Персиваля, почему он ушел с последнего места.

— Как! Уж не собираешься ли ты поступить к доктору Фелпсу Маккарти? — воскликнул он, с удивлением глядя на меня. — Послушай, дружище, брось эту затею! Все равно ты там не удержишься.

— Но я уже познакомился с доктором и нахожу, что это на редкость приятный, безобидный старик. Мне не приходилось встречать человека более мягкого и обходительного.

— Дело же не в нем. Против него ничего не скажешь. Добрейшая душа. А Теофила Сент-Джеймса ты видел?

— Впервые слышу это имя. Кто он такой?

— Твой коллега. Второй учитель.

— Нет, с ним я еще не познакомился.

— Вот он-то и есть бич этого дома. Если ты окажешься в состоянии терпеть его выходки, значит, либо в тебе мужество истинного христианина, либо ты просто тряпка. Трудно найти большего грубияна и невежу, чем он.

— Однако доктор Маккарти его терпит?

Мой приятель бросил на меня сквозь облачко папиросного дыма многозначительный взгляд и пожал плечами.

— Относительно этого ты составишь собственное мнение. Я свое составил мгновенно и остаюсь при нем поныне.

— Ты окажешь мне услугу, если объяснишь, в чем дело.

— Когда ты видишь, что человек безропотно, без единого слова протеста позволяет, чтобы в его собственном доме ему грубили, не давали покоя, мешали в делах и всячески подрывали его авторитет, причем все это проделывает его же подчиненный, скажи, какие напрашиваются выводы?

— Что этот подчиненный имеет над ним какую-то власть.

Персиваль Мэннерс кивнул.

— Совершенно верно. Ты сразу попал в точку. Да тут другого объяснения и не подыщешь. Очевидно, в свое время доктор что-то натворил. Humanum est errare[96]. Я и сам не безгрешен. Но здесь, вероятно, кроется что-то уж очень серьезное. Этот тип вцепился в старика и крепко держит его в своих лапах. Убежден, что не ошибаюсь. Тут, безусловно, пахнет шантажом. Но мне этого Теофила бояться нечего — с какой же стати я-то буду терпеть его наглость? Вот я и ушел. Не сомневаюсь, что ты последуешь моему примеру.

Он еще некоторое время продолжал говорить на эту тему, не переставая выражать уверенность, что я не слишком задержусь на новом месте.

Не удивительно поэтому, что я без особого удовольствия встретился с человеком, о котором получил такой дурной отзыв. Доктор Маккарти познакомил нас в кабинете в тот же вечер, тотчас по моем прибытии в школу.

— Вот ваш новый коллега, мистер Сент-Джеймс, — сказал он со свойственной ему мягкостью и любезностью. — Надеюсь, вы подружитесь, и под нашей кровлей будут процветать только доброжелательность и взаимная симпатия.

Я был бы рад разделить надежды доктора Маккарти, но вид моего confrère[97] этому не способствовал. Передо мной стоял человек лет тридцати, с бычьей шеей, черноглазый и черноволосый, судя по виду очень сильный. В первый раз видел я человека такого мощного сложения, хотя и заметил у него некоторую склонность к ожирению, свидетельствовавшую о нездоровом образе жизни. Грубая, припухшая, какая-то зверская физиономия. Глубоко посаженные черные глазки, тяжелая складка под подбородком, торчащие уши, кривые ноги — все, вместе взятое, и отталкивало и внушало страх.

— Мне сказали, что вы в первый раз поступаете на место, — сказал он отрывисто, грубым тоном. — Ну, жизнь здесь паршивая: работы уйма, плата нищенская. Сами увидите.

— Но в ней есть и свои преимущества, — сказал директор. — Я думаю, вы с этим согласны, мистер Сент-Джеймс?

— Преимущества? Я пока их не заметил. Что вы называете преимуществами?

— Хотя бы постоянное общение с юными существами. При виде детей у нас самих молодеет душа, они заражают нас своим бодрым духом и жизнерадостностью.

— Звереныши!

— Ну, ну, мистер Сент-Джеймс, вы слишком к ним строги.

— Видеть их не могу! Если бы я мог всех этих мальчишек свалить в одну кучу вместе с их мерзкими тетрадками, книжками и грифельными досками да поджечь, то сегодня же бы это сделал.

— У мистера Сент-Джеймса такая манера шутить, — сказал директор школы, взглянув на меня с нервной улыбкой. — Не принимайте это слишком всерьез. Так вот, мистер Уэлд, вы знаете, где ваша комната, и вам, конечно, надо заняться своими личными делами — распаковать вещи, устроиться. Чем раньше вы это проделаете, тем скорее почувствуете себя дома.

Я подумал, что старику не терпится, чтобы я побыстрее покинул общество этого необыкновенного коллеги, и я рад был уйти, ибо разговор становился тягостным.


Так начался период, который, оглядываясь назад, я считаю самым удивительным в моей жизни. Школа во многих отношениях была превосходной. Маккарти оказался идеальным директором, сторонником методов современных и разумных. Все было налажено так, что лучше и желать нельзя. Но ровный ход этой отлично действующей машины то и дело нарушал, внося смятение и беспорядок, несносный, невыносимый Сент-Джеймс. Он преподавал английский язык и математику. Как он с этим справлялся, я не знаю, потому что наши занятия проходили в разных классах. Твердо знаю лишь, что мальчики его боялись и ненавидели, и у них были на то достаточно веские причины, ибо мои уроки часто прерывались яростными окриками и даже звуками ударов, доносившимися из класса моего коллеги. Маккарти постоянно присутствовал на его занятиях, приглядывая, мне думается, не столько за учениками, сколько за учителем и стараясь усмирить его свирепый нрав.

Но отвратительнее всего держал себя Сент-Джеймс с нашим директором. Разговор в кабинете, состоявшийся при первой нашей встрече, дает прекрасное представление об их взаимоотношениях. Сент-Джеймс вел себя со стариком грубо и откровенно деспотически. Я слышал, как он нагло перечил ему в присутствии всей школы. Ни разу не выказал он ему знаков должного уважения, и во мне все кипело, когда я видел, как смиренно, кротко и безропотно сносит директор такое чудовищное обращение. И в то же время сцены подобного рода вызывали во мне смутный страх. Неужели мой приятель прав в своих догадках — а я не мог вообразить ничего другого, — и как же страшна должна быть тайна, если старик готов терпеть любые грубости и унижения, только бы она не раскрылась? Что, если кроткий, спокойный доктор Маккарти носит личину, а на самом деле это преступник — мошенник, отравитель, что угодно? Только подобная тайна могла дать Сент-Джеймсу такую власть над стариком. Иначе чего ради стал бы директор мириться с его ненавистным пребыванием, пагубно влияющим на дела школы? Почему пал он так низко, что согласен на всяческие унижения, которые не только выдерживать, но и наблюдать со стороны нельзя без негодования?

А коли так, говорил я себе, значит, директор — глубочайший лицемер. Ни единого раза, ни словом, ни жестом не выразил он отвращения по адресу грубияна. Правда, я видел его огорченным после особо возмутительных выходок Сент-Джеймса, но у меня создалось впечатление, что директор страдал за учеников, за меня и никогда за самого себя. Он разговаривал с Сент-Джеймсом и отзывался о нем снисходительно, кротко улыбаясь, а я буквально кипел от возмущения. В том, как старик глядел на молодого человека, как говорил с ним, не было и следа обиды или неприязни. Скорее обратное, во взгляде доктора Маккарти я читал только доброжелательство и даже какую-то мольбу. Он явно искал общества Сент-Джеймса, они подолгу проводили время вместе в кабинете или в саду.

Что касается моих личных отношений с Теофилом Сент-Джеймсом, то с самого начала я решил во что бы то ни стало держать себя в узде, и от решения своего не отступал. Если доктор Маккарти мирился с таким неуважительным к себе отношением и сносил мерзкие выходки молодого человека, это в конце концов было его, а не мое дело. Я видел ясно, что старику больше всего хочется, чтобы у меня с Сент-Джеймсом сохранялись хорошие отношения, и я считал, что лучше всего помогу ему, исполняя его желание. Для этого я избрал наилучший способ — по возможности избегать общения с коллегой. Когда нам все же приходилось встречаться, я держался спокойно, был корректен и вежлив. Он со своей стороны не выказывал в отношении меня никакой злобы, наоборот, обращался ко мне с развязной шутливостью и грубой фамильярностью, очевидно, воображая, что может этим снискать мое расположение. Он много раз пытался затащить меня вечером к себе в комнату — сыграть в карты или распить бутылку вина.

— Старик ворчать не будет, — заверял меня Сент-Джеймс. — Можете не опасаться. Делайте, что вздумается, ручаюсь, он и пикнуть не посмеет.

Я только однажды принял его приглашение. Когда я уходил к себе после скучного, томительного вечера, хозяин валялся на диване мертвецки пьяный. С тех пор, ссылаясь на неотложные занятия, я проводил свободные часы в своей комнате.

Меня чрезвычайно волновал один вопрос: с каких пор начались у них эти отношения, когда именно Сент-Джеймс приобрел власть над Маккарти? Ни от того, ни от другого я никак не мог добиться, давно ли Сент-Джеймс занимает свою должность. На мои наводящие вопросы я либо совсем не получал ответа, либо их обходили стороной, и я скоро понял, что в той же мере, в какой я хочу выяснить этот факт, они стремятся его скрыть. Но вот как-то вечером я разговорился с миссис Картер, нашей экономкой, — доктор Маккарти был вдов, — и от нее я получил сведения, которых добивался. Мне незачем было ее расспрашивать — она дрожала от возмущения и гневно воздевала руки, перечисляя все, что у нее накопилось против моего коллеги.

— Явился он сюда три года назад, мистер Уэлд. Ох, какими же горькими были для меня эти три года! Прежде в школе было пятьдесят учеников, а теперь их всего двадцать два. Вот что он успел натворить! Еще три таких года — и у нас не останется ни одного ученика. А вы видели, как он обращается с доктором, этим ангелом кротости и терпения? А ведь сам подметки его не стоит. Если бы не доктор, я бы и часу не осталась под одной крышей с таким человеком, так я это ему прямо в лицо и заявила. Если бы только мистер Маккарти выгнал его вон!.. Но я что-то лишнее говорю — эти дела меня не касаются.

С трудом сдержавшись, миссис Картер перевела разговор на другую тему. Она вспомнила, что я в доме почти посторонний, и пожалела о своей нескромности.

В поведении моего коллеги были некоторые странности. Прежде всего он очень редко покидал дом. В конце школьного участка была спортивная площадка — дальше нее он никогда не заходил. Если мальчики отправлялись на прогулку, их сопровождал либо я, либо доктор Маккарти. Сент-Джеймс заявил, что несколько лет назад повредил себе колено и долгая ходьба его утомляет. Я решил, что он просто уклоняется от работы, по натуре это был угрюмый лентяй. Но из своего окна я дважды видел, как он поздно ночью, крадучись, уходил куда-то с территории школы, и во второй раз я дождался его возвращения на рассвете — он проскользнул в открытое окно. Про эти тайные отлучки никто никогда не поминал, но они опровергали историю о больном колене и усилили мою неприязнь и недоверие к этому человеку. Он был порочен до мозга костей.

Еще один факт, сам по себе незначительный, давал мне пищу для размышлений. За все месяцы моего пребывания в «Уиллоу Ли» мой коллега не получил почти ни одного письма, да и те немногие, что приходили на его имя, были, по всей видимости, счетами от торговцев. Я вставал рано и каждое утро сам забирал со стола в передней свою утреннюю почту, поэтому могу судить, как редко получал письма Теофил Сент-Джеймс. Мне это казалось зловещим признаком. Что же это за человек, который, прожив тридцать лет, не завел ни единого друга, даже самого смиренного — хоть кого-нибудь, кто стремился бы поддерживать с ним отношения? И, однако, я все время помнил, что директор не только не гонит прочь этого субъекта, — нет, он даже на дружеской ноге с Сент-Джеймсом! Не раз заставал я их за конфиденциальной беседой — иногда они, взявшись под руку, прогуливались по саду, занятые серьезным разговором. Меня стало снедать сильное любопытство, мне непременно хотелось узнать, что связывает этих людей. Постепенно эта мысль заняла меня целиком, заслонив собой все прочие мои интересы. Во время занятий, в свободные часы, за едой, за играми я не переставал наблюдать за доктором Фелпсом Маккарти и за Теофилом Сент-Джеймсом, силясь проникнуть в их тайну.

Но, к несчастью, я слишком откровенно выражал свое любопытство и не умел скрыть подозрение, которое вызывало во мне непонятное поведение этих людей. Быть может, своими испытующими взглядами или же нескромными вопросами — тем или другим, но я, несомненно, выдавал себя. Как-то вечером я вдруг заметил, что Теофил Сент-Джеймс глядит на меня пристально и угрожающе. Я сразу понял, что это не к добру, и не слишком удивился, когда на следующее утро доктор Маккарти пригласил меня зайти к нему в кабинет.

— Мне искренне жаль, мистер Уэлд, — начал он, — но боюсь, я вынужден отказаться от ваших услуг.

— Быть может, вы объясните мне причину моего увольнения? — сказал я. Я был уверен, что обязанности свои выполняю добросовестно, и отлично знал, что объяснение может быть только одно.

— Я не могу вас ни в чем упрекнуть, — сказал он и покраснел.

— Вы отказываете мне по настоянию моего коллеги.

Он отвел взгляд в сторону.

— Мы не будем обсуждать этот вопрос, мистер Уэлд. Я не могу вам ничего объяснить. Но, чтобы хоть чем-нибудь вас компенсировать, я дам вам блестящие рекомендации. Больше я ничего не могу добавить. Надеюсь, вы согласитесь исполнять свои обязанности здесь, пока не подыщете другое место.

Я был вне себя от такой несправедливости, но что я мог сделать? Ничего нельзя было изменить, просить было бесполезно. Я поклонился и вышел, преисполненный чувства горькой обиды.

Первым моим побуждением было сложить вещи и уехать. Но ведь директор разрешил мне пробыть здесь до того, как я найду новую работу. Я не сомневался, что Сент-Джеймс ждет не дождется, когда я уеду — для меня это было достаточным основанием остаться, — и я остался. Если мое присутствие бесит его, я постараюсь досаждать ему как можно дольше. Я уже давно его ненавидел и жаждал мести. Он имеет какую-то власть над директором — а что, если я приобрету подобную же власть над ним самим? Ведь страх перед моим любопытством лишь проявление слабости. Он не обращал бы на это ни малейшего внимания, если бы ему нечего было бояться. Я вновь включил свое имя в списки ищущих места, а пока продолжал выполнять свои обязанности в «Уиллоу Ли» — вот каким образом я оказался свидетелем denouement[98] этой необыкновенной истории.

Всю ту неделю — развязка произошла всего через неделю после моего разговора с доктором Маккарти — по окончании занятий я обычно уходил справляться относительно работы. Однажды в холодный и ветреный вечер (был март месяц) я по обыкновению собрался уйти и только что открыл входную дверь, как глазам моим предстало странное зрелище. Под одним из окон притаился человек — он стоял, пригнувшись, и не спускал глаз с узкого просвета между шторой и оконной рамой. От окна на землю падал яркий прямоугольник света, и темный силуэт незнакомца отчетливо на нем вырисовывался. Я видел его одно мгновение — человек вдруг повернул голову, заметил меня и тут же исчез в кустах. Я слышал топот ног по дороге, пока он не замер где-то вдали.

Я решил, что мой долг вернуться и сообщить доктору Маккарти о виденном. Я застал его в кабинете. Я ожидал, что этот эпизод его встревожит, но никак не предполагал, что он вызовет такой панический ужас. Старик откинулся в кресле, побелел, дышал с трудом, как человек, ошеломленный страшным известием.

— Под каким окном он стоял, мистер Уэлд? — спросил доктор Маккарти, вытирая лоб. — Под каким окном?

— Под тем, что рядом со столовой — под окном мистера Сент-Джеймса.

— Боже мой, боже мой! Какое несчастье! Кто-то подглядывал в окно к Сент-Джеймсу!

Он ломал руки в полном отчаянии.

— Я буду проходить мимо полицейского участка, сэр. Быть может, мне зайти, сообщить им?

— Нет, нет! — закричал он вдруг, стараясь подавить волнение. — По всей вероятности, это какой-нибудь жалкий бродяга пришел просить милостыню. Я не придаю этому случаю ни малейшего значения, ни малейшего. Прошу вас, мистер Уэлд, забудем об этом. Вы, кажется, собирались выйти из дому — не буду вас задерживать.

Хоть он и старался говорить спокойно, на его лице застыл ужас. Я оставил его в кабинете и направился в контору, но сердце у меня щемило, мне было жаль бедного старичка. Уже выходя из калитки, я обернулся, и на ярком прямоугольнике света, падающего от окна моего коллеги, различил темный силуэт доктора Маккарти, проходящего мимо лампы. Значит, он немедленно отправился к Сент-Джеймсу сообщить о случившемся. Что все это значит — атмосфера тайны, непонятный ужас, странные, секретные переговоры между этими двумя столь разными людьми? Всю дорогу я не переставал об этом думать, но, как ни ломал себе голову, ни до чего не мог додуматься. Я не подозревал, как близка была разгадка.

Было очень поздно, около полуночи, когда я вернулся. Огни в доме были погашены, свет горел только в кабинете директора. Я шел по аллее, на меня надвигалась мрачная, черная громада дома, с единственным пятном тусклого света на фасаде. Я открыл дверь своим ключом и собирался уже пройти к себе в комнату, как до меня донесся и тут же оборвался жалобный стон. Я стоял и прислушивался, держась за ручку двери.

В доме царила тишина, и лишь из комнаты директора доносился звук голосов. Я прокрался по коридору в направлении к ней. Теперь я ясно различал два голоса — грубый, властный голос Сент-Джеймса и тихий, еле слышный — доктора. Первый, по-видимому, на чем-то настаивал, а второй возражал и умолял. Четыре узкие полоски света обрисовывали контур двери, и шаг за шагом я подбирался к ней в темноте все ближе. Голос Сент-Джеймса становился громче, и я ясно расслышал слова:

— Я заберу все — все до единого пенни. Добром не отдашь, возьму силой. Понял?

Я не расслышал ответа доктора Маккарти, но злобный голос снова загремел:

— Разорю тебя? Я оставляю тебе твою школу — это же золотое дно, старику хватит. А как это я смогу обосноваться в Австралии без денег? Ну-ка, скажи!

Снова доктор просительно сказал что-то, но, как видно, слова его только еще больше разъярили Сент-Джеймса.

— Много для меня сделал? Что ты для меня сделал, кроме того, что должен был сделать, а? Ты не меня спасал, не обо мне заботился, ты заботился о своем добром имени. Ну, хватит болтать попусту. До утра я должен успеть уехать. Откроешь ты сейф или нет?

— Ах, Джеймс, как ты можешь так со мной поступать? — послышался молящий голос, а затем раздался жалобный крик. Больше выдержать я не мог и тут потерял самообладание, которым так гордился. Я не мог оставаться безучастным, слыша эту беспомощную мольбу, зная, что там, за дверью, происходит грубое, зверское насилие. Подняв трость, я ворвался в кабинет. И в ту же секунду я услышал, как громко затрезвонил колокольчик у входной двери.

— Негодяй! — закричал я. — Немедленно оставь его!

Оба они стояли перед небольшим сейфом у стены. Сент-Джеймс выворачивал старику руки, требуя, чтобы он отдал ключ от сейфа. Старичок, белый, как мел, но полный решимости, сопротивлялся, изо всех сил пытаясь высвободиться из железных тисков грубого силача. Негодяй поглядел на меня, и на его зверской физиономии я прочел ярость, смешанную с животным страхом. Но, сообразив, что я один, он оставил свою жертву и бросился ко мне, изрыгая гнусные ругательства.

— Подлый шпион! — крикнул Сент-Джеймс. — Ну, прежде чем уехать, я с тобой расправлюсь!

Я не отличаюсь большой физической силой и знал, что мне с ним не справиться. Дважды мне удалось отбиться от него тростью, но затем он, свирепо рыча, кинулся на меня и схватил за горло своими мускулистыми руками. Я упал навзничь — он навалился на меня, продолжая сжимать мне горло. Я уже почти не дышал, я видел его злобные, желтоватые глаза в нескольких дюймах от моих собственных, но тут у меня громко застучало в висках, в ушах зазвенело, и я потерял сознание. Однако до самого последнего момента я не переставал слышать, как яростно трезвонил колокольчик у входа.

Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на диване в кабинете доктора Маккарти, и он сам сидит подле. Он смотрел на меня напряженным, испуганным взглядом и, едва я открыл глаза, воскликнул облегченно:

— Слава богу! Слава богу!

— Где Сент-Джеймс? — спросил я, оглядывая комнату. И тут я заметил, что мебель валяется, все раскидано — повсюду следы схватки еще более бурной, чем та, в которой участвовал я.

Доктор опустил голову, закрыл лицо руками.

— Они его схватили, — простонал он. — После стольких мучительных лет они снова его схватили… Но как я счастлив, что он не обагрил свои руки кровью во второй раз!

В этот момент я увидел, что в дверях стоит человек в расшитом галунами мундире полицейского инспектора.

— Да, сэр, — сказал он мне. — Еще бы немного, и вам конец. Войди мы минутой позже, и вам не пришлось бы рассказывать, что тут случилось. Никогда еще не видел никого, кто стоял бы вот так, на самом краю могилы.

Я сел, прижимая ладони к вискам, в которых по-прежнему сильно стучало.

— Доктор Маккарти, — сказал я, — я решительно ничего не понимаю. Прошу вас, объясните, кто этот человек и почему вы так долго терпели его в своем доме?

— Я обязан сказать все хотя бы из чувства признательности к вам — вы так рыцарски кинулись на мою защиту, чуть не пожертвовав ради меня своей жизнью. Теперь больше нечего таиться. Мистер Уэлд, настоящее имя этого несчастного человека — Джеймс Маккарти, он мой единственный сын…

— Ваш сын?!

— Увы, это так. Не знаю, за какие грехи послано мне это наказание. Еще ребенком он приносил мне только горе. Грубый, упрямый, эгоистичный, распущенный — таким он был всегда. В восемнадцать лет он стал преступником, в двадцать лет в припадке бешенства убил своего собутыльника, и его судили за убийство. Он едва избежал виселицы, его приговорили к каторжным работам. Три года назад ему удалось бежать и, минуя тысячи препятствий, пробраться в Лондон, ко мне. Приговор суда был тяжким ударом для моей жены, она этого удара не перенесла. Джеймсу удалось где-то раздобыть обыкновенный костюм, а когда он явился сюда, его некому было узнать. В течение нескольких месяцев он скрывался у меня на чердаке, выжидая, пока полиция прекратит поиски. Затем, как вы знаете, я устроил его у себя на место школьного учителя, но своими невыносимыми манерами, злобой он отравлял жизнь и мне и товарищам по работе. Вы пробыли с нами четыре месяца, мистер Уэлд, — до вас никто такого срока не выдерживал. Теперь я приношу вам свои извинения за все, что вам пришлось вытерпеть. Но, скажите, что мне оставалось делать? Ради памяти его покойной матери я не мог допустить, чтобы с ним случилась беда, пока в моих силах было помочь ему. В целом мире у него оказалось только одно убежище — мой дом, но разве мог я держать его здесь, не вызывая толков? Необходимо было придумать ему какое-нибудь занятие. Я дал ему место преподавателя английского языка, и таким образом Джеймсу удалось благополучно прожить здесь три года. Вы, несомненно, заметили, что днем он никогда не выходил за пределы школьной территории. Теперь вы понимаете, почему. Но когда сегодня вы пришли и рассказали, что в окно Джеймса кто-то заглядывает, я понял, что его выследили. Я умолял его немедленно бежать, но несчастный был пьян и оставался глух к моим словам. Когда он наконец решил уйти, он потребовал, чтобы я отдал ему все свои деньги — решительно все. Ваш приход спас меня, точно так, как вас спасла вовремя подоспевшая полиция. Укрывая беглого преступника, я нарушил закон и сейчас нахожусь под домашним арестом, но после того, что мне пришлось пережить за эти три года, тюрьма меня не страшит.

— Я полагаю, доктор, — сказал инспектор, — что если вы и нарушили закон, то уже вполне за то наказаны.

— Видит бог, что это так! — воскликнул старик и, уронив голову на грудь, закрыл руками измученное, изможденное лицо.

1

Майкл Титиен – бригадир называет так великого итальянского живописца XVI в. Тициана Вечеллио. Ангелюс – очевидно, имеется в виду Анжелико, фра Джованни да Фьезоле (1387—1455).

2

Имеется в виду Гольдони.

3

Французская военная академия.

4

Молись за нас (лат.).

5

Тебя Бога славим (лат.).

6

О боже мой! Боже мой (франц.).

7

Охотничьему завтраку (франц.).

8

Намек на Трафальгарскую битву, во время которой ветер и волны мешали французскому флоту маневрировать.

9

Бог мой (исп.).

10

Спаги – кавалеристы из французской колониальной Африки.

11

В атаку! Вперед! Да здравствует император! (франц.).

12

В составе русской армии были гродненские гусары, а не драгуны.

13

Атаман Платов.

14

Счастливого пути (франц.).

15

Шеврон – нашивка на левом рукаве.

16

После реставрации Людовика XVIII маршал Ней был осужден на смертную казнь и расстрелян.

17

Пристли Джозеф (1733—1804) – английский священник, отстаивавший веротерпимость.

18

Фокс, Чарльз (1749—1806) – английский государственный деятель, сторонник мира с Францией.

19

Король Георг (лат.).

20

«Çа ira» («Пойдет!») (франц.) – песня времен французской революции 1789—1794 гг. Здесь – название корабля.

21

Самые прелестные (франц.).

22

Бог мой, что за имя (франц.).

23

Каботажные суда (франц.).

24

Измучен (франц.).

25

Всегда твой (франц.)

26

Осанка (франц.).

27

Туалетные принадлежности (франц.).

28

Друг дома (семьи) (франц.).

29

Шалости золотой молодежи (франц.).

30

Хороший стиль (франц.).

31

Салонные стишки (франц.).

32

Название узла галстуха (франц.).

33

Это совершено (нем.).

34

Господи (нем.).

35

Пирог из слоеного теста (франц.).

36

Все готово (нем.).

37

Курица, фаршированная шампиньонами (франц.).

38

Размолвка (франц.).

39

Я очень рад (франц.).

40

Дурные шутки (франц.).

41

Эти милые крошки (франц.).

42

Маленькие знаки внимания, подарки (франц.).

43

Я в отчаянии (франц.).

44

Урод (франц.).

45

Здесь – молодые девушки, которых впервые вывезли в свет (франц.).

46

На заре юности (франц.).

47

Короткоствольная пушка.

48

Длинноствольная пушка.

49

Дурному вкусу (франц.).

50

Здесь – но что поделать? (франц.).

51

Весьма прискорбно (франц.).

52

Увядший (франц.).

53

Мой друг (франц.).

54

Это лучший камердинер на свете (франц.).

55

Потрясен (франц.).

56

Здесь – светским человеком (франц.).

57

Счастливого пути (фр.)

58

«Библия бедных» (лат.) — собрание иллюстраций на библейские сюжеты с пояснительными текстами.

59

Шеффер и Фуст — немецкие первопечатники (XV в.)

60

«Королева» — первая английская газета, посвященная исключительно вопросам мод, светским сплетням и т. п.

61

Предел (лат.)

62

Деттинген — баварская деревня на реке Майн, где в 1743 году, во время войны за австрийское наследство, англо-австрийские войска одержали победу над французами.

63

Спинет — старинный музыкальный инструмент, разновидность клавесина.

64

Уайт, Генри Керк (1785–1806) — английский поэт.

65

Гримальди, Джозеф (1779–1837) — английский комический актер.

66

Крибб, Том (1781–1848) — английский боксер.

67

Джонс, Иниго (1573–1652) — английский архитектор.

68

Он же (лат.).

69

Кайнплатц (нем. Keinplatz) — нигде.

70

Никудышный человек (франц,).

71

Тысяча чертей! (нем.).

72

Сведенборг, Эммануил (1688–1772) — шведский мистик и теософ.

73

Розенкрейцеры — члены одного из тайных религиозно-мистических масонских обществ XVII–XVIII веков.

74

Тысяча чертей! (нем.).

75

Гром и молния! (нем.).

76

За ее здоровье! (нем.).

77

Черт побери! (нем.).

78

Отец небесный! (нем.).

79

Благодарение богу! (нем.).

80

Танец веселья (франц.).

81

Сайлас Вегг — персонаж романа Ч. Диккенса «Наш общий друг».

82

Свидание (франц.).

83

Джордж Элиот (1819–1880) — псевдоним английской писательницы Мэри-Анн Эванс.

84

Джеймс Пэйн (1830–1898) — английский писатель.

85

Уолтер Безент (1836–1901) — английский писатель.

86

Уида (1839–1908) — псевдоним английской писательницы Марии Луизы де ля Раме.

87

Шпигаты (морск.) — отверстия в палубной настилке для удаления с палубы воды.

88

Марриэт, Фредерик (1792–1848) — английский писатель.

89

Солдат, воин (испан.).

90

Маколей, Томас (1800–1859) — английский писатель и государственный деятель.

91

Ананке (греч.) — рок.

92

Уединение (франц.).

93

Банда (итал.).

94

Удар (франц.)

95

Новая Каледония — французская колония, куда ссылали на каторжные работы.

96

Человеку свойственно ошибаться (лат).

97

Собрат (франц.).

98

Развязка, исход дела (франц).


на главную | моя полка | | Приключения бригадира Жерара (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 1.0 из 5



Оцените эту книгу