Book: Государь. История Флоренции (сборник)

Государь. История Флоренции
© Л. Сумм, предисловие, 2014
© Г. Муравьева, перевод, 2014
© Н. Рыкова, перевод. Наследники, 2014
© М. Андреев, комментарии, 2014
© В. Рутенбург, комментарии. Наследники, 2014
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
* * *
Даты жизни Никколо Макиавелли (1469–1527) накрепко впаяны в историю Флоренции. Он родился в тот год, когда к власти пришел Лоренцо Великолепный, а умер через месяц после переворота, в очередной раз лишившего Медичи власти. Точно посередине его жизнь разделена 1498 годом, когда после первого изгнания Медичи и трехлетнего правления Савонаролы была восстановлена республика. Именно тогда, в двадцать девять лет, Макиавелли становится государственным деятелем среднего, скажем так, ранга – «вторым канцлером», «секретарем второй канцелярии», то есть докладчиком министерства иностранных дел и помощником полномочных послов. Начинается активная политическая жизнь, давшая материал и для дипломатической переписки, и для исторических обобщений, которыми скреплены комментарии к Титу Ливию и «История Флоренции», и, разумеется, для той политической философии, которая обессмертила имя Макиавелли – «наставника тиранов». Вторая половина жизни опять-таки делится надвое: в 1512 году республика потерпела поражение, вскоре Медичи вернулись, и после четырнадцати с половиной лет государственного служения наступают четырнадцать с половиной лет ссылки, политического бездействия, литературного творчества. Тогда-то и написаны «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия», «История Флоренции», «Государь», комедии, сказка «Бельфагор», стихи и поэмы.
Совпадения личных дат «отца современной историософии» с историческим временем не случайны: его жизнь пришлась на ту судьбоносную пору, когда на века решалась дальнейшая участь Флоренции, Тосканы, да и всей Италии. Может быть, последующие тираны или просто великие люди учились теории у Макиавелли, но сам он историю «проходил» отнюдь не по трактатам или учебникам. При любви эпохи к симметрии и символике пропорциональные отрезки обнаруживались и в других биографиях: вся Италия жила «в интересные времена», почти каждый год становился историческим в самом тяжком смысле слова – годом чумы, войны, переворота. Но если большинство населения покорно сносило тяготы «интересных времен», для нескольких сотен человек, обладавших полнотой гражданских прав, эти времена были интересны и без иронии. Макиавелли принадлежал к числу немногих, не только «переживавших», но и творивших историю. В те четырнадцать лет, когда «второй секретарь» служил Республике, казалось, что после всех проб и ошибок – принципата Медичи, теократии Савонаролы, попыток союза с папой, империей, французами – укрепится независимая Флоренция, балансирующая между крупными государствами Италии и внешними силами, сохраняющая самостоятельность, а в перспективе объединяющая вокруг себя Италию. Не получилось. Но ведь были, были эти краткие, невероятно насыщенные годы, пора экспериментов, катастроф, самообольщений.
Макиавелли повезло вдвойне – кроме активной политической жизни ему досталась равная доля жизни созерцательной, теоретической. Он не погиб, как большинство протагонистов, вместе со своей эпохой. Ему был дан еще немалый срок, дабы осмыслить, сделать «своим временем» суровый «исторический период». И эта наука – вписывать частное время в общее, а общее, колющее, отчужденное, делать своим – едва ли не важнее для нас, чем наука государей. Что нам до сильных мира сего? Все мы живем «не в свое время», в единственное и неповторимое время своей жизни.
«История Флоренции» задумана как акт примирения. Жест доброй воли со стороны кардинала Медичи – поручить государственную историю отстраненному от дел секретарю второй канцелярии, живущему под надзором в своем поместье. Жест доброй воли со стороны Макиавелли – принять поручение. Некая внутренняя задача ясна обоим: Джулио Медичи, как большинство представителей этого рода, умел распознать талант и ждал от историографа высшего проявления особого дара, умения превращать частное время в общее и осмыслять «свое время». В общем прошлом для них обоих – и для члена правящей династии и для опального чиновника – в прошлом до переворотов, изгнаний, смут есть некий основополагающий миф: их детство, эпоха Лоренцо Великолепного.
Детство, куда корнями уходят идеалы, разочарования, душевные надломы, – о влиянии ранних впечатлений на искусство и гражданскую позицию итальянское Возрождение догадалось задолго до Фрейда. Творцы той эпохи составляли воспоминания о своем детстве и даже младенчестве, отыскивали себя, свою формирующуюся, пластичную, неповторимую личность в обстоятельствах, заданных обществом и семьей. Не отсюда ли обострившееся желание писать и переписывать историю, словно поэму, которая может быть выправлена рукой мастера?
Макиавелли приучил нас интересоваться «происхождением» той или иной исторической ситуации, и чтобы воздать должное его «Истории Флоренции», мы должны заняться ее происхождением, начиная с детства обоих заинтересованных лиц, Макиавелли и Медичи. Их семьи занимали разное положение; характеры мальчиков – та призма, через которую воспринимались первые впечатления, – не схожи. Эти отличия нужно учесть, отыскивая точки сближения.
Детство Джулио Медичи тоже пришлось на «интересные времена», и, может быть, мальчик, подросток из правящей семьи воспринимал эпоху даже острее, чем будущий историограф, – молния поражает высокие дубы, история прямой наводкой била в родных Джулио. Он не знал отца: Джульяно, младший брат Лоренцо Великолепного, погиб в тот год, когда Джулио появился на свет. Убить пытались обоих Медичи, но Лоренцо, раненный в шею, спасся. Такова семейная история Джулио – ее он мог знать только по рассказам родных.
Никколо Макиавелли, которому в тот год сравнялось девять лет, что-то мог видеть своими глазами и жадно, почти понимая, прислушивался к недомолвкам взрослых: заговор, коварные удары, нанесенные в церкви, повешенные, выброшенные из окон тела убийц и сообщников (среди которых был епископ)… История делается грязными руками – этот урок Никколо усвоил.
Урок Джулио, возможно, был несколько иным. Внебрачный отпрыск красивого и всеми любимого Джульяно узнал, что такое семейная солидарность. Детство прошло в роскоши «старого дворца», Лоренцо ради памяти брата ласкал сироту. У Лоренцо подрастало три сына; старший, Пьеро, – наследник его власти во Флоренции; среднего, Джованни, отец ухитрился в четырнадцать лет сделать кардиналом. Лоренцо укреплял династию союзом с церковью и для церковной карьеры с малолетства предназначил также и племянника. Не слишком удачное решение – Джулио и по живости характера, и по любви к родному городу предпочел бы светский путь. Однако спорить Джулио Медичи не стал – как и Никколо Макиавелли, он готов был служить на вторых ролях, лишь бы служить Флоренции. В этом – главная особенность их поколения: Леонардо, на пару десятилетий старше, мог жить и в Милане, и при дворе французского короля, заклятого врага Флоренции, но Макиавелли с его универсальной политической теорией, Медичи с их кардинальскими и папскими митрами и даже великий художник Микеланджело по-настоящему «видели» только Флоренцию. Об это неизбывное, на детской памяти замешанное «местничество» разбивались самые стройные идеалы.
В предисловии Макиавелли заявляет, что период до 1434 года, до основания династии Медичи в лице Козимо Старого – деда Лоренцо, уже был описан двумя хорошими историографами, Леонардо Аретино и мессером Поджо, которые, однако, сосредоточились на войнах и внешних событиях. Вот почему он вынужден в первых трех книгах из восьми заново излагать начала городской истории с упором на партийные разногласия и семейные междоусобицы. Упор на «внутреннее» заметен и в следующих книгах, где уже нет необходимости размежеваться с предшественниками. Политик, мечтавший о преобразовании, объединении всей Италии, уходит в подробности мелких дрязг внутри одной области, города, и совершенно очевидно, что это ему интереснее и важнее всего. Всемирно-исторические события выпускаются (об одном таком событии, Флорентийском соборе, унии Западной и Восточной Церквей, нам предстоит поговорить), описываются семейные распри. При чтении «Истории Флоренции» порой ловишь себя на мысли: до чего же автор тонет в деталях! И это человек, виртуозно раскрывавший взаимосвязь событий, проникавший в сущность явлений? Даже у выросших детей семейные конфликты и примирения порой затмевают все прочие воспоминания, и Никколо Макиавелли рассказывает историю Флоренции, словно историю своей непростой семьи. Эмоционально, физиологически он ощущает свой город так же, как Джулио Медичи.
Из неразменной тяжести повседневных мелочей и вырастает миф о золотом веке Флоренции. Время Лоренцо подходило для такого обожествления: в ту пору ценился не столько талант, сколько многогранность характера, словцо, жест. Прозвище «Великолепный» Лоренцо носил не зря. Хотя правление его длилось менее четверти века, правитель успел превратиться в легенду. Страстный поклонник искусства и науки, поэт (по большей части, непристойный), тонкий ценитель античности, бражник и бабник, язычник, пытавшийся перед смертью исповедоваться «настоящему» священнику и умерший без отпущения грехов. Вероятно, оба мальчика, Никколо Макиавелли и Джулио Медичи, воспринимали его как мифического родоначальника. С ним связано процветание государства, при нем нарождается новый флорентиец – образованный, успешный, циничный, умело пользующийся слабостями и людей, и бога. Никколо тоже – «племянник» Лоренцо, с таким же ощущением своего права и причастности к государству. И эта причастность и государственность мифологизируются именно потому, что уходят корнями в детство.
Мифологизация не всегда исключает скептицизм, иной раз даже ему способствует. Рисуя величественный образ, Макиавелли ухитрится заронить в нас искру сомнения: то ли ненадолго это величие, то ли сыщется в нем какой-то изъян, то ли неуютно в его тени. Никколо – тот самый мальчик, что всегда крикнет из толпы сакраментальное: «А король-то голый!» Но он, по крайней мере, понимает, что не будь король королем, никого бы не заинтриговала его нагота. Нагота короля – еще один миф, что идет на смену вере в монархию. Миф о ниспровержении мифов, самый опасный, самый соблазнительный. Разоблачитель презирает веру других людей, но верит в свои разоблачения. Так начинается наука историография.
Наш Никколо принадлежит к числу тех угрюмых людей, что даже о своем вполне благополучном и многообещающем детстве отзываются с кислинкой. В его кратких воспоминаниях педалируется бедность и незначительность семейства Макиавелли. Действительно, по сравнению с международными банкирскими домами Медичи или Барди Макиавелли бедны. Влияние их в государстве незначительно, в культурных кругах они тоже не блистали. Тем не менее это дворянская семья со своим гербом – на серебряном поле голубой крест с гвоздями по углам. «Гвоздь», а точнее «злой гвоздь» (mal chiavello), дал прозвание этому роду. Mal, «злой», не предполагает негативной оценки: этот корень встречается во многих итальянских фамилиях и означает силу, опасную для врагов.
В XV веке у семьи оставались небольшие имения, платившие кое-какой оброк. Другое дело, что доход от сельского хозяйства был невелик, и сколько-нибудь амбициозные сеньоры давно переселялись в город, превращаясь из нобилей в граждан – пополанов. Такой путь выбрала и семья Макиавелли, уже с XIII века отметившаяся в хрониках: в распрях между гвельфами – сторонниками папы и гибеллинами, стоявшими за императора, Макиавелли приняли сторону гвельфов.
Они занимали различные должности, в том числе высшую – «гонфалоньера справедливости», однако в республике гонфалоньеры сменялись каждые два месяца, так что говорить о преимуществе рода Макиавелли не приходится. Хотя это, разумеется, с какой стороны посмотреть. Подавляющее большинство сельского населения вообще не имело права голоса, да и многих других прав, и среди горожан далеко не все участвовали в политической жизни. Макиавелли входили в число нескольких сот избранных, то есть избиравших и избираемых, причастных управлению государством. Когда в игру вступил крупный капитал и разветвленные связи, политика сделалась уделом еще более узкого круга. Существенные должности занимали ставленники Медичи, в руках главы этого рода сосредотачивались все важнейшие внутренние и внешние дела Флоренции, а влияние остальных флорентийцев уменьшилось, однако семейство Макиавелли отнюдь не находилось в опале или нищете. Достаток у них был, по меркам феодалов или банкиров, скромный, но для рядового горожанина 110 флоринов годового дохода (согласно переписи 1498 года) – богатство. Немалой привилегией в ту эпоху было и образование, а тем более интеллигентная профессия – отец Никколо был юристом.
Небольшие имения в Сант-Андреа, Фонталле и под городком Сан-Кашьяно поставляли зерно, виноград и оливковое масло к столу синьора. В доме были книги – юридическая литература, римские классики и переведенные на латынь греки. Бернардо, отец Никколо, высоко ценил философов-моралистов, а также историков. Естественно, и дома, и в школе читали великого флорентийца Данте, хотя в зрелую пору Никколо явно отдавал предпочтение другому флорентийцу – Петрарке. Не чужда поэзии была и мать, донна Бартоломеа: она сочиняла церковные гимны и песнопения. Скорее поэтическое, нежели религиозное творчество – в полном соответствии с духом эпохи, о боге вспоминали гораздо реже, чем о философах и поэтах.
С семи лет мальчик изучал латынь, посещал городскую школу, где читал римских классиков, занимался с частным учителем математикой, в латыни дошел до стилистики, то есть до «аттестата зрелости». Изучал он и музыку, так что его образование вполне соответствует тогдашним стандартам.
Однако не в характере Макиавелли быть благодарным за то, что он получил, или сравнивать свои преимущества со жребием десятков тысяч менее счастливых людей. Этот государственник был в высшей степени приватным человеком и обостренно ощущал самого себя, свою избранность, неоцененность, недоданность. Полноправное общественное положение, недвижимое имущество и достойная профессия отца, сытная еда в доме и капиталец на черный день, книги, образование – всему этому Никколо подводит мрачный итог: «Я родился бедным и скорее мог познать жизнь, полную лишений, чем развлечений».
Был ли он уязвлен тем, что его не отправили в университет? И почему семья приняла такое решение? Чаще всего предполагают, что на учебу не хватило средств, но это больше похоже на отговорку. В университетах Италии учились и владетельные князья, и бродяги, не имевшие за душой ничего, кроме жажды знаний. Баснословных денег образование не стоило, к тому же флорентийский Студио едва ли не целиком содержался на деньги Лоренцо Медичи, и его молодой земляк мог рассчитывать на поддержку. Возможно, предлагаемое университетом профессиональное образование показалось не таким уж качественным, и Бернардо решил сам обучить сына. Диплом иметь необязательно, если юноша не собирается заниматься частной практикой – довольно и того, что Никколо вел дела семьи, общался с влиятельными людьми и в итоге выбрал дипломатическую карьеру. Юридические знания Макиавелли, из первых рук, «домашним» способом полученные, совершенно очевидны. С другой стороны, читающего мальчика университет мог бы привлечь как раз непрактичной своей стороной. Флорентийский Студио в ту пору бурно обновлялся, превращаясь в подобие платоновской Академии, там царили философы, поэты, исследователи античности, филологи, вписавшие свои имена в историю итальянской и мировой культуры.
Хотел ли молодой Никколо оказаться среди них? Чувствовал ли себя ровней этим светочам? Ответ опять выйдет двойственным, как все у Макиавелли. Не в его характере чувствовать себя ровней кому бы то ни было. Одинокий, много читавший, имевший обо всем собственное мнение, он ставил себя выше людей, живших старыми мифами, не способных, как он полагал, к критическому суждению, и все же завидовал им, уязвленный материальной нищетой и духовным убожеством – не знал греческого, не постигал тонкости модной в ту пору античной философии. В формальном образовании есть несомненные преимущества, особенно для одаренной и непростой души – оно приучает к равенству. Для Никколо оставались лишь обходные пути, и он взял свое, сделавшись не юристом, но политиком, не переводчиком, но комментатором Тита Ливия, не творцом истории, но автором «Истории». Так или иначе, с детства привыкший жить «из себя», жить книгами, а не общением с людьми, взмывая в высокомерии и сникая, он строил некий параллельный мир, то есть мир более мифический, чем все им разоблаченные мифы.
Любовь к Петрарке о многом говорит: сходство темпераментов, склонностей, представлений о мире и своей роли в нем настолько разительно, что призадумаешься, не переселилась ли в Никколо душа Франческо, тем более что и Петрарка был сыном флорентийского нотариуса. Ему денег на изучение права хватило, однако Петрарка-старший отправил сына в университет не без ссоры. Первой страницей в историю Возрождения вписана драматическая сцена: отец в гневе чуть ли не в огонь швыряет «римлян» (а книги-то еще рукописные, на дворе занимается XIV век!), Франческо спасает их, обливаясь слезами, прижимает к груди возлюбленных Вергилия с Цицероном. Это – школьные авторы, их следовало оставить в детской, снаряжаясь за высшим, профессиональным образованием. С «вечного дитяти», Петрарки, начинается гуманизм, культ античности и свободно развивающегося человека, но и культ ребенка. Уклонение от взрослой жизни, от профессии, погружение в «свой» выбор – как знакомо это Макиавелли! В довершение сходства: нежный поэт воображал себя политиком, переписывался с папами, императором и прочими иностранными и местными государями, ревнуя о восстановлении Италии (то в форме республики, то в качестве империи); великий дипломат писал стихи, стал автором одной из первых итальянских комедий и первой литературной сказки и чрезвычайно обижался на Ариосто, забывшего про него в рейтинге современных творцов. Дилетантизм как способ раскрыть свою многогранность, детская всесторонняя, еще не определившаяся гениальность – великие обещания, чувство исключительности и все обиды, вытекающие из этого чувства.
Поэты шли в политику, а дипломаты воображали себя поэтами – неудивительно, что в Италии политика сделалась искусством. Никто не спрашивает, нравственны ли предложенные Макиавелли новые идеалы; никто не спрашивает даже, осуществимы ли они. Главное, что это – идеалы, в них есть сила, красота, убедительность. Этика подменяется эстетикой.
С Петрарки начинается столь значимая для Макиавелли тема объединения Италии и ревизия «римского мифа». Среди множества мифов, которыми питалась наша культура, одним из самых влиятельных и живучих, вопреки всякой вероятности, оказался миф о Римской империи. Из школьного курса известно, что Западная Римская империя пала в 476 году. Однако на Западе этот факт заметили лишь спустя восемь столетий. Во-первых, понадобилось время для того, чтобы окончательно отделить Западную империю от Восточной, поскольку изначально была единая Римская империя. Лишь в IV веке Константин основал вторую столицу на Босфоре и назвал ее собственным именем, после чего еще полтора столетия единой империей правили императоры из Константинополя, назначая в Рим и в другие центры «вице-императоров». Личные интересы наместников и варварские набеги понемногу отрывали земли от Западной империи, однако новые князья и короли продолжали считать себя (номинально) подданными императора. И жест Одоакра, в 476 году отославшего регалии в Константинополь, подразумевал не крушение империи и даже не выход из нее западных провинций, а лишь уничтожение института «младших императоров» с резиденцией в Риме. Считать себя частью империи при весьма далеком восточном императоре – в целом это всех устраивало. Столицей единой Римской империи продолжал считать себя и Константинополь: в VI веке Юстиниан в своей «восточной половине» издавал свод законов на латыни и готовился отвоевать Италию, а описанные Григорием Турским довольно-таки дикие франки посылали символическую дань в Византию. «Мы христиане, мы граждане Римской империи» – эти два понятия казались тесно связанными, так что когда Константинополь оказался бессилен защитить западных христиан и роль спасителя христианства перешла к французскому королю, совершенно естественно было короновать его императором и восстановить Римскую империю – уже в отрыве от Восточной. Так в 800 году н. э. Карл Великий сделался основателем новой Римской империи, понимавшейся как законное продолжение древней, как «все та же» империя.
И опять же это вполне устраивало итальянские города, которые стремительно богатели, обзаводились флотом и колониями по всему миру, от Африки до Крыма. Принадлежать цельному миру, некоей идеальной империи, и при этом пользоваться свободой, гибкой изобретательностью вольного города – участь поистине завидная. Удивительно ли, что Италия становится матерью гениев?
Но даже столь живучий и жизнетворный миф рухнул. Авиньонское пленение отделило средневековый мир с его довольно устойчивой иерархией от децентрализации Возрождения. Папа покинул Рим, центр лишился смысла – Рим перестал быть столицей империи или столицей Церкви. В Авиньоне, сменяя друг друга, правили папы-французы. Петрарка, очнувшись, ахнул: нет больше Рима! Нас обманули, мы давно уже не в империи! – и ринулся в Авиньон, чтобы вернуть папу. Тут-то и родился каламбур «авиньонское пленение», по образцу «вавилонского»: поэт сравнивал Авиньон с давним символом разврата и безбожия, «вавилонской блудницей». Никто насильно пап во Франции не удерживал. Это был не «плен», но пленение духа. За семьдесят лет, что римские папы провели вне Рима, из первосвященников превратившись в услаждающих свою плоть французских баронов, переродились все мифы: империя, папство, Италия. Петрарка выразил, а отчасти, возможно, и создал новые идеалы – идеалы свободы и единства. На глазах изумленного и испуганного поэта под лозунгами единства и свободы снова и снова проливалась кровь. Миф о единстве и свободе явился накануне раскола, и трудно теперь понять, в какой мере миф порожден был страхом перед надвигающимся крушением, в какой мере сам подготавливал катастрофу.
Усилия итальянцев, призывавших восстановить папский престол в Риме, увенчались успехом в 1378 году, через несколько лет после смерти Петрарки. Однако тут же в игру вступила международная политика. «Римский» папа устраивал большинство итальянцев, германцев, для которых с Римом ассоциировалась их империя, далеких англичан (те, конечно, назло французам поддерживали папу-итальянца). Но возвращение святого престола в Италию означало проигрыш французов и их союзников, которых немало было уже и в самой Италии, а потому французы выдвинули альтернативную кандидатуру – антипапу. Раскол продолжался при жизни еще двух поколений и окончательно подорвал авторитет Рима.
Это надо иметь в виду при чтении антиклерикальных высказываний Макиавелли. Его ненависть к папству, к священникам, к церкви явно выходит за пределы рациональных построений. Это глубокое, укоренившееся чувство – именно чувство, поскольку доводы слабоваты. Папы, говорит он, со своими попытками выкроить княжества для незаконных сыновей и племянников, виноваты в том, что Италия не может объединиться. Они – главное препятствие на пути к идеалу. Но почему? Казалось бы, Рим – лишь одна из пяти крупных сил, действующих в Италии. Сам же автор «Истории Флоренции» перечисляет: Милан, то есть Ломбардия, северная Италия; Неаполь и Сицилия, юг; Флоренция, родная Тоскана, самая сердцевина, источник народной речи и поэзии (он писал и трактат об итальянском языке); папская область и вечная соперница Тосканы – Венеция. И это помимо тех внешних врагов, к тотальной войне против которых призывает Макиавелли: помимо немцев, французов, испанцев. Папа враждует с другими государствами Италии, призывая из-за Альп иноземцев? Но точно так же поступают правители Милана, Неаполя и далее по списку. Не говоря уж о том, что решительные действия папы и его наследников вполне могут в итоге привести к созданию единой Италии – делал же Макиавелли ставку на Чезаре Борджиа! Так что если Макиавелли судит папу, судит он его, вероятно, не за то, что папа сделал, а за то, что сделать не удалось. Несомненно, папе следовало выступить в качестве объединителя Италии – сто с лишним лет назад, еще во времена Петрарки. Момент упущен, мечта недостижима, хуже того – извращена, и гневные обличения Макиавелли звучат насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом.
Какие все же странные метаморфозы претерпевает человеческая мечта! В некий неуловимый миг она становится красивой мечтой, эстетизируется, перестает быть внутренней потребностью частного человека. Красивую мечту непременно попытаешься воплотить. И вот уже она – идеал, а там и до мифа недалеко… Насколько же поколение мечты, пусть даже красивой, счастливее поколения, живущего мифами.
Рим не поднялся до высоты своего исторического предназначения – объединить мир. После авиньонского унижения, после раскола, когда западными христианами управляли разом двое или трое пап (причем все трое анафематствовали друг друга и отлучали от церкви сподвижников своего врага), была предпринята последняя попытка вернуться в упорядоченный космос – попытка неуклюжая, заранее обреченная, но от того еще более значимая. Флорентийская уния, подписанная представителями католичества и православия в 1439 году, переводила разговор в иную плоскость: вернуть единство всему христианскому миру, соединить Запад и Восток, как были они соединены в исконной империи. Тогда, перед лицом вселенского единства, пустыми покажутся междоусобные дрязги, избрание альтернативных пап, еретические движения. Флорентийский собор был созван Евгением IV в противовес Базельскому, который затевал ограничить власть папы и сговаривался с ранними реформатами – гуситами. В том же 1439 году Базельский собор избрал антипапу, последнего в истории католической Церкви, и Запад вновь погряз в своих дрязгах. А послы Великого князя московского по возвращении за излишнее сочувствие латинской ереси были подвергнуты каре, сосланы в дальние монастыри. Никому в раздробленном мире не требовался союз, разве что императору – не западному, а византийскому, последнему наследнику древней империи. Надвигались мусульмане, и только поддержка всех единоверцев могла бы спасти Константинополь. Но крестовый поход против турок был объявлен с опозданием, после падения Константинополя. И все же в последней битве среди защитников Города были и флорентийцы, и генуэзцы, и венецианцы. Как в XI веке предки Данте, Петрарки и Макиавелли ходили в крестовые походы – и тогда впервые города Италии открыли для себя мир и начали осознавать свое место среди народов, – так и в последний час итальянцы отозвались на событие, которым завершились Средние века. Отныне у каждого народа своя дорога. На смену христианскому единству идет единство национальное. Так будет пониматься идеал в эпоху Макиавелли.
Попробуйте найти в его «Истории» хоть слово об унии. Папа Евгений IV упоминается постольку, поскольку он нашел во Флоренции прибежище, когда его выгнали из Рима (потому и собор Флорентийский), подробно рассказано о вмешательстве папы в вендетту местного значения (и вышел глава христиан круглым дураком – примирить враждующие партии не сумел, только подвел тех, кто положился на его слово). Кого оно интересует, это всемирное единство, устарелый миф?
В общем-то, если подумать, национальное единство – такая же абстракция, как единство христианское, всечеловеческое или европейское. И даже менее симпатичная абстракция. Но как раз своей меньшей симпатичностью она и убеждает Макиавелли (по принципу «невкусно – значит полезно»). В духе своего времени он берется срывать красивые маски. Ему кажется, будто он освобождает человечество из плена отживших мифов. На заре научного мировоззрения еще никто, даже проницательный Макиавелли, не догадывался, что самым цепким, самым опасным мифом для человека окажется сам человек, человек, поверивший в себя, в свой разум, в свои критические способности, в свои права. Макиавелли вроде бы призывал к прагматизму, предлагал довольствоваться малым. Не нужен нам берег турецкий – теперь уже турецкий… Может быть, и великая Италия ни к чему. Была бы великая независимая Флоренция. Но почему за Флоренцию человек должен отдавать жизнь с большей охотой, чем за Италию или всех христиан?
А ведь уния и падение Константинополя заметно повлияли на жизнь Флоренции. Все-таки перед лицом общей беды прекратилась очередная итальянская война, христиане замирились, стали нашивать красные кресты на грудь и готовиться к битве за веру. Потом прошел слух, что турки, продвигавшиеся в глубь Европы, остановлены и разбиты венграми. Крестовый поход отменили. Италии предстояло прожить еще немало десятилетий в страхе перед турками (о чем упомянуто и в комедиях Макиавелли), зато ей достались Кипр, Крит и прочие острова, до которых не дотянулись руки Османской империи.
1453 год, падение Констатинополя, окончательный отказ от единства западного и восточного христианства. Запущенный механизм распада так просто не выключится. На западе зарождается протестантизм (тот самый Джулио Медичи, уже в сане папы, прохлопает Лютера). На востоке – свои мифы и свои идеалы. Изменяется вся мировая география, и с этим тоже приходится считаться. Османская империя отрезала христианам торговые пути на Восток, и ближайшее следствие – предпринятый Христофором Колумбом в 1492 году, в год смерти Лоренцо Великолепного, поиск западного пути. Впереди – новый раздел мира: итальянских купцов оттеснят испанцы, португальцы, англичане. Влияние банкирского дома Медичи сперва резко возрастет – войны, катаклизмы, экспедиции требуют денег, – но вскоре пойдет на спад: в мире появятся новые источники доходов.
Не менее важны и духовные последствия гибели Константинополя. Спасаясь от османов, в Италию хлынули греческие ученые; многие устремились во Флоренцию, о которой слыхали благодаря тому соборному посольству. Флорентийцам открывались греческий язык, эллинская античность – она показалась приманчивее, нежели привычная римская традиция. Отчасти благодаря экзотичности, новизне, однако возможно, что свою роль сыграло и этническое разнообразие Италии, которое столь выразительно очертил Макиавелли в начале «Истории». По сути дела, здесь жил не один народ, а множество: как древние обитатели (тоже довольно пестрое сборище), так и представители всевозможных варварских племен. Преемственность их с Римом тем более сомнительна. И, быть может, не в империи, а в греческой полисной системе следовало искать образец государственного устройства. Лоренцо со всей очевидностью мнил себя в Афинах и пленялся Платоновской академией. Вообще слово «Академия» сделалось чрезвычайно популярно среди флорентийцев.
А значит, миф о Великолепном нужно пересмотреть. Не централизация, не объединение – краткое торжество силы, в результате которого и победитель окажется в проигрыше, утратит свою краску, растворившись в бесформенном конгломерате, – но союз городов-государств, среди которых твой – главный, культурнейший. Не сильная рука, но проницательность, умение предвидеть будущее, лавировать, заключать союзы. Таким талантом Лоренцо Медичи обладал в полной мере, и как раз его дипломатическим усилиям Флоренция обязана и относительным спокойствием на протяжении четверти века, и своим возвышением. Это Макиавелли мог оценить профессионально. И Джулио, будущий папа Климент VII, – тоже. Честолюбие дипломата воспитывалось в них обоих в годы правления Великолепного.
И, наверное, оба они, шестнадцатилетний отрок и двадцатипятилетний молодой человек со стариковски поджатыми губами, одинаково недоумевали, глядя, как Пьеро проматывает отцовское наследство. Медичи имели опасную склонность не доживать до пятидесяти лет. Наследственная подагра и принципиальная неумеренность тому способствовали. Сам Лоренцо юношей принял власть из рук болезненного отца, и его сын наследовал ему совсем молодым. Но, как говорится, вино переходит в уксус. Заносчивость юности, ее самонадеянность и опрометчивость были Пьеро свойственны, ее мужество и уверенность в себе – нет. По вине Пьеро Медичи в первый раз утратили Флоренцию.
Макиавелли не продолжил «Историю» после смерти Лоренцо, хотя мог бы рассказать еще много такого, чему сам был свидетелем. Вероятно, Джулио рассчитывал получить современную историю, доведенную до возращения и окончательного торжества династии Медичи. Но Макиавелли завершает повествование мифом о золотом веке Лоренцо, а все, что было потом, остается «своим», частным временем. Из его «Истории» мы не узнаем о кратком неудачном правлении Пьеро, о грозных пророчествах Савонаролы, вполне осуществившихся, когда в 1494 году в Италию вторглись французы. Пьеро то ли из трусости, то ли сдуру вступил в переговоры, сдал крепости. Горожане взбунтовались, Медичи бежали из Флоренции. Монах-доминиканец Савонарола, возвещавший близкую кару за грехи и призывавший к покаянию, сделался самой авторитетной фигурой в городе. Это он в свое время отказал Лоренцо в последнем причастии, не признав достаточными его исповедь и желание искупить содеянное. При Лоренцо его не обижали, но и не превозносили: кто-то с уважением прислушивался к проповедям, кто-то посмеивался – терпимое было время, широкое. Но пора терпимости миновала, от каждого требовался выбор. И горожане выбрали – Савонаролу, теократическую республику, возврат к первоосновам христианства.
Возрождение – эпоха возвращения к неким коренным мифам. Для кого-то этот миф – Рим или античная Греция, для еретиков, нищенствующих монахов, реформатов – исконное, евангельское христианство. Савонарола предвещал скорое падение Рима – Рим он любил не более, чем любил его Макиавелли, в Риме видел причину падения Церкви, подобно тому, как Макиавелли обвинял папство в упадке Италии. Предсказанию о гибели Рима верили тем охотнее, что на глазах старшего поколения свершилось невероятное – пал Константинополь. Если одна мировая столица рухнула, почему бы не погибнуть и другой? Так падение Константинополя еще раз сказалось на судьбах Италии.
Отнюдь не ограничиваясь вопросами религии и совести, монах стремился преобразовать, привести в четкую систему политику, искусство, науки – все, чем живут люди. История была еще менее справедлива к этому замечательному человеку, чем к нашему герою. Мы понимаем, насколько искажен легендарный образ Макиавелли – интригана, «типичного итальянца с ядом в одной руке и кинжалом в другой», приспешника Сатаны (предполагается, что английская кличка дьявола, «старый Ник», обрела новую жизнь благодаря имени Макиавелли – Никколо). Но еще нелепей сложившийся задним числом образ Савонаролы – изувера, загонявшего напуганных веком прихожан в «мрачное Средневековье», в монастырь (вероятно, имеется в виду не средневековый монастырь, где монахи переписывали книги, которые только благодаря монастырям и сохранились). Своим мракобесием он отрывал людей от реальной жизни, из-за него Флоренция терпела поражение, а уж «сожжение суеты» ему и вовсе не простит ни один культурный человек. В завершающий день карнавала 1497 года на центральной площади разложили костер из масок и непристойных нарядов, порнографических книг и картин. Кто-то из художников добровольно принес свои произведения, убедившись, что мадонна и святые представлены кощунственно. Кажется, бросили в огонь и несколько книг Боккаччо – жаль было бы нам остаться без «Декамерона», однако не следует забывать, что книгопечатанье тогда уже существовало, и несколько сожженных книг большого убытка не наделали. А библиотеку Медичи, по большей части рукописную, языческую, «изувер» Савонарола выкупил и спас таким образом от распродажи по частям, предоставил в общее пользование. Вокруг этого «врага культуры» собрались едва ли не все художники, которыми так богата Флоренция, Микеланджело Буонаротти до конца своей долгой жизни сохранил благодарную память об Учителе. Существует даже гипотеза – пусть преувеличенная, – будто Савонарола основал новую школу искусства. На это даже у него, с его невероятной энергией, не хватило бы времени в те краткие три года, что он реформировал Флоренцию. Но главные слова Савонарола успел сказать:
«В чем состоит красота? В красках? Нет. В линиях? Нет. Красота – это форма, в которой гармонично сочетаются все ее части, все ее краски… Такова красота в предметах сложных, в простых же она – свет… Вы видите Бога, Который есть свет. Он – сама красота… Итак, что же есть красота? Это такое качество, которое вытекает из пропорциональности и гармоничности всех членов и частей тела… Откуда проистекает эта красота? Вникни, и ты увидишь, что из души…»[1]
Когда этика подменяется эстетикой, господствует канон, число, и художник предпочитает аттестовать себя инженером, изобретателем осадных орудий и летательных аппаратов. «Расчисленная музыка» – труп, и так ли уж случайно, что художникам Возрождения понадобился скальпель патологоанатома? Какая тоска по единству, по живой жизни в этих словах «фанатика»! Прозвучит ли еще столь чистый, столь высокий звук в это глухое время? Где там! Гуманистический культ жизни как таковой убил все, замутил источники жизни.
Три с небольшим года продолжалось правление Савонаролы. Неспокойные годы: и Медичи плетут заговоры, и от французских оккупантов приходится откупаться, мало того – из-за Альп явился император, а в самой Италии папа, худший враг Савонаролы, сколачивает против Флоренции лигу итальянских государств. Всё в эти годы держалось на чуде – французский король пугался пророчеств Савонаролы и соглашался на уступки, гражданское ополчение поднималось на защиту города, реформа прививалась. А потом – непонятный оборот, нелепица, к которой мы привыкнем разве что к ХХ веку. Любовь оборачивается ненавистью, вчерашнего спасителя предают. В 1498 году Савонарола был сожжен как еретик – уступка папе и местным противникам монаха, которые давно уже хотели захватить власть. Так устанавливается светская республика, которой и будет служить Макиавелли. Жаль, право, что он, проницательный наблюдатель и скептик, ничего не рассказал нам ни об успехе Савонаролы, ни о причинах его краха. И хотя многие открытия Савонаролы Макиавелли подаст как свои и будет их страстно отстаивать – именно как свои (в том числе едва ли не в первую очередь – народное ополчение, залог национальной свободы), в отличие от Микеланджело он никогда не назовет Савонаролу учителем – хотя бы с маленькой буквы. Вероятно, в глубине души он презирал доминиканца – все, сделанное им, было так ненаучно, не расчленено. Частное письмо, адресованное другу и повествующее о событиях 1498-го (незадолго до гибели Савонаролы), дышит презрением к «вранью» и непрофессионализму доминиканца. Оно написано уже вполне «Макиавелли».
Савонарола подчиняет эстетику этике (не надо подменять понятия, он вовсе не требует от красоты назидательности, он требует именно красоты, то есть – души). Наукам он отводит место в системе цельного знания, историю и политику сопрягает с религией. Очень даже совместимы оказываются христианство и чтение исторической литературы: «Ты плохой христианин. Иди и прочти историю Леонардо д’Ареццо», – советует он деятелю, вздумавшему вернуть избрание по жребию. Главный предмет попечения Савонаролы – демократическая реформа, отдавшая власть в руки Великого совета.
Однако «демократическая реформа» в самой себе содержит парадокс: чтобы продолжать реформу, нужно отчасти поступиться демократией. Савонарола зорко следит за тем, чтобы до власти не добрались противники Дела. И первая попытка Макиавелли поучаствовать в выборах оборачивается неудачей – может быть, он и не был противником Савонаролы, но и к числу его сторонников, из которых формировались руководящие органы, тоже не принадлежал. Так что, кроме идейных разногласий, имелись у Макиавелли и личные счеты. Практическая политика и он в практической политике – вот что главное. Не следует забывать, что Макиавелли был художник. Не подпускать его к делам государственным – все равно что Микеланджело оторвать от его мраморной глыбы. Гибель Савонаролы открыла Макиавелли путь в любимое искусство политики. В 29 лет, в 1498 году Макиавелли избирается секретарем второй канцелярии – докладчиком по иностранным делам. Он обретает свое призвание.
Частная биография наконец слилась с общественной. Дальнейшее хорошо известно.
Четырнадцать с половиной лет государственной службы. Посольства к папе, к итальянским государям, во Францию. Наблюдения за поступками и характерами, предварительные выводы. Отчеты, приводившие в восторг членов второй канцелярии, – ироничные, сжатые, блестящим языком написанные. Не меньший восторг вызывали и частные письма. Никколо умел завернуть анекдотец в духе Боккаччо; не щадя себя, он описывал собственные похождения в поисках шлюхи (он же два месяца на чужбине, без жены), закончившиеся тем, что его буквально стошнило при виде отвратной девки. И впрямь, что есть красота без души? Подавая себя на бумаге похабником и циником, был между тем нежнейшим мужем и отцом множества детей. Отправляясь в очередное посольство, хоть и радовался профессиональной востребованности, сокрушался о разлуке с домом.
Помимо текущих отчетов были в ту пору написаны и крупные работы: трактат об организации военных сил республики и обзоры событий в Германии и Франции с углублением в национальный характер этих государств. Макиавелли сочетал две секретарские должности (секретарь, как мы понимаем, – это в те времена скорее «помощник министра») – второй канцелярии, занимавшейся международными делами, и военной комиссии Десяти. В практике военного дела он смыслил мало: сохранились воспоминания современников о том, как теоретик, шагая не в ногу и не умея владеть оружием, пытался муштровать новобранцев. Но ведь не в этих же досадных мелочах дело – он нашел способ служить республике по-своему, не только исполняя обязанности, предусмотренные должностью. Под него, под его новаторскую идею народного ополчения, создают особую магистратуру – Комиссию по делам народного ополчения. Комиссия была приведена к присяге в январе 1507 года, а Макиавелли сделался и ее секретарем – ключевая должность, на которой можно спасти теснимую со всех сторон республику.
Спасти республику не получилось. Искусные дипломаты лавировали между французами и немцами, надеясь, что те помогут им разделаться с местными соперниками и уберутся домой. Но, раз сунув нос в итальянские дела, чужаки уходить отказались. Призывая на помощь против одних иностранцев других, итальянские города навлекли на свою голову еще более страшного завоевателя – испанцев. Народное ополчение мало что могло противопоставить хорошо обученному регулярному войску. Патриотизм, на который понадеялся Макиавелли, не помог, да и непростая штука этот местный патриотизм: среди городов, вошедших в состав Флорентийской республики, многие (и в первую очередь Пиза) сочли бы за патриотизм отделиться от Флоренции и посильнее навредить ей.
В 1512 году произошла реставрация Медичи. Пьеро Содерини, покровитель Макиавелли (поговаривали, что на самом деле республикой правит Никколо, а Содерини, пожизненный гонфалоньер, только ширма), бежал. Макиавелли отстранили от всех его должностей. Понятное дело, их захватили изголодавшиеся в изгнании приверженцы Медичи. Идеологической подоплеки в смещении Макиавелли и его высылке не было. Он с готовностью изъявил желание служить новой власти. Да и выслали всего на год, не из страны – из столицы. Считали бы врагом – не так бы расправились.
Готовность служить Медичи – вовсе не беспринципность. Он не связывал себя с партиями, но связывал с родиной. Томясь от безделья в затянувшейся ссылке, Макиавелли грозился пойти писарем или гувернером к какому-нибудь вельможе, однако отверг и приглашение из Рима, на службу к кардиналу, и приглашение из Франции. Его интересовала только одна работа – флорентийского секретаря. Но реабилитация затянулась. Через год после возвращения Медичи, как раз когда ссылка заканчивалась, раскрыли заговор, и Макиавелли заподозрили в причастности. Худший момент его жизни – тюремное заключение, шесть ударов плетьми, страх перед более жестокими пытками и приговором. Он молит о помиловании в стихах. Да, тут понадобились стихи, общий язык эпохи. «Быть может, Музы к вам найдут подход, божественным умилостивив пеньем», – взывает он к Джульяно, младшему сыну Лоренцо Медичи. Ну да, Музы, кто же еще…
С наивным бесстыдством Макиавелли обрекает других: «Что ж, виноваты сами! Пусть подыхают в петле. В добрый час! А я помилованья жду от вас». Конечно, он – особенный. И в этот «добрый час» свою выделенность Макиавелли оправдывает именно тем, что он поэт (он даже предполагает шутливо, что в колодки попал оттого, что его перепутали с бездарным виршеплетом Даццо):
Так он понимает помилование.
И его помиловали. По случаю избрания Джованни Медичи папой (под именем Льва Х) была объявлена амнистия. Медичи, усвоившие уроки Лоренцо, склонялись к милосердию. Но помиловав «поэта», дипломата ни в столицу, ни тем паче в политику не вернули. Отныне проживание его ограничено семейным поместьицем под Сан-Кашьяно, и вся его деятельность сводится к литературному творчеству.
Работа Макиавелли как бы по инерции начинается с историософии и теоретической политики – с «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия» и «Государя». Огромные «Рассуждения» и краткий, заслуженно прославленный «Государь» были написаны в тот же 1513 год, начало которого Макиавелли провел в тюрьме. Со всей очевидностью, он рассчитывал этими трактатами доказать свою профпригодность (и «Рассуждения» прервал, чтобы между главами написать «Государя» – более емкого, более актуального). Медичи не откликнулись. Полагали, вероятно, что и сами справятся с управлением государством, благодаря семейному таланту. Так что на семь лет Макиавелли погрузился в литературный труд, и тогда-то, на досуге, перевел комедии Плавта и написал собственные, поработал в новом жанре литературной сказки (разумеется, сатирической – вряд ли он может иначе). Типично для него было начать творческие опыты с теории – «Рассуждения о нашем языке» – и закончить мрачнейшим «Золотым ослом», опередившим «Скотный двор» Оруэлла. Поэма завершается выводом о ничтожестве человека перед животными. Вот он, естественный человек!
Не может Макиавелли радоваться простой деревенской жизни, и пробудившийся литературный гений его не согревает. «Мне имя – Никколо Макиавелли» – для него это не подпись под стихотворением и даже не строка в семейной памятной книжке (такие книжицы вели многие, в том числе и он). Только одним способом он может быть самим собой – но этого-то способа его и лишили.
Семь лет – достаточный срок, чтобы обновился состав организма. Семь лет – достаточный срок для покаяния. И по-прежнему кажется, что внешние события как-то связаны с личной биографией Макиавелли. В 1519 году умирает Лоренцо, сын Пьеро Медичи, последний законный представитель династии. Он не оставил сыновей, только дочь, будущую королеву Франции Екатерину Медичи. Джульяно, к которому Никколо взывал о возвращении имени, скончался еще в 1516-м, тоже без наследников. Папа Лев X и кардинал Джулио в силу своего сана жениться не могли. Разве справятся они с таким оборотом событий без советов Макиавелли? Одно за другим пишет он для них наставления: «Рассуждения о способах упорядочения дел во Флоренции после смерти герцога Лоренцо», два наглядных примера – «Описание событий в городе Лукке» и «Жизнь Каструччо Кастракани» и, конечно же, трактат «О военном искусстве», как же без него. За все старания кардинал Джулио вознаградил его поручением написать «Историю Флоренции».
Макиавелли принял это как явный знак доверия, тем более что отныне ему давали порой и деловые поручения – не слишком важные, по большей части хлопотать о торговых интересах Флоренции в соседних городах, но главное – насущные, современные. К тому же «История», увенчанная мифом о веке Лоренцо, конечно же, укрепляла династию, которая отныне состояла из двух мальчиков, незаконных сыновей Лоренцо и Джульяно. И в родной город Макиавелли теперь наведывался все чаще, благо появляться там ему разрешили еще в 1516 году (в 1522-м, правда, вышла накладка: заподозрили в причастности к очередному заговору в «садах Ручеллаи», где собирались поэты, но к ответственности не привлекли). Политические дела – не помеха литературным заботам: возможность поставить «Мандрагору» на сцене весьма привлекала Макиавелли. Комедия – словно политический трактат, она обретает смысл только в действии, только на глазах современников. «Мандрагора» была поставлена в частном доме во Флоренции, и с ее постановкой связана встреча, быть может, роковая для Макиавелли: последняя, поздняя любовь, певица Барнаба Салутати.
Или не так? Последней его любовью, как и первой, была политика – практическая, местная, флорентийская политика. Множество мелочей, из которых складывается жизнь.
Свою «Историю» он преподнес кардиналу Джулио – тогда уже папе Клименту VII – в 1525 году. Специально съездил в Рим. И теперь, пройдя испытание, был вновь призван к профессиональной деятельности. Вероятно, «История Флоренции» вполне отвечала пожеланиям Климента VII, помогала осмыслить прошлое, однако и в настоящем дела у Медичи шли неважно. Испанцы явно готовились к новому вторжению. Знатока военного дела отправляют в Фаенцу, где его давний друг Гвиччардини организует войско. Тогда-то Гвиччардини и убедился (а впоследствии умиленно об этом вспоминал), что из автора трактата «О военном искусстве» не вышло бы даже лейтенанта.
Гвиччардини – идеальный Макиавелли. Он был полномочным послом Флоренции в Испании и в Папской области, а теперь еще стал военачальником. Под конец жизни (а не как Макиавелли – вынужденно, в самом расцвете сил) он написал «Историю Италии», продолжив с того места, на котором остановился Макиавелли, написал и комментарии к рассуждениям последнего о Тите Ливии и «Государю». Поскольку сочинения Макиавелли были в середине XVI века внесены в список запрещенных книг, Европа знакомилась с «Историей Флоренции» через посредство Гвиччардини. В тот год два дипломата обсуждали проект реорганизации пехоты. Несколько запоздалое дело, когда испанцы уже стояли у порога. В 1526 году родился еще один проект – укрепления стен Флоренции, настолько успешный, что его утвердили официально и создали коллегию Пяти по укреплению стен. Секретарем коллегии был назначен Макиавелли. Наконец-то!
И вновь он полон энергии, всех заражает своей верой. Но вражеское нашествие все разрастается. 4 мая 1527 года сбылось давнее пророчество Савонаролы: пал Рим. Тут же из Флоренции изгнали юного Алессандро, последнего Медичи, и 10 мая Большой Совет на торжественном заседании провозгласил восстановление республики и назначил выборы канцлера. Вполне уверенный в своем торжестве, Макиавелли предложил собственную кандидатуру на высшую должность в только что утвержденной республике. За него было подано 12 голосов против 555.
Через шесть недель, 21 июня, Никколо Макиавелли умер. Тело его упокоилось в базилике Санта-Кроче, где прежде него лег Данте, а после него – Микеланджело.
В смерти он стал самим собой, и голос секретаря республики взывает к нам сквозь века:
Удостоверьте, что и в самом деле
мне имя – Никколо Макиавелли.
Никколо Макиавелли – его светлости Лоренцо деи Медичи{1}
Обыкновенно, желая снискать милость правителя, люди посылают ему в дар то, что имеют самого дорогого или чем надеются доставить ему наибольшее удовольствие, а именно: коней, оружие, парчу, драгоценные камни и прочие украшения, достойные величия государей. Я же, вознамерившись засвидетельствовать мою преданность Вашей светлости, не нашел среди того, чем владею, ничего более дорогого и более ценного, нежели познания мои в том, что касается деяний великих людей, приобретенные мною многолетним опытом в делах настоящих и непрестанным изучением дел минувших. Положив много времени и усердия на обдумывание того, что я успел узнать, я заключил свои размышления в небольшом труде, который посылаю в дар Вашей светлости. И хотя я полагаю, что сочинение это недостойно предстать перед вами, однако же верю, что по своей снисходительности вы удостоите принять его, зная, что не в моих силах преподнести вам дар больший, нежели средство в кратчайшее время постигнуть то, что сам я узнавал ценой многих опасностей и тревог. Я не заботился здесь ни о красоте слога, ни о пышности и звучности слов, ни о каких внешних украшениях и затеях, которыми многие любят расцвечивать и уснащать свои сочинения, ибо желал, чтобы мой труд либо остался в безвестности, либо получил признание единственно за необычность и важность предмета. Я желал бы также, чтобы не сочли дерзостью то, что человек низкого и ничтожного звания берется обсуждать и направлять действия государей. Как художнику, когда он рисует пейзаж, надо спуститься в долину, чтобы охватить взглядом холмы и горы, и подняться на гору, чтобы охватить взглядом долину, так и здесь: чтобы постигнуть сущность народа, надо быть государем, а чтобы постигнуть природу государей, надо принадлежать к народу.
Пусть же Ваша светлость примет сей скромный дар с тем чувством, какое движет мною; если вы соизволите внимательно прочитать и обдумать мой труд, вы ощутите, сколь безгранично я желаю Вашей светлости достичь того величия, которое сулят вам судьба и ваши достоинства. И если с той вершины, куда вознесена Ваша светлость, взор ваш когда-либо обратится на ту низменность, где я обретаюсь, вы увидите, сколь незаслуженно терплю я великие и постоянные удары судьбы.
Скольких видов бывают государства и как они приобретаются
Все государства, все державы, обладавшие или обладающие властью над людьми, были и суть либо республики, либо государства, управляемые единовластно. Последние могут быть либо унаследованными – если род государя правил долгое время, либо новыми. Новым может быть либо государство в целом – таков Милан для Франческо Сфорца{2}; либо его часть, присоединенная к унаследованному государству вследствие завоевания – таково Неаполитанское королевство для короля Испании{3}. Новые государства разделяются на те, где подданные привыкли повиноваться государям, и те, где они искони жили свободно; государства приобретаются либо своим, либо чужим оружием, либо милостью судьбы, либо доблестью.
О наследственном единовластии
Я не стану касаться республик, ибо подробно говорю о них в другом месте{4}. Здесь я перейду прямо к единовластному правлению и, держась намеченного выше порядка, разберу, какими способами государи могут управлять государствами и удерживать над ними власть.
Начну с того, что наследному государю, чьи подданные успели сжиться с правящим домом, гораздо легче удержать власть, нежели новому, ибо для этого ему достаточно не преступать обычая предков и впоследствии без поспешности применяться к новым обстоятельствам. При таком образе действий даже посредственный правитель не утратит власти, если только не будет свергнут особо могущественной и грозной силой, но и в этом случае он отвоюет власть при первой же неудаче завоевателя.
У нас в Италии примером тому может служить герцог Феррарский{5}, который удержался у власти после поражения, нанесенного ему венецианцами в 1484 году и папой Юлием в 1510-м, только потому, что род его исстари правил в Ферраре{6}. Ибо у государя, унаследовавшего власть, меньше причин и меньше необходимости притеснять подданных, почему они и платят ему большей любовью, и если он не обнаруживает чрезмерных пороков, вызывающих ненависть, то закономерно пользуется благорасположением граждан. Давнее и преемственное правление заставляет забыть о бывших некогда переворотах и вызвавших их причинах, тогда как всякая перемена прокладывает путь другим переменам.
О смешанных государствах
Трудно удержать власть новому государю. И даже наследному государю, присоединившему новое владение – так что государство становится как бы смешанным, – трудно удержать над ним власть прежде всего вследствие той же естественной причины, какая вызывает перевороты во всех новых государствах. А именно: люди, веря, что новый правитель окажется лучше, охотно восстают против старого, но вскоре они на опыте убеждаются, что обманулись, ибо новый правитель всегда оказывается хуже старого. Что опять-таки естественно и закономерно, так как завоеватель притесняет новых подданных, налагает на них разного рода повинности и обременяет их постоями войска, как это неизбежно бывает при завоевании. И таким образом наживает врагов в тех, кого притеснил, и теряет дружбу тех, кто способствовал завоеванию, ибо не может вознаградить их в той степени, в какой они ожидали, но не может и применить к ним крутые меры, будучи им обязан – ведь без их помощи он не мог бы войти в страну, как бы ни было сильно его войско. Именно по этим причинам Людовик XII, король Франции, быстро занял Милан и так же быстро его лишился. И герцогу Лодовико потому же удалось в тот раз отбить Милан собственными силами. Ибо народ, который сам растворил перед королем ворота, скоро понял, что обманулся в своих упованиях и расчетах, и отказался терпеть гнет нового государя.
Правда, если мятежная страна завоевана повторно, то государю легче утвердить в ней свою власть, так как мятеж дает ему повод с меньшей оглядкой карать виновных, уличать подозреваемых, принимать защитные меры в наиболее уязвимых местах. Так в первый раз Франция сдала Милан, едва герцог Лодовико пошумел на его границах, но во второй раз Франция удерживала Милан до тех пор, пока на нее не ополчились все итальянские государства и не рассеяли и не изгнали ее войска из пределов Италии{7}, что произошло по причинам, названным выше. Тем не менее Франция оба раза потеряла Милан. Причину первой неудачи короля, общую для всех подобных случаев, я назвал; остается выяснить причину второй и разобраться в том, какие средства были у Людовика – и у всякого на его месте, – чтобы упрочить завоевание верней, чем то сделала Франция.
Начну с того, что завоеванное и унаследованное владения могут принадлежать либо к одной стране и иметь один язык, либо к разным странам и иметь разные языки. В первом случае удержать завоеванное нетрудно, в особенности если новые подданные и раньше не знали свободы. Чтобы упрочить над ними власть, достаточно искоренить род прежнего государя, ибо при общности обычаев и сохранении старых порядков ни от чего другого не может произойти беспокойства. Так, мы знаем, обстояло дело в Бретани, Бургундии, Нормандии и Гаскони{8}, которые давно вошли в состав Франции; правда, языки их несколько различаются, но благодаря сходству обычаев они мирно уживаются друг с другом. В подобных случаях завоевателю следует принять лишь две меры предосторожности: во-первых, проследить за тем, чтобы род прежнего государя был искоренен, во-вторых, сохранить прежние законы и подати – тогда завоеванные земли в кратчайшее время сольются в одно целое с исконным государством завоевателя.
Но если завоеванная страна отличается от унаследованной по языку, обычаям и порядкам, то тут удержать власть поистине трудно, тут требуется и большая удача, и большое искусство. И одно из самых верных и прямых средств для этого – переселиться туда на жительство. Такая мера упрочит и обезопасит завоевание – именно так поступил с Грецией турецкий султан, который, как бы ни старался, не удержал бы Грецию в своей власти, если бы не перенес туда свою столицу{9}. Ибо, только живя в стране, можно заметить начинающуюся смуту и своевременно ее пресечь, иначе узнаешь о ней тогда, когда она зайдет так далеко, что поздно будет принимать меры. Обосновавшись в завоеванной стране, государь, кроме того, избавит ее от грабежа чиновников, ибо подданные получат возможность прямо взывать к суду государя – что даст послушным больше поводов любить его, а непослушным – бояться. И если бы кто-нибудь из соседей замышлял нападение, то теперь он проявит большую осторожность, так что государь едва ли лишится завоеванной страны, если переселится туда на жительство.
Другое отличное средство – учредить в одном-двух местах колонии, связующие новые земли с государством завоевателя. Кроме этой есть лишь одна возможность – разместить в стране значительное количество кавалерии и пехоты. Колонии не требуют больших издержек, устройство и содержание их почти ничего не стоят государю, и разоряют они лишь тех жителей, чьи поля и жилища отходят новым поселенцам, то есть горстку людей, которые, обеднев и рассеявшись по стране, никак не смогут повредить государю; все же прочие останутся в стороне и поэтому скоро успокоятся, да, кроме того, побоятся, оказав непослушание, разделить участь разоренных соседей. Так что колонии дешево обходятся государю, верно ему служат и разоряют лишь немногих жителей, которые, оказавшись в бедности и рассеянии, не смогут повредить государю. По каковому поводу уместно заметить, что людей следует либо ласкать, либо изничтожать, ибо за малое зло человек может отомстить, а за большое – не может; из чего следует, что наносимую человеку обиду надо рассчитать так, чтобы не бояться мести. Если же вместо колоний поставить в стране войско, то содержание его обойдется гораздо дороже и поглотит все доходы от нового государства, вследствие чего приобретение обернется убытком; к тому же от этого пострадает гораздо больше людей, так как постои войска обременяют все население, отчего каждый, испытывая тяготы, становится врагом государю, а такие враги могут ему повредить, ибо хотя они и побеждены, но остаются у себя дома. Итак, с какой стороны ни взгляни, содержание подобного гарнизона вредно, тогда как учреждение колоний полезно.
В чужой по обычаям и языку стране завоевателю следует также сделаться главой и защитником более слабых соседей и постараться ослабить сильных, а кроме того, следить за тем, чтобы в страну как-нибудь не проник чужеземный правитель, не уступающий ему силой. Таких всегда призывают недовольные внутри страны по избытку честолюбия или из страха, – так некогда римлян в Грецию призвали этолийцы{10}, да и во все другие страны их тоже призывали местные жители. Порядок же вещей таков, что, когда могущественный государь входит в страну, менее сильные государства сразу примыкают к нему – обычно из зависти к тем, кто превосходит их силой, – так что ему нет надобности склонять их в свою пользу, ибо они сами охотно присоединятся к созданному им государству. Надо только не допускать, чтобы они расширялись и крепли, и тогда, своими силами и при их поддержке, нетрудно будет обуздать более крупных правителей и стать полновластным хозяином в данной стране. Если же государь обо всем этом не позаботится, он скоро лишится завоеванного, но до того претерпит бесчисленное множество трудностей и невзгод.
Римляне, завоевывая страну, соблюдали все названные правила: учреждали колонии, покровительствовали слабым, не давая им, однако, войти в силу; обуздывали сильных и принимали меры к тому, чтобы в страну не проникло влияние могущественных чужеземцев. Ограничусь примером Греции. Римляне привлекли на свою сторону ахейцев и этолийцев{11}; унизили Македонское царство; изгнали оттуда Антиоха. Но, невзирая ни на какие заслуги, не позволили ахейцам и этолийцам расширить свои владения, не поддались на лесть Филиппа и не заключили с ним союза, пока не сломили его могущества, и не уступили напору Антиоха, домогавшегося владений в Греции. Римляне поступали так, как надлежит поступать всем мудрым правителям, то есть думали не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, и старались всеми силами предотвратить возможные беды, что нетрудно сделать, если вовремя принять необходимые меры, но если дожидаться, пока беда грянет, то никакие меры не помогут, ибо недуг станет неизлечимым.
Здесь происходит то же самое, что с чахоткой: врачи говорят, что в начале эту болезнь трудно распознать, но легко излечить; если же она запущена, то ее легко распознать, но излечить трудно. Так же и в делах государства: если своевременно обнаружить зарождающийся недуг, что дано лишь мудрым правителям, то избавиться от него нетрудно, но если он запущен так, что всякому виден, то никакое снадобье уже не поможет.
Римляне, предвидя беду заранее, тотчас принимали меры, а не бездействовали из опасения вызвать войну, ибо знали, что войны нельзя избежать, можно лишь оттянуть ее – к выгоде противника. Поэтому они решились на войну с Филиппом и Антиохом на территории Греции – чтобы потом не пришлось воевать с ними в Италии. В то время еще была возможность избежать войны как с тем, так и с другим, но они этого не пожелали. Римлянам не по душе была поговорка, которая не сходит с уст теперешних мудрецов: полагайтесь на благодетельное время, – они считали благодетельным лишь собственную доблесть и дальновидность. Промедление же может обернуться чем угодно, ибо время приносит с собой как зло, так и добро, как добро, так и зло.
Но вернемся к Франции и посмотрим, выполнила ли она хоть одно из названных мною условий. Я буду говорить не о Карле{12}, а о Людовике – он дольше удерживался в Италии, поэтому его образ действия для нас нагляднее, – и вы убедитесь, что он поступал прямо противоположно тому, как должен поступать государь, чтобы удержать власть над чужой по обычаям и языку страной.
Король Людовик вошел в Италию благодаря венецианцам{13}, которые, желая расширить свои владения, потребовали за помощь половину Ломбардии. Я не виню короля за эту сделку: желая ступить в Италию хоть одной ногой и не имея в ней союзников, в особенности после того, как по милости Карла перед Францией захлопнулись все двери, он вынужден был заключать союзы, не выбирая. И он мог бы рассчитывать на успех, если бы не допустил ошибок впоследствии. Завоевав Ломбардию, он сразу вернул Франции престиж, утраченный ею при Карле: Генуя покорилась{14}, флорентийцы предложили союз{15}; маркиз Мантуанский{16}, герцог Феррарский, дом Бентивольи, графиня Форли, властители Фаэнцы, Пезаро, Римини, Камерино, Пьомбино; Лукка, Пиза, Сиена – все устремились к Людовику с изъявлениями дружбы. Тут-то венецианцам и пришлось убедиться в опрометчивости своего шага: ради двух городов в Ломбардии они отдали под власть короля две трети Италии{17}.
Рассудите теперь, как легко было королю закрепить свое преимущество: для этого надо было лишь следовать названным правилам и обеспечить безопасность союзникам; многочисленные, но слабые, в страхе кто перед Церковью, кто перед венецианцами, они вынуждены были искать его покровительства; он же мог бы через них обезопасить себя от тех, кто еще оставался в силе. И, однако, не успел он войти в Милан, как предпринял обратное: помог папе Александру захватить Романью. И не заметил, что этим самым подрывает свое могущество, отталкивает союзников и тех, кто вверился его покровительству, и к тому же значительно укрепляет светскую власть папства, которое и без того крепко властью духовной. Совершив первую ошибку, он вынужден был дальше идти тем же путем, так что ему пришлось самому явиться в Италию{18}, чтобы обуздать честолюбие Александра и не дать ему завладеть Тосканой. Но Людовику как будто мало было того, что он усилил Церковь и оттолкнул союзников: домогаясь Неаполитанского королевства{19}, он разделил его с королем Испании, то есть призвал в Италию, где сам был властелином, равного по силе соперника, – как видно, затем, чтобы недовольным и честолюбцам было у кого искать прибежища. Изгнав короля, который мог стать его данником{20}, он призвал в королевство государя, который мог изгнать его самого.
Поистине страсть к завоеваниям – дело естественное и обычное; и тех, кто учитывает при этом свои возможности, все одобрят или же никто не осудит; но достойную осуждения ошибку совершает тот, кто не учитывает своих возможностей и стремится к завоеваниям какой угодно ценой. Франции стоило бы попытаться овладеть Неаполем, если бы она могла сделать это своими силами, но она не должна была добиваться его ценою раздела. Если раздел Ломбардии с венецианцами еще можно оправдать тем, что он позволил королю утвердиться в Италии, то этот второй раздел достоин лишь осуждения, ибо не может быть оправдан подобной необходимостью.
Итак, Людовик совершил общим счетом пять ошибок: изгнал мелких правителей, помог усилению сильного государя внутри Италии, призвал в нее чужеземца, равного себе могуществом, не переселился в Италию, не учредил там колоний.
Эти пять ошибок могли бы оказаться не столь уж пагубными при его жизни, если бы он не совершил шестой: не посягнул на венецианские владения{21}. Венеции следовало дать острастку до того, как он помог усилению Церкви и призвал испанцев, но, совершив обе эти ошибки, нельзя было допускать разгрома Венеции. Оставаясь могущественной, она удерживала бы других от захвата Ломбардии как потому, что сама имела на нее виды, так и потому, что никто не захотел бы вступать в войну с Францией за то, чтобы Ломбардия досталась Венеции, а воевать с Францией и Венецией одновременно ни у кого не хватило бы духу. Если же мне возразят, что Людовик уступил Романью Александру, а Неаполь – испанскому королю, дабы избежать войны, я отвечу прежними доводами, а именно: что нельзя попустительствовать беспорядку ради того, чтобы избежать войны, ибо войны не избежишь, а преимущество в войне утратишь. Если же мне заметят, что король был связан обещанием папе: в обмен на расторжение королевского брака{22} и кардинальскую шапку архиепископу Руанскому помочь захватить Романью, – то я отвечу на это в той главе{23}, где речь пойдет об обещаниях государей и о том, каким образом следует их исполнять.
Итак, король Людовик потерял Ломбардию только потому, что отступил от тех правил, которые соблюдались государями, желавшими удержать завоеванную страну. И в этом нет ничего чудесного, напротив, все весьма обычно и закономерно. Я говорил об этом в Нанте с кардиналом Руанским{24}, когда Валентино – так в просторечии звали Чезаре Борджа, сына папы Александра, – покорял Романью; кардинал заметил мне, что итальянцы мало смыслят в военном деле, я отвечал ему, что французы мало смыслят в политике, иначе они не допустили бы такого усиления Церкви. Как показал опыт, Церковь и Испания благодаря Франции расширили свои владения в Италии, а Франция благодаря им потеряла там все. Отсюда можно извлечь вывод, многократно подтверждавшийся: горе тому, кто умножает чужое могущество, ибо оно добывается умением или силой, а оба эти достоинства не вызывают доверия у того, кому могущество достается.
Почему царство Дария, завоеванное Александром, не восстало против преемников Александра после его смерти
Рассмотрев, какого труда стоит удержать власть над завоеванным государством, можно лишь подивиться, почему вся держава Александра Великого – после того, как он в несколько лет покорил Азию{25} и вскоре умер, – против ожидания не только не распалась, но мирно перешла к его преемникам, которые в управлении ею не знали других забот, кроме тех, что навлекали на себя собственным честолюбием{26}. В объяснение этого надо сказать, что все единовластно управляемые государства, сколько их было на памяти людей, разделяются на те, где государь правит в окружении слуг, которые милостью и соизволением его поставлены на высшие должности и помогают ему управлять государством, и те, где государь правит в окружении баронов, властвующих не милостью государя, но в силу древности рода. Бароны эти имеют наследные государства и подданных, каковые признают над собой их власть и питают к ним естественную привязанность. Там, где государь правит посредством слуг, он обладает большей властью, так как по всей стране подданные знают лишь одного властелина; если же повинуются его слугам, то лишь как чиновникам и должностным лицам, не питая к ним никакой особой привязанности.
Примеры разного образа правления являют в наше время турецкий султан и французский король. Турецкая монархия повинуется одному властелину; все прочие в государстве – его слуги; страна поделена на округи – санджаки{27}, куда султан назначает наместников, которых меняет и переставляет, как ему вздумается. Король Франции, напротив, окружен многочисленной родовой знатью, признанной и любимой своими подданными и, сверх того, наделенной привилегиями, на которые король не может безнаказанно посягнуть.
Если мы сравним эти государства, то увидим, что монархию султана трудно завоевать, но по завоевании легко удержать; и напротив, такое государство, как Франция, в известном смысле проще завоевать, но зато удержать куда сложнее. Державой султана нелегко овладеть потому, что завоеватель не может рассчитывать на то, что его призовет какой-либо местный властитель, или на то, что мятеж среди приближенных султана облегчит ему захват власти. Как сказано выше, приближенные султана – его рабы, и так как они всем обязаны его милостям, то подкупить их труднее, но и от подкупленных от них было бы мало толку, ибо по указанной причине они не могут увлечь за собой народ. Следовательно, тот, кто нападает на султана, должен быть готов к тому, что встретит единодушный отпор, и рассчитывать более на свои силы, чем на чужие раздоры. Но если победа над султаном одержана и войско его наголову разбито в открытом бою, завоевателю некого более опасаться, кроме разве кровной родни султана. Если же и эта истреблена, то можно никого не бояться, так как никто другой не может увлечь за собой подданных; и как до победы не следовало надеяться на поддержку народа, так после победы не следует его опасаться.
Иначе обстоит дело в государствах, подобных Франции: туда нетрудно проникнуть, вступив в сговор с кем-нибудь из баронов, среди которых всегда найдутся недовольные и охотники до перемен. По указанным причинам они могут открыть завоевателю доступ в страну и облегчить победу. Но удержать такую страну трудно, ибо опасность угрожает как со стороны тех, кто тебе помог, так и со стороны тех, кого ты покорил силой. И тут уж недостаточно искоренить род государя, ибо всегда останутся бароны, готовые возглавить новую смуту; а так как ни удовлетворить их притязания, ни истребить их самих ты не сможешь, то они при первой же возможности лишат тебя власти.
Если мы теперь обратимся к государству Дария{28}, то увидим, что оно сродни державе султана, почему Александр и должен был сокрушить его одним ударом, наголову разбив войско Дария в открытом бою. Но после такой победы и гибели Дария он по указанной причине мог не опасаться за прочность своей власти. И преемники его могли бы править, не зная забот, если бы жили во взаимном согласии: никогда в их государстве не возникало других смут, кроме тех, что сеяли они сами.
Тогда как в государствах, устроенных наподобие Франции, государь не может править столь беззаботно. В Испании, Франции, Греции, где было много мелких властителей, то и дело вспыхивали восстания против римлян{29}. И пока живо помнилось прежнее устройство, власть Рима оставалась непрочной; но по мере того, как оно забывалось, римляне, благодаря своей мощи и продолжительности господства, все прочнее утверждали свою власть в этих странах. Так что позднее, когда римляне воевали между собой, каждый из соперников вовлекал в борьбу те провинции, где был более прочно укоренен. И местные жители, чьи исконные властители были истреблены, не признавали над собой других правителей, кроме римлян. Если мы примем все это во внимание, то сообразим, почему Александр с легкостью удержал азиатскую державу, тогда как Пирру{30} и многим другим стоило огромного труда удержать завоеванные ими страны. Причина тут не в большей или меньшей доблести победителя, а в различном устройстве завоеванных государств.
Как управлять городами или государствами, которые, до того как были завоеваны, жили по своим законам
Если, как сказано, завоеванное государство с незапамятных времен живет свободно и имеет свои законы, то есть три способа его удержать. Первый – разрушить; второй – переселиться туда на жительство; третий – предоставить гражданам право жить по своим законам, при этом обложив их данью и вверив правление небольшому числу лиц, которые ручались бы за дружественность города государю. Эти доверенные лица будут всячески поддерживать государя, зная, что им поставлены у власти и сильны только его дружбой и мощью. Кроме того, если не хочешь подвергать разрушению город, привыкший жить свободно, то легче всего удержать его при посредстве его же граждан, чем каким-либо другим способом.
Обратимся к примеру Спарты и Рима. Спартанцы удерживали Афины и Фивы, создав там олигархию{31}, однако впоследствии потеряли оба города. Римляне, чтобы удержать Капую, Карфаген и Нуманцию, разрушили их{32} и сохранили их в своей власти. Грецию они попытались удержать почти тем же способом, что спартанцы, то есть установили там олигархию и не отняли свободу и право жить по своим законам, однако же потерпели неудачу и, чтобы не потерять всю Грецию, вынуждены были разрушить в ней многие города{33}.
Ибо в действительности нет способа надежно овладеть городом иначе, как подвергнув его разрушению. Кто захватит город, с давних пор пользующийся свободой, и пощадит его, того город не пощадит. Там всегда отыщется повод для мятежа во имя свободы и старых порядков, которых не заставят забыть ни время, ни благодеяния новой власти. Что ни делай, как ни старайся, но, если не разъединить и не рассеять жителей города, они никогда не забудут ни прежней свободы, ни прежних порядков и при первом удобном случае попытаются их возродить, как сделала Пиза{34} через сто лет после того, как подпала под владычество флорентийцев.
Но если город или страна привыкли состоять под властью государя, а род его истреблен, то жители города не так-то легко возьмутся за оружие, ибо, с одной стороны, привыкнув повиноваться, с другой – не имея старого государя, они не сумеют ни договориться об избрании нового, ни жить свободно. Так что у завоевателя будет достаточно времени, чтобы расположить их к себе и тем обеспечить себе безопасность. Тогда как в республиках больше жизни, больше ненависти, больше жажды мести; в них никогда не умирает и не может умереть память о былой свободе. Поэтому самое верное средство удержать их в своей власти – разрушить их или же в них поселиться.
О новых государствах, приобретаемых собственным оружием или доблестью
Нет ничего удивительного в том, что, говоря о завоевании власти, о государе и государстве, я буду ссылаться на примеры величайших мужей. Люди обычно идут путями, проложенными другими, и действуют, подражая какому-либо образцу, но так как невозможно ни неуклонно следовать этими путями, ни сравняться в доблести с теми, кого мы избираем за образец, то человеку разумному надлежит избирать пути, проложенные величайшими людьми, и подражать наидостойнейшим, чтобы если не сравняться с ними в доблести, то хотя бы исполниться ее духа. Надо уподобиться опытным стрелкам, которые, если видят, что мишень слишком удалена, берут гораздо выше, но не для того, чтобы стрела ушла вверх, а для того, чтобы, зная силу лука, с помощью высокого прицела попасть в отдаленную цель.
Итак, в новых государствах удержать власть бывает легче или труднее в зависимости от того, сколь велика доблесть нового государя. Может показаться, что если частного человека приводит к власти либо доблесть, либо милость судьбы, то они же в равной мере помогут ему преодолеть многие трудности впоследствии. Однако в действительности кто меньше полагался на милость судьбы, тот дольше удерживался у власти. Еще облегчается дело и благодаря тому, что новый государь, за неимением других владений, вынужден поселиться в завоеванном.
Но переходя к тем, кто приобрел власть не милостью судьбы, а личной доблестью, как наидостойнейших я назову Моисея, Кира, Тезея{35} и им подобных. И хотя о Моисее нет надобности рассуждать, ибо он был лишь исполнителем воли Всевышнего, однако следует преклониться перед той благодатью, которая сделала его достойным собеседовать с Богом. Но обратимся к Киру и прочим завоевателям и основателям царства: их величию нельзя не дивиться, и, как мы видим, дела их и установления не уступают тем, что были внушены Моисею свыше. Обдумывая жизнь и подвиги этих мужей, мы убеждаемся в том, что судьба послала им только случай, то есть снабдила материалом, которому можно было придать любую форму: не явись такой случай, доблесть их угасла бы, не найдя применения; не обладай они доблестью, тщетно явился бы случай.
Моисей не убедил бы народ Израиля следовать за собой, дабы выйти из неволи, если бы не застал его в Египте в рабстве и угнетении у египтян. Ромул не стал бы царем Рима и основателем государства, если бы не был по рождении брошен на произвол судьбы и если бы Альба не оказалась для него слишком тесной. Кир не достиг бы такого величия, если бы к тому времени персы не были озлоблены господством мидян, а мидяне – расслаблены и изнежены от долгого мира{36}. Тезей не мог бы проявить свою доблесть, если бы не застал афинян живущими обособленно друг от друга. Итак, каждому из этих людей выпал счастливый случай, но только их выдающаяся доблесть позволила им раскрыть смысл случая, благодаря чему отечества их прославились и обрели счастье.
Кто, подобно этим людям, следует путем доблести, тому трудно завоевать власть, но легко ее удержать; трудность же состоит прежде всего в том, что им приходится вводить новые установления и порядки, без чего нельзя основать государство и обеспечить себе безопасность. А надо знать, что нет дела, коего устройство было бы труднее, ведение опаснее, а успех сомнительнее, нежели замена старых порядков новыми. Кто бы ни выступал с подобным начинанием, его ожидает враждебность тех, кому выгодны старые порядки, и холодность тех, кому выгодны новые. Холодность же эта объясняется отчасти страхом перед противником, на чьей стороне – законы; отчасти недоверчивостью людей, которые на самом деле не верят в новое, пока оно не закреплено продолжительным опытом. Когда приверженцы старого видят возможность действовать, они нападают с ожесточением, тогда как сторонники нового обороняются вяло, почему, опираясь на них, подвергаешь себя опасности.
Чтобы основательнее разобраться в этом деле, надо начать с того, самодостаточны ли такие преобразователи или они зависят от поддержки со стороны; иначе говоря, должны ли они для успеха своего начинания упрашивать или могут применить силу. В первом случае они обречены, во втором, то есть если они могут применить силу, им редко грозит неудача. Вот почему все вооруженные пророки побеждали, а все безоружные гибли. Ибо, в добавление к сказанному, надо иметь в виду, что нрав людей непостоянен и если обратить их в свою веру легко, то удержать в ней трудно. Поэтому надо быть готовым к тому, чтобы, когда вера в народе иссякнет, заставить его поверить силой. Моисей, Кир, Ромул и Тезей, будь они безоружны, не могли бы добиться длительного соблюдения данных ими законов. Как оно и случилось в наши дни с фра Джироламо Савонаролой{37}: введенные им порядки рухнули, как только толпа перестала в них верить, у него же не было средств утвердить в вере тех, кто еще верил ему, и принудить к ней тех, кто уже не верил.
На пути людей, подобных тем, что я здесь перечислил, встает множество трудностей и множество опасностей, для преодоления которых требуется великая доблесть. Но если цель достигнута, если государь заслужил признание подданных и устранил завистников, то он на долгое время обретает могущество, покой, почести и счастье.
К столь высоким примерам я хотел бы присовокупить пример более скромный, однако же сопоставимый, и думаю, что его здесь достаточно. Я говорю о Гиероне Сиракузском{38}: из частного лица он стал царем Сиракуз, хотя судьба не подарила его ничем, кроме благоприятного случая: угнетаемые жители Сиракуз избрали его своим военачальником, он же благодаря своим заслугам сделался их государем. Еще до возвышения он отличался такой доблестью, что, по словам древнего автора, «nihil illi deerat ad regnandum praeter regnum»[3] (лат.{39}). Он упразднил старое ополчение и набрал новое, расторг старые союзы и заключил новые. А на таком фундаменте, как собственное войско и собственные союзники, он мог воздвигнуть любое здание. Так что ему великих трудов стоило завоевать власть и малых – ее удержать.
О новых государствах, приобретаемых чужим оружием или милостью судьбы
Тем, кто становится государем милостью судьбы, а не благодаря доблести, легко приобрести власть, но удержать ее трудно. Как бы перелетев весь путь к цели, они сталкиваются с множеством трудностей впоследствии. Я говорю о тех гражданах, которым власть досталась за деньги или была пожалована в знак милости. Такое нередко случалось в Греции, в городах Ионии и Геллеспонта{40}, куда Дарий назначал правителей ради своей славы и безопасности; так нередко бывало и в Риме, где частные лица добивались провозглашения себя императорами{41}, подкупая солдат.
В этих случаях государи всецело зависят от воли и фортуны тех, кому обязаны властью, то есть от двух сил, крайне непостоянных и прихотливых; удержаться же у власти они не могут и не умеют. Не умеют оттого, что человеку без особых дарований и доблести, прожившему всю жизнь в скромном звании, негде научиться повелевать; не могут оттого, что не имеют союзников и надежной опоры. Эти невесть откуда взявшиеся властители, как все в природе, что нарождается и растет слишком скоро, не успевают пустить ни корней, ни ответвлений, почему и гибнут от первой же непогоды. Только тот, кто обладает истинной доблестью, при внезапном возвышении сумеет не упустить того, что фортуна сама вложила ему в руки, то есть сумеет, став государем, заложить те основания, которые другие закладывали до того, как достигнуть власти.
Обе эти возможности возвыситься – благодаря доблести или милости судьбы – я покажу на двух примерах, равно нам памятных: я имею в виду Франческо Сфорца и Чезаре Борджа. Франческо стал Миланским герцогом должным образом, выказав великую доблесть, и без труда удержал власть, доставшуюся ему ценой многих усилий. Чезаре Борджа, простонародьем называемый герцог Валентино, приобрел власть благодаря фортуне, высоко вознесшей его отца; но, лишившись отца, он лишился и власти, несмотря на то что, как человек умный и доблестный, приложил все усилия и все старания, какие были возможны, к тому, чтобы пустить прочные корни в государствах, добытых для него чужим оружием и чужой фортуной. Ибо, как я уже говорил, если основания не заложены заранее, то при великой доблести это можно сделать и впоследствии, хотя бы ценой многих усилий зодчего и с опасностью для всего здания.
Рассмотрев образ действий герцога, нетрудно убедиться в том, что он подвел прочное основание под будущее могущество, и я считаю нелишним это обсудить, ибо не мыслю лучшего наставления новому государю. И если все же распорядительность герцога не спасла его от крушения, то в этом повинен не он, а поистине необычайное коварство фортуны.
Александр VI желал возвысить герцога, своего сына, но предвидел тому немало препятствий и в настоящем, и в будущем. Прежде всего он знал, что располагает лишь теми владениями, которые подвластны Церкви, но всякой попытке отдать одно из них герцогу воспротивились бы как герцог Миланский, так и венецианцы{42}, которые уже взяли под свое покровительство Фаэнцу и Римини. Кроме того, войска в Италии, особенно те, к чьим услугам можно было прибегнуть, сосредоточились в руках людей, опасавшихся усиления папы, то есть Орсини, Колонна и их приспешников. Таким образом, прежде всего надлежало расстроить сложившийся порядок и посеять смуту среди государств, дабы беспрепятственно овладеть некоторыми из них. Сделать это оказалось легко благодаря тому, что венецианцы в собственных интересах призвали в Италию французов, чему папа не только не помешал, но даже содействовал, расторгнув прежний брак короля Людовика.
Итак, король вступил в Италию с помощью венецианцев и с согласия Александра и, едва достигнув Милана, тотчас выслал папе отряд, с помощью которого тот захватил Романью, что сошло ему с рук только потому, что за ним стоял король. Таким образом Романья оказалась под властью герцога, а партии Колонна было нанесено поражение, но пока что герцог не мог следовать дальше, ибо оставалось два препятствия: во-первых, войско, казавшееся ему ненадежным, во-вторых, намерения Франции. Иначе говоря, он опасался, что войско Орсини, которое он взял на службу, выбьет у него почву из-под ног, то есть либо покинет его, либо, того хуже, отнимет завоеванное; и что точно так же поступит король. В солдатах Орсини он усомнился после того, как, взяв Фаэнцу, двинул их на Болонью{43} и заметил, что они вяло наступают; что же касается короля, то он понял его намерения, когда после взятия Урбино{44} двинулся к Тоскане и тот вынудил его отступить. Поэтому герцог решил более не рассчитывать ни на чужое оружие, ни на чье-либо покровительство.
Первым делом он ослабил партии Орсини и Колонна в Риме: всех нобилей, державших их сторону, переманил к себе на службу, определив им высокие жалованья, и сообразно достоинствам раздал места в войске и управлении, так что в несколько месяцев они отстали от своих партий и обратились в приверженцев герцога. После этого он стал выжидать возможности разделаться с главарями партии Орсини, еще раньше покончив с Колонна. Случай представился хороший, а воспользовался он им и того лучше. Орсини, спохватившиеся, что усиление Церкви грозит им гибелью, собрались на совет в Маджоне{45}, близ Перуджи. Этот совет имел множество грозных последствий для герцога – прежде всего бунт в Урбино и возмущение в Романье, с которыми он, однако, справился благодаря помощи французов.
Восстановив прежнее влияние, герцог решил не доверять более ни Франции, ни другой внешней силе, чтобы впредь не подвергать себя опасности, и прибег к обману. Он так отвел глаза Орсини, что те сначала примирились с ним через посредство синьора Паоло – которого герцог принял со всевозможными изъявлениями учтивости и одарил одеждой, лошадьми и деньгами, – а потом в Синигалии сами простодушно отдались ему в руки. Так, разделавшись с главарями партий и переманив к себе их приверженцев, герцог заложил весьма прочное основание своего могущества: под его властью находилась вся Романья с герцогством Урбино, и, что особенно важно, он был уверен в приязни к нему народа, испытавшего благодетельность его правления.
Эта часть действий герцога достойна внимания и подражания, почему я желал бы остановиться на ней особо. До завоевания Романья находилась под властью ничтожных правителей, которые не столько пеклись о своих подданных, сколько обирали их и направляли не к согласию, а к раздорам, так что весь край изнемогал от грабежей, усобиц и беззаконий. Завоевав Романью, герцог решил отдать ее в надежные руки, дабы умиротворить и подчинить верховной власти, и с тем вручил всю полноту власти мессеру Рамиро де Орко{46}, человеку нрава резкого и крутого. Тот в короткое время умиротворил Романью, пресек распри и навел трепет на всю округу. Тогда герцог рассудил, что чрезмерное сосредоточение власти больше не нужно, ибо может озлобить подданных, и учредил под председательством почтенного лица гражданский суд, в котором каждый город был представлен защитником. Но, зная, что минувшие строгости все-таки настроили против него народ, он решил обелить себя и расположить к себе подданных, показав им, что если и были жестокости, то в них повинен не он, а его суровый наместник. И вот однажды утром на площади в Чезене по его приказу положили разрубленное пополам тело мессера Рамиро де Орко рядом с колодой и окровавленным мечом. Свирепость этого зрелища одновременно удовлетворила и ошеломила народ.
Но вернемся к тому, от чего мы отклонились. Итак, герцог обрел собственных солдат и разгромил добрую часть тех войск, которые в силу соседства представляли для него угрозу, чем утвердил свое могущество и отчасти обеспечил себе безопасность; теперь на его пути стоял только король Франции: с опозданием заметив свою оплошность, король не потерпел бы дальнейших завоеваний. Поэтому герцог стал высматривать новых союзников{47} и уклончиво вести себя по отношению к Франции – как раз тогда, когда французы предприняли поход на Неаполь против испанцев, осаждавших Гаету. Он задумывал развязаться с Францией, и ему бы это весьма скоро удалось, если бы дольше прожил папа Александр.
Таковы были действия герцога, касавшиеся настоящего. Что же до будущего, то главную угрозу для него представлял возможный преемник Александра, который мог бы не только проявить недружественность, но и отнять все то, что герцогу дал Александр. Во избежание этого он задумал четыре меры предосторожности: во-первых, истребить разоренных им правителей вместе с семействами, чтобы не дать новому папе повода выступить в их защиту; во-вторых, расположить к себе римских нобилей, чтобы с их помощью держать в узде будущего преемника Александра; в-третьих, иметь в Коллегии кардиналов как можно больше своих людей; в-четвертых, успеть до смерти папы Александра расширить свои владения настолько, чтобы самостоятельно выдержать первый натиск извне. Когда Александр умер, у герцога было исполнено три части замысла, а четвертая была близка к исполнению. Из разоренных им правителей он умертвил всех, до кого мог добраться, и лишь немногим удалось спастись; римских нобилей он склонил в свою пользу; в Коллегии заручился поддержкой большей части кардиналов. Что же до расширения владений, то, задумав стать властителем Тосканы, он успел захватить Перуджу и Пьомбино и взять под свое покровительство Пизу{48}. К этому времени он мог уже не опасаться Франции – после того, как испанцы окончательно вытеснили французов из Неаполитанского королевства, тем и другим приходилось покупать дружбу герцога, так что еще шаг – и он завладел бы Пизой. После чего тут же сдались бы Сиена и Лукка, отчасти из страха, отчасти назло флорентийцам; и сами флорентийцы оказались бы в безвыходном положении. И все это могло бы произойти еще до конца того года, в который умер папа Александр, и если бы произошло, то герцог обрел бы такое могущество и влияние, что не нуждался бы ни в чьем покровительстве и не зависел бы ни от чужого оружия, ни от чужой фортуны, но всецело от собственной доблести и силы. Однако герцог впервые обнажил меч всего за пять лет до смерти отца. И успел упрочить власть лишь над одним государством – Романьей, оставшись на полпути к обладанию другими, зажатый между двумя грозными неприятельскими армиями и смертельно больной.
Но столько было в герцоге яростной отваги и доблести, так хорошо умел он привлекать и устранять людей, так прочны были основания его власти, заложенные им в столь краткое время, что он превозмог бы любые трудности – если бы его не теснили с двух сторон враждебные армии или не донимала болезнь. Что власть его покоилась на прочном фундаменте, в этом мы убедились: Романья дожидалась его больше месяца{49}; в Риме, находясь при смерти, он, однако, пребывал в безопасности: Бальони, Орсини и Вителли, явившиеся туда, так никого и не увлекли за собой; ему удалось добиться того, чтобы папой избрали если не именно того, кого он желал, то по крайней мере не того, кого он не желал. Не окажись герцог при смерти тогда же, когда умер папа Александр, он с легкостью одолел бы любое препятствие. В дни избрания Юлия II{50} он говорил мне{51}, что все предусмотрел на случай смерти отца, для всякого положения нашел выход, одного лишь не угадал – что в это время и сам окажется близок к смерти.
Обозревая действия герцога, я не нахожу, в чем можно было бы его упрекнуть; более того, мне представляется, что он может послужить образцом всем тем, кому доставляет власть милость судьбы или чужое оружие. Ибо, имея великий замысел и высокую цель, он не мог действовать иначе: лишь преждевременная смерть Александра и собственная его болезнь помешали ему осуществить намерение. Таким образом, тем, кому необходимо в новом государстве обезопасить себя от врагов, приобрести друзей, побеждать силой или хитростью, внушать страх и любовь народу, а солдатам – послушание и уважение, иметь преданное и надежное войско, устранять людей, которые могут или должны навредить; обновлять старые порядки, избавляться от ненадежного войска и создавать свое, являть суровость и милость, великодушие и щедрость и, наконец, вести дружбу с правителями и королями, так, чтобы они либо с учтивостью оказывали услуги, либо воздерживались от нападений, – всем им не найти для себя примера более наглядного, нежели деяния герцога.
В одном лишь можно его обвинить – в избрании Юлия главой Церкви. Тут он ошибся в расчете, ибо если он не мог провести угодного ему человека, он мог, как уже говорилось, отвести неугодного, а раз так, то ни в коем случае не следовало допускать к папской власти тех кардиналов, которые были им обижены в прошлом или в случае избрания могли бы бояться его в будущем. Ибо люди мстят либо из страха, либо из ненависти. Среди обиженных им были Сан-Пьетро ин Винкула, Колонна, Сан-Джорджо, Асканио{52}; все остальные, взойдя на престол, имели бы причины его бояться. Исключение составляли испанцы и кардинал Руанский, те – в силу родственных уз и обязательств, этот – благодаря могуществу стоявшего за ним французского королевства. Поэтому в первую очередь надо было позаботиться об избрании кого-нибудь из испанцев, а в случае невозможности – кардинала Руанского, но уж никак не Сан-Пьетро ин Винкула. Заблуждается тот, кто думает, что новые благодеяния могут заставить великих мира сего позабыть о старых обидах. Так что герцог совершил оплошность, которая в конце концов и привела его к гибели.
О тех, кто приобретает власть злодеяниями
Но есть еще два способа сделаться государем – не сводимые ни к милости судьбы, ни к доблести; и опускать их, как я полагаю, не стоит, хотя об одном из них уместнее рассуждать там, где речь идет о республиках. Я разумею случаи, когда частный человек достигает верховной власти путем преступлений либо в силу благоволения к нему сограждан. Говоря о первом способе, я сошлюсь на два случая – один из древности, другой из современной жизни – и тем ограничусь, ибо полагаю, что и этих двух достаточно для тех, кто ищет примера.
Сицилиец Агафокл{53} стал царем Сиракуз, хотя вышел не только из простого, но из низкого и презренного звания. Он родился в семье горшечника и вел жизнь бесчестную, но смолоду отличался такой силой духа и телесной доблестью, что, вступив в войско, постепенно выслужился до претора Сиракуз. Утвердясь в этой должности, он задумал сделаться властителем Сиракуз и таким образом присвоить себе то, что было ему вверено по доброй воле. Посвятив в этот замысел Гамилькара Карфагенского{54}, находившегося в то время в Сицилии, он созвал однажды утром народ и сенат Сиракуз, якобы для решения дел, касающихся республики; и когда все собрались, то солдаты его по условленному знаку перебили всех сенаторов и богатейших людей из народа. После такой расправы Агафокл стал властвовать, не встречая ни малейшего сопротивления со стороны граждан. И хотя он был дважды разбит карфагенянами и даже осажден их войском, он не только не сдал город, но, оставив часть людей защищать его, с другой – вторгся в Африку; в короткое время освободил Сиракузы от осады и довел карфагенян до крайности, так что они вынуждены были заключить с ним договор, по которому ограничивались владениями в Африке и уступали Агафоклу Сицилию.
Вдумавшись, мы не найдем в жизни и делах Агафокла ничего или почти ничего, что бы досталось ему милостью судьбы, ибо, как уже говорилось, он достиг власти не чьим-либо покровительством, но службой в войске, сопряженной с множеством опасностей и невзгод, и удержал власть смелыми действиями, проявив решительность и отвагу. Однако же нельзя назвать доблестью и убийство сограждан, предательство, вероломство, жестокость и нечестивость – всем этим можно стяжать власть, но не славу. Так что, если судить о нем по той доблести, с какой он шел навстречу опасности, по той силе духа, с какой он переносил невзгоды, то едва ли он уступит любому прославленному военачальнику, но, памятуя его жестокость и бесчеловечность и все совершенные им преступления, мы не можем приравнять его к величайшим людям. Следовательно, нельзя приписать ни милости судьбы, ни доблести то, что было добыто без того и другого.
Уже в наше время, при папе Александре, произошел другой случай. Оливеротто из Фермо, в младенчестве осиротевший, вырос в доме дяди с материнской стороны по имени Джованни Фольяни; еще в юных летах он вступил в военную службу под начало Паоло Вителли с тем, чтобы, освоившись с военной наукой, занять почетное место в войске. По смерти Паоло он перешел под начало брата его Вителлоццо и весьма скоро, как человек сообразительный, сильный и храбрый, стал первым лицом в войске. Однако, полагая унизительным подчиняться другим, он задумал овладеть Фермо – с благословения Вителли и при пособничестве нескольких сограждан, которым рабство отечества было милее его свободы. В письме к Джованни Фольяни он объявил, что желал бы после многолетнего отсутствия навестить дядю и родные места, а заодно определить размеры наследства; что в трудах своих он не помышляет ни о чем, кроме славы, и, желая доказать согражданам, что не впустую растратил время, испрашивает позволения въехать с почетом – со свитой из ста всадников, его друзей и слуг, – пусть, мол, жители Фермо тоже не откажут ему в почетном приеме, что было бы лестно не только ему, но и дяде его, заменившему ему отца. Джованни Фольяни исполнил все, как просил племянник, и позаботился о том, чтобы горожане встретили его с почестями. Тот, поселившись в собственном доме, выждал несколько дней, пока закончатся приготовления к задуманному злодейству, и устроил торжественный пир, на который пригласил Джованни Фольяни и всех именитых людей Фермо. После того как покончили с угощениями и с принятыми в таких случаях увеселениями, Оливеротто с умыслом повел опасные речи о предприятиях и величии папы Александра и сына его Чезаре. Но когда Джованни и другие стали ему отвечать, он вдруг поднялся и, заявив, что подобные разговоры лучше продолжить в укромном месте, удалился внутрь покоев, куда за ним последовал дядя и другие именитые гости. Не успели они, однако, сесть, как из засады выскочили солдаты и перебили всех, кто там находился. После этой резни Оливеротто верхом промчался через город и осадил во дворце высший магистрат; тот из страха повиновался и учредил новое правление, а Оливеротто провозгласил властителем города{55}.
Истребив тех, кто по недовольству мог ему повредить, Оливеротто укрепил свою власть новым военным и гражданским устройством и с той поры не только пребывал в безопасности внутри Фермо, но и стал грозой всех соседей. Выбить его из города было бы так же трудно, как Агафокла, если бы его не перехитрил Чезаре Борджа, который в Синигалии, как уже рассказывалось, заманил в ловушку главарей Орсини и Вителли; Оливеротто приехал туда вместе с Вителлоццо, своим наставником в доблести и в злодействах, и там вместе с ним был удушен, что произошло через год после описанного отцеубийства.
Кого-то могло бы озадачить, почему Агафоклу и ему подобным удавалось, проложив себе путь жестокостью и предательством, долго и благополучно жить в своем отечестве, защищать себя от внешних врагов и не стать жертвой заговора со стороны сограждан, тогда как многим другим не удавалось сохранить власть жестокостью даже в мирное, а не то что в смутное военное время. Думаю, дело в том, что жестокость жестокости рознь. Жестокость применена хорошо в тех случаях – если позволительно дурное называть хорошим, – когда ее проявляют сразу и по соображениям безопасности не упорствуют в ней и по возможности обращают на благо подданных; и плохо применена в тех случаях, когда поначалу расправы совершаются редко, но со временем учащаются, а не становятся реже. Действуя первым способом, можно, подобно Агафоклу, с божьей и людской помощью удержать власть; действуя вторым – невозможно.
Отсюда следует, что тот, кто овладевает государством, должен предусмотреть все обиды, чтобы покончить с ними разом, а не возобновлять изо дня в день; тогда люди понемногу успокоятся, и государь сможет, делая им добро, постепенно завоевать их расположение. Кто поступит иначе из робости или по дурному умыслу, тот никогда уже не вложит меч в ножны и никогда не сможет опереться на своих подданных, не знающих покоя от новых и непрестанных обид. Так что обиды нужно наносить разом: чем меньше их распробуют, тем меньше от них вреда; благодеяния же полезно оказывать мало-помалу, чтобы их распробовали как можно лучше. Самое же главное для государя – вести себя с подданными так, чтобы никакое событие – ни дурное, ни хорошее – не заставляло его изменить своего обращения с ними, так как, случись тяжелое время, зло делать поздно, а добро бесполезно, ибо его сочтут вынужденным и не воздадут за него благодарностью.
О гражданском единовластии
Перейду теперь к тем случаям, когда человек делается государем своего отечества не путем злодеяний и беззаконий, но в силу благоволения сограждан – для чего требуется не собственно доблесть или удача, но скорее удачливая хитрость. Надобно сказать, что такого рода единовластие – его можно назвать гражданским – учреждается по требованию либо знати, либо народа. Ибо нет города, где не обособились бы два этих начала: знать желает подчинять и угнетать народ, народ не желает находиться в подчинении и угнетении; столкновение же этих начал разрешается трояко: либо единовластием, либо безначалием, либо свободой.
Единовластие учреждается либо знатью, либо народом, в зависимости от того, кому первому представится удобный случай. Знать, видя, что она не может противостоять народу, возвышает кого-нибудь из своих и провозглашает его государем, чтобы за его спиной утолить свои вожделения. Так же и народ, видя, что не может сопротивляться знати, возвышает кого-либо одного, чтобы в его власти обрести для себя защиту. Тому, кто приходит к власти с помощью знати, труднее удержать власть, чем тому, кого привел к власти народ, так как, если государь окружен знатью, которая почитает себя ему равной, он не может ни приказывать, ни иметь независимый образ действий. Тогда как тот, кого привел к власти народ, правит один и вокруг него нет никого или почти никого, кто не желал бы ему повиноваться. Кроме того, нельзя честно, не ущемляя других, удовлетворить притязания знати, но можно – требования народа, так как у народа более честная цель, чем у знати: знать желает угнетать народ, а народ не желает быть угнетенным. Сверх того, с враждебным народом ничего нельзя поделать, ибо он многочислен, а со знатью – можно, ибо она малочисленна. Народ, на худой конец, отвернется от государя, тогда как от враждебной знати можно ждать не только того, что она отвернется от государя, но даже пойдет против него, ибо она дальновидней, хитрее, загодя ищет путей к спасению и заискивает перед тем, кто сильнее. И еще добавлю, что государь не волен выбирать народ, но волен выбирать знать, ибо его право карать и миловать, приближать или подвергать опале.
Эту последнюю часть разъясню подробней. С людьми знатными надлежит поступать так, как поступают они. С их же стороны возможны два образа действий: либо они показывают, что готовы разделить судьбу государя, либо нет. Первых, если они не корыстны, надо почитать и ласкать, что до вторых, то здесь следует различать два рода побуждений. Если эти люди ведут себя таким образом по малодушию и природному отсутствию решимости, ими следует воспользоваться, в особенности теми, кто сведущ в каком-либо деле. Если же они ведут себя так умышленно, из честолюбия, то это означает, что они думают о себе больше, нежели о государе. И тогда их надо остерегаться и бояться не меньше, чем явных противников, ибо в трудное время они всегда помогут погубить государя.
Так что, если государь пришел к власти с помощью народа, он должен стараться удержать его дружбу, что совсем не трудно, ибо народ требует только, чтобы его не угнетали. Но если государя привела к власти знать наперекор народу, то первый его долг – заручиться дружбой народа, что опять-таки нетрудно сделать, если взять народ под свою защиту. Люди же таковы, что, видя добро со стороны тех, от кого ждали зла, особенно привязываются к благодетелям, поэтому народ еще больше расположится к государю, чем если бы сам привел его к власти. Заручиться же поддержкой народа можно разными способами, которых я обсуждать не стану, так как они меняются от случая к случаю и не могут быть подведены под какое-либо определенное правило.
Скажу лишь в заключение, что государю надлежит быть в дружбе с народом, иначе в трудное время он будет свергнут. Набид{56}, правитель Спарты, выдержал осаду со стороны всей Греции и победоносного римского войска и отстоял власть и отечество; между тем с приближением опасности ему пришлось устранить всего нескольких лиц, тогда как если бы он враждовал со всем народом, он не мог бы ограничиться столь малым. И пусть мне не возражают на это расхожей поговоркой, что, мол, на народ надеяться – что на песке строить. Поговорка верна, когда речь идет о простом гражданине, который, опираясь на народ, тешит себя надеждой, что народ его вызволит, если он попадет в руки врагов или магистрата. Тут и в самом деле можно обмануться, как обманулись Гракхи в Риме{57} или мессер Джорджо Скали{58} во Флоренции. Но если в народе ищет опоры государь, который не просит, а приказывает, к тому же бесстрашен, не падает духом в несчастье, не упускает нужных приготовлений для обороны и умеет распоряжениями своими и мужеством вселить бодрость в тех, кто его окружает, он никогда не обманется в народе и убедится в прочности подобной опоры.
Обычно в таких случаях власть государя оказывается под угрозой при переходе от гражданского строя к абсолютному – так как государи правят либо посредством магистрата, либо единолично. В первом случае положение государя слабее и уязвимее, ибо он всецело зависит от воли граждан, из которых состоит магистрат, они же могут лишить его власти в любое, а тем более в трудное, время, то есть могут либо выступить против него, либо уклониться от выполнения его распоряжений. И тут, перед лицом опасности, поздно присваивать себе абсолютную власть, так как граждане и подданные, привыкнув исполнять распоряжения магистрата, не станут в трудных обстоятельствах подчиняться приказаниям государя. Оттого-то в тяжелое время у государя всегда будет недостаток в надежных людях, ибо нельзя верить тому, что видишь в спокойное время, когда граждане нуждаются в государстве: тут каждый спешит с посулами, каждый, благо смерть далеко, изъявляет готовность пожертвовать жизнью за государя, но, когда государство в трудное время испытывает нужду в своих гражданах, их объявляется немного. И подобная проверка тем опасней, что она бывает всего однажды. Поэтому мудрому государю надлежит принять меры к тому, чтобы граждане всегда и при любых обстоятельствах имели потребность в государе и в государстве, – только тогда он сможет положиться на их верность.
Как следует измерять силы всех государств
Изучая свойства государств, следует принять в соображение и такую сторону дела: может ли государь в случае надобности отстоять себя собственными силами или он нуждается в защите со стороны. Поясню, что способными отстоять себя я называю тех государей, которые, имея в достатке людей или денег, могут собрать требуемых размеров войско и выдержать сражение с любым неприятелем; нуждающимися в помощи я называю тех, кто не может выйти против неприятеля в поле и вынужден обороняться под прикрытием городских стен. Что делать в первом случае – о том речь впереди, хотя кое-что уже сказано выше. Что же до второго случая, то тут ничего не скажешь, кроме того, что государю надлежит укреплять и снаряжать всем необходимым город, не принимая в расчет прилегающую округу. Если государь хорошо укрепит город и будет обращаться с подданными так, как описано выше и будет добавлено ниже, то соседи остерегутся на него нападать. Ибо люди – враги всяких затруднительных предприятий, а кому же покажется легким нападение на государя, чей город хорошо укреплен, а народ не озлоблен.
Города Германии{59}, одни из самых свободных, имеют небольшие округи, повинуются императору, когда сами того желают, и не боятся ни его, ни кого-либо другого из сильных соседей, так как достаточно укреплены для того, чтобы захват их всякому показался трудным и изнурительным делом. Они обведены добротными стенами и рвами, имеют артиллерии сколько нужно и на общественных складах держат годовой запас продовольствия, питья и топлива; кроме того, чтобы прокормить простой народ, не истощая казны, они заготовляют на год работы в тех отраслях, которыми живет город, и в тех ремеслах, которыми кормится простонародье. Военное искусство у них в чести, и они поощряют его разными мерами.
Таким образом, государь, чей город хорошо укреплен, а народ не озлоблен, не может подвергнуться нападению. Но если это и случится, неприятель принужден будет с позором ретироваться, ибо все в мире меняется с такой быстротой, что едва ли кто-нибудь сможет год продержать войско в праздности, осаждая город. Мне возразят, что, если народ увидит, как за городом горят его поля и жилища, он не выдержит долгой осады, ибо собственные заботы возьмут верх над верностью государю. На это я отвечу, что государь сильный и смелый одолеет все трудности, то внушая подданным надежду на скорое окончание бедствий, то напоминая им о том, что враг беспощаден, то осаживая излишне строптивых. Кроме того, неприятель обычно сжигает и опустошает поля при подходе к городу, когда люди еще разгорячены и полны решимости не сдаваться; когда же через несколько дней пыл поостынет, то урон уже будет нанесен и зло содеяно. А тогда людям ничего не останется, как держаться своего государя, и сами они будут ожидать от него благодарности за то, что, защищая его, позволили сжечь свои дома и разграбить имущество. Люди же по натуре своей таковы, что не меньше привязываются к тем, кому сделали добро сами, чем к тем, кто сделал добро им. Так, по рассмотрении всех обстоятельств, скажу, что разумный государь без труда найдет способы укрепить дух горожан во все время осады, при условии, что у него хватит чем прокормить и оборонить город.
О церковных государствах
Нам остается рассмотреть церковные государства, о которых можно сказать, что овладеть ими трудно, ибо для этого требуется доблесть или милость судьбы, а удержать легко, ибо для этого не требуется ни того, ни другого. Государства эти опираются на освященные религией устои, столь мощные, что они поддерживают государей у власти независимо от того, как те живут и поступают. Только там государи имеют власть, но ее не отстаивают, имеют подданных, но ими не управляют; и, однако же, на власть их никто не покушается, а подданные их не тяготятся своим положением и не хотят, да и не могут от них отпасть. Так что лишь эти государи неизменно пребывают в благополучии и счастье.
Но так как государства эти направляемы причинами высшего порядка, до которых ум человеческий не досягает, то говорить о них я не буду; лишь самонадеянный и дерзкий человек мог бы взяться рассуждать о том, что возвеличено и хранимо Богом. Однако же меня могут спросить, каким образом Церковь достигла такого могущества, что ее боится король Франции, что ей удалось изгнать его из Италии и разгромить венецианцев{60}, тогда как раньше с ее светской властью не считались даже мелкие владетели и бароны, не говоря уж о крупных государствах Италии. Если меня спросят об этом, то, хотя все эти события хорошо известны, я сочту нелишним напомнить, как было дело.
Перед тем как Карл, французский король, вторгся в Италию, господство над ней было поделено между папой, венецианцами, королем Неаполитанским, герцогом Миланским и флорентийцами. У этих властителей было две главные заботы: во-первых, не допустить вторжения в Италию чужеземцев, во-вторых, удержать друг друга в прежних границах. Наибольшие подозрения внушали венецианцы и папа. Против венецианцев прочие образовали союз, как это было при защите Феррары{61}; против папы использовались римские бароны. Разделенные на две партии – Колонна и Орсини, – бароны постоянно затевали свары и, потрясая оружием на виду у главы Церкви, способствовали слабости и неустойчивости папства. Хотя кое-кто из пап обладал мужеством, как, например, Сикст, никому из них при всей опытности и благоприятных обстоятельствах не удавалось избавиться от этой напасти. Виной тому – краткость их правления, ибо за те десять лет, что в среднем проходили от избрания папы до его смерти, ему насилу удавалось разгромить лишь одну из враждующих партий. И если папа успевал, скажем, почти разгромить приверженцев Колонна, то преемник его, будучи сам врагом Орсини, давал возродиться партии Колонна и уже не имел времени разгромить Орсини. По этой самой причине в Италии невысоко ставили светскую власть папы.
Но когда на папский престол взошел Александр VI, он куда более всех своих предшественников сумел показать, чего может добиться глава Церкви, действуя деньгами и силой. Воспользовавшись приходом французов, он совершил посредством герцога Валентино все то, о чем я рассказывал выше – там, где речь шла о герцоге. Правда, труды его были направлены на возвеличение не Церкви, а герцога, однако же они обернулись величием Церкви, которая унаследовала плоды его трудов после смерти Александра и устранения герцога. Папа Юлий застал по восшествии могучую Церковь: она владела Романьей, смирила римских баронов, чьи партии распались под ударами Александра, и, сверх того, открыла новый источник пополнения казны, которым не пользовался никто до Александра.
Все это Юлий не только продолжил, но и придал делу больший размах. Он задумал присоединить Болонью{62}, сокрушить Венецию и прогнать французов и осуществил этот замысел, к тем большей своей славе, что радел о величии Церкви, а не частных лиц. Кроме того, он удержал партии Орсини и Колонна в тех пределах, в каких застал их; и хотя кое-кто из главарей готов был посеять смуту, но их удерживало, во-первых, могущество Церкви, а во-вторых – отсутствие в их рядах кардиналов, всегда бывавших зачинщиками раздоров. Никогда между этими партиями не будет мира, если у них будут свои кардиналы: разжигая в Риме и вне его вражду партий, кардиналы втягивают в нее баронов, и так из властолюбия прелатов рождаются распри и усобицы среди баронов.
Его святейшество папа Лев{63} воспринял, таким образом, могучую Церковь; и если его предшественники возвеличили папство силой оружия, то нынешний глава Церкви внушает нам надежду на то, что возвеличит и прославит его еще больше своей добротой, доблестью и многообразными талантами.
О том, сколько бывает видов войск, и о наемных солдатах
Выше мы подробно обсудили разновидности государств, названные мною в начале; отчасти рассмотрели причины благоденствия и крушения государей; выяснили, какими способами действовали те, кто желал завоевать и удержать власть. Теперь рассмотрим, какими средствами нападения и защиты располагает любое из государств, перечисленных выше. Ранее уже говорилось о том, что власть государя должна покоиться на крепкой основе, иначе она рухнет. Основой же власти во всех государствах – как унаследованных, так смешанных и новых – служат хорошие законы и хорошее войско. Но хороших законов не бывает там, где нет хорошего войска, и наоборот, где есть хорошее войско, там хороши и законы, поэтому, минуя законы, я перехожу прямо к войску.
Начну с того, что войско, которым государь защищает свою страну, бывает либо собственным, либо союзническим, либо наемным, либо смешанным. Наемные и союзнические войска бесполезны и опасны, никогда не будет ни прочной, ни долговечной та власть, которая опирается на наемное войско, ибо наемники честолюбивы, распущенны, склонны к раздорам, задиристы с друзьями и трусливы с врагом, вероломны и нечестивы; поражение их отсрочено лишь настолько, насколько отсрочен решительный приступ; в мирное же время они разорят тебя не хуже, чем в военное – неприятель. Объясняется это тем, что не страсть и не какое-либо другое побуждение удерживает их в бою, а только скудное жалованье, что, конечно, недостаточно для того, чтобы им захотелось пожертвовать за тебя жизнью. Им весьма по душе служить тебе в мирное время, но стоит начаться войне, как они показывают тыл и бегут.
Надо ли доказывать то, что и так ясно: чем иным вызвано крушение Италии, как не тем, что она долгие годы довольствовалась наемным оружием? Кое для кого наемники действовали с успехом и не раз красовались отвагой друг перед другом, но, когда вторгся чужеземный враг, мы увидели, чего они стоят на деле. Так что Карлу, королю Франции, и впрямь удалось захватить Италию с помощью куска мела{64}. А кто говорил, что мы терпим за грехи наши, сказал правду{65}, только это не те грехи, какие он думал, а те, которые я перечислил. И так как это были грехи государей, то и расплачиваться пришлось им же.
Я хотел бы объяснить подробнее, в чем беда наемного войска. Кондотьеры по-разному владеют своим ремеслом: одни – превосходно, другие – посредственно. Первым нельзя довериться потому, что они будут сами домогаться власти и ради нее свергнут либо тебя, их хозяина, либо другого, но не справившись о твоих намерениях. Вторым нельзя довериться потому, что они проиграют сражение. Мне скажут, что того же можно ждать от всякого, у кого в руках оружие, наемник он или нет. На это я отвечу: войско состоит в ведении либо государя, либо республики; в первом случае государь должен лично возглавить войско, приняв на себя обязанности военачальника; во втором случае республика должна поставить во главе войска одного из граждан; и если он окажется плох – сместить его, в противном случае – ограничить законами, дабы не преступал меры. Мы знаем по опыту, что только государи-полководцы и вооруженные республики добивались величайших успехов, тогда как наемники приносили один вред.
Рим и Спарта много веков простояли вооруженные и свободные. Швейцарцы лучше всех вооружены и более всех свободны. В древности наемников призывал Карфаген, каковой чуть не был ими захвачен{66} после окончания первой войны с Римом, хотя карфагеняне поставили во главе войска своих же граждан. После смерти Эпаминонда фиванцы пригласили Филиппа Македонского возглавить их войско{67}, и тот, вернувшись победителем, отнял у Фив свободу. Миланцы по смерти герцога Филиппа{68} призвали на службу Франческо Сфорца, и тот, разбив венецианцев при Караваджо{69}, соединился с неприятелем против миланцев, своих хозяев. Сфорца, его отец, состоя на службе у Джованны, королевы Неаполитанской, внезапно оставил ее безоружной, так что, спасая королевство, она бросилась искать заступничества у короля Арагонского{70}.
Мне скажут, что венецианцы и флорентийцы не раз утверждали свое владычество, пользуясь наемным войском, и, однако, кондотьеры их не стали государями и честно защищали хозяев. На это я отвечу, что флорентийцам попросту везло: из тех доблестных кондотьеров, которых стоило бы опасаться, одним не пришлось одержать победу, другие имели соперников, третьи домогались власти, но в другом месте. Как мы можем судить о верности Джованни Аукута{71}, если за ним не числится ни одной победы, но всякий согласится, что, вернись он с победой, флорентийцы оказались бы в полной его власти. Сфорца и Браччо{72} как соперники не спускали друг с друга глаз, поэтому Франческо перенес свои домогательства в Ломбардию, а Браччо – в папские владения и в Неаполитанское королевство. А как обстояло дело недавно? Флорентийцы пригласили на службу Паоло Вителли, человека умнейшего и пользовавшегося огромным влиянием еще в частной жизни. Если бы он взял Пизу, разве не очевидно, что флорентийцам бы от него не отделаться? Ибо, перейди он на службу к неприятелю, им пришлось бы сдаться; останься он у них, им пришлось бы ему подчиниться.
Что же касается венецианцев, то блестящие и прочные победы они одерживали лишь до тех пор, пока воевали своими силами, то есть до того, как приступили к завоеваниям на материке. Аристократия и вооруженное простонародье Венеции не раз являли образцы воинской доблести, воюя на море, но стоило им перейти на сушу, как они переняли военный обычай всей Италии. Когда их завоевания на суше были невелики и держава их стояла твердо, у них не было поводов опасаться своих кондотьеров, но когда владения их разрослись – а было это при Карманьоле{73}, – то они осознали свою оплошность. Карманьола был известен им как доблестный полководец – под его началом они разбили Миланского герцога, – но, видя, что он тянет время, а не воюет, они рассудили, что победы он не одержит, ибо к ней не стремится, уволить же они сами его не посмеют, ибо побоятся утратить то, что завоевали; вынужденные обезопасить себя каким-либо способом, они его умертвили. Позднее они нанимали Бартоломео да Бергамо{74}, Роберто да Сан-Северино{75}, графа ди Питильяно{76} и им подобных, которые внушали опасение не тем, что выиграют, а тем, что проиграют сражение. Как оно и случилось при Вайла{77}, где венецианцы за один день потеряли все то, что с таким трудом собирали восемь столетий. Ибо наемники славятся тем, что медлительно и вяло наступают, зато с замечательной быстротой отступают. И раз уж я обратился за примером к Италии, где долгие годы хозяйничают наемные войска, то для пользы дела хотел бы вернуться вспять, чтобы выяснить, откуда они пошли и каким образом набрали такую силу.
Надо знать, что в недавнее время, когда империя ослабла, а светская власть папы окрепла, Италия распалась на несколько государств. Многие крупные города восстали против угнетавших их нобилей, которым покровительствовал император, тогда как городам покровительствовала Церковь в интересах своей светской власти; во многих других городах их собственные граждане возвысились до положения государей. Так, Италия почти целиком оказалась под властью папы и нескольких республик. Однако вставшие у власти прелаты и граждане не привыкли иметь дело с оружием, поэтому они стали приглашать на службу наемников. Альбериго да Конио{78}, уроженец Романьи, первым создал славу наемному оружию. Его выученики Браччо и Сфорца в свое время держали в руках всю Италию. За ними пошли все те, под чьим началом наемные войска состоят по сей день. Доблесть их привела к тому, что Италию из конца в конец прошел Карл, разорил Людовик, попрал Фердинанд и предали поруганию швейцарцы{79}.
Начали они с того, что, возвышая себя, повсеместно унизили пехоту. Это нужно было им затем, что, живя ремеслом и не имея владений, они не могли бы прокормить большого пешего войска, а малое не создало бы им славы. Тогда как, ограничившись кавалерией, они при небольшой численности обеспечили себе и сытость, и почет. Дошло до того, что в двадцатитысячном войске не насчитывалось и двух тысяч пехоты. В дальнейшем они проявили необычайную изворотливость для того, чтобы избавить себя и солдат от опасностей и тягот военной жизни: в стычках они не убивают друг друга, а берут в плен и не требуют выкупа, при осаде ночью не идут на приступ; обороняя город, не делают вылазок к палаткам; не окружают лагерь частоколом и рвом, не ведут кампаний в зимнее время. И все это дозволяется их военным уставом и придумано ими нарочно для того, чтобы, как сказано, избежать опасностей и тягот военной жизни: так они довели Италию до позора и рабства.
О войсках союзнических, смешанных и собственных
Союзнические войска – еще одна разновидность бесполезных войск – это войска сильного государя, которые призываются для помощи и защиты. Такими войсками воспользовался недавно папа Юлий: в военных действиях против Феррары он увидел, чего стоят его наемники{80}, и сговорился с Фердинандом, королем Испанским, что тот окажет ему помощь кавалерией и пехотой. Сами по себе такие войска могут отлично и с пользой послужить своему государю, но для того, кто их призывает на помощь, они почти всегда опасны, ибо поражение их грозит государю гибелью, а победа – зависимостью.
Несмотря на то что исторические сочинения содержат множество подобных примеров, я хотел бы сослаться на тот же пример папы Юлия. С его стороны это был крайне опрометчивый шаг – довериться чужеземному государю ради того, чтобы захватить Феррару. И он был бы наказан за свою опрометчивость, если бы, на его счастье, судьба не рассудила иначе: союзническое войско его было разбито при Равенне{81}, но благодаря тому, что внезапно появились швейцарцы и неожиданно для всех прогнали победителей, папа не попал в зависимость ни к неприятелю, ибо тот бежал, ни к союзникам, ибо победа была добыта не их оружием. Флорентийцы, не имея войска, двинули против Пизы десять тысяч французов{82} – что едва не обернулось для них худшим бедствием, чем все, какие случались с ними в прошлом. Император Константинополя, воюя с соседями, призвал в Грецию десять тысяч турок{83}, каковые по окончании войны не пожелали уйти, с чего и началось порабощение Греции неверными.
Итак, пусть союзническое войско призывает тот, кто не дорожит победой, ибо оно куда опасней наемного. Союзническое войско – это верная погибель тому, кто его призывает: оно действует как один человек и безраздельно повинуется своему государю; наемному же войску после победы нужно и больше времени, и более удобные обстоятельства, чтобы тебе повредить; в нем меньше единства, оно собрано и оплачиваемо тобой, и тот, кого ты поставил во главе его, не может сразу войти в такую силу, чтобы стать для тебя опасным соперником. Короче говоря, в наемном войске опаснее нерадивость, в союзническом – доблесть.
Поэтому мудрые государи всегда предпочитали иметь дело с собственным войском. Лучше, полагали они, проиграть со своими, чем выиграть с чужими, ибо не истинна та победа, которая добыта чужим оружием. Без колебаний сошлюсь опять на пример Чезаре Борджа. Поначалу, когда герцог только вступил в Романью, у него была французская конница, с помощью которой он захватил Имолу и Форли. Позже он понял ненадежность союзнического войска и, сочтя, что наемники менее для него опасны, воспользовался услугами Орсини и Вителли. Но, увидев, что те в деле нестойки и могут ему изменить, он избавился от них и набрал собственное войско. Какова разница между всеми этими видами войск, нетрудно понять, если посмотреть, как изменялось отношение к герцогу, когда у него были только французы, потом – наемное войско Орсини и Вителли и наконец – собственное войско. Мы заметим, что, хотя уважение к герцогу постоянно росло, в полной мере с ним стали считаться только после того, как все увидели, что он располагает собственными солдатами.
Я намеревался не отступать от тех событий, которые происходили в Италии в недавнее время, но сошлюсь еще на пример Гиерона Сиракузского, так как упоминал о нем выше. Став, как сказано, волею сограждан военачальником Сиракуз, он скоро понял, что от наемного войска мало толку, ибо тогдашние кондотьеры были сродни теперешним. И так как он заключил, что их нельзя ни прогнать, ни оставить, то приказал их изрубить и с тех пор опирался только на свое, а не на чужое войско. Приходит на память и рассказ из Ветхого Завета{84}, весьма тут уместный. Когда Давид вызвал на бой Голиафа, единоборца из стана филистимлян, то Саул, дабы поддержать дух в Давиде, облачил его в свои доспехи, но тот отверг их, сказав, что ему не по себе в чужом вооружении и что лучше он пойдет на врага с собственной пращой и ножом. Так всегда и бывает, что чужие доспехи либо широки, либо тесны, либо слишком громоздки.
Карл VII, отец короля Людовика XI, благодаря фортуне и доблести освободив Францию от англичан, понял, как необходимо быть вооруженным своим оружием, и приказал образовать постоянную конницу и пехоту{85}. Позже король Людовик, его сын, распустил пехоту и стал брать на службу швейцарцев; эту ошибку еще усугубили его преемники, и теперь она дорого обходится французскому королевству. Ибо, предпочтя швейцарцев, Франция подорвала дух своего войска: после упразднения пехоты кавалерия, приданная наемному войску, уже не надеется выиграть сражение своими силами. Так и получается, что воевать против швейцарцев французы не могут{86}, а без швейцарцев против других – не смеют. Войско Франции, стало быть, смешанное: частью собственное, частью наемное, и в таком виде намного превосходит целиком союзническое или целиком наемное войско, но намного уступает войску, целиком составленному из своих солдат. Ограничусь уже известным примером: Франция была бы непобедима, если бы усовершенствовала или хотя бы сохранила устройство войска, введенное Карлом. Но неразумие людей таково, что они часто не замечают яда внутри того, что хорошо с виду, как я уже говорил выше по поводу чахоточной лихорадки.
Поэтому государь, который проглядел зарождающийся недуг, не обладает истинной мудростью, – но вовремя распознать его дано немногим. И если мы задумаемся об упадке Римской империи, то увидим, что он начался с того, что римляне стали брать на службу наемников-готов. От этого и пошло истощение сил империи, причем сколько силы отнималось у римлян, столько прибавлялось готам. В заключение же повторяю, что без собственного войска государство непрочно – более того, оно всецело зависит от прихотей фортуны, ибо доблесть не служит ему верной защитой в трудное время. По мнению и приговору мудрых людей: «Quod nihil sit tam infirmum aut instabile, quam fama potentiae non sua vi nixa»[4]{87}. Собственные войска суть те, которые составляются из подданных, граждан или преданных тебе людей, всякие же другие относятся либо к союзническим, либо к наемным. А какое им дать устройство, нетрудно заключить, если обдумать действия четырех названных мною лиц и рассмотреть, как устраивали и вооружали свои армии Филипп, отец Александра Македонского, и многие другие республики и государи, чьему примеру я всецело вверяюсь.
Как государь должен поступать касательно военного дела
Таким образом, государь не должен иметь ни других помыслов, ни других забот, ни другого дела, кроме войны, военных установлений и военной науки, ибо война есть единственная обязанность, которую правитель не может возложить на другого. Военное искусство наделено такой силой, что позволяет не только удержать власть тому, кто рожден государем, но и достичь власти тому, кто родился простым смертным. И наоборот, когда государи помышляли больше об удовольствиях, чем о военных упражнениях, они теряли и ту власть, что имели. Небрежение этим искусством является главной причиной утраты власти, как владение им является главной причиной обретения власти.
Франческо Сфорца, умея воевать, из частного лица стал Миланским герцогом, дети его, уклоняясь от тягот войны, из герцогов стали частными лицами{88}. Тот, кто не владеет военным ремеслом, навлекает на себя много бед, и в частности презрение окружающих, а этого надо всемерно остерегаться, как о том будет сказано ниже. Ибо вооруженный несопоставим с безоружным и никогда вооруженный не подчинится безоружному по доброй воле, а безоружный никогда не почувствует себя в безопасности среди вооруженных слуг. Как могут двое поладить, если один подозревает другого, а тот, в свою очередь, его презирает? Так и государь, не сведущий в военном деле, терпит много бед, и одна из них та, что он не пользуется уважением войска и, в свою очередь, не может на него положиться.
Поэтому государь должен даже в мыслях не оставлять военных упражнений и в мирное время предаваться им еще больше, чем в военное. Заключаются же они, во-первых, в делах, во-вторых – в размышлениях. Что касается дел, то государю следует не только следить за порядком и учениями в войске, но и самому почаще выезжать на охоту, чтобы закалить тело и одновременно изучить местность, а именно: где и какие есть возвышенности, куда выходят долины, насколько простираются равнины, каковы особенности рек и болот. Такое изучение вдвойне полезно. Прежде всего, благодаря ему лучше узнаешь собственную страну и можешь вернее определить способы ее защиты; кроме того, зная в подробностях устройство одной местности, легко понимаешь особенности другой, попадая туда впервые, ибо склоны, долины, равнины, болота и реки, предположим, в Тоскане имеют определенное сходство с тем, что мы видим в других краях, отчего тот, кто изучил одну местность, быстро осваивается и во всех прочих. Если государь не выработал в себе этих навыков, то он лишен первого качества военачальника, ибо именно они позволяют сохранять преимущество, определяя местоположение неприятеля, располагаясь лагерем, идя на сближение с противником, вступая в бой и осаждая крепости.
Филопемену{89}, главе Ахейского союза, античные авторы расточают множество похвал, и в частности за то, что он и в мирное время ни о чем не помышлял, кроме военного дела. Когда он прогуливался с друзьями за городом, то часто останавливался и спрашивал: если неприятель займет тот холм, а наше войско будет стоять здесь, на чьей стороне будет преимущество? Как наступать в этих условиях, сохраняя боевые порядки? Как отступать, если нас вынудят к отступлению? Как преследовать противника, если тот обратится в бегство? И так, продвигаясь вперед, предлагал все новые и новые обстоятельства из тех, какие случаются на войне; и после того как выслушивал мнения друзей, высказывал свое и приводил доводы в его пользу. Так постоянными размышлениями он добился того, что во время войны никакая случайность не могла бы застигнуть его врасплох.
Что же до умственных упражнений, то государь должен читать исторические труды, при этом особо изучать действия выдающихся полководцев, разбирать, какими способами они вели войну, что определяло их победы и что – поражения, с тем чтобы одерживать первые и избегать последних. Самое же главное – уподобившись многим великим людям прошлого, принять за образец кого-либо из прославленных и чтимых людей древности и постоянно держать в памяти его подвиги и деяния. Так, по рассказам, Александр Великий подражал Ахиллу, Цезарь – Александру, Сципион – Киру{90}. Всякий, кто прочтет жизнеописание Кира, составленное Ксенофонтом{91}, согласится, что, уподобляясь Киру, Сципион весьма способствовал своей славе и что в целомудрии, обходительности, человечности и щедрости Сципион следовал Киру, как тот описан нам Ксенофонтом. Мудрый государь должен соблюдать все описанные правила, никогда не предаваться в мирное время праздности, ибо все его труды окупятся, когда настанут тяжелые времена, и тогда, если судьба захочет его сокрушить, он сумеет выстоять под ее напором.
О том, за что людей, в особенности государей, восхваляют или порицают
Теперь остается рассмотреть, как государь должен вести себя по отношению к подданным и союзникам. Зная, что об этом писали многие, я опасаюсь, как бы меня не сочли самонадеянным за то, что, избрав тот же предмет, в толковании его я более всего расхожусь с другими. Но, имея намерение написать нечто полезное для людей понимающих, я предпочел следовать правде не воображаемой, а действительной – в отличие от тех многих, кто изобразил республики и государства, каких в действительности не знавал и не видывал. Ибо расстояние между тем, как люди живут и как должны бы жить, столь велико, что тот, кто отвергает действительное ради должного, действует скорее во вред себе, нежели на благо, так как, желая исповедовать добро во всех случаях жизни, он неминуемо погибнет, сталкиваясь с множеством людей, чуждых добру. Из чего следует, что государь, если он хочет сохранить власть, должен приобрести умение отступать от добра и пользоваться этим умением смотря по надобности.
Если же говорить не о вымышленных, а об истинных свойствах государей, то надо сказать, что во всех людях, а особенно в государях, стоящих выше прочих людей, замечают те или иные качества, заслуживающие похвалы или порицания. А именно: говорят, что один щедр, другой скуп – если взять тосканское слово, ибо жадный на нашем наречии – это еще и тот, кто хочет отнять чужое, а скупым мы называем того, кто слишком держится за свое; один расточителен, другой алчен; один жесток, другой сострадателен; один честен, другой вероломен; один изнежен и малодушен, другой тверд духом и смел; этот снисходителен, тот надменен; этот распутен, тот целомудрен; этот лукав, тот прямодушен; этот упрям, тот покладист; этот легкомыслен, тот степенен; этот набожен, тот нечестив и так далее. Что может быть похвальнее для государя, нежели соединять в себе все лучшие из перечисленных качеств? Но раз в силу своей природы человек не может ни иметь одни добродетели, ни неуклонно им следовать, то благоразумному государю следует избегать тех пороков, которые могут лишить его государства, от остальных же – воздерживаться по мере сил, но не более. И даже пусть государи не боятся навлечь на себя обвинения в тех пороках, без которых трудно удержаться у власти, ибо, вдумавшись, мы найдем немало такого, что на первый взгляд кажется добродетелью, а в действительности пагубно для государя, и наоборот: выглядит как порок, а на деле доставляет государю благополучие и безопасность.
О щедрости и бережливости
Начну с первого из упомянутых качеств и скажу, что хорошо иметь славу щедрого государя. Тем не менее тот, кто проявляет щедрость, чтобы слыть щедрым, вредит самому себе. Ибо, если проявлять ее разумно и должным образом, о ней не узнают, а тебя все равно обвинят в скупости, поэтому, чтобы распространить среди людей славу о своей щедрости, ты должен будешь изощряться в великолепных затеях, но, поступая таким образом, ты истощишь казну, после чего, не желая расставаться со славой щедрого правителя, вынужден будешь сверх меры обременить народ податями и прибегнуть к неблаговидным способам изыскания денег. Всем этим ты постепенно возбудишь ненависть подданных, а со временем, когда обеднеешь, – то и презрение. И, после того как многих разоришь своей щедростью и немногих облагодетельствуешь, первое же затруднение обернется для тебя бедствием, первая же опасность – крушением. Но, если ты вовремя одумаешься и захочешь поправить дело, тебя тотчас же обвинят в скупости.
Итак, раз государь не может без ущерба для себя проявлять щедрость так, чтобы ее признали, то не будет ли для него благоразумнее примириться со славой скупого правителя? Ибо со временем, когда люди увидят, что благодаря бережливости он удовлетворяется своими доходами и ведет военные кампании, не обременяя народ дополнительными налогами, за ним утвердится слава щедрого правителя. И он действительно окажется щедрым по отношению ко всем тем, у кого ничего не отнял, а таких большая часть, и скупым по отношению ко всем тем, кого мог бы обогатить, а таких единицы. В наши дни лишь те совершили великие дела, кто прослыл скупым, остальные сошли неприметно. Папа Юлий желал слыть щедрым лишь до тех пор, пока не достиг папской власти, после чего, готовясь к войне, думать забыл о щедрости. Нынешний король Франции{92} провел несколько войн без введения чрезвычайных налогов только потому, что, предвидя дополнительные расходы, проявлял упорную бережливость. Нынешний король Испании{93} не предпринял бы и не выиграл стольких кампаний, если бы дорожил славой щедрого государя.
Итак, ради того чтобы не обирать подданных, иметь средства для обороны, не обеднеть, не вызвать презрения и не стать поневоле алчным, государь должен пренебречь славой скупого правителя, ибо скупость – это один из тех пороков, которые позволяют ему править. Если мне скажут, что Цезарь проложил себе путь щедростью и что многие другие благодаря тому, что были и слыли щедрыми, достигали самых высоких степеней, я отвечу: либо ты достиг власти, либо ты еще на пути к ней. В первом случае щедрость вредна, во втором – необходима. Цезарь был на пути к абсолютной власти над Римом, поэтому щедрость не могла ему повредить, но владычеству его пришел бы конец, если бы он, достигнув власти, прожил дольше и не умерил расходов. А если мне возразят, что многие уже были государями и совершали во главе войска великие дела, однако же слыли щедрейшими, я отвечу, что тратить можно либо свое, либо чужое. В первом случае полезна бережливость, во втором – как можно большая щедрость.
Если ты ведешь войско, которое кормится добычей, грабежом, поборами и чужим добром, тебе необходимо быть щедрым, иначе за тобой не пойдут солдаты. И всегда имущество, которое не принадлежит тебе или твоим подданным, можешь раздаривать щедрой рукой, как это делали Кир, Цезарь и Александр, ибо, расточая чужое, ты прибавляешь себе славы, тогда как расточая свое – ты только себе вредишь. Ничто другое не истощает себя так, как щедрость: выказывая ее, одновременно теряешь самую возможность ее выказывать и либо впадаешь в бедность, возбуждающую презрение, либо, желая избежать бедности, разоряешь других, чем навлекаешь на себя ненависть. Между тем презрение и ненависть подданных – это то самое, чего государь должен более всего опасаться, щедрость же ведет к тому и другому. Поэтому больше мудрости в том, чтобы, слывя скупым, стяжать худую славу без ненависти, чем в том, чтобы, желая прослыть щедрым и оттого поневоле разоряя других, стяжать худую славу и ненависть разом.
О жестокости и милосердии и о том, что лучше: внушать любовь или страх
Переходя к другим из упомянутых выше свойств, скажу, что каждый государь желал бы прослыть милосердным, а не жестоким, однако следует остерегаться злоупотребить милосердием. Чезаре Борджа многие называли жестоким, но жестокостью этой он навел порядок в Романье, объединил ее, умиротворил и привел к повиновению. И, если вдуматься, проявил тем самым больше милосердия, чем флорентийский народ, который, боясь обвинений в жестокости, позволил разрушить Пистойю{94}. Поэтому государь, если он желает удержать в повиновении подданных, не должен считаться с обвинениями в жестокости. Учинив несколько расправ, он проявит больше милосердия, чем те, кто по избытку его потворствует беспорядку. Ибо от беспорядка, который порождает грабежи и убийства, страдает все население, тогда как от кар, налагаемых государем, страдают лишь отдельные лица. Новый государь еще меньше, чем всякий другой, может избежать упрека в жестокости, ибо новой власти угрожает множество опасностей. Вергилий говорит устами Дидоны:
Однако новый государь не должен быть легковерен, мнителен и скор на расправу, во всех своих действиях он должен быть сдержан, осмотрителен и милостив, так, чтобы излишняя доверчивость не обернулась неосторожностью, а излишняя недоверчивость не озлобила подданных.
По этому поводу может возникнуть спор, что лучше: чтобы государя любили или чтобы его боялись. Говорят, что лучше всего, когда боятся и любят одновременно; однако любовь плохо уживается со страхом, поэтому если уж приходится выбирать, то надежнее выбрать страх. Ибо о людях в целом можно сказать, что они неблагодарны и непостоянны, склонны к лицемерию и обману, что их отпугивает опасность и влечет нажива – пока ты делаешь им добро, они твои всей душой, обещают ничего для тебя не щадить: ни крови, ни жизни, ни детей, ни имущества, но, когда у тебя явится в них нужда, они тотчас от тебя отвернутся. И худо придется тому государю, который, доверяясь их посулам, не примет никаких мер на случай опасности. Ибо дружбу, которая дается за деньги, а не приобретается величием и благородством души, можно купить, но нельзя удержать, чтобы воспользоваться ею в трудное время. Кроме того, люди меньше остерегаются обидеть того, кто внушает им любовь, нежели того, кто внушает им страх, ибо любовь поддерживается благодарностью, которой люди, будучи дурны, могут пренебречь ради своей выгоды, тогда как страх поддерживается угрозой наказания, которой пренебречь невозможно.
Однако государь должен внушать страх таким образом, чтобы если не приобрести любви, то хотя бы избежать ненависти, ибо вполне возможно внушать страх без ненависти. Чтобы избежать ненависти, государю необходимо воздерживаться от посягательств на имущество граждан и подданных и на их женщин. Даже когда государь считает нужным лишить кого-либо жизни, он может сделать это, если налицо подходящее обоснование и очевидная причина, но он должен остерегаться посягать на чужое добро, ибо люди скорее простят смерть отца, чем потерю имущества. Тем более что причин для изъятия имущества всегда достаточно и если начать жить хищничеством, то всегда найдется повод присвоить чужое, тогда как оснований для лишения кого-либо жизни гораздо меньше и повод для этого приискать труднее.
Но когда государь ведет многотысячное войско, он тем более должен пренебречь тем, что может прослыть жестоким, ибо, не прослыв жестоким, нельзя поддержать единство и боеспособность войска. Среди удивительных деяний Ганнибала упоминают и следующее: отправившись воевать в чужие земли, он удержал от мятежа и распрей огромное и разноплеменное войско как в дни побед, так и в дни поражений. Что можно объяснить только его нечеловеческой жестокостью{96}, которая вкупе с доблестью и талантами внушала войску благоговение и ужас; не будь в нем жестокости, другие его качества не возымели бы такого действия. Между тем авторы исторических трудов, с одной стороны, превозносят сам подвиг, с другой – необдуманно порицают главную его причину.
Насколько верно утверждение, что полководцу мало обладать доблестью и талантом, показывает пример Сципиона – человека необычайного не только среди его современников, но и среди всех людей. Его войска взбунтовались в Испании{97} вследствие того, что по своему чрезмерному мягкосердечию он предоставил солдатам большую свободу, чем это дозволяется воинской дисциплиной. Что и вменил ему в вину Фабий Максим{98}, назвавший его перед Сенатом развратителем римского воинства. По тому же недостатку твердости Сципион не вступился за локров{99}, узнав, что их разоряет один из его легатов, и не покарал легата за дерзость. Недаром кто-то в Сенате, желая его оправдать, сказал{100}, что он относится к той породе людей, которым легче избегать ошибок самим, чем наказывать за ошибки других. Со временем от этой черты Сципиона пострадало бы и его доброе имя, и слава – если бы он распоряжался единолично; но он состоял под властью Сената, и потому это свойство его характера не только не имело вредных последствий, но и послужило к вящей его славе.
Итак, возвращаясь к спору о том, что лучше: чтобы государя любили или чтобы его боялись, скажу, что любят государей по собственному усмотрению, а боятся – по усмотрению государей, поэтому мудрому правителю лучше рассчитывать на то, что зависит от него, а не от кого-то другого; важно лишь ни в коем случае не навлекать на себя ненависти подданных, как о том сказано выше.
О том, как государи должны держать слово
Излишне говорить, сколь похвальны в государе верность данному слову, прямодушие и неуклонная честность. Однако мы знаем по опыту, что в наше время великие дела удавались лишь тем, кто не старался сдержать данное слово и умел, кого нужно, обвести вокруг пальца; такие государи в конечном счете преуспели куда больше, чем те, кто ставил на честность.
Надо знать, что с врагом можно бороться двумя способами: во-первых, законами, во-вторых, силой. Первый способ присущ человеку, второй – зверю; но так как первого часто недостаточно, то приходится прибегать и ко второму. Отсюда следует, что государь должен усвоить то, что заключено в природе и человека, и зверя. Не это ли иносказательно внушают нам античные авторы, повествуя о том, как Ахилла и прочих героев древности отдавали на воспитание кентавру Хирону, дабы они приобщились к его мудрости? Какой иной смысл имеет выбор в наставники получеловека-полузверя, как не тот, что государь должен совместить в себе обе эти природы, ибо одна без другой не имеет достаточной силы?
Итак, из всех зверей пусть государь уподобится двум: льву и лисе. Лев боится капканов, а лиса – волков, следовательно, надо быть подобным лисе, чтобы уметь обойти капканы, и льву, чтобы отпугнуть волков. Тот, кто всегда подобен льву, может не заметить капкана. Из чего следует, что разумный правитель не может и не должен оставаться верным своему обещанию, если это вредит его интересам и если отпали причины, побудившие его дать обещание. Такой совет был бы недостойным, если бы люди честно держали слово, но люди, будучи дурны, слова не держат, поэтому и ты должен поступать с ними так же. А благовидный предлог нарушить обещание всегда найдется. Примеров тому множество: сколько мирных договоров, сколько соглашений не вступило в силу или пошло прахом из-за того, что государи нарушали свое слово, и всегда в выигрыше оказывался тот, кто имел лисью натуру. Однако натуру эту надо еще уметь прикрыть, надо быть изрядным обманщиком и лицемером, люди же так простодушны и так поглощены ближайшими нуждами, что обманывающий всегда найдет того, кто даст себя одурачить.
Из близких по времени примеров не могу умолчать об одном. Александр VI всю жизнь изощрялся в обманах, но каждый раз находились люди, готовые ему верить. Во всем свете не было человека, который бы так клятвенно уверял, так убедительно обещал и так мало заботился об исполнении своих обещаний. Тем не менее обманы всегда удавались ему, как он желал, ибо он знал толк в этом деле. Отсюда следует, что государю нет необходимости обладать всеми названными добродетелями, но есть прямая необходимость выглядеть обладающим ими. Дерзну прибавить, что обладать этими добродетелями и неуклонно им следовать вредно, тогда как выглядеть обладающим ими – полезно. Иначе говоря, надо являться в глазах людей сострадательным, верным слову, милостивым, искренним, благочестивым – и быть таковым в самом деле, но внутренне надо сохранять готовность проявить и противоположные качества, если это окажется необходимо. Следует понимать, что государь, особенно новый, не может исполнять все то, за что людей почитают хорошими, так как ради сохранения государства он часто бывает вынужден идти против своего слова, против милосердия, доброты и благочестия. Поэтому в душе он всегда должен быть готов к тому, чтобы переменить направление, если события примут другой оборот или в другую сторону задует ветер фортуны, то есть, как было сказано, по возможности не удаляться от добра, но при надобности не чураться и зла.
Итак, государь должен бдительно следить за тем, чтобы с языка его не сорвалось слова, не исполненного пяти названных добродетелей. Пусть тем, кто видит его и слышит, он предстанет как само милосердие, верность, прямодушие, человечность и благочестие, особенно благочестие. Ибо люди большей частью судят по виду, так как увидеть дано всем, а потрогать руками – немногим. Каждый знает, каков ты с виду, немногим известно, каков ты на самом деле, и эти последние не посмеют оспорить мнение большинства, за спиной которого стоит государство. О действиях всех людей, а особенно государей, с которых в суде не спросишь, заключают по результату, поэтому пусть государи стараются сохранить власть и одержать победу. Какие бы средства для этого ни употребить, их всегда сочтут достойными и одобрят, ибо чернь прельщается видимостью и успехом, в мире же нет ничего, кроме черни, и меньшинству в нем не остается места, когда за большинством стоит государство. Один из нынешних государей{101}, которого воздержусь называть, только и делает, что проповедует мир и верность, на деле же тому и другому злейший враг; но если бы он последовал тому, что проповедует, то давно лишился бы либо могущества, либо государства.
О том, каким образом избегать ненависти и презрения
Наиважнейшие из упомянутых качеств мы рассмотрели; что же касается прочих, то о них я скажу кратко, предварив рассуждение одним общим правилом. Государь, как отчасти сказано выше, должен следить за тем, чтобы не совершить ничего, что могло бы вызвать ненависть или презрение подданных. Если в этом он преуспеет, то свое дело он сделал, и прочие его пороки не представят для него никакой опасности. Ненависть государи возбуждают хищничеством и посягательством на добро и женщин своих подданных. Ибо большая часть людей довольна жизнью, пока не задеты их честь или имущество; так что недовольным может оказаться лишь небольшое число честолюбцев, на которых нетрудно найти управу. Презрение государи возбуждают непостоянством, легкомыслием, изнеженностью, малодушием и нерешительностью. Этих качеств надо остерегаться как огня, стараясь, напротив, в каждом действии являть великодушие, бесстрашие, основательность и твердость. Решения государя касательно частных дел подданных должны быть бесповоротными, и мнение о нем должно быть таково, чтобы никому не могло прийти в голову, что можно обмануть или перехитрить государя. К правителю, внушившему о себе такое понятие, будут относиться с почтением; а если известно, что государь имеет выдающиеся достоинства и почитаем своими подданными, врагам труднее будет напасть на него или составить против него заговор. Ибо государя подстерегают две опасности – одна изнутри, со стороны подданных, другая извне – со стороны сильных соседей. С внешней опасностью можно справиться при помощи хорошего войска и хороших союзников; причем тот, кто имеет хорошее войско, найдет и хороших союзников. А если опасность извне будет устранена, то и внутри сохранится мир, при условии что его не нарушат тайные заговоры. Но и в случае нападения извне государь не должен терять присутствия духа, ибо, если образ его действий был таков, как я говорю, он устоит перед любым неприятелем, как устоял Набид Спартанский, о чем сказано выше.
Что же касается подданных, то когда снаружи мир, то единственное, чего следует опасаться, – это тайные заговоры. Главное средство против них – не навлекать на себя ненависти и презрения подданных и быть угодным народу, чего добиться необходимо, как о том подробно сказано выше. Из всех способов предотвратить заговор самый верный – не быть ненавистным народу. Ведь заговорщик всегда рассчитывает на то, что убийством государя угодит народу; если же он знает, что возмутит народ, у него не хватит духа пойти на такое дело, ибо трудностям, с которыми сопряжен всякий заговор, нет числа. Как показывает опыт, заговоры возникали часто, но удавались редко. Объясняется же это тем, что заговорщик не может действовать в одиночку и не может сговориться ни с кем, кроме тех, кого полагает недовольными властью. Но открывшись недовольному, ты тотчас даешь ему возможность стать одним из довольных, так как, выдав тебя, он может обеспечить себе всяческие блага. Таким образом, когда с одной стороны выгода явная, а с другой – сомнительная и к тому же множество опасностей, то не выдаст тебя только такой сообщник, который является преданнейшим твоим другом или злейшим врагом государя.
Короче говоря, на стороне заговорщика – страх, подозрение, боязнь расплаты; на стороне государя – величие власти, законы, друзья и вся мощь государства; так что если к этому присоединяется народное благоволение, то едва ли кто-нибудь осмелится составить заговор. Ибо заговорщику есть чего опасаться и прежде совершения злого дела, но в этом случае, когда против него народ, ему есть чего опасаться и после, ибо ему не у кого будет искать убежища.
По этому поводу я мог бы привести немало примеров, но ограничусь одним, который еще памятен нашим отцам. Мессер Аннибале Бентивольо, правитель Болоньи, дед нынешнего мессера Аннибале, был убит заговорщиками Каннески, и после него не осталось других наследников, кроме мессера Джованни, который был еще в колыбели. Тотчас после убийства разгневанный народ перебил всех Каннески, ибо дом Бентивольо пользовался в то время народной любовью. И так она была сильна, что, когда в Болонье не осталось никого из Бентивольо, кто мог бы управлять государством, горожане, прослышав о некоем человеке крови Бентивольо, считавшемся ранее сыном кузнеца, явились к нему во Флоренцию и вверили ему власть{102}, так что он управлял городом до тех самых пор, пока мессер Джованни не вошел в подобающий правителю возраст.
В заключение повторю, что государь может не опасаться заговоров, если пользуется благоволением народа, и, наоборот, должен бояться всех и каждого, если народ питает к нему вражду и ненависть. Благоустроенные государства и мудрые государи принимали все меры к тому, чтобы не ожесточать знать и быть угодными народу, ибо это принадлежит к числу важнейших забот тех, кто правит.
В наши дни хорошо устроенным и хорошо управляемым государством является Франция. В ней имеется множество полезных учреждений, обеспечивающих свободу и безопасность короля, из которых первейшее – парламент с его полномочиями{103}. Устроитель этой монархии, зная властолюбие и наглость знати, считал, что ее необходимо держать в узде; с другой стороны, зная ненависть народа к знати, основанную на страхе, желал оградить знать. Однако он не стал вменять это в обязанность королю, чтобы знать не могла обвинить его в потворстве народу, а народ – в покровительстве знати, и создал третейское учреждение, которое, не вмешивая короля, обуздывает сильных и поощряет слабых. Трудно вообразить лучший и более разумный порядок, как и более верный залог безопасности короля и королевства. Отсюда можно извлечь еще одно полезное правило, а именно: что дела, неугодные подданным, государи должны возлагать на других, а угодные – исполнять сами. В заключение же повторю, что государю надлежит выказывать почтение к знати, но не вызывать ненависти в народе.
Многие, пожалуй, скажут, что пример жизни и смерти некоторых римских императоров противоречит высказанному здесь мнению. Я имею в виду тех императоров, которые, прожив достойную жизнь и явив доблесть духа, либо лишились власти, либо были убиты вследствие заговора. Желая оспорить подобные возражения, я разберу качества нескольких императоров и докажу, что их привели к крушению как раз те причины, на которые я указал выше. Заодно я хотел бы выделить и все то наиболее поучительное, что содержится в жизнеописании императоров{104} – преемников Марка-философа{105}, вплоть до Максимина, то есть Марка, сына его Коммода, Пертинакса, Юлиана, Севера, сына его Антонина Каракаллы, Макрина, Гелиогабала, Александра и Максимина.
Прежде всего надо сказать, что если обыкновенно государям приходится сдерживать честолюбие знати и необузданность народа, то римским императорам приходилось сдерживать еще жестокость и алчность войска. Многих эта тягостная необходимость привела к гибели, ибо трудно было угодить одновременно и народу, и войску. Народ желал мира и спокойствия, поэтому предпочитал кротких государей, тогда как солдаты предпочитали государей воинственных, неистовых, жестоких и хищных – но только при условии, что эти качества будут проявляться по отношению к народу, так, чтобы самим получать двойное жалованье и утолять свою жестокость и алчность.
Все это неизбежно приводило к гибели тех императоров, которым не было дано – врожденными свойствами или старанием – внушить к себе такое почтение, чтобы удержать в повиновении и народ, и войско. Большая часть императоров – в особенности те, кто возвысился до императорской власти, а не получил ее по наследству, – оказавшись меж двух огней, предпочли угождать войску, не считаясь с народом. Но другого выхода у них и не было, ибо если государь не может избежать ненависти кого-либо из подданных, то он должен сначала попытаться не вызвать всеобщей ненависти. Если же это окажется невозможным, он должен приложить все старания к тому, чтобы не вызвать ненависти у тех, кто сильнее. Вот почему новые государи, особенно нуждаясь в поддержке, охотнее принимали сторону солдат, нежели народа. Но и в этом случае терпели неудачу, если не умели внушить к себе надлежащего почтения.
По указанной причине из трех императоров – Марка, Пертинакса и Александра, – склонных к умеренности, любящих справедливость, врагов жестокости, мягких и милосердных, двоих постигла печальная участь. Только Марк жил и умер в величайшем почете, ибо наследовал императорскую власть iure hereditario[6] и не нуждался в признании ее ни народом, ни войском. Сверх того, он внушил подданным почтение своими многообразными добродетелями, поэтому сумел удержать в должных пределах и народ, и войско и не был ими ни ненавидим, ни презираем. В отличие от него Пертинакс стал императором против воли солдат, которые, привыкнув к распущенности при Коммоде, не могли вынести честной жизни, к которой он принуждал их, и возненавидели его, а так как к тому же они презирали его за старость, то он и был убит в самом начале своего правления.
Здесь уместно заметить, что добрыми делами можно навлечь на себя ненависть точно так же, как и дурными, поэтому государь, как я уже говорил, нередко вынужден отступать от добра ради того, чтобы сохранить государство, ибо если та часть подданных, чьего расположения ищет государь – будь то народ, знать или войско, – развращена, то и государю, чтобы ей угодить, приходится действовать соответственно, и в этом случае добрые дела могут ему повредить. Но перейдем к Александру: кротость его, как рассказывают ему в похвалу, была такова, что за четырнадцать лет его правления не был казнен без суда ни один человек. И все же он возбудил презрение, слывя чересчур изнеженным и послушным матери, и был убит вследствие заговора в войске.
В противоположность этим троим Коммод, Север, Антонин Каракалла и Максимин отличались крайней алчностью и жестокостью. Угождая войску, они как могли разоряли и притесняли народ, и всех их, за исключением Севера, постигла печальная участь. Север же прославился такой доблестью, что не утратил расположения солдат до конца жизни и счастливо правил, несмотря на то что разорял народ. Доблесть его представлялась необычайной и народу, и войску: народ она пугала и ошеломляла, а войску внушала благоговение, и так как все совершенное им в качестве нового государя замечательно и достойно внимания, то я хотел бы, не вдаваясь в частности, показать, как он умел уподобляться то льву, то лисе, каковым, как я уже говорил, должны подражать государи.
Узнав о нерадивости императора Юлиана, Север убедил солдат, находившихся под его началом в Славонии{106}, что их долг идти в Рим отомстить за смерть императора Пертинакса, убитого преторианцами. Под этим предлогом он двинул войско на Рим, никому не открывая своего намерения добиться императорской власти, и прибыл в Италию прежде, чем туда донесся слух о его выступлении. Когда он достиг Рима, Сенат, испугавшись, провозгласил его императором и приказал убить Юлиана. Однако на пути Севера стояло еще два препятствия: в Азии Песценний Нигер{107}, глава азийского войска, провозгласил себя императором, на западе соперником его стал Альбин{108}. Выступить в открытую против обоих было опасно, поэтому Север решил на Нигера напасть открыто, а Альбина устранить хитростью. Последнему он написал, что, будучи возведен Сенатом в императорское достоинство, желает разделить с ним эту честь, просит его принять титул Цезаря и по решению Сената объявляет его соправителем. Тот все это принял за правду. Но после того, как войско Нигера было разбито, сам он умерщвлен, а дела на востоке улажены, Север вернулся в Рим и подал в Сенат жалобу: будто бы Альбин, забыв об оказанных ему Севером благодеяниях, покушался на его жизнь, почему он вынужден выступить из Рима, чтобы покарать Альбина за неблагодарность. После чего он настиг Альбина во Франции и лишил его власти и жизни.
Вдумавшись в действия Севера, мы убедимся в том, что он вел себя то как свирепейший лев, то как хитрейшая лиса; что он всем внушил страх и почтение и не возбудил ненависти войска. Поэтому мы не станем удивляться, каким образом ему, новому государю, удалось так упрочить свое владычество: разоряя подданных, он не возбудил их ненависти, ибо был защищен от нее своей славой. Сын его Антонин также был личностью замечательной и, сумев поразить воображение народа, был угоден солдатам. Он был истинный воин, сносивший любые тяготы, презиравший изысканную пищу, чуждый изнеженности, и за это пользовался любовью войска. Но, проявив неслыханную свирепость и жестокость – им было совершено множество убийств и истреблены все жители Александрии и половина жителей Рима, – он стал ненавистен всем подданным и даже внушил страх своим приближенным, так что был убит на глазах своего войска одним из центурионов.
Здесь уместно заметить, что всякий, кому не дорога жизнь, может совершить покушение на государя, так что нет верного способа избежать гибели от руки человека одержимого. Но этого не следует так уж бояться, ибо подобные покушения случаются крайне редко. Важно лишь не подвергать оскорблению окружающих тебя должностных лиц и людей, находящихся у тебя в услужении, то есть не поступать, как Антонин, который предал позорной смерти брата того центуриона, каждый день грозил смертью ему самому, однако же продолжал держать его у себя телохранителем. Это было безрассудно и не могло не кончиться гибелью Антонина, что, как мы знаем, и случилось.
Обратимся теперь к Коммоду. Будучи сыном Марка, он мог без труда удержать власть, полученную им по наследству. Если бы он шел по стопам отца, то этим всего лучше угодил бы и народу, и войску, но, как человек жестокий и низкий, он стал заискивать у войска и поощрять в нем распущенность, чтобы с его помощью обирать народ. Однако он возбудил презрение войска тем, что унижал свое императорское достоинство, сходясь с гладиаторами на арене, и совершал много других мерзостей, недостойных императорского величия. Ненавидимый одними и презираемый другими, он был убит вследствие заговора среди его приближенных.
Остается рассказать о качествах Максимина. Это был человек на редкость воинственный, и после того как Александр вызвал раздражение войска своей изнеженностью, оно провозгласило императором Максимина. Но править ему пришлось недолго, ибо он возбудил ненависть и презрение войска тем, что, во-первых, пас когда-то овец во Фракии – это обстоятельство, о котором все знали, являлось позором в глазах его подданных; во-вторых, провозглашенный императором, он отложил выступление в Рим, где должен был принять знаки императорского достоинства, и прославил себя жестокостью, произведя через своих префектов жесточайшие расправы в Риме и повсеместно. После этого презрение к нему за его низкое происхождение усугубилось ненавистью, внушенной страхом перед его свирепостью, так что против него восстала сначала Африка, потом Сенат и весь римский народ, и, наконец, в заговор оказалась вовлеченной вся Италия. К заговору примкнули его собственные солдаты, осаждавшие Аквилею, которые были раздражены его жестокостью и трудностями осады: видя, что у него много врагов, они осмелели и убили императора.
Я не буду касаться Гелиогабала, Макрина и Юлиана как совершенно ничтожных и неприметно сошедших правителей, но перейду к заключению. В наше время государям нет такой уж надобности угождать войску. Правда, войско и сейчас требует попечения; однако эта трудность легко разрешима, ибо в наши дни государь не имеет дела с солдатами, которые тесно связаны с правителями и властями отдельных провинций, как это было в Римской империи. Поэтому если в то время приходилось больше угождать солдатам, ибо войско представляло большую силу, то в наше время всем государям, кроме султанов, турецкого и египетского, важнее угодить народу, ибо народ представляет большую силу.
Турецкий султан отличается от других государей тем, что он окружен двенадцатитысячным пешим войском и пятнадцатитысячной конницей, от которых зависят крепость и безопасность его державы. Такой государь поневоле должен, отложив прочие заботы, стараться быть в дружбе с войском. Подобным же образом султану египетскому, зависящему от солдат, необходимо, хотя бы в ущерб народу, ладить со своим войском. Заметьте, что государство султана египетского{109} устроено не так, как все прочие государства, и сопоставимо лишь с папством в христианском мире. Его нельзя назвать наследственным, ибо наследниками султана являются не его дети, а тот, кто избран в преемники особо на то уполномоченными лицами. Но его нельзя назвать и новым, ибо порядок этот заведен давно, и перед султаном не встает ни одна из тех трудностей, с которыми имеют дело новые государи. Таким образом, несмотря на то что султан в государстве – новый, учреждения в нем – старые, и они обеспечивают преемственность власти, как при обычном ее наследовании.
Но вернемся к обсуждаемому предмету. Рассмотрев сказанное выше, мы увидим, что главной причиной гибели императоров была либо ненависть к ним, либо презрение, и поймем, почему из тех, кто действовал противоположными способами, только двоим выпал счастливый, а остальным несчастный конец. Дело в том, что Пертинаксу и Александру, как новым государям, было бесполезно и даже вредно подражать Марку, ставшему императором по праву наследства, а Коммоду и Максимину пагубно было подражать Северу, ибо они не обладали той доблестью, которая позволяла бы им следовать его примеру. Соответственно, новый государь в новом государстве не должен ни подражать Марку, ни уподобляться Северу, но должен у Севера позаимствовать то, без чего нельзя основать новое государство, а у Марка – то наилучшее и наиболее достойное, что нужно для сохранения государства, уже обретшего и устойчивость, и прочность.
О том, полезны ли крепости, и многое другое, что постоянно применяют государи
Одни государи, чтобы упрочить свою власть, разоружали подданных, другие поддерживали раскол среди граждан в завоеванных городах; одни намеренно создавали себе врагов, другие предпочли добиваться расположения тех, в ком сомневались, придя к власти; одни воздвигали крепости, другие – разоряли их и разрушали до основания. Которому из этих способов следует отдать предпочтение, сказать трудно, не зная, каковы были обстоятельства в тех государствах, где принималось то или иное решение; однако же я попытаюсь высказаться о них, отвлекаясь от частностей настолько, насколько это дозволяется самим предметом.
Итак, никогда не бывало, чтобы новые государи разоружали подданных, – напротив, они всегда вооружали их, если те оказывались невооруженными, ибо, вооружая подданных, обретаешь собственное войско, завоевываешь преданность одних, укрепляешь преданность в других и таким образом обращаешь подданных в своих приверженцев. Всех подданных невозможно вооружить, но если отличить хотя бы часть их, то это позволит с большей уверенностью полагаться и на всех прочих. Первые, видя, что им оказано предпочтение, будут благодарны тебе, вторые простят тебя, рассудив, что тех и следует отличать, кто несет больше обязанностей и подвергается большим опасностям. Но, разоружив подданных, ты оскорбишь их недоверием и проявишь тем самым трусость или подозрительность, а оба эти качества не прощаются государям. И так как ты не сможешь обойтись без войска, то поневоле обратишься к наемникам, а чего стоит наемное войско – о том уже шла речь выше; но, будь они даже отличными солдатами, их сил недостаточно для того, чтобы защитить тебя от могущественных врагов и неверных подданных.
Впрочем, как я уже говорил, новые государи в новых государствах всегда создавали собственное войско, что подтверждается множеством исторических примеров. Но если государь присоединяет новое владение к старому государству, то новых подданных следует разоружить, исключая тех, кто содействовал завоеванию, но этим последним надо дать изнежиться и расслабиться, ведя дело к тому, чтобы в конечном счете во всем войске остались только коренные подданные, живущие близ государя.
Наши предки, те, кого почитали мудрыми, говаривали, что Пистойю надо удерживать раздорами, а Пизу – крепостями, почему для укрепления своего владычества поощряли распри в некоторых подвластных им городах. В те дни, когда Италия находилась в относительном равновесии{110}, такой образ действий мог отвечать цели. Но едва ли подобное наставление пригодно в наше время, ибо сомневаюсь, чтобы расколы когда-либо кончались добром; более того, если подойдет неприятель, поражение неминуемо, так как более слабая партия примкнет к нападающим, а сильная – не сможет отстоять город.
Венецианцы поощряли вражду гвельфов и гибеллинов в подвластных им городах – вероятно, по тем самым причинам, какие я называю. Не доводя дело до кровопролития, они стравливали тех и других затем, чтобы граждане, занятые распрей, не объединили против них свои силы. Но, как мы видим, это не принесло им пользы: после разгрома при Вайла сначала часть городов, а затем и все они, осмелев, отпали от венецианцев{111}. Подобные приемы изобличают, таким образом, слабость правителя, ибо крепкая и решительная власть никогда не допустит раскола; и если в мирное время они полезны государю, так как помогают ему держать в руках подданных, то в военное время пагубность их выходит наружу.
Без сомнения, государи обретают величие, когда одолевают препятствия и сокрушают недругов, почему фортуна, – в особенности если она желает возвеличить нового государя, которому признание нужней, чем наследному, – сама насылает ему врагов и принуждает вступить с ними в схватку для того, чтобы, одолев их, он по подставленной ими лестнице поднялся как можно выше. Однако многие полагают, что мудрый государь и сам должен, когда позволяют обстоятельства, искусно создавать себе врагов, чтобы, одержав над ними верх, явиться в еще большем величии.
Нередко государи, особенно новые, со временем убеждаются в том, что более преданные и полезные для них люди – это те, кому они поначалу не доверяли. Пандольфо Петруччи, властитель Сиены, правил своим государством, опираясь более на тех, в ком раньше сомневался, нежели на всех прочих. Но тут нельзя говорить отвлеченно, ибо все меняется в зависимости от обстоятельств. Скажу лишь, что расположением тех, кто поначалу был врагом государя, ничего не стоит заручиться в том случае, если им для сохранения своего положения требуется его покровительство. И они тем ревностнее будут служить государю, что захотят делами доказать превратность прежнего о них мнения. Таким образом, они всегда окажутся полезнее для государя, нежели те, кто, будучи уверен в его благоволении, чрезмерно печется о собственном благе.
И так как этого требует обсуждаемый предмет, то я желал бы напомнить государям, пришедшим к власти с помощью части граждан, что следует вдумываться в побуждения тех, кто тебе помогал, и если окажется, что дело не в личной приверженности, а в недовольстве прежним правлением, то удержать их дружбу будет крайне трудно, ибо удовлетворить таких людей невозможно. Если на примерах из древности и современной жизни мы попытаемся понять причину этого, то увидим, что всегда гораздо легче приобрести дружбу тех, кто был доволен прежней властью и потому враждебно встретил нового государя, нежели сохранить дружбу тех, кто был недоволен прежней властью и потому содействовал перевороту.
Издавна государи ради упрочения своей власти возводят крепости, дабы ими, точно уздою и поводьями, сдерживать тех, кто замышляет крамолу, а также дабы располагать надежным убежищем на случай внезапного нападения врага. Могу похвалить этот ведущийся издавна обычай. Однако на нашей памяти мессер Никколо Вителли{112} приказал срыть две крепости в Читта ди Кастелло{113}, чтобы удержать в своих руках город. Гвидо Убальдо, вернувшись в свои владения, откуда его изгнал Чезаре Борджа, разрушил до основания все крепости этого края, рассудив, что так ему будет легче удержать государство. Семейство Бентивольо, вернувшись в Болонью{114}, поступило подобным же образом. Из чего следует, что полезны крепости или нет – зависит от обстоятельств, и если в одном случае они во благо, то в другом случае они во вред. Разъясню подробнее: тем государям, которые больше боятся народа, нежели внешних врагов, крепости полезны; а тем из них, кто больше боится внешних врагов, чем народа, крепости не нужны. Так, семейству Сфорца замок в Милане, построенный герцогом Франческо Сфорца, нанес больший урон, нежели все беспорядки, случившиеся в их государстве. Поэтому лучшая из всех крепостей – не быть ненавистным народу: какие крепости ни строй, они не спасут, если ты ненавистен народу, ибо, когда народ берется за оружие, на подмогу ему всегда явятся чужеземцы. В наши дни от крепостей никому не было пользы, кроме разве графини Форли после смерти ее супруга, графа Джироламо{115}; благодаря замку ей удалось укрыться от восставшего народа, дождаться помощи из Милана и возвратиться к власти; время же было такое, что никто со стороны не мог оказать поддержку народу; но впоследствии и ей не помогли крепости{116}, когда ее замок осадил Чезаре Борджа и враждебный ей народ примкнул к чужеземцам. Так что для нее было бы куда надежнее, и тогда и раньше, не возводить крепости, а постараться не возбудить ненависти народа.
Итак, по рассмотрении всего сказанного выше, я одобрю и тех, кто строит крепости, и тех, кто их не строит, но осужу всякого, кто, полагаясь на крепости, не озабочен тем, что ненавистен народу.
Как надлежит поступать государю, чтобы его почитали
Ничто не может внушить к государю такого почтения, как военные предприятия и необычайные поступки. Из нынешних правителей сошлюсь на Фердинанда Арагонского, короля Испании. Его можно было бы назвать новым государем, ибо, слабый вначале, он сделался по славе и блеску первым королем христианского мира; и все его действия исполнены величия, а некоторые поражают воображение. Основанием его могущества послужила война за Гренаду{117}, предпринятая вскоре после вступления на престол. Прежде всего, он начал войну, когда внутри страны было тихо, не опасаясь, что ему помешают, и увлек ею кастильских баронов так, что они, занявшись войной, забыли о смутах; он же тем временем, незаметно для них, сосредоточил в своих руках всю власть и подчинил их своему влиянию. Деньги на содержание войска он получил от Церкви и народа и, пока длилась война, построил армию, которая впоследствии создала ему славу. После этого, замыслив еще более значительные предприятия, он, действуя опять-таки как защитник религии, сотворил благочестивую жестокость: изгнал марранов{118} и очистил от них королевство, – трудно представить себе более безжалостный и в то же время более необычайный поступок. Под тем же предлогом он захватил земли в Африке{119}, провел кампанию в Италии и, наконец, вступил в войну с Францией. Так он обдумывал и осуществлял великие замыслы, держа в постоянном восхищении и напряжении подданных, поглощенно следивших за ходом событий. И все эти предприятия так вытекали одно из другого, что некогда было замыслить что-либо против самого государя.
Величию государя способствуют также необычайные распоряжения внутри государства, подобные тем, которые приписываются мессеру Бернабо да Милано{120}, иначе говоря, когда кто-либо совершает что-либо значительное в гражданской жизни, дурное или хорошее, то его полезно награждать или карать таким образом, чтобы это помнилось как можно дольше. Но самое главное для государя – постараться всеми своими поступками создать себе славу великого человека, наделенного умом выдающимся.
Государя уважают также, когда он открыто заявляет себя врагом или другом, то есть когда он без колебаний выступает за одного против другого – это всегда лучше, чем стоять в стороне. Ибо когда двое сильных правителей вступают в схватку, то они могут быть таковы, что возможный победитель либо опасен для тебя, либо нет. В обоих случаях выгоднее открыто и решительно вступить в войну. Ибо в первом случае, не вступив в войну, ты станешь добычей победителя, к радости и удовлетворению побежденного, сам же ни у кого не сможешь получить защиты: победитель отвергнет союзника, бросившего его в несчастье, а побежденный не захочет принять к себе того, кто не пожелал с оружием в руках разделить его участь. Антиох, которого этолийцы призвали в Грецию, чтобы прогнать римлян, послал своих ораторов к ахейцам, союзникам римлян, желая склонить ахейцев к невмешательству. Римляне, напротив, убеждали ахейцев вступить в войну. Тогда, чтобы решить дело, ахейцы созвали совет, легат Антиоха призывал их не браться за оружие, римский легат говорил так: «Quod autern isti dicunt non interponendi vos bello, nihil magis alienum rebus vestris est; sine gratia, sine dignitate, praemium victoris eritis»[7] (лат.){121}.
И всегда недруг призывает отойти в сторону, тогда как друг зовет открыто выступить за него с оружием в руках. Нерешительные государи, как правило, выбирают невмешательство, чтобы избежать ближайшей опасности, и, как правило, это приводит их к крушению.
Зато если ты бесстрашно примешь сторону одного из воюющих и твой союзник одержит победу, то, как бы ни был он могуществен и как бы ты от него ни зависел, он обязан тебе – люди же не настолько бесчестны, чтобы нанести удар союзнику, выказав столь явную неблагодарность. Кроме того, победа никогда не бывает полной в такой степени, чтобы победитель мог ни с чем не считаться и в особенности – мог попрать справедливость. Если же тот, чью сторону ты принял, проиграет войну, он примет тебя к себе и, пока сможет, будет тебе помогать, так что ты станешь собратом по несчастью тому, чье счастье, возможно, еще возродится.
Во втором случае, когда ни одного из воюющих не приходится опасаться, примкнуть к тому или к другому еще более благоразумно. Ибо с помощью одного ты разгромишь другого, хотя тому, будь он умнее, следовало бы спасать, а не губить противника; а после победы ты подчинишь союзника своей власти, он же благодаря твоей поддержке неминуемо одержит победу.
Здесь уместно заметить, что лучше избегать союза с теми, кто сильнее тебя, если к этому не понуждает необходимость, как о том сказано выше. Ибо в случае победы сильного союзника ты у него в руках, государи же должны остерегаться попадать в зависимость к другим государям. Венецианцы, к примеру, вступили в союз с Францией против Миланского герцога, когда могли этого избежать, следствием чего и явилось их крушение. Но если нет возможности уклониться от союза, как обстояло дело у флорентийцев{122}, когда папа и Испания двинули войска на Ломбардию, то государь должен вступить в войну, чему причины я указал выше. Не стоит лишь надеяться на то, что можно принять безошибочное решение, наоборот, следует заранее примириться с тем, что всякое решение сомнительно, ибо это в порядке вещей, что, избегнув одной неприятности, попадаешь в другую. Однако в том и состоит мудрость, чтобы, взвесив все возможные неприятности, наименьшее зло почесть за благо.
Государь должен также выказывать себя покровителем дарований, привечать одаренных людей, оказывать почет тем, кто отличился в каком-либо ремесле или искусстве. Он должен побуждать граждан спокойно предаваться торговле, земледелию и ремеслам, чтобы одни благоустраивали свои владения, не боясь, что эти владения у них отнимут, другие – открывали торговлю, не опасаясь, что их разорят налогами; более того, он должен располагать наградами для тех, кто заботится об украшении города или государства. Он должен также занимать народ празднествами и зрелищами в подходящее для этого время года. Уважая цехи, или трибы, на которые разделен всякий город, государь должен участвовать иногда в их собраниях и являть собой пример щедрости и великодушия, но при этом твердо блюсти свое достоинство и величие, каковые должны присутствовать в каждом его поступке.
О советниках государей
Немалую важность имеет для государя выбор советников, а каковы они будут, хороши или плохи, – зависит от благоразумия государей. Об уме правителя первым делом судят по тому, каких людей он к себе приближает; если это люди преданные и способные, то можно всегда быть уверенным в его мудрости, ибо он умел распознать их способности и удержать их преданность. Если же они не таковы, то и о государе заключат соответственно, ибо первую оплошность он уже совершил, выбрав плохих помощников. Из тех, кто знал мессера Антонио да Венафро, помощника Пандольфо Петруччи, правителя Сиены, никто не усомнился бы в достоинствах и самого Пандольфо, выбравшего себе такого помощника.
Ибо умы бывают трех родов{123}: один все постигает сам; другой может понять то, что постиг первый; третий – сам ничего не постигает и постигнутого другим понять не может. Первый ум – выдающийся, второй – значительный, третий – негодный. Из сказанного неопровержимо следует, что ум Пандольфо был если не первого, то второго рода. Ибо когда человек способен распознать добро и зло в делах и в речах людей, то, не будучи сам особо изобретательным, он сумеет отличить дурное от доброго в советах своих помощников и за доброе вознаградит, а за дурное – взыщет; да и помощники его не понадеются обмануть государя и будут добросовестно ему служить.
Есть один безошибочный способ узнать, чего стоит помощник. Если он больше заботится о себе, чем о государе, и во всяком деле ищет своей выгоды, он никогда не будет хорошим слугой государю, и тот никогда не сможет на него положиться. Ибо министр, в чьих руках дела государства, обязан думать не о себе, а о государе, и не являться к нему ни с чем, что не относится до государя. Но и государь со своей стороны должен стараться удержать преданность своего министра, воздавая ему по заслугам, умножая его состояние, привязывая его к себе узами благодарности, разделяя с ним обязанности и почести, чтобы тот видел, что государь не может без него обходиться, и чтобы, имея достаточно богатств и почестей, не возжелал новых богатств и почестей, а также чтобы, занимая разнообразные должности, убоялся переворотов. Когда государь и его министр обоюдно ведут себя таким образом, они могут быть друг в друге уверены, когда же они ведут себя иначе, это плохо кончается либо для одного, либо для другого.
Как избежать льстецов
Я хочу коснуться еще одного важного обстоятельства, а именно одной слабости, от которой трудно уберечься правителям, если их не отличают особая мудрость и знание людей. Я имею в виду лесть и льстецов, которых во множестве приходится видеть при дворах государей, ибо люди так тщеславны и так обольщаются на свой счет, что с трудом могут уберечься от этой напасти. Но беда еще и в том, что, когда государь пытается искоренить лесть, он рискует навлечь на себя презрение. Ибо нет другого способа оградить себя от лести, как внушив людям, что, если они выскажут тебе всю правду, ты не будешь на них в обиде, но, когда каждый сможет говорить тебе правду, тебе перестанут оказывать должное почтение.
Поэтому благоразумный государь должен избрать третий путь, а именно: отличив нескольких мудрых людей, им одним предоставить право высказывать все, что они думают, но только о том, что ты сам спрашиваешь, и ни о чем больше; однако спрашивать надо обо всем и выслушивать ответы, решение же принимать самому и по своему усмотрению. На советах с каждым из советников надо вести себя так, чтобы все знали, что чем безбоязненнее они выскажутся, тем более угодят государю; но вне их никого не слушать, а прямо идти к намеченной цели и твердо держаться принятого решения. Кто действует иначе, тот либо поддается лести, либо, выслушивая разноречивые советы, часто меняет свое мнение, чем вызывает неуважение подданных.
Сошлюсь на один современный пример. Отец Лука{124}, доверенное лицо императора Максимилиана, говоря о его величестве, заметил, что тот ни у кого совета не просит, но по-своему тоже не поступает именно оттого, что его образ действий противоположен описанному выше. Ибо император – человек скрытный, намерений своих никому не поверяет, совета на их счет не спрашивает. Но когда по мере осуществления они выходят наружу, то те, кто его окружает, начинают их оспаривать, и государь, как человек слабый, от них отступается. Поэтому начатое сегодня назавтра отменяется, и никогда нельзя понять, чего желает и что намерен предпринять император, и нельзя положиться на его решение.
Таким образом, государь всегда должен советоваться с другими, но только когда он того желает, а не когда того желают другие; и он должен осаживать всякого, кто вздумает, непрошеный, подавать ему советы. Однако сам он должен широко обо всем спрашивать, о спрошенном терпеливо выслушивать правдивые ответы и, более того, проявлять беспокойство, замечая, что кто-либо почему-либо опасается говорить ему правду. Многие полагают, что кое-кто из государей, слывущих мудрыми, славой своей обязаны не себе самим, а добрым советам своих приближенных, но мнение это ошибочно. Ибо правило, не знающее исключений, гласит: государю, который сам не обладает мудростью, бесполезно давать благие советы, если только такой государь случайно не доверится мудрому советнику, который будет принимать за него все решения. Но хотя подобное положение и возможно, ему скоро пришел бы конец, ибо советник сам сделался бы государем. Когда же у государя не один советник, то, не обладая мудростью, он не сможет примирить разноречивые мнения; кроме того, каждый из советников будет думать лишь о собственном благе, а государь этого не разглядит и не примет меры. Других же советников не бывает, ибо люди всегда дурны, пока их не принудит к добру необходимость. Отсюда можно заключить, что добрые советы, кто бы их ни давал, родятся из мудрости государей, а не мудрость государей родится из добрых советов.
Почему государи Италии лишились своих государств
Если новый государь разумно следует названным правилам, он скоро утвердится в государстве и почувствует себя в нем прочнее и увереннее, чем если бы получил власть по наследству. Ибо новый государь вызывает большее любопытство, чем наследный правитель, и если действия его исполнены доблести, они куда больше захватывают и привлекают людей, чем древность рода. Ведь люди гораздо больше заняты сегодняшним днем, чем вчерашним, и если в настоящем обретают благо, то довольствуются им и не ищут другого; более того, они горой станут за нового государя, если сам он будет действовать надлежащим образом. И двойную славу стяжает тот, кто создаст государство и укрепит его хорошими законами, хорошими союзниками, хорошим войском и добрыми примерами; так же как двойным позором покроет себя тот, кто, будучи рожден государем, по неразумию лишится власти.
Если мы обратимся к тем государям Италии, которые утратили власть, таким, как король Неаполитанский, герцог Миланский и другие, то мы увидим, что наиболее уязвимым их местом было войско, чему причины подробно изложены выше. Кроме того, некоторые из них либо враждовали с народом, либо, расположив к себе народ, не умели обезопасить себя со стороны знати. Ибо там, где нет подобных изъянов, государь не может утратить власть, если имеет достаточно сил, чтобы выставить войско. Филипп Македонский{125}, не отец Александра Великого, а тот, что был разбит Титом Квинцием{126}, имел небольшое государство по сравнению с теми великими, что на него напали, – Римом и Грецией, но, будучи воином, а также умея расположить к себе народ и обезопасить себя от знати, он выдержал многолетнюю войну против римлян и греков и хотя потерял под конец несколько городов, зато сохранил за собой царство.
Так что пусть те из наших государей, кто, властвуя много лет, лишился своих государств, пеняют не на судьбу, а на собственную нерадивость. В спокойное время они не предусмотрели возможных бед – по общему всем людям недостатку в затишье не думать о буре, – когда же настали тяжелые времена, они предпочли бежать, а не обороняться, понадеявшись на то, что подданные, раздраженные бесчинством победителей, призовут их обратно. Если нет другого выхода, хорош и такой, плохо лишь отказываться ради него от всех прочих, точно так же как не стоит падать, полагаясь на то, что тебя поднимут. Даже если тебя и выручат из беды, это небезопасно для тебя, так как ты окажешься в положении зависимом и унизительном. А только те способы защиты хороши, основательны и надежны, которые зависят от тебя самого и от твоей доблести.
Какова власть судьбы над делами людей и как можно ей противостоять
Я знаю, сколь часто утверждалось раньше и утверждается ныне, что всем в мире правят судьба и Бог, люди же с их разумением ничего не определяют и даже ничему не могут противостоять; отсюда делается вывод, что незачем утруждать себя заботами, а лучше примириться со своим жребием. Особенно многие уверовали в это за последние годы, когда на наших глазах происходят перемены столь внезапные, что всякое человеческое предвидение оказывается перед ними бессильно. Иной раз и я склоняюсь к общему мнению, задумываясь о происходящем.
И, однако, ради того чтобы не утратить свободу воли, я предположу, что, может быть, судьба распоряжается лишь половиной всех наших дел, другую же половину или около того она предоставляет самим людям. Я уподобил бы судьбу бурной реке, которая, разбушевавшись, затопляет берега, валит деревья, крушит жилища, вымывает и намывает землю: все бегут от нее прочь, все отступают перед ее напором, бессильные его сдержать. Но хотя бы и так, – разве это мешает людям принять меры предосторожности в спокойное время, то есть возвести заграждения и плотины так, чтобы, выйдя из берегов, река либо устремилась в каналы, либо остановила свой безудержный и опасный бег?
То же и судьба: она являет свое всесилие там, где препятствием ей не служит доблесть, и устремляет свой напор туда, где не встречает возведенных против нее заграждений. Взгляните на Италию, захлестнутую ею же вызванным бурным разливом событий, и вы увидите, что она подобна ровной местности, где нет ни плотин, ни заграждений. А ведь, если бы она была защищена доблестью, как Германия, Испания и Франция, этот разлив мог бы не наступить или, по крайней мере, не причинить столь значительных разрушений. Этим, я полагаю, сказано достаточно о противостоянии судьбе вообще.
Что же касается, в частности, государей, то нам приходится видеть, как некоторые из них, еще вчера благоденствовавшие, сегодня лишаются власти, хотя, как кажется, не изменился ни весь склад их характера, ни какое-либо отдельное свойство. Объясняется это, я полагаю, теми причинами, которые были подробно разобраны выше, а именно тем, что, если государь всецело полагается на судьбу, он не может выстоять против ее ударов. Я думаю также, что сохраняют благополучие те, чей образ действий отвечает особенностям времени, и утрачивают благополучие те, чей образ действий не отвечает своему времени.
Ибо мы видим, что люди действуют по-разному, пытаясь достичь цели, которую каждый ставит перед собой, то есть богатства и славы: один действует осторожностью, другой – натиском; один – силой, другой – искусством; один – терпением, другой – противоположным способом, и каждого его способ может привести к цели. Но иной раз мы видим, что, хотя оба действовали одинаково, например, осторожностью, только один из двоих добился успеха, и наоборот, хотя каждый действовал по-своему: один осторожностью, другой натиском, – оба в равной мере добились успеха. Зависит же это именно от того, что один образ действий совпадает с особенностями времени, а другой – не совпадает. Поэтому бывает так, что двое, действуя по-разному, одинаково добиваются успеха, а бывает так, что двое действуют одинаково, но только один из них достигает цели.
От того же зависят и превратности благополучия: пока для того, кто действует осторожностью и терпением, время и обстоятельства складываются благоприятно, он процветает, но стоит времени и обстоятельствам перемениться, как процветанию его приходит конец, ибо он не переменил своего образа действий. И нет людей, которые умели бы к этому приспособиться, как бы они ни были благоразумны. Во-первых, берут верх природные склонности, во-вторых, человек не может заставить себя свернуть с пути, на котором он до того времени неизменно преуспевал. Вот почему осторожный государь, когда настает время применить натиск, не умеет этого сделать и оттого гибнет, а если бы его характер менялся в лад с временем и обстоятельствами, благополучие его было бы постоянно.
Папа Юлий всегда шел напролом, время же и обстоятельства благоприятствовали такому образу действий, и потому он каждый раз добивался успеха. Вспомните его первое предприятие – захват Болоньи, еще при жизни мессера Джованни Бентивольо. Венецианцы были против, король Испании тоже, с Францией еще велись об этом переговоры, но папа сам выступил в поход, с обычной для него неукротимостью и напором. И никто этому не воспрепятствовал, венецианцы – от страха, Испания – надеясь воссоединить под своей властью Неаполитанское королевство{127}; уступил и французский король, так как, видя, что папа уже в походе, и желая союза с ним против венецианцев, он решил, что не может без явного оскорбления отказать ему в помощи войсками.
Этим натиском и внезапностью папа Юлий достиг того, чего не достиг бы со всем доступным человеку благоразумием никакой другой глава Церкви; ибо, останься он в Риме, выжидая, пока все уладится и образуется, как сделал бы всякий на его месте, король Франции нашел бы тысячу отговорок, а все другие – тысячу доводов против захвата. Я не буду говорить о прочих его предприятиях, все они были того же рода, и все ему удавались; из-за краткости правления он так и не испытал неудачи, но, проживи он дольше и наступи такие времена, когда требуется осторожность, его благополучию пришел бы конец, ибо он никогда не уклонился бы с того пути, на который его увлекала натура.
Итак, в заключение скажу, что фортуна непостоянна, а человек упорствует в своем образе действий, поэтому, пока между ними согласие, человек пребывает в благополучии, когда же наступает разлад, благополучию его приходит конец. И все-таки я полагаю, что натиск лучше, чем осторожность, ибо фортуна – женщина, и кто хочет с ней сладить, должен колотить ее и пинать, – таким она поддается скорее, чем тем, кто холодно берется за дело. Поэтому она, как женщина, – подруга молодых, ибо они не так осмотрительны, более отважны и с большей дерзостью ее укрощают.
Призыв овладеть Италией и освободить ее из рук варваров
Обдумывая все сказанное и размышляя наедине с собой, настало ли для Италии время чествовать нового государя и есть ли в ней материал, которым мог бы воспользоваться мудрый и доблестный человек, чтобы придать ему форму – во славу себе и на благо отечества, – я заключаю, что столь многое благоприятствует появлению нового государя, что едва ли какое-либо другое время подошло бы для этого больше, чем наше. Как некогда народу Израиля надлежало пребывать в рабстве у египтян, дабы Моисей явил свою доблесть, персам – в угнетении у мидийцев, дабы Кир обнаружил величие своего духа, афинянам – в разобщении, дабы Тезей совершил свой подвиг, так и теперь, дабы обнаружила себя доблесть италийского духа, Италии надлежало дойти до нынешнего ее позора: до большего рабства, чем евреи; до большего унижения, чем персы; до большего разобщения, чем афиняне: нет в ней ни главы, ни порядка, она разгромлена, разорена, истерзана, растоптана, повержена в прах.
Были мгновения, когда казалось, что перед нами тот, кого Бог назначил стать избавителем Италии, но немилость судьбы настигала его на подступах к цели. Италия же, теряя последние силы, ожидает того, кто исцелит ей раны, спасет от разграбления Ломбардию, от поборов – Неаполитанское королевство и Тоскану, кто уврачует ее гноящиеся язвы. Как молит она Бога о ниспослании ей того, кто избавит ее от жестокости и насилия варваров! Как полна она рвения и готовности стать под общее знамя, если бы только нашлось, кому его понести!
И самые большие надежды возлагает она ныне на ваш славный дом, каковой, благодаря доблести и милости судьбы, покровительству Бога и Церкви, глава коей принадлежит к вашему дому{128}, мог бы принять на себя дело освобождения Италии. Оно окажется не столь уж трудным, если вы примете за образец жизнь и деяния названных выше мужей. Как бы ни были редки и достойны удивления подобные люди, все же они – люди, и каждому из них выпал случай не столь благоприятный, как этот. Ибо дело их не было более правым, или более простым, или более угодным Богу. Здесь дело поистине правое, – «lustum enim est bellum quibus necessarium, et pia arma ibi nulla nisi in armis spes est»[8]. Здесь условия поистине благоприятны, а где благоприятны условия, там трудности отступают, особенно если следовать примеру тех мужей, которые названы мною выше. Нам явлены необычайные, беспримерные знамения Божии: море расступилось, скала источала воду, манна небесная выпала на землю{129} – все совпало, пророча величие вашему дому. Остальное надлежит сделать вам. Бог не все исполняет сам, дабы не лишить нас свободной воли и причитающейся нам части славы.
Неудивительно, что ни один из названных выше итальянцев не достиг цели, которой, как можно надеяться, достигнет ваш прославленный дом, и что при множестве переворотов и военных действий в Италии боевая доблесть в ней как будто угасла. Объясняется это тем, что старые ее порядки нехороши, а лучших никто не сумел ввести. Между тем ничто так не прославляет государя, как введение новых законов и установлений. Когда они прочно утверждены и отмечены величием, государю воздают за них почестями и славой; в Италии же достаточно материала, которому можно придать любую форму{130}. Велика доблесть в каждом из ее сынов, но, увы, мало ее в предводителях. Взгляните на поединки и небольшие схватки: как выделяются итальянцы ловкостью, находчивостью, силой. Но в сражениях они как будто теряют все эти качества. Виной же всему слабость военачальников: если кто и знает дело, то его не слушают, и, хотя знающим объявляет себя каждый, до сих пор не нашлось никого, кто бы так отличился доблестью и удачей, чтобы перед ним склонились все остальные. Поэтому за прошедшие двадцать лет во всех войнах, какие были за это время, войска, составленные из одних итальянцев, всегда терпели неудачу, чему свидетели прежде всего Таро{131}, затем Алессандрия, Капуя, Генуя, Вайла, Болонья и Местри.
Если ваш славный дом пожелает следовать по стопам величайших мужей, ставших избавителями отечества, то первым делом он должен создать собственное войско, без которого всякое предприятие лишено настоящей основы, ибо он не будет иметь ни более верных, ни более храбрых, ни лучших солдат. Но как бы ни был хорош каждый из них в отдельности, вместе они окажутся еще лучше, если во главе войска увидят своего государя, который чтит их и отличает. Такое войско поистине необходимо, для того чтобы италийская доблесть могла отразить вторжение иноземцев. Правда, испанская и швейцарская пехота считается грозной, однако же в той и другой имеются недостатки, так что иначе устроенное войско могло бы не только выстоять против них, но даже их превзойти. Ибо испанцы отступают перед конницей, а швейцарцев может устрашить пехота, если окажется не менее упорной в бою. Мы уже не раз убеждались и еще убедимся в том, что испанцы отступали перед французской кавалерией, а швейцарцы терпели поражение от испанской пехоты. Последнего нам еще не приходилось наблюдать в полной мере, но дело шло к тому в сражении при Равенне – когда испанская пехота встретилась с немецкими отрядами, устроенными наподобие швейцарских. Ловким испанцам удалось пробраться, прикрываясь маленькими щитами, под копья и, находясь в безопасности, разить неприятеля так, что тот ничего не мог с ними поделать, и если бы на испанцев не налетела конница, они добили бы неприятельскую пехоту. Таким образом, изучив недостатки того и другого войска, нужно построить новое, которое могло бы устоять перед конницей и не боялось бы чужой пехоты, что достигается как новым родом оружия, так и новым устройством войска. И все это относится к таким нововведениям, которые более всего доставляют славу и величие новому государю.
Итак, нельзя упустить этот случай: пусть после стольких лет ожидания Италия увидит наконец своего избавителя. Не могу выразить словами, с какой любовью приняли бы его жители, пострадавшие от иноземных вторжений, с какой жаждой мщения, с какой неколебимой верой, с какими слезами! Какие двери закрылись бы перед ним? Кто отказал бы ему в повиновении? Чья зависть преградила бы ему путь? Какой итальянец не воздал бы ему почестей? Каждый ощущает, как смердит господство варваров. Так пусть же ваш славный дом примет на себя этот долг с тем мужеством и той надеждой, с какой вершатся правые дела, дабы под сенью его знамени возвеличилось наше отечество и под его водительством сбылось сказанное Петраркой:
Доблесть ополчится на неистовство,
И краток будет бой,
Ибо не умерла еще доблесть
В итальянском сердце{132}.
[Посвящение]
СВЯТЕЙШЕМУ И БЛАЖЕННЕЙШЕМУ ОТЦУ, ГОСПОДИНУ НАШЕМУ КЛИМЕНТУ VII
Поскольку, блаженнейший и святейший отец, еще до достижения нынешнего своего исключительного положения{133} Ваше святейшество поручили мне изложить деяния флорентийского народа, я со всем прилежанием и уменьем, коими наделили меня природа и жизненный опыт, постарался удовлетворить ваше желание. В писаниях своих дошел я до времени, когда со смертью Лоренцо Медичи Великолепного{134} самый лик Италии изменился, и так как последовавшие затем события по величию своему и знаменательности требуют и изложения в духе возвышенном, рассудил, что правильно будет все мною до этого времени написанное объединить в одну книгу и поднести Вашему святейшему блаженству, дабы могли вы начать пользоваться плодами моего труда, плодами, полученными от вами посеянного зерна. Читая эту книгу, вы, Ваше святейшее блаженство, прежде всего увидите, сколь многими бедствиями и под властью сколь многих государей сопровождались после упадка Римской империи на Западе изменения в судьбах итальянских государств; увидите, как римский первосвященник{135}, венецианцы, королевство Неаполитанское и герцогство Миланское первыми достигли державности и могущества в нашей стране; увидите, как отечество ваше, именно благодаря разделению своему избавившись от императорской власти, оставалось разделенным до той поры, когда наконец обрело управление под сенью вашего дома{136}.
Ваше святейшее блаженство особо повелели мне излагать великие деяния ваших предков таким образом, чтобы видно было, насколько я далек от какой бы то ни было лести. Ибо если вам любо слышать из уст людских искреннюю похвалу, то хваления лживые и искательные никогда не могут быть вам угодными. Но это-то и внушает мне опасение, как бы я, говоря о добросердечии Джованни, мудрости Козимо, гуманности Пьеро, великолепии и предусмотрительности Лоренцо, не заслужил от Вашего святейшества упрека в несоблюдении ваших указаний. Однако здесь я имею возможность оправдаться как перед вами, так и перед всеми, кому повествование мое не понравилось бы, как не соответствующее действительности. Ибо, обнаружив, что воспоминания тех, кто в разное время писал о ваших предках, полны всяческих похвал, я должен был либо показать их такими, какими увидел, либо замолчать их заслуги, как поступают завистники. Если же за их высокими делами скрывалось честолюбие, враждебное, по мнению некоторых людей, общему благу, то я, не усмотрев его, не обязан и упоминать о нем. Ибо на протяжении всего моего повествования никогда не было у меня стремления ни прикрыть бесчестное дело благовидной личиной, ни навести тень на похвальное деяние под тем предлогом, будто оно преследовало неблаговидную цель. Насколько далек я от лести, свидетельствуют все разделы моего повествования, особенно же публичные речи или частные суждения как в прямой, так и в косвенной форме, где в выражениях и во всей повадке говорящего самым определенным образом проявляется его натура. Чего я избегаю – так это бранных слов, ибо достоинство и истинность рассказа от них ничего не выиграют. Всякий, кто без предубеждения отнесется к моим писаниям, может убедиться в моей нелицеприятности, прежде всего отметив, как немного говорю я об отце Вашего святейшества{137}. Причина тому – краткость его жизни, из-за чего он не мог приобрести известности, а я лишен был возможности прославить его. Однако пошли от него дела великие и славные, ибо он стал родителем Вашего святейшества. Заслуга эта перевешивает деяния его предков и принесет ему больше веков славы, чем злосчастная судьба отняла у него годов жизни.
Я во всяком случае, святейший и блаженнейший отец, старался в этом своем повествовании, не приукрашивая истины, угодить всем, но, может быть, не угодил никому. Если это так, то не удивляюсь, ибо думаю, что, излагая события своего времени, невозможно не задеть весьма многих. Тем не менее я бодро выступаю в поход в надежде, что, неизменно поддерживаемый и обласканный благодеяниями вашего блаженства, обрету также помощь и защиту в мощном воинстве вашего святейшего разумения. И потому, вооружившись мужеством и уверенностью, не изменявшими мне доселе в моих писаниях, буду я продолжать свое дело, если только не утрачу жизнь или покровительство Вашего святейшества{138}.
Вознамерившись изложить деяния флорентийского народа, совершенные им в своих пределах и вне их, я спервоначалу хотел было начать повествование с 1434 года по христианскому летосчислению – со времени, когда дом Медичи благодаря заслугам Козимо и его родителя Джованни достиг во Флоренции большего влияния, чем какой-либо другой. Ибо я полагал тогда, что мессер{139} Леонардо Аретино{140} и мессер Поджо{141}, два выдающихся историка, обстоятельно описали все, что произошло до этого времени. Но затем я внимательно вчитался в их произведения, желая изучить их способ и порядок изложения событий и последовать ему, чтобы заслужить одобрение читателей. И вот обнаружилось, что в изложении войн, которые вела Флоренция с чужеземными государями и народами, они действительно проявили должную обстоятельность, но в отношении гражданских раздоров и внутренних несогласий и последствий того и другого они многое вовсе замолчали, а прочего лишь поверхностно коснулись, так что из этой части их произведений читатели не извлекут ни пользы, ни удовольствия. Думаю, что так они поступили либо потому, что события эти показались им маловажными и не заслуживающими сохранения в памяти поколений, либо потому, что опасались нанести обиду потомкам тех, кого по ходу повествования им пришлось бы осудить. Таковые причины – да не прогневаются на меня эти историки – представляются мне совершенно недостойными великих людей. Ибо если в истории что-либо может понравиться или оказаться поучительным, так это подробное изложение событий, а если какой-либо урок полезен гражданам, управляющим республикой, так это познание обстоятельств, порождающих внутренние раздоры и вражду, дабы граждане эти, умудренные пагубным опытом других, научились сохранять единство. И если примеры того, что происходит в любом государстве, могут нас волновать, то примеры нашей собственной республики задевают нас еще больше и являются еще более назидательными. И если в какой-либо республике имели место примечательные раздоры, то самыми примечательными были флорентийские. Ибо большая часть других государств довольствовалась обычно одним каким-либо несогласием, которое в зависимости от обстоятельств или содействовало его развитию, или приводило его к гибели; Флоренция же, не довольствуясь одним, породила их множество.
Общеизвестно, что в Риме после изгнания царей возникли раздоры между нобилями{142} и плебсом{143}, и не утихали они до самой гибели Римского государства. Так было и в Афинах, и во всех других процветавших в те времена государствах. Но во Флоренции раздоры возникали сперва среди нобилей, затем между нобилями и пополанами{144} и, наконец, между пополанами и плебсом. И вдобавок очень часто случалось, что даже среди победивших происходил раскол. Раздоры же эти приводили к таким убийствам, изгнаниям, гибели целых семейств, каких не знавал ни один известный в истории город. На мой взгляд, ничто не свидетельствует о величии нашего города так явно, как раздиравшие его распри, – ведь их было вполне достаточно, чтобы привести к гибели даже самое великое и могущественное государство. А между тем наша Флоренция от них словно только росла и росла. Так велика была доблесть ее граждан, с такой силой духа старались они возвеличить себя и свое отечество, что даже те, кто выживал после всех бедствий, этой своей доблестью больше содействовали славе своей родины, чем сами распри и раздоры могли ей повредить. И нет сомнения, что если бы Флоренции после освобождения от гнета императорской власти{145} выпало счастье обрести такой образ правления, при котором она сохраняла бы единство, – я даже не знаю, какое государство, современное или древнее, могло бы считаться выше ее: столько бы достигла она в военном деле и в мирных трудах. Ведь известно, что не успела она изгнать своих гибеллинов{146} в таком количестве, что они заполнили всю Тоскану и Ломбардию, как во время войны с Ареццо и за год до Кампальдино{147} гвельфы в полном согласии с не подвергшимися изгнанию могли набрать во Флоренции тысячу двести тяжеловооруженных воинов и двенадцать тысяч пехотинцев. А позже, в войне против Филиппо Висконти, герцога Миланского, когда флорентийцам в течение пяти лет{148} пришлось действовать не оружием (которого у них тогда не было), а расходовать средства, они истратили три с половиной миллиона флоринов{149}; по окончании же войны, недовольные условиями мира и желая показать мощь своего города, они еще принялись осаждать Лукку{150}.
Вот поэтому я и не понимаю, почему эти внутренние раздоры не достойны быть изложенными подробно. Если же упоминавшихся славных писателей удерживало опасение нанести ущерб памяти тех, о ком им пришлось бы говорить, то они в этом ошибались и только показали, как мало знают они людское честолюбие, неизменное стремление людей к тому, чтобы имена их предков и их собственные не исчезали из памяти потомства. Не пожелали они и вспомнить, что многие, кому не довелось прославиться каким-либо достойным деянием, старались добиться известности делами бесчестными. Не рассудили они также, что деяния, сами по себе имеющие некое величие, – как, скажем, все дела государственные и политические, – как бы их ни вели, к какому бы исходу они ни приводили, всегда, по-видимому, приносят совершающим их больше чести, чем поношения.
Поразмыслив обо всем этом, я переменил мнение и решил начать свою историю от начала нашего города. Но отнюдь не имея намерения вторгаться в чужую область, я буду обстоятельно описывать лишь внутренние дела нашего города вплоть до 1434 года, о внешних же событиях буду упоминать лишь постольку, поскольку это окажется необходимым для разумения внутренних. В описании же последующих после 1434 года лет начну подробно излагать и то, и другое. А для того чтобы в этой истории были понятнее все эпохи, которых она касается, я, прежде чем говорить о Флоренции, расскажу о том, каким образом Италия попала под власть тех, кто ею тогда правил.
Все эти первоначальные сведения как об Италии вообще, так и о Флоренции займут первые четыре книги. В первой будут кратко изложены все события, происходившие в Италии после падения Римской империи и до 1434 года. Вторая охватит время от начала Флоренции до войны с папой после изгнания герцога Афинского{151}. Третья завершится 1414 годом – смертью короля Неаполитанского Владислава. В четвертой мы дойдем до 1434 года и начиная с этого времени будем подробно описывать все, что происходило во Флоренции и за ее пределами вплоть до наших дней.
Народы, живущие севернее Рейна и Дуная, в областях плодородных и со здоровым климатом, зачастую размножаются так быстро, что избыточному населению приходится покидать родные места и искать себе новые обиталища. Когда какая-нибудь такая область хочет избавиться от чрезмерного количества людей, все ее жители разделяются на три группы так, чтобы каждая состояла из равного числа знатных и незнатных, имущих и неимущих. Затем группа, на которую падет жребий, отправляется искать счастливой доли в иных местах, а две другие, избавившись от избыточного населения, продолжают пользоваться наследием своих предков. Именно эти племена и разрушили Римскую империю, что было облегчено им самими же императорами, которые покинули Рим, свою древнюю столицу, и перебрались в Константинополь, тем самым ослабив западную часть империи: теперь они уделяли ей меньше внимания и тем самым предоставили ее на разграбление как своим подчиненным, так и своим врагам. И поистине, для того, чтобы разрушить такую великую империю, основанную на крови столь доблестных людей, потребна была немалая низость правителей, немалое вероломство подчиненных, немалые сила и упорство внешних захватчиков; таким образом, погубил ее не один какой-либо народ, но объединенные силы нескольких народов.
Первыми выступившими из этих северных стран против империи после кимвров, побежденных Марием, римским гражданином, были вестготы – имя это и на их языке, и на нашем означает «готы западные». После ряда стычек вдоль границ империи они с разрешения императоров на длительное время обосновались на Дунае, и, хотя по разным причинам и в разное время совершали набеги на римские провинции, их все же постоянно сдерживала мощь императорской власти. Последним, одержавшим над ними славную победу, был Феодосий: он настолько подчинил их себе, что они не стали выбирать себе короля, но, вполне удовлетворенные сделанными им пожалованьями, жили под его властью и сражались под его знаменами. Со смертью же Феодосия его сыновья Аркадий и Гонорий унаследовали государство отца, не унаследовав, однако, его доблестей и счастливой судьбы, а с переменой государя переменилось и время. Феодосий поставил во главе каждой из трех частей империи трех управителей – на Востоке Руфина, на Западе Стилихона, а в Африке Гильдона. После кончины государя все трое задумали не просто управлять своими областями, а добиться в них полной самостоятельности. Гильдон и Руфин погибли, едва начав осуществлять свой замысел, а Стилихон сумел скрыть свои намерения: с одной стороны, он старался завоевать доверие новых императоров, а с другой – внести такую смуту в управление государством, чтобы ему затем стало легче завладеть им. Для того чтобы восстановить вестготов против императоров, он посоветовал прекратить выплату им условленного жалованья. А так как этих врагов ему показалось недостаточно для того, чтобы вызвать в империи смуту, он стал побуждать бургундов, франков, вандалов и аланов (также северные народы, двинувшиеся на завоевание новых земель) к нападению на римские провинции. Лишившись положенной дани и стремясь покрепче отомстить за обиду, вестготы избрали своим королем Алариха{152}, напали на империю и после целого ряда событий вторглись в Италию, где захватили и разграбили Рим. Одержав эту победу, Аларих умер, а наследник его Атаульф{153} взял себе в жены Плацидию, сестру императоров, и, вступив с ними в родство, согласился прийти на помощь Галлии и Испании, которые по вышесказанной причине подверглись нападению со стороны вандалов, бургундов, аланов и франков.
В конце концов вандалы, занявшие ту часть Испании, что звалась Бетикой{154}, будучи не в состоянии отразить удары вестготов, были призваны правителем Африки Бонифацием занять эту провинцию, охотно согласились на это, а Бонифаций был доволен этой поддержкой, ибо, восстав против императора, он опасался расплаты за свое преступление. Так под водительством своего короля Гензериха вандалы обосновались в Африке.
К тому времени императором стал сын Аркадия Феодосий. Он так мало заботился о делах Запада, что все эти зарейнские народы вознамерились прочно утвердиться на захваченных землях.
Таким образом, вандалы стали хозяйничать в Африке, аланы и вестготы в Испании, а франки и бургунды не только захватили Галлию, но дали и свое имя занятым ими областям, которые стали называться Францией и Бургундией. Все эти успехи побудили другие народы принять участие в разделе империи. Гунны, тоже кочевая народность, захватили Паннонию, провинцию по ту сторону Дуная, которая, приняв теперь имя этих гуннов, получила название Хунгарии. К бедам этим добавилась еще одна: император, теснимый с разных сторон, пытался уменьшить количество своих врагов и стал заключать соглашения то с франками, то с вандалами, а это лишь усиливало власть и влияние варваров и ослабляло империю.
Остров Британия, что ныне именуется Англией, тоже не избежал этих бедствий. Напуганные варварами, занявшими Францию, не видя никакой возможной защиты со стороны императора, бритты призвали на помощь англов, одно из германских племен. Англы, предводительствуемые своим королем Вортигерном, охотно откликнулись и сперва защищали бриттов, а потом изгнали их с острова, утвердились там, и стал он по имени их называться Англией. Но первоначальные жители этой страны, лишившись родины, сами вынуждены оказались разбойничать и хоть и не сумели защитить свою собственную страну, решили завладеть чужой. Со своими семьями переплыли они через море, заняли прилегавшие к нему земли и по своему имени назвали их Бретанью.
Гунны, захватившие, как мы уже говорили, Паннонию, соединились с другими народами – гепидами, герулами, турингами и остготами (так именуются на их языке готы восточные) и двинулись на поиски новых земель. Захватить Францию им не удалось, так как ее обороняли другие варвары, поэтому они вторглись в Италию под водительством своего короля Аттилы, который незадолго до того умертвил своего брата Бледу, чтобы не делить с ним власти. Это сделало его всемогущим, а Андарих, король гепидов, и Веламир, король остготов, превратились в его данников. Вторгшись в Италию, Аттила принялся осаждать Аквилею. Хотя ничто другое ему не препятствовало, осада заняла два года, и в течение этого времени он опустошил всю прилегавшую местность и рассеял всех ее жителей. Отсюда, как мы еще будем говорить, пошло начало Венеции. После взятия и разрушения Аквилеи и многих других городов он устремился на Рим, но от разгрома его воздержался, вняв мольбам папы, к которому он возымел такое почтение, что даже ушел из Италии в Австрию, где и скончался{155}. После его смерти Веламир, король остготов, и вожди прочих народов подняли восстание против его сыновей, Генриха и Уриха, и одного убили, а другого принудили убраться вместе с его гуннами за Дунай и возвратиться к себе на родину. Остготы и гепиды обосновались в Паннонии, а герулы и туринги – на противоположном берегу Дуная.
Когда Аттила удалился из Италии, западный император Валентиниан решил восстановить страну, а дабы легче ему было оборонять ее от варваров, он перенес столицу из Рима в Равенну.
Бедствия, обрушившиеся на Западную империю, явились причиной того, что император, пребывавший в Константинополе, часто передавал власть на Западе другим лицам, считая ее делом дорогостоящим и опасным. Часто также безо всякого его соизволения римляне, видя себя брошенными на произвол судьбы, сами выбирали себе императора, а то и какой-нибудь узурпатор захватывал власть в империи. Так, например, после смерти Валентиниана престол занимал некоторое время Максим, римлянин, заставивший Евдокию, супругу покойного императора, стать теперь его женой. Та происходила из императорского рода и брак с простым гражданином считала для себя позором. В жажде мести за поругание она тайно призвала в Италию Гензериха, короля вандалов и правителя Африки, расписав ему, как легко и как выгодно будет ему завладеть Римом. Вандал, соблазненный добычей, явился, нашел Рим оставленным на произвол судьбы, разграбил его и оставался там две недели{156}. Затем он захватил и разграбил еще другие итальянские земли, после чего он и войско его, отягощенные огромной добычей, отправились обратно в Африку. Вследствие кончины Максима римляне, возвратившись в свой город, провозгласили императором римского гражданина Авита. Затем последовало еще очень много различных событий, сменилось много императоров и наконец константинопольский престол достался Зенону, а римский – Оресту и сыну его Августулу, захватившим власть благодаря хитрости. Пока они намеревались силой удерживать ее, герулы и туринги, обосновавшиеся, как я сказал, после смерти Аттилы на берегу Дуная, объединились под руководством своего полководца Одоакра и вторглись в Италию.
Покинутые ими места были тотчас же заняты лангобардами, тоже северным народом, под водительством их короля Кодога, каковые, о чем будет сказано в свое время, явились последним бичом Италии. Одоакр, вторгшись в Италию, победил и умертвил Ореста недалеко от Павии, а Августул бежал. После победы Одоакр принял титул не императора, а короля Римского, дабы в Риме переменилась не только власть, а и само название ее. Он был первым из вождей народов, кочевавших тогда по римскому миру, который решил прочно обосноваться в Италии{157}. Ибо все другие, то ли из страха, что им не удержаться в Риме, так как восточный император легко мог оказать Одоакру помощь, то ли по какой другой тайной причине, всегда только предавали его разграблению, а селились в какой-нибудь иной стране.
В то время прежняя Римская империя подчинялась следующим государям: Зенон, царствовавший в Константинополе, повелевал всей Восточной империей; остготы владели Мезией и Паннонией; вестготы, свевы и аланы – Гасконью и Испанией; вандалы – Африкой; франки и бургунды – Францией; герулы и туринги – Италией. Королем остготов стал к тому времени Теодорих, племянник Веламира. Будучи связан дружбой с Зеноном, императором Востока, он написал ему, что его остготы, превосходящие воинской доблестью все другие народы, владеют гораздо меньшим достоянием и считают это несправедливым; что ему уже невозможно удерживать их в пределах Паннонии, и, таким образом, видя, что придется разрешить им взяться за оружие и искать новых земель, он решил сообщить об этом императору, чтобы тот предупредил их намерения, уступив им какие-либо земли, где существование для них было бы и более почетным, и более легким.
И вот Зенон, отчасти из страха перед остготами, отчасти желая изгнать Одоакра из Италии, предоставил Теодориху право выступить против Одоакра и завладеть Италией. Тот немедленно выступил из Паннонии, оставив там дружественных ему гепидов, явился в Италию, умертвил Одоакра и его сына, принял по его примеру титул короля Италии{158} и местопребыванием своим избрал Равенну, по причинам, которые побудили еще Валентиниана сделать то же самое.
И в военных, и в мирных делах Теодорих показал себя человеком незауряднейшим: в боевых столкновениях он неизменно одерживал победу, в мирное время осыпал благодеяниями свои города и народы. Он расселил остготов на завоеванных землях, оставив им их вождей, чтобы те предводительствовали ими в походах и управляли в мирной жизни. Он расширил пределы Равенны, восстановил разрушенное в Риме и вернул римлянам все их привилегии, за исключением военных. Всех варварских королей, поделивших между собою владения Римской империи, он держал в их границах – одной силой своего авторитета, не прибегая к оружию. Между северным берегом Адриатики и Альпами он настроил земляных укреплений и замков, дабы легче было препятствовать вторжениям в Италию новых варварских орд. И если бы столь многочисленные заслуги не были к концу его жизни омрачены проявлениями жестокости в отношении тех, кого он подозревал в заговорах против своей власти, как, например, умерщвлением Симмаха и Боэция{159}, людей святой жизни, память его во всех отношениях достойна была бы величайшего почета. Ибо храбрость его и великодушие не только Рим и Италию, но и другие области Западной Римской империи избавили от непрерывных ударов, наносимых постоянными нашествиями, подняли их, вернули им достаточно сносное существование.
И действительно, если на Италию и другие провинции, ставшие жертвой разбушевавшихся варваров, обрушились жестокие беды, то произошло это преимущественно за время от Аркадия и Гонория до Теодориха. Если поразмыслить о том, сколько ущерба наносит любой республике или королевству перемена государя или основ управления, даже когда они вызваны не внешними потрясениями, а хотя бы только гражданскими раздорами, если иметь в виду, что такие пусть и незначительные перемены могут погубить даже самую могущественную республику или королевство, – легко можно представить себе, какие страдания выпали на долю Италии и других римских провинций, где менялись не только государи или правительства, но законы, обычаи, самый образ жизни, религия, язык, одежда, имена. Ведь даже не всех этих бедствий, а каждого в отдельности достаточно, чтобы ужаснуть воображение самого сильного духом человека. Что же происходит, когда приходится видеть их и переживать! Все это приводило и к разрушению, и к возникновению и росту многих городов. Разрушены были Аквилея, Луни, Кьюзи, Пополония, Фьезоле и многие другие. Заново возникли Венеция, Сиена, Феррара, Аквила и прочие поселения и замки, которые я ради краткости изложения перечислять не стану. Из небольших превратились в крупные Флоренция, Генуя, Пиза, Милан, Неаполь и Болонья. К этому надо добавить разрушение и восстановление Рима и других то разрушавшихся, то возрождавшихся городов.
Из всех этих разрушений, из пришествия новых народов возникают новые языки, как показывают те, на которых стали говорить во Франции, Испании, Италии: смешение родных языков варварских племен с языками Древнего Рима породило новые способы изъясняться. Кроме того, изменились наименования не только областей, но также озер, рек, морей и людей. Ибо Франция, Италия, Испания полны теперь новых имен, весьма отличающихся от прежних: так, например, По, Гарда, острова Архипелага, чтобы не упоминать многих других, носят теперь новые названия, представляющие собой сильнейшие искажения старых. Людей теперь именуют не Цезарь или Помпей, а Пьетро, Джованни и Маттео. Но из всех этих перемен самой важной была перемена религии, ибо чудесам новой веры противостояла привычка к старой и от их столкновения возникали среди людей смута и пагубный раздор. Если бы религия христианская являла собой единство, то и неустройства оказалось бы меньше; но вражда между церквами греческой, римской, равеннской{160}, а также между еретическими сектами и католиками многоразличным образом удручала мир. Свидетельство этому – Африка, пострадавшая гораздо больше от приверженности вандалов к арианской ереси{161}, чем от их врожденной жадности и свирепости. Люди, живя среди стольких бедствий, во взоре своем отражали смертную тоску своих душ, ибо, помимо всех горестей, которые им приходилось переносить, очень и очень многие не имели возможности прибегнуть к помощи Божией, надеждой на которую живут все несчастные: ведь по большей части они не знали толком, к какому Богу обращаться, и потому безо всякой защиты и надежды жалостно погибали.
Вот почему Теодорих справедливо заслуживает похвалы – ведь он первый положил предел столь многим несчастиям. За тридцать восемь лет своего царствования в Италии он так возвеличил ее, что исчезли даже следы войн и смут. Но по смерти Теодориха власть перешла к Аталариху, сыну его дочери Амаласунты, и в скором времени не утоленная еще злая судьба вновь погрузила страну в те же бедствия. Ибо Аталарих скончался вскоре после своего деда, престол перешел к его матери, а с ней изменнически поступил Теодат, которого она приблизила к себе, чтобы иметь в нем помощника по управлению государством. Он умертвил ее, завладел королевским троном, но остготы возненавидели его за это преступление. Тогда император Юстиниан возгорелся надеждой на изгнание их из Италии. Во главе этого предприятия поставил он Велизария, только что изгнавшего вандалов из Африки и вернувшего эту провинцию империи. Велизарий завладел Сицилией и, перебравшись оттуда в Италию, занял Неаполь и Рим. Тогда готы предали смерти своего короля Теодата, считая его ответственным за бедствие, и избрали на его место Витигеса, который после нескольких незначительных стычек был осажден Велизарием в Равенне и взят в плен. Но не успел Велизарий завершить победу, как Юстиниан отозвал его, а вместо него назначил Иоанна и Виталия, ни в малейшей мере не обладавших его доблестью и благородством. Готы ободрились и королем избрали Гильдобальда, правителя Вероны, однако тот был вскоре убит, и королевская власть досталась Тотиле{162}, который разбил войска императора, занял Тоскану и Неаполь, так что за императорскими полководцами осталась лишь последняя из областей, отвоеванных Велизарием. Тогда император почел необходимым вернуть Велизария в Италию; однако, явившись туда с недостаточными вооруженными силами, этот полководец не только не достиг новой славы, но утратил и ту, что выпала ему за первоначальные его деяния.
Действительно, пока Велизарий со своим войском находился еще в Остии, Тотила на глазах у него захватил Рим и, видя, что ему не удастся ни удержать город, ни безопасно отступить, в значительной части разрушил его, изгнал всех жителей, забрал с собой сенаторов и, не раздумывая о противнике, повел свое войско в Калабрию, навстречу тем вооруженным силам, которые прибывали из Греции в помощь Велизарию. Последний, видя Рим брошенным на произвол судьбы, задумал дело весьма достойное: он занял развалины Рима, восстановил со всей возможной поспешностью его стены и вновь созвал под их защиту прежних обитателей. Однако в благородном этом начинании ему не повезло. Юстиниана в то время теснили парфяне, он опять отозвал Велизария, который, повинуясь приказу своего повелителя, оставил Италию на милость Тотилы, вновь занявшего Рим. На этот раз Тотила, однако, не обошелся с ним так жестоко, как прежде: напротив, склоняясь на мольбы святого Бенедикта, весьма тогда почитавшегося всеми за свою святость, он даже решил восстановить вечный город.
Тем временем Юстиниан заключил с парфянами мир и уже задумал было послать новые войска на освобождение Италии, как ему воспрепятствовали в этом славяне, новые пришедшие с севера племена, которые переправились через Дунай{163} и напали на Иллирию и Фракию, так что Тотиле удалось завладеть почти всей Италией. Под конец Юстиниан одолел славян и послал в Италию войско под командованием евнуха Нарсеса, полководца весьма одаренного, который, высадившись в Италии, разбил и умертвил Тотилу. Остатки готов, рассеявшихся после этого разгрома, заперлись в Павии и провозгласили королем Тейю. Нарсес же, одержав победу, взял Рим и под конец, в битве при Ночере, разбил Тейю и умертвил его. После этой победы в Италии уже не слыхали имени готов, господствовавших в ней семьдесят лет от Теодориха до Тейи.
Но не успела Италия избавиться от власти готов, как Юстиниан скончался, а его сын и преемник Юстин по наущению супруги своей Софии отозвал Нарсеса и вместо него послал в Италию Лонгина. Тот последовал примеру своих предшественников и местопребыванием своим избрал Равенну, а кроме того, установил в Италии новый порядок управления: не назначая, как это делали готы, правителей целых областей, он каждому городу, каждой более или менее значительной местности дал отдельных начальников, названных герцогами{164}. При этом порядке Рим не получил никакого преимущества. До этого времени оставались хотя бы названия консулов и сената, теперь они были упразднены, и Римом управлял герцог, ежегодно назначавшийся из Равенны, и Рим стал просто Римским герцогством. Равеннский же наместник императора, управлявший всей Италией, получил название экзарха. Такое разделение ускорило и окончательную гибель Италии, и ее захват лангобардами.
Нарсес был до крайности возмущен тем, что император отнял у него управление провинцией, освобожденной его доблестью и кровью. К тому же и София не удовольствовалась одним оскорблением – лишением власти, – а добавила к этому издевательские слова: она, мол, заставит его прясть, как других евнухов. И вот вконец разъяренный Нарсес подбил Альбоина, короля лангобардов, правившего тогда в Паннонии, на захват Италии.
Как было уже сказано, лангобарды заняли области вдоль Дуная, оставленные герулами и турингами, когда тех повел на Италию их король Одоакр. Там они и оставались, пока королем у них не стал Альбоин, человек свирепый и дерзновенный. Под его водительством они перешли Дунай, напали на Гунимунда, короля гепидов, владевшего Паннонией, и победили его. Среди захваченных ими пленных была дочь короля Розамунда. Альбоин взял ее в жены и стал владыкой Паннонии. И такова была присущая ему свирепость, что он велел сделать из черепа Гунимунда чашу и пил из нее в память о своей победе.
Призванный в Италию Нарсесом, с которым у него завелась дружба со времен готской войны, он предоставил Паннонию гуннам, возвратившимся, как мы уже говорили, после смерти Аттилы к себе на родину. Затем он проник в Италию{165}, убедился, что она раздроблена на мелкие части, и одним ударом завладел Павией, Миланом, Вероной, всей Тосканой, а также большей частью Фламинии, называемой ныне Романьей. Столь многочисленные и быстрые успехи, казалось, предвещали ему захват всей Италии. На радостях он устроил в Вероне пир и, не без воздействия винных паров, приказал наполнить вином череп Гунимунда и поднести его Розамунде, которая принимала участие в пиршестве, сидя напротив него. При этом он сказал нарочито громко, так, чтобы королева слышала, что пускай-де на радостях она выпьет вместе со своим отцом. Слова эти были ей как острый нож в сердце, и Розамунда вознамерилась отомстить. Она знала, что некий благородный лангобард по имени Алмахильд, юноша до ярости храбрый, влюблен в одну из ее женщин, и сговорилась с этой женщиной устроить так, чтобы он провел ночь с ней, королевой, вместо своей возлюбленной. Та указала ему, куда он должен прийти на свидание, и он улегся в темном покое с Розамундой, думая, что имеет дело с ее прислужницей. После того как все совершилось, Розамунда открылась ему и поставила его перед выбором: либо он умертвит Альбоина и завладеет навсегда и престолом, и ею, либо будет казнен Альбоином, как осквернитель королевского ложа. Алмахильд согласился убить Альбоина, но, содеяв это убийство, они увидели, что троном им не завладеть, и к тому же стали опасаться, как бы с ними не расправились лангобарды, которые Альбоина любили. Поэтому, захватив с собой все королевские сокровища, они бежали в Равенну к Лонгину, где и были с честью приняты им.
Пока происходили все эти события, император Юстин скончался, и преемником его стал Тиберий, который до того завяз в войне с парфянами, что не в состоянии был оказать какую-либо помощь Италии. Тут Лонгин решил, что наступило для него удобное время сделаться с помощью Розамунды и ее золота королем лангобардов и всей Италии. Он поделился этим замыслом с Розамундой и уговорил ее умертвить Алмахильда, а его, Лонгина, взять в мужья. Она согласилась, и вот, когда Алмахильд после бани захотел пить, она поднесла ему заранее приготовленный кубок с отравленным вином. Выпив едва половину кубка, он внезапно ощутил, что ему разрывает внутренности, понял, в чем дело, и принудил Розамунду проглотить остаток яда. Так, вскорости, оба они умерли, и Лонгин потерял надежду стать королем.
Между тем лангобарды собрались в Павии, которая стала столицей их королевства, и провозгласили королем Клефа. Он отстроил заново Имолу, разрушенную Нарсесом, захватил Римини и почти всю страну до самого Рима, но в разгар этих побед скончался. Этот Клеф проявлял не только к чужакам, но и к своим лангобардам такую жестокость, что они возымели отвращение к королевской власти и решили не ставить над собой королей, а избрать тридцать герцогов и вручить им управление страной. Такое решение явилось причиной того, что лангобарды так никогда и не заняли всей Италии: их владычество простиралось не далее Беневента, а Рим, Равенна, Кремона, Мантуя, Падуя, Монселиче, Парма, Болонья, Фаенца, Форли, Чезена частью смогли долгое время обороняться от них, частью же так никогда и не были ими заняты. Ибо отсутствие королевской власти ослабило готовность лангобардов к войне, когда же они опять стали выбирать королей, то, раз отведав свободы, стали уже не столь послушны и более склонны к внутренним раздорам. Из-за этого сперва замедлились их успехи, а затем они вообще потеряли Италию. Благодаря тому что лангобарды оказались в таком положении, римляне и Лонгин смогли прийти с ними к соглашению, по которому военные действия прекращались и за каждой из сторон сохранялось то, чем она владела.
К тому времени политическая власть римских пап стала значительно сильнее, чем ранее. Первые преемники святого Петра за святость своей жизни и творимые ими чудеса были столь почитаемы людьми и так распространилось христианство благодаря их примеру, что и государи вынуждены были примыкать к нему, дабы прекратить смуту, царившую в мире. Вследствие того что император, приняв христианскую веру, перенес престол свой в Константинополь, империя римская гораздо скорее пришла в упадок, но зато римская церковь значительно усилилась. Однако же до вторжения лангобардов вся Италия находилась в подчинении императоров или королей и папы не обладали тогда иной властью, чем та, которую приносило им всеобщее уважение к их жизни и учению. Во всем прочем они сами подчинялись императорам и королям, которые порой предавали их смерти, а порой поручали им управление государством. Но больше всего содействовал усилению их влияния на итальянские дела король готов Теодорих, когда он перенес свою столицу в Равенну. Рим остался без государя, а римляне ради безопасности своей вынуждены были все в большей степени идти под защиту папы. Все же власть эта тогда еще не слишком увеличилась: римская церковь добилась лишь одного – за ней, а не за равеннской осталось первое место. Но приход лангобардов и раздробление Италии сделали папу более смелым: он оказался как бы главой Рима, константинопольский император и лангобарды проявляли к нему уважение, и таким образом через его посредство римляне могли вступать в переговоры и с лангобардами и с Лонгином не как подданные, а как равные. Так папы оставались друзьями то византийцев{166}, то лангобардов, и их значение от этого лишь увеличивалось.
Именно в это время, в правление императора Ираклия{167}, начался упадок Восточной империи. Славянские племена, о которых мы уже упоминали, снова напали на Иллирию и, захватив ее, дали ей и свое имя – Словения. Другие же области этой империи подверглись нападению сперва персов, затем арабов, вышедших из пределов Аравии под водительством Мухаммеда{168}, и, наконец, турок. Империя потеряла Сирию, Африку, Египет, и, видя ее бессилие, папа уже не мог обращаться к ней за помощью. С другой стороны, мощь лангобардов все нарастала, папе надо было искать новых союзников, и он прибег к помощи франков и их королей{169}. Таким образом, все войны, которые в то время варвары вели в Италии, были в значительной мере вызваны римскими первосвященниками, и все варвары, нашествиям коих она подвергалась, бывали почти всегда ими же и призваны. Так же ведут себя они и поныне, и именно из-за этого Италия остается раздробленной и бессильной. Вот почему, повествуя о событиях, происходивших с того времени и до наших дней, мы уже станем говорить не об упадке империи, окончательно поверженной, а об усилении власти римских первосвященников и прочих государей, которые управляли Италией до вторжения Карла VIII{170}. Мы увидим, как папы, сперва прибегая лишь к силе церковных отлучений, затем к отлучениям и оружию одновременно, в сочетании с индульгенциями, стали грозными и благоговейно чтимыми, а затем из-за дурного использования и того, и другого оружия силу первого свели на нет, а в отношении второго оказались на милости тех, к кому обращались за помощью.
Однако пора вернуться к нашему повествованию. Когда на папский престол вступил Григорий III{171}, а на лангобардский – король Айстульф, последний в нарушение заключенных договоров занял Равенну и повел войну против папы. По названным уже причинам Григорий, не полагаясь на константинопольского императора из-за его слабости и не доверяя слову лангобардов, столь часто ими нарушавшемуся, стал искать помощи во Франкском королевстве у Пипина II{172}, который из герцога Австразии и Брабанта превратился во франкского короля благодаря не столько своим достоинствам, сколько заслугам своего отца Карла Мартелла и своего деда Пипина. Это отец его Карл Мартелл, будучи правителем королевства, разгромил арабов в памятной битве при Туре на берегу реки Луары{173}, уложив там не менее двухсот тысяч врагов. Так сын Мартелла Пипин и стал по заслугам отца правителем этого королевства. Папа Григорий, как мы уже сказали, послал к нему за помощью против лангобардов. Пипин обещал эту помощь, но сообщил папе, что сперва хотел бы лично свидеться с ним и оказать ему должные почести. Григорий отправился в королевство франков и проехал через владения своих врагов лангобардов, и при этом никто не чинил ему никаких препятствий из-за уважения к религии. В королевстве франков король осыпал Григория всевозможными почестями и направил в Италию свои войска, которые осадили лангобардов в Павии. Айстульф вынужден был просить мира, и франки пошли на переговоры с ним по просьбе папы, который не домогался смерти своего врага, – он хотел, чтобы тот жил, приняв, однако, крещение. По заключенному с франками договору Айстульф обязывался вернуть папе все захваченные у него земли, но как только франкские войска вернулись на родину, он нарушил договор. Папа вновь обратился за помощью к Пипину, который вторично послал в Италию войско, разбил лангобардов, взял Равенну и вопреки воле византийского императора отдал ее папе вместе со всеми владениями, подчиненными экзархату, добавив к этому еще Урбино и Марку.
Во время передачи этих земель Айстульф умер, и лангобард Дезидерий, который был правителем Тосканы, взялся за оружие с целью завладеть троном и стал просить поддержки у папы, обещая ему свою дружбу. Папа внял его просьбе и тем самым вынудил других государей уступить. Поначалу Дезидерий оставался верен своему слову и продолжал передавать папе города, уступленные по договоренности с Пипином. В Равенну больше не являлись константинопольские экзархи, она управлялась по воле римского первосвященника.
Вскоре скончался Пипин, и королем стал сын его Карл, тот самый, который по величию деяний своих получил прозвание Великого. На папский же престол вступил Феодор I{174}, который рассорился с Дезидерием, вследствие чего тот принялся осаждать Рим. Тогда папа обратился за помощью к Карлу, который перешел через Альпы, осадил в свою очередь Дезидерия в Павии, взял его с сыновьями в плен и отослал их во франкское королевство. Затем он отправился в Рим посетить папу и там объявил, что римский первосвященник, как наместник Божий на земле, не может быть судим судом человеческим; папа же и римский народ{175} провозгласили Карла императором. Таким образом, Рим снова получил императора на Западе, но теперь уже не папа нуждался, как раньше, в помощи императоров, а императору требовалась поддержка папы в избрании. По мере того как императорская власть утрачивала свои прерогативы, они переходили к церкви, и благодаря этому с каждым днем усиливалась ее власть над светскими государями.
Лангобарды находились в Италии уже двести тридцать два года и от коренного населения отличались только именем. В понтификат Льва III Карл решил навести в Италии полный порядок и дал свое согласие на то, чтобы они поселились в области, где водворились с самого начала, и чтобы область эта по имени их называлась Ломбардией{176}. Для того же, чтобы они чтили римское имя, он повелел, чтобы пограничная с ними часть равеннского экзархата стала называться Романьей{177}. Кроме того, сына своего Пипина он провозгласил королем Италии, с тем чтобы подвластны ему были все области до Беневента; прочие же принадлежали византийскому императору, с которым Карл пришел к соглашению.
Между тем на папский престол вступил Пасхалий I, и вот приходские священники римских церквей, чтобы приблизиться к папе и принимать участие в избрании его, порешили украсить свою власть громким титулом и стали называться кардиналами. Они присвоили себе такие права, что теперь уже весьма редко первосвященник избирался не из их среды, в особенности с тех пор, как им удалось отстранить римский народ от выборов главы церкви{178}. Так, после кончины Пасхалия они избрали папой Евгения II из прихода Санта Сабина.
В Италии, когда она перешла под власть франков, частично изменились форма и порядок управления, и потому что папская власть возобладала над светской, и вследствие того, что франки установили в ней звания графов и маркграфов, как до того равеннский экзарх Лонгин установил звание герцога. Когда затем папой стал римлянин Оспорко, он счел необходимым изменить столь неблагозвучное имя и переменил его на Сергия; с той поры и пошел в ход обычай, по которому папы после избрания стали менять имя{179}.
Между тем император Карл скончался, оставив престол сыну своему Людовику. После же смерти последнего среди сыновей его возникли такие раздоры, что ко времени внуков франкский дом лишился империи, которая перешла к германским правителям: первым германским императором стал Арнольф.
Из-за раздоров своих Каролинги потеряли не только империю, но и Итальянское королевство; лангобарды вновь усилились и стали притеснять папу и римлян. Не зная уж, к какому государю обращаться за помощью, папа вынужден был провозгласить королем Италии Беренгария, герцога Фриульского{180}.
События эти придали смелости гуннам, осевшим в Паннонии, напасть на Италию, но, разбитые Беренгарием, они возвратились в Паннонию, или, вернее, в Венгрию, как они теперь называли эту область. В Византии императором к тому времени стал Роман, отнявший власть у Константина{181}, которому сперва служил как начальник его войска. Воспользовавшись сменой власти, Апулия и Калабрия, входившие, как мы упоминали, в состав Восточной империи, восстали против власти Романа, и, раздраженный этим, он разрешил сарацинам{182} проникнуть в эти области, которые и были ими заняты, после чего сарацины попытались одним ударом захватить Рим. Однако римляне, видя, что Беренгарий занят обороной от гуннов, военачальником своим сделали Альбериха, герцога Тосканского, и благодаря доблести его спасли Рим от арабов, каковые, снявши осаду, поставили на горе Гаргано мощную крепость, откуда господствовали над Апулией и Калабрией и совершали набеги на прочие области Италии. Таким образом, Италия оказалась в плачевнейшем состоянии: со стороны Альп ей угрожали гунны, со стороны Неаполя – сарацины, и горестное это положение не улучшалось в течение царствования трех Беренгариев, наследовавших один другому. Папа же и вся церковь переживали всевозможные потрясения, не зная к кому обращаться за помощью, ибо государи западные враждовали между собою, а восточные были совершенно бессильны. Сарацины опустошили город Геную и все его побережье, но эти же бедствия возвысили Пизу, куда стекались люди, изгнанные из своих родных мест. События эти происходили около 931 года по христианскому летосчислению. Но когда на императорский престол вступил герцог саксонский Оттон{183}, сын Генриха и Матильды, государь, славившийся своим разумением, папа Агапий{184} обратился к нему с призывом явиться в Италию и избавить ее от тирании Беренгариев.
В то время Италия разделена была следующим образом: Ломбардия повиновалась Беренгарию III{185} и сыну его Альберту; Тосканой и Романьей управлял наместник западного императора; Апулия и Калабрия подчинялись частью византийскому императору, частью сарацинам; в Риме знать ежегодно выбирала двух консулов, которые и правили там по древнему обычаю, и при них состоял еще префект в качестве судьи народа и, кроме того, совет из двенадцати членов, которые ежегодно же назначали правителей в зависящие от Рима города. Папы и в Риме, и во всей Италии имели большее или меньшее влияние в зависимости от того, насколько сами пользовались благосклонностью императоров или тех, кто в данное время был в этой стране сильнее всего. Император Оттон явился в Италию, отнял королевство у Беренгариев, властвовавших пятьдесят пять лет, возвратил римскому первосвященнику его прежние полномочия. У государя этого были сын и внук, носившие, подобно ему, имя Оттон, каковые и царствовали после него один за другим{186}. В царствование Оттона III римляне изгнали из города папу Григория V, император тотчас же оказал ему помощь и снова водворил в Рим; а папа, желая покарать римлян, отнял у них право участия в венчании императора и передал право выбора его шести германским властителям: трем духовным – епископам Майнцскому, Трирскому и Кельнскому – и трем светским – герцогам Бранденбургскому, Пфальцскому и Саксонскому{187}. Все это произошло в 1002 году. После смерти Оттона III германские князья избрали императором Генриха II, герцога Баварского, который, процарствовав двенадцать лет, был в конце концов коронован папой Стефаном VIII{188}. Генрих и супруга его Симеонда{189} прославились святостью своей жизни, чему свидетельство – множество храмов Божиих, получивших от них богатые даяния или даже ими воздвигнутых, как, например, церковь Сан Миньято недалеко от Флоренции. Генрих II умер в 1024 году, ему наследовал Конрад Швабский, а тому – Генрих III. Последний явился в Рим, где в церковных делах царила смута, ибо избраны были сразу трое соперничавших между собой пап{190}. Он низложил всех троих и поддержал избрание на их место Климента II, каковой и венчал его императорской короной.
Италией правили тогда частью сами магистраты, избранные населением городов, частью государи, частью уполномоченные императора, главный из коих, начальствовавший над всеми прочими, именовался канцлером. Из государей наиболее могущественным был Готфрид, женатый на графине Матильде, дочери Беатрисы, сестры Генриха II. Супруги эти владели Луккой, Пармой, Реджо, Мантуей и всем тем, что ныне зовется Патримонием святого Петра{191}. Первосвященникам же римским приходилось вести беспрерывную борьбу с честолюбивыми притязаниями римского народа, ибо народ, сперва использовав папскую власть для того, чтобы избавиться от господства императоров, установить свое господство в городе и распорядиться им согласно своей воле, затем стал самым ярым врагом первосвященника, который терпел от народа римского больше обид, чем от любого христианского государя. В то самое время, когда угроза папского отлучения от церкви держала в страхе весь христианский Запад, народ римский упорствовал в неподчинении папе, и оба эти соперника только и старались, чтобы урвать друг у друга власть и почет.
Тем временем на папском престоле оказался Николай II, и как Григорий V отнял у римлян право участвовать в венчании императора, так Николай II лишил их возможности участвовать в избрании папы, постановив, что отныне это будет делом кардиналов. Этим он не удовольствовался, но, сговорившись с государями, правившими теперь Калабрией и Апулией в силу обстоятельств, о которых речь впереди, принудил всех должностных лиц, посланных римлянами всюду, куда распространялась власть города Рима, присягнуть папскому престолу, а кое-кого из них даже отрешил от должности.
После смерти Николая II в церкви произошел раскол, ибо ломбардское духовенство не пожелало подчиниться Александру II, избранному в Риме, и сделало Кадала Пармского антипапой{192}. Генрих же IV, которому ненавистно было усиление папской власти, пытался убедить папу Александра отказаться от тиары, а кардиналов – собраться в Германии для избрания нового первосвященника. Так этот государь и оказался первым, которому пришлось испытать на себе всю тяжесть духовной кары, ибо папа созвал в Риме собор и на нем лишил Генриха императорского и королевского достоинства. Некоторые народы Италии приняли сторону папы, другие сторону Генриха, – отсюда и пошло разделение на гвельфов и гибеллинов, словно Италии суждено было, избавившись от варварских вторжений, оставаться раздираемой внутренними смутами. Генрих, отлученный от церкви, вынужден был по требованию своих подданных явиться в Италию, чтобы разутым и коленопреклоненным молить папу о прощении, что и произошло в 1080 году{193}. Однако вскоре после того между папой и Генрихом опять возникли раздоры. Генрих был снова отлучен от церкви и послал на Рим с войском своего сына, тоже Генриха, который с помощью римлян, ненавидевших папу, осадил его в римской цитадели. Однако Робер Гвискар двинулся из Апулии на помощь папе, и Генрих, не дожидаясь его, удалился в Германию. Одни лишь римляне упорствовали в сопротивлении, так что Робер разгромил город, снова превратив Рим в развалины, из коих его прежде подняли несколько пап. Поскольку от этого Робера пошло начало королевства Неаполитанского, мне представляется нелишним рассказать о его происхождении и деяниях.
Как уже было сказано выше, между наследниками Карла Великого возникли раздоры, каковые и дали возможность новым северным народам, именуемым норманнами, напасть на Францию и захватить в ней целую область, с тех пор и названную по их имени Нормандией. Часть норманнов явилась в Италию{194} ко времени, когда в ней бесчинствовали Беренгарии, сарацины и гунны, и заняла некоторые земли в Романье, доблестно выстояв среди всех этих войн. У одного из норманнских государей, Танкреда, родилось несколько сыновей, из коих особо выделялись Вильгельм, по прозванию Железная Рука, и Робер, называемый Гвискаром. Когда власть перешла к Вильгельму, в Италии стало уже поспокойнее, однако же сарацины еще занимали Сицилию и каждодневно совершали набеги на итальянское побережье. Тогда Вильгельм сговорился с правителями Капуи и Салерно, а также с Мелорхом, наместником византийского императора в Апулии и Калабрии, напасть на Сицилию и по достижении победы разделить захваченную добычу и земли между собой на четыре равные части. Предприятие это увенчалось успехом, но Мелорх тайно вызвал из Византии войска и завладел всем островом от имени императора, разделив только добычу. Вильгельм этим был весьма недоволен, но, отложив мщение до более благоприятного времени, покинул Сицилию вместе с правителями Салерно и Капуи. Едва они отделились от него, возвратившись в свои владения, как он, вместо того чтобы вернуться в Романью, устремился со своим войском в Апулию, внезапно завладел Мельфи и, несмотря на противодействие императорских войск, вскоре подчинил себе почти всю Апулию и Калабрию, где ко времени папы Николая II правил брат его Робер Гвискар. Будучи не в состоянии договориться со своими племянниками о разделе наследства, Робер затем обратился к посредничеству папы, на каковое папа с охотою согласился, ибо рассчитывал найти в Робере опору как против германских императоров, так и против дерзновенности римского народа. Расчеты эти, как мы уже видели, оправдались, когда по просьбе Григория VII Робер отогнал Генриха от Рима и усмирил римский народ. Роберу наследовали его сыновья, Рожер и Вильгельм, присоединившие к владениям своим еще Неаполь и все земли между Неаполем и Римом, а затем и Сицилию, властителем коей объявил себя Рожер. Когда Вильгельм отправился в Константинополь свататься к дочери императора, Рожер напал на брата и захватил все его владения. Возгордившись от всех этих захватов, он сперва объявил себя королем Италии, но затем, удовольствовавшись титулом короля Апулии и Сицилии, стал первым, давшим имя и порядок этому королевству, которое до наших дней существует в прежних своих границах, хотя род и племя властителей его менялись не однажды, ибо когда угасла норманнская династия, власть перешла к немецкой, затем к французской, после французской – к арагонской, а теперь Сицилией владеют фламандцы{195}.
Урбан II, вступив на папский престол, навлек на себя ненависть римлян. Не считая себя в безопасности среди всех несогласий, раздиравших Италию, он задумал некое весьма смелое предприятие. Он отправился в сопровождении своего клира во Францию, собрал в Оверни{196} массу народа и принялся проповедовать против неверных. Он так воодушевил всех собравшихся, что они постановили отправиться в Азию{197} в поход на арабов, каковой вместе со всеми последующими такими же походами стал именоваться крестовым, ибо все, кто в него отправлялся, отмечались красным крестом на одежде своей и на оружии. Вождями этого предприятия были Готфрид, Евстахий и Болдуин Бульонские, графы Булони, и некий Петр Пустынник, пользовавшийся за мудрость свою и святость великим уважением; многие народы и короли содействовали этому делу своей казной, а значительное количество частных лиц шли в поход за свой счет безо всякого вознаграждения. Такова была тогда сила религиозности в душах людей, движимых примером своих начальников. Сперва предприятие это увенчалось славным успехом: вся Азия, Сирия и часть Египта оказались во власти христиан. Тогда и возник орден иерусалимских рыцарей, существующий и поныне и владеющий островом Родосом, единственной твердыней против мусульман{198}. Основался также орден храмовников, который через малое время весьма плохо кончил из-за развращенности своих членов{199}. Так в разное время совершилось множество разных событий, прославивших и многие народы, и отдельных лиц. В крестовых походах участвовали короли Франции, Англии, а из народов венецианцы, пизанцы и генуэзцы заслужили в них немалую славу. Итак, эта борьба велась с переменным успехом до времен мусульманского правителя Саладина. Его доблесть, а также раздоры среди христиан лишили их в конце концов славы, приобретенной вначале, и через девяносто лет были они изгнаны из всех тех мест, которые так счастливо и с такой честью отвоевали.
После смерти Урбана папой стал Пасхалий II, а императорский престол получил Генрих IV{200}, каковой явился в Рим, притворяясь другом папы, но затем заключил папу со всем его клиром в темницу и согласился вернуть им свободу лишь при условии, что он будет распоряжаться германской церковью по своему усмотрению. В это время скончалась графиня Матильда, все свои владения оставившая в наследство церкви. После же смерти Пасхалия II и Генриха IV сменился ряд пап и императоров, пока папский престол не перешел к Александру III, а императорский к Фридриху Швабскому, прозванному Барбароссой. И до этого времени у пап были весьма трудные отношения и с римским народом, и с императором, – при Барбароссе трудности еще увеличились. Фридрих был весьма искусный полководец, но его преисполняла такая гордыня, что он даже думать не хотел о возможности уступить папе. Однако после избрания своего он прибыл в Рим для коронования, а затем мирно возвратился в Германию. Но недолго находился он в подобном расположении духа, ибо вскоре вернулся в Италию, чтобы подавить мятеж в некоторых областях Ломбардии. В это время случилось, что кардинал Сан Клементе, по происхождению римлянин, поссорился с Александром и был некоторыми из кардиналов избран папой{201}. Александр пожаловался на антипапу императору Фридриху, стоявшему лагерем у Кремы, и император ответил: пускай и тот, и другой явятся к нему, а он уж рассудит – кому быть папой. Такой ответ Александру не понравился, он видел, что император склоняется на сторону антипапы, поэтому отлучил Барбароссу от церкви, а сам бежал к Филиппу, королю Франции. Между тем Фридрих, продолжая военные действия в Ломбардии, взял и разграбил Милан, вследствие чего Верона, Падуя и Виченца объединились против общего врага. В это время умер антипапа, и Фридрих поставил на его место Гвидо Кремонского. Римляне же, приободрившись от отсутствия папы и затруднений, которые Фридрих испытывал в Ломбардии, понемногу стали хозяйничать у себя в Риме и приводить к покорности те области, которые обычно от них зависели. Жители Тускула не пожелали подчиниться, и римский народ всем скопом двинулся на них. Однако им оказал помощь Фридрих, и совместно с ним тускуланцы так основательно разгромили римское войско, что с тех пор Рим и перестал быть богатым многонаселенным городом. Между тем папа Александр возвратился в Рим, полагая, что может чувствовать себя в безопасности из-за ненависти римлян к Фридриху и множества врагов, которые у императора имелись в Ломбардии. Фридрих же, невзирая ни на что, начал осаду Рима, хотя Александр, не дожидаясь его, бежал к Вильгельму{202}, королю Апулии, оставшемуся единственным наследником этого королевства после смерти Рожера. Фридриху пришлось из-за чумы снять осаду и возвратиться в Германию.
Тогда объединившиеся против него ломбардцы, дабы иметь возможность угрожать Павии и Тортоне, где находились императорские войска, построили крепость, которая могла стать главной позицией в этой войне, и назвали ее Алессандрией в честь папы и в поношение Фридриху. Умер также антипапа Гвидо, а на его место избрали Иоанна из Фермо, который пребывал в Монтефьясконе под защитой императорских войск.
Пока совершались эти события, папа Александр отправился в Тускул, призванный населением этого города в надежде, что он защитит их от римлян. Туда к нему явились посланцы короля английского Генриха{203}, которым поручено было заявить, что король никак не повинен в убиении блаженного Фомы{204}, епископа Кентерберийского (в чем его громко обвиняла молва), по каковой причине папа послал в Англию двух кардиналов разобраться в этом деле. Хотя они не смогли установить, что король был явно замешан в этом убийстве, возмущенные гнусностью этого преступления и тем, что король недостаточно почтил убитого, они наложили на него эпитимью: король должен был собрать всех баронов королевства и публично поклясться перед ними в своей непричастности; кроме того, послать незамедлительно двести вооруженных людей в Иерусалим и содержать их там в течение года, а также дать обет, что не позже как через три года он сам отправится туда во главе самого сильного войска, которое только сможет собрать; и, наконец, еще – отменить все то, что могло быть предпринято в его правление для ограничения вольностей духовенства, и позволить любому из своих подданных, кто бы он ни был, жаловаться на него в Рим. На все это Генрих согласился: так могущественнейший государь подчинился требованию, которое в наши дни сочло бы позорным признать любое частное лицо.
А между тем, хотя папе покорствовали, таким образом, государи самых отдаленных стран, он не мог заставить слушаться себя римлян настолько, что они не соглашались, чтобы он пребывал в Риме, хотя он и обещал не вмешиваться ни во что, кроме церковных дел. Так перед многими вещами трепещешь в отдалении гораздо больше, чем вблизи!
Тем временем Фридрих возвратился в Италию. Пока он готовился к новой войне с папой, все его прелаты и бароны заявили ему, что отрекутся от него, если он не примирится с церковью. Так что он вынужден был преклонить перед папой колени в Венеции, где между ними и был заключен мир{205}. По договору папа лишал императора какой бы то ни было власти над Римом, а своим союзником объявил Вильгельма, короля Сицилии и Апулии. Фридрих же никак не мог обойтись без войны, и потому он устремился в Азию, чтобы в борьбе с Магометом насытить свое честолюбие, которое никак не могло найти удовлетворения в борьбе с наместником Христовым. Но, очутившись на берегах реки, он так восхитился прозрачностью ее струй, что задумал в ней искупаться, каковое легкомыслие стоило ему жизни. Так речные воды принесли мусульманам больше пользы, чем папские отлучения христианам: те только разжигали неистовство Фридриха, эти же с ним покончили.
Со смертью Фридриха папе оставалось только одолеть упорную несговорчивость римлян. После весьма длительных препирательств насчет избрания консулов стороны согласились на том, что избирать консулов будет по обычаю народ, но консулы смогут вступать в должность лишь после того, как дадут клятву послушания церкви. Этот договор принудил антипапу Иоанна бежать в Монте Альбано, где он вскоре и скончался.
К тому времени умер также Вильгельм, король Апулии, и папа вознамерился завладеть этим королевством, благо единственным наследником Вильгельма остался его побочный сын Танкред{206}. Однако бароны не пожелали признать папу и потребовали, чтобы Танкред стал королем. Папский престол занимал тогда Целестин III{207}. Желая вырвать королевство из рук Танкреда, он устроил так, что императором стал Генрих, сын Фридриха{208}, и при этом обещал ему королевство Неаполитанское, с тем чтобы церкви были возвращены принадлежавшие ей владения. Дабы облегчить дело, он извлек из монастыря уже немолодую дочь Вильгельма Констанцию и выдал ее замуж за Генриха. Так основанное норманнами королевство Неаполитанское перешло от них к немцам. Император Генрих, приведя сперва в порядок дела в Германии, явился в Италию со своей супругой Констанцией и четырехлетним сыном Фридрихом{209} и без особого труда завладел престолом, ибо Танкреда уже не было в живых, а после него оставался только грудной младенец по имени Рожер. Спустя некоторое время Генрих умер в Сицилии, и Неаполитанское королевство унаследовал Фридрих, а императором благодаря содействию папы Иннокентия III избран был Оттон, герцог Саксонский{210}. Однако не успел Оттон венчаться императорской короной, как, ко всеобщему удивлению, он объявился врагом папы, занял своими войсками Романью и решил напасть на Неаполитанское королевство. За это папа отлучил его от церкви, так что все от него отшатнулись, и императором избрали Фридриха, короля Неаполитанского. Фридрих явился в Рим принять корону, однако папа отказался короновать его, опасаясь его могущества и надеясь изгнать его из Италии, как перед тем Оттона. Возмущенный Фридрих двинулся в Германию и, успешно воюя против Оттона, победил его. Пока все это совершалось, Иннокентий скончался. Он прославился многими блистательными делами и, кроме всего прочего, учредил в Риме{211} госпиталь Святого духа.
Преемником его стал Гонорий III, при коем основан был орден святого Доминика, а также в 1218 году орден святого Франциска. Этот папа короновал Фридриха{212}, которому Иоанн, потомок Балдуина, короля Иерусалимского, еще пребывавший в Азии{213} с остатками христиан, дал в жены одну из своих дочерей{214}. В числе приданого оказался титул короля Иерусалимского. Вот почему все короли неаполитанские именуются с тех пор также иерусалимскими.
В Италии положение было такое: римляне перестали назначать консулов, а вместо них соответственные полномочия передавали то одному, то нескольким сенаторам; существовала по-прежнему Лига, которую составили против Фридриха Барбароссы ломбардские города – Милан, Бреша, Мантуя, Виченца, Падуя и Тревизо. За императора стояли Кремона, Бергамо, Парма, Реджо, Модена и Тренто{215}. Прочие города и замки Ломбардии, Романьи и Тревизской марки склонялись то на одну, то на другую сторону в зависимости от обстоятельств. Во времена Оттона III{216} явился в Италию некий Эццелино, и здесь у него родился сын, от которого произошел другой Эццелино{217}. Этот последний, будучи весьма богатым и могущественным, сблизился с Фридрихом II, который, как уже сказано было, стал врагом папы{218}. С помощью и при содействии Эццелино Фридрих явился в Италию, взял Верону и Мантую, разгромил Виченцу, занял Падую и разбил войско союзных городов{219}, а затем направился в Тоскану. Эццелино тем временем подчинил всю Тревизскую марку. Однако он не смог взять Феррары, которую обороняли Аццоне д'Эсте и папские войска в Ломбардии. Как только снята была осада с Феррары, папа объявил ее ленным владением и отдал Аццоне д'Эсте, от которого пошли государи, и поныне ею правящие.
Фридрих, стремясь поскорее завладеть Тосканой, остановился в Пизе и так старался выяснить, кто за него, кто против, что посеял величайшую смуту, которая оказалась гибельной для Италии, ибо повсюду стали распространяться гвельфы и гибеллины: гвельфами называли себя сторонники церкви, гибеллинами – сторонники императора. Названия эти впервые прозвучали в Пистойе. Оставив Пизу, Фридрих стал нападать со всех сторон на владения церкви и опустошать их. Папа, не видя иного выхода, объявил против него крестовый поход, как его предшественники объявляли против неверных. Фридрих, чтобы не оказаться оставленным сразу всеми своими сторонниками, как это произошло с Фридрихом Барбароссой и другими его предками, принял на службу немалое количество сарацин. Дабы покрепче привлечь их на свою сторону и вдобавок иметь в Италии поддержку, не страшащуюся папских отлучений, он отдал им город Ночеру{220}, полагая, что они станут лучше и уверенней служить ему, имея здесь свое прибежище.
На папский престол вступил Иннокентий IV. Страх его перед Фридрихом был так велик, что он отправился в Геную, а затем во Францию, и в Лионе устроил собор, на котором решил присутствовать и Фридрих. Помешало ему в этом восстание в Парме. Пав духом от неуспешности своих действий, он отправился в Тоскану, а оттуда в Сицилию, где и скончался{221}. В Швабии у него остался сын Конрад, а в Апулии незаконный отпрыск по имени Манфред, коего он сделал герцогом Беневентским{222}. Конрад явился в Неаполь принять власть, но там скончался, а после него остался наследником малютка Конрадин, находившийся в Германии. Манфред завладел королевством сперва как опекун Конрадина, а затем, распустив слухи о его смерти, объявил себя королем против воли папы и неаполитанцев, которых заставил признать себя силой.
Покуда в королевстве творились все эти дела, в Ломбардии происходили смуты между гвельфами и гибеллинами. За первыми стоял папский легат{223}, за вторыми Эццелино, завладевший уже почти всей Ломбардией по ту сторону По. Пока шли военные действия, против него восстала Падуя, и он истребил двенадцать тысяч падуанцев, но и сам умер еще до окончания войны восьмидесяти лет от роду{224}, а после его смерти все находившиеся в его владении города обрели свободу. Манфред, король Неаполитанский, питал по примеру своих предков великую вражду к церкви и постоянно держал тогдашнего папу, Урбана IV, в жесточайшем страхе. Дошло до того, что папа объявил против него крестовый поход и отправился в Перуджу дожидаться войск. Видя, что отрядов подходит мало, что они слабы и являются с большим запозданием, он решил, что для победы над Манфредом потребна более действенная помощь. Он обратил свои взоры к Франции, отдал королевство Сицилии и Неаполя Карлу Анжуйскому, брату короля Французского Людовика{225}, и вызвал его в Италию принять власть в королевстве. Но еще до прибытия Карла в Рим папа умер, а место его занял Климент IV, при котором Карл и явился в Остию{226} с флотом из тридцати галер, повелев прочим своим войскам двинуться в Италию пешим порядком. Пока он пребывал в Риме, римляне, дабы почтить его, дали ему звание сенатора, а папа предоставил ему инвеституру на королевский престол, взяв с него обязательство ежегодно выплачивать церкви пятьдесят тысяч дукатов и, кроме того, издав указ, по которому ни Карл, ни любой другой король Неаполя не могут одновременно быть избранными императором. Карл выступил против Манфреда, разбил его и умертвил у Беневента, завладев Сицилией и королевским троном. Но Конрадин, которому отец завещал это владение, собрав в Германии немалое войско, явился в Италию сразиться с Карлом, что и произошло при Тальякоццо. Однако он потерпел поражение, а затем, неопознанный, бежал, но был захвачен и убит.
В Италии царил мир, покуда на папский престол не вступил Адриан V. Карл продолжал пребывать в Риме и управлял им в качестве сенатора. Не желая терпеть эту его власть, папа удалился на жительство в Витербо и стал призывать императора Рудольфа{227} в Италию против Карла. Так папы то из ревности к религии, то из личного честолюбия беспрерывно призывали в Италию чужеземцев и затевали новые войны. Не успевали они возвысить какого-нибудь государя, как тотчас же раскаивались в этом и искали его погибели, так невыносимо было для них, чтобы в этой стране, для владычества над которой у них самих не хватало сил, властвовал кто-либо другой. Государей все это тоже порядком страшило, ибо уклонялись ли папы от военных действий или воевали, но всегда они выходили победителями, если не удавалось обойти их с помощью какой-нибудь хитрости, как было с Бонифацием VIII и некоторыми другими, которых императоры, прикинувшись добрыми друзьями, сумели заманить в плен. Рудольф в Италию, однако, не явился, ибо в этом ему помешала война, которую он вел против короля Чешского{228}. Адриан скончался, а место его занял Николай III из дома Орсини{229}, человек весьма смелый и честолюбивый, который сразу же решил во что бы то ни стало ослабить власть Карла. Он побудил императора Рудольфа жаловаться на то, что Карл держал в Тоскане своего наместника для содействия гвельфам, которых он после смерти Манфреда восстановил там в правах. Карл уступил императору, отозвал своих наместников, и папа послал в Тоскану одного из своих племянников, кардинала, чтобы тот управлял этой областью от имени императора{230}. Император же в благодарность за этот знак уважения возвратил церкви Романью, отнятую у нее в свое время одним из его предшественников, и папа сделал Бертольдо Орсини герцогом Романьи{231}. Сочтя себя достаточно сильным, чтобы потягаться с Карлом, Николай III лишил его сенаторского звания и издал указ, по которому ни один отпрыск какого-либо королевского дома не мог отныне быть римским сенатором. Был у него также замысел отобрать у Карла Сицилию, и с этой целью он вступил в тайный сговор с королем Педро Арагонским{232}, но предприятие это увенчалось успехом лишь при его преемнике. Хотелось ему, кроме того, возвести на королевские престолы еще двух своих родичей – одного на Ломбардский, другого на Тосканский, дабы они служили защитой церкви от немцев, которые пожелали бы проникнуть в Италию, и против французов, хозяйничавших в Неаполитанском королевстве. Однако он скончался, не осуществив этих помыслов. Это был первый папа, открыто проявлявший честолюбивые вожделения и старавшийся под предлогом величия церкви осыпать своих родичей богатствами и почестями. В течение всего времени, о котором мы вели повествование, не приходилось говорить о племянниках и вообще родичах пап, зато теперь история будет полна ими настолько, что нам придется даже говорить о папских сыновьях. И если до нашего времени папы старались делать их владетельными государями, то теперь им остается только еще передавать папский престол своим потомкам по наследству. Впрочем, по правде говоря, основанные ими государства до последнего времени имели весьма мимолетное существование. Папы по большей части жили недолго, и вследствие этого их насаждения не могли пустить корней; если это и удавалось, то ростки пускали слабые корни, и, лишившись поддержки, они при первом же сильном ветре погибали.
Преемником Николая III стал Мартин IV{233}. Француз по рождению, он держал сторону Карла, каковой в благодарность за это послал свои войска на усмирение Романьи, восставшей против папы. Когда они осаждали Форли, астролог Гвидо Бонатто посоветовал народу напасть на них в некоем указанном им месте, так что все французы были захвачены в плен или перебиты. В то же самое время осуществился заговор{234}, устроенный Николаем III и королем Педро Арагонским, и сицилийцы умертвили всех французов, находившихся на острове; им тотчас же завладел Педро, заявивший, что Сицилия принадлежит ему через супругу его Констанцию, дочь Манфреда. Готовясь к войне за восстановление на острове своего владычества, Карл скончался, а наследник его, Карл II, находился в это время в плену в Сицилии. Свободу он получил, дав честное слово возвратиться в плен, если в течение трех лет он не добьется от папы согласия на передачу королевства Сицилийского арагонскому дому.
Император Рудольф, вместо того чтобы явиться в Италию и поддержать в ней славу империи, отправил туда своего посла с поручением{235} заключить соглашение с городами, которые пожелали бы выкупить у императора свободу. Многие итальянские города воспользовались этим и, получив свободу, существенно изменили свой образ жизни{236}. На императорский престол вступил Адольф Нассауский, а на папский – Пьетро дель Мурроне под именем Целестина, который, будучи монахом-отшельником весьма святой жизни, через полгода отрекся от папской власти, и тогда папой был избран Бонифаций VIII{237}. Небо, знавшее, что наступит день, когда Италия избавится от французов и немцев и будет достоянием одних итальянцев, не пожелало, однако, чтобы папы, даже когда им уже не будут препятствовать живущие за Альпами чужестранцы, укрепили свою власть и благополучно пользовались ею. Поэтому оно допустило, чтобы в Риме возвысились два могущественных дома – Колонна и Орсини, которые благодаря своему влиянию и семейным связям могли постоянно ослаблять папскую власть. Бонифаций, уразумевший все это, решил покончить с домом Колонна и для этого не только отлучил их от церкви, но объявил против них крестовый поход. Хотя это и нанесло им некоторый ущерб, но еще более пагубным оказалось для церкви, ибо оружие отлучения, столь действенное, когда оно применялось для защиты веры, притупилось, когда честолюбие обратило его против христиан. Так и вышло, что чрезмерное стремление пап насытить свою алчность постепенно выбивало оружие из их рук. Вдобавок папа лишил двух кардиналов из дома Колонна их кардинальского достоинства{238}. Шьярра, глава дома Колонна, тайно бежал из Рима, был схвачен в море каталонскими пиратами и сослан на галеру. Но в Марселе его узнали и отправили к французскому королю Филиппу{239}, которого Бонифаций отлучил от церкви и лишил королевского сана. Рассудив, что открытая война против наместника Христова приводит всегда либо к поражению, либо к великим опасностям, Филипп решил прибегнуть к хитрости. Сделав вид, что желает примириться с Бонифацием, он тайком послал Шьярру в Италию, а тот, прибыв в Ананьи, где находился папа, собрал ночью своих сторонников и захватил его в плен. И хотя жители Ананьи вскоре освободили папу, это оскорбление явилось для главы церкви столь тяжелым ударом, что он помешался и умер.
В 1300 году Бонифаций принял решение о праздновании юбилея, повелев, чтобы и впредь он отмечался каждые сто лет.
В то время раздоры между гвельфами и гибеллинами разгорелись с особенной силой. Так как императоры предоставили Италию ее участи, многие итальянские города обрели свободу, но многие же стали добычей тиранов. Папа Бенедикт{240} вернул прелатам из дома Колонна кардинальскую шапку и вновь принял Филиппа, короля Франции, в лоно церкви. После его кончины папой стал Климент V, каковой, будучи французом, перенес папскую резиденцию во Францию, в год 1305-й{241}.
Между тем скончался Карл II, король Неаполитанский, и престол унаследовал сын его Роберт, а императорскую корону получил Генрих Люксембургский, который явился в Рим{242} короноваться, хотя папы там не было. Прибытие его вызвало в Ломбардии великое смятение, ибо он вернул в Италию всех изгнанников, гвельфы они были или гибеллины. Однако же обе партии продолжали так враждовать между собой, что область эта раздиралась беспрерывной войной, которую император был бессилен прекратить, как ни старался. Он удалился из Ломбардии и направился по генуэзской дороге в Пизу, где пытался вырвать Тоскану из рук короля Роберта. Это ему не удалось{243}, и он отправился в Рим, где оставался лишь несколько дней, ибо Орсини, которым покровительствовал Роберт, изгнали его оттуда, и он возвратился в Пизу. Дабы более успешно вести войну с Тосканой и отнять ее у Роберта, он побудил напасть на нее Федериго, короля Сицилийского{244}, но в тот момент, когда уже рассчитывал занять Тоскану и отнять у Роберта власть, он скончался, а преемником его на императорском престоле стал Людовик Баварский. К тому времени папский престол перешел к Иоанну XXII, в его понтификат император не переставал преследовать гвельфов и церковь, защитниками которых выступали по преимуществу король Роберт и флорентийцы. Так начались те войны, которые Висконти{245} вели в Ломбардии против гвельфов, а Каструччо из Лукки – в Тоскане против флорентийцев{246}. Но, поскольку дом Висконти положил начало герцогству Миланскому, одному из пяти государств, на которые с тех пор разделилась Италия, мне представляется, что следует обстоятельно рассказать о его происхождении.
Когда в Ломбардии образовался уже упоминавшийся нами союз городов для защиты от Фридриха Барбароссы, Милан, возродившийся из своих развалин и решивший мстить за учиненные ему обиды, примкнул к этому союзу, который дал отпор Барбароссе и на некоторое время оживил в Ломбардии деятельность церковной партии{247}. Пока велись эти войны, в Милане особенно возвысилось семейство Делла Торре{248}, и слава его все возрастала, в то время как императоры в этой области пользовались совсем незначительной властью. Но когда Фридрих II явился в Италию, а гибеллинская партия благодаря стараниям Эццелино усилилась, во всех городах начали проявлять себя сторонники гибеллинов. В Милане на их стороне оказались Висконти, каковым и удалось изгнать из города Делла Торре. Впрочем, в изгнании те находились недолго: между императором и папой заключено было соглашение, и благодаря этому они вернулись на родину. Когда же папа со всем своим двором удалился во Францию, а Генрих Люксембургский явился в Италию, чтобы короноваться в Риме, в Милане его приняли Маттео Висконти{249} и Гвидо Делла Торре, бывшие тогда главами этих домов. Тут Маттео и задумал использовать присутствие в Милане императора{250}, чтобы изгнать Гвидо. Он полагал, что добьется своего без труда, ведь Гвидо принадлежал к враждебной императору партии. Подходящим поводом ему показались враждебные чувства народа к немцам из-за творившихся ими насилий: он потихоньку принялся укреплять мужество сограждан и подговаривал их взяться за оружие и сбросить с себя наконец иго этих варваров. Когда, по его мнению, все было уже достаточно хорошо подготовлено, он поручил одному из верных людей вызвать бунт, и вот внезапно миланский народ поднял оружие против всего, что носило немецкое имя{251}. Едва началась свара, как Маттео со своими сыновьями и вооруженными сторонниками поспешил к Генриху и заявил ему, что мятеж подняли Делла Торре, которые, не довольствуясь жизнью в Милане в качестве частных граждан, решили воспользоваться случаем нанести ему ущерб, чтобы выслужиться перед итальянскими гвельфами и захватить власть в городе, но что он может не тревожиться: зайди только речь о его защите, – их, Висконти, и их сторонников будет вполне достаточно для обеспечения его безопасности. Генрих легко поверил всему, что говорил Маттео, соединил свои силы с силами Висконти, и вместе они напали на сторонников Делла Торре, старавшихся в разных концах города справиться с мятежом, умертвили из них всех, кого могли, а других изгнали из города, конфисковав их имущество. Так Маттео оказался властителем Милана. Ему наследовали Галеаццо и Аццо, а им Лукино и Джованни. Последний стал в Милане архиепископом, Лукино же умер раньше его, и наследниками были Бернабо и Галеаццо. Вскоре после этого скончался и Галеаццо, оставив единственного сына Джан Галеаццо, прозванного графом Вирту{252}, каковой после кончины архиепископа предательски умертвил своего дядю Бернабо и остался в Милане единственным владыкой. Он первый и принял титул герцога. Сыновья его были Филиппо и Джованни Мариа Анджело, вскоре убитый миланским народом. Он оставил государство Филиппо, который не имел, однако, мужского потомства, вследствие чего управление государством от дома Висконти перешло к дому Сфорца, а каким образом и почему это случилось, мы скажем в своем месте.
Вернемся, однако же, к тому, от чего я отклонился. Император Людовик, чтобы поднять значение своей партии да заодно и короноваться, явился в Италию{253}. Находясь в Милане, он под предлогом стремления вернуть миланцам свободу, но на самом деле желая выжать из них деньги, посадил всех Висконти в темницу, но, впрочем, вскоре освободил их по настояниям Каструччо Луккского. Затем он прибыл в Рим и, дабы усилить в Италии смуту, поставил антипапой Пьетро делла Корбара{254}, рассчитывая с помощью его влияния и вооруженных сил Висконти существенно ослабить враждебную ему партию в Тоскане и в Ломбардии. Однако Каструччо умер, и для императора это было началом поражения, ибо Пиза и Лукка восстали и пизанцы отправили антипапу во Францию к папе{255} в качестве пленника, так что император, отчаявшись добиться чего-нибудь в Италии, возвратился в Германию.
Не успел он отправиться восвояси, как Иоанн, король Чехии, явился в Италию по зову гибеллинов Бреши{256} и захватил этот город, а также Бергамо. Поскольку нашествие это произошло с согласия папы, хоть он и делал вид, что негодует, легат Болоньи{257} поддерживал его, полагая, что это хорошее средство помешать возвращению императора в Италию. Из-за этого положение дел в Италии совершенно изменилось. Флорентийцы и король Роберт, видя, что легат поддерживает действия гибеллинов, стали врагами всех, кого считали друзьями легат и чешский король. Теперь, уже не обращая внимания на гвельфские или гибеллинские симпатии, многие государи, среди которых были Висконти, делла Скала, мантуанский Филиппо Гонзага, властители Каррары и Эсте, заключили между собой союз. Папа их всех отлучил от церкви{258}. Король Иоанн в страхе перед этим союзом вернулся к себе домой собрать войско посильнее, и, хотя он снова явился в Италию с более многочисленной армией, ему пришлось столкнуться с весьма значительными трудностями. Смущенный столь сильным сопротивлением, он возвратился домой{259}, к величайшему неудовольствию легата, оставив свои гарнизоны лишь в Реджо и в Модене и препоручив Парму Марсилио и Пьеро деи Росси, которые были тогда здесь весьма могущественны. После его отбытия Болонья вступила в этот союз, и все его члены разделили между собой четыре города, еще державших сторону церкви: Парма досталась делла Скала, Реджо – Гонзага, Модена – дому д'Эсте, Лукка – флорентийцам{260}. Но захват этих городов вызвал немалые военные столкновения, которые прекратились большей частью благодаря посредничеству Венеции.
Может показаться странным, что, повествуя о столь многих событиях, совершавшихся в Италии, мы до сих пор не упоминали о венецианцах – ведь их республика по значению своему и могуществу заслуживает быть прославленной больше всех прочих итальянских государств. Дабы покончить с этой странностью, объяснив ее причины, придется мне вернуться далеко назад с тем, чтобы каждому стали известны и начало Венеции и обстоятельства, препятствовавшие ей в течение долгого времени вмешиваться в дела Италии.
Когда Аттила, король гуннов, осаждал Аквилею, жители ее долгое время оказывали ему сопротивление, но под конец, отчаявшись, оставили город и, кто как мог, со всем скарбом, который сумели унести, обосновались на скалистых пустынных островах северного побережья Адриатики. Падуанцы, со своей стороны, видя, что к ним приближается пожар войны, убоялись, что Аттила, захватив Аквилею, нападет и на них. Поэтому они собрали все свое самое ценное имущество и отослали его в одно место у того же побережья, называемое Риво-Альто{261}, куда отправили также женщин, детей и стариков, оставив в Падуе только молодежь для обороны города. В тех же самых местах обосновались жители Монселиче и других прилегающих холмов, также охваченные страхом перед полчищем гуннов. Когда же Аквилея была взята и Аттила опустошил Падую, Монселиче, Виченцу и Верону, падуанцы и наиболее состоятельные переселенцы из других городов остались жить в лагунах у Риво-Альто, где к ним присоединилось гонимое теми же бедствиями население прилегающей области, называвшейся в старину Венецией. Так, вынужденные обстоятельствами, покинули они места счастливые и плодоносные и стали жить в местности бесплодной, дикой и лишенной каких бы то ни было жизненных удобств. Все же соединение в одном месте такого количества людей сделало его в самом скором времени не только вполне пригодным, но и приятным для обитания. Они установили у себя законность, порядок и оказались в безопасности среди бедствий и разрушений, обрушившихся на Италию, благодаря чему могущество их вскоре увеличилось и стало широко известным. К этим первым переселенцам присоединились и многие жители городов Ломбардии{262}, бежавшие большей частью от жестокости Клефа, короля лангобардов, что еще более способствовало росту нового города. Так что во времена Пипина, короля франков{263}, когда он по просьбе папы явился изгнать из Италии лангобардов, при заключении договора между ним и византийским императором установлено было, что герцоги Беневентские и венецианцы не будут в подданстве ни у того, ни у другого, а смогут пользоваться полной независимостью{264}.
Нужда, заставившая всех этих людей жить среди вод, принудила их подумать и о том, как, не имея плодородной земли, создать себе благосостояние на море. Их корабли стали плавать по всему свету, а город наполнялся самыми разнообразными товарами, в которых нуждались жители других стран, каковые и начали посещать и обогащать Венецию. Долгие годы венецианцы не помышляли об иных завоеваниях, кроме тех, которые могли бы облегчить их торговую деятельность: с этой целью приобрели они несколько гаваней в Греции и в Сирии, а за услуги, оказанные французам по перевозке их войск в Азию, получили во владение остров Кандию{265}. Пока они вели такое существование, имя их было грозным на морях и чтимым по всей Италии, так что их часто избирали третейскими судьями в различных спорах. Вот почему и случилось, что, когда между союзниками возникли разногласия по вопросу о разделе завоеванных областей, они обратились к Венеции{266}, и она присудила Бергамо и Брешу дому Висконти. Однако с течением времени сами венецианцы захватили Падую, Виченцу и Тревизо, а затем Верону, Бергамо и Брешу, а также многие города в королевстве и в Романье и, движимые жаждой все большего могущества, стали внушать страх не только итальянским государям, но и чужеземным. Под конец все объединились против них{267}, и в один день потеряли они владения, которые приобрели в течение стольких лет с затратою огромных средств. И хотя за последнее время они вернули себе кое-что из утраченного, однако былого могущества и славы им завоевать не удалось, и существуют они, как и прочие итальянские государства, лишь по милости других.
Когда папой стал Бенедикт XII, он увидел, что потерял почти все свои земли в Италии. Опасаясь, как бы их не захватил император Людовик, он решил приобрести дружбу всех, кто захватил владения, ранее принадлежавшие империи, дабы они помогли ему в защите Италии от посягательств императора. Вот он и издал указ, по которому все тираны, захватившие в Ломбардии города, объявлялись законными государями, но очень скоро после того умер, и папский престол перешел к Клименту VI. Император, видя, с какой щедростью папа распоряжается имуществом империи, не пожелал уступить ему в тороватости и тотчас же объявил всех узурпаторов церковных земель их законными владельцами, властвующими в своих городах с согласия и разрешения императора. По этой-то причине Галеотто Малатеста с братьями стали государями Римини, Пезаро и Фано, Антонио да Монтефельтро – Марки и Урбино, Джентиле да Варано – Камерино, Гвидо да Полента – Равенны, Синибальдо Орделаффи – Форли и Чезены, Джованни Манфреди – Фаенцы, Лодовико Алидози – Имолы, и еще многие другие – множества прочих городов, так что во владениях Папского государства почти не осталось земли без государя. Вследствие этого Папское государство оказалось ослабленным вплоть до понтификата Александра VI, который уже в наши дни, после разгрома потомков узурпаторов, восстановил его власть.
Когда император издавал свой дарственный указ, он находился в Тренто, и похоже было, что он намеревается вступить в Италию. Это вызвало в Ломбардии ряд военных столкновений, во время которых Висконти захватили Парму. Тогда же скончался Роберт, король Неаполитанский, оставив в качестве наследниц только двух внучек, дочерей своего сына Карла{268}, умершего уже задолго до того. Перед смертью он распорядился{269}, что престол унаследует старшая внучка, Джованна, с тем чтобы она вышла замуж за его племянника, венгерского короля Андрея. С этим своим супругом Джованна прожила недолго, ибо вскоре умертвила его и вышла за другого своего родича, князя Тарантского Людовика. Однако король Венгрии Людовик, брат Андрея, стремясь отомстить за смерть Андрея, поспешил с войском в Италию и изгнал из королевства Джованну и ее мужа.
В то же самое время в Риме произошло событие крайне знаменательное. Некий Никколо, сын Лоренцо, канцлер Капитолия, изгнал из Рима сенаторов и, приняв звание трибуна, стал главой Римской республики{270}. Он, используя древние обычаи, установил такое уважение к законам и гражданской доблести, что послов к нему слали не только соседние города – вся Италия, и древние римские области, видя, что Рим встает из праха, подняли голову и, движимые одни страхом, а другие упованиями, воздали ему почести. Однако Никколо, несмотря на свою добрую славу, сам отказался от этих начинаний; изнемогая под свалившимся на него бременем, он, никем не изгнанный{271}, тайно бежал из Рима к королю чешскому Карлу, который указом папы, в обход Людовика Баварского, объявлен был императором. Карл, дабы засвидетельствовать свою благодарность папе, отправил к нему Никколо в качестве пленника{272}. Вскоре после того некий Франческо Барончелли, последовав примеру Никколо, захватил пост трибуна и изгнал из Рима сенаторов. Стремясь как можно скорее покончить с этим мятежником и не видя иного способа, папа извлек Никколо из заключения, вернул его в Рим и облек званием трибуна{273}. Никколо снова принял бразды правления и предал Франческо смерти. Но, возбудив против себя враждебность дома Колонна, он сам был в скором времени умерщвлен, и у власти снова стали сенаторы.
Между тем король Венгерский, согнав с неаполитанского престола Джованну, двинулся обратно в свои земли. Но папа, который предпочитал соседству этого короля Джованну, предпринял ряд шагов, и в конце концов ей вернули неаполитанский престол с тем, чтобы супруг ее Людовик не принимал титула короля, а довольствовался своим положением князя Тарантского.
Наступил год 1350-й, и у папы{274} появилась мысль, что юбилей, который по решению Бонифация VIII должен был праздноваться каждые сто лет, можно было бы справлять каждое пятидесятилетие, и он издал соответственный указ. Благодарные за такое благодеяние, римляне согласились с тем, чтобы он прислал в Рим четырех кардиналов с целью упорядочить в городе управление и назначить угодных папе сенаторов. Кроме того, папа даровал Людовику, князю Тарантскому, титул короля Неаполитанского, а в благодарность за это королева Джованна подарила церкви принадлежавший ей по праву наследования город Авиньон{275}.
К тому времени скончался Лукино Висконти, и единодержавным властителем Милана оказался архиепископ Джованни, который многократно воевал с Тосканой и своими соседями и весьма увеличил свою мощь. Наследниками после его смерти остались два племянника Бернабо и Галеаццо, но Галеаццо вскоре умер, оставив после себя сына Джан Галеаццо, который и разделил власть в государстве со своим дядей Бернабо{276}.
Императором в то время был король Чешский Карл, а папой Иннокентий VI, каковой послал в Италию кардинала Эгидия{277}, родом испанца, действовавшего так умело, что ему удалось вернуть папству уважение к его власти не только в Романье и в городе Риме, но и во всей Италии. Он вновь овладел Болоньей, занятой было архиепископом Миланским, заставил римлян принять в число сенаторов одного иностранца, которого папа должен был ежегодно назначать в Рим, заключил почетное соглашение с домом Висконти, разбил и захватил в плен англичанина Джона Хоквуда{278}, который во главе четырехтысячного английского отряда воевал в Тоскане на стороне гибеллинов. Святой престол перешел к Урбану V, и он в связи с такими успехами решил посетить Италию и Рим, куда явился также император Карл. Папа пробыл в Италии несколько месяцев, затем вернулся в Авиньон, а Карл вернулся в свое королевство. После кончины Урбана папой стал Григорий XI, но, так как умер также и кардинал Эгидий, в Италии возобновились прежние раздоры, без конца возбуждаемые городами, объединяющимися против дома Висконти. Папа прислал в Италию нового легата{279} во главе шести тысяч бретонцев, затем и сам он явился в Италию уже со своим двором и окончательно остался в Риме. Это произошло в 1376 году{280}. Папский престол находился во Франции семьдесят один год. Вскоре после того Григорий XI умер, и на его место избран был Урбан VI. Однако десять кардиналов сочли это избрание совершенным незаконно, собрались в Фонди и поставили папой Климента VII{281}.
В это же время генуэзцы, в течение ряда лет подчинявшиеся дому Висконти, восстали; и между ними и венецианцами из-за острова Тенедоса завязались кровопролитные войны, в которых на той или другой стороне приняла участие вся Италия. Тогда же была впервые применена артиллерия – новое, изобретенное немцами оружие. Хотя поначалу успех был на стороне генуэзцев, которые несколько месяцев держали Венецию в осаде, в конце войны верх одержали венецианцы, и при посредничестве папы в 1381 году был заключен мир{282}.
В церкви, как мы уже сказали, произошел раскол. Королева Джованна склонялась на сторону папы-раскольника, вследствие чего Урбан призвал Карла, герцога Дураццо, потомка неаполитанских королей, заявить свои права на Неаполь; Карл и захватил там власть, а королева принуждена была спасаться бегством во Францию{283}. Возмущенный этим, французский король послал в Италию Людовика Анжуйского, чтобы тот возвратил королеве власть в Неаполе, изгнал Урбана из Рима и водворил там антипапу. Однако еще в начале этого предприятия Людовик умер, войско его распалось и возвратилось во Францию. Папа тогда явился в Неаполь и заключил там в тюрьму девять кардиналов{284}, державших сторону Франции и антипапы. Затем он озлобился на короля, отказавшегося назначить одного из его племянников{285} правителем Капуи, но сделал вид, что не придает этому отказу большого значения, и попросил короля отдать ему для жительства город Ночеру. Там он возвел укрепления и начал готовиться к военным действиям с целью отнять у короля его королевство, но король осадил его в Ночере, и папе пришлось бежать в Геную, где он и предал смерти заключенных им кардиналов. Оттуда он возвратился в Рим, где назначил двадцать новых кардиналов, дабы увеличить блеск своего двора. В то же самое время король Неаполитанский Карл отправился в Венгрию, где его избрали королем; немного времени спустя он там скончался, оставив в Неаполе свою супругу с двумя детьми – Владиславом и Джованной.
Тогда же Джан Галеаццо Висконти, умертвив дядю своего Бернабо, стал в Милане единодержавным правителем, и мало ему было всей Ломбардии – он хотел присоединить к ней Тоскану, однако же умер как раз тогда, когда уже готов был завладеть ею и короноваться итальянским королем.
Урбана VI сменил Бонифаций IX. Антипапа Климент тоже умер в Авиньоне, и папой избрали Бенедикта XIII.
В то время в Италии было полно воинских наемных отрядов – английских, немецких, бретонских, из коих некоторые приводили туда чужеземные государи, являвшиеся в Италию, некоторые посылали папы, когда они пребывали в Авиньоне. Этими воинскими отрядами пользовались затем все итальянские владетели, воевавшие между собой, пока не объявился Лодовико да Кунео{286}, житель Романьи, который набрал сильный отряд итальянских наемников{287}, принявший имя святого Георгия. Мужество и дисциплина этого отрада затмили славу чужеземных войск и вернули ее итальянским воинам. С тех пор итальянские государи, ведя между собой войны, стали пользоваться только итальянскими наемниками. Так как между папой и римлянами возникли раздоры, папа удалился в Ассизи и оставался там до юбилея 1400 года. Римлянам же было выгодно, чтобы в юбилейный год папа находился в Риме, поэтому они снова согласились принять назначаемого папой сенатора-иностранца и допустили, чтобы папа укрепил замок Святого Ангела. Возвратившись на этих условиях в Рим, он, дабы увеличить церковные доходы, повелел, чтобы годовой доход с каждого вакантного бенефиция поступал в папскую казну.
Хотя после смерти Джан Галеаццо, герцога Миланского, осталось два сына{288} – Джованни Мариа Анджело и Филиппо, государство это распалось. В начавшихся смутах Джованни Мариа Анджело погиб, а Филиппо на некоторое время был заключен в Павийскую крепость, где ему удалось сохранить жизнь благодаря верности и ловкости коменданта. Среди тех, кто завладел городами, принадлежавшими их отцу, был Гульельмо делла Скала. Он вынужден был бежать под защиту Франческо да Каррара, владетеля Падуи, помогшего ему снова водвориться в Вероне, однако не надолго, ибо по приказу означенного Франческо его отравили, и тот сам завладел городом. Но тогда жители Винченцы, мирно существовавшие до того времени под властью дома Висконти, стали опасаться усиления Падуи и передались венецианцам, которые объявили Франческо войну и сперва отобрали у него Верону, а затем и Падую.
К этому времени скончался папа Бонифаций и избран был Иннокентий VII. Народ обратился к нему с просьбой вернуть крепости, а также восстановить народные вольности, на что папа ответил отказом, народ же призвал на помощь короля Неаполитанского Владислава. Впрочем, вскоре они замирились, и папа, бежавший из страха перед народом в Витербо, вернулся в Рим, где сделал своего племянника Лодовико{289} графом Марки. Затем он скончался, и папой избрали Григория XII, с условием, что он откажется от папского престола, если и антипапа откажется от своих притязаний. Дабы удовлетворить желание кардиналов и попытаться прекратить раскол в церкви, антипапа Бенедикт{290} прибыл в Портовенере, а Григорий в Лукку, где начались переговоры. Они, однако, ни к чему не привели, так что кардиналы и того и другого претендента от них отвернулись, и Бенедикт отправился в Испанию, а Григорий в Римини.
Что же до кардиналов, то они при поддержке Балтасара Коссы, кардинала и легата Болоньи, собрали в Пизе церковный собор{291}, на котором избрали папой Александра V. Новый папа тотчас же отлучил от церкви короля Владислава, а его королевство передал Людовику Анжуйскому{292}, после чего они оба в союзе с флорентийцами, генуэзцами и венецианцами и болонским легатом Валтасаром Коссой напали на Владислава и отняли у него Рим{293}. Но в самом разгаре этой войны Александр скончался, а на его место избрали Валтасара Коссу, принявшего имя Иоанна XXIII{294}. Тот немедленно покинул Болонью, где совершилось его избрание, и отправился в Рим, соединившись там с Людовиком Анжуйским, явившимся с войском из Прованса. Они вступили в сражение с Владиславом и разбили его, однако по вине кондотьеров не смогли завершить победу, так что король в скором времени вновь собрался с силами и опять занял Рим, принудив папу бежать в Болонью, а Людовика в Прованс. Папа принялся обдумывать, как ему ослабить Владислава, и с этой целью постарался устроить так, чтобы императором избрали Сигизмунда, короля Венгерского{295}. Он убедил его явиться в Италию, встретиться с ним в Мантуе{296}, и там они решили созвать вселенский собор для прекращения раскола в церкви, каковая, объединившись, успешно могла бы противостоять своим врагам.
Было тогда трое пап – Григорий, Бенедикт и Иоанн{297} соперничество их ослабляло церковь и лишало ее уважения. Против желания папы Иоанна местом собора избрана была Констанца в Германии{298}. Хотя со смертью короля Владислава устранилась причина, по которой папе пришло в голову собрать этот собор, он уже не мог отказаться от своего обещания явиться на него. Его привезли в Констанцу, там он через несколько месяцев с запозданием осознал свою ошибку и попытался бежать, но был заключен в темницу и вынужден отречься от власти{299}. Один из антипап, Григорий, прислал извещение о своем отказе от папства, а другой, Бенедикт, не пожелавший отречься, был осужден как еретик, но, оставленный своими кардиналами, в конце концов тоже принужден был отказаться. Собор избрал папой Оддоне из дома Колонна, принявшего имя Мартина V{300}, и таким образом церковь объединилась, после того как в течение сорока лет ею управляли сразу несколько пап.
Как мы уже говорили, Филиппо Висконти содержался тогда в заключении в павийской крепости. Но к тому времени умер Фачино Кане, который, воспользовавшись ломбардскими смутами, захватил Верчелли, Алессандрию, Новару и Тортону и набрал немалое богатство. Не имея потомства, он оставил свои владения в наследство жене своей Беатриче и завещал друзьям добиться, чтобы она вышла замуж за Филиппо. Став весьма могущественным благодаря этому браку, Филиппо снова овладел Миланом и всем ломбардским герцогством, а затем, дабы выказать благодарность за столь великие благодеяния так, как это делают почти все государи, он обвинил супругу свою Беатриче в прелюбодеянии и умертвил ее. Когда же могущество его окончательно окрепло, он, во исполнение замыслов отца своего Джан Галеаццо, стал подумывать о нападении на Тоскану.
Король Владислав, умирая, оставил сестре своей Джованне, кроме государства, еще и большое войско, над коим начальствовали искуснейшие в Италии кондотьеры, а первым среди них был Сфорца да Котиньола{301}, особо отличавшийся своей доблестью. Королева, желая снять с себя постыдное обвинение в том, что при ней вечно находится некий Пандольфелло, которого она воспитала, взяла себе в супруги Якопо делла Марка{302}, француза королевской крови, с условием, что он удовольствуется титулом князя Тарантского{303}, а королевский титул и монаршую власть предоставит ей. Но едва он появился в Неаполе, как солдаты провозгласили его королем, вследствие чего между супругами возник великий раздор, в коем одерживали верх то одна сторона, то другая. Однако под конец власть в государстве осталась за королевой, которая вскоре стала враждовать с папой. Тогда Сфорца решил довести ее до того, чтобы она оказалась в полной его власти, и с этой целью совершенно неожиданно заявил о своем отказе оставаться у нее на службе. Так она внезапно оказалась без войска – и ей не оставалось ничего иного, как только обратиться за помощью к Альфонсу, королю Арагона и Сицилии, которого она усыновила, да принять на службу Браччо да Монтоне, полководца, прославленного не менее, чем Сфорца, и к тому же врага папы, у которого он отнял Перуджу и некоторые другие земли, принадлежавшие Папскому государству. Вскоре затем она замирилась с папой{304}, но Альфонс Арагонский, опасаясь, как бы она не обошлась с ним, как в свое время с супругом, стал пытаться потихоньку прибирать к рукам укрепленные замки. Взаимные подозрения у них все усиливались, и дело дошло до военных столкновений. С помощью Сфорца, вернувшегося к ней на службу, королева одолела Альфонса, изгнала его из Неаполя, аннулировала усыновление и вместо него усыновила Людовика Анжуйского. А от этого воспоследовали новые войны между Браччо, ставшим на сторону Альфонса, и Сфорца, выступавшим за королеву. Во время этой войны Сфорца при переходе через реку Пескару утонул, так что королева вновь оказалась без войска и была бы свергнута с престола, если бы не помог ей Филиппо Висконти, герцог Миланский, вынудивший Альфонса вернуться к себе в Арагон. Однако Браччо, не смущенный тем, что Альфонс оставил его, продолжал воевать с королевой. Он осадил Аквилу; но тут папа, не считавший возвышение Браччо выгодным для церкви, принял к себе на службу Франческо, сына Сфорца, тот внезапно напал на Браччо у Аквилы, нанес ему поражение и убил его. Со стороны Браччо остался только сын его Оддоне; папа отнял у него Перуджу, но оставил его владетелем Монтоне. Спустя некоторое время он был убит в Романье, где воевал на службе у флорентийцев{305}, так что из всех сотоварищей Браччо остался лишь один, пользовавшийся значительной воинской славой, Никколо Пиччинино.
Поскольку я уже довел свое повествование до времени, которое указал с самого начала, и поскольку наиболее существенное из того, о чем мне осталось рассказать, относится к войнам флорентийцев и венецианцев с Филиппо, герцогом Миланским, каковые будут изложены, когда мы заведем речь именно о Флоренции, я свое повествование прерываю и только напомню о положении в Италии, ее государях и о войнах, которые в ней велись к тому времени, до которого мы дошли.
Если говорить о наиболее значительных государствах, то королеве Джованне II принадлежали королевство Неаполитанское, Марка, часть папских земель и Романья. Но часть городов в этих землях подчинялась церкви, часть управлялась законными правителями или же была подвластна тиранам{306}, захватившим там власть: так, в Ферраре, Модене и Реджо правили д'Эсте, в Фаенце – дом Манфреди, в Имоле – Алидози, в Форли – Орделаффи, в Римини и Пезаро – Малатеста, а в Камерино – семейство Варано. Часть Ломбардии признавала власть герцога Филиппо, часть подчинялась венецианцам, ибо все более мелкие владения в этой области были уничтожены, за исключением герцогства Мантуанского, где правил дом Гонзага. Большая часть Тосканы принадлежала флорентийцам, независимыми оставались лишь Лукка и Сиена, причем Луккой владели Гвиниджи, а Сиена была свободной. Генуэзцы то пользовались свободой, то подпадали под власть либо французских королей, либо дома Висконти, вели существование бесславное и считались в числе самых ничтожных государств. Ни один из этих главных государей не имел собственного войска. Герцог Филиппе заперся в своем дворце и не показывался никому на глаза, все его войны вели доверенные полководцы. Венецианцы, едва лишь честолюбивые взоры их обратились к суше, сами отказались от оружия, снискавшего им такую славу на морях, и по примеру прочих итальянцев доверили руководство своими войсками чужеземцам. Папа, коему по духовному сану воевать самому не подобало, и королева Джованна Неаполитанская, как особа женского пола, по необходимости прибегали к тому, что прочие государи делали по недомыслию. Той же необходимости подчинялись флорентийцы: дворянство их в беспрерывных гражданских раздорах было перебито, государство находилось в руках людей, привыкших торговать, которые военное дело и удачу в нем передоверяли другим. Таким образом, итальянские вооруженные силы находились в руках либо мелких владетелей, либо воинов, не управлявших государствами: первые набирали войско не для увеличения своей славы, а лишь для того, чтобы стать побогаче или пользоваться большей безопасностью; вторые, с малолетства воспитанные для военного дела и ничего другого не умевшие, только на него и могли рассчитывать, желая добиться богатства и могущества. Среди них в то время наибольшей славой пользовались Карманьола, Франческо Сфорца, Никколо Пиччинино – ученик Браччо, Аньоло делла Пергола, Лоренцо и Микелетто Аттендоли, Тарталья, Якопаччо{307}, Чекколино из Перуджи, Никколо да Толентино, Гвидо Торелло, Антонио дель Понте ад Эра и еще много им подобных. К ним надо добавить уже упоминавшихся мелких владетелей и еще римских баронов Орсини и Колонна, а также сеньоров и дворян королевства Неаполитанского в Ломбардии, – все они сделали из военного дела ремесло и словно договорились между собой вести себя таким образом, чтобы, стоя во главе войск враждующих сторон, по возможности обе эти стороны приводить к гибели. В конце концов они до того унизили воинское дело, что даже посредственнейший военачальник, в котором проявилась бы хоть тень древней доблести, сумел бы покрыть их позором к великому изумлению всей столь безрассудно почитавшей их Италии. В дальнейшем повествовании моем полно будет этих никчемных правителей и их постыднейших войн, но, прежде чем пуститься в эти подробности, надо мне, как я обещал, вернуться вспять и поведать о начале Флоренции, дабы каждый уразумел, каково было положение этого государства в те времена и каким образом среди бедствий, совершавшихся в Италии тысячу лет, достигло оно нынешнего своего состояния.
Среди великих и удивительных начинаний, свойственных республикам и монархиям древности и ныне позабытых, заслуживает быть отмеченным обычай основывать повсюду новые государства и города. Ибо ничто не может быть более достойным мудрого государя или благоустроенной республики, а также более полезного для любой области, чем основание новых городов, дающих людям возможность с успехом защищаться и безопасно возделывать свои поля. Древним делать это было нетрудно, ибо они имели обыкновение посылать в земли завоеванные или пустующие новых жителей в поселения, именовавшиеся колониями. Благодаря этому не только возникали новые города, но победителю было легче владеть завоеванной страной, места пустынные заселялись, и население государства гораздо правильнее распределялось по его землям. Приводило это также к тому, что, вкушая с большей легкостью блага жизни, люди скорее размножались, оказывались гораздо более энергичными в нападении на врага и гораздо более стойкими в обороне. Так как порядок этот ныне из-за плохого управления монархиями и республиками перестал существовать, многие государства пришли в упадок: ведь только он обеспечивал прочность государств и рост их населения. Прочность достигается благодаря тому, что, основанная государем во вновь завоеванных землях, колония является своего рода крепостью, бдительным стражем, держащим покоренный люд в повиновении. Без такого порядка ни одна страна не может быть заселенной целиком, с правильным распределением жителей. Ибо не все области в ней одинаково плодородны и одинаково благоприятны для обитания, что и приводит в одном месте к излишнему скоплению людей, в другом – к их недостатку, и, если нет возможности переселять часть населения оттуда, где оно в чрезмерном изобилии, туда, где его не хватает, вся страна приходит в упадок: места, где слишком мало народу, превращаются в пустыню, места, где слишком много, нищают. Поскольку сама природа не может устранить этих неблагоприятных обстоятельств, тут необходима человеческая деятельность: нездоровые области становятся более благоприятными для обитания, когда в них сразу поселяется большое количество людей, которые, возделывая землю, делают ее более плодородной, а разводя огонь, очищают воздух. Доказательством может служить Венеция, расположенная в местности болотистой и нездоровой: переселение туда сразу значительного количества людей оздоровило ее. В Пизе из-за вредных испарений в воздухе не было достаточного количества жителей, пока Генуя и ее побережье не стали подвергаться набегам сарацин. И вот из-за этих набегов в Пизу переселилось такое количество изгнанных со своей родины людей, что она стала многолюдной и могущественной.
С тех пор как исчез обычай основывать колонии, труднее стало удерживать завоеванные земли, малолюдные местности не заселяются, а перенаселенные не могут избавиться от излишка жителей. Так и случилось, что во всем мире, а особенно в Италии, многие местности оказались по сравнению с древними временами обезлюдевшими. И все это являлось и поныне является следствием того, что у государей нет стремления к подлинной славе, а в республиках – порядков, заслуживающих одобрения. В древности же основание колоний часто приводило к появлению новых городов и постоянному росту ранее возникших. К их числу относится Флоренция, начало которой положено Фьезоле, а рост обеспечен был притоком колонистов.
Очевидно, как это и доказали Данте и Джованни Виллани, что горожане Фьезоле, расположенного на вершине горы, пожелали, чтобы рынки его были более многолюдны и более доступны всем, кто хотел бы доставить на них свои товары, и для этого постановили, что они будут располагаться не на горе, а на равнине, между подножьем горы и рекой Арно. Я полагаю, что рынки эти оказались причиной возведения подле них первых строений: купцам необходимы были помещения для товаров, и со временем эти помещения стали постоянными зданиями. Позже, когда римляне, победив карфагенян, оградили Италию от чужеземных нашествий, количество этих строений существенно увеличилось. Ведь люди живут в трудных условиях лишь тогда, когда принуждены к этому, и если страх перед войной заставляет их предпочитать обитание в местах, укрепленных самой природой и трудно доступных, то с избавлением от опасности они, привлеченные удобствами, еще охотнее селятся в местах, куда менее суровых и легче доступных. Безопасность, которую завоевала для Италии слава Римской республики, содействовала такому увеличению уже начавшегося, как мы говорили, строительства жилых зданий, что они образовали городок, вначале именовавшийся Вилла-Арнина. Затем в Риме начались гражданские войны, сперва между Марием и Суллой, затем между Цезарем и Помпеем, а затем между убийцами Цезаря и теми, кто хотел отомстить за его смерть.
Сначала Суллой, а после него теми тремя римскими гражданами, которые, отомстив за убиение Цезаря, разделили между собой власть{308}, во Фьезоле были направлены колонисты, каковые почти все поселились на равнине{309}, поблизости от начавшего уже строиться города. Рост населения настолько умножил количество строений и жителей местечка и такой гражданский порядок установился в нем, что он уже по праву мог считаться одним из городов Италии.
Что же до происхождения имени Флоренция, то на этот счет мнения расходятся. Одни производят его от Флорина, одного из предводителей колонистов, другие утверждают, что первоначально говорилось не Флоренция, а Флуенция, поскольку городок располагался у самого русла Арно, и приводят свидетельство Плиния, который пишет: «флуентийцы живут у русла Арно»{310}. Утверждение это, однако, может и не быть правильным, ибо в тексте Плиния говорится о том, где жили флорентийцы, а не как они назывались. Весьма вероятно, что само слово флуентийцы – ошибка, ибо Фрондин и Корнелий Тацит, писавшие почти тогда же, когда и Плиний, называют город и его жителей Флоренцией и флорентийцами, ибо уже во времена Тиберия они управлялись тем же обычаем, что и прочие города Италии{311}. Сам Тацит передает, что к императору от флорентийцев посланы были ходатаи просить о том, чтобы воды Кьяны не спускались в их область. Нелепым кажется, чтобы один и тот же город имел в одно и то же время два названия. Поэтому я полагаю, что он всегда назывался Флоренцией, откуда бы ни происходило это наименование, а также, что он, каковы бы ни были причины его основания, возник во времена Римской империи и уже при первых императорах упоминался в сочинениях историков.
Когда варвары опустошали империю, Флоренция была разрушена остготским королем Тотилой и через двести пятьдесят лет вновь отстроена Карлом Великим{312}. С того времени до 1215 года{313} она жила, разделяя во всем участь тех, кто правил тогда Италией. Ею сперва владели потомки Карла, затем Беренгарий и под конец германские императоры, как мы это показали в нашем общем очерке. В то время флорентийцы не имели возможности ни возвыситься, ни содеять что-либо достойное памяти потомства из-за могущества тех, кому повиновались.
Тем не менее в 1010 году, в день святого Ромула, особо чтимый фьезоланцами, флорентийцы захватили Фьезоле и разрушили этот город{314}, сделав это либо с согласия императора, либо в такое время, когда между кончиной одного императора и воцарением другого народы чувствуют себя несколько более свободными. Но вообще по мере того, как в Италии укреплялось могущество пап и слабела власть германских императоров, все города этой страны весьма легко выходили из повиновения государю. В 1080 году, во времена Генриха III{315}, когда вся Италия была разделена, – одни держали сторону папы, а другие императора, – флорентийцы сохраняли единство до 1215 года и подчинялись победителю, не ища ничего, кроме безопасности. Но как в теле человеческом – чем в более пожилом возрасте завладевает им болезнь, тем она опаснее и смертельнее, – так и во Флоренции жители ее позже других разделились на враждующие партии, но зато и больше пострадали от этого разделения. Причина первых раздоров весьма широко известна, ибо о ней много рассказывали Данте{316} и другие писатели. Однако и мне следует кратко поведать о ней.
Среди влиятельных семей Флоренции самыми могущественными были две – Буондельмонти и Уберти, а непосредственно вслед за ними шли Амидеи и Донати. Некая дама из рода Донати, богатая вдова, имела дочь необыкновенной красоты. Задумала она выдать ее за мессера Буондельмонти, юного кавалера и главу этого дома. То ли по небрежению, то ли в убежденности, что это всегда успеется, она никому своего намерения не открыла, а между тем стало известно, что за мессера Буондельмонти выходит одна девица из рода Амидеи. Дама была крайне раздосадована, однако она все же надеялась, что красота ее дочери может расстроить предполагаемый брак, пока он еще не заключен. Как-то она увидела, что мессер Буондельмонте один, без сопровождающих идет по направлению к ее дому, и тотчас же спустилась на улицу, ведя за собой дочь. Когда юноша проходил мимо них, она двинулась к нему навстречу со словами: «Я весьма рада, что вы женитесь, хотя предназначала вам в жены мою дочь». И тут она, открыв дверь, показала ему девушку. Кавалер, увидев, как прекрасна эта молодая особа, и сообразив, что знатностью рода и богатством приданого она ничуть не уступает той, на которой он собирался жениться, загорелся таким желанием обладать ею, что, не думая уже о данном им слове, о тяжком оскорблении, каким явилось бы его нарушение, и о бедствиях, которые затем воспоследовали бы, ответил: «Раз вы предназначали мне свою дочь, я проявил бы неблагодарность, отказавшись от нее, пока я еще свободен». И, не теряя ни минуты, он справил свадьбу.
Дело это, едва оно стало известно, привело в полное негодование семейство Амидеи, а также и Уберти, которые состояли с ними в родстве. Они собрались вместе с другими своими родичами и решили, что позорным было бы стерпеть такую обиду и что единственным достойным отмщением за нее может быть только смерть мессера Буондельмонти. Кое-кто, правда, обращал внимание собравшихся на бедствия, к которым должно было бы привести подобное возмездие, но тут Моска Ламберти заявил, что кто слишком обстоятельно обдумывает дело, никогда ничего не совершит, а закончил свою речь известным изречением: «Что сделано, то сделано»{317}. Совершить это убийство они поручили Моска, Стьятта Уберти, Ламбертуччо Амидеи и Одериго Фифанти. Утром в пасхальный день эти четверо спрятались в доме Амидеи между Старым мостом и Сан Стефано{318}. Когда мессер Буондельмонти переезжал через реку на своем белом коне, воображая, что забыть обиду так же легко, как нарушить данное слово, они напали на него у спуска с моста под статуей Марса и умертвили{319}. Из-за этого убийства произошел разлад во всем городе, одни приняли сторону Буондельмонти, другие – Уберти. И так как оба эти рода обладали дворцами, укрепленными башнями и вооруженными людьми, они воевали друг с другом в течение многих лет, но ни одна сторона не могла добиться изгнания другой. Миром их вражда тоже не завершилась, разве что затихала порою в перемириях. Так они в зависимости от обстоятельств то несколько успокаивались, то вновь начинали пылать яростью.
В раздорах этих Флоренция пребывала вплоть до времени Фридриха II{320}, который, будучи королем Неаполитанским, решил увеличить силы свои для борьбы с Папским государством и, чтобы укрепить свою власть в Тоскане, поддержал Уберти с их сторонниками, которые с его помощью изгнали Буондельмонти из Флоренции{321}. И вот наш город разделился на гвельфов и гибеллинов, как это уже давно произошло со всей остальной Италией. Не кажется мне излишним указать, какие роды оказались в одной партии, а какие в другой. Итак, сторону гвельфов держали Буондельмонти, Нерли, Росси, Фрескобальди, Моцци, Барди, Пульчи, Герардини, Форабоски, Баньези, Гвидалотти, Саккетти, Маньери, Лукардези, Кьерамонтези, Компьоббези, Кавальканти, Джандонати, Джанфильяцци, Скали, Гвальтеротти, Импортуни, Бостики, Торнаквинчи, Веккьетти, Тозинги, Арригуччи, Альи, Сици, Адимари, Висдомини, Донати, Пацци, Делла Белла, Ардинги, Тедальди, Черки. На стороне гибеллинов были Уберти, Маннельи, Убриаки, Фифанти, Амидеи, Инфагати, Малеспини, Сколари, Гвиди, Галли, Каппьярди, Ламберти, Сольданьери, Тоски, Амьери, Брунеллески, Капонсакки, Элизеи, Абати, Тедальдини, Джьоки, Галигаи. Кроме того, к той и к другой стороне этих семейств нобилей присоединились семьи пополанов{322}, так что почти весь город заражен был их раздорами. Изгнанные из Флоренции, гвельфы укрылись в землях Верхнего Валь д'Арно{323}, где находилась большая часть их укрепленных замков, и там они оборонялись от своих врагов как только могли. Но с кончиной Фридриха те из флорентийских горожан, которые обладали хорошим достатком и пользовались наибольшим доверием народа, решили, что лучше прекратить вражду среди граждан, чем губить отечество, продолжая раздор. Действовали они настолько успешно, что гвельфы, позабыв свои обиды, возвратились, а гибеллины приняли их без всяких подозрений. Когда это примирение совершилось, они решили, что наступило подходящее время для того, чтобы учредить такой образ правления, который позволил бы им жить свободно и подготовиться к самозащите, пока новый император не собрался с силами.
Они разделили город на шесть частей и избрали двенадцать граждан – по два от каждой сестьеры{324}, – которые должны были управлять городом: назывались они старейшинами и должны были ежегодно сменяться. Дабы уничтожить всякий повод для вражды, возникающей по поводу судебных решений, назначались, не из числа граждан города, двое судей, из которых один назывался капитан, а другой подеста{325}; им были подсудны все гражданские и уголовные дела, возникавшие между гражданами. А так как ни один порядок не может существовать без его охраны, учреждено было двадцать вооруженных отрядов в городе и семьдесят шесть в сельских округах. К этим отрядам была приписана вся молодежь, и каждому молодому флорентийцу было велено являться при оружии в свой отряд, когда граждане будут призываться к оружию приказом капитана или старейшин. Знамена в каждом отряде были не одинаковые, а соответствовали вооружению: так, у арбалетчиков были свои значки, у щитоносцев – свои. Каждый год на Троицу новым воинам с большой торжественностью выдавались знамена и назначались новые командиры отрядов. Дабы с большей пышностью оснастить свое войско и в то же время дать возможность всем, кого в сражении потеснит враг, быстро найти место сбора и с новыми силами обратиться против неприятеля, флорентийцы постановили, что войско всегда должна сопровождать колесница, запряженная быками в красных попонах, а на ней должно быть водружено красно-белое знамя. При выступлении войска в поход колесницу эту доставляли на Новый рынок и в торжественной обстановке вручали главам народа. А чтобы все начинания флорентийцев выглядели еще блистательнее, у них имелся колокол, названный Мартинелла, в который били в течение месяца перед началом военных действий с нарочитой целью дать неприятелю возможность подготовиться к защите{326}. Столько доблести было в сердцах этих людей и столько великодушия, что внезапное нападение на врага, ныне почитаемое деянием благородным и мудрым, тогда рассматривалось как недостойное и коварное. Колокол этот тоже неизменно находился при войске, служа средством для подачи сигналов караульным и при всякой прочей воинской службе.
На этом-то гражданском и военном распорядке основывали флорентийцы свою свободу. Нельзя и представить себе, какой силы и мощи достигла Флоренция в самое короткое время. Она не только стала во главе всей Тосканы, но считалась одним из первых городов-государств Италии, и кто знает, какого еще величия она могла достичь, если бы не возникали в ней так часто новые и новые раздоры. В течение десяти лет существовала Флоренция при таком порядке{327}, и за это время принудила вступить с ней в союз Пистойю, Ареццо и Пизу. Возвращаясь из-под Сиены, флорентийцы взяли Вольтерру и разрушили, кроме того, несколько укрепленных городков, переселив их жителей во Флоренцию{328}. Все эти дела совершены были по совету гвельфов, более могущественных, чем гибеллины, которых народ ненавидел за их заносчивое поведение в то время, когда они правили во Флоренции под эгидой Фридриха II: партию церкви флорентийцы вообще больше любили, чем партию императора, ибо с помощью папства надеялись сохранить свободу, под властью же императора опасались ее утратить.
Однако гибеллины не могли спокойно смириться с тем, что область ускользнула из их рук, и ждали только подходящего случая вновь захватить бразды правления. Им показалось, что этот случай представился, когда Манфред, сын Фридриха, захватил неаполитанский престол и нанес тем чувствительный удар могуществу папства. Они вступили с ним в тайный сговор с целью вновь овладеть властью, однако им не удалось действовать настолько секретно, чтобы все их происки не стали известны старейшинам. Совет призвал к ответу семейство Уберти, но те вместо того, чтобы повиноваться, взялись за оружие и заперлись в своих домах, словно в крепостях. Возмущенный народ вооружился и с помощью гвельфов заставил гибеллинов всем скопом покинуть Флоренцию и искать убежища в Сиене. Оттуда они стали умолять о помощи Манфреда, короля Неаполитанского, и благодаря ловкости мессера Фаринаты дельи Уберти войска этого короля нанесли флорентийцам такое жестокое поражение на берегах реки Арбии, что оставшиеся в живых после побоища искали убежища не во Флоренции, которую считали для себя потерянной, а в Лукке{329}.
Манфред послал на помощь гибеллинам во главе своих войск графа Джордано{330}, довольно известного в те времена военачальника. После победы граф с гибеллинами занял Флоренцию, подчинил ее власти императора, снял всех должностных лиц с их постов и уничтожил все установления, в которых хоть как-то проявлялась ее свобода. Совершено все это было очень грубо и вызвало всеобщую ненависть горожан, враждебность которых к гибеллинам столь усилилась, что это привело позже к полной их гибели. Дела королевства вынудили графа Джордано возвратиться в Неаполь, и королевским наместником во Флоренции он оставил графа Гвидо Новелло, владетеля Казентино. Тот созвал в Эмполи совет гибеллинов, на котором все высказали мнение, что для сохранения в Тоскане власти гибеллинской партии необходимо разрушить Флоренцию, ибо весь народ ее держится гвельфов и одной Флоренции достаточно будет, чтобы партия церкви вновь собралась с силами. Против такого жестокого приговора, вынесенного столь благородному городу, не восстал ни один гражданин, ни один друг его, кроме мессера Фаринаты дельи Уберти{331}, который, ни перед чем не останавливаясь, стал открыто защищать{332} Флоренцию, говоря, что приложил много труда и подвергался многим опасностям только для того, чтобы жить на родине, что теперь отнюдь не склонен отвергнуть то, к чему так стремился и что даровано было ему судьбой, а, напротив, скорее станет для тех, у кого иные намерения, таким же врагом, каким он был для гвельфов; если же кто-либо из присутствующих страшится своей родины, пусть попробует сгубить ее, – он со своей стороны выступит на ее защиту со всем мужеством, которое воодушевляло его, когда он изгонял гвельфов. Мессер Фарината был человек великой души, отличный воин, вождь гибеллинов и пользовался большим уважением Манфреда. Речь его положила конец этим попыткам, и гибеллины стали обдумывать другие способы удержания власти.
Гвельфы же, укрывшиеся сперва в Лукке и изгнанные затем ее жителями, устрашившимися угроз графа, ушли в Болонью. Оттуда их призвали жители Пармы на помощь против своих гибеллинов, которых гвельфы одолели своей доблестью, за что им были переданы все владения побежденных. Вернув себе таким образом богатство и почести и узнав, что папа Климент{333} призвал Карла Анжуйского отнять у Манфреда корону, они послали к главе церкви послов с предложением своей помощи. Папа не только принял их как друзей, но и даровал им свое знамя{334}, под которым с той поры гвельфы всегда сражались и которым поныне пользуется Флоренция. Карл отнял затем у Манфреда королевскую власть, Манфред умер{335}. Флорентийские гвельфы укрепили свои силы, а гибеллины ослабели. Так что те гибеллины, которые вместе с Гвидо Новелло правили во Флоренции, решили, что им полезно было бы хоть каким-нибудь благодеянием завоевать сочувствие народа, который они до того всячески притесняли. Однако средство это, которое принесло бы им пользу, если бы они прибегли к нему до того, как вынуждены были это сделать, скрепя сердце, теперь не только не улучшило их положения, но ускорило гибель. Все же они решили привлечь народ на свою сторону, вернув ему часть тех прав и той власти, которые были у него отняты. Из народа избрали они тридцать шесть граждан, поручив им и двум призванным из Болоньи дворянам учредить новый образ правления{336}. Этот совет на первом же своем заседании постановил разделить весь город на цехи и во главе каждого цеха поставить должностное лицо, которое и разбиралось бы во всех делах своих подначальных. Кроме того, каждый цех получал знамя, под которое должны были являться с оружием в руках члены цеха, как только это понадобится городу. Поначалу означенных цехов было двенадцать: семь старших и пять младших. Но затем количество младших увеличилось до четырнадцати, так что всего их стало, как и сейчас, двадцать один{337}. Тридцать шесть реформаторов выработали еще и ряд других установлений ко всеобщему благу.
Для содержания своего войска граф Гвидо обложил граждан налогом, но это натолкнулось на такое противодействие, что он не решился прибегнуть к силе. Полагая, что власть от него ускользает, он вызвал к себе главарей гибеллинов, и они порешили силою отнять у народа то, что так неосмотрительно сами ему даровали. Они вооружились, и когда им показалось, что наступил подходящий момент, и совет Тридцати Шести был в сборе, они сами вызвали беспорядки, так что тридцать шесть делегатов испугались и укрылись в своих домах. Но тотчас же появились отряды цехов, притом большей частью вооруженные. Узнав, что граф Гвидо со своими сторонниками находится в Сан Джованни, они укрепились у Санта Тринита{338} и вручили командование мессеру Джованни Сольданьери. Граф, в свою очередь, разведав, куда кинулся вооруженный народ, выступил ему навстречу. Народ же не только не уклонился от боя, но пошел на врага. Там, где теперь находится лоджия Торнаквинчи, произошла встреча; силы графа потерпели поражение, и многие из его сторонников лишились жизни; он же сам стал опасаться, как бы ночью неприятель, воспользовавшись тем, что его люди обескуражены неудачей, не напал на них и не умертвил его. И мысль эта так сильно завладела им, что, не пытаясь обдумать никакого иного средства спасения, он решил прибегнуть не к дальнейшей борьбе, а к бегству и вопреки совету главарей гибеллинской партии отступил со всем своим войском к Прато. Не успел он оказаться в безопасности, как страх его рассеялся, он понял свою ошибку и, решив ее исправить с раннего утра, уже на рассвете двинулся снова на Флоренцию, чтобы с боем вступить в город, который он оставил по малодушию. Однако это ему не удалось: народу было бы нелегко изгнать его из города силой, но не составило особого труда не пустить его обратно. В горести и смущении удалился он в Казентино, а гибеллины укрылись в своих замках. Народ оказался победителем, и к радости всех, кто дорожил благом государства, решено было объединить город и призвать обратно всех граждан, оставшихся за его пределами, – как гвельфов, так и гибеллинов. Так возвратились во Флоренцию гвельфы после шестилетнего изгнания, а гибеллинам еще раз простили их вину перед отечеством и разрешили им вернуться туда. Тем не менее и гвельфы, и народ ненавидели их по-прежнему: гвельфы не могли им простить свое изгнание, а народ хорошо помнил их тиранию, когда гибеллины управляли Флоренцией. Так что и та сторона, и другая продолжали питать взаимную вражду. Пока во Флоренции таким образом текла жизнь, распространился слух, что Конрадин, племянник Манфреда, движется с войском в Италию, чтобы отвоевать Неаполитанское королевство. Гибеллины вновь преисполнились надежды вернуться к власти, а гвельфы, поразмыслив о том, как им обезопасить себя от врагов, обратились к Карлу с просьбой оказать им помощь при проходе Конрадина через Тоскану. Когда появились войска Карла, гвельфы настолько подняли голову, что гибеллины пришли в ужас и еще за два дня до вступления анжуйцев в город бежали из него, не будучи даже изгнанными.
После бегства гибеллинов флорентийцы установили новый порядок управления. Избраны были двенадцать начальников, власть им давалась на два месяца, и назывались они уже не анцианами, а добрыми мужами, затем совет доверенных из восьмидесяти граждан под названием Креденца{339} и, наконец, сто восемьдесят пополанов, по тридцати человек от сестьеры, которые вместе с Креденцой и Двенадцатью добрыми мужами составляли Общий совет. Учрежден был также еще один совет в составе ста двадцати горожан, пополанов и нобилей, который принимал окончательные решения по всем делам, рассматриваемым другими советами, и ведал назначением всех должностных лиц в республике. После того как был установлен этот порядок управления, партию гвельфов еще усилили, что дало бы им возможность лучше защищаться от гибеллинов. Имущество последних разделили на три части: первую взяли в казну коммуны, вторую отдали магистратуре гвельфской партии, членов которой именовали капитанами, третью роздали всем прочим гвельфам в вознаграждение за понесенный ими ущерб. Папа со своей стороны, дабы Тоскана оставалась гвельфской, назначил короля Карла имперским викарием Тосканы{340}. Благодаря своему новому образу правления Флоренция блистательно поддерживала свою славу, ибо во внутренних делах государства царила законность, а вовне успешно действовали ее вооруженные силы. Вскоре, однако, папа скончался, и после споров, длившихся в течение двух лет, избран был Григорий X, который долгое время прожил в Сирии и находился там, даже когда его избрали на папский престол{341}. Вследствие этого он плохо разбирался в борьбе итальянских партий и смотрел на них не так, как его предшественники. Остановившись во Флоренции на пути во Францию, он счел, что доброму пастырю подобает добиться единства среди граждан города, и стал действовать в этом направлении, так что флорентийцы согласились принять синдиков{342} гибеллинов и вступить с ними в переговоры об условиях возвращения гибеллинов. Однако, хотя стороны достигли соглашения, гибеллины испытывали теперь такой страх, что возвратиться не пожелали. Папа решил, что виноват в этом город, и в гневе наложил на Флоренцию отлучение, каковое тяготело над нею, пока Григорий X был жив; после же его смерти новый папа Иннокентий V вновь дал городу пастырское благословение.
Затем начался понтификат Николая III, происходившего из дома Орсини. Так как папы не переставали опасаться всех, кто возвышался в Италии, даже если возвышением своим он обязан был той же церкви, и тотчас же старались его как-нибудь принизить, следствием такой политики были в Италии непрерывные смуты и перевороты: могущественного государя страшились и противопоставляли ему другого, пока еще слабого, но как только он набирался силы, его начинали бояться и пытались ослабить. Из-за этого королевская власть была отнята у Манфреда и передана Карлу, который тоже стал вызывать страх и стремление погубить его. Движимый этими побуждениями, Николай III успешно повел интригу и с помощью императора лишил Карла наместничества в Тоскане и под именем имперского викария послал туда мессера Латино в качестве своего легата.
Флоренция в то время находилась в довольно печальном положении, ибо гвельфский нобилитет обнаглел и совершенно не боялся должностных лиц республики. Каждодневно совершались убийства или другие насилия, тех же, кто все это творил, невозможно было покарать, так как они являлись любимчиками того или иного нобиля. Вожаки пополанов рассудили, что для обуздания этой наглости неплохо будет вернуть изгнанных, легат этим воспользовался для того, чтобы умиротворить город, и гибеллины были возвращены. Число правителей, коих было сперва двенадцать, увеличили до четырнадцати – по семь человек от каждой партии: они должны были править в течение одного года и назначаться папой. Флоренция управлялась таким образом два года, затем на папский престол вступил Мартин IV{343}, по национальности француз, каковой вернул королю Карлу всю власть, отнятую у него Николаем. В Тоскане тотчас же возобновилась борьба партий: флорентийцы взялись за оружие против имперского правителя, а для того чтобы не допустить к власти гибеллинов и обуздать знать, установили опять новые порядки. Шел 1282 год, когда цехи, имея своих глав и вооруженные отряды, приобрели немалое значение в городе. Значением этим они воспользовались для того, чтобы изменить образ правления. Вместо четырнадцати правителей должно было быть всего три: они назывались приорами и правили два месяца, избираясь – безразлично – из пополанов или из нобилей, только бы занимались торговлей или ремеслами{344}. После первых двух месяцев число правителей увеличилось до шести, так, чтобы от каждой сестьеры их было по одному, и так продолжалось до 1342{345} года, когда город был разделен на картьеры{346}, а число приоров увеличилось до восьми, хотя за этот период времени обстоятельства порой вынуждали увеличивать его до двенадцати. Эта магистратура, как показало время, привела к полному поражению нобилей, ибо сперва обстоятельства давали возможность народу исключать их из Совета, а затем и совсем устранить. Нобили с самого начала примирились с этим, ибо были разъединены; они так усердно старались вырвать друг у друга власть, что совсем утратили ее. Совету этих должностных лиц отвели особый дворец{347}, где он постоянно собирался, между тем как раньше все заседания и совещания должностных лиц происходили в церквах. Кроме того, им установили почетную охрану и дали еще другой услужающий персонал, дабы оказать должный почет. И хотя поначалу они назывались только приорами, теперь для придания их должности нового блеска они стали именоваться синьорами. На некоторое время Флоренция обрела внутреннее умиротворение и воспользовалась им для войны против изгнавшего своих гвельфов Ареццо, одержав победу при Кампальдино{348}. Так как город становился многолюднее и богаче, пришлось расширить кольцо городских стен{349} до нынешнего их предела. Первая городская стена замыкала лишь пространство от Старого моста до Сан Лоренцо{350}.
Внешние военные столкновения и внутренний мир, можно сказать, свели на нет во Флоренции обе партии – гибеллинов и гвельфов. Оставалась незамиренной лишь одна вражда, естественным образом существующая в каждом государстве, – вражда между знатью и народом, ибо народ хочет жить по законам, а знать стремится им повелевать, и поэтому согласие между ними невозможно. Пока гибеллины всем внушали страх, эта враждебность не прорывалась наружу, но едва они были побеждены, как она сразу же себя показала. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь из пополанов не потерпел обиды, воздать же за нее законы и должностные лица были бессильны, ибо любой нобиль с помощью родичей и друзей имел возможность противостоять приорам и капитанам. Тогда наиболее сильные{351} члены цехов, стремясь покончить с подобным злоупотреблением, постановили, что каждая вновь избранная Синьория должна назначать особого гонфалоньера правосудия{352}, человека из пополанов, которому была бы придана тысяча вооруженных людей из числа приписанных к двадцати отрядам цехов и который с их помощью и под своим знаменем вершил бы правосудие всякий раз, когда был бы призван к этому приорами или капитаном. Первым избран был в гонфалоньеры Убальдо Руффоли: он развернул свое знамя и разрушил дом Галлетти{353} за то, что один из членов этого семейства убил во Франции флорентийского пополана. Цехам нетрудно было установить такой порядок ввиду того, что нобили постоянно находились в тяжкой вражде друг с другом и уразумели, какие меры приняты против них, лишь тогда, когда увидели всю суровость их применения. Сперва они сильно испугались, но вскоре вернулись к прежней наглости, ибо среди членов Синьории всегда имели кого-либо из своих и без труда могли помешать гонфалоньеру выполнять его дело. К тому же обвинитель обязан был представить свидетелей нанесенной ему обиды, а никого, кто согласился бы свидетельствовать против нобилей, не находилось. Так что в весьма скором времени Флоренция вернулась к тем же самым безобразиям, и пополаны по-прежнему терпели обиды от грандов{354}, ибо правосудие действовало медленно, а приговоры его не приводились в исполнение.
Пополаны не находили выхода из этого положения, пока Джано делла Белла, человек из знатнейшего рода, но воодушевленный любовью к свободе родного города, не внушил главам цехов мужественной решимости создать в городе новый порядок. По его совету они постановили, что гонфалоньер должен заседать вместе с приорами и иметь под своим началом четыре тысячи человек. Кроме того, нобилей лишили права быть членами Синьории, сделали родичей преступника его соответчиками и установили, что для приговора по делу достаточно общеизвестности совершенного преступления. Законы эти, именовавшиеся Установлениями справедливости{355}, дали народу великое преимущество, но вызвали жестокую ненависть к Джано делла Белла: знатные не могли простить ему уничтожения их власти, а богатые пополаны были исполнены зависти, ибо им казалось, что влияние его чрезмерно. Все это проявилось, едва только к тому представился случай.
По воле судьбы пополан был убит в стычке, в которой принимало участие много нобилей, и среди них мессер Корсо Донати. Из них он был самый дерзновенный, и потому на него пало обвинение в убийстве. Он был задержан капитаном народа, но так повернулось дело – то ли мессер Корсо не оказался виновным, то ли капитан опасался вынести против него приговор, – что его оправдали. Такое решение народу до того не понравилось, что он вооружился и явился к дому Джано делла Белла просить его, чтобы он добился выполнения им же учрежденных законов. Джано желал, чтобы мессер Корсо понес должную кару{356}, поэтому он отнюдь не призвал народ разоружиться, как должен был по мнению многих, поступить, но посоветовал ему идти к Синьории, жаловаться на случившееся и умолять ее вынести справедливое решение. Однако народ пришел в еще большее раздражение и, полагая, что капитан нанес ему обиду, а Джано делла Белла умыл руки, направился не к Синьории, а ко дворцу капитана, захватил его и разгромил{357}. Этот акт насилия привел в негодование всех граждан; те же, кто желал гибели Джано, всю вину возложили на него. Так как среди членов новой Синьории имелся один его недруг, он был обвинен перед лицом капитана в возбуждении народа к мятежу. Пока шло следствие по его делу, народ снова взялся за оружие и, подойдя к дому Джано, предложил ему свою защиту от синьоров и от его врагов. Джано отнюдь не желал ни воспользоваться этим проявлением народной любви, ни отдавать свою жизнь в руки должностных лиц, ибо опасался как непостоянства первых, так и злонамеренности вторых. И вот, чтобы не дать врагам своим возможности повредить ему, а друзьям нанести ущерб отечеству, он решил удалиться в изгнание и тем самым уступить зависти недругов, избавить сограждан от страха, который они перед ним испытывали, и покинуть город, который, не щадя трудов и с опасностью для жизни, освободил от ига знати. Таким образом, изгнание его было добровольным.
После его ухода нобили вновь обрели надежду завоевать прежнее положение. Рассудив, что источник их бед в разъединении, они на этот раз сговорились и послали двух делегатов в Синьорию{358}, каковую считали к ним благорасположенной, просить о хотя бы частичном смягчении направленных против них законов. Как только об этом стало известно, пополаны встревожились, как бы Синьория и впрямь не пошла навстречу пожеланиям нобилей: расхождения в пожеланиях нобилей с опасениями пополанов привели к вооруженным столкновениям. Нобили под началом трех главарей – мессера Форезе Адимари, мессера Ванни деи Моцци и мессера Джери Спини укрепились в трех местах – в Сан Джованни, у Нового рынка и на площади деи Моцци. Пополаны, в значительно большем количестве, сошлись под своими знаменами у Дворца синьоров{359}, который находился тогда неподалеку от Сан Проколо. Относясь с подозрением к синьорам, они послали к ним шестерых своих представителей, чтобы они с ними заседали. Пока та и другая сторона готовились к схватке, кое-кто и из пополанов и из нобилей совместно с некоторыми духовными лицами, пользовавшимися доброй славой, решили добиться примирения. Нобилям они напомнили, что если их лишили прежних почестей и издали законы против них, то причиной этого были их высокомерие и никуда не годное управление; что браться теперь за оружие, чтобы силой возвратить себе то, что было у них отнято из-за раздоров и недостойного поведения, означало бы для них погубить отечество и еще ухудшить свое собственное положение; что пополаны и численностью, и богатством, и даже силой своей ненависти превосходят их; и что, наконец, их пресловутое нобильское достоинство, якобы возвышающее их надо всеми прочими людьми, за них сражаться не будет, и когда дело дойдет до рукопашной, окажется пустым наименованием, совершенно недостаточным для того, чтобы их защитить. С другой стороны, народ они призывали понять, что в высшей степени неосторожно предъявлять крайние требования, а врагов доводить до отчаяния, ибо кто не надеется на благо, тот не устрашится никакого зла; что этот нобилитет – тот самый, который в войнах с врагами Флоренции покрыл свой город славой, и что поэтому нехорошо и несправедливо преследовать его столь ожесточенно; что нобили легко мирились с утратой в республике всех главных должностей, но, конечно, не могли стерпеть того, что по нынешним законам каждый может изгнать их из отечества. Гораздо лучше было бы умиротворить их и таким образом заставить сложить оружие, чем отдаться на волю случая и вступить в бой, полагаясь на численное превосходство, ибо не раз бывало, что большое войско терпело поражение от небольшого.
Мнения в народе разделились: очень многие считали, что надо сражаться, ибо рано или поздно придется это сделать, а уж лучше сейчас, чем тогда, когда враг станет сильнее. Если бы, смягчив законы, можно было умиротворить нобилей, имело бы смысл это сделать, но гордыня их такова, что они не успокоятся, пока не будут принуждены к этому силой. Но другие, более мудрые и хладнокровные, полагали, что если смягчить законы не так уж важно, то не доводить дело до вооруженного столкновения весьма существенно. Их мнение возобладало, и постановлено было, что отныне для обвинения нобиля требуются свидетельские показания{360}.
Обе стороны замирились, однако остались при своих взаимных подозрениях и продолжали укреплять башни и собирать оружие. Пополанство ввело новые правила, уменьшив число членов Синьории, откуда были убраны сторонники нобилей. Во главе пополанов стояли члены семей Манчини, Магалотти, Альтовити, Перуцци и Черретани. Укрепив государство, подумали о том, чтобы окружить синьоров большей пышностью и обеспечить им большую безопасность: с этой целью заложен был в 1298{361} году фундамент нынешнего Дворца Синьории, а перед ним разбили площадь, снеся дома, принадлежавшие семейству Уберти. В это же время начали постройку новых тюрем{362}. Здания эти закончены были всего через несколько лет. Никогда город наш не был в лучшем и более счастливом состоянии, чем в те времена, ибо никогда не достигал он такой многолюдности, богатства и славы. Граждан, способных носить оружие, в городе было не менее тридцати тысяч человек, а в подвластных ему областях – не менее семидесяти тысяч. Вся Тоскана подчинялась Флоренции – все там были ее подданными или ее союзниками{363}. Хотя между нобилями и пополанами неизменно существовали подозрительность и враждебность, они не приводили к дурным последствиям, и все жили в мире и согласии. И если бы мир этот не был нарушен новыми внутренними смутами, то его не поколебали бы нападения извне, ибо Флоренция достигла того, что ей уже не приходилось опасаться ни императора, ни изгнанных из города граждан, и у нее хватало сил противостоять всем другим итальянским государствам. Но удар, которого она могла не бояться от внешних врагов, нанесли ей враги внутренние.
Во Флоренции было два могущественнейших семейства – Черки и Донати, отличавшиеся благородством происхождения, богатством и многочисленностью зависящего от них люда. Во Флоренции и в контадо они соседствовали, что приводило к некоторым столкновениям между ними, однако не настолько существенным, чтобы дело дошло до применения оружия; и, может быть, взаимная враждебность эта и не возымела бы никаких печальных последствий, если бы ее не усилили новые обстоятельства. Среди наиболее видных семейств Пистойи{364} выделялись Канчельери. Случилось, что Лоре, сын мессера Гульельмо, и Джери, сын мессера Бертакки, оба члены этого семейства, повздорили за игрой, и Лоре нанес Джери легкую рану. Это происшествие огорчило мессера Гульельмо, который, надеясь дружелюбием поправить дело, лишь ухудшил его, когда велел сыну пойти к отцу раненого и просить у него прощения. Лоре повиновался отцу, однако этот гуманный поступок нисколько не смягчил жестокого сердца мессера Бертакки, который велел своим слугам схватить Лоре и для еще большего поношения на кормушке для скота отрубить ему руку. При этом он сказал: «Возвращайся к своему отцу и скажи ему, что раны лечатся железом, а не словами!» Эта жестокость так возмутила мессера Гульельмо, что он велел всем своим взяться за оружие для отомщения за нее, а мессер Бертакки, в свою очередь, вооружился для самозащиты. Вот и начался раздор не только в этом семействе, но и во всей Пистойе. Так как предком всех Канчельери был мессер Канчельери, имевший двух жен, одна из коих звалась Бьянка, та из партий, на которые разделился этот род, что происходила от Бьянки, стала называться «белой», а другая, уже просто в противоположность ей, приняла прозвание «черной»{365}. Между обеими сторонами стали происходить вооруженные схватки, было немало побитых насмерть людей и разрушенных домов. Замириться они никак не могли, хотя и изнемогали в этой борьбе, и, наконец, захотелось им либо прекратить раздор, либо усилить его, втянув в это дело и других. Поэтому они явились во Флоренцию, где черным, связанным с домом Донати, оказал поддержку мессер Корсо, глава этого рода. Тогда белые, дабы иметь сильного союзника против Донати, обратились к мессеру Вери деи Черки, ни в чем не уступавшему мессеру Корсо.
Новый, возникший в Пистойе повод для смуты разжег старую вражду между семействами Черки и Донати, и она так ясно давала о себе знать, что приоры и другие благонамеренные граждане стали опасаться, как бы дело не дошло в любой момент до вооруженного столкновения и от этого не возник раздор во всем городе. Они обратились к верховному главе церкви, умоляя его применить властью своей для прекращения этой вражды средство, которого они найти не могли. Папа велел мессеру Вери явиться пред его очи и предписал ему примириться с семейством Донати. Тут мессер Вери изобразил удивление, заявив, что никаких враждебных отношений с ними у него не существует и что замирение ведь предполагает войну, а войны никакой нет, и он поэтому недоумевает, почему надо мириться. Так мессер Вери и вернулся из Рима безо всяких обязательств, а враждебные чувства продолжали набухать до того, что теперь достаточно было ничтожной капли, чтобы переполнить чашу. Стоял май месяц{366}, а в это время все праздники во Флоренции сопровождаются общественными увеселениями. Несколько молодых людей из семейства Донати, со своими друзьями проезжая верхом поблизости от Санта Тринита, остановились поглядеть на пляшущих женщин. Тут подъехали несколько человек из семейства Черки, тоже в сопровождении немалого числа нобилей. Не зная, что впереди молодежь Донати, и тоже пожелав посмотреть на танцы, они на своих конях стали прорываться в первые ряды и при этом бесцеремонно потеснили всадников из семейства Донати. Те, сочтя себя оскорбленными, обнажили мечи. Молодежь Черки не осталась в долгу, и противники разъехались лишь после того, как было нанесено и получено много ран. Это столкновение оказалось причиной немалых бед, ибо весь город, как гранды, так и пополаны, разделился на две партии, каковые приняли название белых и черных. Во главе партии белых были Черки, и сторону их приняли семейства Адимари, Абати, часть семейств Тозинги, Барди, Росси, Фрескобальди, Нерли и Маннелли, все целиком Моцци, Скали, Герардини, Кавальканти, Малеспини, Бостики, Джандонати, Веккьетти и Арригуччи. К ним же примкнули и многие пополанские роды вместе со всеми находившимися во Флоренции гибеллинами. Так что из-за большого количества своих сторонников белые, можно сказать, верховодили в государстве. С другой стороны во главе черных оказались Донати и с ними все те из поименованных выше семейств, кто не стал поддерживать белых, а также все из родов Пацци, Висдомини, Маньери, Баньези, Торнаквинчи, Спини, Буондельмонти, Джанфильяцци, Брунеллески. Притом зараза эта распространилась не только в городе, но внесла раздор и в контадо. Вследствие этого капитаны гвельфской партии и все сторонники гвельфов и приверженцы республики стали весьма сильно опасаться, как бы этот новый разлад не погубил бы все государство и не восстановил партию гибеллинов, и снова отправили к папе Бонифацию послов, прося его принять какие-нибудь меры, если он не хочет, чтобы город, всегда бывший крепким щитом церкви, погиб или же оказался во власти гибеллинов. Тогда папа послал во Флоренцию легатом кардинала – португальца Маттео д'Акваспарта. С самого начала ему стала чинить всякие препоны партия белых{367}, которая, рассчитывая на свою многочисленность, не слишком страшилась его. Возмущенный, он удалился из Флоренции, наложив на нее интердикт{368}, так что оставил он город в еще большей смуте, чем до своего приезда.
Таким образом страсти все разгорались, и вот случилось, что значительное количество членов рода Черки и рода Донати встретилось на одних похоронах. Между ними началась перебранка, вскоре перешедшая в схватку, однако пока все ограничилось беспорядком. Когда все разошлись по домам, Черки решили напасть{369} на Донати и двинулись на них большой толпой, но благодаря доблести мессера Корсо были отброшены и почти все получили ранения{370}. Весь город взялся за оружие, Синьория и законы оказались бессильными перед неистовством знати, а наиболее благоразумные и благонамеренные граждане жили в постоянном страхе. У Донати и их сторонников было больше причин для всяческих опасений, ибо они были слабее, и вот, чтобы поправить их дело, мессер Корсо посоветовался с другими главарями черных и с капитанами гвельфской партии, и они решили, полагая, что это обуздает белых, просить папу прислать во Флоренцию какого-нибудь принца королевской крови, дабы он навел порядок в государстве. Противная партия донесла приорам об этой сходке и принятом на нем решении, изобразив его как заговор против народной свободы. Так как обе враждующие партии были вооружены, Синьория, осмелевшая благодаря мудрым советам Данте, одного из тогдашних ее членов{371}, постановила вооружить народ Флоренции, к которому присоединились в большом количестве жители контадо. Таким образом, главари враждующих партий вынуждены были сложить оружие, после чего мессер Корсо Донати и многие из черных подвергнуты были изгнанию. Чтобы засвидетельствовать свою беспристрастность, Синьория изгнала также кое-кого из белых, которые, впрочем, вскоре возвратились в город под тем или иным уважительным предлогом.
Мессер Корсо и его сторонники, уверенные в том, что папа на их стороне, отправились в Рим и убедили его в том, о чем ему уже писали. При папском дворе находился тогда Карл Валуа{372}, брат короля Франции, проездом в Сицилию, куда он призван был королем Неаполитанским. И папа, уступая просьбам флорентийских изгнанников, счел вполне уместным послать Карла во Флоренцию в ожидании, пока не наступит время года, благоприятное для морского путешествия. Карл прибыл{373} туда, и хотя правившие городом белые относились к нему с подозрением, как к вождю гвельфов и посланнику папы, они все же не только не осмелились воспрепятствовать его приезду, но даже, стремясь заручиться его расположением, дали ему право распоряжаться в городе, как ему будет угодно. Облеченный такой властью, Карл тотчас же вооружил всех своих друзей и сторонников{374}, а это вызвало в народе подозрение – не покушается ли он на свободу Флоренции, – и вот все укрылись в своих домах, готовые выйти оттуда с оружием, едва только Карл что-либо предпримет.
Черки и главари партии белых, стоявшие некоторое время во главе республики, надменностью своей вызвали к себе всеобщую враждебность. По этой причине мессер Корсо и другие изгнанники из партии черных возымели смелое намерение возвратиться во Флоренцию, будучи к тому же уверены, что Карл и капитаны гвельфской партии на их стороне. Несмотря на то что все население города, опасаясь Карла, было вооружено, мессер Корсо и другие изгнанники в сопровождении значительного числа своих друзей беспрепятственно вошли в город. И хотя многие побуждали мессера Вери Черки выйти с оружием им навстречу, он отказался, заявив, что вызов брошен флорентийскому народу, который и должен обуздать дерзновенных. Однако получилось совсем обратное: вместо того чтобы покарать черных, народ охотно принял их, и самому мессеру Вери пришлось ради спасения своего бежать. Ибо мессер Корсо, ворвавшись в город через ворота Пинти, закрепился у Сан Пьетро Маджоре неподалеку от своего дома, а затем, когда к нему стали стекаться его друзья и многие из пополанов, желавших перемен, первым долгом освободил из заключения всех, кто находился в тюрьме за государственные и уголовные преступления. Он принудил синьоров вернуться в свои дома уже в качестве частных граждан, устроил выборы новой Синьории, только из пополанов и сторонников черных, которые в течение пяти дней громили дома наиболее видных членов партии белых. Черки и другие главари этой партии, видя, что принц Карл и большая часть народа против них, бежали из города и укрепились в своих замках. Не желавшие сначала следовать советам папы, они теперь вынуждены были обратиться к нему за помощью, доказывая, что Карл вместо того, чтобы замирить флорентийцев между собой, внес в город лишь новые раздоры. Тогда папа вновь послал во Флоренцию легатом своим мессера Маттео д'Акваспарта, который добился примирения между домами Черки и Донати, закрепив его новыми брачными союзами. Но так как легат вдобавок пожелал, чтобы белые допущены были к власти, а черные на это не согласились, он удалился из Флоренции в великом неудовольствии и гневе, наложив на город за неповиновение интердикт.
Итак, во Флоренции находились теперь обе партии, и обе были недовольны: черные – тем, что враги их возвратились и могли снова погубить их и отнять у них власть, белые – тем, что все же так и не имеют ни власти, ни почестей. К этим неизбежным поводам для раздражения и подозрений добавились еще новые обиды. Мессер Никколо Черки отправился с толпой друзей в свои загородные имения, и у Понте ад Аффрико{375} на него напал Симоне, сын мессера Корсо Донати. Схватка произошла жесточайшая, и кончилась она для обеих сторон плачевно, ибо мессер Никколо был в ней убит, а Симоне в ту же ночь скончался от ран. Это происшествие снова возбудило смятение во всем городе, но, хотя черные были в нем более виновны, правящие взяли их под защиту. Не успели еще вынести решения по этому делу, как вскрылся заговор, устроенный белыми и мессером Пьеро Ферранте, одним из баронов принца Карла, с целью снова захватить власть. Раскрыт он был благодаря обнаружению писем{376} от Черки к барону, хотя, правда, многие полагали, что письма-то подложные и исходят от Донати, которые рассчитывали с их помощью смыть пятно, легшее на них со смертью мессера Никколо. Тем не менее все Черки и их сторонники из партии белых, а среди них и поэт Данте, приговорены были к изгнанию, имущество их было конфисковано, а дома разрушены{377}. Они рассеялись в разные стороны вместе со многими примкнувшими к ним гибеллинами, ища себе новых занятий и новой доли. Что касается Карла, то, выполнив то, для чего послан был во Флоренцию, он возвратился к папе, дабы затем приступить к осуществлению своих планов в Сицилии. Но там он оказался не мудрее и не лучше, чем во Флоренции, так что, потеряв большую часть своих людей, с позором вернулся во Францию.
После того как Карл отбыл из Флоренции, жизнь в ней текла мирно. Не находил себе покоя только мессер Корсо, ибо казалось ему, что он не занимает в городе подобающего ему положения: у власти были пополаны, и, по его мнению, республикой управляли лица гораздо менее значительные, чем он. Движимый подобными чувствами, он решил прикрыть благовидными побуждениями неблаговидность своих душевных устремлений. Он клеветал на граждан, распоряжавшихся государственной казной, обвиняя их в растратах общественных средств на личные нужды и требуя их разоблачения и наказания. Эти обвинения поддерживались теми, кто разделял его вожделения{378}, а также значительным числом других, неосведомленных, но веривших, что мессер Корсо одушевлен исключительно любовью к отечеству. Однако оклеветанные мессером Корсо граждане, опираясь на доверие и любовь к ним народа, всячески защищались. Раздор этот углубился настолько, что, когда законные средства нападения и защиты оказались недостаточными, дело дошло до вооруженных столкновений. На одной стороне были мессер Корсо с епископом Флорентийским мессером Лоттьери, многими грандами и некоторыми пополанами, на другой – члены Синьории и большая часть народа{379}, так что почти во всем городе происходили беспрестанные схватки. Видя размеры угрожающей опасности, синьоры послали за помощью в Лукку, и вот все жители Лукки поспешили во Флоренцию. Благодаря их вмешательству наступило успокоение, беспорядки прекратились, народ сохранил свои законы и свободу, но не стал преследовать виновников смуты.
До папы{380} дошли сведения о раздорах во Флоренции, и, чтобы покончить с ними, он послал туда своим легатом мессера Никколао да Прато. Человек, широко известный благодаря своему положению, учености и добропорядочности, он сразу же вызвал к себе такое доверие, что легко добился во Флоренции права установить по своей воле образ правления. Происходя из гибеллинского рода, он стремился к тому, чтобы возвратить в город изгнанников. Однако прежде всего он постарался завоевать симпатии народа, а для этого восстановил прежнее, разделенное по отрядам народное ополчение, что значительно усилило пополанов и ослабило грандов. Когда легату показалось, что народ уже ублаготворен, он решил принять меры для возвращения изгнанников. Брался он за это дело и так, и этак, но ничего не выходило, и под конец люди, стоявшие у власти, стали относиться к нему с таким подозрением, что он, разгневанный, вынужден был покинуть Флоренцию и возвратиться к папскому двору. Флоренция же осталась по-прежнему во власти смуты, да еще к тому же и под интердиктом. Раздирали город не только эти несогласия, но, кроме того, вражда между пополанами и грандами, гибеллинами и гвельфами, белыми и черными. Весь город находился при оружии, и повсюду возникали стычки, ибо отъезд легата пришелся не по вкусу всем, кто желал возвращения изгнанников. Первыми затеяли смуту Медичи и Джуньи{381}, которые были заодно с легатом и требовали возвращения мятежников. Так что столкновения происходили почти во всех кварталах города.
К этим бедствиям прибавился еще и пожар. Сперва загорелось у Орто Сан Микеле{382}, в доме Абати, затем огонь перекинулся в дома Капонсакки, каковые сгорели дотла вместе с домами Маччи, Амьери, Тоски, Чиприани, Ламберти, Кавальканти и всем Новым рынком. Затем огонь распространился до ворот Санта Мария, которые тоже тогда начисто сгорели, и, повернув к Старому мосту, пожрал дома Герардини, Пульчи, Амидеи и Лукардези и еще столько других, что сгоревших зданий насчитывалось более тысячи семисот. Самым распространенным мнением насчет этих пожаров было то, что они возникли случайно во время одной из стычек. Но кое-кто утверждал, что поджог совершил Нери Абати, приор{383} Сан Пьетро Скераджо, человек развращенный и охочий до злодеяний: видя, что народ только и занят, что потасовками, он, мол, решил учинить такую гнусность, с какой люди, поглощенные совсем другим, никак не могут справиться. А чтоб это ему легче удалось, он совершил поджог в доме своих родичей, где его преступлению никто не подумал бы помешать. Так в июле{384} 1304 года Флоренция и оказалась жертвой пламени. Среди всего этого беспорядка один лишь мессер Корсо Донати не брался за оружие, считая, что так ему гораздо легче будет стать посредником между обеими сторонами, когда, утомившись, наконец, от своих боев, они пожелают замириться{385}. Они действительно прекратили вооруженные схватки, но больше от пресыщенности содеянным злом, чем от стремления к миру и согласию. Кончилось все тем, что мятежников возвращать не стали, и поддерживающая их партия вышла из борьбы ослабевшей.
Папский легат, возвратившись в Рим{386} и узнав о новых столкновениях во Флоренции, принялся убеждать папу, что, если он хочет объединить Флоренцию, ему необходимо вызвать к себе двенадцать наиболее видных граждан ее, ибо как только не станет пищи для всего этого зла, его нетрудно будет и совершенно изжить. Папа внял этому совету, и вызванные им граждане, в числе которых был и мессер Корсо Донати, повиновались его приказу. Едва они выехали из Флоренции, как легат сообщил изгнанникам, что главных вожаков в городе нет и настало как раз время возвращаться. Тогда изгнанники, объединившись, двинулись во Флоренцию, прорвались через еще не достроенные стены в город и достигли площади Сан Джованни. Достойно быть отмеченным, что те, кто только что боролся за возвращение изгнанников, когда они, безоружные, умоляли пустить их на родину, теперь обратили свое оружие против них, увидев, что изгнанники вооружились и силой хотят проникнуть в город. Ибо этим гражданам общее дело оказалось дороже их личных склонностей, и они, объединившись со всем народом, принудили мятежников вернуться откуда пришли. Мятежникам же не удалось достичь своей цели, потому что часть своих людей они оставили в Ластре{387} и не стали дожидаться мессера Толозетто Уберти{388}, который должен был подойти к ним из Пистойи с тремястами всадниками. Ибо они полагали, что победу им обеспечит не столько сила, сколько стремительность напора. В подобных предприятиях вообще нередко случается, что от промедления теряешь благоприятный момент, а от чрезмерной быстроты не успеваешь собраться с силами. После бегства мятежников Флоренция снова вернулась к прежним распрям. Дабы отнять власть у семейства Кавальканти, народ силой отобрал у них старинное владение их рода замок Стинке, стоявший в Валь-ди-Греве. Так как все захваченные в этом замке защитники его стали первыми узниками построенной недавно тюрьмы, этому новому зданию дали название замка, откуда их доставили, и это название – Стинке – сохранилось до наших дней{389}. Затем люди, стоявшие у власти в республике, восстановили народные отряды и выдали этим отрядам, ранее собиравшимся под знаменами цехов, новые знамена{390}. Начальники этих отрядов стали называться гонфалоньерами компаний и коллегами синьоров{391}: им надлежало оказывать Синьории помощь в случае какой-либо смуты оружием, а в мирное время – советом. Двум прежним правителям придали еще экзекутора{392}, каковой вместе с гонфалоньерами должен был сдерживать наглость грандов.
Тем временем скончался папа, и мессер Корсо вместе с другими гражданами вернулись в Рим, но жизнь продолжала бы течь мирно, если бы неугомонный дух мессера Корсо не вверг город в новые смуты. Стремясь к популярности, он всегда высказывал мнения, противоположные тем, которых держались стоящие у кормила правления, и дабы пользоваться все большим и большим доверием народа, неизменно бывал на той стороне, куда тянуло народ. Поэтому он оказывался главным лицом, когда возникали разногласия или затевались какие-либо выступления, и к нему обращались все, кто хотел добиться чего-либо необычного. Вследствие этого он был ненавистен многим из наиболее уважаемых граждан, и ненависть эта усилилась до того, что в партии черных начался раскол, ибо мессера Корсо поддерживали сила и влияние частных лиц, а противники его опирались на государство. Но сама личность его была окружена таким ореолом могущества, что все его боялись. И вот, чтобы лишить его симпатий народа, было применено наиболее подходящее для этого средство: распространили слух, что он замышляет установить тиранию, а убедить в этом кого угодно было нетрудно, настолько его образ жизни отличался от того, какой свойствен частному гражданину. Мнение это еще подкрепилось, когда он взял в жены одну из дочерей Угуччоне делла Фаджола, вождя гибеллинов и белых, человека весьма могущественного в Тоскане.
Этот брачный союз, едва о нем стало известно, придал мужества противникам мессера Корсо, каковые и подняли против него оружие. По той же причине народ не только не встал на его защиту, но в большей части своей примкнул к его врагам. Противников его возглавляли мессер Россо делла Тоза, мессер Паццино деи Пацци, мессер Джери Спини и мессер Берто Брунеллески. Они со своими сторонниками и большей частью народа собрались, вооруженные, у Дворца Синьории, по постановлению коей мессеру Пьеро Бранка, капитану народа{393}, вручен был документ, обвинявший мессера Корсо в том, что он с помощью Угуччоне намеревается установить тиранию. Затем он был призван предстать перед судом и заочно осужден как мятежник. Между обвинением и приговором прошло не более двух часов. После того как приговор был вынесен, члены Синьории в сопровождении народных отрядов, выступавших под своими знаменами, отправились арестовать мессера Корсо. Тот, со своей стороны, отнюдь не испугавшись ни того, что брошен друзьями на произвол судьбы, ни вынесенного ему приговора, ни власти синьоров, ни многочисленности врагов, укрепил свой дом, надеясь продержаться в нем до тех пор, пока на помощь ему не явится Угуччоне, за которым он послал. Вокруг его дома и на прилегающих улицах возведены были баррикады, которые защищались его вооруженными сторонниками так яростно, что народ, несмотря на свое огромное численное превосходство, не в состоянии был ими завладеть. Схватка все же произошла весьма кровопролитная, с обеих сторон было много убитых и раненых. Тогда народ, видя, что на открытом месте ему ничего не достичь, занял соседние с домом Корсо здания, пробил стены и вторгся к мессеру Корсо таким путем, о каком он и не подумал. Мессер Корсо, видя, что он со всех сторон окружен, и не рассчитывая уже на помощь Угуччоне, решил, раз победа невозможна, сделать хотя бы попытку спастись. Став вместе с Герардо Бордони во главе отряда наиболее храбрых и преданных своих друзей, он внезапно напал на осаждающих, с боем прорвался сквозь их ряды и выбрался из города через ворота Кроче. Их, однако, стали энергично преследовать, и на берегу Аффрико Герардо пал под ударами Боккаччо Кавиччули. Мессера же Корсо догнали и захватили всадники-каталонцы, состоявшие на службе у Синьории{394}. Но когда его везли обратно во Флоренцию, он, не желая видеть своих победоносных врагов и подвергнуться их оскорблениям, соскочил с коня, упал на землю и был заколот одним из тех, кто его вез; тело его подняли монахи Сан Сальви и погребли безо всяких почестей. Так окончил дни свои мессер Корсо, которому родина его и партия черных обязаны и многим хорошим, и многим дурным, и если бы душу его меньше тревожили страсти, то и память о нем была бы более славной. Тем не менее он заслуживает того, чтобы числиться среди самых выдающихся граждан нашего города. Правда, беспокойный нрав его заставил и родину, и партию, к которой он принадлежал, позабыть о его заслугах, и этот беспокойный нрав принес ему смерть, а родине и партии доставил немало бед. Угуччоне, спешивший на помощь зятю, узнал в Ремоли о том, что на мессера Корсо ополчился весь народ. Поняв, что никакой помощи он ему теперь оказать не сможет и только повредит себе самому, не принеся пользы зятю, он вернулся обратно.
Смерть мессера Корсо, последовавшая в 1309 году, положила конец смуте, и во Флоренции царил мир до того дня, когда стало известно, что император Генрих вступил в Италию со всеми флорентийскими мятежниками, которым он обещал вернуть их на родину. Тут стоявшие у власти рассудили, что лучше было бы иметь меньше врагов, а для этого надо бы сократить их число. Поэтому решено было возвратить всех мятежников, за исключением тех, кому по закону персонально запрещалось возвращение. Так что в изгнании остались большая часть гибеллинов и некоторые из партии белых, а среди них Данте Алигьери, сыновья мессера Вери Черки и Джано делла Белла{395}. Кроме того, Синьория отправила к королю Роберту Неаполитанскому послов с просьбой о помощи. Сделать его своим союзником им не удалось; тогда они вручили ему на пять лет власть над городом с тем, чтобы он защитил их как своих подданных{396}.
Вступив в Италию, император избрал путь на Пизу и через Маремму дошел до Рима, где он в 1312 году и короновался. Решив затем подчинить себе флорентийцев, он двинулся на Флоренцию через Перуджу и Ареццо и расположился со своим войском у монастыря Сан Сальви, в одной миле от города. Там он безуспешно простоял пятьдесят дней{397}, отчаялся наконец в возможности свергнуть существующее в городе правление и направился в Пизу, где договорился с Фридрихом{398}, королем Сицилии, о совместном завоевании королевства Неаполитанского. Он двинулся со своим войском в поход, но, когда уже предвкушал победу (а король Роберт страшился разгрома), в Буонконвенто его настигла смерть.
Немного времени спустя Угуччоне делла Фаджола сперва завладел Пизой, а затем Луккой{399}, куда его впустила гибеллинская партия, и с помощью этих городов наносил соседям превеликий ущерб. Желая обезопасить себя, флорентийцы попросили короля Роберта прислать к ним его брата Пьеро{400} возглавлять их войска. Угуччоне между тем беспрестанно наращивал свою мощь и, действуя то силой, то обманом, захватил много укрепленных замков в Валь-д'Арно и Валь-ди-Ньеволе. Когда же он осадил Монтекатини, флорентийцы рассудили, что следует помочь этому городу, дабы огонь не пожрал всю их страну. Собрав весьма значительные силы, они проникли в Валь-ди-Ньеволе, где и завязалось у них дело с Угуччоне. После весьма кровопролитной битвы{401} они потерпели поражение, Пьеро, брат короля Роберта, погиб, и даже тела его разыскать не смогли, а с ним пало более двух тысяч человек. Но и Угуччоне победа далась очень и очень нелегко: он потерял одного из своих сыновей{402} и многих военачальников.
После этого поражения флорентийцы укрепили вокруг города все населенные места, а король Роберт послал им в качестве капитана их войск графа д'Андриа, прозванного графом Новелло{403}. Но из-за его поведения, а может быть, просто потому, что в самой природе флорентийцев быть недовольными любым положением и иметь разногласия по любому поводу, весь город, несмотря на войну с Угуччоне, разделился на друзей и врагов короля. Главарями враждебных группировок были мессер Симоне делла Тоза, семейство Магалотти и еще некоторые пополаны – в правительстве они имели большинство. Они всячески старались добиться, чтобы за военачальниками и солдатами послали сперва во Францию, потом в Германию, чтобы затем получить возможность изгнать из Флоренции графа, который управлял городом от имени короля. Однако им в этом не повезло, и они ничего не добились. Тем не менее своих замыслов они не оставили и, не имея возможности найти нужного человека во Франции и Германии, обнаружили его в Губбио{404}. Изгнав из Флоренции графа, они вызвали Ландо да Губбио на должность экзекутора, или барджелло{405}, и вручили ему неограниченную власть над всеми гражданами. Человек он был жадный и свирепый. С многочисленным отрядом вооруженных людей обходил он всю округу, предавая смерти всех, на кого указывали ему те, кто его избрал. Наглость его дошла до того, что он стал чеканить фальшивую монету от имени Флорентийской республики, и никто не осмелился воспротивиться этому – такой властью оказался он облеченным из-за раздоров во Флоренции. Поистине великий и злосчастный город: ни память о былых распрях, ни страх перед Угуччоне, ни могущество короля не могли укрепить его единства, и пребывал он теперь в самом горестном положении, извне разоряемый Угуччоне, а внутри терзаемый Ландо да Губбио.
Друзьями короля и врагами Ландо и его сторонников являлись семейства нобилей и богатых пополанов, все гвельфы. Однако государство было в руках их противников, и им было бы крайне опасно открыто заявлять о своих чувствах. Решив, однако, свергнуть столь гнусную тиранию, они тайно написали королю Роберту с просьбой назначить своим наместником во Флоренции графа Гвидо да Баттифолле. Король сразу же дал ему это назначение, и, хотя Синьория была против короля, враждебная партия не осмелилась воспротивиться этому, ибо граф славился своими благородными качествами. Власть его, однако же, оставалась весьма ограниченной, ибо Синьория и гонфалоньеры компаний были на стороне Ландо и его партии. Пока Флоренция раздиралась всеми этими треволнениями, в ней остановилась проездом дочь короля Германского Альберта{406}, направлявшаяся к своему супругу, сыну короля Роберта Карлу. Друзья короля оказали ей великие почести и горько жаловались на положение, в котором оказался город, и на самовластье Ландо и его сторонников. Действовали они так искусно, что до отъезда принцессы{407} благодаря ее личному посредничеству и посланиям короля враждующие стороны во Флоренции замирились, а Ландо был лишен власти и отослан обратно в Губбио, сытый награбленной добычей и кровью флорентийцев. При установлении нового правления Синьория еще на три года продлила верховные полномочия короля, а так как в составе Синьории имелось уже семь сторонников Ландо, его пополнили шестью новыми членами из числа друзей короля. Так в течение некоторого времени Синьория состояла из тринадцати членов{408}, но впоследствии число синьоров было снова сведено до семи, как в старину.
В то же самое время Угуччоне потерял власть над Луккой и Пизой{409}, и Каструччо Кастракани{410}, бывший до того обычным гражданином Лукки, стал ее синьором{411}. Этот молодой человек, полный неукротимой энергии и яростной храбрости, в самый короткий срок сделался главой всех тосканских гибеллинов.
По этой причине флорентийцы, прекратив на несколько лет свои гражданские распри, принялись раздумывать сперва о том, как бы воспрепятствовать усилению Каструччо, а когда против их желания силы Каструччо все же возросли, – как им от него защититься. Для того чтобы Синьория могла принимать более мудрые решения и действовать более авторитетно, стали избирать двенадцать граждан, прозванных Добрыми мужами{412}, без совета и согласия которых синьоры не могли принять никакого важного постановления. За это время кончился срок синьории короля Роберта, и город, ставший сам себе государем{413}, вернулся к обычным своим порядкам с привычными правителями и магистратами, а внутреннему его согласию содействовал великий страх перед Каструччо. Последний же после многочисленных военных действий против владетелей Луниджаны принялся осаждать Прато{414}.
Флорентийцы решили встать на защиту этого города, закрыли свои лавки и двинулись к нему всенародным ополчением в количестве двадцати четырех тысяч пехотинцев и тысячи пятисот всадников. Чтобы ослабить Каструччо и усилить свое войско, синьоры постановили, что каждый мятежный гвельф, который встанет на защиту Прато, получит по окончании военных действий право вернуться в отечество. На призыв этот откликнулись четыре тысячи мятежников. Многочисленность этого войска и быстрота, с которой оно было двинуто в дело, так изумили Каструччо, что, не желая испытывать судьбу, он отступил к Лукке. И тут во флорентийском лагере между нобилями и пополанами опять возникли разногласия. Пополаны хотели преследовать Каструччо и, продолжая войну, покончить с ним. Нобили же считали, что следует возвращаться, ибо достаточно уже того, что Флоренция подверглась опасности ради защиты Прато.
Конечно, говорили они, сделать это было необходимо, но теперь, когда цель достигнута, незачем искушать судьбу и рисковать многим ради не столь уж большого выигрыша. Так как договориться оказалось невозможно, решение вопроса передали в Синьорию, но там возникли совершенно такие же противоречия.
Когда об этом стало известно в городе, площади наполнились народом, который стал открыто грозить грандам, вследствие чего испуганные нобили уступили. Однако решение продолжать войну оказалось запоздалым и неединодушным, неприятель же успел беспрепятственно отойти к Лукке.
Возмущение пополанов грандами достигло такой степени, что Синьория решила ради сохранения порядка и ради собственной своей безопасности не сдержать слова, данного изгнанникам. Те, предвидя отказ, решили предупредить его и еще до возвращения всего войска появились у ворот города, чтобы войти в него первыми. Однако во Флоренции были начеку, их замысел не удался, и они были отброшены теми, кто оставался в городе. Тогда они решили все же попытаться получить добром то, что не далось им силой, и послали в Синьорию восемь избранных ими человек, чтобы те напомнили синьорам о данном слове, об опасности, которой они только что подвергались, надеясь на обещанную награду. Нобили считали себя особо связанными обещанием Синьории, ибо со своей стороны подтвердили его изгнанникам, поэтому они изо всех сил добивались выполнения обещанного, однако их поведение, из-за которого война с Каструччо не была доведена до победного конца, так возмутило всю Флоренцию, что их защита изгнанников не имела успеха, к великому ущербу и бесчестию для города. Многие из нобилей, негодуя на отказ Синьории, решили применить силу для достижения того, чего не могли добиться просьбами и уговорами: они сговорились с изгнанниками, что те, вооруженные, подойдут к городу, а они со своей стороны в помощь им возьмутся за оружие в городе. Но этот замысел был раскрыт еще до наступления условленного дня, так что изгнанники нашли весь город вооруженным и готовым дать отпор нападающим извне и нагнать такого страху на внутренних заговорщиков, чтобы те не решились взяться за оружие. Пришлось и тем, и другим отказаться от своего намерения, ничего не добившись. Когда изгнанники удалились, во Флоренции подняли вопрос о наказании тех, кто сговаривался с изгнанниками, но, хотя всем было хорошо известно, кто виновные, ни один человек не осмелился не то что обвинить их, но даже просто назвать. Поэтому решено было добиться правды безо всяких опасений, а для этого постановили, что на заседании Совета каждый напишет имена виновных и тайно передаст свою записку капитану. Таким образом, обвинение пало на мессера Америго Донати, мессера Тегиайо Фрескобальди и мессера Лотеринго Герардини, но судья у них нашелся более милостивый, чем, может быть, заслуживало их преступление, и они были присуждены лишь к уплате штрафа.
Сумятица, возникшая во Флоренции, когда мятежники подошли к воротам, показала, что народным вооруженным отрядам мало было одного начальника. Вследствие этого постановили, что на будущее время в каждом отряде будет три-четыре командира, что у каждого гонфалоньера будут по два-три помощника, коим присваивается наименование пенноньеров{415}, и все это для того, чтобы в тех случаях, когда достаточно будет не целого отряда, а какой-либо части его, эта часть могла выступать под началом своего командира. Далее произошло то, что обычно бывает во всех государствах, когда новые события отменяют старые установления и утверждают на месте их другие. Прежде состав Синьории обновлялся через определенные промежутки времени{416}. Теперь{417} синьоры и их коллеги, чувствуя себя достаточно сильными, изменили этот порядок, присвоив себе право заранее намечать новых членов на следующие сорок месяцев{418}. Записки с именами заранее отобранных членов Синьории складывались в сумку{419} и каждые два месяца извлекались оттуда. Но так как значительное количество граждан опасалось, что их имена в сумку не попали, пришлось еще до истечения сорока месяцев добавить новые имена. Так возник обычай заблаговременно отбирать новых кандидатов на магистратуры задолго до истечения полномочий старых магистратов, как в стенах города, так и вне их, и таким образом имена новых должностных лиц были известны уже тогда, когда старые находились еще у власти. Такой порядок избрания стал впоследствии называться выборами по жребию{420}. Поскольку содержимое сумки обновлялось каждые три года, а то и раз в пять лет, казалось, что означенным способом город избавляется от лишних треволнений и устраняется всякий повод для смуты, возникавшей при смене каждой магистратуры из-за большого количества притязающих на нее лиц. К этому способу прибегли, не найдя никакого иного, но никто не заметил тех существенных недостатков, которые таились за этим не столь уж значительным преимуществом.
Шел 1325 год, когда Каструччо, захватив Пистойю, стал настолько могущественным, что флорентийцы, опасаясь его возвеличения, задумали напасть на него и вырвать этот город из-под его власти, пока он там еще не укрепился. Набрав двадцать тысяч пехотинцев и три тысячи всадников как из числа жителей Флоренции, так и из числа союзников, они расположились лагерем у Альтопашо, дабы занять его и помешать неприятелю оказать помощь Пистойе. Флорентийцам удалось взять этот пункт, после чего они двинулись на Лукку, опустошая прилегающую местность. Но неспособность, а главное, двуличность капитана этих отрядов не дали им развить успех. Их капитаном был мессер Раймондо ди Кардона. Он заметил, как беспечно относятся флорентийцы к своей свободе, как они вручают защиту ее то королю, то папским легатам, а то и гораздо менее значительным людям, и решил, что, если доведется ему стать при случае их военным вождем, может легко случиться, что они сделают его и своим государем. Он беспрестанно напоминал им об этом, утверждая, что если в самом городе он не будет пользоваться той властью, какую уже имеет над войском, то ему не добиться повиновения, необходимого капитану войск. А так как флорентийцы на это не шли, он со своей стороны бездействовал, теряя время, которое зато использовал Каструччо, ибо к нему подходили подкрепления, обещанные Висконти и другими ломбардскими тиранами{421}. Когда же он набрался сил, мессер Раймондо, ранее из-за своего двуличия не пытавшийся его разгромить, теперь по неспособности своей не сумел даже спасти себя. Пока он медленно двигался вперед со своим войском, Каструччо напал на него неподалеку от Альтопашо и разбил после ожесточенного сражения, в котором пало или было захвачено в плен много флорентийских граждан и, между прочим, сам мессер Раймондо. Так судьба подвергла его каре, которой он за свою двуличность и неспособность заслуживал от флорентийцев. Не пересказать всех бедствий, какие Флоренция испытала от Каструччо после этой его победы: он только и делал, что грабил, громил, поджигал, захватывал людей, ибо в течение нескольких месяцев имел возможность, не встречая сопротивления, хозяйничать со своим войском во владениях флорентийцев, каковые рады были хотя бы тому, что уберегли город.
И все же не настолько они пали духом, чтобы не готовиться, идя на любые затраты, к обороне, не снаряжать новые войска, не посылать за помощью к союзникам. Однако всего этого было недостаточно для успешного противодействия такому врагу. В конце концов вынуждены были они избрать своим синьором Карла, герцога Калабрийского, сына короля Роберта{422}, дабы он согласился встать на их защиту, ибо государи эти, привыкшие самовластно править во Флоренции, добивались не дружбы ее, а повиновения. Карл, однако, в то время занят был военными действиями в Сицилии{423} и не мог лично явиться во Флоренцию и принять власть, а потому послал туда француза Готье, герцога Афинского{424}, который в качестве наместника своего сеньора завладел городом и стал назначать там должностных лиц по своей прихоти. Все же поведение его было вполне достойное, что даже несколько противоречило его натуре, и он заслужил всеобщее расположение. Закончив свою сицилийскую войну, Карл во главе тысячи всадников явился во Флоренцию и вступил в нее в июле 1326 года, а это привело к тому, что Каструччо уже не мог беспрепятственно опустошать флорентийские земли. Тем не менее добрую славу, завоеванную своими действиями за стенами города, Карл вскоре потерял в самом городе, которому пришлось испытать от друзей тот ущерб, какого он не потерпел от врагов, ибо Синьория ничего не могла решать без согласия герцога, и он за один год выжал из города четыреста тысяч флоринов, хотя по заключенному соглашению имел право не более чем на двести тысяч: эти денежные поборы он или отец его проводили во Флоренции чуть не ежедневно.
К этой беде добавились еще новые тревоги и новые враги. Ломбардские гибеллины настолько обеспокоены были появлением Карла в Тоскане, что Галеаццо Висконти и другие ломбардские тираны деньгами и обещаниями привлекли в Италию Людовика Баварского{425}, избранного вопреки папскому желанию императором. Он вступил в Ломбардию, затем двинулся в Тоскану, где с помощью Каструччо завладел Пизой, и оттуда, разжившись награбленным добром, пошел в Рим. Вследствие этого Карл, опасаясь за Неаполитанское королевство, поспешно покинул Флоренцию и оставил там наместником мессера Филиппо да Саджинетто.
После ухода императора из Пизы Каструччо завладел ею, но потерял Пистойю, которую у него отняли флорентийцы, договорившись с ее жителями. Каструччо принялся осаждать этот город, притом с такой доблестью и упорством, что как ни старались флорентийцы помочь Пистойе, нападая то на войска Каструччо, то на его владения, не сумели они ни силой, ни хитростью принудить его отказаться от своих планов, так яростно стремился он покарать пистойцев и восторжествовать над Флоренцией{426}. Пистойя вынуждена была принять его господство, но победа эта оказалась для него столь же славной, сколь и плачевной, ибо, возвратившись в Лукку, он вскоре скончался. А так как судьба редко дарит благо или поражает несчастьем, не добавив и нового блага и новой беды, то и случилось, что в Неаполе тогда же умер Карл, герцог Калабрии и владетель Флоренции. Таким образом, флорентийцы, сами того не ожидая, почти в одно время избавились и от власти одного и от страха перед другим. Освободившись, они занялись упорядочением правления: все прежние советы были упразднены, а вместо них учредили два новых: первый – в количестве трехсот членов, избираемых только из пополанов, и второй – в количестве двухсот пятидесяти и из грандов, и из пополанов. Первый получил название Совета народа, второй – Совета коммуны.
Император, явившись в Рим, устроил там избрание антипапы и принял ряд мер, направленных против папства: многие из них он осуществил, но многие и не имели успеха. Кончилось тем, что из Рима он с позором удалился и вернулся в Пизу, где восемьсот немецких всадников, то ли чем-то недовольные, то ли из-за неуплаты жалованья, возмутились против него и укрепились на Монтекьяро над Черульо. Как только император выступил из Пизы в Ломбардию, они заняли Лукку{427}, изгнав оттуда Франческо Кастракани, оставленного там императором. Рассчитывая извлечь из этой добычи выгоду, они предложили Флоренции купить этот город за восемьдесят тысяч флоринов, но флорентийцы по совету мессера Симоне делла Тоза от этого предложения отказались. Такое решение было бы для нашего города весьма полезно, если бы флорентийцы его придерживались, но вскоре их умонастроение изменилось, что и привело к немалым бедствиям. Ибо когда можно было получить этот город мирным путем и за весьма сходную цену, они от него отказались, а когда им его захотелось и они готовы были заплатить гораздо больше, было уже поздно.
Эти же дела послужили причиной того, что Флоренция опять учинила перемены в своем управлении, оказавшиеся в высшей степени злосчастными. Когда флорентийцы отказались купить Лукку, ее приобрел за тридцать тысяч флоринов генуэзец мессер Герардино Спиноли. Люди обычно не так торопятся взять то, что им легко дается, как воспылать жаждой того, чего им не получить. Едва только стало известно о сделке, заключенной мессером Герардино, и об уплаченной им низкой цене, как народ Флоренции возгорелся желанием заполучить Лукку, гневаясь и на себя самого и на тех, кто советовал отказаться от покупки. Решив во что бы то ни стало забрать силой то, что отказались купить, он послал свои войска тревожить и разорять луккские земли.
Тем временем император ушел из Италии, а антипапа был по решению пизанцев отправлен пленником во Францию. После смерти Каструччо в 1328 году и до 1340 года флорентийцы между собою жили мирно, занимаясь только внешними делами{428} да ведя еще частные войны в Ломбардии из-за появления там Иоанна, короля Чешского{429}, и в Тоскане за присоединение Лукки. Город украсился новыми зданиями, и по совету Джотто{430}, знаменитейшего тогда художника, воздвигнута была башня Сан Репарата{431}. В 1333 году в некоторых кварталах Флоренции из-за того, что воды Арно поднялись на двенадцать локтей выше обычного, случилось наводнение. Много мостов и зданий было разрушено, однако же все восстановили, не жалея сил и затрат.
Но в 1340 году возникли новые причины для смут. Могущественные граждане обладали двумя способами усиливать и сохранять свое влияние. Первый состоял в том, чтобы всячески уменьшать при жеребьевке число новых должностных лиц с тем, чтобы жребий выпадал всегда им или их друзьям. Второй заключался в том, чтобы руководить избранием правителей{432} и таким образом всегда иметь в их лице благосклонных людей. Этим вторым способом они так дорожили, что им уже мало было двух ректоров, и они зачастую добавляли еще одного. И вот в 1340 году удалось им провести третьего человека – мессера Якопо Габриелли да Губбио со званием капитана стражи и облечь его всей полнотой власти над прочими гражданами, и он, желая угодить власть имущим, творил всевозможные несправедливости. Среди обиженных им граждан оказались мессер Пьетро Барди и мессер Бардо Фрескобальди, нобили, а потому, естественно, люди весьма надменные, и не пожелали они стерпеть, чтобы какой-то чужак ни за что ни про что, прислуживаясь к немногим членам правительства республики, мог нанести им обиду{433}. Замыслив мщение, учинили они заговор против него и против правительства, и в заговоре этом приняли участие многие нобильские роды и кое-кто из пополанов, которым тирания правящих была не по нутру. Замысел, о котором они все сговорились, состоял в том, чтобы собрать у себя в домах достаточное количество вооруженных людей и ранним утром на следующий день, после торжественного поминовения Всех святых{434}, когда граждане будут еще молиться в церквах за упокоение душ своих близких, предать смерти капитана и главных членов правительства, а затем выбрать новую Синьорию и провести реформы в государстве.
Но когда речь идет о замыслах очень опасных, их обычно весьма обстоятельно обсуждают и с осуществлением не так уж торопятся, а поэтому заговоры, для осуществления которых требуется время, большей частью бывают раскрыты. Один из заговорщиков, мессер Андреа Барди, раздумывая об этом предприятии, склонен был больше поддаться страху перед карой за него, чем тешиться надеждой на мщение. Он поведал о нем своему зятю, Якопо Альберти{435}, который выдал все приорам, а те предупредили других должностных лиц правительства. Опасность надвигалась, ибо день Всех святых был совсем близок, и вот многие граждане, собравшись во дворце и сочтя, что промедление может оказаться гибельным, стали требовать, чтобы Синьория приказала бить в набат, призывая народ к оружию. Гонфалоньером был Тальдо Валони, а одним из членов Синьории Франческо Сальвьяти. С Барди они состояли в родстве, и бить в набат им совсем не хотелось, поэтому они высказали соображение, что вооружать народ по любому поводу – дело опасное, ибо когда в руках толпы власть – удержу ей нет, и никогда из этого ничего путного не выходило, что распалить страсти легко, а потушить их трудно, и что лучше будет, пожалуй, сперва проверить сведения о заговоре и покарать виновных, приняв против них обычные гражданские меры, чем поставить под угрозу благополучие Флоренции, приняв по простому доносу меры чрезвычайные. Никто не пожелал внять этим речам, членов Синьории угрозами и оскорблениями заставили бить в набат, и, услышав его, все граждане, вооружившись, сбежались на площадь. Со своей стороны, Барди и Фрескобальди, видя, что замыслы их раскрыты, решили либо со славою победить, либо с честью погибнуть и тоже взялись за оружие, надеясь успешно защищаться в той части города за рекой{436}, где находились их дома. Они укрепились на мостах, так как рассчитывали на помощь нобилей, проживающих в контадо, и прочих своих друзей. Однако в этом они просчитались, ибо пополаны, населявшие ту же часть города, что и они, поднялись на защиту Синьории. Окруженные со всех сторон заговорщики очистили мосты и отступили на улицу, где жили Барди, как наиболее удобную для защиты, и там доблестно оборонялись. Мессер Якопо да Губбио, зная, что заговор направлен главным образом против него, и страшась смерти, совершенно растерялся от ужаса и бездействовал, окруженный своей вооруженной охраной неподалеку от Дворца Синьории. Но другие правители, не столь виновные, проявляли вместе с тем больше мужества, в особенности подеста, каковой звался мессер Маффео деи Карради. Он отправился на место боя, перешел без малейшего страха мост Рубаконте{437} прямо под мечи людей Барди и знаками показал, что хочет с ними говорить. Человек этот внушал всем такое уважение своими высокими нравственными качествами и другими достоинствами, что битва мгновенно прекратилась, и его стали внимательно слушать. В словах рассудительных, но полных озабоченности, осудил он их заговор, показал, какой опасности подвергнут они себя, если не уступят такому порыву народа, дал им надежду на то, что их внимательно выслушают и проявят к ним снисхождение, пообещал, что сам будет настаивать на том, чтобы ввиду справедливости их негодования к ним отнеслись с должным состраданием. Вернувшись затем к синьорам, он стал убеждать их, чтобы они не домогались победы ценой крови своих сограждан и никого не осуждали, не выслушав. И действовал он настолько успешно, что Барди и Фрескобальди со своими вышли из города и беспрепятственно удалились в свои замки. После их ухода народ разоружился, и Синьория удовлетворилась тем, что привлекла к ответственности лишь тех членов семейств Барди и Фрескобальди, которые подняли оружие. Чтобы ослабить их военную мощь, у Барди были выкуплены замки Мангона и Верниа; был издан особый закон, запрещавший гражданам иметь укрепленные замки ближе чем в двадцати милях от города. Через несколько месяцев был обезглавлен Стьатта Фрескобальди и еще многие члены этого семейства, объявленные мятежниками. Однако власть имущим оказалось недостаточно унижения и погрома семейств Барди и Фрескобальди. Как часто бывает с людьми, тем сильнее злоупотребляющими своей властью и тем наглее становящимися, чем эта власть больше, они, уже не довольствуясь одним капитаном стражи, который донимал весь город, назначили еще другого для прочих земель Флоренции и облекли его особенно широкой властью, так, чтобы люди, вызывающие у них подозрение, не могли жить не только в городе, но и вообще на территории республики. Тем самым они так восстановили против себя всех нобилей, что те готовы были ради мщения и сами продаться, и город продать кому угодно. Они ожидали только благоприятного случая; он представиться не замедлил, а они воспользовались им еще быстрее.
Во время беспрестанных смут, раздиравших Тоскану и Ломбардию, город Лукка оказался под властью Мастино делла Скала{438}, владетеля Вероны, который, хотя и обязан был согласно договорам{439} передать Лукку Флоренции, не сделал этого; он полагал, что, владея Пармой, может удержать также и Лукку, и потому пренебрег данными обязательствами. В отмщение за это флорентийцы в союзе с Венецией повели против него такую беспощадную войну, что он едва не потерял все свои владения. Однако единственной выгодой, которую они получили, было удовлетворение от того, что они побили Мастино{440}, ибо венецианцы, как все, вступившие в союз с более слабым, чем они сами, завладев Тревизо и Виченцей{441}, заключили с неприятелем сепаратный мир, а Флоренция осталась ни при чем. Впрочем, некоторое время спустя Висконти, герцоги Миланские, отняли у Мастино Парму{442}, и он, считая, что Лукку теперь ему не удержать, решил продать ее. Покупателями выступили Флоренция и Пиза, и во время торга пизанцы поняли, что флорентийцы, как более богатые, возьмут в этом деле верх. Тогда они решили захватить Лукку силой и с помощью Висконти осадили ее. Флорентийцы все же не отступились, заключили с Мастино сделку, выплатив часть денег наличными, а на остальные выдав обязательства, и послали трех комиссаров – Надо Ручеллаи, Джованни ди Бернардино Медичи и Россо ди Риччардо Риччи – получить во владение приобретенное. Им удалось пробиться силой в осажденный город, и находившиеся там войска Мастино передали им Лукку. Пизанцы тем не менее продолжали осаду и все делали, чтобы овладеть городом, флорентийцы же старались заставить их снять осаду. После весьма длительной войны, в которой флорентийцы потеряли свои деньги и приобрели позор, ибо оказались изгнанными, Лукка перешла под власть Пизы{443}.
Потеря этого города, как всегда в таких случаях бывает, вызвала в флорентийском народе крайнее раздражение против правителей государства, и их поносили на всех площадях, обвиняя в скаредности и бездарности. В самом начале войны все ведение ее поручено было двадцати гражданам, которые назначили мессера Малатеста да Римини капитаном войск. Он же вел военные действия и нерешительно, и неискусно, а поэтому комиссия Двадцати послала королю Роберту Неаполитанскому просьбу о помощи. Король послал во Флоренцию Готье, герцога Афинского, который (по воле неба, уже подготовлявшего будущие бедствия) прибыл как раз тогда, когда Луккское предприятие окончательно провалилось. Комиссия Двадцати, видя народное возмущение, решила, что назначение нового военачальника возбудит в народе новые надежды и тем самым либо вовсе уничтожит, либо значительно притупит повод для нападения на нее. А дабы держать его в страхе и дать герцогу Афинскому такие полномочия, чтобы он мог успешнее защищать ее, она назначила его сперва хранителем, а затем капитаном войск{444}. Гранды по сказанным выше причинам жили в великом недовольстве, а между тем многие из них были тесно связаны с Готье, когда он от имени Карла, герцога Калабрийского, управлял Флоренцией. Тут они и решили, что наступило время гибелью государства затушить пламя их ненависти и что единственный способ одолеть народ, нанесший им столько обид, – это отдать его под власть государя, который, хорошо зная достоинства одной из партий и разнузданность другой, первую вознаградит, а вторую станет держать в узде. К этому надо добавить и расчеты на те блага, которые несомненно должны были выпасть им на долю в награду за их содействие, когда герцог станет государем. Поэтому они неоднократно втайне сносились с ним и уговаривали его захватить всю полноту власти, обещая помогать ему всем, что только в их силах. В этом деле к ним присоединились некоторые пополанские семьи, как, например, Перуцци, Аччаюоли, Антеллези и Буонаккорси: эти, погрязши в долгах и не имея уже своего добра для расплаты, рассчитывали теперь на чужое добро и на то, что, отдав в неволю отечество, они избавятся от неволи, которой грозили им притязания заимодавцев. Все эти уговоры разожгли в честолюбивом сердце герцога жажду власти и могущества. Дабы прослыть человеком строгим, но справедливым и заслужить таким образом симпатии низов, он затеял судебное преследование тех, кто руководил Луккской войной, предал смерти мессера Джованни Медичи, Наддо Ручеллаи и Гульельмо Альтовити{445}, а многих других приговорил к изгнанию или денежному штрафу.
Приговоры эти порядком напугали всех граждан среднего сословия{446} и пришлись по душе только грандам и низам: первым – потому, что в этом они увидели отмщение за все обиды, нанесенные им пополанами, вторым – потому, что им от природы свойственно радоваться всякому злу. Когда герцог проходил по улицам города, его громко славили за душевное благородство, и каждый публично призывал его всегда таким же образом раскрывать преступления и карать за них. Комиссия Двадцати с каждым днем значила все меньше, а власть герцога и страх перед ним усиливались. Все граждане, стремясь засвидетельствовать свое расположение к нему, изображали на фасадах своих домов его герб, так что теперь ему только титула недоставало, чтобы считаться государем. Полагая, что он может уже без опасений добиваться чего угодно, герцог дал понять членам Синьории, что убежден в необходимости для блага государства получить всю полноту власти, и поскольку весь город с этим согласен, он надеется, что и Синьория возражать не станет. Хотя синьоры уже давно предвидели погибель государства, все они при этом требовании пришли в великое волнение и несмотря на то, что ясно сознавали грозящую им опасность, ответили единодушным решительным отказом, дабы не предать отечества. Герцог, желая предстать в глазах всех особо приверженным к вере и общему благу, избрал своим местопребыванием монастырь братьев-миноритов Санта Кроче{447}. Решив, что пора уже осуществить коварный свой замысел, он велел прочитать повсюду указ о повелении народу собраться назавтра перед лицом его на площади Санта Кроче. Указ этот испугал Синьорию еще больше, чем предыдущие его речи, и она объединилась с теми гражданами, которых считала наиболее преданными родине и свободе. Хорошо отдавая себе отчет в силах герцога, они решили только увещевать его и попытаться, раз уж сопротивление невозможно, убеждением отклонить его от замысла или же хотя бы сделать его самовластие не столь уж суровым. И вот часть членов Синьории отправилась к герцогу, и один из них обратился к нему с нижеследующей речью:
«Мы явились к вам, синьор, прежде всего по вашему вызову, а затем по указу вашему о всенародном сборе, ибо нам представляется несомненным, что вы стремитесь чрезвычайными мерами добиться того, что мы не хотели вам дать законным порядком. Мы отнюдь не намереваемся силою противиться вашим замыслам, мы только хотим, чтобы вы поняли, как тяжело будет для вас бремя, которое вы собираетесь на себя возложить, дабы вы всегда могли вспоминать о наших советах и о тех, совершенно противоположных, которые дают вам люди, озабоченные не вашей пользой, а стремлением насытить свою злобу. Вы хотите обратить в рабство город, который всегда жил свободно, ибо власть, которую мы в свое время вручали королям неаполитанским, означала содружество, а не порабощение. Подумали ли вы о том, что означает для такого города и как мощно звучит в нем только слово «свобода»? Слово, которого сила не одолеет, время не сотрет, никакой дар не уравновесит. Подумайте, синьор, какие силы потребуются, чтобы держать такой город в рабстве. Тех, что вы получите извне, будет недостаточно, а внутренним вы довериться не сможете, ибо нынешние ваши сторонники, толкающие вас на этот шаг, едва только расправятся при вашем содействии со своими недругами, тотчас же начнут искать способов сокрушить вас, дабы самим остаться господами положения. Низы, которым вы сейчас доверяете, меняются при малейшей перемене обстоятельств, так что в любой миг весь город может превратиться в вашего врага, погубив и себя самого, и вас. Никакого лекарства от этой беды нет, ибо обезопасить свое господство могут лишь властители, у которых немного врагов, коих легко обезвредить, послав на смерть или в изгнание. Но когда ненависть окружает тебя со всех сторон, не может быть никакой безопасности, ибо не знаешь, откуда грозит удар, а, опасаясь всех, нельзя доверять никому. Стараясь избавиться от угрозы, только усугубляешь опасность, ибо все обиженные разгораются еще большей враждой и еще яростней готовы мстить. Нет сомнения, что время не может заглушить жажду свободы, ибо сколь часто бывали охвачены ею во многих городах жители, никогда сами не вкушавшие ее сладости, но любящие ее по памяти, оставленной их отцами, и если им удавалось вновь обрести свободу, они защищали ее с великим упорством, презирая всякую опасность. А если бы даже этой памяти не завещали им отцы, она вечно живет в общественных зданиях, в местах, где вершили дела должностные лица, во всех внешних признаках свободных учреждений, во всем, что стремятся на деле познать все граждане. Какие же деяния рассчитываете вы совершить, способные уравновесить сладость свободной жизни или вытравить из сердца граждан стремление вернуть нынешние установления? Нет, ничего такого не удастся вам сделать, даже если бы вы присоединили к этому государству всю Тоскану и каждый день возвращались в этот город после победы над нашими врагами, ибо вся эта слава была бы вашей, а не их славой, и граждане Флоренции приобрели бы не подданных, а сотоварищей по рабству, что еще глубже погружало бы их в рабское состояние. И даже будь вы человек святой жизни, благожелательный в обращении, праведнейший судья – всего этого недостаточно было бы, чтобы вас полюбили. И если бы вы сочли, что этого довольно, то впали бы в заблуждение, ибо всякая цепь тягостна тому, кто жил свободно, и любые узы стесняют его. К тому же правление насильственное несовместимо с добрым государем, и неизбежно должно случиться, что они либо уподобятся друг другу, либо одно уничтожит другое. Поэтому у вас есть лишь один выбор: или управлять этим городом, применяя самые крайние средства насилия, для чего весьма часто недостаточно бывает крепостей, вооруженной стражи, внешних союзников, или довольствоваться той властью, какой мы вас облекли, к чему мы вас и призываем, напоминая вам, что единственная прочная власть та, которую люди признают по своей доброй воле. Не стремитесь же в ослеплении ничтожным честолюбием к положению, в котором не сможете прочно обосноваться и из которого вам нельзя будет подняться выше и где, следовательно, вы обречены на падение, к величайшему вашему и нашему несчастью».
Речь эта нисколько не тронула ожесточившуюся душу герцога. Он ответил, что отнюдь не намеревается лишать этого города свободы, а напротив – вернуть ему ее, ибо в рабстве живут лишь города, разделенные внутренними распрями, а где царит единение, там и свобода. И если Флоренция под его властью освободится от ига партий, игры личных честолюбий и частных раздоров, это не отнимет у нее свободу, а вернет ее. Не честолюбие заставляет его принять на себя это бремя, а мольбы весьма многих граждан, и поэтому им, синьорам, следовало бы принять то, что устраивает других. Что опасностями, связанными с этим делом, он пренебрегает, ибо лишь недостойный человек отказывается от благих намерений из страха перед злом, и только трус уклоняется от славного предприятия, если исход его сомнителен. И что он надеется деяниями своими вскорости убедить всех, что ему слишком мало доверяли и слишком его опасались.
Синьоры, видя, что ничего они не добьются, условились назавтра утром созвать весь народ на площадь перед дворцом и с его согласия вручить герцогу верховную власть на один год на тех же условиях, на каких она уже вручалась Карлу, герцогу Калабрийскому. 8 сентября 1342 года герцог в сопровождении мессера Джованни делла Тоза, всех своих сторонников и многих других граждан явился на площадь и вместе с синьорами взошел на трибуну, как называют флорентийцы ступени, ведущие от площади ко Дворцу Синьории{448}, откуда и были прочитаны народу условия, установленные между Синьорией и герцогом. Когда дошли до статьи, по которой верховная власть вручалась ему на один год, народ принялся кричать: «Пожизненно!» Когда мессер Франческо Рустикелли, один из членов Синьории, поднялся, чтобы речью своей успокоить возбужденную толпу, слова его прерваны были еще большим шумом; так что по желанию народа герцог избран был владетелем Флоренции не на год, а пожизненно. Тут толпа подхватила его, подняла и торжественно понесла по площади, выкрикивая его имя. По обычаю глава дворцовой охраны в отсутствие членов Синьории должен запереться во дворце: тогда в должности этой состоял Риньери ди Джотто. Подкупленный друзьями герцога, он впустил его во дворец без всякого сопротивления, а испуганные и опозоренные синьоры разошлись по своим домам. Дворец был разграблен герцогской челядью, знамя народа разорвано{449}, а на фасаде дворца прикреплен герб герцога. Все эти события вызвали безграничную скорбь и уныние благонамеренных граждан и величайшую радость тех, кто участвовал в них по невежеству или злонамеренности.
Будучи облечен верховной властью, герцог, дабы лишить всякой власти людей, являвшихся всегда защитниками свободы, запретил членам Синьории собираться во дворце и предоставил им один частный дом{450}; он отобрал знамена у гонфалоньеров компаний, возглавлявших народные вооруженные отряды, отменил Установления справедливости{451}, направленные против грандов, освободил заключенных, вернул во Флоренцию семейства Барди и Фрескобальди и всем запретил ношение оружия. Дабы лучше защищаться от внутренних врагов, он замирился с внешними, причем весьма ублаготворил жителей Ареццо и всех других противников; заключил мир с Пизой, хотя был призван в качестве синьора для ведения с нею войны; аннулировал обязательства, выданные купцам, одолжившим республике деньги для ведения Луккской войны; увеличил прежние налоги и установил новые; лишил Синьорию всякой власти. Управителями у него были мессер Бальоне из Перуджи и мессер Гульельмо из Ассизи, каковые вместе с мессером Череттьери Висдомини{452} и являлись его советниками. Он донимал граждан тяжкими поборами, суд вершил несправедливо, а строгость нравов и человечность, которые он на себя напускал, обернулись гордыней и жестокостью. Таким образом многие граждане из грандов и из знатных пополанов находились под постоянной угрозой денежных штрафов, смерти и всевозможных иных способов угнетения. А чтобы вне города его правления было не лучше, чем внутри, он назначил для флорентийской территории за пределами столицы шесть управителей, которые угнетали и грабили сельских жителей. Гранды были у него на подозрении, несмотря на то что они же его поддерживали и он многих из них возвратил в отечество. Он не мог представить себе, чтобы благородные души, какие часто можно встретить среди нобилитета, чувствовали себя удовлетворенными под его владычеством. Поэтому он принялся заигрывать с низами в расчете на то, что с их помощью и при поддержке чужеземного оружия сможет сохранить тиранию. Когда наступил месяц май, который в народе обычно отмечают празднествами, он приказал образовать из низов и из тощего народа{453} вооруженные отряды, которым дал громкие названия, роздал знамена и деньги. Из них одни торжественно ходили по городу, а другие принимали их с великой пышностью. Всюду распространилась молва о возвышении герцога, и к нему стали стекаться французы, а он раздавал им должности как людям, которым мог вполне довериться. Так что вскоре Флоренция не только подпала под власть французов, но стала даже перенимать их обычаи и наряды, ибо и мужчины и женщины подражали им без всякого стыда, позабыв об отечественных обычаях. Но больше всего возмущали в нем и его приспешниках насилия, которые они, не краснея, позволяли себе в отношении женщин.
Так и жили граждане Флоренции, с негодованием глядя на то, как сокрушается величие их государства, как извращаются все установления, как уничтожается законность, портятся нравы, попирается всякая пристойность. Те, кто никогда не наблюдал внешней пышности монархической власти, не могли без горести видеть, как по городу торжественно разъезжает герцог, окруженный конной и пешей свитой. И для того, чтобы еще яснее сознавать свой позор, были они вынуждены выражать почтение тому, кого смертельно ненавидели. К этому еще добавлялся страх, вызываемый частыми казнями и непрерывными поборами, терзавшими и разорявшими город. Негодование и страх граждан были хорошо известны герцогу, и сам он тоже боялся, но тем не менее делал вид, будто считает, что всеми любим. И вот случилось, что Маттео Мороццо, то ли для того, чтобы заслужить его милость, то ли, чтобы отстранить от себя погибель, донес ему о заговоре, который учиняли против него семейство Медичи и еще кое-кто из граждан. Однако герцог не только не начал следствия по этому делу, но вместо этого предал постыдной смерти доносчика. Этот поступок отнял у всех, кто готов был осведомлять его об опасности, всякое желание делать это и предал его в руки тех, кто жаждал его гибели. За то, что Бертоне Чини открыто возмущался его поборами, он велел отрезать ему язык с таким мучительством, что Бертоне скончался. Гнев народа и ненависть к герцогу от этого еще усилились, ибо флорентийцы, привыкшие и делать, и говорить совершенно свободно все, что хотели, не могли перенести, чтобы им затыкали рот.
Возмущение и ненависть дошли до того, что не только флорентийцы, не умеющие ни сохранять свободу, ни переносить рабства, но даже самый приниженный народ загорелся бы стремлением вернуть свободную жизнь. И вот множество граждан всех состояний замыслили или отдать свою жизнь, или вновь стать свободными. С трех сторон, трех родов граждане – нобили, пополаны и ремесленники – учинили три заговора. Помимо общих оснований для ненависти к герцогу, у них всех были и свои особые причины: гранды возмущены были тем, что управление государством им так и не досталось, пополаны тем, что они его лишились, а ремесленники{454} – потерей заработков. Архиепископом Флоренции был мессер Аньоло Аччаюоли, который поначалу прославлял в проповедях своих деяния герцога и весьма помог ему завоевать любовь народа. Но когда он увидел герцога полновластным государем и познал все его тиранство, то счел, что тот обманул надежды родины, и, дабы искупить свою вину, решил, что рука, нанесшая рану, должна и вылечить ее. Поэтому он стал главой первого и самого сильного заговора, в коем участвовали также Барди, Росси, Фрескобальди, Скали, Альтовити, Магалотти, Строцци и Манчини. Главарями второго были мессеры Манно и Корсо Донати, а с ними заодно – Пацци, Кавиччули, Черки и Альбицци. Во главе третьего стоял Антонио Адимари{455}, и в нем участвовали Медичи, Бордони, Ручеллаи и Альдобрандини. Эти думали сперва умертвить герцога в доме Альбицци, куда, как они полагали, он придет в день святого Иоанна смотреть на конские бега. Однако он туда не пришел, и замысел этот не удался. Явилась у них мысль напасть на него во время прогулки его по городу, но это было весьма затруднительно, ибо герцог выезжал всегда хорошо вооруженный и сопровождаемый сильным конвоем и к тому же всегда отправлялся в разные места, так что неизвестно было, где его подстерегать. Обсуждали и вопрос об умерщвлении герцога в Совете, но там даже после его гибели они оказались бы в руках его охраны.
Пока заговорщики вырабатывали все эти планы, Антонио Адимари открыл их замыслы кое-кому из своих друзей в Сиене, чтобы получить от них помощь, назвав им некоторых заговорщиков и убеждая, что весь город готов к борьбе за свободу. Один из сиенцев в свою очередь сообщил об этом мессеру Франческо Брунеллески, не для того чтобы сделать донос, а потому, что он считал его участником заговора. Мессер же Франческо, то ли страшась за себя, то ли из ненависти к некоторым заговорщикам, открыл все герцогу, который велел схватить Паголо дель Мадзека и Симоне да Монтерапполи. Те поведали ему, кто заговорщики и сколько их, герцог пришел в ужас, и ему посоветовали не арестовывать их, а только вызвать на допрос, ибо, если они скроются, изгнание избавит его от них без лишнего шума. Герцог тогда вызвал Антонио Адимари, каковой, полагаясь на сообщников, явился к герцогу и был арестован. Мессер Франческо Брунеллески и мессер Угуччоне Буондельмонти посоветовали герцогу прочесать вооруженными отрядами всю страну и всех захваченных предавать смерти, но этот совет он отклонил, считая, что против такого количества врагов войска у него недостаточно, и принял другое решение, которое, если бы его удалось осуществить, избавляло его от врагов и укрепляло его власть. Герцог имел обыкновение вызывать к себе граждан по своему выбору, чтобы советоваться с ними по делам города, он составил список из трехсот граждан и послал к ним нарочных с вызовом якобы на совет: намерение его состояло в том, чтобы, собрав их у себя, умертвить или бросить в темницу и тем самым избавиться от них. Но арест Антонио Адимари и приказ о сборе войск, что невозможно было сохранить в тайне, насторожили граждан, особенно же заговорщиков, и наиболее смелые отказались повиноваться вызову. А так как все они ознакомились со списком, то и узнали своих единомышленников и поддержали друг в друге мужественную решимость лучше умереть с оружием в руках, чем позволить, чтобы их погнали на бойню, точно скотов. Так что весьма скоро все три группы заговорщиков открылись друг другу, и решено было на следующий день, 26 июля 1343 года, учинить на Старом рынке беспорядки, а затем взяться за оружие и призвать народ к борьбе за свободу.
На следующий день при полуденном звоне колокола заговорщики, согласно отданному приказу, взялись за оружие, весь народ под возгласы «Свобода!» вооружился и каждый занял свое место у себя в квартале под знаменами народных отрядов, которые втайне приготовили заговорщики. Все главы семейств нобилей и пополанов собрались и дали клятву защищать друг друга, а герцога предать смерти. К ним не примкнули только Буондельмонти и Кавальканти да еще те четыре семейства пополанов, которые содействовали приходу герцога к власти: эти, объединившись с мясниками и другими из низов, сбежались с оружием на площадь и стали на его защиту. Как только начался мятеж, герцог укрепился во дворце{456}, а его сторонники, размещенные в разных концах города, вскочили на своих коней и устремились на площадь, но по дороге их перехватывали и убивали. Однако около трехсот всадников сумели все же прорваться на площадь. Герцог колебался, сражаться ему с врагами на площади или же защищаться во дворце. Но Медичи, Кавиччули, Ручеллаи и другие семейства, больше всего пострадавшие от герцога, со своей стороны опасались, что если он покажется на площади, многие из тех, кто сейчас восстал, опять превратятся в его сторонников, и чтобы не дать ему возможности сделать вылазку и увеличить свои силы, они объединились и ворвались на площадь. При их появлении люди из пополанских семейств, принявших сторону герцога, видя, что на них безо всякого стеснения нападают, а судьба герцогу изменяет, тоже изменили свои чувства и присоединились к согражданам, кроме мессера Угуччоне Буондельмонти, который вошел во дворец, и мессера Джанноццо Кавальканти, который с частью своих сторонников отступил к Новому рынку. Там он взобрался на скамью и стал призывать народ, идущий с оружием на площадь, встать на защиту герцога, причем всячески запугивал людей, преувеличивая силы герцога и грозя им смертью, если они будут упорствовать в своем намерении восстать против государя. Видя, что никто за ним не идет, но и не пытается с ним расправиться за его дерзость, и что он только зря тратит силы, он решил не испытывать больше судьбу и заперся у себя в доме.
Между тем схватка на площади между народом и людьми герцога превратилась в настоящее сражение, и хотя последним за стенами дворца защищаться было легче, они были побеждены: одни из них сдались на милость противника, другие укрылись во дворце. Пока на площади сражались, Корсо и Америго Донати с частью вооруженного народа ворвались в тюрьму Стинке{457}, сожгли документы подеста и государственного казначейства, разгромили дома управителей и перебили всех прислужников герцога, какие попадались им под руку. Герцог со своей стороны, видя, что площадь в руках его врагов, весь город на их стороне и ни на какую помощь надежды нет, попытался вернуть себе симпатии народа какими-либо великодушными деяниями. Он велел привести к себе заключенных, с ласковыми речами вернул им свободу и посвятил в рыцари Антонио Адимари, хотя тот совсем этого не желал. Он велел также снять свой герб, красовавшийся над дворцом, и заменить его гербом флорентийского народа. Но все эти уступки, запоздалые и неуместные, ибо они были вырваны силой и дарованы скрепя сердце, мало ему помогли. Полный досады, он оставался осажденным у себя во дворце и осознал, наконец, что, стремясь к слишком многому, потерял все и что через несколько дней придется ему принять смерть или от голода, или от меча. Дабы восстановить порядок в государстве, граждане собрались в Сан Репарата{458} и избрали четырнадцать человек из своего состава – половину из грандов, половину из пополанов, которых вместе с епископом они облекли всеми полномочиями для восстановления Флорентийского государства. Выбрали также шесть человек для осуществления функций подеста, пока их не сможет сменить тот, кого вновь назначат.
Между тем во Флоренцию прибыло множество вооруженных людей на помощь народу, и среди них сиенцы во главе с шестью посланниками, людьми, весьма чтимыми у себя на родине{459}. Они пытались выступить посредниками между народом и герцогом; однако народ не пожелал и слышать о каких-либо переговорах, пока ему не выдадут на суд и расправу мессера Гульельмо из Ассизи и его сына, а также мессера Черреттьери Висдомини{460}. Герцог на это никак не соглашался, но тут ему стали угрожать другие осажденные вместе с ним во дворце, и он вынужден был уступить силе. Без сомнения, ярость в сердцах людей гораздо острее и раны гораздо глубже, когда идет борьба за восстановление свободы, чем когда ее защищают. Мессер Гульельмо и сын его попали в руки бесчисленных врагов, а сын этот был почти мальчик, еще не достигший восемнадцати лет. И все же ни молодость его, ни невиновность, ни красота не могли спасти его от ярости толпы. Те, кому не удалось нанести удара отцу и сыну, пока они были еще живы, кромсали их трупы и, не довольствуясь ударами мечей, рвали тела их пальцами. А чтобы насытить мщением все свои чувства, они, насладившиеся их криками, зрелищем их ран, впивавшиеся в их плоть, захотели и на вкус попробовать ее, так, чтобы мщение утолило не только внешние чувства, но и нутро.
Бешенство это оказалось столь же губительным для Гульельмо из Ассизи с сыном, сколь и спасительным для мессера Черреттьери. Толпа, утолив свою жестокость этими двумя жертвами, о нем позабыла. Его никто не требовал, он и остался во дворце, а ночью некоторые из друзей и родственников незаметно вывели его оттуда. Когда толпа насытила ярость свою пролитой кровью, заключено было соглашение, по которому герцогу предоставлялось право удалиться из Флоренции со всем имуществом и своими людьми при условии отказа от власти над нею, каковое соглашение он ратифицирует уже вне ее пределов, в Казентино. Заключив это соглашение, он 6 августа{461} выехал из Флоренции в сопровождении множества граждан и по прибытии в Казентино подтвердил свое отречение, хоть и скрепя сердце. Он бы не сдержал данного слова, если бы граф Симоне{462} не пригрозил, что препроводит его обратно во Флоренцию. Был этот герцог, как видно по его правлению, жаден, жесток, труднодоступен и высокомерен в обращении. Стремился он не к расположению народа, а к порабощению его, и потому хотел вызывать страх, а не любовь. Внешность его была не менее отвратительна, чем повадки: был он мал ростом, чернявый, с длинной, но реденькой бородой, так что с какой стороны на него ни смотреть, он заслуживал только ненависть. Так вот через десять месяцев по злобности нрава своего лишился он верховной власти, которую захватил по зловредным советам своих сторонников{463}.
События эти, имевшие место во Флоренции, придали ее подданным мужество вернуть себе свободу. Так что против флорентийцев восстали Ареццо, Кастильоне{464}, Пистойя, Вольтерра, Колле{465}, Сан-Джиминьяно. Флоренция лишилась сразу и тирана своего, и владений; отвоевав свою свободу, она научила своих подданных, как это делается. После изгнания герцога и утраты владений совет Четырнадцати и епископ рассудили, что лучше миром ублаготворить подданных, чем превратить их во врагов, начав с ними войну, и следует показать им, что флорентийцы так же довольны их свободой, как и своей собственной. Поэтому послали они в Ареццо своих послов, которые должны были официально отречься от власти над этим городом и договориться, что, не относясь теперь к аретинцам как к подданным, Флоренция все же может рассчитывать на их помощь уже на правах дружбы. И с другими городами флорентийцы договорились так благополучно, как только могли, обещая в случае сохранения между ними дружбы помогать им уже не как подданным, а как независимым людям, охранять их свободу. Это благоразумное решение привело к самым отрадным последствиям, ибо уже через несколько лет Ареццо вернулся под власть Флоренции, а прочие города принуждены были даже через несколько месяцев вернуться к прежнему повиновению. Так очень часто достигаешь и скорее и без особых опасностей и затрат того, чего якобы вовсе не домогаешься, чем если добиваешься этого упорно и напрягая все свои силы.
Успокоившись насчет внешних обстоятельств, флорентийцы обратились к внутренним. После некоторых разногласий между грандами и пополанами, решено было, что грандам предоставляется в Синьории третья часть всех мест, а в других учреждениях республики – половина. Как мы уже говорили, город разделен был на шесть частей, и поэтому избирались всегда шесть членов Синьории, по одному от каждой сестьеры. Правда, иногда, в зависимости от обстоятельств, бывало двенадцать, а то и тринадцать синьоров, но затем всегда возвращались к шести. Теперь принято было решение видоизменить Синьорию, как потому, что деление города на шесть частей не было удовлетворительным, так и потому, что постановление о представительстве грандов требовало увеличения числа членов Синьории. Город разделили на картьеры с тем, чтобы от каждой картьеры было три члена Синьории. В отношении гонфалоньера правосудия и гонфалоньера вооруженных компаний народа все осталось без изменения, но вместо Двенадцати добрых мужей постановили назначать восемь советников, по четыре от каждого из двух сословий. При установленном таким порядком правительстве город мог бы существовать вполне мирно, если бы гранды проявляли скромность, необходимую в общественной жизни, но они вели себя совершенно по-другому. В качестве частных граждан они не признавали никакого равенства, занимая должности, желали действовать самовластно, и каждый день так или иначе проявляли свою наглость и высокомерие. Такое их поведение возмущало народ, который жаловался, что, свергнув одного тирана, породили целую тысячу. Высокомерие с одной стороны, возмущение с другой настолько увеличились, что вожаки пополанов решили пожаловаться епископу на неблаговидное поведение грандов и на их нежелание ладить с народом. Они убедили епископа стать посредником и уговорить грандов, чтобы они удовольствовались частью мест во всех магистратурах, кроме членства в Синьории, каковая должна состоять из одних лишь пополанов. Епископ был от природы человек благонамеренный, но с легкостью переходил от одной стороны к другой: потому-то и вышло, что сперва по настоянию своих друзей он был на стороне герцога Афинского, а затем, вняв советам других граждан, вступил в заговор против него. При последнем переустройстве государственной власти он защищал интересы грандов, теперь же, поколебленный доводами представителей народа, подумал, что следует поддержать народные требования. Считая других такими же неустойчивыми, каким он сам был, епископ решил, что дело это уладить будет нетрудно. Он собрал совет Четырнадцати, еще не утративший своих полномочий, и самыми убедительными словами, какие только мог найти, старался уговорить их уступить пополанству всю полноту власти в Синьории, обещая им, что в этом случае в городе воцарится мир, в противном же – все рухнет и им несдобровать. Предложение это привело дворян в ярость, а мессер Ридольфо Барди в самых резких выражениях напал на епископа за двурушничество, упрекая его за легкомыслие, с которым он поддержал герцога, и называя предательством роль, сыгранную им при изгнании тирана. Речь же свою закончил заявлением, что право участия в высшей магистратуре, завоеванное нобилями с опасностью для жизни, они готовы защищать, также не щадя себя. От епископа он со своими друзьями ушел в великом гневе и тотчас же поспешил уведомить своих родичей и другие нобильские семьи о том, что против них замышляется. Тогда вожди народной партии открыто заявили о своих требованиях. В то время как гранды собирались на защиту своих представителей в Синьории, народ рассудил, что незачем ему дожидаться, пока они подготовятся, и, взявшись за оружие и громко провозглашая свое требование об отказе нобилям в праве участия в Синьории, устремился ко дворцу. Шума и смятения было весьма много. Члены Синьории убедились, что помощи им ждать неоткуда, ибо гранды, видя, что весь народ вооружен, не осмелились взяться за оружие и не стали выходить из своих домов. Пополанские члены Синьории пытались успокоить народ, заявляя, что их коллеги-гранды – люди скромные и благонамеренные, но это им не удалось, и они решили дать синьорам из грандов возможность хотя бы безопасно разойтись по домам, куда те и были доставлены живыми и здоровыми, хотя и не без труда. Когда гранды удалились из дворца, четырех советников из грандов тоже лишили полномочий и постановили увеличить число членов Синьории из пополанов до двенадцати. Затем оставшиеся во дворце восемь членов Синьории назначили гонфалоньера справедливости и шестнадцать гонфалоньеров вооруженных компаний народа, а Совет видоизменили таким образом, что теперь он всецело зависел от воли народа.
Когда все это происходило, в городе наступила великая нехватка продовольственных припасов, так что недовольными были и гранды и мелкий люд: одни – потому что стали голодать, другие – потому что лишились власти и достоинства. Это положение вдохнуло в мессера Андреа Строцци мысль отнять у города его свободу. Он начал продавать свое зерно дешевле, чем другие, что привлекло к нему большое количество покупателей. И вот как-то утром он дерзнул выехать со своего двора верхом на коне в сопровождении кое-кого из тех, кто приходил к нему, и призывать народ к оружию. Через несколько часов у него собралось более четырех тысяч человек, с коими он двинулся ко Дворцу Синьории и потребовал, чтобы его впустили. Однако синьорам удалось угрозами и вооруженной силой очистить площадь от толпы, а затем настолько запугать ее своими грозными постановлениями, что мало-помалу все разошлись по домам, а мессер Андреа, оставшись в одиночестве, мог лишь не без труда избегнуть ареста, обратившись в бегство.
Хотя замысел этот при всей своей дерзновенности закончился так, как обычно кончаются подобные выступления, он породил в грандах надежду одолеть пополанов, поскольку оказалось, что неимущие низы с ними не в ладу. И чтобы не упустить благоприятного случая, порешили они вооружиться таким образом, чтобы силой, но законно вернуть себе то, что отнято было у них силой беззакония. И так была тверда у них уверенность в победе, что они почти открыто раздобывали себе оружие, укрепляли свои дома и даже в Ломбардию посылали просить своих друзей о помощи. Народ в свою очередь в согласии с Синьорией принимал меры предосторожности, вооружаясь и посылая за помощью в Перуджу и Сиену. Обе партии уже получили просимую помощь, весь город был вооружен. Гранды, обитавшие по эту сторону Арно, укрепились в трех местах: в домах Кавиччули близ Сан Джованни, в домах Пацци и Донати у Сан Пьеро Маджоре и в домах Кавальканти у Нового рынка. Дворяне, жившие на том берегу{466}, укрепились на мостах и на улицах, где находились их дома: Нерли защищали мост Каррайя, Фрескобальди и Маннельи – Санта Тринита, Росси и Барди – Старый мост и Рубаконте{467}. Со своей стороны пополаны собрались под знаменем гонфалоньера справедливости и под знаменами вооруженных отрядов народа.
При создавшемся положении народ решил, что нет смысла оттягивать столкновение. Первыми двинулись на противника Медичи и Рондинелли, напавшие на Кавиччули со стороны площади Сан Джованни, неподалеку от их домов. Там схватка оказалась весьма кровопролитной, ибо на нападающих с башен сбрасывали камни, а внизу их засыпали стрелами из арбалетов. Битва длилась уже три часа, но к народу все время подходили подкрепления, так что Кавиччули, видя, что им не устоять против численного превосходства и что помощи ждать неоткуда, сдались на милость народа, каковой не тронул их домов и имущества. У них только отобрали оружие и велели им разойтись по домам тех пополанов, где у них имелись родичи и друзья. После того как был одержан этот первый успех, нетрудно оказалось одолеть Донати и Пацци, которые были послабее. По ту сторону Арно оставались только Кавальканти, сильные и количественно и занимаемой ими позицией. Однако, видя, что против них действуют все вооруженные отряды народа под знаменами своих компаний (а для того, чтобы покончить с их союзниками, оказалось достаточно трех отрядов), они сдались после довольно вялой защиты. В руках народа были уже три из четырех частей города. Гранды занимали последнюю{468}, но ее-то и было труднее всего захватить как из-за значительной силы защитников, так и из-за ее положения: нападавшим преграждала путь река. Первым подвергся нападению Старый мост, но его энергично обороняли, ибо на башнях было много вооруженных воинов, все выходы были забаррикадированы, а баррикады защищались отчаяннейшими людьми. Так что народные силы отступили с большими потерями. Видя, что здесь только зря тратятся силы, они попытались прорваться на мосту Рубаконте, но так как и там им встретились те же самые трудности, они оставили четыре отряда в качестве заслона у этих мостов, все же остальные устремились в прорыв у моста Каррайя. И хотя Нерли доблестно оборонялись, им не удалось противостоять яростному натиску народа, то ли потому, что мост этот, не имея башен, был хуже защищен, то ли потому, что обитавшие по соседству Каппони и другие семейства пополанов тоже напали на защитников. Под напором со всех сторон те оставили свои баррикады и открыли народу путь. Вскоре вслед за тем поражение потерпели Росси и Фрескобальди, так как все простые граждане с того берега Арно присоединились к побеждающим. Сопротивление оказывали теперь одни только Барди, которых не поколебали ни разгром их союзников, ни объединение против них всех народных сил, ни почти полное отсутствие надежд на какую бы то ни было помощь со стороны. Они предпочитали умереть, сражаясь, или видеть, как их дома жгут и громят, чем добровольно сдаться на милость своих врагов. Потому и защищались они так, что народ, тщетно пытавшийся одолеть их то со стороны Старого моста, то со стороны моста Рубаконте, неизменно откатывался назад, неся большие потери убитыми и ранеными. В свое время проложена была улица, ведшая от римской дороги через дома Питти до стен, стоявших на холме Сан Джорджо.
По этой улице народ послал шесть отрядов с приказом напасть с тыла на дома Барди. Это нападение сломило боевой дух Барди и обеспечило победу народа, ибо защитники уличных баррикад, видя, что дома их громят, бросили место боя и устремились на защиту своих домов. Вследствие этого пали заграждения на Старом мосту, а Барди, повсюду обращавшиеся в бегство, нашли приют в домах Кварати, Панцани и Моцци. Народ же и более всего самые низшие его слои, охваченные жаждой добычи, принялись грабить и громить дома побежденных, разрушая и предавая огню их дворцы и башни с таким бешенством, которого постыдились бы даже самые заклятые враги Флоренции.
Одолев грандов, народ установил в государстве новый порядок. Так как он делился на три разряда – имущих людей, средних по достатку и малоимущих, – решено было, что высший разряд будет иметь двух членов Синьории, средний – трех и столько же низший, гонфалоньер же будет назначаться из каждого из них поочередно. В добавление к этому восстановлены были все Установления справедливости{469}, направленные против грандов, а чтобы их еще более ослабить, многие их семейства расселили среди пополанского мелкого люда. Нобили разгромлены были так основательно и партия их так пострадала, что они не только уже не осмеливались поднимать оружие против народа, но становились все более кроткими и униженными, а это привело к тому, что с той поры Флоренция утратила не только искусство владеть оружием, но и какой бы то ни было воинский дух. После этих смут республика пребывала в мире до 1353 года, и в течение этого времени приключилось то памятное чумное поветрие, о котором столь красноречиво повествовал мессер Джованни Боккаччо и которое стоило Флоренции более девяноста шести тысяч человеческих жизней. В то же самое время произошла и первая война Флоренции с домом Висконти из-за честолюбивых замыслов архиепископа, бывшего тогда в Милане государем, и не успела эта война закончиться, как в городе снова начались несогласия. Так, несмотря на то что нобили были разгромлены, у судьбы оказалось немало иных способов порождать через новые раздоры новые бедствия.
Глубокая и вполне естественная вражда, существующая между пополанами и нобилями и порожденная стремлением одних властвовать и нежеланием других подчиняться, есть основная причина всех неурядиц, происходящих в государстве. Ибо в этом различии умонастроений находят себе пищу все другие обстоятельства, вызывающие смуты в республиках. Именно оно поддерживало раздоры в Риме, и оно же, если позволено уподоблять малое великому, поддерживало их во Флоренции, порождая, однако, в обоих этих городах различные последствия. Противоречия, возникавшие с самого начала в Риме между народом и нобилями, приводили к спорам; во Флоренции они выливались в уличные схватки. В Риме им ставило пределы издание нового закона, во Флоренции они заканчивались лишь смертью или изгнанием многих граждан. В Риме они укрепляли военную доблесть, во Флоренции она из-за них бесповоротно угасла. В Риме от равенства граждан между собою они привели их к величайшему неравенству; во Флоренции от неравенства они низвели их к равенству, вызывающему лишь горькое изумление. Это различие в следствиях следует объяснять различием в целях, которые ставили себе оба народа. Ибо народ римский стремился пользоваться той же полнотой власти вместе с нобилитетом, флорентийский же народ хотел править государством один, без участия нобилей. И так как стремления римского народа были более разумны, нобили легче переносили чинимые им обиды и большей частью уступали, не прибегая к оружию, так что после некоторого спора издавался по общей договоренности закон, и удовлетворявший народ, и сохранявший за нобилями их прежнее положение в государстве. Напротив, устремления флорентийского народа были столь же оскорбительны, сколь и несправедливы, так что дворянство старалось защищать себя, увеличивая свои военные силы, а из-за этого гражданская распря кончалась кровопролитием и изгнанием побежденных. Законы же, издававшиеся после нее, имели целью отнюдь не общее благо, а только выгоду победителя. Такое положение вещей приводило еще и к тому, что победы римского народа укрепляли в нем гражданский дух, ибо, получая возможность занимать государственные должности, командовать войсками и управлять завоеванными землями наравне с аристократами, люди из народа преисполнялись теми же добродетелями, и государство в усилении гражданского духа черпало все новую и новую мощь. Но когда во Флоренции побеждали пополаны, нобили не допускались к должностям, и если они желали быть снова допущенными к ним, им приходилось не только уподобиться простому народу и в поведении своем, и в чувствах, и во внешнем обиходе, но и казаться всем такими. Отсюда – изменение фамильных гербов, отречение от титулов, к которым нобили прибегали для того, чтобы их можно было принять за людей простого звания. Так и получилось, что воинская доблесть и душевное величие, свойственные вообще нобильскому сословию, постепенно угасали. В народе же их никогда не было, и потому они не могли в нем возродиться, так что Флоренция становилась все слабее и униженнее. Однако добродетели римские с течением времени превратились в гордыню, и дошло до того, что Рим мог существовать лишь под властью самовластного государя. Флоренция же оказалась в таком положении, что мудрый законодатель мог бы установить в ней любой образ правления.
При чтении предыдущей части моего труда легко убедиться в правильности моих утверждений. После того как показано было, как возникла Флорентийская республика, на чем основывалась ее гражданская свобода и что вызывало в ней раздоры, после того как мы рассказали, каким образом разделение флорентийского народа на партии привело к тирании герцога Афинского и крушению нобильского сословия, остается поведать о вражде между пополанами и низами и о различных вызванных ею событиях.
После того как нобили были принижены, а война с архиепископом Миланским закончена, казалось, что во Флоренции не осталось уже никаких причин для волнений. Но злая судьба нашего города и несовершенство его гражданских установлений породили вражду между семействами Альбицци и Риччи, каковая разделила Флоренцию так же, как ранее разделила ее борьба между Буондельмонти и Уберти, а затем между Донати и Черки. Папский престол, находившийся тогда во Франции, и императоры, пребывавшие в Германии, дабы сохранить свое влияние в Италии, в разное время послали туда немалое число солдат различных национальностей, так что в то время, о котором сейчас идет речь, там были англичане, немцы, бретонцы. Войны между тем закончились, и они оказались без заработка, а потому стали возникать отряды наемников{470}, вымогавших деньги то от одного государя, то от другого. В 1353 году{471} один из таких отрядов под началом провансальского сеньора Монреаля{472} появился в Тоскане, нагоняя ужас на все тамошние города, и Флоренция не только набрала войско за счет государства, но вооружились также ради личной безопасности многие частные граждане, между прочими Альбицци и Риччи. Семейства эти пылали друг к другу враждой, и каждое только и помышляло о том, как бы сокрушить другое и захватить в республике верховную власть. Впрочем, до вооруженных столкновений между ними еще не доходило, они только оскорбляли друг друга во всех магистратурах и на советах. Когда все в городе оказались вооруженными, случайно возникла какая-то незначительная перепалка на Новом рынке, куда, как это всегда бывает в подобных случаях, сразу сбежался народ. Суматоха усилилась, и семейству Риччи кто-то сообщил, что на его людей нападают Альбицци, а семейство Альбицци получило сведения, что на него двинулись Риччи. Весь город поднялся на ноги, и магистратам с великим трудом удалось обуздать оба семейства, так что схватка, слух о которой распространился случайно и безо всякой их вины, не произошла. Но случай этот, сам по себе пустяковый, еще усилил их взаимное ожесточение, и они принялись, как только могли, набирать себе побольше сторонников. Поскольку с крушением грандов все граждане пребывали в таком равенстве, что чтили должностных лиц республики более, чем когда-либо до того, оба семейства решили попытаться достичь верховной власти в республике законным образом, не прибегая к схваткам между своими сторонниками.
Выше мы рассказывали о том, как во Флоренции после победы Карла I правление перешло к гвельфам, каковые получили немалую власть над гибеллинами. Однако с течением времени, после многих новых событий и новых раздоров, все это настолько позабылось, что теперь немало потомков прежних гибеллинов занимали самые высокие должности в государстве{473}. И вот Угуччоне, глава семейства Риччи, поднял вопрос о восстановлении закона против гибеллинов, в числе которых, по общему мнению, были и Альбицци, которые, происходя из Ареццо, уже с давних времен переселились во Флоренцию. Угуччоне рассчитывал, что, восстановив этот закон, можно будет отстранить людей из дома Альбицци от всех должностей, ибо, согласно ему, каждый занимавший государственную должность гибеллин подвергался осуждению. Замысел Угуччоне был сообщен Пьеро, сыну Филиппо из рода Альбицци, который решил содействовать ему, опасаясь, что в случае сопротивления его обвинят в гибеллинстве. Таким образом, закон этот, восстановленный благодаря честолюбивым замыслам дома Риччи, не только ничего не отнял у Пьеро дельи Альбицци, но усилил уважение к нему, став, однако, источником величайших бедствий. Самый опасный закон для государства тот, который заглядывает слишком далеко в прошлое. Так как Пьеро поддержал этот закон, та мера, которой его враги старались преградить ему путь к возвышению, только облегчила этот путь. Став руководителем этого нового порядка, он с каждым днем приобретал все больше власти, ибо новые гвельфы поддерживали его как никого другого.
Так как не существовало должностного лица, уполномоченного разыскивать гибеллинов, изданный против них закон не мог применяться. Пьеро позаботился о том, чтобы розыски гибеллинов поручены были капитанам гвельфской партии, которые, установив, какие граждане являются гибеллинами, должны были официально предупредить их, чтобы они не пытались занимать какие бы то ни было должности под страхом осуждения, если они не подчинятся этому предупреждению. Отсюда и пошло, что все те, кому во Флоренции запрещено занимать государственные должности, называются «предупрежденными»{474}. С течением времени своеволие капитанов в этом отношении настолько увеличилось, что они стали без зазрения совести предупреждать не только тех, кто действительно подпадал под этот закон, но вообще любых граждан по прихоти своей, жадности или из честолюбия. С 1357 года{475}, когда введен был этот порядок, к 1366 году предупрежденных насчитывалось уже более двухсот человек, а капитаны и партия гвельфов стали в городе всемогущими, ибо каждый, боясь попасть в число предупрежденных, старался всячески их улестить, особенно вождей, коими были Пьеро Альбицци, мессер Лапо да Кастильонкио и Карло Строцци. Их поведение возмущало весьма многих, а наглость семейства Риччи – более всех других, ибо их считали виновниками этого безобразия, которое, с одной стороны, было гибельно для государства, а с другой, помимо их воли, содействовало все большему возвышению противников Альбицци.
Вот почему Угуччоне Риччи, будучи членом Синьории, решил положить конец злу, вызванному им же и его сородичами, и по его предложению принят был новый закон{476}, по которому к шести уже имеющимся капитанам добавлялось еще три, причем два из них назначались из младших цехов, и, кроме того, устанавливалось, что каждое обвинение какого-либо гражданина в гибеллинстве должно получить подтверждение специально для того назначенных двадцати четырех граждан-гвельфов. Предосторожность эта на некоторое время обуздала своеволие капитанов, предупреждения почти прекратились, и предупрежденных стало теперь гораздо меньше. Тем не менее обе партии – Альбицци и Риччи – бдительно следили друг за другом и из взаимной ненависти чинили препятствия всем государственным начинаниям: невозможно было провести деловое обсуждение чего-либо, заключить союз, принять какие бы то ни было меры. В таком неустройстве пребывала Флоренция с 1366 по 1371 год, когда партия гвельфов получила весьма ощутительное преобладание.
Был в семействе Буондельмонти рыцарь по имени мессер Бенки, каковой за заслуги в войне с пизанцами был причислен к пополанам, благодаря чему мог быть избран в Синьорию. Но когда он как раз ожидал этого избрания, издан был закон, не допускавший к исполнению должности члена Синьории гранда, объявленного пополаном. Мессера Бенки это весьма оскорбило, он сблизился с Пьеро Альбицци{477}, и они сговорились нанести, используя закон о предупреждениях, удар по мелким пополанам и вдвоем остаться во главе республики. Благодаря тому уважению, которым мессер Бенки продолжал пользоваться у древних нобилей и которое большая часть крупных пополанов питала к Пьеро, партия гвельфов вновь приобрела всю полноту влияния на дела государства, а Бенки и Пьеро, используя новую реформу, получили возможность располагать по своему усмотрению и капитанами, и комиссией Двадцати Четырех. Тут опять принялись за предупреждения еще более дерзновенно, чем когда-либо, и власть дома Альбицци, главарей этой партии, все время усиливалась. Со своей стороны Риччи со своими сторонниками изо всех сил старались, как только могли, помешать осуществлению этих планов. Так что во Флоренции все жили среди взаимных подозрений и каждый опасался гибели.
И вот несколько граждан, воодушевленных любовью к отечеству, сошлись в Сан Пьеро Скераджо и после длительного обсуждения всех этих неурядиц направились в Синьорию, где один из них, наиболее уважаемый, обратился к синьорам со следующей речью.
«Многие из нас опасались, великолепные синьоры, собраться вместе частным образом для обсуждения дела государственного, ибо могли мы быть сочтены обуянными гордыней или же осуждены за честолюбие. Но, приняв во внимание, что весьма многие граждане ежедневно и без малейшей помехи собираются в лоджиях или в своих домах, притом не ради общего блага, но ради своего личного честолюбия, мы порешили, что если люди, собирающиеся для нанесения удара республике, ничего не боятся, то и нам, объединяющимся ради общего блага, опасаться нечего. Впрочем, мы мало тревожимся о том, что про нас думают другие, ибо они тоже не беспокоятся о том, как о них судим мы. Великолепные синьоры, любовь наша к отечеству сперва объединила нас друг с другом, а теперь привела нас к вам, дабы могли мы побеседовать с вами о великой беде, беспрерывно растущей в нашем государстве, и заявить вам, что мы готовы всячески помочь вам ее изничтожить. Хотя предприятие это и кажется весьма трудным, вы преуспеете в нем, если, отбросив все личные соображения, власть свою поддержите всей мощью государства. Порча общественных нравов, разъедающая все города Италии, заразила и все более и более заражает также и вверенный вашему управлению город. Ибо с тех пор, как земля эта освободилась от ига императоров, города ее, лишившись узды, сдерживающей страсти, установили у себя правление, способствующее не процветанию свободы, а разделению на враждующие между собой партии. А это породило все прочие бедствия, все другие терзающие их смуты. Во-первых, среди их граждан нет ни единения, ни дружбы, разве только среди тех, которые являются сообщниками в гнусных преступлениях против родины или же против частных лиц. А поскольку вера и страх Божий угасли в сердцах у всех, клятва и данное слово имеют значение лишь в том случае, если они выгодны, и люди прибегают к ним не для того, чтобы держаться их, а для того, чтобы легче обманывать. И чем обман оказался успешнее и ловче, тем больше славы и похвал приносит он обманщику. Вот и получается, что зловреднейшие люди восхваляются как умники, а людей порядочных осуждают за глупость. Поистине в городах Италии объединяется все то, что может быть испорчено и что может заразить порчей других. Молодежь бездельничает, старики развратничают, мужчины и женщины в любом возрасте предаются дурным привычкам. И законы, даже самые лучшие, бессильны воспрепятствовать этому, ибо их губит дурное применение. Отсюда – жадность, наблюдающаяся во всех гражданах, и стремление не к подлинной славе, а к недостойным почестям – источнику всяческой ненависти, вражды, раздоров и разделения на партии, которые, в свою очередь, порождают казни, изгнание, унижение добрых граждан и превознесение злонамеренных. Добрые в сознании невиновности своей не ищут, подобно злонамеренным, незаконной поддержки и незаконных почестей, вследствие чего без поддержки и без положенной чести гибнут. Безнаказанность зла порождает во всех стремление разделяться на партии, а также и могущество партий. Злонамеренные объединяются в них из жадности и честолюбия, а достойные уже по необходимости. Самое же зловредное, что во всем этом наблюдается, – то искусство, с которым деятели и главы партий прикрывают самыми благородными словами свои замыслы и цели: неизменно являясь врагами свободы, они попирают ее под предлогом защиты то государства оптиматов{478}, то пополанов. Ибо победа нужна им не для славы освободителей родины, а для удовлетворения тем, что они одолели своих противников и захватили власть. Когда же власть эта наконец в их руках, – нет такой несправедливости, такой жестокости, такого хищения, каких они не осмелились бы совершить. С той поры правила и законы издаются не для общего блага, а ради выгоды отдельных лиц, с той поры решения о войне, мире, заключении союзов выносятся не во славу всех, а в интересах немногих. И если другие города Италии полны этих гнусностей, то наш запятнан ими более всех других, ибо у нас законы, установления, весь гражданский распорядок выработаны и вырабатываются не исходя из начал, на которых зиждется свободное государство, а всегда и исключительно ради выгоды победившей партии. Вот почему, когда одна партия изгнана из города и одна распря затухает, тотчас же на ее месте возникает другая. Ведь если государство держится не общими для всех законами, а соперничеством клик, то едва только одна клика остается без соперника, как в ней тотчас же зарождается борьба, ибо она сама уже не может защищать себя теми особыми средствами, которые сначала изобрела для своего благополучия. Все былые и недавние раздоры нашего государства подтверждают, что это именно так.
Когда гибеллины были сокрушены, все думали, что теперь-то гвельфы и будут долгое время существовать во благоденствии и чести, а между тем весьма скоро они разделились на белых и черных. После поражения белых город ни единого дня не оставался без разделения на партии: мы не переставали воевать друг с другом – то из-за вопроса о возвращении изгнанных, то из-за вражды между народом и нобилями. И ради того, чтобы одарить других тем, чем мы сами не могли или не желали владеть в добром согласии, мы предавали свою свободу то королю Роберту, то его брату, то его сыну и под конец герцогу Афинскому. И все же мы никогда не могли обрести подходящего для нас порядка и оказывались неспособными ни договориться друг с другом об основах свободной жизни, ни примириться с рабской долей. До того склонны мы ко всяким раздорам, что, даже живя еще под властью короля, предпочли его величию власть гнуснейшего человека, простого смертного родом из Губбио. Ради чести нашего города не следовало бы и вспоминать о герцоге Афинском, чья жестокость и тиранство могли бы нас образумить и научить жить как должно. Однако не успели мы избавиться от герцога, как, все еще держа в руках оружие, обратили его друг против друга, притом с такой злобой и ожесточением, как никогда ранее, и дрались до тех пор, пока наши древние нобили не были разгромлены и не отдались на милость народа. Многие полагали, что теперь во Флоренции уже исчезли всякие поводы для взаимных раздоров и ожесточения, раз уж обузданы гордыня и наглое властолюбие тех, кого считали виновниками наших распрей. Но на горьком опыте убедились мы, сколь мнения людей обманчивы, а суждения ложны, ибо гордыня и властолюбие грандов были не уничтожены, а усвоены нашими пополанами, и теперь уже они по обычаю всех честолюбцев наперерыв стараются добиться высшей власти в республике. Не видя для этого никаких способов, кроме распрей, они снова привели город к раздору и воскресили забытые имена гвельфов и гибеллинов, которые наша республика лучше и вовсе бы не знала. Так уже положено свыше, чтобы не было на земле устойчивости и мира; в каждом государстве имеются злосчастные семейства, словно и порожденные только для того, чтобы навлекать на него бедствия. Флоренция наша ими особенно изобилует, ибо в ней затевали смуты и раздоры не одна, а многие семьи: сперва Буондельмонти и Уберти, затем Донати и Черки, а ныне – о постыдное и смехотворное дело! – смуту и распри сеют в ней Риччи и Альбицци. Мы напомнили вам о наших растленных нравах и о наших старинных непрекращающихся раздорах не для того, чтобы запугать вас, но чтобы вы вспомнили и о причинах всего этого и осознали, что если мы о них вспомнили, то и вы тоже можете это сделать, и что пример былых бедствий не должен вызвать у вас сомнений в том, что вы способны покончить с нынешними. Тогда мощь древних родов была так велика и милости, которыми их осыпали монархи, так щедры, что для обуздания их недостаточно было обычных гражданских установлений. Но теперь, когда императоры утратили свое влияние, папы не вызывают страха, а вся Италия, в частности же наш город, достигла такой степени равенства, что способна сама собой управлять, – это не так уж трудно. Республика же наша, несмотря на былые примеры противного, более других может не только сохранить свое единство, но видоизменить к лучшему нравы свои и установления, только бы вы, милостивые синьоры, соблаговолили этого пожелать. Вот к чему мы вас и призываем, одушевленные единственно любовью к отечеству, а не соображениями своего личного благополучия. И хотя порча зашла далеко, исцелите немедля ослабляющий нас недуг, обуздайте пожирающую нас ярость, обезвредьте убивающий нас яд, а прежние наши раздоры приписывайте не человеческой природе, а условиям тех времен. Ныне же, когда времена переменились, вы можете установить лучшее правление и надеяться на лучшую судьбу для отечества. Рассудительность может совладать со злой волей рока, обуздав честолюбцев, отменив установления, питающие враждебность клик, и приняв другие, способствующие свободной и достойной гражданской жизни. Сумейте сделать это теперь, когда успеха можно достичь благодетельными мерами законодательства, и не дожидайтесь времени, когда вы будете вынуждены прибегнуть к силе оружия».
Под влиянием этих доводов, которые они и сами хорошо осознавали, а также опираясь на серьезность и поддержку тех, кто к ним явился, синьоры назначили комиссию из пятидесяти шести граждан, которая должна была обсудить меры для укрепления государства. Совершенно верно, что сообщество большого числа людей гораздо более способно сохранить добрый порядок управления, чем уметь найти новый. Означенная комиссия заботилась скорее об уничтожении существующих партий, чем поводов для возникновения их в будущем, но не преуспела ни в том, ни в другом. С причинами, вызывающими разделение на партии, она не покончила, а из существующих партий одну чрезмерно усилила, что влекло за собой великую опасность для республики. Она отстранила на три года от всех общественных должностей, за исключением тех, что ведали внутренними делами гвельфской партии, трех членов семейства Альбицци и трех Риччи, в том числе Пьеро Альбицци и Угуччоне Риччи; запретила всем гражданам входить во Дворец Синьории, разрешив свободный доступ туда лишь в присутственное время; постановила, что всякое лицо, каковому нанесли обиду или покусились на его имущество, может подать в Совет жалобу на виновника, которого объявят грандом и который должен будет отвечать согласно изданным против нобилей законам. Эти мероприятия нанесли удар клике Риччи, но усилили дерзновенность Альбицци, ибо хотя Пьеро уже не допускался во Дворец Синьории, дворец партии гвельфов, где он по-прежнему пользовался большим влиянием, был ему открыт. И если прежде он и его сторонники усердствовали в предупреждениях, то теперь, после нанесенного им удара, они стали действовать еще более дерзко, и к этой злонамеренности их вскоре побудили еще новые причины.
Святой престол занимал тогда папа Григорий XI{479}, который, пребывая в Авиньоне, управлял итальянскими землями церкви, подобно своим предшественникам, через легатов, чья жадность и гордыня угнетали многие города. Один из них, находившийся в то время в Болонье{480}, решил, воспользовавшись поразившим Флоренцию в этом году{481} недородом, завладеть Тосканой. Он не только отказал Флоренции в помощи съестными припасами, но, чтобы она не могла надеяться на будущий урожай, с наступлением весны двинул на нее большое войско, рассчитывая быстро сломить сопротивление безоружного и изголодавшегося города. Может быть, это ему и удалось бы, не окажись его войско неверным и продажным, ибо флорентийцы, которым ничего другого делать не оставалось, уплатили его солдатам{482} сто тридцать тысяч флоринов за то, чтобы они отказались от похода против Флоренции. Войну начинаешь часто по своей воле, но когда и чем она кончится, зависит уже не от тебя. Эта война, затеянная из-за жадности легата, продолжалась из-за великого гнева флорентийцев, которые, заключив союз с мессером Бернабо{483} и всеми враждебными церкви городами, поручили ведение военных действий комиссии из восьми граждан с правом действовать бесконтрольно и тратить деньги безотчетно. Хотя Угуччоне уже не было в живых, эта война против папы подняла дух всех сторонников партии Риччи, которые всегда в пику дому Альбицци стояли за Бернабо и были против церкви. Сейчас они тем более воспряли духом, что члены комиссии Восьми являлись противниками гвельфов. Вот потому-то Пьеро Альбицци, мессер Лапо да Кастильонкио, Карло Строцци и другие еще теснее объединились против своих недругов. Комиссия Восьми не только вела войну, но и занималась предупреждениями в городе. И длилась война три года, закончившись только со смертью папы. Но руководили ею так мужественно и так искусно, и флорентийцы были так довольны деятельностью Восьми, что их магистратура возобновлялась каждый год и их даже прозвали «святыми»{484}, хотя они ни во что не ставили отлучения, отбирали у церкви ее имущество и принуждали духовенство совершать службы и требы. Ибо граждане в то время более заботились о спасении отечества, чем своей души, и показали папству, что если прежде они защищали его как друзья, то могли и наносить ему удары как враги. И действительно, они подняли против него Романью, Марку и Перуджу.
Однако, несмотря на энергичное ведение войны против папы, с капитанами гвельфской партии и всей их партией никакого сладу не было, ибо зависть гвельфов к комиссии Восьми подхлестывала их дерзновенность, и они оскорбляли не только многих уважаемых граждан, но нападали и на некоторых из Восьми. Наглость этих капитанов дошла до того, что их стали бояться больше, чем самой Синьории, и относиться к ним с большим почтением. Их дворец уважали больше, чем Дворец Синьории, и каждый посол, прибывавший во Флоренцию, обязательно являлся к капитанам. С кончиной папы Григория и завершением внешней войны город оказался в величайшей смуте, ибо, с одной стороны, дерзновенность гвельфов была невыносимой, а с другой – не виделось никакой возможности ее обуздать. Всем становилось ясно, что придется прибегнуть к оружию, которое решит, какая из партий одолеет. За гвельфов стоял весь старый нобилитет и самые крупные из пополанов, а среди них самое видное положение занимали, как уже было сказано, мессер Лапо, Пьеро и Карло{485}. Против них были все мелкие пополаны, и вождями своими они считали членов военной комиссии Восьми, мессера Джорджо Скали, Томмазо Строцци, к ним присоединились Риччи, Альберта и Медичи. Вся остальная масса городских низов, как это всегда бывает, сочувствовала партии недовольных.
Вожди гвельфской клики сознавали, насколько грозны силы их противников и как велика опасность для них самих, если в Синьории большинство получат их враги и она пожелает принизить гвельфов. Они решили, что разумно будет заранее принять меры. Собрались и обсудили положение государства и свое собственное. При этом стало очевидно, что количество предупрежденных настолько возросло и ненависть к гвельфам настолько усилилась, что весь город превратился в их врагов. И тут они пришли к общему мнению, что единственное, что им осталось, – это лишить родины всех, кого они уже лишили гражданских прав, силою занять Дворец Синьории и все государство подчинить своей партии, следуя примеру древних гвельфов{486}, которые могли мирно существовать в государстве, лишь изгнав из него всех своих противников. В этом все собравшиеся были согласны, различны были только мнения насчет времени, подходящего для переворота.
Дело было в апреле 1378 года. Мессер Лапо считал, что медлить нельзя, что подходящему времени ничто так не вредит, как само течение времени, особенно при том положении, в котором они сейчас находятся, что при следующем составе Синьории гонфалоньером, весьма вероятно, назначен будет Сальвестро Медичи, а ведь он враг гвельфов. С другой стороны, Пьеро Альбицци полагал, что следует обождать, ибо нужны достаточные силы, а их собрать невозможно, не раскрыв своих замыслов, если же эти замыслы обнаружатся, им всем гибель. Он поэтому считал, что надо ждать дня Сан Джованни: это во Флоренции самый большой праздник{487}, в город стечется такое количество народа, что легко будет спрятать кого угодно. Что же касается опасений насчет Сальвестро, то его следует объявить предупрежденным{488}, а если это решение не пройдет, объявить таковым кого-либо из Коллегии{489} от его картьеры. Так как сумки{490} сейчас пустые, могут устроить жеребьевку и жребий может пасть на него или на одного из его родичей, что лишит его возможности стать гонфалоньером. На этом и решили остановиться, хотя мессер Лапо весьма неохотно дал свое согласие, считая проволочку крайне вредной, ибо никогда не бывает так, чтобы все решительно способствовало задуманному делу, и кто дожидается полного удобства, тот либо совсем не действует, либо действует большей частью неудачно. Они поэтому объявили предупрежденным одного из коллегии, но назначению Сальвестро помешать не смогли, ибо комиссия Восьми разобралась, в чем тут дело, и воспрепятствовала устройству жеребьевки.
Итак, гонфалоньером назначен был Сальвестро, сын мессера Аламанно Медичи. Происходя из пополанского семейства, но одного из самых влиятельных, он не мог выносить, чтобы народ угнетали несколько знатных нобилей, и решил положить их засилью конец. Видя, что народ его любит, а многие могущественнейшие пополанские семьи поддерживают, он сообщил о намерениях своих Бенедетто Альберти, Томмазо Строцци и мессеру Джорджо Скали, которые обещали ему полную поддержку. Втайне они выработали проект закона, по которому снова входили в силу Установления справедливости, направленные против нобилей, власть капитанов гвельфской партии уменьшалась, а предупрежденные получали возможность добиваться восстановления в правах на должности. Необходимо было, чтобы закон этот обсудили и приняли почти одновременно, а обсуждать его должны были сперва в Коллегии, а потом в советах{491}. Сальвестро же являлся в то время пропосто{492}, а эта должность делает состоящего в ней человека почти государем в городе, и он собрал в одно утро и Коллегию, и советы. Сначала он предложил новый закон одной лишь Коллегии, но, как всякое новшество, он кое-кому не понравился и был отвергнут. Видя, что этот путь ему закрыт, Сальвестро сделал вид, что уходит по каким-то своим надобностям, и незаметно для всех членов Коллегии отправился в Совет, стал на возвышение, так, чтобы все его видели и слышали, и сказал, что он считал себя назначенным в гонфалоньеры не для того, чтобы судить дела частных лиц – на это имеются обычные суды, – но чтобы блюсти безопасность государства, подавлять наглость знати и умерять строгость законов, слишком жесткое применение которых может погубить республику; что он и то, и другое весьма тщательно обдумывал и, насколько это было в его силах, старался осуществить, но злонамеренные люди так яростно препятствовали его справедливым планам, что у него теперь отнята всякая возможность сотворить благое дело, а у них, членов Совета, не только возможность обсуждать эти планы, но даже возможность выслушать его доклад. И вот теперь, видя, что никакой пользы государству он принести не может, он не знает, зачем ему сохранять должность, коей он либо вообще не заслуживает, либо признан недостойным, и потому надо ему уйти в частную жизнь, дабы народ мог избрать на его место человека более достойного или более удачливого, чем он. Сказав все это, он вышел из зала Совета и направился в свой дом.
Члены Совета, бывшие с ним в сговоре, а также и другие, стремившиеся к перевороту, подняли волнение и шум, на который сбежались члены Синьории и Коллегии. Видя, что их гонфалоньер уходит, они, чтобы задержать его, пустили в ход и уговоры и силу своей власти и заставили его вернуться в Совет, где все было в полнейшем смятении. На многих весьма достойных граждан обрушились оскорбления и угрозы. Между прочим, какой-то ремесленник обхватил обеими руками Карло Строцци, собираясь его умертвить, и присутствующие не без труда освободили его. Но самый большой переполох вызвал Бенедетто Альберти, который из окна дворца громогласно призывал народ к оружию, так что площадь в один миг наполнилась вооруженными людьми, и под конец от членов Коллегии угрозами и страхом добились того, на что они не соглашались, пока действовали уговорами. Капитаны гвельфской партии между тем собрали в своем дворце значительное количество граждан, чтобы обсудить, как им сорвать решение Синьории. Но, когда они услышали, что поднялось народное волнение{493}, и узнали о постановлении советов, все разошлись по домам.
Когда затеваешь в городе смуту, нельзя рассчитывать на то, что ее сразу утихомиришь или легко направишь в нужное тебе русло. Сальвестро намеревался изданием своего закона установить в государстве мир, но произошло совсем другое. Ибо распаленные страсти так перебудоражили всех, что лавки оставались закрытыми, граждане запирали и укрепляли двери своих домов, многие прятали лучшее из своего движимого имущества в монастырях и церквах, и, казалось, все ожидали какой-то неминуемой беды. Состоялись собрания цехов, и каждый избрал своего синдика. Затем приоры собрали коллег вместе с этими синдиками и целый день обсуждали, как успокоить город, чтобы при этом все были удовлетворены, но из-за различия во мнениях договориться так и не смогли. На следующий день{494} цеховые отряды развернули свои знамена, и Синьория, опасаясь, как бы из этого не вышло беды, собралась, чтобы принять свои меры. Не успела она начать заседания, как снова поднялось народное волнение, и внезапно большое количество народа под знаменами цехов заполнило площадь. Тогда, чтобы успокоить цехи и народ надеждой на удовлетворение их требований, Совет постановил вручить всю полноту верховной власти комиссии, которая во Флоренции именовалась балия{495}, состоявшей из Синьории, Коллегий, комиссии Восьми, капитанов гвельфской партии и синдиков цехов, чтобы они совместно установили правление, способное ублаготворить весь город. Пока выносили это решение, некоторые отряды младших цехов под влиянием тех, кто хотел отомстить гвельфам за недавние обиды, отделились от прочих отрядов и пошли к дому мессера Лапо да Кастильонкио, разгромили его и подожгли. Он же сам, узнав, что Синьория обрушилась на привилегии гвельфов, и увидев, что весь народ вооружился, понял, что ему остается только спрятаться или бежать. Он сперва укрылся в церкви Санта Кроче, а затем, переодевшись монахом, бежал в Казентино, где, как многие слышали, немало упрекал себя за то, что согласился с Пьеро Альбицци, а Пьеро – за его совет дожидаться для захвата власти дня Сан Джованни. Как только началась смута, Пьеро и Карло Строцци спрятались, полагая, что, когда все успокоится, они смогут остаться во Флоренции, где у них вполне достаточно родичей и друзей. Если начать беспорядки в городе не так-то легко, то усиливаются они очень быстро. Едва только подожжен был дом мессера Лапо, как принялись громить и жечь многие другие либо из общей ненависти к их владельцам, либо для сведения личных счетов. Желая подобрать себе подходящую компанию, чернь ворвалась в тюрьмы и выпустила из них всех, кто еще больше своих освободителей охоч был до чужого добра, и тогда предали разграблению монастырь дельи Аньоли и монастырь Санта Спирито, где многие граждане спрятали свое имущество. Разбойники эти добрались бы и до государственного казначейства, если бы тому не воспрепятствовал один из членов Синьории, пользовавшийся особым уважением, который верхом на коне и во главе сильного вооруженного отряда сдерживал, как мог, неистовство толпы.
Народная ярость все же под конец затихла, чему способствовало и использование своей власти Синьорией и наступление ночи. На следующий день балия объявила прощение всем объявленным предупрежденными с тем, однако, что еще три года они не смогут занимать никаких должностей. Она также отменила все законы, изданные гвельфами к ущемлению прав граждан, и объявила мессера Лапо да Кастильонкио и его сторонников мятежниками, а с ними вместе и многих других, кои отмечены были всеобщей ненавистью. После принятия этих решений объявили имена новых членов Синьории и их гонфалоньера Луиджи Гвиччардини, и так как они все, по общему мнению, были люди весьма мирного нрава и сторонники мира в республике, можно было надеяться, что беспорядки вскоре совсем прекратятся.
Лавки, однако же, не открывались, граждане не разоружались, и по всему городу расхаживали сильные патрули. По этой причине новые синьоры решили вступить в должность не на площади перед дворцом, с обычной в таком случае пышностью, но в самом дворце и безо всякого церемониала. Данная Синьория считала самым первым и неотложным делом своего правления умиротворить город и потому постановила провести полное разоружение народа, открыть лавки и выдворить из Флоренции множество жителей контадо{496}, призванных горожанами себе на подмогу. Во многих местах города установили посты вооруженной охраны порядка, так что в городе воцарилось бы спокойствие, если бы смогли успокоиться объявленные предупрежденными. Но они отнюдь не намеревались еще три года ждать полного восстановления в правах, так что цехи собрались заново и обратились к Синьории с просьбой постановить ради блага и мира в государстве, что ни один гражданин, когда-либо бывший членом Синьории и Коллегии, капитаном гвельфской партии или консулом цеха, не может быть предупрежден как гибеллин, а также, чтобы из сумок были изъяты и сожжены все старые списки гвельфской партии и заменены новыми. Просьбы эти были тотчас же приняты не только Синьорией, но и всеми другими советами, и казалось, что теперь все новые смуты прекратятся.
Но так как людям недостаточно бывает возвращения того, что было у них отнято, а нужно забрать себе чужое и отомстить, все, кто делал ставку на беспорядки, принялись убеждать ремесленников, что им никогда не ведать безопасности, если многие из их врагов не будут изгнаны и уничтожены. Предвидя все это, Синьория вызвала к себе из цехов должностных лиц и синдиков, а гонфалоньер Луиджи Гвиччардини обратился к ним с нижеследующей речью:
«Если бы присутствующие здесь синьоры и я вместе с ними не знали уже давно, что городу нашему предначертано судьбою каждый раз по окончании внешней войны быть ввергнутым во внутреннюю, мы были бы гораздо больше удивлены и гораздо сильнее огорчены недавними беспорядками. Но поскольку беды привычные нас значительно меньше огорчают, мы эти последние смуты перенесли терпеливо, тем более что возникли они не по нашей вине, и мы питаем надежду, что им, как это бывало и ранее, придет конец, ради коего мы удовлетворили столько немаловажных пожеланий. Однако нам хорошо известно, что вы не находите себе успокоения и даже хотели бы, чтобы согражданам вашим наносились новые обиды и чтобы они подвергались новым изгнаниям. Чем у вас больше неблаговидных требований, тем сильнее наше неодобрение. И поистине, если бы мы думали, что за время нашей магистратуры благодаря ли несогласию нашему с вашими намерениями, или благодаря попустительству вам город наш может прийти к гибели, мы постарались бы избавиться от оказанной нам чести, либо обратившись в бегство, либо добровольно уйдя в изгнание. Но, поддавшись надежде на то, что мы имеем дело с людьми, которым не чужда человечность и хоть какая-то любовь к отечеству, и веря, что наши человечные стремления пересилят во всяком случае ваше неистовство, мы согласились принять магистратуру.
Однако теперь мы на опыте убеждаемся, что чем больше в нас доброжелательства и уступчивости, тем вы становитесь требовательнее, а требования ваши – несправедливее. И если сейчас мы так с вами говорим, то не для того, чтобы нанести вам оскорбление, а чтобы вы опомнились: пусть другие улещивают вас приятными речами, мы будем говорить нужное и полезное. Ответьте же теперь по чести: чего еще можете вы с достойным основанием требовать? Вы пожелали лишить власти капитанов гвельфской партии – они ее лишены; вы пожелали, чтобы сожжено было содержимое их сумок и проведены новые реформы, – мы на это согласились; вы пожелали, чтобы предупрежденные были восстановлены в правах, – мы на это пошли. По вашей просьбе прощены были поджигатели домов и расхитители церквей, и ради вашего удовлетворения столько заслуженных и могущественных граждан удалились в изгнание. Ради вас гранды обузданы новыми законами. Когда же прекратятся ваши требования или, вернее, когда перестанете вы злоупотреблять нашей уступчивостью? Разве не видите вы, что мы терпеливее переносим наше поражение, чем вы свою победу? Куда приведут эти непрестанные раздоры наш город? Или вы не помните, как из-за его внутренних распрей он был побежден каким-то Каструччо, ничтожным жителем Лукки, и как наложил на него ярмо наемный кондотьер герцог Афинский? Когда же в нем воцарилось единение, ни архиепископ Миланский, ни сам папа не могли его одолеть и после целого ряда лет войны не добились ничего, кроме позора. Зачем же вам нужно, чтобы в мирное время раздоры ваши лишили его свободы, которой могущественные враги не могли у него отнять в годы войны? Чего можете вы ожидать от своих распрей, кроме порабощения, а от загубленного добра, которое вы у нас отняли и продолжаете отнимать, – кроме нищеты? Ибо добро это, благодаря нашей деятельности, кормит весь город. А как мы его прокормим, если имущество будет у нас отнято? Ведь те, кто им завладел, не сумеют сохранить нечестно приобретенных богатств, а из этого воспоследуют обнищание и голод для всего города. Я и присутствующие здесь синьоры повелеваем вам и, насколько позволяет достоинство, просим вас покончить со своими домогательствами и со спокойствием придерживаться выработанных только что установлений. Если же вы хотите еще каких-либо новых законов, то поднимайте вопрос о них должным образом, мирно, а не в смуте и с оружием в руках. Ибо законные ваши пожелания всегда будут удовлетворены, и вы не дадите, к стыду своему и горю, возможности злонамеренным людям за спиной вашей нанести удар отечеству».
Справедливые эти слова глубоко затронули сердца граждан. Они единодушно благодарили гонфалоньера за то, что в отношении их он повел себя как достойный магистрат, а в отношении всего города как достойный гражданин, и выразили готовность повиноваться каждому его приказу. Чтобы дать им возможность немедля проявить эту готовность, Синьория назначила по два члена каждой важной магистратуры, чтобы они обсудили совместно с синдиками цехов, не нужны ли какие-нибудь добавочные реформы ко всеобщему умиротворению, и доложили об этом Синьории.
Пока все это совершалось, возникла новая смута, оказавшаяся для республики еще более пагубной. Пожары и грабежи последних дней производились большей частью людьми из самых низов города. Те из них, что проявляли особое неистовство, боялись теперь, когда главные беспорядки закончились, что их покарают за преступления и что, как это всегда бывает, их бросят на произвол судьбы сами же подстрекатели. К этому надо добавить еще и ненависть к богатым горожанам и главарям цехов всего мелкого люда, считавшего, что труд его оплачивается недостаточно, не по справедливости. Когда во времена Карла I город разделили на цехи, каждый цех получил свой порядок управления и своего главу, и установлено было, что всех членов каждого цеха в гражданских делах должны судить их главы. Как мы уже говорили, цехов было сначала двенадцать, но с течением времени число их увеличилось и достигло двадцати одного, и стали они так могущественны, что через несколько лет все управление республикой оказалось в их руках. А так как среди цехов были и более, и менее важные, они разделились на старшие и младшие, причем семь цехов считались старшими, а четырнадцать – младшими{497}. Вследствие такого разделения, а также других упоминавшихся выше причин усилилось самовластие капитанов гвельфской партии. Магистратура эта всегда находилась в руках старых гвельфских фамилий, и капитаны из этих фамилий покровительствовали гражданам, состоящим в старших цехах, и угнетали членов младших цехов и их защитников: отсюда и проистекали все беспорядки, о которых мы повествовали. Когда установилось разделение на цехи, оказалось, что многие ремесла, которыми занимается мелкий люд и низы, не получили своего цеха: их подчинили тем цехам, к которым они были ближе по своим занятиям. И когда они были недовольны своим непосильным трудом или считали себя обиженными хозяевами, жаловаться им приходилось главе того цеха, которому они были подчинены, а он, как они считали, никогда не выносил правильного решения. Среди цехов больше всего подчиненных людей{498} включал и включает в себя цех шерстяников{499}. Он же и является самым могущественным, занимает среди цехов первое место, кормил и доныне кормит своим ремеслом большую часть мелкого люда и черни.
И вот эти люди из низов как из подчиненных цеху шерстяников, так и из подсобников других цехов, и ранее полные недовольства по уже сказанным причинам, теперь испытывали к тому же страх перед последствиями, которые могли для них иметь учиненные ими поджоги и грабежи. Несколько раз в ночь собирались они для обсуждения происшедших событий и все время толковали друг другу о грозящей им всем опасности. Наконец, один из тех, кто был посмелее и поопытнее других, решил вдохнуть в них мужество и заговорил так:
«Если бы нам надо было решать вопрос, следует ли браться за оружие, чтобы жечь и громить дома граждан и расхищать церковное имущество, я был бы первым из тех, кто полагал бы, что вопрос этот нельзя решать необдуманно и что, пожалуй, бедность в мире и покое лучше, чем связанное с такими опасностями обогащение. Но раз оружие все равно уже у нас в руках и бед уже наделано немало, надо нам думать о том, как это оружие сохранить и как избежать ответственности за содеянное. Я думаю, что если никто нас научить не может, то научит сама нужда. Как видите, весь город пылает к нам гневом и злобой, граждане объединяются, а Синьория всегда на стороне магистратов. Будьте уверены в том, что нам готовят какую-то западню и над головой нашей собираются грозные тучи. Следовательно, надо нам добиваться двух вещей и совещания наши должны ставить себе две цели. Во-первых – избежать кары за все, что мы натворили в течение последних дней, во-вторых – зажить более свободно и счастливо, чем мы жили раньше. И вот я считаю, что для того, чтобы добиться прощения за прежние наши вины, нам надо натворить еще худших дел, умножить их, повсюду устраивать поджоги и погромы и постараться вовлечь во все это как можно больше народу. Ибо когда виновных слишком много, они остаются безнаказанными: мелкие преступления караются, крупные и важные вознаграждаются. Когда все страдают, мало кто стремится к отмщению, ибо общая всем беда переносится легче, чем частная обида. Так что именно в усилении бедствий и смуты должны мы обрести прощение, именно они откроют нам путь к достижению того, что нужно нам для свободной жизни. И я думаю, что ожидает нас верная победа, ибо те, кто могли бы воспрепятствовать нам, богаты и разъединены. Их разъединение обеспечит нам победу, а их богатства, когда они станут нашими, помогут нам эту победу упрочить. Не допускайте, чтобы вас смущали древностью их родов, каковой они станут кичиться. Все люди имеют одинаковое происхождение, и все роды одинаково старинны, и природа всех создала равными. Если и мы, и они разденемся догола, то ничем не будем отличаться друг от друга, если вы оденетесь в их одежды, а они в ваши, то мы будем казаться благородными, а они простолюдинами, ибо вся разница – в богатстве и бедности. Я весьма скорблю, когда вижу, что многие из нас испытывают угрызения совести от содеянного и хотят воздержаться от дальнейших действий. И если это действительно так, то вы не те, за кого я вас принимал. Не следует пугаться ни раскаяния, ни стыда, ибо победителей, какими бы способами они ни победили, никогда не судят. А о совести нам тоже нечего беспокоиться: там, где, как у нас, существует страх голода и тюрьмы, нет и не должно быть места страху перед адскими муками. Если вы поразмыслите над поведением людей, то убедитесь, что все, обладающие большими богатствами или большой властью, достигают этого лишь силой или хитростью, но затем все захваченное обманом или насилием начинают благородно именовать даром судьбы, дабы скрыть его гнусное происхождение. Те же, кто от избытка благоразумия или глупости не решаются прибегнуть к таким способам, с каждым днем все глубже и глубже увязают в рабстве и нищете. Ибо верные рабы так навсегда рабами и остаются, а добросердечные непременно бедны. От рабства освобождаются лишь неверные и дерзновенные, а от нищеты только воры и обманщики. Бог и природа дали всем людям возможность достигать счастья, но оно чаще выпадает на долю грабителя, чем на долю умелого труженика, и его чаще добиваются бесчестным, чем честным ремеслом. Потому-то люди и пожирают друг друга, а участь слабого с каждым днем ухудшается. Применим же силу, пока представляется благоприятный случай, ибо более выгодным для нас образом обстоятельства не сложатся: имущие граждане не объединены, Синьория колеблется, магистраты растеряны, и сейчас, пока они не сговорились, их легко раздавить.
Таким образом, мы или станем полными господами в городе, или добьемся столь существенного участия в управлении, что не только все наши прежние грехи забудутся, но мы сможем угрожать нашим врагам еще худшими бедами. Конечно, замысел этот дерзкий и опасный, но, когда к действию понуждает необходимость, дерзость оборачивается благоразумием, а смелые души, предпринимая нечто великое, никогда не считаются с опасностью. Ибо все дела, поначалу связанные с опасностью, вознаграждаются, и невозможно добиться безопасного существования, не подвергая себя при этом опасности. Кроме того, с уверенностью могу сказать, что когда тебе готовят тюрьму, пытки и казни, гораздо пагубнее дожидаться их, чем попытаться избежать: в первом случае эти три бедствия тебя наверняка настигнут, во втором исход может быть разным. Как часто слышал я ваши жалобы на жадность хозяев и несправедливость магистратов! Вот и настало нам время избавиться от них и так вознестись над ними, чтобы они жаловались на нас и боялись нас еще больше, чем мы их. Случай, который сейчас предоставляется нам судьбою, улетучивается, и тщетно будем мы хвататься за него, когда он исчезнет. Вы видите, как готовятся ваши противники, – предупредим же их замыслы. Кто из нас первый – мы или они – возьмется за оружие, тот и восторжествует, погубив врагов своих и достигнув величия. Многим из нас победа даст славные почести, а всем – безопасность».
Речь эта еще больше разожгла сердца, уже пылавшие жаждой злодеяния, и все собравшиеся постановили взяться за оружие, едва только вовлекут в заговор свой как можно больше сообщников, а также дали друг другу клятву взаимной поддержки в случае преследования кого-либо из них магистратами.
В то время как они намеревались захватить власть в республике, этот их замысел стал известен Синьории, которая велела схватить некоего Симоне делла Пьяцца{500}, и от него узнали и о заговоре вообще, и о том, что мятеж должен был разразиться на следующий день. Ввиду этой опасности собрались Коллегии и все те граждане, которые совместно с синдиками цехов старались объединить город. Когда все собрались, было уже совсем темно, и собравшиеся посоветовали Синьории вызвать также консулов цехов, и уже все вместе пришли к единодушному мнению, что все войска надо сосредоточить во Флоренции и что с утра гонфалоньеры вооруженных компаний народа должны быть на площади во главе своих вооруженных отрядов. Пока Симоне подвергали пытке и граждане собирались в Синьории, некий Никколо из Сан Фриано, починявший во дворце часы, заметил все происходящее{501}. Он тотчас же вернулся к себе домой и поднял во всей своей округе тревогу, так что незамедлительно около тысячи вооруженных человек сбежались на площадь Сан Спирито. Шум этот дошел и до других заговорщиков: Сан Пьеро Маджоре и Сан Лоренцо, где они сговорились собраться, быстро наполнились вооруженными людьми.
Когда наступило утро 21 июля{502}, оказалось, что на площадь защищать Синьорию вышло менее восьмидесяти человек. Из гонфалоньеров компаний не явился никто; узнав, что весь город охвачен вооруженным восстанием, они побоялись оставить свои дома. Из народных низов первыми показались на площади те, что собирались в Сан Пьеро Маджоре, и при их появлении вооруженная охрана даже с места не двинулась. За ними вскоре последовала вся прочая вооруженная толпа, которая, видя, что никто ей препятствовать не собирается, принялась яростными криками требовать освобождения заключенных. Когда угрозы не подействовали, они стали применять силу и подожгли дом Луиджи Гвиччардини; и тут Синьория, чтобы не было хуже, выдала им заключенных. Добившись этого, они отобрали у экзекутора знамя справедливости и под этим знаменем стали поджигать дома многих граждан, но преимущественно обрушиваясь на тех, кто был ненавистен за свою служебную деятельность или просто кому-либо по личным причинам. Ибо многие граждане, усмотрев тут возможность свести личные счеты, направляли толпу к домам своих недругов. Ведь достаточно было, чтобы один голос в толпе крикнул: «К дому такого-то!» – и тотчас же знаменосец туда и поворачивал. Сожгли также все документы цеха шерстяников. Натворив немало злодеяний, они решили сделать также что-либо похвальное и произвели в рыцари Сальвестро Медичи и еще многих других в количестве шестидесяти четырех человек, среди которых оказались, между прочим, Бенедетто и Антонио Альберти, Томмазо Строцци и другие их сторонники, несмотря на то что многие новые рыцари принимали это звание по принуждению. Самое удивительное во всех этих делах было то, что в один и тот же день и почти одновременно толпа провозглашала рыцарями тех, чьи дома только что предала огню (так близко соседствуют удача и беда): случилось это, кстати, и с Луиджи Гвиччардини, гонфалоньером справедливости{503}.
Среди всей этой сумятицы члены Синьории, оставленные и своей вооруженной охраной, и главами цехов, и гонфалоньерами вооруженных компаний, не знали уже, что им предпринять, ибо никто, несмотря на приказы, не явился им на помощь. Из шестнадцати компаний на площадь вышли только две – под знаменем Золотого льва и Белки под водительством Джовенко делла Стуфа и Джованни Камби. Но они, постояв немного на площади и видя, что никто к ним не присоединяется, удалились. Что же касается граждан, то некоторые, видя неистовство разъяренной толпы и брошенный на произвол судьбы Дворец Синьории, оставались у себя дома, а другие пошли даже за вооруженной массой людей, чтобы, находясь в ней, иметь возможность защитить и свои дома, и дома своих друзей. Так могущество низов все усиливалось, а Синьории – все слабело. Это восстание продолжалось весь день. С наступлением вечера восставшие остановились у дворца мессера Стефано за церковью Сан Барнабо. Их было уже более шести тысяч, и еще до рассвета они угрозами принудили цехи прислать им цеховые знамена. Утром же они под знаменем справедливости и знаменами цехов подошли ко дворцу подеста. Последний отказался впустить их во дворец, оказал им сопротивление, но был побежден{504}.
Убедившись, что силой тут ничего не поделаешь, члены Синьории решили вступить с ними в переговоры. Они вызвали четырех своих коллег и послали их во дворец подеста узнать, чего они требуют. Там их посланцы узнали, что главари народных низов, синдики цехов и несколько граждан уже решили, чего они хотят требовать от Синьории. Вместе с четырьмя представителями низов делегаты Синьории вернулись к тем, кто их послал, со следующими требованиями. У цеха шерстяников не должно быть больше чужеземного чиновника{505}; надо учредить три новых цеха: один – для кардовщиков и красильщиков, второй – для цирюльников, пошивщиков стеганых курток и прочих портных и им подобных ремесленников; третий – для тощего народа{506}. Два представителя этих новых цехов и три представителя четырнадцати младших цехов должны быть членами Синьории, которая выделит дома, где члены новых цехов смогут собираться; никто из них не может быть принужден ранее чем через два года к уплате долгов на сумму, не превышающую пятьдесят дукатов; Монте{507} прекращает взимание процентов по государственному долгу, возвращению подлежит только полученная сумма; осужденные и изгнанные получают прощение, а предупрежденные восстанавливаются во всех правах. Кроме этих требований, выставлялись еще и другие насчет особых преимуществ для главных, особо выдающихся участников событий и, наоборот, требование об изгнании и предупреждении многих граждан из числа их врагов.
Хотя требования эти были жестокие и позорные для республики, Синьория, Коллегия и Народный совет, опасаясь худшего, тотчас же приняли их. Но для того чтобы все эти предложения получили силу закона, они должны были быть одобрены Советом коммуны, а так как два Совета в один день собрать было невозможно, надо было ждать до следующего дня. Однако в данный момент цехи и народные низы были как будто вполне удовлетворены и обещали, что после утверждения закона волнения прекратятся.
Но на следующее утро, когда уже шло обсуждение в Совете города, нетерпеливая и переменчивая толпа под теми же знаменами опять заполнила всю площадь и подняла такой яростный крик, что и Совет, и Синьория пришли в ужас. Один из членов Синьории Гверрианте Мариньоли, движимый более страхом, чем какими-либо чувствами, сошел вниз под тем предлогом, что, мол, надо охранять нижнюю дверь, и побежал к себе домой. Но когда он уходил, ему не удалось сделать это незаметно, и толпа его узнала. Никакого вреда ему, правда, не причинили, а только принялись кричать, чтобы все члены Синьории убрались из Дворца, не то всех их детей перебьют, а дома подожгут. Тем временем обсуждение закона кончилось, и члены Синьории разошлись по своим помещениям. Члены же Совета, сойдя вниз, не стали выходить на площадь, а оставались во дворе и в лоджиях, отчаявшись уже в возможности спасти государство, ибо они презирали толпу, а тех, кто мог бы обуздать или даже сокрушить ее, они считали либо слишком злонамеренными, либо слишком трусливыми. Сами члены Синьории были в полной растерянности, они тоже разуверились в спасении отечества, один из их товарищей уже скрылся, и ни от единого гражданина не получали они не то что поддержки, а хотя бы совета – как поступить. Пока они колебались, какое принять решение, мессер Томмазо Строцци и мессер Бенедетто Альберти, движимые или своим личным честолюбием и стремлением остаться во дворце единственными хозяевами, или, может быть, думая, что поступают ко всеобщему благу, посоветовали им уступить перед лицом народной ярости и разойтись по домам в качестве уже частных граждан. Этот совет, данный людьми, которые являлись виновниками смуты, хотя он и был принят Синьорией, глубоко возмутил двух ее членов – Аламанно Аччаюоли и Никколо дель Бене. Собравшись с мужеством, они воскликнули, что если их сотоварищи хотят удалиться, тут ничего не поделаешь, но что они лично не считают возможным оставить свой пост до истечения установленного законом срока и готовы за это поплатиться жизнью. Этот протест еще больше напугал Синьорию и еще сильнее разъярил народ. Тогда гонфалоньер, предпочитая расстаться со своей должностью с позором, чем подвергать опасности свою жизнь, согласился принять покровительство мессера Томмазо Строцци, который вывел его из дворца и проводил до дому. Прочие члены Синьории таким же образом разошлись один за другим. Аламанно и Никколо, оставшись в одиночестве, решили не пытаться уже прослыть более мужественными, чем благоразумными, и тоже удалились. Так что дворец остался в руках народных низов и военной комиссии Восьми, которая еще не сложила с себя полномочий.
Когда толпа устремилась во дворец, знамя гонфалоньера справедливости находилось у некоего Микеле ди Ландо, чесальщика шерсти{508}. Этот человек, босой и в самой жалкой одежде, взбежал по лестнице во главе всей толпы и, очутившись в зале заседаний Синьории, обернулся к теснившимся за ним людям и произнес: «Ну вот, теперь этот дворец – ваш, и город тоже в ваших руках. Что же, по-вашему, теперь делать?» На это все единодушно закричали, что они хотят, чтобы он стал членом Синьории и гонфалоньером и управлял ими и всем городом, как он будет считать нужным.
Микеле согласился. Это был человек рассудительный и осторожный, более одаренный природой, чем фортуной. Он решил умиротворить город, прекратить беспорядки и для того, чтобы занять народ, а самому иметь время на принятие неотложных мер, велел разыскать некоего сера Нуто{509}, который был намечен на должность барджелло мессером Лапо ди Кастильонкио. Большая часть людей, сопровождавших Ландо, бросилась выполнять этот приказ. Желая, чтобы власть, полученная им милостью народа, с самого начала проявила себя как правосудная, он велел громогласно объявить всем и каждому, что поджоги и кража чего бы то ни было отныне запрещаются, а для всеобщего устрашения установил на площади виселицу.
Перемены в управлении он начал с того, что снял с должности всех синдиков цехов и назначил на их место новых, отстранил от власти членов Синьории и Коллегии и сжег сумки с именами будущих кандидатов на должности. Между тем толпа приволокла сера Нуто на площадь, привязала за ноги к виселице, и все окружающие стали заживо рвать его на части, так что под конец осталась от него лишь эта привязанная нога.
Военная комиссия Восьми, со своей стороны считая, что с разгоном Синьории она является верховной властью в республике, уже назначила членов новой Синьории. Понимая, чего хотят Восемь, Микеле послал им повеление немедленно покинуть дворец, ибо хотел показать всем, что сможет управлять Флоренцией и без их советов. Затем он велел синдикам цехов собраться и установил порядок избрания Синьории – четыре члена от низов, два от старших цехов и два от младших, – а также новый порядок жеребьевки. Кроме того, все управление государством он разделил на три части, поручив первую новым цехам, вторую – младшим, а третью – старшим. Мессеру Сальвестро Медичи он выделил доход с лавок на Старом мосту{510}, себе взял подестерию Эмполи и осыпал благодеяниями многих других граждан, сочувствовавших неимущему люду, не столько для того, чтобы вознаградить их за понесенный ущерб, сколько для того, чтобы иметь в них защиту от завистников.
Народные низы, однако же, сочли, что в своем упорядочении государственного устройства Микеле ди Ландо оказался слишком предупредителен к имущему слою граждан, им же не предоставил в управлении государством доли, достаточной для того, чтобы удержаться у власти и защищаться от враждебных посягательств. Побуждаемые обычной своей дерзновенностью, они снова взялись за оружие{511}, с шумом заполнили под своими знаменами площадь и потребовали, чтобы члены Синьории спустились вниз на площадку перед лестницей и там вместе с ними обсуждали те новые меры, которые они считали необходимыми для их выгоды и безопасности. При виде этой обнаглевшей толпы Микеле решил не раздражать ее, а потому, не выслушивая самих требований, осудил способ, которым они хотели заставить себя выслушать, и призвал их сложить оружие, добавив, что тогда им даровано будет все то, на что достоинство Синьории не позволяет согласиться, уступая грубой силе. Толпа, раздраженная этим отказом, отхлынула к Санта Мария Новелла{512}, где избрала себе восемь главарей с помощниками, установив порядки, при которых они пользовались бы надлежащим уважением и почетом. Вот и получилось, что Флоренция имела теперь два правительства, находившихся в двух различных местах. Эти главари порешили между собой, что впредь восемь представителей новых цехов должны постоянно пребывать во Дворце Синьории вместе с ее членами и все решения Синьории должны ими утверждаться. У Сальвестро Медичи и Микеле ди Ландо они отняли все, чем те были облечены их прежними решениями, а многим из своей среды раздали должности, а также содержание, достаточное для того, чтобы они могли с должным достоинством эти должности отправлять. Дабы эти принятые ими решения стали законом, они послали двух своих делегатов к Синьории с требованием утвердить их и с угрозой применить силу, если Синьория откажет им. Эти посланцы изложили Синьории, что им поручили сказать, весьма высокомерно и еще более самонадеянно, упрекая к тому же гонфалоньера в неблагодарности, которой он отплатил народу за звание, коим был облечен, и за оказанную ему честь, а также в неуважении и пренебрежении к народу. Когда речь свою они закончили угрозами, Микеле не мог стерпеть их наглости и, помышляя более о теперешней своей высокой должности, чем о низком происхождении, решил, что исключительная их дерзость заслуживает и кары исключительной, а потому, схватившись за свое оружие, сперва нанес им тяжелые ранения, а затем велел связать их и бросить в темницу. Едва это стало известно народным низам, как они разгорелись сильнейшим гневом и, рассчитывая с оружием в руках добиться того, чего не получили безоружные, шумно и яростно потрясая оружием, двинулись ко Дворцу Синьории. Микеле со своей стороны, опасаясь последствий нового выступления, решил предупредить его, ибо считал, что напасть первому на врага – дело более славное, чем дожидаться его в стенах дворца, и подобно своим предшественникам, опозорить себя постыдным бегством. Поэтому он собрал значительное число граждан, уже начавших сознавать свою ошибку, и верхом на коне во главе сильного вооруженного отряда двинулся на Санта Мария Новелла атаковать тех, которые, как уже было сказано, приняли такое решение и выступили на площадь Синьории почти в одно время с Микеле. Случайно вышло так, что оба противника пошли по разным дорогам, так что встречи между ними не произошло. Вернувшись назад, Микеле увидел, что площадь занята народом и дворец осажден. Завязалась схватка, в которой он победил и рассеял их: одних выгнал из города, а других принудил побросать оружие и разбежаться. Победа была одержана, восставшие разбиты исключительно благодаря доблести гонфалоньера, который мужеством, благоразумием и честностью превосходил тогда всех граждан и заслуживает числиться среди немногих облагодетельствовавших родину. Ибо если бы в сердце его жили коварство и честолюбие, республика утратила бы свободу и попала под власть тирании, худшей, чем самовластие герцога Афинского. Но по великой честности своей не имел он в душе ни единого помысла, противного общему благу. Дела он повел столь благоразумно, что завоевал доверие большей части того люда, из которого выдвинулся, тех же, кто пытался сопротивляться, сумел подавить силой оружия{513}. Такое поведение смирило чернь; лучшие из ремесленников{514} опомнились и осознали, какой позор навлекают на себя те, кто, подавив гордыню грандов, подчиняется затем низкому народу.
Когда Микеле одержал эту победу над народными низами, избрана была уже новая Синьория, но между ее членами было два столь низких и позорных по своему положению, что у всех возникло желание освободиться от такого бесчестия. В день 1 сентября, когда новая Синьория вступает в свои права, на площади перед дворцом полно было вооруженных граждан. Когда члены прежней Синьории стали выходить из дворца, вооруженные подняли шум и в один голос закричали, что они не желают, чтобы хоть один из тощего народа{515} стал членом Синьории. Новая Синьория, прислушавшись к этим крикам, постановила исключить из числа своих членов этих двух представителей черни, одного из коих звали Триа, а другого Бароччо, а вместо них назначила Джордже Скали и Франческо ди Микеле. Тогда же упразднены были цехи тощего народа и лишены полномочий их представители, за исключением Микеле ди Ландо, Лоренцо ди Пуччо и еще нескольких вполне достойных людей. Все почетные должности поделены были между старшими и младшими цехами, но при этом решили, что пять членов Синьории будут всегда из младших цехов, а четыре из старших, а гонфалоньер – по очереди – то от одних, то от других{516}.
Установленный таким образом порядок управления временно успокоил город. Все же, хотя власть в республике была отнята у народных низов, члены младших цехов оказались сильнее благородных пополанов, которые вынуждены были уступить, чтобы удовлетворить средний слой и отобрать у тощего народа цеховые преимущества. Все это получило также одобрение всех, кто желал, чтобы не подняли головы те, кто от имени партии гвельфов причинили множеству граждан столько насилий и обид. А так как к сторонникам установленного порядка принадлежали мессер Джорджо Скали, мессер Бенедетто Альберти, мессер Сальвестро Медичи и мессер Томмазо Строцци, то они и оказались первыми лицами в государстве. Создавшееся, таким образом, положение лишь углубило раздор между благородными пополанами и мелкими ремесленниками, начавшийся из-за честолюбивых устремлений семейств Риччи и Альбицци. Так как раздор этот приводил в дальнейшем к весьма важным последствиям и нам придется о нем часто упоминать, назовем одну из этих двух партий пополанской, а другую плебейской. Такое положение продолжалось три года, и за это время много было изгнаний и казней, ибо люди, стоявшие у власти, окружены были недовольными в городе и за его пределами и жили в постоянном страхе. Недовольные горожане либо постоянно пытались изменить порядки, либо подозревались в таких попытках, а недовольные изгнанники, которых ничто не сдерживало, повсюду сеяли смуту при поддержке то какого-нибудь государя, то какой-нибудь республики.
В то время в Болонье находился Джаноццо да Салерно, военачальник Карла Дураццо, потомка королей неаполитанских, который, задумав отнять корону у королевы Джованны, держал этого своего капитана в Болонье, чтобы использовать там поддержку, которую оказывал ему враждовавший с королевой папа Урбан{517}. В Болонье находилось также значительное число флорентийских изгнанников, поддерживавших тесную связь друг с другом и с Карлом, вследствие чего флорентийские правители жили в постоянной тревоге и охотно прислушивались к наветам на всех подозреваемых. Пребывая в таком беспокойстве, они вдруг узнали, что Джаноццо да Салерно с большим количеством изгнанников задумал подойти к стенам Флоренции и что многие горожане, находящиеся с ним в сговоре, возьмутся тогда за оружие и откроют ему ворота. По этому доносу оказались обвиненными многие граждане, и прежде всего были названы имена Пьеро Альбицци и Карло Строцци, а затем Чиприано Манджони, мессера Якопо Саккетти, мессера Донато Барбадоро, Филиппо Строцци и Джованни Ансельми; все они и были задержаны, за исключением Карло Строцци, которому удалось бежать. Для того чтобы никто не решился выступить в их поддержку, мессеру Томмазо Строцци и мессеру Бенедетто Альберти поручили с большим количеством вооруженных людей охранять город. По делу арестованных граждан учинили следствие, но ни в обвинительном акте, ни в показаниях свидетелей не оказалось достаточно материала для осуждения, и капитан не счел возможным объявить их виновными. Тогда враги арестованных подняли против них народ и возбудили в нем такую ярость, что пришлось приговорить их к смерти. И Пьеро Альбицци не помогли ни знатность его рода, ни былое уважение, которым он был окружен, когда в течение долгого времени пользовался большим почетом и вызывал больше страха, чем какой-либо другой гражданин. Дошло до того, что однажды, когда он пировал со множеством гостей, кто-то – друг ли, желавший призвать его к умеренности и осторожности в достигнутом величии, или враг, задумавший угрозу, – прислал ему серебряное блюдо со сладостями, среди которых спрятан был гвоздь. Когда его обнаружили, все участники пиршества поняли, что их хозяину советуют закрепить колесо его фортуны, ибо, достигнув предельной высоты и все еще продолжая крутиться, оно неизбежно устремится вместе с ним в бездну. Это предсказание осуществилось: сперва произошло его падение, а затем и смерть.
Но его казнь лишь увеличила во Флоренции общее смятение, ибо все боялись за себя – и победители, и побежденные. Однако страх, овладевший правящими, был наиболее зловреден, ибо какой бы пустяк ни случился, он тотчас же давал повод для новых преследований партии гвельфов, для приговоров, предупреждений и изгнаний из города. А к этому добавлялись все новые и новые законы и постановления, каждодневно издававшиеся для укрепления власти правительства. Все эти меры приводили к еще большему озлоблению людей, подозрительных для правящей клики, и поэтому с согласия Синьории назначена была комиссия из сорока семи граждан, которой поручалось очистить государство от всех подозрительных лиц. Эта комиссия объявила предупреждение тридцати девяти гражданам, многих пополанов объявила грандами, а многих грандов – пополанами. Для внешней же защиты государства она наняла мессера Джона Хоквуда{518}, по национальности англичанина, прославленного военачальника, который долгое время воевал в Италии в качестве наемника папы и других государей. За внешнюю безопасность заставляли тревожиться слухи о том, что Карл, герцог Дураццо, набирает для похода на Неаполь многочисленные военные отряды, среди которых было немало флорентийских изгнанников. Кроме обычных средств для предотвращения этой внешней опасности, пустили в ход и деньги, ибо, когда Карл появился в Ареццо, флорентийцы выплатили ему сорок тысяч дукатов за обещание их не беспокоить. Он принялся осуществлять свой замысел, успешно завладел королевством Неаполитанским, а королеву Джованну пленницей отправил в Венгрию{519}. Но победа его только усилила страх флорентийских правителей: они не могли поверить, что их деньги окажутся сильнее старинной дружбы, которую король всегда сохранял в своем сердце к гвельфам, ныне подвергающимся во Флоренции такому угнетению{520}.
Этот страх, усиливаясь, порождал новые обиды, каковые его не только не рассеивали, но еще усугубляли, так что большая часть граждан жила в беспрерывном недовольстве. Ко всему этому надо добавить еще дерзкое поведение мессера Джорджо Скали и мессера Томмазо Строцци: они пользовались большей властью, чем магистраты республики, и каждый гражданин мог опасаться, что они, опираясь на поддержку народных низов, станут чинить ему обиды. Так что тогдашнее флорентийское правительство казалось несправедливым и тираническим не только честным гражданам, но и смутьянам. Однако самоуправству мессера Джорджо Скали все же должен был наступить конец. Случилось, что один из его сторонников обвинил в заговоре против государства некоего Джованни ди Камбио, но капитан{521} признал его невиновным. Тогда судья решил, что обвинитель-клеветник должен понести кару, угрожавшую обвиняемому, если бы тот оказался осужденным. Видя, что ни просьбы его, ни влияние не могут спасти этого человека, мессер Джорджо вместе с мессером Томмазо Строцци и большим количеством вооруженных людей силой освободили его, разгромили дворец капитана, которому ради спасения пришлось от них спрятаться. Поступок мессера Джорджо преисполнил весь город таким возмущением, что враги его решили воспользоваться этим и нанести ему сокрушительный удар и вырвать город не только из его рук, но и из-под власти черни, которая целых три года дерзновенно держала его под своим игом. Способствовал этому также и капитан, который, едва беспорядки прекратились, явился в Синьорию и сказал, что он охотно принял пост, до которого возвысило его доверие синьоров, ибо надеялся послужить людям благонамеренным и готовым взяться за оружие для защиты правосудия, а не для того, чтобы чинить ему препятствия; но что, убедившись на собственном опыте, как этот город управляется и как живет, он свою должность, добровольно им принятую в надежде обрести в ней честь и выгоду, добровольно же и возвращает Синьории, дабы избежать ущерба и гибели.
Синьория, однако, подняла дух капитана, пообещав ему вознаграждение за понесенные ущерб и обиду и безопасность на будущее время. Некоторые из членов Синьории устроили совещание с участием ряда граждан, считавшихся искренними сторонниками общего блага и вызывавшими у правительства меньше всего подозрений, и на совещании этом решено было, что сейчас представляется исключительно благоприятный случай для того, чтобы избавить город от самоуправства черни и мессера Джорджо, который своими последними наглыми выступлениями заслужил почти всеобщую ненависть. Использовать же эту возможность следовало еще до того, как возмущение уляжется, ибо совещавшиеся хорошо понимали, что народное сочувствие можно и обрести и утратить вследствие любой пустячной случайности. Сочли они также, что для успешного проведения в жизнь их замысла необходимо заручиться поддержкой мессера Бенедетто Альберти, без согласия которого замысел этот представлялся им крайне опасным.
Мессер Бенедетто был человек очень богатый, благожелательный, непоколебимо преданный свободе отечества и глубоко враждебный всяческой тирании, почему и нетрудно было успокоить его совесть, склонив его к согласию на действия против мессера Джорджо. Сторонником народных низов и врагом благородных пополанов и гвельфов стал он именно из-за их дерзости и самоуправства. Но увидев, что вожаки народных низов уподобились своим противникам, он отошел от них и не имел никакого отношения к тем преследованиям, которым они подвергали своих сограждан. Таким образом, он порвал с плебейской партией черни из-за тех же причин, по которым примкнул к ней. Склонив мессера Бенедетто и глав цехов в этом деле на свою сторону и позаботившись о вооружении, Синьория арестовала мессера Джорджо, а мессеру Томмазо удалось скрыться. На следующий же день мессер Джорджо был обезглавлен, и на людей из его партии это нагнало такого страху, что никто в его защиту и пальцем не шевельнул – наоборот, все, спасая свою шкуру, старались посодействовать его гибели. Когда его вели на казнь и он увидел, что глазеть на нее собрался тот самый народ, который только вчера боготворил его, он стал сетовать на горькую свою участь и на озлобление против него сограждан, вынудившее его заискивать перед чернью, чуждой какой бы то ни было верности и благодарности. Заметив среди вооруженных граждан мессера Бенедетто Альберти, он сказал ему: «Как, Бенедетто, ты допускаешь, чтобы надо мной чинили расправу, которой я никогда бы не допустил в отношении тебя? Но вот я предвещаю тебе, что день этот будет концом моих бедствий и началом твоих». Затем он стал упрекать самого себя за то, что слишком доверял народу, который можно поднять и вести куда угодно одним словом, одним жестом, одним бездоказательным обвинением. И с этими жалобами на устах принял он смерть, окруженный вооруженными и радующимися его гибели врагами. Затем преданы были смерти некоторые из ближайших его друзей, а народ завладел их трупами и поволок их по улицам.
Смерть этого гражданина взбудоражила весь город, и в день казни мессера Джорджо многие граждане взялись за оружие – одни, чтобы поддержать Синьорию и народного капитана, другие в целях личного честолюбия или личной безопасности. Город раздирался противоречивыми страстями, у каждого были свои цели, и никто не хотел складывать оружия, не достигнув их. Древние нобили, называвшиеся грандами, не могли примириться с тем, что их лишили права занимать государственные должности, и стремились добиться восстановления этого права любыми средствами, а потому хотели, чтобы капитанам гвельфской партии были возвращены их прежние функции. Благородным пополанам и членам старших цехов не нравилось, что им приходится делить управление государством с младшими цехами и тощим народом. Со своей стороны младшие цехи склонялись гораздо больше к расширению своих прав, чем к их ограничению, а тощий народ боялся лишиться управления новыми цехами. Все эти разногласия среди флорентийцев приводили в течение одного года к частым столкновениям и смутам: то гранды брались за оружие, то члены старших цехов, то младшие цехи в союзе с тощим народом, и не раз случалось, что в одно и то же время в разных частях государства все партии брались за оружие. Вследствие этого постоянно завязывались стычки между ними или между ними и охраной дворца, ибо Синьория старалась прекращать эти беспорядки как могла – то силой оружия, то уступками. Наконец, после того как дважды собирались всенародные собрания{522} и несколько раз учреждалась балия для переустройства республики, после всевозможных бедствий, великих усилий и опасностей образовалось правительство, которое прежде всего поспешило возвратить во Флоренцию всех изгнанных из нее со времени, когда мессер Сальвестро Медичи назначен был гонфалоньером. Все, кому балия 1378 года дала всевозможные преимущества и доходы, были их теперь лишены; партии гвельфов возвратили прежние привилегии; оба новых цеха были распущены, и у них отобрали их магистратуры, а членов этих новых цехов распределили по тем цехам, к которым они раньше принадлежали; представителей младших цехов лишили права занимать должность гонфалоньера справедливости, и теперь они владели только третью правительственных должностей, в то время как до того им принадлежала половина таковых, причем отобрали у них наиболее важные должности. Таким образом, партия благородных пополанов и партия гвельфов вновь стали у кормила правления, от которого полностью отстранили партию низов народа, стоявшую у него с 1378 года по 1381-й, когда произошли все означенные перемены.
Однако это новое правительство стало с первых же дней своих угнетать флорентийских граждан ничуть не меньше, чем это делало бы правительство народных низов. Ибо многие благородные пополаны были обвинены как сторонники низов народа и изгнаны вместе с его вожаками, среди которых оказался Микеле ди Ландо; не спасли его от ярости враждебной партии даже все его заслуги перед отечеством в то время, когда оно находилось во власти неистовствующей толпы: родина не проявила к нему никакой благодарности{523} Многие государи и республики слишком часто совершают ту же самую ошибку, приводящую к тому, что народ, опасаясь подобных примеров, старается сбросить с себя власть еще до того, как испытает их неблагодарность. Изгнания и казни эти крайне не одобрялись мессером Бенедетто Альберти, который таких мер вообще никогда не одобрял, и поэтому он осуждал их и публично, и в частных беседах. Власть имущие побаивались его, ибо считали, что он один из первых друзей низов народа и что на казнь Джорджо Скали он согласился не из-за его беззаконий, а для того, чтобы не иметь соперников. Его речи и действия еще усиливали подозрения правящих, так что вся партия, стоявшая у власти, не спускала с него глаз, только и ожидая благоприятного случая с ним разделаться.
Пока Флоренция находилась в таком состоянии, события внешние не имели большого значения, поэтому все происходившее вовне хотя и внушало много опасений, но не приносило вреда. Как раз в это время Людовик Анжуйский прибыл в Италию, чтобы вернуть неаполитанский престол королеве Джованне, согнав с него Карла, герцога Дураццо. Его появление в Тоскане напугало флорентийцев, ибо Карл, по обычаю старых друзей, просил их помощи, а Людовик, подобно всем, кто ищет новых друзей, добивался только их нейтралитета. Поэтому флорентийцы, желая сделать вид, что они соглашаются на просьбы Людовика, а на самом деле помочь Карлу, отказались от услуг своего военачальника Джона Хоквуда, но убедили папу Урбана, дружественного к Карлу, принять его к себе на службу. Хитрость эта была сразу разгадана Людовиком, и он почел себя весьма обиженным флорентийцами. Пока в Апулии между Карлом и Людовиком велись военные действия, из Франции на помощь Людовику прибыли новые силы. Едва появившись в Тоскане, они были приведены в Ареццо тамошними изгнанниками и свергли власть партии, правившей там от имени Карла. Но когда они намеревались сделать во Флоренции то же, что сделали в Ареццо, Людовик умер, и дела в Апулии и в Тоскане приняли по воле судьбы иной оборот, ибо Карл укрепился на троне, который почти что потерял, а флорентийцы, весьма сомневавшиеся в том, что им удастся отстоять свой город, приобрели теперь Ареццо, купив этот город у войск, занявших его от имени Людовика. Карл, не беспокоясь больше об Апулии и оставив в Италии жену с двумя малолетними детьми, Владиславом и Джованной, как мы об этом уже говорили, отправился принимать венгерскую корону, переходившую к нему по наследству. Он завладел Венгрией, но вскоре затем его постигла там смерть.
Приобретение Ареццо ознаменовалось во Флоренции торжественными празднествами, подобными тем, какими повсюду отмечаются военные победы. Роскошествовало не только государство, но и частные лица, ибо последние, соревнуясь с государством, устраивали свои празднества. Однако роскошью и великолепием затмили всех Альберти – пышность устроенных ими увеселений и турниров достойна была скорее каких-нибудь государей, чем частных лиц. Все это усилило зависть, вызывавшуюся этим семейством, и она в сочетании с подозрениями правительства насчет мессера Бенедетто стала причиной гибели последнего. Те, кто управлял государством, не могли взирать на него спокойно: они все время боялись, что он с помощью своих сторонников восстановит все свое влияние на народ и изгонит их из города. Они не знали, что следует предпринять, а в это время мессер Бенедетто был гонфалоньером народных отрядов, и вот по жребию гонфалоньером справедливости стал его зять мессер Филиппо Магалотти. Это обстоятельство еще усугубило опасения грандов, которые стали бояться, как бы такое усиление мессера Бенедетто не оказалось опасным для государства. Желая без особого шума принять нужные меры, они подговорили Безе Магалотти, родича и врага Филиппо, донести Синьории, что Филиппо не достиг еще возраста, требуемого для того, чтобы занимать этот пост{524}, и потому не может и не должен его получить.
Дело это обсудили в Синьории, и некоторые ее члены из личной вражды, а другие для того, чтобы не поднимать новой смуты, постановили, что мессер Филиппо данной должности не соответствует, и вместо него назначили Бардо Манчини, человека резко враждебного плебейской партии и непримиримого врага мессера Бенедетто. Едва вступив в должность, новый гонфалоньер созвал балию, каковая, занимаясь упорядочением государственных дел, приговорила к изгнанию мессера Бенедетто Альберти, а остальных членов его семейства, за исключением мессера Антонио, объявила предупрежденными. Перед отъездом из Флоренции мессер Бенедетто собрал всех своих старших родичей и, видя, что они огорчены и глаза их полны слез, сказал:
«Вы видите, отцы мои и близкие, как судьба нанесла мне жестокий удар и нависла угрозой над вашими головами. Меня это не удивляет, да и вам удивляться не следует. Так всегда бывает с теми, кто среди злонамеренных людей старается совершить благое дело и поддержать то, что большинство стремится низвергнуть. Любовь к отечеству сблизила меня с мессером Сальвестро Медичи и заставила отойти от мессера Джорджо Скали. Она же вызвала у меня ненависть к поведению нынешних наших правителей. И хотя нет сейчас никого, кто мог бы покарать их, они не желают слышать от кого-либо даже упреков. Я рад, что изгнание мое избавляет их от страха не только передо мной, но и перед всеми, кто, как им это хорошо известно, понял, какие они тираны и преступники. Вот почему нанесенный мне удар есть только угроза всем другим. Я лично не жалуюсь, ибо почет, которым окружала меня свободная родина, не может отнять у меня отечество, погрязшее в рабстве, и я всегда буду находить больше радости в воспоминании о прошлой моей жизни, чем огорчения от несчастий, связанных с изгнанием. Горько мне, конечно, оттого что отечество мое во власти кучки людей, преисполненных гордыни и жадности. Горько мне за вас, так как боюсь я, что беды, ныне закончившиеся для меня и только начинающиеся для вас, обрушатся на головы ваши еще более жестоко, чем на мою. Поэтому я призываю вас укрепить души ваши перед лицом беды и вести себя так, что если поразит вас какое злосчастье, а грозит вам весьма многое, каждый в нашем городе знал бы, что вы ни в чем не повинны и за случившееся с вами никак не ответственны».
Затем, чтобы за пределами отечества о чистоте души его составилось мнение столь же высокое, как и во Флоренции, он отправился в паломничество ко Гробу Господнему. Возвращаясь же оттуда, он скончался на острове Родос. Останки его доставлены были во Флоренцию и с величайшим почетом погребены теми же самыми людьми, которые при жизни донимали его оскорблениями и клеветой.
Среди смут и тревог, царивших в городе, пострадало не только семейство Альберти. Приговоры к изгнанию и предупреждения объявлены были также многим другим гражданам, между прочим, Пьетро Бенини, Маттео Альдеротти, Джованни и Франческо дель Бене, Джованни Бенчи, Андреа Адимари и еще множеству лиц из числа мелких ремесленников. Предупреждения получили, в частности, Ковони, Бенини, Ринуччи, Формикони, Корбицци, Манельи, Альдеротти. Согласно обычаю, балия созывалась на определенный срок, но составлявшие ее граждане, после выполнения возложенной на них миссии, из скромности слагали с себя полномочия еще до истечения этого срока. И в данном случае члены балии, считая, что они сделали для государства все, что от них требовалось, хотели, как обычно, сложить свои полномочия. Узнав об этом, ко дворцу сбежалась вооруженная толпа с требованием, чтобы до своего роспуска балия изгнала и вынесла предупреждения еще многим гражданам. Синьории это было весьма не по нутру, и она, выигрывая время, расточала толпе всевозможные обещания, пока не подошли вызванные ею вооруженные силы, так что страх заставил толпу сложить оружие, которое подняла ее ярость. Однако, чтобы хоть частично смягчить эту ярость и еще ослабить младшие цехи, было постановлено, что им разрешается занимать не треть всех государственных должностей, а лишь четверть. А для того чтобы в Синьории всегда имелось два члена, наиболее верных правительству республики, было дано право гонфалоньеру справедливости и еще четырем гражданам пополнять сумку для жеребьевки, из которой в каждую вновь избираемую Синьорию извлекались бы два очередных имени.
Вот к чему пришел государственный порядок, установленный на этих началах в 1381 году, после чего вплоть до 1393 года в республике нерушимо царил внутренний мир. В течение этого времени Джан Галеаццо Висконти, именуемый графом Вирту{525}, взял под стражу дядю своего мессера Бернабо, став таким образом повелителем всей Ломбардии, и рассчитывал с помощью силы сделаться королем всей Италии, как с помощью обмана сделался герцогом Миланским{526}. В 1391 году он начал яростную войну против Флоренции, и хотя она велась с переменным успехом и герцог чаще оказывался на грани поражения, флорентийцы все же были бы в конце концов побеждены, если бы он не умер. Защищались они с упорством и искусством, поистине удивительными для республики, и исход столь тяжелой войны оказался гораздо менее плачевным, чем можно было ожидать. Ибо после взятия Болоньи, Пизы, Перуджи и Сиены и уже готовясь короноваться во Флоренции королем всей Италии, герцог скончался{527}. Смерть не дала ему воспользоваться плодами его побед, а для флорентийцев значительно смягчила горечь понесенных ими потерь.
В то время как развивались ожесточенные военные действия против герцога, гонфалоньером справедливости избран был мессер Мазо Альбицци{528}, питавший после смерти Пьеро глубочайшую вражду против дома Альберти. И так как партийные страсти во Флоренции далеко не угасли, мессер Мазо решил не довольствоваться тем, что мессер Бенедетто умер в изгнании, а отомстить и всем другим членам этого семейства, до того как ему придет время расстаться с должностью гонфалоньера. Удобный случай представился ему благодаря одному человеку, которого допрашивали по поводу связей с мятежниками и который назвал Альберто и Андреа Альберти. Они были тотчас же арестованы, а это вызвало в городе такое волнение, что Синьория, обеспечив себя вооруженной силой, созвала народное собрание, образовавшее балию, которая многих граждан отправила в изгнание и переменила списки в жеребьевочных сумках.
В числе изгнанных оказались почти все Альберти{529}; кроме того, много ремесленников было приговорено к смертной казни или получило предупреждения, вследствие чего ремесленники и чернь, считая, что их лишают чести и жизни, подняли вооруженный мятеж. Часть восставших вышла на площадь, а другие бросились к дому мессера Вери Медичи, оставшегося после смерти мессера Сальвестро главой этой семьи. Для того чтобы обезвредить тех, что собрались на площади, Синьория послала к ним людей с знаменами гвельфской партии и народа во главе с мессером Ринальдо Джанфильяцци и мессером Донато Аччаюоли, так как они сами были из пополанов и могли быть встречены народными низами лучше других. Те же, что пошли к мессеру Вери, заклинали его взять бразды правления в свои руки и избавить народ от тирании граждан, которые преследовали честных людей и были врагами общего блага.
Все, оставившие воспоминания об этом времени, единодушно утверждают, что если бы мессер Вери был более честолюбив, чем добродетелен, он мог бы беспрепятственно захватить всю полноту власти в государстве. Ибо жестокие обиды, которым справедливо или несправедливо подвергались ремесленники и их друзья, возбудили в сердцах их такую жажду мщения, что им недоставало только подходящего человека, который стал бы их вожаком. Немало оказалось у мессера Вери советчиков, внушавших ему, что именно он должен делать, и даже Антонио Медичи, долгое время открыто объявлявший себя его врагом, стал теперь убеждать Вери взять власть. На это мессер Вери, однако, сказал: «Когда ты был моим врагом, твои угрозы меня не пугали, также и теперь, когда ты мой друг, не погубят меня и твои советы». Затем, повернувшись к толпе, он призвал ее не терять мужества и обещал выступить на ее защиту в случае, если она согласится руководствоваться его советами. Окруженный всеми этими людьми, он отправился на площадь, вошел во дворец и, оказавшись перед лицом Синьории, сказал, что отнюдь не раскаивается в том, что своим образом жизни заслужил любовь флорентийцев, но весьма огорчен, что о нем высказали суждение, коего он никак не заслуживал, ибо никогда не проявлял склонности к смуте и честолюбию и понять не может, как позволено было считать его подстрекателем к раздорам, мятежником или узурпатором государственной власти, или честолюбцем. Поэтому он и умоляет милостивых синьоров не вменять ему в вину невежественность толпы, ведь он сразу же, как только смог, отдал себя в руки Синьории. Но при этом советует ей проявить в данных счастливых для нее обстоятельствах умеренность, ибо – добавил он – лучше неполная победа и благополучие отечества, чем стремление к полной победе, ставящее под угрозу само его существование.
Члены Синьории всячески восхваляли его и призывали уговорить народ сложить оружие, обязуясь со своей стороны внять советам, которые пожелает дать им он и другие честные граждане. После этих переговоров мессер Вери вернулся на площадь и присоединил своих вооруженных людей к тем, которых возглавляли мессер Ринальдо и мессер Донато. Затем мессер Вери сказал всем собравшимся, что Синьория расположена к ним весьма благожелательно, речь шла о многих вещах, но за недостатком времени и отсутствием магистратов невозможно было довести дело до конца. Тем не менее он просит их сложить оружие и повиноваться Синьории, ибо их доверие и просьбы расположат к ним синьоров больше, чем гордыня и угрозы, и никто не покусится на их права и на их безопасность, если они поступят, как он им советует. Поверив его слову, все разошлись по домам.
Когда порядок восстановился, Синьория прежде всего позаботилась об укреплении подступов к площади, а затем призвала к оружию граждан из числа тех, кому она могла больше всего доверять, разделила их на отряды и повелела им являться для поддержки Синьории каждый раз, как они будут призваны. Всем же прочим гражданам ношение оружия было запрещено. После принятия этих мер были изгнаны и казнены многие из тех ремесленников, которые в последнем мятеже показали себя особенно ярыми. Чтобы придать должности гонфалоньера справедливости больше величия и окружить его большим уважением, постановили, что занимать ее можно только по достижении сорока пяти лет. Для укрепления государственной власти приняли также много других мер, не только не переносимых для тех, против кого они были направлены, но возмутивших даже честных граждан из партии, поддерживавших Синьорию, ибо они отказывались считать прочным и уверенно стоящим на ногах государство, которое приходилось защищать с помощью таких насилий. Чрезмерное это угнетение раздражало не только тех членов дома Альберти, которые оставались в городе, и семейство Медичи, считавшее, что народ обманули, но и весьма многих других граждан.
Первым, попытавшимся сопротивляться всему этому, был мессер Донато, сын Якопо Аччаюоли. Хотя в городе он был одним из самых видных лиц и стоял даже скорее выше их, чем был равен мессеру Мазо Альбицци, который по делам, совершенным во время его гонфалоньерства, считался как бы главой республики, он не мог благоденствовать среди стольких недовольных или же, подобно многим, искать своей личной выгоды среди общих бедствий. Вот он и решил попытаться вернуть родину изгнанникам или хотя бы должности предупрежденным. Он поверял эти свои взгляды то одному, то другому гражданину, утверждая, что нет иного способа умиротворить народ и затушить партийные страсти и что как только он станет членом Синьории, так и приступит к осуществлению своего замысла. А так как во всем, что мы предпринимаем, задержка вызывает уныние, а поспешность порождает опасность, он решил лучше подвергнуться опасности, чем впасть в уныние. В то время Микеле Аччаюоли, его родич, и Никколо Риковери, его друг, были членами Синьории. Мессер Донато рассудил, что момент подходящий и упускать его нельзя, и потому стал убеждать их предложить в советах закон о восстановлении в правах граждан, лишенных их. Они с ним согласились и подняли этот вопрос перед своими коллегами, которые, однако же, заявили, что не пойдут на новшества, где выигрыш сомнителен, а опасность несомненна. Мессер Донато, тщетно испробовав все законные пути, дал гневу увлечь себя и велел передать членам Синьории, что раз они не хотят навести в государстве порядок мерами, которые вполне в их власти, придется прибегнуть к оружию. Эти разговоры вызвали такое негодование, что после того, как о них довели до сведения правительства, мессера Донато вызвали в суд. Он явился и, обвиненный тем, кому он поручил передать его угрозу Синьории, был изгнан в Барлетту. Изгнанию подвергли также Аламанно и Антонио Медичи и всех потомков семьи мессера Аламанно, присоединив к ним также много простых ремесленников, пользовавшихся популярностью среди низов народа. Все это произошло через два года после того, как мессер Мазо провел реформу государственного управления{530}.
Итак, в городе было множество недовольных, а за пределами его множество изгнанных граждан. Среди изгнанников, обосновавшихся в Болонье, находились Пиккьо Кавиччули, Томмазо Риччи, Антонио Медичи, Бенедетто Спини, Антонио Джиролами, Кристофано ди Карлоне и еще два человека из низов. Все они были молоды, храбры и на все готовы пойти, чтобы вернуться в отечество. Пиджьелло и Бароччо Кавиччули, получившие предупреждение, но оставшиеся во Флоренции, тайно сообщили им, что, если бы им удалось проникнуть в город, они нашли бы приют в доме Кавиччули, откуда потом вышли бы в благоприятный момент, умертвили мессера Мазо дельи Альбицци и подняли народ, что сделать нетрудно, так как народ недоволен и легко пойдет на мятеж, увидев, что вернувшихся изгнанников поддерживают все Риччи, Адимари, Медичи, Манельи и еще многие другие семейства. В надежде на успех изгнанники проникли во Флоренцию 4 августа 1397 года в месте, заранее им указанном. Желая, чтобы смерть мессера Мазо послужила сигналом к мятежу, они установили за ним слежку. Мазо, выйдя из своего дома, зашел к одному аптекарю у Сан Пьеро Маджоре. Человек, следивший за ним, побежал сообщить об этом заговорщикам, которые тотчас же вооружились и бросились в указанное место, но мессер Мазо оттуда уже ушел. Не смущаясь первой неудачей, они направились к Старому рынку, где умертвили одного человека из числа своих врагов. Тогда уже поднялся шум. С криками «Народ, оружие, свобода!», «Да умрут тираны!» они повернули к Новому рынку и в самом конце Калималы{531} убили еще одного, затем они продолжали свой путь все с теми же криками, но так как никто за оружие не брался, сошлись в лоджии Нигиттоза{532}. Там они взошли на высокое место и, окруженные громадной толпой, сбежавшейся больше поглазеть на них, чем оказать им поддержку, стали громогласно призывать народ взяться за оружие и сбросить с себя ярмо опостылевшего рабства. При этом они утверждали, что к открытому мятежу побудили их не столько личные обиды, сколько жалобы недовольных в стенах Флоренции; они знали, что многие в городе молили Бога предоставить им благоприятный случай для мщения и готовы были ухватиться за него, как только нашлись бы вожаки, способные ими руководить. «Почему же теперь, – взывали они к собравшимся, – когда случай представился, когда вожаки нашлись, вы переглядываетесь, как ошеломленные? Или вы дожидаетесь, чтобы призывающих вас к свободе умертвили и ярмо придавило вас еще тяжелее? Не странно ли, что люди, которые из-за пустяковой обиды хватались за оружие, не двигаются с места, когда обидам и поношениям нет конца? И можете ли вы терпеть, что столько сограждан ваших изгнано или ограничено в правах, когда только от вас зависит вернуть изгнанным родину, а предупрежденным их права?» Речи эти, при всей их справедливости, не вызывали в толпе ни малейшего движения – то ли потому, что люди боялись, то ли потому, что содеянные мятежниками убийства вызвали к ним отвращение. Тогда подстрекатели, видя, что ни речи их, ни действия никого не заставляют сдвинуться с места, осознали, хотя и слишком поздно, как опасно пытаться вернуть свободу тем, кто упорно не желает сбрасывать с себя иго рабства. Отчаявшись в успехе своего замысла, они укрылись в храме Сан Репарата и заперлись там не столько для того, чтобы спасти свою жизнь, сколько для того, чтобы отсрочить гибель.
При первых же слухах о мятеже встревоженная Синьория поспешила привести дворец в состояние готовности к обороне и забаррикадировалась в нем, но затем, выяснив, в чем дело, кто начал смуту и где укрылись подстрекатели, успокоилась и повелела капитану{533} во главе сильного вооруженного отряда захватить их. Дверь храма взломали без особого труда, часть изгнанников погибла при самозащите, остальные были взяты. Во время следствия по этому делу выяснилось, что никаких иных сообщников{534}, кроме Бароччо и Пиджьелло Кавиччули, у них не было{535}; эти и были преданы казни вместе с изгнанниками.
После этого события произошло еще одно, гораздо более важное. Как мы уже говорили, Флоренция в то время находилась в состоянии войны с герцогом Миланским, который, видя, что в открытом поле ему победы не достичь, решил прибегнуть к тайным интригам. Через посредство флорентийских изгнанников, которыми Ломбардия была полна, он устроил заговор с участием многих граждан, проживающих в стенах Флоренции. Условлено было, что в назначенный день все изгнанники, способные носить оружие и находящиеся неподалеку от Флоренции, одновременно выступят и проникнут в город по Арно{536}, что там они при поддержке своих сообщников прежде всего поспешат в дома власть имущих, умертвят их и затем установят в республике новый угодный им государственный порядок. Среди заговорщиков внутри города был один человек из рода Риччи по имени Саминиато. И так как при заговорах часто случается, что недостаток участников препятствует успеху, а излишне большое число приводит к раскрытию замысла, стремление Саминиато завербовать новых членов привело к тому, что вместо пособника он нашел себе обвинителя. Он сообщил о заговоре Сальвестро Кавиччули, считая, что может рассчитывать на него, как на человека, подвергшегося вместе с другими членами своего семейства всевозможным тяжким обидам и поношениям. Однако страх перед тем, что могло его ожидать сейчас, оказался для Сальвестро сильнее более отдаленной надежды на отмщение, и он сразу же раскрыл все Синьории. Саминиато был задержан, и его принудили раскрыть весь замысел заговорщиков, но схватить смогли только одного из участников – Томмазо Давици{537}, который направлялся из Болоньи во Флоренцию, не зная, что там произошло, и был взят еще по дороге. Другие участники заговора, напуганные арестом Саминиато, бежали. После того как Саминиато и Томмазо Давици постигло возмездие по делам их, была созвана балия из граждан, коим дана была власть разыскивать виновных и укреплять государство. Эти граждане объявили виновными шесть человек из дома Риччи, шесть из дома Альберти, двух из дома Медичи, трех из дома Скали, двух из дома Строцци{538}, затем Биндо Альтовити{539}, Бернардо Адимари, а также множество простых людей. Были предупреждены сроком на десять лет все члены семейства Альберти{540}, Риччи и Медичи, за исключением немногих, среди коих оказался мессер Антонио, считавшийся человеком мирно настроенным и лишенным честолюбия{541}. Подозрения, вызванные этим заговором, еще не окончательно рассеялись, когда задержан был некий монах, замеченный в том, что он часто появлялся на дороге из Болоньи во Флоренцию как раз в то время, когда заговор только зарождался. Он признался, что неоднократно доставлял письма мессеру Антонио, которого тотчас же арестовали. Сперва он всячески отпирался, но, уличенный монахом, приговорен был к уплате штрафа и изгнанию из города на расстояние не менее трехсот миль. Наконец, для того чтобы избавить Флоренцию от опасности, ежедневно грозившей ей от семейства Альберти, постановили изгонять из города любого его члена по достижении им пятнадцати лет.
Произошло это в 1400 году, а через два года умер Джан Галеаццо, герцог Миланский{542}, и смерть его положила конец, как мы уже говорили, этой войне, продолжавшейся двенадцать лет. В это время государство окрепло, не имея ни внутренних, ни внешних врагов, и предприняло завоевание Пизы, столь славно завершенное{543}. В городе спокойствие царило с 1400 по 1433 год, лишь в 1412 году, когда Альберти нарушили запрет появляться в пределах республики, против них была созвана новая балия, которая назначила награду за их головы и установила новые меры по охране государства.
В это же время флорентийцы вели войну против Владислава, короля Неаполитанского, каковая прекратилась в 1414 году со смертью этого государя. В войне этой был момент, когда король оказался слабее Флоренции и ему пришлось уступить ей город Кортону, владетелем которой он был{544}. Однако вскоре после того он вновь собрался с силами и возобновил войну, на этот раз оказавшуюся для Флоренции гораздо более тяжелой, так что, не окончись она, как и предыдущая с герцогом Миланским, смертью врага республики, Флоренции грозила опасность утратить свою свободу. Но завершилась она для флорентийцев не менее счастливо, чем та, так как король захватил уже Рим, Сиену, Марку и всю Романью, и ему оставалось только взять Флоренцию, чтобы затем со всеми силами своими устремиться в Ломбардию, когда пришла к нему кончина. Таким образом, самым верным из союзников Флоренции была смерть короля, и она была для флорентийцев спасительней любой их доблести. После смерти этого короля вне и внутри Флоренции еще восемь лет царил мир, после чего с началом войны против Филиппо, герцога Миланского{545}, опять пробудились партийные раздоры, которые затихли только после крушения государства, существовавшего с 1381 по 1434 год{546}, счастливо ведшего столько войн и присоединившего Ареццо, Пизу, Кортону, Ливорно и Монтепульчано. Оно совершило бы еще более великие дела, если бы в городе всегда царило согласие и в нем не вспыхнули занов