Book: Красная точка



Красная точка

Дмитрий Бавильский

Красная точка

Роман

* * *

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© Бавильский Д., 2020

© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2020

Отзывы

Поскольку сквозная мысль всех моих писаний в этой рубрике – идущее в сегодняшней словесности и мысли размывание устоявшихся жанровых форм и проблематизация привычных жанровых границ (а также то, ради чего это делается), из августовских чтений первым приходят на ум главы из романа Дмитрия Бавильского «Красная точка», опубликованные в восьмом номере «Нового мира» – о взрослении в позднесоветские и сразу-постсоветские годы. Понятно, что для полноценного суждения правильнее всего иметь роман перед глазами в целом (тем более что, насколько мне известно из тайных источников, сама «Красная точка» – только первая часть трилогии), но многое уже видно.

Автор, не раз высказывавшийся в разных форматах об исчерпанности вымысла вообще и традиционного (а уж тем более – так называемого реалистического) романа в частности, уместил в оболочку вполне традиционно на первый взгляд организованного текста штучную смысловую работу. Читатель, пытающийся уловить её суть каким-нибудь из традиционных сачков, – промахнётся. Этот текст – не то, на что он похож. Это не роман воспитания (с сопутствующим этому процессу преодолением прежних состояний в пользу новых, предположительно более совершенных). Это не критика советского опыта и уж тем более не ностальгия по нему (между автором и советским опытом, из которого сделаны люди его поколения, – жёсткая дистанция наблюдателя, без отталкиваний и очарований). Это и не совсем антропология советского человека (хотя такое определение, кажется, уже ближе). Это не история личных смыслов, не автобиография (хотя автор, без сомнения, пользовался автобиографическим материалом – в том числе и в собственных, внутренних целях самопрояснения).

Текст реалистичен дальше некуда, почти без метафор, чистая хроника: сухая, скупая, имеющая единственной своей задачей достижение максимально возможной точности. При чтении мне не раз приходило на ум словечко «post(non)fiction»: в общем-то ведь автор ничего не выдумывает, разве что реальность показывает чуть смещённой: немного другие имена, немного не те факты… Текст пользуется в своих целях ресурсами вымысла и невымысла одновременно.

Штука в том, что созданный Бавильский из явно автобиографического материала главный герой, Вася Бочков – «человек без свойств». Он – несмотря на то, что вписан во множество конкретных координат: времени (поздние семидесятые – ранние восьмидесятые), места (большой индустриальный город, областной центр – притом с подробной топографией реального челябинского пространства), семьи, соседей, школы, личных пристрастий, вещной среды… – точнее, благодаря всему этому, – задуман абсолютно прозрачным: как средство наблюдения. Дело здесь не в нём. Ни в ком вообще.

При этом ни Вася, ни другие персонажи – не типы, не обобщения. Каждый из них – именно что частный случай.

Все частные координаты работают здесь как средства наблюдения над главным предметом интереса автора: над взаимоотношениями человека и времени (собственно, сюжет тут один-единственный: врастание человека во время, в свои заданные историей обстоятельства). Шире: над тем, как общечеловеческие структуры того самого взросления-воспитания проецируются на доставшийся герою волею судеб исторический материал; ещё шире – над взаимоотношением общечеловеческого и частно-случайного, над тем, как два этих начала формируют друг друга. Весь конкретно-исторический материал, всё обилие тщательно собранных памятью и наблюдением внешних подробностей – средство проникнуть авторским и читательским вниманием на внутреннюю сторону происходящего, туда, куда крепятся узелки всех нитей, образующих внешний узор. Из предшественников автора в первую очередь приходит на ум Пруст – работавший на совсем ином материале, но делавший нечто очень родственное: исследовавший микроструктуры существования во взаимодействии с его макроструктурами (взрослением, привязанностями, дружбой, любовью, смертью, историей).

«Вася смотрит в пыльное окно трамвая, идущего возле татаро-башкирской библиотеки к стадиону „Локомотив“; видит себя со стороны – все эти чужие, законсервированные интонации „взрослого отношения“ к жизни: немного усталого, немного циничного, всепонимающего. С налетом легкой иронии. У него со страстью всегда так – стоит войти в клинч, и сознание будто раздваивается на себя и себя, приподымается на подмышках над реальным телом и наблюдает за собственными реакциями, включая дополнительный глаз.

Значит ли это, что сейчас, в третьем трамвае (среди редких людей, которым он точно не видим), его плавит и буравит медленная страсть? Значит ли это, что страсть – это когда тебя так много, что ты перестаешь вмещаться в тулово, отведенное тебе для обыденного существования. Вот и раздваиваешься, точно выплескиваешься за границы тела, вырываешься из грудной клетки вовне».

Это – роман исследовательский, антропологический, требующий от читателя не традиционных сопереживания и воображения вплоть до отождествления с персонажами (этого как раз точно не требуется; сам автор отчуждён до рассудочности), но – что гораздо труднее и неочевиднее – аналитичного понимания.

Ольга Балла


Творческое мышление Дмитрия Бавильского – это глубина и еще раз глубина, сложность и тонкость, пристальность и чуткость. Его тексты – драматическое и виртуозное воплощение методологических, смыслопорождающих, речевых задач, «когда, – как говорит он сам, – метаморфоза идёт постоянно, не прерываясь, делая каждый абзац значимым и одновременно проходным, открывающим новую степень близости к горизонту… Важно создать читателю среду обитания, которой он может распоряжаться по своему усмотрению» (из интервью Ольге Балла – Textura.ru, 12 апреля 2018). В романе «Красная точка», признается автор в том же интервью, «я поставил себе и решал максимальное число новых технических задач практически на всех текстовых уровнях. Например, мне было интересно придумать эквивалент прустовскому „В поисках утраченного времени“, но не подражательно, а методологически – чтобы разработать, как это я для себя называю, „структуру бесконечного текста“».

Для меня, человека социологизированного, грубого и нечуткого, вся эта глубина пропадает втуне, а «Красная точка» встает в ряд тех романов, которые повествуют о подростках и молодежи позднесоветских поколений и о том идейно-моральном багаже (точнее, его отсутствии), с каким они пришли к историческому перелому конца 80-х и новой реальности 90-х.

В опубликованных главах действие начинается весной 83-го года, во временя одурелой андроповщины (куда мы сегодня опять вкатились). Облавы в кинотеатрах, шпиономания, военный психоз. «Контроль при Андропове ужесточился не только в быту, но и в идеологической сфере. В школе, на уроках истории и политинформациях постоянно тыкали в лицо какой-то там контрпропагандой, требовавшей действенности и сплоченности».

Подростки-восьмиклассники, лишенные и убеждений, и авторитетных учителей, и доверительных отношений с родителями, пытаются самостоятельно понять, что такое они сами и что вокруг них происходит. Главный герой Вася гораздо позже сможет сформулировать: «ощущение бесконечного тупика и беспросветной баньки с пауками, из которой нет ни входа ни выхода…» Да, читатель понимает, что формулировка возникла тогда, когда Вася уже прочитал «Бесконечный тупик» Галковского и «Generation П» Пелевина. А тогда, в 83-м, подростки только учатся говорить своими словами (школа вбивала в них только бессмысленную трескотню): одноклассникам Васе и Марусе первая попытка говорения выпадает во время путешествия – на троллейбусе, с пересадками, с одного конца Чердачинска на другой. «Васю вдруг осеняет: А ведь это последнее лето нашего детства. Старшие классы – это уже и не детство вовсе…»

В детях начала 80-х уже недостаточно страха, а бесконечные «нельзя» от взрослых лишены морального содержания – по сути, подростки полностью предоставлены самим себе и на ощупь стараются найти то, что им надо. А что надо, они не знают. Что-то они находят в Диккенсе, что-то в журнале «Америка», что-то во хмелю и сексе, что-то в мистике… «Русские демоны долго дремлют и еще дольше запрягают, но однажды, прорвавшись наружу и сломав шаблон, внутрь не загоняются».

Действие опубликованных глав сконцентрировано в начале и конце 80-х годов, хотя доведено до 1999-го.

Роман выстроен короткими главами, названия которых складываются в горько-саркастическое стихотворение в прозе, посвященное той эпохе, в которую угодили дети: «Первое следствие дурацкого дела. – Русские народные сказки. – Идеологическая диверсия. – Диссида зеленая. – Расклад и разлад. – Памяти Герцена. – Выезд из коробки. – Поворот на Свердловский проспект. – Долгая дорога в дюнах. – Разговоры ни о чем. – Зита и Гита спешат на помощь. – Слепая ласточка. – Хромая судьба…»

Слепая ласточка Васиной души вынуждена определяться в политической реальности – например, в президентских выборах 1996 года: «во втором туре, требовавшем голосовать не головой, но сердцем, пошли уже такие откровенные непотребства, что Вася, раз и навсегда, запретил себе участие в подобном унизительном обмане».

Жизненное кредо, к которому приходит герой в опубликованных главах, состоит в том, что «если спасение есть, то оно персонально». Моей «мистической чуткости» (скажу словами Васи из последнего лета его детства) не хватает, чтобы это понять.

Елена Иваницкая


Герои этого повествования – дети, но содержание этих глав отнюдь не детское – речь о «набухании времени» перед тем рывком, который СССР, а потом Россия сделали в 80-90-х годах; в романе Бавильского самые первые признаки надвигающей смены эпох даются в восприятии – всегда обостренно-чутком – подростка. От автора: «Истоки нынешнего безвременья находятся именно там, в историческом периоде, который так и не торопится закончиться вместе с обрушением СССР. И для того, чтобы понять, что с нами происходит сегодня, следует вновь оказаться в советском „тогда“, чем „Красная точка“ и занимается, имитируя работу машины времени».

Сергей Костырко


Однажды Кирилл Кобрин предположил, что склонность нынешней российской литературы к стилистике литературы XIX века оттого, что все хотят писать как бы на том языке потому, что он кажется лучше. Да, стараются писать в каких-то тогдашних вариантах, это по умолчанию нормативное письмо, но как этим языком описывать хронологически иную реальность, нынешнюю? Или же язык только с виду тот, а на деле совершенно другой, по крайней мере – у некоторых авторов?

На https://postnonfiction.org было опубликовано начало романа Д. Бавильского. Там, вроде, примерно то же, что положено в рамках действия «того языка», но письмо выглядит уже не нарративно. Что ли за счет какого-то баланса стиля и событий (точнее – нарушения баланса в пользу стиля) возникает предъявление другой стилистики. Автору как-то удалось сделать социальную физиологию не отчужденной, внешней для текста, а превратить ее в письмо. Там устойчивая стилистика, сходящаяся просто в какой-то химический элемент советского, все эти школьные физкультурные раздевалки с запахом драных кед и пота; сырая, выпачканная в мелу тряпка у доски; домашний уют с кашей, заворачиваемой в одеяло, а за окнами снег идет; желтый электрический свет. Все как обычно, но там этого столько, что оно начинает ощущать себя главным, делаться им. Это нехорошее ощущение – впрочем, это моя сторонняя позиция (моя школа была в несколько другой стране, ну – республике).

Но это неважно, главное – стилистика начинает выглядеть результатом прозы. Не так, что она решает такие-сякие задачи текста, но сам текст уже для того и текст, чтобы ее произвести. Но и – тут же – наоборот, появляется какая-то управляющая стилистика, которая затем оформит текст окончательно. Внутри текста что-то происходит – всякое разное – но управляет им собранная стилистика.


Можно даже сказать, что она работает Роком для всех, кто находится внутри текста (ну, она же тут определяет, что и в каких словах с кем будет). Но, мало того, она, пожалуй, определяет текст как некий объект. С того момента как фигура этой стилистики сгустилась – текст состоялся. Можно читать его дальше, можно и не читать – все и так в порядке. Он не для сообщения всех своих историй, а для того, чтобы произвести некую конструкцию. Как только она произведена, стилистическое управление текстом тоже уходит в сторону, остается ровно производство объекта. И это ж получаются просто тексты неведомого назначения, которые возникают себе, ну и хорошо.

Похоже, что сейчас снова такое время, когда начнут появляться тексты, которые… невесть что. Не то что с никакой прагматикой для предполагаемого читателя, а еще и с сомнительным авторским целеполаганием. Раньше – дело известное: Монтень, Finnegans Wake, Стерн. Но вот же, и теперь такое пишется. Делаются объекты, чтобы обнаружить место где что-то может/должно быть. Вот пишутся и все. И даже написаны не для чтения, а чтобы были; главное, что возникли.

Андрей Левкин


Главы из романа Дмитрия Бавильского «Красная точка» посвящены последнему периоду советской жизни, причем на периферии. Сам по себе выбранный автором временной отрезок не позволяет автору претендовать на оригинальность. Но его творческий интерес сфокусирован совсем не на тех стереотипах, которые облегчают работу многих братьев по перу. Изображая закат советской империи, писатели заученно упоминают тотальный дефицит, повсеместное пьянство, всесилье органов, разрушение идеалов. У Бавильского всё выглядит не так уныло, наверное, потому, что его герои – наивные школьники, их родители – в основном интеллигенты, а сюжетные акценты поставлены не на нехватке благ, но, наоборот, на их приобретении! Подростки собирают марки, благоговеют перед жевательной резинкой, не говоря об импортных дисках, интересуются литературной фантастикой, а старшее поколение добивается переезда в совсем неплохие новые квартиры. Я не знаю, чем заканчивается роман Бавильского, но точно выписанная им провинциальная «ярмарка тщеславия» как-то очень мелка, скучна и, пожалуй, больше, чем политические пертурбации в столицах, позволяет понять духовную неподготовленность к наступающему облому и страны в целом, и особенно глубинки…

Яков Шаус



Пока все дома

1

Для того чтобы начать писать роман, главную книгу жизни, нужно было снять квартиру на последнем этаже. Желательно окнами во двор. Ну, если не на последнем этаже девятиэтажки, то уж точно где-то под крышей. Чем выше, тем лучше. И чтобы с балконом.

Раньше, когда я был школьником, этого дома, буквой «г», не было. Был пустырь. Через него я и ходил в школу напрямую – каких-то пять минут, всего одна сигарета. Девятиэтажку сюда воткнули (кажется, это называется «точечная застройка»), когда мы уже переехали на другой конец Чердачинска. Сначала умерла бабушка, потом дедушка, избушка в поселке на границе города и области опустела. Родители построили там новый дом, откуда мы с сестрой стартовали во взрослую жизнь – Лена вышла замуж и уехала в Израиль, я переехал в Москву.

Мне нравится говорить коллегам по редакции, что живу я на два города. Но это не совсем так – дома, у родителей, я бываю реже, чем хотелось бы. Подолгу, но всего два раза в год. Два месяца зимой и два летом. Роман из этого не напишешь. Нужно попытаться вернуться.

2

Писать следует о том, что хорошо знаешь. Например, о себе. Надоели искусственные конструкции, похожие на шахматы: они больше не работают. Их тяговая сила иссякла, и они больше не способны увлечь людей, закаленных жизнью настолько, что все, что неправда, кажется пресным.

С другой стороны, как теперь писать искренне, но интересно и чтобы, желательно, не напрямую? Лучше всего получается описывать то, что ближе лежит. Нужно исхитриться и придумать сюжет, требующий как можно меньше фантазии. Тогда тебе точно поверят. Тогда меньше шансов для фальши.

Несколько лет я думал «корневую метафору», способную обобщить все текстовые уровни в единое целое. «Несколько лет» – еще мягко сказано: всю сознательную жизнь ищешь структуру своей главной книги, способной объять необъятное. Ходишь, работаешь, общаешься, но где-то внутри, во глубине уральских руд, идет подспудная работа. Совсем как у Менделеева, которому таблица химических элементов однажды взяла да приснилась. Вот и я постоянно надеюсь на это «однажды». Если задание задано, то когда-нибудь выпадет результат. Как шар в «Спортлото» из телепередачи советского детства.

3

Найти формулу главной книги мне помогла Москва. Точнее, ее суета. Еще точнее, реакция на суету. Она заставляет дистанцироваться от столичных скоростей и впасть в ступор. Москвичам этого не понять: у них лишь одна жизнь. А вот у тех, кто переехал сюда когда-то, – две или даже больше. Кому как повезло.

Все чаще и чаще стал я ловить себя на жизни в двух мирах. В двух параллельных измерениях. Спешишь к метро и вдруг ловишь себя на том, что мысленно идешь не по Ленинградке, но по чердачинской улице Воровского – от бывшего кинотеатра «Урал» и Первой бани с водонапорной башней в сторону областной больницы, где мама лежала. Пространства дублируются до тихой прозрачности, будто бы накладываясь друг на друга, точно в контурных картах из школьного курса истории. Едешь по Мытной, от Октябрьской к Тульской, и неожиданно для себя, внутренним взором, оказываешься возле площади Революции, где есть точно такой же изгиб поворота на улицу Пушкина. Где точно так же уходит в сторону перпендикуляр, где, боком, длится точно такой же сквер. Кажется, у немецких романтиков такие флешбеки назывались «побегом». Однако я не романтик и даже не немец.

Между тем симптом нарастает. Начинает эволюционировать. Территории наложения множатся, накрывая весь город. Совсем как любая программка, выпущенная из Центра управления на волю и потерявшая контроль над собой.

4

Еще до моего рождения эта улица на Северке называлась Просторная. Только потом, в «годы застоя», ее переименовали в Куйбышева – ряд прямоугольных пятиэтажных микрорайонов («коробок»). Мне это кажется важным, хотя прожили мы там совсем немного – 16 лет. Всю мою школу и университет (плюс армия). Первая любовь (как и вторая) случились тоже здесь. Вроде ничего особенного, обычная жизнь, но именно это место и эта квартира на Куйбышева стали мне сниться чаще всего. С какой-то странной настойчивостью преследовать память. Воровского и площадь Революции отступили в тень – отныне все мое умозрение связано лишь с бывшей Просторной.

Подобно любой меланхолии, отчуждение не отличает прошлого от настоящего. Реальности программке моего «побега» оказалось мало, вот она подчинила себе ещё и сны, куда возвращаешься как в недочитанную книгу, отложенную на перед сном. То есть ситуация в прошлом, куда постоянно попадаешь, не стоит на месте, она развивается. Проистекает. Всюду жизнь: Москва изменяется, но и в «коробке» постоянно что-то происходит. Она не стоит не месте, меняется.

Примерно через полгода все сны мои свелись к обитанию внутри «нашего» микрорайона возле средней школы № 89. Трехкомнатная квартира на первом этаже первого подъезда, зеленый двор с развалинами тренажеров. Но почему именно здесь?

Возможно, просто совпало, что именно на Куйбышева, в типовом доме и не менее типовом дворе, я осваивал мир. Становился собой. Вот он мне и снится теперь, как подорванный. Как максимальная эмоциональная трата, которую нельзя компенсировать. Как фантомная боль. Мир, куда не вернуться.

Когда я рассказал маме о том, что меня постоянно преследует Куйбышева, расположение комнат, деревья двора, она вздохнула: «Просто там ты был беззаботен и счастлив. Просто там мы были молоды и жили еще все вместе…»


Школа стоит всего в пяти минутах ходьбы от нашей коробки. Иногда на переменках я бегал домой, чтобы переодеться перед уроками физкультуры или посмотреть фрагмент дневного повтора «Трёх мушкетёров».

5

Чтобы избавиться от наваждения, я и решил написать opus magnum. Видно, такая у меня судьба – ехать за впечатлениями и материалом не в Венецию, не в Париж, но в сермяжный Чердачинск. Что же, принять свой удел – одна из важнейших задач жизни, уверенной в правоте.

Впрочем, приезжая домой, я ловил себя на том, что оттягиваю поездку на другой конец города, оставляя ее на самые последние дни перед возвращением в Москву. Когда уже «некуда деться». Так повторялось пару лет.

Каждый такой долго откладываемый визит на Северок превращался в хадж. Сердце начинало бешено биться по мере приближения плавного троллейбуса к остановке «Красный Урал» или же к кинотеатру «Победа» (мы жили ровно между двух остановок – главных измерительных приборов всех советских окраин), и страшно было встречаться глазами с пассажирами. Вдруг заискрит. Вдруг кто-то увидит или почувствует волнение перед встречей с моим собственным прошлым. И что для меня это не рядовая поездка. Что это – важно. Отворачиваешься от всех, смотришь в немытое окно, за которым проплывают типовые кварталы, практически неразличимые для человека со стороны. Паломник на богомолье едва ли встречает на пути столько святынь.

6

Бродя по Красного Урала, я заметил, что исподволь ищу глазами знакомых из предыдущей жизни. Причем, видимо, в том же возрасте, в каком я их всех здесь оставил. Ну, и они должны были, видимо, признать во мне «того паренька» из легендарного бандитского 7 «д». Глупо, да?

Еще я вдруг понял, что, попадая в коробку, начинаю спешить и не могу остановиться. Будто гонит кто. Пробегаю по двору, заросшему крапивой, точно по минному полю. Захожу в некогда родной подъезд не больше чем на пару минут. Вдруг жители (уже не соседи) увидят чужака и погонят. Народ у нас подозрительный, нервный. Объясняться не хочется.

Незаметно достаю телефон, фотографирую дверь, оббитую так же, как когда-то, наш покореженный почтовый ящик (сколько ж раз его поджигали вместе с газетами?) – и пулей вылетаю наружу. Вон. Чужие квартиры пахнут загадочно. Не так, как свои. Не так, как тогда. Застойный запах выталкивает во двор. Несмотря на то что после падения знаменитого метеорита многие стекла в подъезде полопались и по подъезду гуляет ветер – окна с тех пор так и не заменили.

7

Чаще всего мы гуляем по нашей коробке с Петровной – Надеждой Петровной Котовой, библиотекарем из школы № 89. Это удобно – сначала заходишь навестить «родные пенаты», выпить чаю с подругой дней своих суровых, а затем неспешно идёшь по округе. Петровна – друг на всю жизнь и важный советчик. Именно ей самой первой я рассказал про главную книгу, способную избавить меня от наваждения.

– Говно вопрос, – сказала Петровна, – садись и пиши. Причем прямо здесь: важен эффект присутствия.

Мы как раз проходили эту серую девятиэтажку, воткнутую на бывшем пустыре вместо мусорных баков. С которой у меня ничего не связано. С выводком вялой мальвы, выше человеческого роста, в палисаднике. Петровна посмотрела вверх на последние ее этажи.

– Главное, чтобы в квартире был балкон, выходящий во двор, – сказала она, – тогда ты сможешь окинуть своё прошлое одним махом.

Я тоже посмотрел вверх, вслед за ее мыслью.

– Главное, чтобы там был вай-фай, – сказал я. – Потому что, кажется, без интернета я сдохну.


Атмосфера в коробке всё та же запущенная, даже в нашем подъезде ничего не изменилось, однако в него не зайдёшь надолго, не проникнешь внутрь, туда, где люди спят или смотрят телевизор. Встреча с ними, совсем как в чужом городе или даже в другой стране, возможна лишь в магазине или в музее. Но музеев на Куйбышева нет и не будет.

8

Петровна помогла снять квартиру на восьмом этаже. Вышло проще, чем думал. Только не сразу. Петровна включила всю свою незамужнюю энергию, забросив сразу пару крючков ученикам из коробки. Точнее, их родителям. Сама перебрала варианты и однажды, когда мы с родителями ковырялись в огороде, позвонила: «Приезжай, забирай ключи». Мама удивилась, но не подала виду. Ни о чем не спросила. Папа не удержался и уточнил, что я там стану делать в съемной квартире, будто своей нет. Как что? Писать книгу всей своей жизни. Обобщать. Избавляться. Переходить на иной уровень.

Чужой подъезд пах жареной картошкой. Он не хотел мне понравиться. Обойдя однокомнатные хоромы (в Чердачинске их называют «полуторка», презирая московское слово «однушка», оставленное приезжим), я вышел на балкон и увидел крышу дома школьного детства. Покрытая шифером, крыша молчала. Никакого откровения вид сверху не подарил. Зато на соседнем балконе я увидел красивую девушку, смотревшую на меня во все глаза, впрочем, смешливо. Если будет неважно писаться, то это тоже выход, подумалось мельком.

9

Раньше в квартире обитал какой-то чердачинский хипстер: с видом на «пыль сонных и пустых предместий» (ландшафт коробки, если смотреть с балкона девятиэтажки, не изменился с советских времен) wi-fi работал на ураганной скорости. Я включил интернет-радио с дискохитами 80-х. Можно начинать писать роман прямо в блоге: мне хочется стилизовать его под реальную хронику. Перемежать фотографиями так, чтобы создать полную иллюзию присутствия. В режиме реального времени.

Петровна, заглянув после работы, занесла продукты и рассказала про соседку. Конечно, училась «у нас», то есть в 89-й, теперь то ли закройщица, то еще кто. Сидит на приеме в ателье возле молочного магазина. Точнее, при совке там был магазин «Молоко», а теперь что-то другое, эзотерическое. «Путь к себе» с благовониями. Пока не прикрыли, да. А вот ателье осталось, я его помню. В моей книге начала наклевываться любовная линия с готическими обертонами – чердачинские девятиэтажки с тусклыми лампочками в подъездах и сильными ветрами по ночам, хлопающими старой кровлей, идеально подходят для таких историй с призраками из мусоропровода и скелетами на антресолях.

– Посмотри, – сказала Петровна, – на книги: интересно, конечно, кто тут жил раньше. Тут же полный Сорокин. И «Норма», и «Лед». И «Голубое сало». И даже «Роман», который я давно хотела перечитать…

Впрочем, брать с собой эту книгу домой она отказалась, как я ни уговаривал: чужие книги передают карму других людей круче, чем волосы, слюна и даже эпидермис. Петровна – библиотекарь со стажем и знает, что говорит.

10

Каждый раз, снимая квартиру, находишь в ящиках и шкафах предметы, заставляющие думать о предыдущих жильцах. Окаменевшую жизнь. Мой предшественник отчеркнул ногтем в одной книге Сорокина слова про «гнилое бридо», а я теперь думаю, что же ему было важно во всем этом несуществующем мире.

В принципе, реконструкции жизни этого парня можно посвятить пару глав моего романа. Тем более что он наверняка есть в ФБ или Инстаграме; он же, разумеется, знал соседку-закройщицу, и между ними что-нибудь да проскочило. Хотя бы и на уровне взглядов. Просто они не торопились сблизиться – жизнь на Северке бесконечна. Вот и ждали, пока само вызреет.

Скорее всего, он тоже учился в 89-й, пока не уехал поступать в соседний Ебург, где остался. Значит, Петровна и здесь мне поможет: историю нужно начать в школьной библиотеке. Соседи встречаются там на переменке, обсуждая, например, Пелевина, неизменно сопровождающего русскую жизнь уже много десятилетий подряд. Или же, вот, Сорокина, чтением которого провинциальный интеллектуал наверняка гордился, точно знаком особости. Причастности.

Петровна ушла. Только что на подоконник сел голубь. Роман будет называться «Красная точка»: отталкиваясь от последних застойных лет, я расскажу, как все вокруг развалилось, а люди не развалились, остались такими же, как и прежде. Так как жизнь в глубинке особенно не поменялась. Или же развалились, повторив путь страны? Бог весть, куда кривая вывезет. Пока говорить рано: узнаю по ходу пьесы. На кухне загудел старый чайник, голубь, сбросив оцепенение, пукнул и вспорхнул. Захотелось выпить. Не чаю. Но, выключив интернет-трансляцию ретро, я начал думать о первой фразе.

11

Я пишу «Красную точку» каждый день. Встаю рано, завариваю крепкий чай. Пью его с сахаром: питаю голову. Неспешно, не торопясь (шаг вперёд, два назад), помногу переделывая каждую страницу. Часто хожу в душ. Сижу до обеда. Смотрю, как по углам копится пыль: солнечная сторона. Потом приходит Петровна и мы гуляем. Соседку пока я больше не видел. Да мне и некогда отвлекаться. «Домашку», как я называю дневную норму выработки, заканчиваю ближе к вечеру, когда начинает темнеть. Мне нравится сидеть, не включая свет, в бальзаме сгущающихся сумерек. В пустоте тишины, когда не слышно даже телевизор за соседней стеной, мгла наваливается вместе со сном. В него я проваливаюсь без видений: их все забирает проза.

На выходных еду через весь город к маме и к папе. Конечно, им не нравится то, что я отдалился, хотя мог бы работать и дома. Но они мне верят. Раз я так поступил, значит, так оно правильнее и лучше. К тому же за годы моей московской жизни они привыкли по мне скучать. А тут вроде как я не за 2000 км, но где-то под боком. В принципе, можно созвониться. Или встретиться, если приспичит.

Но мы не встречаемся вне моего расписания – они живут своей обычной жизнью, я своей. Видимся на выходных. Навестить меня они не порывались ни разу, хотя коробка им не чужая. Они тоже ведь отдали Куйбышева, бывшей Просторной, 16 лет своей жизни.

12

Конечно, в поселке бы работалось лучше: свой дом, сад, толстые стены без соседей на расстоянии вытянутой руки, огромная отцовская библиотека. Переехав сюда, мама пристрастилась петь – раз вокруг никого, то никто не услышит. Не помешает. Никому не помешаешь. Да и у папы начались проблемы со слухом – он засыпает под громкое радио, и ведущие «Эха Москвы» до утра просвещают округу в записи и в прямом эфире.

Совсем как в девятиэтажке, где «Красная точка» становится все толще и ярче, несмотря на круглосуточный шум взбесившегося лифта и на гудение мусоропровода, завывающего, как привидение у Диккенса. Несмотря на картонные стены, пропускающие не только звуки и запахи незримых жизней, но и чужую карму. За чем, собственно, я сюда и приехал. Видно, своей не хватает.

На самом деле не приехал и не заселился. Только собираюсь, а все, что написано раньше, я поднаврал. Художественный вымысел. Мне и вправду давно уже снится, мерещится, «отпустить меня не хочет родина моя», для чего я и придумал написать главный текст своей жизни. Тем более что принято считать – одну книгу (автобиографию, что ли?) может создать любой человек. Чем я хуже?

13

Нет-нет, про «Красную точку» всё правда: мне и правда нужно сделать её для того, чтобы освободиться от советского прошлого. И я на самом деле придумал снять квартиру в девятиэтажке, построенной на пустыре. Действительности также соответствует то, что Петровна одобрила мой план (ну, еще бы) и пообещала помочь в аренде квартиры. Просто не все сразу, да?

Но сначала следует уладить московские дела. Поднакопить подъемных. Чтобы думать не о пропитании, но о бескомпромиссной работе, которая денег не принесет. Нынешняя литература вообще не про деньги. Я, кстати, даже не знаю, про что она сегодня. Про тщеславие? Про «не могу молчать»? Ну, так и не молчи. Только деньги-то тут при чем?

Прежде всего нужно уволиться. Раздать долги. В том числе и текстуальные. Галке Юзефович написать давно обещанный рассказ. Забрать пальто из химчистки. Собрать вещи. Сдать квартиру. Это не так просто.



14

Однако написать «Красную точку» важнее. Даже если она не получится, не сложится. Тоже опыт, как говорит Петровна. Лучше сделать и пожалеть, что сделал, чем всю жизнь переживать об упущенных возможностях, как говорит моя мама.

Кстати, именно после этой ее фразы я и переехал в Москву. А теперь, значит, проделал путь в обратном направлении, чтобы снять наконец квартиру в доме напротив. Вышло это не сразу и без особого блеска. Подробности опускаю. Петровна была в отпуске, уехала в Германию к племяннице Лерке, оставшейся после учебы там. Искал жилье сам, вариантов долго не было. В лучшем случае у «Победы» или за дворцом пионеров (теперь в нём районный суд). Пока наконец не обломилась одна, сильно запущенная. Попросту убитая. Ни о каком wi-fi или виде из окна речи уже не шло – угловой вариант окнами в торец. Второй этаж над подъездным козырьком, забитым мусором.

Сразу не мог решиться на переезд и наезжал на Северок поработать. Пару часов и обратно – к маме в поселок. Работа шла плохо. Чаще не шла. Сидел, рассматривал колченогую мебель из советских времен. Томился. Дремал. Надрывно смеялся, что оказался, как и хотел, в убогом советском быту. С продавленным сервантом. С полированной стенкой без книг. С черно-белым телевизором «Горизонт» на тоненьких ножках. Я думал, таких уже не сохранилось. Короче, в нигде. То, что надо. На подоконнике пыль (протираешь тряпкой каждый день, но наутро опять, как ни в чем не бывало, угольный слой) и засохший кактус в углу. Ребристый, как гранёный стакан. На соседском балконе – старушка-инвалид: родственники выкатывают ее для воздушных ванн в обшарпанном кресле на колесиках. На весь день. Сколько ни выходил на балкон, смотрит волком, точно глазами хочет выпить все, что есть у меня внутри. Что я ей сделал? Ничего.


То, что окна в торец, а не на бывший мой дом или не на школу – даже к лучшему: ничто не отвлекает от воспоминаний.

15

Пару раз, превозмогая тоску, оставался здесь ночевать. Слушал кубатуру пространства, наваливавающуюся тоской нерешённых вопросов. Не мог уснуть, ворочался на жёстком диване. Ходил на кухню пить воду. Вода из крана шла ржавая. Замысел не то разваливался, не то расползался в разные стороны. Оказывается, любой поворот сюжета чреват развилками. Можно потянуть за одну нить, а можно за другую. Но как выбрать правильное направление? Труднее всего лепить причинно-следственные цепочки – очень быстро становится скучно идти по сюжетной канве: мысль постоянно обгоняет руку, и приходится возвращаться к тому, что уже пережил. Записывать то, что сгорело дотла. Гальванизировать текстуальные призраки.

Родители удивляются, но терпят. Считают, что блажь. Им же не расскажешь, что один мой приятель, все поставивший на свою главную книгу, переехал для этого в Питер и три года собирал материалы по Блокаде. Чтобы вжиться максимально плотно и сделать роман как надо. На всю оставшуюся. А другой знакомец принимал кислоту, дабы лучше понимать обитателей датского дна, перемещенных лиц без руля и ветрил, пока не посадил печень. Что я и сам давным-давно придумал роман про Саграда Фамилиа, требующий как минимум полгода спокойной барселонской жизни. Хотя судьба поступила со мной иначе. И теперь я здесь – там же, где жил, когда ходил в школу.

16

Хотя почему не расскажешь? Они же родители и должны понимать. Судьба у них такая. Да и столько лет вместе. Хотя и порознь, но.

Однажды включаю «Горизонт» рано утром, а там передача про детей из детдома. Слезливая до невозможности. Даже в черно-белом варианте и через помехи. «Ведь так не бывает на свете, чтоб были потеряны дети», пелось за кадром, пока мордатый ведущий излучал благолепие.

Писать расхотелось. Выхожу на балкон, а там старушка в платке. Покрывается копотью. Значит, выхлоп по стороны металлургического комбината. Вышел во двор. Без особого плана, ну, просто пройтись. Так странно: когда мы тут жили в позапрошлой жизни, всегда были дела, всегда было куда пойти. В школу, к друзьям. В библиотеку. В районный дворец пионеров (теперь там суд). Или мама пошлет в магазин за сметаной и молоком, даст с собой полулитровую банку, медный бидон, оторвет талонов («только не потеряй!»), а в гастрономе всегда очередь. Нормального сыра нет, как и сейчас. Продавщица в монументальном накрахмаленном колпаке большим черпаком наливает в банку сметану, а на куске обёрточной бумаги пишет цифру для кассы. Химическим карандашом.

Времени не было, было что-то другое – плотность, не предполагавшая прорех и простоев. Казалось, что жизнь бесконечна и так, насыщенно и беззаботно, будет копиться всегда.


Теперь я никого здесь не знаю. Никто не знает меня. Поэтому от коробки можно ждать всё, что угодно. Кого угодно. Однажды, гуляя возле ленкиного детсада, встретил Буратино. Вернувшись «домой», вставил его в «Красную точку».

17

А еще всегда люди были вокруг. И всех знал. Идешь по двору и здороваешься. Теперь никого не осталось. Пустота. Разреженность. Даже воздух дыряв, особенно если выбросы. Сколько ни околачиваешься в этой коробке, выбегая то в магазин, то к Петровне за интернетом (он в школе медленный, как в 90-х), ни одной знакомой физиономии. Точно все население взяли и враз подменили. Другие лица, типы, повадки. Неузнаваемые. Неузнанные. Непонятные. За каждой дверью или окном – своя автономная жизнь, которая тебя отторгает. Второй раз войти в ту же реку не получается. Проект с самого начала пах утопизмом. Приходится не наблюдать, но думать. Выдумывать все заново. Поэтому нет никакой разницы, что там у этой книги будет внутри, правда или ложь.

Один раз, правда, споткнулся у подъезда о знакомое лицо. Девочка из параллельного класса, ставшая некрасивой, обмякшей женщиной. Я никогда не знал, как ее зовут. Или знал, но забыл. Она никогда не блистала. Не обращала на себя внимание. Не выделялась. Была обычной. Как все. Теперь эти все разъехались кто куда, только она и осталась. Глянул на нее мимоходом (разумеется, не узнала) и сразу все понял. И про плащик темно-коричневый, и про походку. И про всю жизнь. Вся перед глазами пронеслась. Не ее, но своя, здесь непрожитая. Запасная, что ли. Перпендикулярная.

18

Кажется, ее звали Женя. Допустим, Женя. Невысокого роста. Кудрявая. Слегка горбатая. Болонку выгуливает и выносит мусорное ведро. Это же только в девятиэтажках мусоропровод, а в коробке – одни пятиэтажки, баки сгрудились в дальнем краю двора, между домами. Раньше мусор носили на пустырь, но теперь, из-за точечной застройки, там воткнута девятиэтажка, которую в мейлах, иронически, я называю «мое Переделкино». Баки перенесли в другой конец.

Женя уже вынесла мусор, встала у своего подъезда и отпустила болонку на волю. Ждет. Не курит. Бережет здоровье. На кухне капает вода из неплотно закрытого крана. Сохнет хлеб под салфеткой (самый вкусный в Чердачинске – круглый, ржаной). От сквозняка поскрипывает дверца шкафчика под кухонным окном – он в нашей пятиэтажке сделан со сквозной дыркой, видимо для охлаждения запасов. В каждой квартире есть своя собственная дыра. Мы затыкали ее бинтами, чтоб не фонило. Особенно зимой.

Собирается дождь. Из открытых окон несутся позывные программы «Время». Ну да, скоро осень перестанет прятаться по ночам на захламленных балконах, выйдет во всей красе, вернув Петровну и школьников в 89-ю, среднюю, общеобразовательную, а меня-то вот куда вернет эта осень?


На самом деле, если по-чесноку, в нашей коробке за четверть века вообще ничего не изменилось. Даже граффити всё те же. Разве что щетина запущенности наросла до состояния раскольнической бороды. Уже не сбреешь: символ веры, однако. То, что по-умному называется «энтропией», затопило весь двор.

19

Эх, совсем заврался. Как же мне надоело врать. В жизни и здесь. Я пишу эти строки под фортепианный концерт Равеля (тот, что для одной руки) на втором этаже родительского дома. Там, где папина библиотека и окна выходят в огород с яблонями и теплицей. Вижу, как старики работают в саду: мама в косынке у грядки с помидорами, папа в кепке возле гаражей, где он настойчиво и постоянно благоустраивает кусок поселковой улицы возле нашего дома. Судя по запаху с кухни, Лена пожарила рыбу. Сейчас спущусь вниз, сядем семьей за круглый обеденный стол, подведем итоги дня.

«Красная точка» пишется кусками, только с идеей снять квартиру и закопаться на Северке в экзистенциальные переживания среди стёртого быта ничего у меня так и не вышло. Идея уж слишком красивая, чтоб сбыться.

Не удалось, во-первых, выпасть из привычного графика, совместив писанину с работой, хотя бы и по удаленке. В редакции к моей просьбе об отпуске за свой счет отнеслись с пониманием. Хотя кто их там знает, что они думают обо мне на самом-то деле. Москвичи же.

Во-вторых, я плохо себе представляю лица родных, когда я сказал бы, что снимаю квартиру на Куйбышева, вместо того чтобы остаться у них. И это перетягивает всё остальное – вот это самое ситуативное удивление. Лица мамы и папы, переваривающих ещё одну ненужную разлуку. Недоумённый взгляд Лены, ищущей в моем решении второе дно. Пока все дома, дом есть дом, нет ничего его важнее. Даже если пишешь свою самую важную книгу. Да хотя бы главный роман XXI века. Такой, значит, и выходит моя красная точка.

Венеция-Париж, апрель 2016

Красная точка

Я думал, что я любил своё время так, как другие любят свою родину, с той же однобокостью, с тем же шовинизмом, с той же предвзятостью. И презирал другие времена с той же слепотой, с которой иные презирают другие нации. И моё время потерпело поражение.

Из «Дневника странной войны» Жан-Поль Сартра 21. 10.1939 года (179)

ЫМБШ

В Чердачинске, на самой обыкновенной улице, в самом обыкновенном пятиэтажном доме, первом его подъезде, на самом первом этаже, в квартире № 2, возле низкого окна стоит мальчик и смотрит на красную точку, размером с копеечную монету, наклеенную на стекло.


Дело происходит после зимних каникул, значит, в январе-феврале, что ли? День рождения вроде прошёл, но сил не прибавилось, а на оконном стекле всё отчётливее проступают грязевые разводы, к весне приобретающие объём и дополнительную скульптурность складок Вучетича.

Кружок размером с монетку мальчику (назовём его Вася) посоветовала врачиха (белки навыкат, ресницы из каслинского литья) в медкабинете с белыми стенами, креслом посредине и таблицей, укреплённой на белой ширме (зачем окулисту ширма, она ж не гинеколог?), с буквами, исполненными железнодорожными шрифтами. И, видимо, оттого убегающими вдаль. Все же знают, что Ш и Б – здесь самые большие, дальше следуют М, Н, К, потом, чуть поменьше, – Ы, М, Б, Ш, после чего начинаются разночтения. Тем более что в кабинет заглядывает медсестра, распространяя перед собой облако острого цветочного аромата. Громовым шепотом она передает на ухо коллеге последнюю сенсацию:

– Пугачёва погибла в автокатастрофе. Разбилась, возвращаясь из Сочи с гастролей!

После этого судьбоносного практически сообщения окулистка впадает в резиновый ступор и забывает о мальчике. Тот продолжает сжимать в руке щиток, закрывающий глаз; ждёт, когда шок сойдёт и Снегурочка оттает.

Момент истины

Первые три строчки Вася отбарабанил, точно знал наизусть, а вот потом алфавит закудрявился в разные стороны, строчки поползли как под слезой, начали раздваиваться тараканьими усищами. БЫНКМ? БАНКОМ? ИНКАМ? ТАНКОМ? Далее неясности лишь нарастают: НШЫИКБ – это вообще что? О чём или о ком? А так хочется соответствовать, говорить правильно, точно легкую и очевидную правду. Правду, а не ложь.


Не получается, и врачиха с каслинским литьём на лице начинает манипулировать линзами в сложносочинённых рамах, похожих на заикание. Медосмотр в школе или же детская поликлиника, откуда обычно, во время простуд, приходит усталая участковая?

Не так, впрочем, важно, как сам момент обнаружения дефекта; то, что ты плохо видишь (скорее всего, близорук), каждый узнаёт по-своему. Это как первый блуд или первая смерть – один из ключиков персонального кода, рисунка судьбы, биографических дактилоскопий, накладывающих на жизнь непредсказуемые ограничения.

Ношением очков отныне дело не ограничится – нужно же пересмотреть весь тактильно-пунктуационный репертуар, со временем становящийся практически невидимым: так привыкаешь к нему, так он становится тобой, что заметить-то его можно, лишь выйдя из себя.

С видом на кладбище

То, что близорукость наступила, Вася понял чуть раньше, когда ездил на каникулах во Львов. Профком медработников продал путёвку его родителям, тогда (время было спокойным[1]) каждые школьные вакцинации использовали для групповых поездок – «с целью поощрения и познания мира». Нужно сказать, в этом праздном своём любопытстве южноуральцы преуспевали сильнее других советских народов, живших в иных городах и краях необъятного СССР, например в Саратове, Таллине или Махачкале.

У школьного библиотекаря Надежды Петровны, каждые каникулы возглавлявшей такие путешествия, пока было с кем ездить, существует теория про живой и особенно подвижный чердачинский ум, открытый всему новому. В этом, если верить Петровне, зажиточные южноуральцы – особый, локальный советский этнос – напоминают одноэтажных американцев, живущих в основном региональными новостями и интересами, но отчаянно путешествующих по всему свету, не меньше азиатов с какой-то их всемирной отзывчивостью.

Это же до сих пор невооружённым взглядом заметно, стоит лишь представителям разных частей страны скучковаться в одном месте. Например, в аэропортовском накопителе, при объявлении посадки.


А тут Львов. Европа, хотя и Восточная. Украина, хотя и провинция. Модерн, ар-нуво, декаданс (правда, памятника Захер-Мазоху на ул. Сербской ещё не стоит). Старшеклассники, разумеется, бухали, бессмысленно и беспробудно, тихарясь по вечерам в густых сумерках гулких комнат, подымая, один за другим, тосты за приближающуюся олимпиаду.

Юнцов поселили в общаге мединститута, окна её выходили на Лычаковское кладбище, богатое любыми ассоциациями. Туда, погулять среди складок memento mori, румяный Вася убегал сразу после раннего ужина, когда от общения с земляками было не отвертеться.

К старшакам он не лез, туповатые ровесники не интересовали, а вечера, к сожалению, не гнулись, в отличие от туристических утр, туго заряжающих, но ближе к обеду ускоряющихся из-за многочисленных экскурсий.

Экскурсии и обед – по расписанию

Зато здесь, на Лычаковке, легко и раздольно. Гнилые, в кавернах могил, холмы, усыпанные кленовыми листьями, выдыхают покоем. Значит, это точно не на зимних каникулах случилось, но на осенних, самых коротких. Ну, да, день же ещё не сжался как следует, не редуцировался до чёрно-белой картинки, был многоцветным, насыщенным, точно на слайдах, а ночь наступала лишь после ужина, главная экскурсия (с выездом) начиналась утром, сразу же после столовки, возле которой, в ожидании школьников, заранее паслись пустые автобусы.


После обеда туристам предлагалось что-то внутри самого Львова, богатого памятниками культуры, только вечером не планировалось вообще ничего. Делай что хочешь. Один раз, правда, сводили в театр, но даже пионерам, не особо искушённым в лицедействе, стало ясно, что актёры здесь плохие.


Впрочем, театр лишь предвкушался, а пока их вели в огромный барочный собор с акустикой сломанной музыкальной шкатулки. Сумрачный внутри, он неожиданно светлел в своей вышине из-за массы окон, окружавших купол, расписанный ярко, но не слишком конкретно: время и советская власть не пощадили этих фарфоровых по духу рисунков.

Особенности советского барокко

Казённый экскурсовод в новомодном кримплене дежурно бубнит про Троицу, Богоявление, Распятие, Бегство в Египет и фаворский свет. Уральские дивчата и парубки задирают головы вежливо, но непреклонно, как птенцы, требующие корм (ибо «упло́чено»). Только Вася не может разделить всеобщего единения (с ним такое частенько) перед лицом искусства: божественная живопись сливается в один, серо-буро-малиновый слой, похожий на застиранный мохеровый шарф, и не разлепляется, как бы школьницы в вязаных шапках с особенно длинными ушками (писк сезона, из-за чего половина экскурсанток срифмовалась фасонами) ни голосили наперегонки от восторга.


– Ах, как красиво! Посмотрите, посмотрите, ах, как красиво!..


Что красиво? Почему красиво? Вася, привыкший говорить сам с собой, пожимает плечами. Ничего не имея в виду и не предчувствуя серьёзных последствий, он обращается к главной симпатизантке (в любой поездке обязательно выбирается такая), очкастой Наде.


– Тебе действительно нравится или ты притворяешься, вот как и они?

Смена времён кода

Подтекст его слов очевиден: ты такая же, как и все? Надя намёк считывает, хоть он и не облачён в слова. Умная девочка. Или чувствует – особым своим женским органом в виде внутреннего бутона, который проявится и разовьётся гораздо позже, в следующей жизни.

Надя отвечает и принимает в Васе дополнительное участие, так как сцепка между ними произошла раньше, ещё в поезде; колёсики-то и закрутились. Или, что тоже не исключено, русоволосая Наденька – особый женский тип, отзывчивый и чуткий всегда и всем приходящий на помощь, точно Мальчик со шпагой или выпускница Школы книжных капитанов. Вот Вася и тянется интуитивно к той, что (эмпатия – сила или слабость?) точно не откажет.


– Конечно, красиво. Сам, что ли, не видишь?

В Наде немного кокетства, которое может и не означать ничего, проявляясь так же естественно, как погода.

– Посмотри, какие цвета, какие краски…

Вася щурится, и тогда Надя (забыл сказать, что она – круглая отличница) протягивает свои некрасивые окуляры. Ради эксперимента, Вася надевает чужие стёкла, доверчиво запрокидывает голову, точно хочет протрубить в горн. И, о чудо, размытый импрессионизм исчезает, внутри купола проступают явственные рисунки фигур. Космогония, на них изображённая, захватывает дух изысканностью взвихренной композиции, части которой перетекают друг в друга.

Фокус фокуса

В церкви тихо, но гулко. Пусто Васе, надевшему чужие очки. Кажется, будто из ничего возникает волна, приближающаяся к нему. Потолок точно обрушился вниз, стал досягаемым, различимым в деталях: теперь фрески набухли от сочных, венозных красок.

Можно сказать иначе – Вася чувствует, что внезапно взлетел под потолок, за секунду набрав сверхзвуковую скорость. Ей не мешают ни ловко нарисованные облака, ни толпы монументальных фигур, окружённых ангелами. Вот что значит «навести фокус», обрести резкость. Поистине оглушающее впечатление, способное изменить последующую жизнь.

Как любой советский ребёнок, Вася лишён начатков религиозного чувства, в церковь никогда не ходил, в музее (кроме тусклого краеведческого) не был. Откуда ж он, до поездки во Львов, мог многоцветьем и красотой подпитаться?

Если только на первомайской демонстрации или в кинотеатре: телевизоры ведь тогда выпускали лишь чёрно-белые, и комментаторы, сопровождавшие репортажи по фигурному катанию с чемпионатов закадровыми разговорами, подробно описывали цвета костюмов, в которых выступали спортсмены. С каким-то особенным рвением, граничащим с исступлением, журналисты смаковали расцветку одежды спортивных и танцевальных пар, а вот одиночников и даже одиночниц, потенциальных икон стиля, настойчиво игнорировали.

Видимо, оттого, что в этих видах соревнований, требовавших «командного духа», за СССР оставалось многолетнее, испокон тянувшееся лидерство Родниной и Зайцева, а также Пахомовой и Горшкова. Ими гордились как космонавтами, а вот советским одиночникам (особенно в женском катании) так же постоянно не везло: индивидуализму, что ли, не хватало?

Домашнее задание

У нас ведь всё в стране делается во имя простого, трудового человека. Его дерзаний, надежд и чаяний. После того как главная редакция спортивных передач Центрального телевидения начала получать мешки писем от зрителей, просивших рассказывать о цветах костюмов фигуристов, комментаторы выучили названия полутонов и оттенков как таблицу умножения, ибо «Отче наш» они, потомственные атеисты, конечно же, не знали.

Вечность спустя, с появлением цветных телевизоров, в СССР началась яркая и разнообразная жизнь. Но у Васи она возникла чуть раньше – когда в храме он надел чужие очки и впервые увидел чужое барокко.

Когда потом, уже после возвращения в Чердачинск, ему задали домашку – написать сочинение о том, как он провёл каникулы, Вася попытался передать впечатления от этого потрясения, связанного с красотой. Пыхтел, старался, пару раз переписывал. Извёл груду черновиков, подбирая слова – самые точные и единственно верные. Заранее гордился результатом как человек, который сделал всё и даже больше. Прыгнул выше собственной головы.

Училка любила объявлять результаты перед всем классом, подробно рассказывая о том, кто во что горазд. Васе ждал, когда дело дойдёт до его тетрадки с профилем Маяковского на обложке, но делал вид (для себя в первую очередь), что ему всё равно.

Училка, однако, обладала собственной логикой и представлениями о прекрасном. Васино сочинение она посчитала посредственным, то есть троечным. Никаким. Лицо его вытянулось от удивления, скрыть которое он не мог. Опыта ещё не хватало.

Перехватив ученическую реакцию, училка уточнила, что «может быть, просто не поняла, о чём сочинение» и что её утомили повторы: вообще-то, Вася может писать аккуратнее и чётче, но в этот раз, вероятно, не слишком старался, торопился, вот и не получилось.

– Прилежание и усидчивость, с которыми у тебя, Вася, явные проблемы, вообще-то никому ещё не мешали. А вот религиозный дурман и пропаганда церкви мешали, и даже очень. Для советского школьника заглядываться на иконы, даже если они и имеют важное историческое значение, – грех серьёзный и непростительный. Ты же не какая-нибудь там ветхозаветная, верующая пенсионерка, погрязшая в суевериях, а будущий строитель коммунизма, который должен сам разбираться в том, что такое хорошо и что такое плохо.

Родительское собрание

Вася сидел оглушённый, даже придавленный несоответствием своим ожиданиям. Между тем училка (не злая, в общем-то, женщина, только немного затурканная бедностью, пьющим мужем, а также избыточными учебными часами и хронической проверкой тетрадей) не унималась:

– Вася, ты обещаешь нам как можно скорее научиться отличать дурное от хорошего?

Вася не понимал, что от него хотят. Белое от чёрного он всегда отличал – «на автомате» с раннего детства, пока другие не начинали его путать. А теперь Васе хотелось, чтобы от него отвязались, поэтому на всякий случай он молча кивнул и изобразил то ли раскаяние (в чём?!!), то ли испуг. Но абсурдная история с чужим барокко на этом не закончилась, очень уж нетипична была.

Обычно на родительские собрания мама ходила нехотя, заранее настраиваясь на неприятности – Васю чаще ругали, чем хвалили: рос он мальчиком непонятным и, как сказала математичка мадам Котангенс, испорченным. Когда Вася успел испортиться, а главное, кто его испортил, не уточнялось. По умолчанию считалось: родители недоглядели, вот он и пошёл прямо по наклонной плоскости.

В этот раз больше всего маме досталось от преподавательницы русского языка и литературы. Опасаясь, как бы чего не вышло, та не только написала в тетрадке с неудачным сочинением о необходимости обратить внимание на качество и количество атеистической пропаганды, но и выступила перед родительским активом с зажигательным спичем о том, что попы́ не дремлют.

Сексуально неудовлетворённая и оттого особенно социально ответственная, она принесла «Словарь юного безбожника» и с торжественным видом положила его перед Васиной мамой на парту.

Тысячеглазка

По пятницам отец дежурил в больнице, ужинали молча и втроём – усталая мама, «на нерве» после школы, сонная к вечеру сестра Ленточка (младше Васи на семь лет), ну, и сам Вася, уткнувшийся в «Словарь юного безбожника» с бессмысленным набором букв.

Маме, которую бабушка Поля тайно крестила в детстве, конечно, неловко нести советскую пургу, однако она же должна как-то отреагировать на критику, хотя бы и бредовую. Научить сына вести себя единственно верно, подстраховать его перед всякими возможными ситуациями. Поэтому теперь, чтобы слова её дошли до сознания адресата, она старается выглядеть строгой. Но получается неважно: мама у Васи с Ленточкой добрая.

– Тебя послушать, так такое ощущение, Вася, что вся рота у тебя идёт не в ногу, один ты правильно идёшь.

– Ты знаешь, мама Нина, это странно звучит, но кажется, что так оно и есть. Не знаю, как объяснить. Но я прав, а они – нет!

– Но их много, а ты один. Плетью обуха не перешибёшь: каждую секунду за тобой со всех сторон наблюдают тысячи глаз, поэтому нужно постоянно думать, что ты делаешь и что говоришь…

– Вот и бойся свою тысячеглазку, мама, а я не буду!

Нам не дано предугадать

Странный этот разговор (поди пойми со стороны, о чём это он) прерывает неожиданный рев Ленточки. Взрыв её слёз (сильно спать хочет?) спасает от абсурдных диалогов в духе Ионеско. Мама берёт Ленточку на руки, начинает укачивать.

На следующий день, когда Вася забирает Ленточку из садика, сердобольная нянечка Марья Ивановна, пока сестра прощается с детками и надевает колготки, берёт его под локоть, отводит в сторону.

– У вас дома всё хорошо?

Вася не понимает природу участия женщины в белом халате, вопросительно смотрит Марье Ивановне в глаза с просьбой об объяснении.

– Ленточка сегодня очень беспокойно себя вела. Во время сончаса металась и плакала во сне, проснулась в дурном расположении духа и, когда группа её собиралась на прогулку, запугивала наших подготовишек, что на улице всех их ждёт страшная и ужасная тысячеглазка, которую следует опасаться и от которой нужно всё время прятаться, отказывалась идти гулять, пряталась под кроватью и никуда не хотела идти.

Часть первая. Первый подъезд

Куйбышева, бывшая Просторная

Для того чтобы попытаться привести зрение в порядок, нужны постоянные упражнения на «мускулатуру хрусталика»: следует поочередно концентрировать взгляд на том, что вблизи, и том, что вдали. Десять минут в день. Именно поэтому на окно комнаты, называемой в семье «залом», лепится красноватый кружок.

Интересно, конечно, отчего для занятий по технике зрения Вася бессознательно выбрал именно западную (то есть во двор) сторону квартиры, а не восточную (без людей), выходящую на дорогу, отделяющую городскую застройку от небольшого одноэтажного посёлка, про который через пару лет мальчик напишет стихи:

Пыль сонных и пустых предместий,

Любой проехавшей машине,

Чья скука – города предвестье,

Слепой кивает куст малины…

Хорошо жить на окраине, будто бы вне регулярного расписания (школа не в счёт, так как она похожа на сон) и смотреть, как в палисаднике встаёт трава в человеческий рост, увенчанный пыльными бутонами отёчной мальвы, издали похожей на странницу в домотканом украинском костюме.

Слова народные

Васина мама одно время принялась обихаживать эти беспризорные заросли под окном их квартиры на первом этаже. Разбила клумбы, посадила цветы: непривередливые и ко всему готовые ноготки, годецию, анютины глазки, кустовые ромашки с кудрявыми оторочками, совсем уже беззащитные колокольчики, шершавые люпины, шафран, бархатцы и даже настурции, которые, впрочем, уже точно не выживали.


Первой в жизни народной песней, услышанной Васей от деда Савелия, было – «…а мы просо сеяли, сеяли…». Старика очень уж увлекала обрядовая часть песни, из-за чего каждый раз повторялась одна и та же мизансцена.

Дед начинал петь всегда спокойно и вдумчиво, сочувственно изображая партию созидателей и землепашцев, но после этого с не меньшим проникновением, а иной раз и вовсе впадая в раж, исполнял противоположную партию.


– А мы просо вытопчем, вытопчем, – выкрикивал он, всё более и более подпадая под власть демонов-разрушителей, наступая на невидимых противников и стараясь поднять ревматическое колено как можно выше. Чтобы если уж вытаптывать просо, то без какого бы то ни было остатка, без единого следа, до основанья, чтобы только «а затем» будто бы очнуться от морока и снова встать с другой стороны, начав с очередного нуля…


– А мы просо сеяли, сеяли…

Ну, и вновь затем переметнуться во враждебную стаю, дабы история продолжала бегать по замкнутому кругу, как это на наших широтах принято. Тем более что деда увлекала, кажется, именно разрушительная часть русской песни. Именно она позволяла ему вызвать чёртиков азарта, да и выплеснуть их наружу до донца. До слепого конца.

Онтология Параши

Чем больше мама разводила под окнами сельское хозяйство, тем сильнее привлекала к палисаднику внимание соседей. Жившая на третьем этаже подслеповатая баба Паша с бельмом на правом глазу, похожая на маринованный корнишон, кажется, и вовсе поселилась на лавочке, несмотря на ненастье.


Ни вреда, ни пользы окружающему миру баба Паша не несла (хотя однажды осенью Вася застал её за тем, как, зашмыгнув в подъезд, она тщательно вытирала калоши об их коврик – раз уж он на первом этаже постелен и как раз по пути лежит, то чего чужому добру пропадать?), но прослеживалась какая-то неочевидная закономерность между её флагманскими дежурствами у подъезда и степенью затоптанности цветника, разор которого, нараставший противоходом маминым инициативам, как бы она не билась, касался только окультуренных растений, но не самодостаточного самосева, брызжущего в разные стороны зелёной кровью. Словно бы лежала здесь, на бывшей Просторной, особая почва, ни за что не желающая окультуриваться и тем более служить людям.

Цветы ещё не выросли, а соседи и «родственники кролика» со всех пяти этажей первого подъезда, а также примкнувшие к ним соседи из ближайших подъездов и пятиэтажки напротив уже спешат будто бы насладится растительными ароматами и их эфирными маслами. Заводят встречи у низенького заборчика, подслеповато (слишком уж увлечены дворовыми сплетнями) топчутся в опасной близости у палисада.

Разговорчики в строю

– Как, вы действительно не знали, что Фанни Каплан умерла совсем недавно? На одном закрытом совещании лектор из ЦК рассказывал, что по просьбе Ленина, Владимира Ильича, её не расстреляли, но сохранили жизнь для того, чтобы она хоть одним глазком посмотрела, как люди будут жить при коммунизме и как сыр в масле без денег кататься…

– Не успели, значит, Капланиху на Анжелу Дэвис-то обменять – я так-то слышал, что её должны были в Штаты выслать, чтобы хоть какая-то польза от еврейки была…

– Путаете. И не на Анжелу Дэвис, которую, между прочим, давно освободили, газеты читать надо, а на Леонарда Пелтиера, ему как раз два жизненных срока впаяли.

– Да что вы, женщина? Я думала, что последним удачным разменом стало спасение товарища Лучо – нашего дорогого Луиса Корвалана, выкупили которого за очень огромные деньги, но тогда международная политическая конъюнктура позволяла это сделать, не то что теперь, из-за оголтелой гонки вооружений, будь она неладная.

– Ваша правда, сосед, за свободу товарища Лучо никаких денег не жалко. Только я всё никак изощрённой логики империализма понять не могу: два пожизненных срока – это как? После смерти он всё равно в тюрьме гнить остается, что ли?

– Именно. Вот тогда-то его останки на пепел Капланихи и обменяют, чтобы уже точно никому не повадно было.

Подставляя лицо солнцу, вечная баба Паша с готовностью и полным самопожертвованием солирует во всей этой кружковщине, то ли по праву хозяйки, то ли как домовой или же оберег. Как фамильное привидение первого подъезда.

Занятия по технике зрения

Вот и сейчас, стоя у окна, Вася видит: школьницы, живущие в нашем подъезде, с их тщательно убранными причёсками (прирученные чёлки, прикрученные банты, похожие на антенны или бутоны всё той же мальвы), в строгой форме (белые кружевные передники надеты поверх чёрных платьев с длинными рукавами, повязаны тщательно выглаженные пионерские галстуки), сгрудив ранцы посредине своей живописной кучки, щебечут о чём-то волшебном. Им всегда есть о чём говорить, откуда темы берутся? И от подъезда никак не отойдут, точно окривевшая баба Паша, круглосуточно принимающая воздушные ванны, – тайный магнит; всё по домам, по квартирам, не разойдутся, словно бы важнее всего сейчас – срочно решить наиглавнейшие дела. Спасти мир. Значит, это уже не осень, но, скорее всего, поздняя весна, и последние каникулы были весенними, самыми близкими к лету.

Вася видит, как школьницы задирают лица на фасад: это значит, что на балкон второго этажа вышла Руфина Дмитриевна Тургояк и монументально, словно бы с трибуны мавзолея, кричит дочке на всю округу:

– Маруся, я сварила гречневую кашу, когда поднимешься домой, оберни её одеялом – вечером вернусь, поедим.


Теперь все соседи оповещены: семейство Тургояк каждый день ест не абы что, но остродефицитную гречку. Рассыпчатую, полезную, насыщенную микроэлементами, долго доходящую под ватным одеялом. Могут себе позволить такое роскошество!

Тщета материи

На асфальте, параллельном дому, на аккуратном расстоянии друг от друга, раскиданы гвоздики со сломанными стеблями – значит, времени сейчас примерно три часа: хоронить-то начинают строго в 14.00, когда гроб выносят, городу и миру, из подъезда, где его уже ждёт нетвердый духовой оркестр с безальтернативным Шопеном, подвывающим в трубах.

Обычно такая процессия, молча шаркая ногами, идёт к концу дома, туда, где прощающихся на пустыре уже ждут ритуальные автобусы и открытый грузовик, предназначенный для самых близких. Тщета постоянно расползающейся материи поджидает советских людей не только в повседневности, но и в крайних, экстремальных точках жизни – достаточно сесть в такой пустой автобус или попасть в приёмный покой районной больницы, чтобы ощутить на себе настойчивое зудение пустоты – им в поликлиниках или на кладбищах заражены все предметы и даже воздух, задумчиво покусывающий ещё пока живых сзади за шею.

Нет, то не клопы, на которых списываются многие бытовые неудобства, но ужас уже самой этой материи, составлявший советскую жизнь, постоянно испытываемой на прочность. Упираясь в мусорные баки на пустыре, похоронная процессия мгновенно распадается, обращаясь в пресный хаос, наблюдать который неинтересно.

Все степенно грузятся и уезжают на кладбище, оставляя на асфальте единственное напоминание о чужом горе – цветы, раскиданные главной распорядительницей. Она скорбно идёт впереди гроба с огромным траурным букетом в руках, отщипывая от него по стеблю с гордым видом, свойственным человеку при исполнении или же высоколобой женщине с плаката военного времени, как проклятьем заклеймённой чёрным платком вечного вдовства.

Человек, несведущий в советских обрядах, мог бы решить, что надломленные стебли под ногами – символ попранной жизни. Так оно, вероятно, и есть, хотя, честно говоря, стебель гвоздикам ломают из сугубой прагматики – дабы лихие пропойцы, ни стыда у них, ни совести и ничего святого, не смогли собрать разбросанные цветы, чтобы толкнуть их за бутылку возле павильона «Пиво – воды».

Вася знает, что смотреть на похороны через окно нельзя – плохая примета (однажды, примерно так же, засмотрелся через окно на хлопотливых людей в чёрном, играющих странный спектакль, и не заметил, как мамина пилочка для ногтей, которую вертел в руках, внезапно впилась самым остриём в нёбо), поэтому пока процессия идёт мимо дома, он на красную точку не смотрит, отходит от подоконника, ждёт.

Сквозь новые очки

Успевает, правда, выхватить пару деталей. Например, особое волнение бабы Паши – чужие похороны действуют на неё опьяняюще. И как внезапное бесплатное развлечение, меняющее ход дня, и как чужая беда, краем незримого крыла касающаяся всех. И как источник собственных сильных эмоций, ведь старухи, кажется, обязаны быть помешанными на предвкушении собственного ухода. Баба Паша покачивается от накатившего возбуждения, единственный глаз её налит вниманием, а губы пунцовы, точно Параша только что целовалась с кем-то взасос или же на время превратилась в вампиршу.

Геликоны приглушённо надрываются из-за ещё не выставленных вторых рам. Васе уже выписали первые в жизни очки под названием «Пети» (кажется, венгерские) – узкие, продолговатые, превращающие его в Знайку. Их он старается не носить, снимает при первой возможности (глаза напрягаются, устают, да и не хочется клички Очкарик), а в свободную минуту Вася идёт к окну, подобно автомашине, меняет ближнее освещение на дальнее.


Двор вновь пуст. Только соседки торчат у подъезда. Форточка закрыта, девичьих голосов не слышно, из-за чего кажется, будто все они движутся в немного замедленной съёмке – изображение слегка подвисает, отставая от интерпретации, и тогда бабы-Пашины кулачки начинают двигаться синхронно Васиному морганию: как если старушка находится в другой временной плотности, точнее, бесплотности, отдельно от девчат. В беспилотном пустом пузыре, лишённом воздуха, из-за чего движения соседки видны особенно чётко. Даже без очков.

В рапиде

К тому же девочки, одноклассницы Маруся Тургояк со второго этажа и Лена Пушкарёва с пятого, более юные Янка с четвёртого и Лена Соркина со второго (впрочем, разница в возрасте при личном общении у женщин, как Вася заметил, почти всегда отсутствует), а также немые близняшки Зайцевы, постоянно как бы перетекают друг в друга. Соседки по подъезду не разговаривают, но точно ведут хороводы, а бабулька в платке под цвет своего бельма, одной корнишонной рукой опирающаяся на клюку, совершенно одна, ей не в кого перетекать.


Похоронной процессии давно нет, но в воздухе двора словно бы витает окись геликонов и аромат тлена, а во рту у Васи каждый раз, когда он слышит этот марш Шопена, возникает умозрительный пепел или же пыль, похожая на золу, будто горелая. Именно такой вкус, вероятно, сопровождал варварские жертвоприношения – накануне Вася читал «Легенды и мифы Древней Греции»: люди Эллады буквально на каждой странице и шагу не могли ступить без костров, на которых сжигали безответных животных. Их обугленные кости горчили и по ночам кровоточили в Васиных снах, а звуки Шопена, даже окончательно истлев в весенней беспредельности, вызывают тошноту, напоминающую запах, созданный на основе экстракта коммунистических тубероз.

Выводок мальвы кивает ветру. Вася молча стоит у окна, колупает пальцем подоконник и отчётливо видит, хотя пока ещё не понимает, что девочки да – это то, что совсем нестабильно, постоянно колышется и стремится куда-то затечь, ведь даже баба Паша тянет к школьницам сухие ручонки, для того чтобы влиться во что-то ещё, помимо себя, обязательно прислониться к тому, что сильнее и твёрже, устойчивее и спокойней.

Так цветы, высаженные мамой и поливаемые порой прямо из окна (под ванной стоит для этого маленькая лейка, пока мать, отчаявшись дождаться хотя бы символического урожая, не отвезёт поливалку на дачу), льнут друг к дружке, образуя гибкое единство.

Кланчик первого подъезда

Мимо щебечущих учениц проходит мама Янки, обвешанная рулонами туалетной бумаги. Тёть Люда – товаровед, ей подвластно все магазинное закулисье, из-за чего она буквально купается в дефиците и может отовариться всем, чем угодно. Другие соседи шастают по продмагам и караулят, пока выбросят ну хоть что-то дефицитное (а это, считай, весь продуктовый или промтоварный ассортимент), а тёть-Людина квартира, говорят, полная чаша – даже в туалете она давно не нарезает бумагу или газеты, а носит с какого-то таинственного склада (Васе он представляется сказочным замком) рулоны туалетных изделий высшего сорта.

– Живут же как белые люди…

Проглатывая слюну, Ленка Соркина явно говорит чужими словами. Та чувствует её взгляд (с той стороны стекла он кажется особенно тяжёлым), свою власть, оборачивается и зовёт Яну домой. Учить уроки. Янка – отличница, ей не нужны приказы, но все ж понимают, что сегодня тёть Люда – королевишна, вот она и ставит, почти обязана поставить эффектную точку своего прохода мимо, а про уроки учить – просто к слову пришлось.

…Маруся, две Лены, Янка с четвёртого, тихие близняшки Зайцевы, для толпы – Васины подружки по играм, позволяющим близко подойти к чужой жизни или же приблизить её к самому лицу, чтобы с близкого расстояния рассмотреть в деталях.

Тайна рядом

Кое-что Вася, между прочим, уже понимает. Дорос. К примеру, чем человек недоступней (закрытей), тем интересней. Хотя бывает и наоборот: девочка держится букой, воображает бог весть какие тайны, хотя на самом деле ничего из себя не представляет.

У Васи в классе полным-полно таких мнимых тихонь. Как правило, они – троечницы, поскольку основным критерием школьной успешности (и общественного авторитета) в пространстве советского равенства считается учёба. Отличницы выглядят краше одноклассниц – они и ухожены больше, и как-то странно степенны, точно знания накладывают дополнительные обязательства и осанку. А ещё они же спасти могут – дать списать, поэтому ими можно лишь любоваться. Бесконфликтно внимать.


Кажется, Лена Пушкарёва именно такая – меньше всех ростом, а учится лучше всех, почерк у неё округл, хвостики на голове торчат в разные стороны, но не озорно, а как-то осмысленно, точно слушают космос и извлекают из него питательные вещества, помогающие при подготовке домашних заданий.

Преддверье

Пушкарёва – самая таинственная из всех Васиных соседок: у всех девочек, так или иначе, он уже побывал в гостях. Кого-то звал во двор и был приглашен в коридор подождать, к Тургояк он проникал уже даже на кухню и в их со старшей сестрой Светой (похожа на Софию Ротару) будуар, а Пушкарёва, которая ещё и не всегда выйдет, когда её зовёшь, пустила не дальше щелочки в двери, которую прикрыла за собой её мама, тётя Галя.

Вася стоит на площадке пятого этажа (выше некуда), ждёт перед дверью, пока Лена появится, в щель сквозняком из квартиры тянут таинственные запахи чужого существования. Пахнет большими оцинкованными кастрюлями на кухонных полках, балконом, открытым в придорожную полынь, растущую с восточной стороны дома, но больше всего кошками или даже, скорее всего, хомячками, что ещё термоядернее и экстремальней.


Впрочем, может, именно эта резкая вонь (рука не поворачивается написать «запах») и привораживает, как зелье, сваренное из легендарной поебун-травы?

Первый раз Вася попал к Лене внутрь с историей, оставшейся с ним насовсем и незаметно подсвечивающей все визиты на пятый этаж невидимым, но ощутимым излучением, когда стыдливому отроку нужно каждый раз прикладывать усилие, чтобы перешагнуть не только настоящий порог, но и психологический.

Слепая курица

Немного, что ли, не подрассчитал момент, забежав к Лене прямо после игр во дворе (попросили позвать на улицу для комплекта – играли же тогда, кажется, опять в Слепую курицу? Пушкарёва считалась в ней асом, выплывая в центр внимания под причет: «слепая курица на солнце жмурится…»), взлетел наверх, запыхавшись, а она его опять долго у двери мариновала, собираясь да прихорашиваясь, – сначала в подъезде, затем милостиво пригласила в прихожую. Вася резко захотел в туалет, причём по-большому, что добавляло конфуза, мялся в одиночестве, не решаясь уйти или протиснуться в кабинку, щёлкнуть выключателем в темноте чужого коридора (где любые звуки разносятся сильней), на незнакомой территории, хорошо ещё, что на шум его внутренних чувств не выглянули родители, ну да хоть какое-то смягчающее обстоятельство.

Поняв, что уже не держит, ломанулся в сортир, с облегчением упал на чужой стульчак (ходуном ходивший, шершавый по краям), корчась от миазмов, поначалу отгонявших запахи незнакомого отхожего места, а потом смешавшихся с ними в густую симфонию. Вместо бумаги увидел аккуратно нарезанную газету, как у многих тогда было принято, значит, надо растирать её пальцами до слома внутренней структуры листа, когда поверх типографской краски начинает проступать бархатистая сущность «Труда» или же «Советской России». Лучше, конечно, размять бумагу заранее, чтобы времени на зияющее отсутствие (разумеется, все же сразу увидят, что его нет на месте, и сразу всё поймут) ушло как можно меньше.

Но и это ещё не всё

Вода в бачке отсутствовала. Вася жил на первом и не знал, что водопроводной тяги до пятого хватает не всегда – у Пушкарёвых это типичный бытовой момент, ничего особенного. Но для него, первача, разверзлась бездна, наступила катастрофа. Подталкивал какашки газеткой, подтирал разводы на бетонных сводах, размазывая их в туше́, наводил порядок, забыв о времени и пространстве, пока Лена не постучалась.

– Всё там у тебя в порядке?

Точно кислородный шнур скафандру перерубила. Пришлось мычать в ответ, тихариться, стараясь не производить никаких звуков, пока она по-хозяйски не пнула дверь, демонстрируя чёткое понимание ситуации, показавшееся Васе проявлением аналитического ума.

– Кастрюлю с водой возьми, пожалуйста. Иногда у нас так бывает.

Он уже не помнил, как закончил наводить порядок, почему-то стараясь тратить воду по минимуму, точно это могло хоть как-то восстановить репутацию. На шум в коридор выглянула тётя Галя с энциклопедическим пониманием во взгляде и таким же стоическим русским смирением. Поразительно, что Пушкарёвы никогда ему этот конфуз не вспоминали (даже годы спустя, за которые накопились размолвки и ссоры), словно бы тогда ничего не заметили.

Так, значит, и свёл знакомство с соседями.

Последний становится первым

Вася стоит у окна, тренируется с красной точкой на вдох и выдох. Если на девичьем выводке, табунящемся у подъезда, алеют галстуки – значит, дело происходит весной, причём после Дня пионерии, когда лучших из лучших на торжественном собрании принимали в кинотеатре «Победа» в «ряды членов». От каждого класса (их в параллели пять, Вася учится в самом последнем, «д», тогда как Маруся с Леной – в «а», и почему-то кажется, что в «а» скапливаются лучшие, сплошь будущие медалисты, в «б» определяют ребят похуже, в «в» ещё чуть слабее, в «д» же спихивают что остальным негоже) отобрали не больше десяти кандидатов, в основном отличников.


Вася тогда уже отличником не был – по всем, даже самым оптимистичным раскладам, в четверти у него вырисовывалось четыре четвёрки; а всё оттого, что первые два класса он отучился в одной школе, где был отличником, а после второго родители переехали сюда – на улицу Куйбышева (бывшую Просторную), значит, и школа у Васи вышла новая – с иными правилами и критериями, нет, не знаний, но соответствия здешней системе.

В коллектив он вписался сразу, а вот в стандарты местных учителей – не очень. Но шлейф «ударника коммунистического труда» по инерции ещё озарял какое-то время его светлый путь. Ну, или мальчиков, способных участвовать в «публичном мероприятии», из «д» класса оказалось не так чтобы много, за что его вместе с Андрюшкой Романовым (который учился ещё хуже, но был зачётным легкоатлетом и уже в третьем классе представлял район на соревнованиях повышенной важности) да вихрастым, вечно улыбающимся Гришкой Зайцевым включили в самую почётную, первую очередь. Позволили представительствовать.

Обратила внимание

Вася чувствовал себя на этом празднике добрых и честных людей слегка самозванцем. Вот и смущался немного, робел. «Перед лицом своих товарищей» был бледен. Районо откупил малый зал близлежащего кинотеатра «Победа», заполнившийся учащимися средней школы («ученическим активом») под завязку.

Кандидатов в пионеры вывели на невысокую авансцену прямо перед большим белым экраном и какое-то время потратили на то, чтобы расставить всех по росту, невзирая на чины и звания принадлежность к «а» или к «д». Так Вася оказался в самом конце «лесенки дураков», но зато рядом с соседкой – Леной Пушкарёвой, раскрасневшейся от первой публичности, напоминающей ей бал Наташи Ростовой, от буквального дебюта на сцене.

Вася видел, как Лена старается не выдать чувств, с каждым вздохом как бы погружаясь внутрь себя глубже и глубже. Точно смотрела там, внутри, кино, всё сильней и сильней увлекаясь сюжетом. Правда, на пару секунд она вдруг точно вынырнула из кинотеатра изнанки лобной кости, осмотрелась по сторонам, увидела рядом Васю (для него это наблюдение за ситуацией и за соседями стало собственным способом защиты) и, что мальчику показалось крайне важным, опознала его. Не узнала, но именно опознала, включив логику и таким косвенным образом признав за Васей соседство. Потому что сорвала с носа уродливые очки в дешевой оправе и протянула их мальчику.


– У тебя же есть карманы в костюме? На, положи, потом отдашь.


И тут же интерес к Васе утратила, вновь обратившись внутрь – к своему немому кино обязательно про любовь, оставив соседа в потной гордости (оказала доверие!), перебившей главное волнение. Так, что даже позабылось, что стоишь перед лицом своих товарищей, перед пионерской дружиной, подгоняемой учителями в сторону светлого будущего, и вот уже совсем скоро, вслед за прочими передовиками, Вася выкрикнул имя и фамилию, как бы навеки примкнув к этой общности – советский народ.

Киностудия имени Довженко

Учителя, между прочим, тоже люди; им тоже хочется, чтобы обязаловка поскорее закончилась и показали кино. Да хоть какое, любое, в темноте можно закрыть глаза и уснуть на время, хотя, кажется, педагоги умеют спать и с открытыми глазами.


Поэтому церемонию сократили, заставив произносить клятву верности хором. Сначала, по цепочке, каждый из стоящих на авансцене выкрикнул себя, после чего «зазвучал нестройный хор» двух или трёх десятков обращённых.


– Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу

Во всю мощь, словно бы раздувающую простор зрительного зала, врубают Гимн Советского Союза, и все начинают вставать. Дерматиновые сиденья кресел хлопают о дерматиновые спинки, из-за чего кажется, что в честь только что принятых пионеров дают салют или стреляет залпом почётный караул. Вася закрывает глаза, чтобы мир на миг погрузился во мглу.

Потом держит речь директор школы Чадин А. А., над которым у старшеклассников принято смеяться: однажды по-черномырдински косноязычный А. А., преподававший в старших классах обществоведение, пришёл на урок с бодуна и с расстёгнутой ширинкой. Теперь ученики каждый раз забиваются в каких трусах он придёт на урок, в розовую крапинку или в голубую полоску.

Бледный пламень

Вася, как и вся дружина, терпит начальственную речь. Пушкарёва стоит рядом и точно не дышит. Вася украдкой наблюдает за Леной, после переводит глаза на вдохновенного Чадина А. А., машущего руками и брызгающего слюной. Шов на его брюках и вправду расходится всё сильнее и дальше. Исподнего не видно, вглядываться неловко (все обязательно поймут, куда он смотрит): в свете пюпитров Чадин А. А. похож на памятник революционеру, вырезанный из необработанного гранита.

Далее всех «принятых в организацию» отсылают к соученикам, единый строй рассыпается, но гасят краткий свет, начинается выцветшее кино «про войну», алый галстук жжёт грудину, точно в темноте жуёт её. Вася забывается фильмом, захлебнувшись смесью гордости и волнения, из-за которых суть события раскрывается ему не сразу и не до конца. С важными вехами у него почти всегда так: к ним долго готовятся и торопливо ждут, пока наконец изменения приходят, обманув ожидания своей непохожестью на предвкушения и предчувствия.

Сюжет фильма ускользает. Рядом посапывает Гриша Зайцев, улыбаясь даже во сне. Вася теряет Лену глазами и сердцем, у него в голове сумбур вместо музыки и широкоэкранного фильма. Скорее всего, точно так же и Лена теряет соседа в складках сладких переживаний, не подверженных даже ацетону советского кинематографа.

Пионер-герой

Домой Вася бежит уже совсем один. За «Победой» обгоняет близняшек Зайцевых, они молча и как-то сосредоточенно лыбятся: рады, мол, за тебя. Ранец за плечами, курточка распахнута настежь, чтобы все встречные и поперечные могли видеть, как алеет галстук и что сегодня он – избранный.

Новое знание, впрочем, настигает его не сразу, практически возле дома, когда Вася заворачивает со школьного двора в сторону их родной коробки, как старшеклассники называют свой второй микрорайон, замкнутый девятиэтажным кооперативом (все прочие дома квартала – пятиэтажки, стоящие прямоугольником, внутри которого – двор с площадкой для игр).

Это же очень удобно – жить в пяти минутах от школы. Некоторые ребята ездят с другого конца Северо-Запада, а у Васи есть хотя бы гипотетическая возможность никогда не опаздывать. Или успевать перед физкультурой переодеваться не в вонючей раздевалке, но дома. Вася так и поступал в старших классах, после одного вопиющего случая, о котором ниже.

Собственно, сейчас он как раз и проходит мимо брандмауэра кооперативной многоэтажки, тылами стоящей к школе, и уже видит торец собственного подъезда. В этом месте всегда ветрено, и, поскольку курточка не застёгнута (пионерский галстук торчит из её глубин букетом гвоздик – Вася особенно тщательно следит за тем, чтобы кончики алого треугольника, купленного накануне в магазине «Спорт» за 70 копеек, ничем не придерживались, но развевались свободно) его пробирает до костей. Машинально он тянется к пуговицам, но тут же мысленно бьёт себя по рукам, поскольку всё ещё живёт под влиянием школьного торжества. И ему хочется, чтобы алый стяг видели все случайные встречные.

Пробуждение

Тут-то и случается самое главное, что делает день приёма в пионеры точкой отсчёта самосознания одной отдельно взятой личности. Вдруг он видит себя точно со стороны (чуть сверху) и слышит собственный голос, звучащий откуда-то изнутри. Может быть, из того самого места, которого касается шёлковый узел.


– Чего ты так раздухарился? Это же только ты знаешь, что тебе сегодня повязали алый галстук, а со стороны, сам подумай, ну откуда и кто знает, что ты ученик третьего «д» класса, принятый сегодня в пионеры? Может, ты носишь его уже много лет и тебе просто никто не даёт твой собственный возраст, а на самом деле ты, может быть, давно старшеклассник, но просто куришь и оттого не растёшь как следует вместе со всеми. Вокруг таких красногалстучников – пруд пруди, так что постарайся выделиться чем-то другим.

– Да я ж не курю…

Вася возражает внутреннему голосу. Он мог бы сейчас даже рассмеяться от неожиданности (где – я, а где – сигареты), если бы не важность момента: так бывает порой, редко, но метко, в трудные дни, перенасыщенные событиями, когда из-за превышения обычной скорости существования открывается вдруг что-то вроде параллельного коридора, уходящего вдаль прямо сразу от правого уха, в котором (коридоре, хотя и ухе, наверное, тоже) складывается, неожиданно проливаясь в полноту осознания, новая конфигурация знания о себе и мире вокруг. О том, что ты смертен и одинок.

На какие-то доли мгновения, точно лунная дорожка, уходящая далеко в море, или вот как край отклеившихся обоев, за которые теперь возможно заглянуть, приоткрывается вся твоя будущность – жизнь через десятилетия ежедневных пыток быть собой.


– То, что ты не куришь, это только твоя проблема, посмотри по сторонам: видишь людей? Все они когда-то носили или носят пионерский галстук. Их этим не удивить. И ты ничем от них не отличаешься, понимаешь, малыш? Им непонятна твоя сегодняшняя радость, запахни лучше курточку, иначе замерзнешь и заболеешь…

Тайная комната

Но Вася не берётся за пуговицы – до родного подъезда не более десяти метров. Не то чтобы на финал он чаял «случайной встречи», исполнив тем самым заложенную в нём кинотеатром «Победа» обязательную программу с множеством пунктов: ведь это – первое крупное торжество в его жизни, свершившееся вне отеческих стен и семейного круга. Инерция праздника столь велика, что не поддаться ей целиком на какое-то время почти невозможно. Да и зачем сопротивляться этой радости быть со всеми?

Тяжесть нового зрения ошеломляет, переключая внимание на какой-то иной, заоблачный регистр, так что теперь не до галстука, не до пионерии: в подъезд Вася входит совершенно другим человеком.

Занести Лене очки – повод подружиться ближе, вне уличных игр на свежем воздухе. Когда посиделки у Пушкарёвой войдут в привычку, Вася вспомнит, как он стремился проникнуть в чужую квартиру, прикидываясь рассеянным, но ненастойчивым соседом.

В подъезде он сталкивается с аполитичной прогульщицей Соркиной, выносящей мусорное ведро, и молча (даже без привычного «привет – привет»), точно тень, просачивается мимо. Почему-то важно скрывать от всех (даже родителей) истинные мотивы поступков, казаться на поверхности поведения понятным и легко просчитываемым, но в глубине сознания быть немного иным. Точно есть в груди тёмная комната, дверь куда закрыта, а ключ потерян.

Советские переплёты

Комната Лены одета в корсет книжных шкафов, над которыми до потолка спят дополнительные книжные полки: вот зачем ей столько?

Вася уже знает, что тётя Галя работает в библиотеке[2], но связать это библиотекарство с обилием книг в Ленкиной квартире он пока не в состоянии.

Ещё Вася знает, что Ленкин отец, дядя Петя[3], занимается переплётными работами: увлечение, распространённое в условиях товарного дефицита и больших тиражей литературных журналов, которых всё равно на всех не хватает. Потому что в библиотеках на «Новый мир» или «Иностранку» с очередным громким романом, одновременно читаемым всей страной, очередь, а подписаться на нужный ежемесячник практически невозможно.

Всё популярное в СССР нормировано и подлежит учёту. Профком родительской больницы распределяет дефицит среди врачебного начальства, оставляя простым служащим остатки газетно-журнальной подписки, которую можно купить только на год, да и те разыгрывают в лотерею среди желающих причаститься. Желают практически все, из-за чего с какого-то времени отец Васи тоже увлекается переплётами, но не сам, а находит персонального мастера, раз в месяц приходящего за очередными подборками, их отец составляет, раздирая журналы. Импровизированные книги, сформированные по авторам или по темам, пользуются популярностью и постоянно гуляют по чьим-то рукам, совсем как в настоящей библиотеке. У отца есть шкаф разодранных журналов, ждущих очереди на трансформацию (иные подборки вызревают годами), и специальная тетрадка, куда он заносит книжных должников, потому что на некоторые сборники, переплетенные в дерматин, образуется очередь.

Дядя Петя ему не конкурент (в СССР вообще нет конкуренции), но Вася тем не менее чувствует себя засланным казачком, чуть ли не шпионом, призванным разведать тайны чужого хозяйства, которое сосед разместил в кладовке между комнатами (в одной живёт Лена, в другой – он сам с тётей Галей), за холодильником. Там же живут их хомяки в пятилитровке из-под маринованных венгерских помидор. Зловонные крысы – это хороший и удобный повод, запомним.

Как бы невзначай, совсем мимоходом, Вася сунул нос в этот тёмный угол с полками, на которых громоздятся стопки белой бумаги, со временем превращаемые в тома. Эта метаморфоза волнует Васю не меньше Ленкиных косичек, хотя до созревания ещё далеко и интерес к другим людям бескорыстен, лишён пола, а значит, бесцелен.

Логика страсти

Кстати, Вася знает уже про логику страсти, из которой не вырваться, пока не заездишь её колею, но сейчас все его сильные чувства касаются вещей и явлений, а не отношений и тел. Возможно, оттого и хитрит, как умеет, скрывая подкладку желаний: ведь получается, что Лена – лишь средство достичь чего-то иного, вне её тёплых границ.

Именно страсть толкает на преступление: заглянув в кладовку, пока никто не видит (интересуясь якобы питомцами), Вася импульсивно хватает первые попавшиеся в руки куски подборки, собранной дядей Петей из журнальных публикаций, ну, допустим, Владимира Амлинского – был ведь когда-то такой преподаватель в литинституте, лауреат премии Ленинского комсомола за роман «Нескучный сад».

Потом выяснится, что Вася схватил тексты из его сборника «На рассвете, в начале дороги», так как не смог совладать с соблазном. Схватил, не думая, что делать с этим дальше. Но – пронесло. Мгновенно, тигриным прыжком, кинулся в туалет, спрятать уворованное под рубашкой. Потом сидел ещё пару часов с Леной в комнате, вёл разговоры с умным видом под чай и прел от стыда[4] и бумаги, собиравшей и впитывавшей в себя весь его пот (уже топили).

К концу визита Васе казалось, что в бумаге завелись черви, извивавшиеся втихомолку под бумажными латами – точно он рыцарь, правда непонятно какого ордена.

Понедельник начинается

Когда Пушкарёва первый раз вошла в комнату Васи на первом этаже и осмотрела их стеллажи во всю стену, то гордо, даже нахально констатировала:

– Ну, у нас-то книг поболее будет…

Чем на всю жизнь поразила Васиного отца, привыкшего к интеллектуальному превосходству над всеми. И правда, книг у Лены было чрезмерно (все они в основном детские, яркие и оттого не сильно интересные), а вот в родительской зале, дверь куда держат закрытой, книг оказалось ещё больше. Сквозь стекла в двери видны полки от пола до потолка: родительские покои больше детской, из-за чего кажется, что и потолок там гораздо выше.

Раз за разом Вася проникает на запретную территорию (Лена пошла за яблоками на балкон и забыла закрыть за собой дверь или же зазвонил телефон, она зовёт к трубке маму, стряпающую на кухне пирожки), будто случайно застревает у полок, почти мгновенно осознавая степень пушкарёвского богатства: дядя Петя собирает (но как? откуда?) фантастику, а это уже даже не собрания сочинений классиков, доступных в любой интеллигентской квартире, но высший, запредельный класс соблазна!

Да, сейчас это может показаться странным: ну, в самом деле, к чему это взрослый, не лишённый солидности дядька все силы и деньги тратит на юношеские, одноразовые в большинстве своём книги?

А тогда и объяснять ничего не надо было – эти сокровища, нажитые непонятным трудом, звучали статусной данностью: фантастика – это же не только экономически важно[5], но и крайне престижно. Глядя на неопрятного дядю Петю, никогда не скажешь, что этот подпольный миллионер Корейко обладает таким безразмерным кладом – ведь это всё равно как все полки пачками багряных червонцев забить! Ну, или зеленоватыми трояками как минимум…

Базовый инстинкт

Кстати, кем он работал? Слесарем? Технологом? Тихо пил горькую без видимых эксцессов и надрыва, сложно шёл на контакт, в чём Вася убедился уже скоро, хотя в бытовой меланхолии был лёгок. Тётя Галя однажды сказала Васе непонятную фразу, значение которой он осознал годы спустя: «А ведь Петя со мной очень мало был ласков…»

Почему она выбрала для откровения именно соседа-недоросля? Какая бездна встаёт теперь за этими простыми словами, омут пустой квартиры, где, кроме книг, нет особенной жизни, но – умозрительная пустошь и только. Даже дочка Лена, сидящая в тесноте своей светёлки наособицу, не способна разрушить хрусталей семейной безвоздушности, даже зловонные хомячки, которых Пушкарёвы заводили постоянно, одного за другим, совсем как бездетная пара, замещающая звон одиночества вознёй бестолковых игрушек.


Вася знает, что фантастика – дело не совсем, что ли, серьёзное, есть более важная и настоящая литература высокого полёта, ему пока не доступная, тогда как дядя Петя выказывает что-то вроде рецидива инфантильности, несвойственной его возрасту (кстати, сколько ему, из-под майки выглядывает татуировка со Сталиным?) и внешности.

Даже Вася уже понимает – Ленкин отец хоть и пользуется возможностями (какими?), но идёт на поводу не у своих коренных интересов (чудится ему – дядя Петя этих книг не читает), а у моды и общих мест советской культуры, навязывающей ему предпочтения. Точно так же начинающий писатель, ну, или много думающий о себе интеллигент (словечка «продвинутый» и тем более «интеллектуал» тогда в хождении не водилось) обязан хранить на антресолях подпольные распечатки Шестова, Розанова, Шри Ауробиндо, Кьеркегора и что-то вроде Камасутры или секретного доклада ЦРУ, посвящённого визитам НЛО.

Следование чужой траектории было у дяди Пети столь сильно выраженным, что под это его поле легко подпадал и беззащитный подросток, начинавший точно так же подделываться под моды и общепринятые представления о прекрасном, как если это точно поможет выглядеть в глазах соседей «своим» и «нормальным». Зачем ему это нужно? Пока не осознаётся, но почти факт, что нужно.

Пароли и явки

Вскоре к нему привыкли; то, что он зависает у Лены до вечера (вспомнить бы сейчас, о чём они говорили тогда часами, чем занимались, невинно коротая сумерки), если уроки исполнены, а на улице дождь или снег. Иногда Вася просачивается к стеллажам, желая одного: чтобы таинственный дядя Петя застал врасплох и обнаружил существование маленького человека, сделал его видимым. Разумеется, так оно, рано или поздно, случилось. Совсем по-книжному.

– Фантастикой интересуешься?

Причём сам же спросил, не подозревая, в какую ловушку угодил, никто его не подталкивал к этому, за язык не тянул. Нужно было что-то сказать настырному школьнику, явно вышедшему из своих берегов, и Вася не мог упустить такого шанса.

– Не то слово.

Уже тогда Вася был начитан и мог невзначай сыпать доступными ему именами. Герберт Уэллс, Жюль Верн, Беляев, Иван Ефремов. Главное, чтобы не останавливали. Станислав Лем. Братья Стругацкие.

Скорость света

Но сосед и не думал останавливать соседа: кажется, его тоже застигло врасплох несоответствие между возрастом и содержанием. Решив проверить смышлёныша (на мякине не проведёшь, хотя никто и не думал хитрить: Вася изо всех сил изображал простодушие, обеспеченное золотым запасом непрожитых лет), он спросил его, взяв с полки первый попавшийся том, который открыл наугад, а там сноска внизу у самой что ни на есть случайной страницы.

– Если ты любишь фантастику, то какова скорость света?

В этот момент Вася выдохнул, поняв, что экзамен сдан и он принят в лигу книголюбов, так как, практически рояль в кустах, знал про 300 000 километров в секунду. На полмгновения он даже мысленно поразился простоте вопроса. Пушкарёв мог бы и позатейливее что-то придумать, более иезуитски запутанное – про онирофильмы или бластеры из очередного романа Гарри Гаррисона, доступного советскому читателю по остродефицитной серии «Библиотека современной фантастики» издательства «Молодая гвардия». Вася выменял пару разрозненных томиков у Генки Живтяка и у Тёмы Смолина, одноклассников, точно так же, как и он, заражённых вирусом собирательства, уж и не вспомнить на что, хотя, конечно, про скорость света – это что-то совсем уже устарелое. Для двоечников.

Такие киношные совпадения (словно неумелый сценарист левой ногой ваял) казались Васе, выросшему на приключенческих романах, естественным проявлением: а) реальности, время от времени прорывающейся через быт; б) вселенской справедливости, привычно и легко помогающей маленькому человеку встать на правильную лыжню. Куда он по ней зарулит – дело десятое, важно нежно, но по-родительски упрямо подталкивать ребетёнка в сторону светлого будущего.

Утопия на марше

Попадая в подобные совпадения, когда обстоятельства, словно бы смазанные маслом, скользили в нужном ему ключе, Вася слышал беззвучный щелчок судьбы, распахивающей перед ним очередные двери. В пубертате, казалось, так будет всегда, дверей у его биографии – совсем как лампочек в новогодней гирлянде или книг в библиотеке – бессчётное множество.

Наивность соседа вышла вопиющей. Вася, окажись он на месте дисциплинированного (внутренне равнодушного, будто выстуженного изнутри) дяди Пети, одним вопросом не ограничился бы. Поначалу он так и думал, что про скорость света – начало, разминка перед «самым главным», которое настроился мужественно выдюжить, да так и не дождался. Соседский экзамен, как любая советская процедура, вышел выхолощенным, как и осведомленность дяди Пети в сфере литературного фантазирования, протянувшего Васе растрёпанный том про сложности строительства коммунизма на Марсе.

Захватив первую высоту, Вася решил не останавливаться. Тут он выдохнул, но затем вновь набрал воздух, попросив иногда, время от времени, ну, то есть не системно, разумеется, не в системе, брать некоторые, гм, новинки и читать, читать, читать…

Словно бы услышав потаённые Васины размышлизмы, дядя Петя задумался, а потом как раз и спросил про скорость света, а потом ещё, видимо для «контрольного выстрела», сколько человек погибло в Челленджере. Семерых одним ударом, ответил Вася. Остроумно, как ему тогда показалось. С подтекстом.

Рыбак рыбака

За всем этим, стоя в дверях, наблюдала Лена, которую происходящее, вообще-то, не слишком устраивало: потаённо она была властной девочкой, просто пока ей не над кем было королить, из-за чего, конечно же, ей нравилась власть над соседом, робким и умным (да ещё отчего-то интересным подруге Тургояк), а тут, значит, влияние её ускользало, переходя под юрисдикцию более высоких инстанций. Впрочем, и она ведь была не промах – непонятно откуда, видимо интуитивно, от рождения, опытна, искушена. Когда они остались вдвоём в девичей, Лена сразу взяла быка за рога.

– Хорошо, я позволю тебе брать у отца книги, но только с одним условием: у тебя же есть заграничные марки. Так вот за каждую книгу их хочу.

– Что именно, Лена?

– Я хочу пару штук про животных или цветы…

– Снегопад-снегопад… Если женщина просит, бабье лето её торопить не спеши…

– Не смеши меня, Васька… Но очень-то уж на Нани Брегвадзе у тебя получается похоже…

– А я и не спешу. Брегвадзе копировать просто. С таким-то акцентом.

– Да ты просто кривляться любишь. Хлебом тебя не корми.

– Ну, и не корми, всё равно не в коня корм.

– Короче, я тебе своё условие выставила. Хочешь налогом это считай, хочешь пошлиной.

Облатка по-советски

Марки Вася собирал с отцом. Коллекция у них была большой, так как отец не скупился на приобретения: и пока папа ещё только выходил на «магистральную тему» собрания, решив, что им с сыном интересны марки про почту и про изобразительное искусство, он успел наменять массу экземпляров с изображениями растений и зверей, яркие, сочные серии из экзотических стран, недоступные ни в киосках, ни даже в единственном филателистическом магазине города.

Как-то Вася хвастался запасным кляссером перед соседками, и, вероятно, тогда Пушкарёва положила глаз на пару таких серий, а теперь, внаглую, вымогала, угрожая перекрыть кислород сладкому чтению почти до утра, всем этим часам, лишённым часовой стрелки, когда время останавливалось, а пространство, раздвинув границы, становилось бескостным. Почти бесконечным. Чтение, словно бы заботливо подтыкавшее одеяло со всех сторон, амортизировало реальность, а также границы запойного погружения в чужой вымысел, накладывающегося на собственное внутреннее кино.

– Хорошо, Лена. Договорились.

Уже в следующий раз Вася принёс Пушкарёвой пару глянцевых лоскутков с обраткой, намазанной клеем, из-за чего, пока мчал на пятый этаж, марки пристали к потной ладони, будто не хотели расставаться. Но Васе их было не жаль, ведь извлекались они из запасного, обменного кляссера и большой роли в судьбе не играли. Да и папа вряд ли заметит исчезновение пары-другой раритетов «из Занзибара» и «из страны Гваделупы», ведь они же не про картины и тем более не про царей (царские марки ценились особенно, примерно так же, как и фашистские с Гитлером в профиль).

Вася понял тогда, что женщины – непостижимые существа, лишённые бескорыстия, и что, общаясь с ними, всегда нужно быть начеку, знать цену не только себе, но и им, поскольку за всё важно платить.

Уроки мiра

Списывая у отличниц и помогая им в том, что умел сам, Вася знал, что отношения между людьми подразумевают какую-то выгоду, однако школа – это одно, одноклассники – по определению случайные человеки, но выходит, что и соседи («друзья») тоже тебе совсем не родные. Они, казалось бы такие близкие, тоже могут относиться к другим со всей очевидной пристрастностью и желанием поживиться, нагреться на невинности чужого существования. Это же нормально, что, стоит пройтись по подъезду, за закрытыми дверьми течёт-проистекает чужая, самодостаточная жизнь. Открытием стало, что можно жить своим, чуждым интересом, у всех на виду, не отгораживаясь закрытой дверью и даже не скрывая низости натуры.

И вот ведь ещё что: оказывается, нет и не может существовать единой для всех шкалы хорошего и плохого – каждый выступает как умеет, как может. Идёт точно сквозь снежные сугробы, наобум. И ничего с этим не поделаешь, приходиться принимать единственной данностью. Для Пушкарёвой кажется естественным всосаться в расклад между отцом и соседом, наложить на их уговор таможенный сбор, откусить ей не принадлежащее. Вася никогда бы так не поступил. Несмотря на это, он не торопится осадить или тем более осудить Лену, относясь к её поведению как к данности. Как к дождю за окном.

То, что, отдавая Лене марки, он нарушает их общее дело с отцом, Вася не думал: до какого-то возраста родители воспринимаются сугубо потребительски, бездонной бочкой или же принципиально возобновляемым ресурсом, черпать из которого, ни о чём таком не задумываясь, можно до бесконечности. Ведь родители всевластны, и если чего-то не хватает, то лишь потому, что им нет никакого дела до фирменных джинсов или до японского двухкассетного магнитофона.

Боттичелли по-чердачински

Вообще-то, ближайшая подруга Лены – Маруся Тургояк со второго этажа, энергичная, пухлая, рыжеволосая. Весёлая, слегка нелепая, смешливая. С большими, лучистыми глазами. Роскошные густые пряди («да-да, как у женщины, которая поёт…») Маруся расчесывает, стараясь их приручить, сделать менее заметными, управляемыми, точно волосы её – непокорная внутренняя хтонь, рвущаяся наружу через все препятствия и барьеры. Став чуть старше, Тургояк будет гордиться своим струящимся, боттичелиевским золотом, делающим её не похожей ни на одну девушку мира, мыть его отваром из ржаного хлеба, не допуская до локонов мыла или дефицитных тогда шампуней, а пока она стыдится яркости и веснушек, рассыпающихся по лужайке лица полевыми цветами.

Однажды, ещё в третьем классе, учительница по-соседски (живёт в близлежащей пятиэтажке) попросит Марусю отнести её сумку домой. Возмущённая таким приказанием школьница не сразу найдёт, что ответить, согласится, но всю дорогу от класса до преподавательской квартиры будет пинать ненавистный баул, выражая протест просьбе, от которой нельзя отказаться. На её огненный темперамент Вася обратит внимание позже, хотя уже сейчас Маруся Тургояк – явный центр их детской компании ребят из первого подъезда, где, вместе с постоянно занятыми на работе родителями, живут одни только девочки[6], прилежные ученицы, послушные дочери и младшие сёстры: она – главный заводила дворовых игр и сокровенных разговоров по углам, в которые Васю попросту не допускают. Он надеется, что это временно и любую ситуацию можно решить как задачку. Найти в неё дверь или придумать отмычку.

Белый шум

Вася чувствует, как меняются разговоры девочек, стоит приблизиться к ним во дворе: точно они – разведчицы, заброшенные в тыл врага и им важно сохранить свою тайну. Из-за чего лица, только что заинтересованные друг в друге, мгновенно становятся нейтральными, как и беседы, которые никогда никуда не ведут. И только сёстры Зайцевы не успевают быстро перестроиться внутри своего молчаливого моря, беззвучно выдают заговорщиц бледными лицами.

– Васька, слышал, что в ЮАР расстреляли группу «Бони М»? Когда они там были на гастролях, автобус их остановили расисты местного апартеида, вывели на горячий песок и расстреляли?

– Нет, я слышал только, что Демиса Руссоса из-за его вечного жора разорвало.

– Да ты что, а он так мне по «Утренней почте» нравился, сладкий такой. Жаль, конечно. Зато я точно слышала, что Зыкина – любовница Брежнева.

Пушкарёва делает большие глаза: её секретик – самый эффектный, вот она его и оставила напоследок.

– А мне тут рассказали про огромные подземные урановые рудники, куда ссылают всех бандитов, приговорённых к смертной казни. Их не расстреливают, но отправляют за Полярный круг, работать в нечеловеческих условиях. К маме в библиотеку ходит одна женщина, так вот её шурина приговорили к расстрелу за валютные операции. Но однажды она шла по Красного Урала и он идёт ей навстречу, только совсем опустившийся, на себя не похожий. Без зубов и глаза отводит, смотрит в сторону. Она рванула к нему, а он, как её увидел, побежал на другую сторону перекрёстка, еле под машину с прицепом не попал. Его с урановых рудников на побывку отпустили – сорок пять лет исполнилось, надо было фотографию в паспорте поменять.

Бычий цепень

Каждая из подружек старается перещеголять всех осведомлённостью, забить финальный гол, дотянувшись до максимально возможной в СССР правды. Примерно так красивые, рослые люди играют в баскетбол, толкаясь возле вражьей корзины, когда уже невозможно пасовать друг другу и победить можно лишь прицельным ударом.

– Ох, девочки, кстати, про прицепы: недавно на Артиллерийской перевернулась бочка с квасом.

– Поди разлилась вся?

– Это-то ладно. Бочка развалилась по сварному шву, а там внутри, на стенках, – кишмя кишат опарыши.

– И не опарыши, а ленточные глисты.

– И не глисты, но бычий цепень, длиной метров так на двадцать.

– Всё было не так, девочки. И не на Артиллерийской, а на Богдана Хмельницкого, и не у нас, а в Волгограде. В прицеп врезалась милицейская машина. Бочка развалилась, и из неё выпал труп немолодого мужчины, давно находившегося во всесоюзном розыске…

– Кстати, про бычий цепень. Мне объясняли, что конский возбудитель настолько мощное средство, что всего одной его капли, разведённой в бочке, достаточно, чтобы возбудить целое стадо…

– Откуда, Васька, знаешь? Сам, поди, пробовал? А про бром в армейский чай ничего такого не слышал? Не слышал? Ещё услышишь, погоди, придёт срок.

– А про красную плёнку?

Последыш

Вася же не знал тогда, что межполовое общение устроено столь же затейливо, как и межвозрастное или межрасовое, потому-то и думал, что девочки лично его воспринимают с дистанцией и прохладцей лишь оттого, что он припозднился проявиться здесь, на Куйбышева, уже в сознательном возрасте, окончательно сложившимся человеком.

Вася переехал сюда, на Куйбышева, с улицы Лебединского, там закончив второй класс, то есть влился в уже отлаженный коллектив, когда роли давно распределены и закреплены за каждым, совсем как в бродячей труппе комедии дель’арте. Где Пушкарёва, на контрасте с шумной и волевой Тургояк, её правая рука, первая советница в каверзах и интригах, работает серым кардиналом. Кажется, вдвоём они образуют архетипическую дуальную пару в духе Дон Кихота и Санчо Пансы, Шерлока Холмса и Доктора Ватсона: Тургояк блистает на подмостках всеми признанной прима-балериной, тогда как Пушкарёва держится в тени, мушиным жестом поправляя очки, постоянно сваливающиеся на кончик слегка заострённого носа.

Поэтому, как это обычно водится в таких микроколлективах, новичок замечает первым делом солнцеликую Тургояк, обращая внимание на её товарок, лишь попривыкнув к слепящему свету бесперебойного обаяния, скрадывающего оттенки и полутона. Насытившись первыми приступами общения, такой дебютант начинает озираться по сторонам, находя всё новых и новых девчонок, противящихся записи в свиту, но, тем не менее, сподобившихся стать только частью подъездного целого.

Дело в том, что другие соседки, может быть, и неосознанно стремятся отодвинуться от этого летнего, палящего влияния Марины, тогда как Пушкарёву устраивает её первородство и сила, в которой она купается, точно в южном море, становясь более сильной и, что ли, проявленной в мире – своего-то темперамента у неё на это явно не хватает.

Амон Ра

Вася помнит, как они переезжали на первый этаж и грузчики ещё носили вещи, а Тургояк со свитой уже сидела на лавочке возле подъезда и разговаривала с новыми соседями по-хозяйски вкрадчиво, деловито. Она не то чтобы обязательно хотела понравиться, но наводила порядок внутри собственного пространства, где образовались дополнительные обстоятельства, которые теперь не объехать – ведь чтобы спуститься с её второго этажа и выйти на улицу, нужно пройти площадку с квартирой новых знакомых. Мороз-воевода дозором обходит владенья свои. Ну, и мальчик, опять же. С причёской Муслима Магомаева. Стройный как Конкорд. Первый парень на деревне, остальные давно забракованы. Как же перед ним теперь свой златогривый хвост не распустить?!

– Представляешь, у нас в школе у одного мальчика столько жвачки было, что он из неё огромный шар намотал, у него просто родители долгое время за границей работали. Так он из неё себе целого игрушечного снеговика создал…

А был ли мальчик? Не забыть спросить потом, чтобы показала на переменке. Маруся журчала с деланым светским прононсом, делясь сокровенным, словно бы комок недожёванной резинки – очевидный символ богатства и самое желанное приданое из всех возможных.

У советской детворы, впрочем, так оно долгое время и было. Редкие дары из заграницы зажевывали не сразу, смаковали по частям, нюхая этикетки и фантики, продолжавшие хранить пыльцу волшебной амброзии. Ну и, разумеется, жевали фабричную резину до последнего, пока она, давным-давно потерявшая даже намек на вкус и цвет, не начинала распадаться на отвратительно рыхлые лоскуты.

Золотой запас

Соль рассказа Тургояк была в том, что её мифологический персонаж проявлял удивительную, любому внятную (даже и объяснять не надо) силу воли не доводить жвачку до крайнего предела исчерпанности, но, сорвав цветы дебютной дегустации, будто бы откладывал её в сторону, добавляя к уже существующим фрагментам, точно лепил из западной резинки Голема. Собирая неповторимый и совершенно бесценный букет по частям в течение достаточно долгого времени.

Вася же в это время представлял себе почему-то нечто иное – жука-скарабея, медленно собирающего вокруг себя мусор в огромный пузырь, намного превосходящий его по размерам… и толкающий его впереди себя… упираясь в него костяным рогом… невидимым, может быть, со стороны…

Мусорная тема и ему не чужда. Как и многие подростки, Вася мечтал найти на улице деньги. Но пока попадались (если из реально полезного) пуговицы да бельевые прищепки, которым всегда радовалась мама. Ну, или делала вид, что радуется. Взрослых не поймёшь, они же особо запутанный антропологический вид, не то что дети.

Ещё Вася любил находить на земле осколки виниловых пластинок. У него есть мечта однажды соединить их в нечто единое, собрав как мозаику, наклеенную на тончайший слой пластилина, очертания которого повторяют блин стандартного диска.

Кружатся диски. Проект

Если всё в такой мозаике совпадёт заподлицо как надо и пластилиновые швы окажутся минимальны, может выйти музыкальный коллаж, возможно обладающий волшебными свойствами. Главное только этим вдумчиво заняться. Подкопить побольше находок и когда-нибудь заняться подгонкой их друг под друга.

Понятно, что иголка проигрывателя, запинаясь о края отдельных фрагментов, будет портиться, даже если границы кусков заполировать идеальнейшим образом. Но и это не страшно – в магазине «Олимп» (Вася специально смотрел) игл таких продаётся много, все они доступны по цене, никакого дефицита в этом ассортименте, слава богу, не наблюдается.

В детстве накапливается множество подобных завиральных идей, постоянно откладываемых на потом, чтобы затем никогда их не осуществить. Несмотря на явную неадекватность, они, тем не менее, из сознания никуда не деваются, растут вместе с носителем, мутируя, точно вирус, плывут внутри полуутопшей Офелией с картины Джона Эверетта Милле, незаметным распадом участвуя в лепке личности и даже, совсем уже непостижимым способом, влияя на восприятие мира вполне уже взрослых людей.

Бомба по фамилии Тургояк

Жевательная резинка даже больше, чем джинсы, воздействовала на юных людей как сакральный объект – подобно метеориту, оказываясь вестником иного, горнего мира, артефактом, позволяющим прорваться к реальности. Или хотя бы убедиться в её существовании. Вкладыши, обёртки от пачек, от кубиков и пластинок обменивали и продавали, ими спекулировали, и именно на них выстраивали небоскрёбы репутаций. Вокруг этого недоступного изобилия всегда вертелись подозрительные личности и непроверяемые легенды.

Например, о том, что жвачка не переваривается желудочным соком. О том, что ЦРУ специально завозит в СССР блоки резинок, заражённых сифилисом или туберкулёзом[7], а то и начиняя мятные да апельсиновые пластинки с Дональдом МакДаком на фасаде (а также все эти бесконечные «Тутти-Фрутти», «Джути Фрут») иголками или крошевом бритвенных лезвий. О том, что иные химические вещества, входящие в состав бублгума, способны довести до самоубийства.

Так что заход Тургояк был по-шпионски просчитанным. Зачем-то безупречным. Узнав, что, несмотря на субтильность фасада, Вася – завзятый, темпераментный собиратель (коллекционирование – почти всегда ключик к чужой душе), она, покуда грузчики ходят мимо со связками книг и мешками, куда мама сложила одежду, показывает парню собственные секретики – тщательно отобранную коллекцию вкладышей (все – в идеальной сохранности: точно вчера развернутые, хрустящие новенькими червонцами) с приключениями утят. Тем более что у неё есть даже такой раритет, как гладенький фантик под названием «Бомба», которого Вася никогда не видел лично, но лишь слышал от более опытных коллекционеров, что такой-де имеет хождение. Это же всё равно как Грааль найти.

Маруся сладостно убаюкивает облаками внимательных слов, раскладывая перед ним и перед его кузиной Любовью, вызванной для помощи в переезде, свои типографские сокровища, из-за чего чуть позже, когда вещи уже сложены по пустым комнатам и все, сидя на ящиках и тюках, пьют чай, кузина задумчиво и даже с какой-то завистью заметит:

– Такое ощущение, что Маруся так к нам прониклась, что обязательно подарит «Бомбу».

Пустые комнаты

Тут вот что важно: чаще всего жители спальных районов переезжают на чистое место – многоподъездные хрущобы относительно свежее, недавно построенное жильё, без долгой истории. До того, как Вася с родителями переехал сюда, в их квартире функционировало женское общежитие (из-за чего карма неженатых и разведёнок долго аукалась по ночам), а до этого на их первом этаже вообще ничего не было. Это в европах есть «старые деньги» да непрерывность вещного мира, тогда как советские люди сплошь и рядом бесстрашно осваивают новые пространства, начиная их с нуля судьбами собственных тел.

Семейства Пушкарёвых и Тургояк существовали на Куйбышева со времен Просторной, то есть с самого сотворения пыльного, сонного мира, лишённого предопределённости всех предыдущих поколений. В углах этих комнат, обживаемых в плавные семидесятые, нет ни страдания, ни радостей, здесь еще не накоплены тени и сны, заново созидаемые каждую ночь из ничего, из складок повседневного существования, только-только складывающегося на обобщённых глазах тысячеглазки.

Такие квартиры даются передовикам производства или пронырливым персонажам, каким-то образом вписавшимся в многолетние очереди на получение жилья. Относительно молодые люди, занимая двушки и трёшки[8], в которых заводилась новая семейная жизнь и начинали появляться дети, могли считать себя хребтом советского общества. Они и считали.

Скатертью дорога

Стариков в таких кварталах было совсем мало, их перевозили из деревень для пущих «квадратных метров» или по каким-то иным, не слишком приятным житейским обстоятельствам. Покуда бабушки или дедушки были в силе, то по своей воле они старались не переезжать в эти однообразные районы, но, пока получалось, жили со своими старорежимными представлениями на воле.

Таких стариков на скамейке часто высмеивали в юмористических передачах, вместе с сантехниками и мужьями, неожиданно вернувшимися из командировки, так как критиковать в Советском Союзе можно лишь «отдельные недостатки», не складывающиеся в систему, что-то совсем уже беззубое и рядовое. Несмотря на то что «развитой социализм» построили на костях предыдущих поколений, от которых не осталось почти ничего, ни тени, ни даже памяти, неприкаянные, всё потерявшие старики у подъезда, осколки времён, с мутными историями про Великую отечественную борьбу с космополитизмом или Эпоху великих строек, казались пришельцами из другого, потустороннего мира.


Вот и вместе с Васей на Куйбышева переехал дед Савелий, папин отец, «пекарь из Капустян», недавно похоронивший бабушку, резко дряхлевший и не способный ходить за собой так, как раньше. Теперь, вместе с бабой Пашей и другими старухами, дед Савелий частенько сидел на лавочке возле подъезда, больше молчал и слушал, о чём говорят свежеприобретённые товарки. Состав их был стабилен, примерно так же, как у и девчачьего кланчика (чужие тут не ходят), а если и изменялся, то в сторону «естественного убытия», растворявшего людей в прелом воздухе без какого бы то следа.

Если, конечно, не считать за следы гвоздики или, следуя сезонным изменениям, тюльпаны с надломленными стеблями, экономно (так рассчитать, чтобы на всю церемонию хватило) разбросанными по щербатому дворовому асфальту[9].

Бриллианты Инны Бендер

У Инны Бендер из второго подъезда, редкий случай, были и бабушка и дедушка, жившие в одной квартире с дочкой Бертой и внучкой Иннушкой. Иннин папа, занимавшийся фарцой, однажды исчез, оставив семье пачку фирменного винила, посмотреть на который Инна водила друзей как на экскурсию: таких заграничных («импортных») сокровищ, кажется, не было, да и попросту не могло оказаться, ни у кого в округе. Западные диски хранились в верхнем ящике рассохшегося секретера, и каждый из них был обтянут целлофановой плёнкой, предохраняющей лакированные обложки с ликами Джо Дассена, «АББЫ» или Ива Монтана от советской сермяги.

Васе почему-то особенно запомнился именно его французский двойник, раскладывающийся точно альбом. Нужно было попросить Инну снять защитную плёнку; немного поломавшись, совсем как уже взрослая женщина, Инна всегда шла на уступки и мастеровито снимала оболочку, показывая внутренности картонной упаковки – яркий дизайн, от которого восхищённо замирало сердце, изысканное оформление самих дисков, центральный пятачок которых с эмблемой лейбла и названием песен никогда не повторяли узоры (в отличие от пластинок фирмы «Мелодия», кругляши которых были сделаны как под копирку, что для эстрады, что для классики, что для сказок).

При виде фирменных дисков экскурсантов (особенно Васю) охватывал священный трепет, тем более что квартира Инны была обставлена предельно скромно, а там, за прессованной древесиной серванта, хранилось живое, но молчаливое чудо, непонятно каким образом занесённое в Чердачинск из далёкой галактики, существование которой вот только так и проявлялось.

Заначка

А тут эту неземную реальность можно потрогать руками, стараясь не шуметь, не разбудить двух стариков в соседней комнате, точно дети не пластинки рассматривают, но играют во взрослый секс, о существовании которого пока и не подозревают.

Однажды, когда Вася зачарованно разглядывал диски «Бони М» или «АББА», дверь отворилась и серая, точно недорисованная, старушка проскользнула на кухню, а вслед за ней, опираясь на стену, показался хромой и небритый, ещё более серый (хотя в фигуре его пастельные тона загустевали уже в полную чернильную непроницаемость) и непрорисованный старик. Угловатый, как на антивоенном плакате. Кажется, он даже не посмотрел на детей в гостиной, которые, разумеется, не могли вести себя тихо, как ни старались. Этот дед почти никогда не выходил на улицу, а если и выходил с клюкой, то почему-то почти всегда в демисезонном пальто с поднятым воротником, даже если на улице лето, жарко и детвора играет в штандер.

Устремившись за женой на кухню, Инин дед на некоторое время замешкался в дверях и Вася, оторвавшись от любования Бенни Андерссон и Анни-Фрид Лингстад, однажды виденных в «Утренней почте», проник взглядом в их обиталище, похожее на склеп. Заглянул за сгорбленную фигуру. Казалось, это даже не комната, но камера предварительного заключения, тёмная и пустая, с иным освещением и составом воздуха.

Когда окно на стене нарисовано. На Васю дохнул замогильный хлад окончательно прожитых, неудавшихся жизней, лишённый не только радости, но и любых эмоций, надорванный и полуслепой.

Квартира контрастов

– О, бундовцы вылезли на прогулку!

Внучка выкрикнула вслед старикам, как выстрелила, отвлекшись от ритуала с винилом, будто бы пытаясь разрядить обстановку. Но вышло ещё хуже, так как слова свои Инна не крикнула даже, но взвизгнула, взвившись едва ли не до потолка (такая уж она была высокая и худая, с волосами жесткими, курчавыми, совсем как на взрослом лобке, и крючковатым носом), из-за чего стало понятно, что именно этого появления стариков она опасалась больше всего.

Вася поежился, вспомнив маминых родителей, легко и свободно живших в домике на окраине Чердачинска. Они всегда радовались, когда Вася их навещал, хлопотали вокруг него, стараясь угодить любой прихоти, внимательные и говорливые (особенно баба Поля), поэтому предки Инны, по контрасту, казались ему вестниками совсем другого мира, таинственного, непонятного, сумрачного и чужого.

Внучка их попросту стеснялась, причём даже больше фамилии своего пропавшего отца (Бендер), похожей на неумный эстрадный псевдоним, и откликалась лишь на фамилию мамы (Бердичевская), как ей казалось более нейтральную, менее еврейскую. Прикрываясь тем, что отец их оставил и поэтому якобы логичнее и правильнее жить под фамилией Берты. Хотя все, разумеется, знали, что, по классному журналу, она Бендер, а никакая не Бердичевская, так что можно не идти у дурочки на поводу, а звать её так, как закон велит.

Самое простое приключение

Вася уже любил свой подъезд, знал, как он пахнет. Вася испытывал странное волнение, попадая в другие подъезды чужих домов. Впрочем, даже на площадке этажом выше, где жила Тургояк, или же на пятом этаже, куда он ходил к Пушкарёвой и где лестница заканчивалась, упираясь в площадку верхнего этажа, пахло не так, как на площадке у них, чужими супами да судьбами.

Вася улавливал разницу всех этих людских ареалов, неосознанно метивших территорию ароматами приватного существования. Он вёл себя как зверёк, считывающий незримую информацию о невидимых людях, притаившихся за закрытыми дверьми в полумраке прихожих и спален: вот он и продвигался по дому, точно внутри тяжёлой книги, раскрытой на ненужных страницах.

Другое дело, что знание, получаемое о соседях, не было кодифицировано и, в отличие от лестниц, никуда не вело и не приводило, неотвязное и настойчивое, тем не менее, считываясь автоматически.

Оказаться у Инны во втором подъезде – уже приключение, требующее отдельной сосредоточенности; здесь же всё неуловимо иначе и совсем не так, как у Васи дома, то есть буквально за общей стеной.

А тут ещё эти полустёртые предки и их берлога, то ли вход в другое измерение, то ли несчастный тупик.

Жители советского лимба

В миг появления стариков Васю так пробрало до костей это инобытие в ожидании смерти (о которой, впрочем, он не думал и не знал, как и о сексе), что чуть было не выронил из рук фирменный двойной винил. Инна, увидев его реакцию, заверещала ещё пронзительнее и громче. Точно она – птица, подстреленная на чьей-то охоте.

– А ты знаешь, что дочка Нонны Бодровой осталась в США, Валентина Леонтьева – агент ЦРУ, а настоящая фамилия Пугачёвой – Певзнер?

– Ты хочешь сказать, что она еврейка, что ли?

– Все гениальные люди – евреи. Как Высоцкий, как Чарли Чаплин или как… Владимир Ильич Ленин…

– Да это ты уж, Иннушка, брось.

– Правда-правда, по матери его фамилия – Бланк, не знал?

– Да откуда ж нам сирым да убогим. А какая, Инна, у тебя фамилия по матери?

– Бердичевская.

– А по отцу?

«Les feuilles mortes» («Опавшие листья»)

Инна начала нести совсем уже что-то невероятное – про эмиграцию в Израиль и про отказников, которых ждут почему-то в Вене…

– При чём здесь Вена?

Больше всего лепет её напоминал жонглирование выхолощенными, ничего не значащими абстракциями: страх перед отцом, чьими дисками она хвасталась, пока никто не видит, был гораздо сильнее неловкости за неухоженных стариков, словно бы просочившихся из неписаного советского прошлого, как из «Божественной комедии» Данте, в безудержно оптимистический строй десятой пятилетки.

Впрочем, на появлении подпольных стариков приключения не закончились. Вестники иного мира ещё только-только скрылись на кухне, как задребезжал входной звонок. Застигнутая врасплох, Инна встрепенулась, стала метаться по гостиной, точно голая: патронажная сестра Берта не возвращается столь рано со службы, тогда кто?

Вася, подхватив вирус волнения, самый кончик истероидной дуги, хлестнувший его по щеке, тоже начал торопливо складывать диски в хранилище секретера. Но получалось у него это неловко (ростом не вышел), по одной пластинке на вытянутых руках, будто бы спасаемых от наводнения. Так, с двойником Ива Монтана, патлатый товарищ Бендер, зашедший по каким-то своим спекулянтским делам на квартиру к дочке, его и застал.

Подпольный обком действует

Выглядел товарищ Бендер совсем уже странно, точно инопланетянин, вырезанный из какого-нибудь матового журнала и вклеенный в бытовую сермягу: болоньевая куртка и узкие джинсы (редкость необычайная) завораживали примерно так же, как усы и неприбранная грива, которую он, будто бы подражая Валере Леонтьеву, завивал в мелкие жёсткие колечки.

Всё это, словно бы навязанное кем-то со стороны, так сильно ему не шло, что окончательно лишило Васю воли, даже помимо осознания своей греховности. Ведь он, чужак, вторгся на территорию его частной собственности, где и манипулировал сакральными объектами, чего Иннин отец будто бы не заметил.

Сделал вид, конечно, так как мимика у товарища Бендера оказалась подвижной и отражала всё, что пёрло из него, помимо жестов и слов. Брови метались по лицу голодными мотыльками, глаза то сужались, то распахивались, как полы пальто у эксгибициониста, нос, совсем уже по-лошадиному, хищно раздувал ноздри.

– Это мой друг Вася…

Тут Инна пролепетала Васину фамилию, внезапно показавшуюся Бендеру знакомой. Начались вялые расспросы. Краем глаза Вася видел, как Инна приходит в себя, как если она больше не чайник, поставленный на газовую конфорку, и температура внутреннего кипения её начала резко падать, пока не вернулась к комнатной.

О пользе воспоминаний

Раньше, ещё до того, как ввязаться в подпольный бизнес, заложник фамильной предприимчивости, не находившей исхода в тусклой советской действительности, товарищ Бендер (теперь бы, конечно, он точно стал мультимиллионером, а быть может, уже и стал) учился в мединституте. Примерно тогда же, когда и Васины родители, блиставшие в студенческих компаниях шестидесятых, вот он что-то такое, с пятого на десятое, услышал, а теперь, во спасение Инны от порки, вспомнил. Впрочем, судя по его бровям и ноздрям, трепетавшим как на бегу, мысли об институте, откуда его вышибли после какой-то тёмной истории, особой радости не вызывали.

И всё же… И всё же…

Глаз товарища Бендера затуманили беглые воспоминания; он словно бы уснул на пару секунд, осел внутрь себя, где, сменяя друг друга, облаками по небу, наскоро сбитые, проносились картины прошлого.

Зубодробительная скука первых пар. Голодно, холодно, за окном – зимняя уральская мгла. Стёкла как будто отсутствуют, но в лекционном амфитеатре, обитом деревянными панелями (когда-то это выглядело дико продвинуто и модно), спертый воздух и безликие соученики, лица которых не припоминаются даже при усиленном питании. Ссохшийся сочень. Дешевый портвейн в облезлой общаге на улице Воровского. Первые приводы в милицию, но главное – тоска беспросветности, вылезти из которой позволяли лишь заграничные вещи, так сильно манившие лоском и обещанием праздника наполненной, полноценной жизни.

Нехорошие эмоции

От безысходности Вася мечтал поскорее убраться из странной квартиры подобру-поздорову.

– А я сколько раз тебе говорила, что не надо к Бендерихе ходить…

Он уже слышал, как Маруся Тургояк торжествующе подзадоривает его при встрече, когда всё благополучно закончится. Когда всё. Благополучно. Закончится. В последнее время вот и Лена Пушкарёва опасно сблизилась с Инной, учившейся параллелью старше (особых звёзд не хватает, у соучеников авторитетом не пользуется, в школе выглядит дикой и необъезженной), после занятий их несколько раз видели вместе. Вот и Вася, поднимаясь на пятый этаж за новыми книгами, всё чаще и чаще встречает Инну у Пушкарёвых. Там и про тайные диски она им рассказала, чтобы теперь Васю пристально рассматривал товарищ Бендер.

Тургояк явно ревнует – фантастика ей точно неинтересна, Инна попросту неприятна. Маруся любит властвовать и владеть ситуацией, «держать шишку», когда всё подконтрольно и ничего не ускользает от взгляда, а тут непонятный «союз трех», объединённых какими-то умозрительными материями. Непорядок. В школе, на уроках и на переменах, всё с Пушкарёвой было как раньше, а вот потом, в «свободное время», Лена начала ускользать и дистанцироваться от главной подруги. Кому такое выйдет по нраву?

– Мой папа Ив Монтана очень даже любит.

Вася вспомнил отца, глядя прямо в глаза товарищу Бендеру и намеренно превращая многоточие в твёрдую красную точку.

– Отцу, кстати, привет. Нужно его навестить. Вспомнить былое. Вот тебе, мальчик, шоколадка «Пальма». Слышал когда-нибудь про пальмовое масло? Она из него сделана – прикинь, из настоящей африканской пальмы…

Вася кивнул непонятно чему, не глядя сунул мягкую плитку в карман. Пулей выскочил в коридор, мельком увидев стариков на кухне. Дед сидел за столом, бабушка нависала над ним с ложкой, но оба застыли, не двигались. Вася так торопился домой, точнее, сначала на улицу, вон из чужого подъезда, что тут же про всё это забыл. Дома вытащил «Пальму» из кармана, когда она превратилась в кусок пластилина.

Не ждали

Через пару дней в дверь их квартиры позвонили, Вася пошёл открывать и, к удивлению, скрыть которое было невозможно, увидел товарища Бендера. В руках тот держал прямоугольник, аккуратно завернутый в газету «Правда».

– Отец дома?

Вася молча закивал, радуясь, что этот визит не по его душу и можно переложить тяжесть общения с непонятным человеком на кого-то из старших. Вызвал отца, сам же скрылся на кухне, где мама готовила борщ.

– Кто там пришёл?

– К папе.

Вася сказал это как можно нейтральнее: мало ли какие у взрослых дела.

– А кто?

– Отец Инны Бендер.

– Да? Чего это вдруг? Он же их вроде бросил.

Мама, конечно, немного знала о судьбе Берты, работавшей в той же медсанчасти, что и она. К тому же самым странным образом дед Савелий неожиданно сошёлся с Инниными стариками во время их редких вылазок во двор. Вася и сам пару раз, возвращаясь из школы, видел, как дед Савелий изменяет старухам и лавочкам первого подъезда, расположившись возле второго в компании недорисованных соседей.

– Говорит, что вместе с вами учился…

Разговор требовал продолжения, но Вася не смог найти других слов, выдав дополнительную информацию и тем самым свою вовлечённость в ситуацию. Однако мать этого не заметила, думая о другом, молча пожала плечами.

Философия фамилии

Их разговор прервался, подвис, так как в этот момент на кухню ворвался нарочито перевозбуждённый отец, за которым, в другом конце коридора, маячил товарищ Бендер.

– Нина, ты знаешь, наш сосед Бендер, оказывается, учился вместе с Васей Каренкиным, представляешь?

Вася никогда не видел отца в таком состоянии: тот говорил громким, неестественным, по-театральному взнузданным голосом и, при этом зачем-то отчаянно жестикулировал, точно пытался разгрести воздух, застоявшийся в проходе на кухню. Мама (волосы коротко подстрижены, как у модной девчонки, над правой бровью родинка), взглянув на мужа, мгновенно оценивает ситуацию и бросает готовку, чтобы прийти на помощь. Она же видит, что отцу крайне неловко, и принимает удар на себя, выдавая одну из своих самых обворожительных улыбок, делающих её так похожей на помолодевшую Бриджит Бардо.

– Правда, с Каренкиным?

Как если оно ей надо. Секунду назад она даже не помнила, кто это, но теперь, дуэтом с отцом, заливается воспоминаниями, так до конца и не понимая, чего от них хочет этот хмурый сосед, которого она никогда не видела раньше.

– А ты знаешь, что именно в честь Каренкина тебя Васей назвали?

Неожиданно отец обращается к сыну. Вот и его задействовали, посчитали. Вася смотрит ему в глаза, туда, где в бездонной растерянности плещется злоба. Что не так?

– Правда?

Вася готов поддержать непонятную родительскую игру, из-за чего тоже начинает говорить как они – неестественно и выше тональностью, чем привык. Разыгрывать балет каждой фразы. Ну да, как в театре.

Половина мотороллера

Нина предложила гостю чая, тот отказался. Причём как-то резко – видно, что ему скучно и совершенно не нужен чай или тем более чужие воспоминания. Почти сразу ушёл. Васе показалось, хлопнул дверью на прощанье, раздосадованный. Или это отец так желал избавиться от непрошеного соседа, что поскорее да посильнее отрезал ему путь к возвращению. Или с собственной неловкостью разобрался самым что ни на есть темпераментным способом – уже даже не как в театре, но совсем как в кино.

На кухню он вернулся уставший, обмякший, точно после ночного дежурства, и на немой вопрос жены, в котором не было ни укора, ни любопытства, тихо, совсем тихо, давясь словами, ответил:

– Двести пятьдесят рублей. Он принёс нам продать двойник Ива Монтана за двести пятьдесят рублей. Фирма гарантирует – экземпляр коллекционный, безупречный. Это Васька ему посоветовал – отец, мол, интересуется. Может быть, и интересуюсь, но не до такой степени. Это же… две моих месячных зарплаты, вместе со всеми дежурствами и приёмом в поликлинике.

На что мама ответила совсем уже нелогично, вспомнив другого давнишнего папиного знакомца:

– Твоих две, а моих – так все четыре. А ведь всё это звучит ещё даже печальнее, чем Валера Фугаев… Я же сначала подумала, что это именно он к тебе снова зашёл…

Улитка на склоне

Валера Фугаев, бывший соученик по медицинскому, жил в пятиэтажке напротив, сильно пил, несмотря на дочь-отличницу и жену Свету, которая каждый раз, встречая Васиных родителей, отводила глаза в сторону. Ей было стыдно за мужа, который всегда был отличником, а потом чемпионом по боксу, любил японскую поэзию и красиво ухаживал. Но быстро опустился, стал пропивать вещи, таскать из квартиры книги, тряпки. Папа намекал, что причины – в «мужских проблемах», настигших из-за злоупотреблений спортивными препаратами, но в чём суть этих проблем, Васе не объясняли.

Симптом между тем нарастал. Пару раз Фугаев предлагал что-то купить отцу и даже маме. Те, разумеется, отказывались, предлагая деньги взаймы «просто так». Но не червонец с Лениным и даже не сенильный пятак, а мятую зелёную трёшку. Большей филантропии родители позволить себе не могли, а Фугаев ничего и не требовал. Улыбался в ответ, молча топтался в прихожей (после того как жена Света и дочка-отличница съехали в неизвестном направлении с Куйбышева, от него стало совсем дурно пахнуть, запах этот долго не выветривался из прихожей), обнажая беззубый рот.

Васе он как-то сказал, что лишился зубов, ещё когда занимался спортом. Но Вася ему не поверил: он помнил дядю Валеру с зубами, а главное, непьющим, довольным жизнью, подтянутым и незагорелым. Несколько раз встречался с ним в букинистическом, причём Фугаев так глубоко погружался в содержание полок с философией, что никого вообще не замечал вокруг.

Мама, продолжая докручивать в уме ситуацию с соседом, всё никак не могла успокоиться:

– Бедный Фугаев… Как он любил средневековых японцев… Китайцев ещё… и корейцев… которых Ахматова, кажется, и переводила…

И действительно, долгое время фамилия Фугаев почему-то прочно ассоциировалась у Васи с Фудзиямой.

Приготовление к ритуалу

Он оказался принят Леной и Инной в «свои» после одного мистического обряда. Его Пушкарёва провела в туалете своей квартиры, так как лишь здесь можно было достичь полной темноты, необходимой для проведения ритуала. С одной стороны, комического и игрового, но, с другой, чем чёрт не шутит, возможно, гном, которого выманивали хлебом с солью да водой, заявится и наделит соседей волшебством?

Лена, по крайней мере, в это искренне верила, что для Васи, прежде всего ценившем в людях рацио, казалось удивительным. Он-то шёл за компанию. Ну и вообще. Из любопытства и непонятной тяги быть ближе.

Бендериха, когда они закрылись в уборной и глаза их начали привыкать к темноте, нервно хихикала и, что даже без света ощущалось, наэлектризованно извивалась. Ну да, туалеты в хрущобах маленькие, воздух в них спёрт, любое движение (тем более колыхание) материи мгновенно передаётся другим.

А Лена ещё все дверные щели газетой законопатила, чтобы уж наверняка. Чтобы гном точно пришёл. Так как его появлению предшествует медленно проявляющееся свечение, выползающее откуда-то из-под унитаза, где обязательно есть какая-нибудь щель, ведущая прямо в подземное царство троллей и прочих сказочных сущностей мелкоскопического роста.

Бытовая магия

Значит, нужно набиться в тёмное помещение, затворить за собой дверь, закрыть все возможные источники света. На блюдечке у ведущего должны быть кусочки хлеба (в данном случае слегка подгулявшего кирпичика за 14 копеек) с солью, кружка воды. Ведущий ест хлеб первым, запивает его глотком воды, после чего произносит заклинание

Хлеб, соль, вода,

Гном, иди сюда,

Нам нужно три волшебных палочки…

Последняя строчка, впрочем, вариативна и может меняться в зависимости от числа участников или же их желаний. Вася участвовал в сеансе выкликания волшебных палочек универсального свойства, способных исполнить любые желания в любом количестве. Прагматичная Пушкарёва решила не мелочиться, выбрав самую ёмкую формулу – каждому по волшебной палочке, не меньше.

Дальше, по кругу, все причащаются к сокровенной еде и питью, каждый участник съедает кусок хлеба с солью (показавшийся Васе в тесноте и в духоте особенно вкусным), проглатывает глоток воды, произносит заклинание, после чего все начинают вглядываться в темноту.

Инициация по-советски

Она, разумеется, начинает расползаться и светлеть. Особенно в одном из углов, будто бы из-под внутреннего журчания водопроводных труб, жизнь в которых невозможно остановить, как течение времени. И вот уже видны смутные очертания единовериц, ощутимы их горячие токи, проникающие в самую сердцевину уже не сознания, но самого Васиного существа.

Поверх дыхания чужого санузла он ощущает запахи их первозданных тел, упрятанных под одежду, где они продолжаются, гладкие и горячие, токающие в плавных изгибах, низинах и незаметных прогалинах. Он слышит, как бьются сердца, как кровь разносит по организму желание пока ещё несформулированного счастья, ни в одной из уличных игр Вася не был с девчонками так рядом.

Небольшое замкнутое пространство спелёнывает их в единый кокон, который более не разделить, по крайней мере в ближайшее время, – что бы ни происходило на поверхности, внутри, в глубине навсегда остаётся единство ожидающих гномика (кстати, как же он выглядит? Как непропорционально маленький человек с доброй гримасой? А если со злой?), трудно объяснить или поверить, но это так.

В башне под самой крышей

Ритуал повторяют пару раз. Хлеб съеден, воздух выпит, гном задерживается где-то в межэтажных перекрытиях, напряжение нарастает вместе с духотой. Вася чувствует, как, подобно спелым ягодам земляничной поляны, на телах Лены и Инны выступают капли пота. У него пот другой, плотный и крепкий, неуютный какой-то, тогда как терпкие земляники девчонок хочется собрать в жменю, чтоб ими умыться. Освежиться.

Хлеб, соль, вода,

Гном, иди сюда,

Нам нужно три волшебных палочки…

Первой не выдерживает («раскалывается», как говорят актёры) Инна, самое слабое (в каждой компании обязательно есть такое) звено единой цепочки. Начинает хихикать и биться о дверь, точно в падучей, серьёзность, необходимая для посвящения, оказывается напрочь утрачена. Пушкарёвой ничего не остаётся, как прекратить процедуру. Она толкает дверь, трио вываливается наружу, день ослепляет всех пронзительным светом.

Вересковые пустоши

Что они делали там, втроём на пятом этаже, под самой крышей, в квартире, забитой книгами и пахнувшей хомячками? Никто не знает и уже не узнает, не вспомнит.

Например, Инна Бендер хотела стать певицей. У неё действительно сильный, пронзительный голос, который она демонстрирует при всяком удобном, но чаще неудобном случае. Будто забывшись, она вдруг начинает петь – и тогда словно бы преображается – выпрямляясь, точно внутри вибрирует туго натянутая струна. Лицо Инны разглаживается, становится самозабвенно красивым.

Обычно Инна копирует Аллу Пугачёву, которая в то время имела, кажется, отношение к каждому человеку в Советском Союзе. Точнее, каждый житель советской империи имел к Пугачёвой собственное, сугубо личное отношение.

А у Инны к тому же лились и вились волосы совсем как у певицы на обложке пластинки «Зеркало души», переворачивавшей сознание – ведь раньше, до Пугачёвой, никто в СССР не подозревал, что можно петь так, что ли, чисто и так точно, от своего имени, без каких бы то ни было примесей «партии и правительства», «общественного идеала» и учёта посторонних людей. Пугачёва пела так, если она совсем одна на планете и голос – единственное, что может спасти её от тотального одиночества.

Зеркало души

Инна пела иначе. Глядя в окно последнего этажа, за которым, кажется, всегда распутица-весна или поздняя осень, она будто бы пыталась прислониться к внутреннему столпу голоса, самому сильному, что в ней было. Запевая, она закрывала глаза и начинала форсировать звук, что наливался объёмом и креп с каждым мгновением, становился едва ли не видимым, материальным. Инна точно пыталась раствориться в этом звучании, перелиться в него, отдать ему всю свою детскую плотность.

Вася рисовал Инне концертные костюмы, из того, что видел в «Мелодиях и ритмах зарубежной эстрады» или у Аллы Пугачевой, чьи достижения казались ему такими же манкими, как глянцевый импорт на дисках из коллекции товарища Бендера. Ведь даже на пустейший фильм «Женщина, которая поёт» с Пугачевой в главной роли, шедший во всех кинотеатрах и ставший лидером годового кинопроката, было невозможно попасть: билеты отсутствовали настолько хронически, что становилось странным, что кто-то вообще сподобился попасть в зрительный зал.

Профком медсанчасти, где мама работала, выделил ей, передовику производства, всего два билета в периферийный кинотеатр «Искра», куда мама и пошла вдвоём с сыном. А на единственный в истории Чердачинска концерт Пугачёвой и группы «Рецитал» (отчего-то певица не слишком жаловала этот промышленный и культурный центр и на гастроли сюда не торопилась) в громадном дворце спорта «Юность» они даже и не мечтали попасть – такая в городе царила напряжённая ажитация, неподконтрольная погоде и, тем более местным властям, что даже соваться в район «Юности» на время гастролей АБП казалось опасным.

Между прочим, обладая коллекцией западных дисков, Инна была гораздо ближе к гламурной эстетике, чем все остальные соседи, но каждый раз выходило так, что именно Вася понимает во всём этом шоу-бизнесе (тогда и слов-то таких, правда, не знали) больше подружек, вместе взятых. Подобно режиссёру, совмещённому с продюсером, он как бы ставил Инне концертные номера, глядя на происходящее глазами стороннего зрителя.

Песня не прощается с тобой

Инна постоянно напевала одну песню, задушевность которой переплеталась с официальностью. Вступая на её территорию, Инна внутренне преображалась, становилась в позу, более логичную для бронзового памятника. Она замирала, широко распахивала глаза, как если начинала смотреть на мир иначе. Не так, как раньше.

Ночью звезды вдаль плывут по синим рекам,

Утром звезды гаснут без следа.

Только песня остается с человеком.

Песня – верный друг твой навсегда!

Обычно этим шлягером десятилетней выдержки начинали и заканчивали итоговые концерты фестиваля «Песня года». Его смотрела вся страна, трансляцию вели из концертного зала «Россия», именно здесь и в этот самый момент неофициально назначали главного исполнителя сезона. Мысленно Инна переносилась туда, на самую важную сцену страны, для того чтобы, набравшись дополнительного воодушевления, перейти к пафосному припеву.

Через годы, через расстоянья,

На любой дороге, в стороне любой

Песне ты не скажешь до свиданья,

Песня не прощается с тобой!

Такие песни в Советском Союзе особенно любили – они выполняли роль отдушины: постоянный официоз надоедал, особенно в приватной жизни, а такие сочинения «советских авторов» позволяли вроде бы как расслабиться, но при этом не терять бдительности.

Отдушина

Однако своим неформатным исполнением Бендер разрушала железобетонный пафос песенной конструкции. Музыкально талантливая «от пуза», уже на втором куплете Инна сдвигала ритм сочинения С. Острового и А. Островского, всё более и более его приджазовывая, чтобы последние куплеты исполнять уже на территории свободной импровизации, враскачку.

В лютый холод песня нас с тобой согреет,

В жаркий полдень будет как вода.

Тот, кто песни петь и слушать не умеет,

Тот не будет счастлив никогда!

После чего Инна пускалась в плавный патриотический перепляс, словно бы иллюстрирующий навязчивость всех этих чужих мелодий и чужих слов, которому было явно мало места в пушкарёвской комнате, но танцевала она, угловатая оглобля, настолько неловко, что хотелось отвернуться или закрыть глаза.

Вася наставлял дебютантку так, точно за его спиной как минимум хореографическое училище; точно он единственный знает, как нужно. Эта уверенность, причём в самых разных жизненных сферах, и дальше вела его по жизни, делая более опытным, чем есть на самом деле. Вася будто бы знал know-how: как сделать всё максимально правильно и эффектно. Точно только для него одного существовала какая-то изначальная предзаданность единственно возможного оригинала, который возможно подглядеть одним глазком и, пока никто не видит, ретранслировать в окружающий мир.

Как важно быть несерьёзным

Впрочем, с подругами Вася позволял себе быть несерьёзным и много кривлялся, наставничая Инне. С некоторым недоумением он замечал, что в этом заступе на чужую территорию его никто не останавливает, воспринимает должным, и, таким образом, можно внедряться в подкорку той же Инне всё дальше и дальше.

Васе доверяли, а он пока не догадывался, что сталкивается здесь с важнейшей чертой женского мировосприятия, основанного на открытости и постоянных открытиях, позволяющих женщинам из-за родовой неуверенности развиваться и дальше, всю жизнь (в отличие от мужчин, рано закрывающихся от мира и быстро роговеющих внутри капсулы одномерной правоты). Ведь если ничего не впускать внутрь, невозможно оплодотворить свой сущностный центр и понести миру новую целостность, складывающуюся из заимствований и влияний, вливаний чужого начала.

Пушкарёва пристально наблюдает за их игровыми «репетициями», и совсем непонятно, что у неё, вечной молчуньи, страстно сжимающей первый том «Ярмарки тщеславия», на уме. Васе-то, разумеется, грезилось восхищение его вкусом и умом, демонстрируемым как бы исподволь и применительно только к конкретному поводу. Неопытный и самоуверенный в близком кругу, он ещё не знал, как люди умеют злословить за спиной, и тем более не понимал, что неосознанно выставляется талантами перед Леной, завоёвывая её уважение за счёт мягкотелости, податливости Инны.

– Инна, ну, ты и дура, хотя бы и Пугачёва…

Прекрасна без извилин

Однажды Вася как-то бросил соседке в сердцах глупую фразу, та запомнила, затем часто повторяла, но не по злобе, а оттого, что смешно. Да и на что обижаться, если Вася тут же нашёлся и исправился (вежливый же, воспитанный мальчик), «снизив пафос» обиды ласковыми стихами из одного журнала. Умел ведь. И знал когда. Инна на них запала, попросила записать.

Одна в пальто осеннем,

Без шляпы, без калош,

Ты борешься с волненьем

И мокрый снег жуёшь.

Течёт вода с косынки

За рукава в обшлаг,

И каплями росинки

Сверкают в волосах.

Потом этими «проникновенными, лирическими строками» (главное на «калошах» не хихикать по-глупому), на экзамене по литературе всех педагогинь из гороно убила: ибо так вживалась, что казалось, будто Пастернак это про её жёсткие кудри и длинные, как у Соломеи, декадентские ресницы писал.

Снег на ресницах влажен,

В твоих глазах тоска,

И весь твой облик слажен

Из одного куска.

Пятилетку – за три года!

Всё-таки глупой Бендер не была. Как и все советские люди («вместе со всем прогрессивным человечеством»), она была наивной и легкомысленной. Верила в чудеса («гном, иди сюда!..») и в торжество справедливости – мир советского человека, подобно пятилетнему экономическому плану, по которому, от съезда КПСС и до съезда КПСС, жила страна, был рассчитан, упорядочен и детально объяснён. Композитор Островой и поэт Островский смогли запланировать (хотя бы и приблизительно) даже исполнение своих потенциальных песен. По крайней мере, в их несменяемом хите были слова:

Наши песни носим в сердце с колыбели,

С песней всюду вместе мы идем.

Сколько песен мы любимым нашим спели,

Сколько мы еще с тобой споем!

Больше всего Инне нравилось исполнять «неформальные» песни Пугачёвой, но даже Васе и Лене она постоянно, как бы невзначай, пела Острового и Островского, которые словно бы паровозиком грамотного подхода должны были вывезти её будущую певческую карьеру. В этом совмещении несовместимого, зонгов с «Зеркала души» и продукции зубодробительных песенников, конфликта не возникало. Противоположные стороны жизни расцветают на разных этажах сознания, не встречаясь ни в голове, ни в сердце. Точно в разных агрегатных состояниях.

Инин недорисованный дедушка-бундовец говорил, что есть время для песен, а есть для молитв. Бендер часто повторяла эти слова «на автомате», хотя ни разу не видела, как он, бывший красноармеец с напрочь отбитой самоидентификацией, молится.

На деревню, бабушке

– Богову богово, медведю – берлогу, – с вызовом отвечала она беззащитному старику почему-то стихами, которые считала особенно проникновенными, а значит, цветаевскими. Впрочем, не зная о Марине Ивановне вообще ничего, кроме песен на её стихи, которые пела всё та же Пугачёва.

Инна пела, не моргая, коммунистические нетленки, но письмо написала именно Алле Борисовне, великой и могучей. Коротко рассказала о себе, попросила заступничества, как это принято в разговоре с феями или в молитве Богоматери. Адреса, разумеется, не знала. Два наиболее распространённых варианта («Москва, Кремль» или «Улица Академика Королёва, 12») разумно отвергла. У Бендер тоже есть собственное ноу-хау, которое и поможет стать первой.

На конверте она пишет – «Москва, Главпочтамт. До востребования», поскольку раз процедура называется «до востребования», значит, письмо обязательно востребуют. Ну, или, в худшем случае, будут мурыжить да мариновать до тех пор, пока Алла Борисовна его не запросит в свои драгоценные пальцы и не прочтёт своими выразительными глазами, которые так любит «весь советский народ».

Бендер сильно удивилась, когда пару месяцев спустя, после томительного ожидания вызова в столицу, Берта протянула ей помятый конверт с перечёркнутым адресом. Выглядело это как крест на мечте. Однако Инна не сдавалась и при каждом удобном случае, в комнате Лены или на школьных вечерах, на конкурсах пионерской самодеятельности и даже на областном радио, пела во весь голос.

– Песне ты не скажешь «до свиданья», песня не прощается с тобой…

Пытка откровенностью

Да, Инна была слегка простовата, совсем другое дело – заýчка Пушкарёва, цеплявшаяся к словам, требовавшая досконального отчёта обо всех подтекстах. Всё-то ей казалось, что её лишают, причём сознательно, самого главного, которое прячут при первой же возможности. Но почему и для чего её лишают этого «главного», Лена никогда бы не объяснила.

Девичья мнительность, замешенная на стремлении пострадать и переменчивая, как вода, впрочем, сменилась полным приятием соседа после одного случая – пытки откровенностью, тогда казавшейся Васе последней. Предельной.

Как-то сидели, маялись от безделья, пока разговор вдруг не вырулил на обиды. Каждый делился своей, и Вася вспомнил минувший новый год. Родители ушли в гости, оставив его вместе с сестрой Ленточкой и дедом Савелием, живущим внутри воспоминаний, точно в пещере. Савелий был молчалив и безынициативен, только если дело не касалось чая и старушек, с которыми он знакомился в городском парке на аллее пенсионеров.

Новый год на аллее пенсионеров

Потеряв жену пару лет назад, орденоносец Савелий не желал окончательно превращаться в старика, вот и знакомился с одинокими бабушками, для того чтобы жить жизнь дальше, а не доживать, дожёвывая минувшее. Ну, или же, что ближе к истине, если она вообще есть, ему было не слишком уютно в сыновней семье, принявшей его на постой, но не в сердце. И оттого обтекавшей старика вежливым непониманием, загруженностью делами, да-да, равнодушием.

Пару раз Савелий находил себе пассию и исчезал на время из поля зрения улицы Куйбышева, переселяясь, в поисках лучшей доли, к очередной компаньонке, видимо точно так же не ставившей крест на личной жизни.

Впрочем, все такие истории «на стороне» заканчивались примерно одинаково – ещё более сдержанный и молчаливый, через пару месяцев дед возвращался в семью, как если не произошло ничего особенного и он попросту ездил в дом отдыха. Особенно его не расспрашивали, в Васином доме было не принято лезть в чужие (чужие!) дела, на которые всяк право имеет.

Так, пока Савелий не заболел окончательно (это случилось, когда Вася учился уже в старших классах), он постоянно, покуда хватало сил, ходил налево, и только потом, когда дедушка слёг, стали известны некоторые подробности его пенсионерских романов.

Испытание чувств

Дважды Савелий спотыкался о желание спутниц прибрать к рукам всё накопленное им, несмотря на тотальный советский контроль, постоянно залезавший в карманы гражданам своей великой страны, всего этого жалкого, животом заработанного «движимого и недвижимого имущества». Не то чтобы дед Васи казался состоятельным человеком, просто, как каждый думающий о собственной ветхости и неспособности более зарабатывать, он же скопил кое-что «на старость». И вот теперь она наступила. Опять же, дом на Украине продал. Опять же, ветеран войны с веером льгот.

На все притязания женщин с судьбой Савелий дважды отвечал твёрдым отказом, мол, любовь любовью, но всё останется сыну и внукам, Васе и Ленточке, родившейся ровно за месяц до смерти бабушки Дони, после чего любовная лодка натыкалась на мель, намертво вставая у пустых берегов.

Из очередной отлучки Савелий неожиданно вернулся в конце декабря, когда все уже отвыкли от соседства с ним, а Вася даже занял комнату, в которой дед спал. Родители ушли на праздник к друзьям, оставив его с малолетней Ленточкой и сонным Савелием. Со старым и с малым. Мол, почувствуй ответственность.

За десять минут до нового года

Вася ничего такого не чувствовал. Сестра тихо спала в кроватке, дед дремал в кресле-качалке возле телевизора, сам же он читал очередной том Дюма, а может быть, Вальтера Скотта, где рыцари и благородство переливались чрез край, время остановилось. Оно, вообще-то, часто замирало, подобно заброшенной карусели на краю горсада, так что после и не сдвинешь, как ни стараешься. И оттого, что изнутри детство кажется безразмерным, нескончаемым океаном без берегов, ну, и из-за особенностей устройства застойной советской жизни, являвшей гражданам ощутимый образ вечности.

Оторвавшись от книги, Вася увидел часы: до нового года осталось десять минут. Он растерялся, ибо стереотип, вырабатываемый всей предыдущей жизнью, заставлял его сесть за стол с накрахмаленной скатертью, до отказа заставленный разными яствами и суетой вокруг, шумными хлопотами родных, в едином порыве готовящих праздник. Новый год казался самым теплым и уютным, единственной (за исключением дня рождения) датой, не связанной с официальными поводами и обрядами. Ведь единственный знак присутствия государства внутри новогодней ночи – поздравительное выступление генсека Брежнева, казавшегося бессмертным и сказочным дедом Морозом, – можно было отключить вместе с телевизором. Никто же не заставляет во что бы то ни стало пялиться в голубой экран, к бою кремлевских курантов многие выходили на улицу, шли на площадь Революции или на каток в горсаду, где на морозе пили ледяное шампанское, обжигающее гортань, и жгли бенгальские огни.

Васины родители почти всегда оставались дома, так как иногда папа дежурил в больнице накануне праздника или же уезжал в отделение первого января. Тем не менее каждый год к ним, сколько Вася себя помнил, приходили гости, одинокие мамины подруги тётя Вера Заварухина и Минна Ивановна Кромм, папины соученики, ученики и коллеги, застолье длилось до рассвета, но в этот раз все они, видимо, собрались в другом месте, оставив его одного.

Чай жидок

Тишина навалилась на Васю и подавила сознание. Он стал метаться, толкнул деда и, побежав на кухню, поставил чайник на газ: раз уж взрослых нет, пить нужно чай, тем более что Савелий пил его постоянно, с вечера и до утра. Причём самый крутой кипяток – дед пил чай, только если вода кипела и пузырилась, ни градусом меньше.

Без пузырей, обжигающих дёсны и нёбо (глотка у него, что ли, лужёная, поражался внук), дед чай не пил, отставлял чашку в сторону, вновь зажигал газ и ждал, пока чайник засвистит в последней истоме. Папа как-то сказал: чем меланхоличнее человек, тем более горячий чай он пьёт (и наоборот). Вася запомнил, так как это походило на правду, а правда других людей, совпадая с твоим собственным опытом, устанавливает самый крепкий из всех возможных контакт с реальностью и теми, кто рядом. Да даже с теми, кто жил в предыдущих веках.

Однако времени до боя курантов оставалось всё меньше, вода в чайнике не успевала покрыться мурашками, кажется, она даже не закипела. Дед приковылял на кухню, когда Вася уже разливал по фарфоровым чашкам едва тёплую воду, слабо подкрашенную так и не заварившимся чаем, кидал туда сахар, который не хотел растворяться в холодной воде и скрипел на зубах, когда Василий, изображая радость, начал чокаться с Савелием.

Новогодний сахар

Ленточка продолжала посапывать в кроватке, начался «Голубой огонёк», а сахар хрустел на зубах тотальным унижением, неожиданно вброшенным равнодушной судьбой. Вместо того чтобы наслаждаться праздником, Вася должен был подготовиться и сгруппироваться, накрыть стол и заменить полноту родительской заботы, полную чашу их доброты, но не смог. Дед хлебал чай молча, потом так же молча пошёл и закрылся в своей комнате. «Голубой огонёк» Вася смотрел один, пока не уснул, а теперь, рассказывая Инне и Пушкарёвой про скрип на зубах, исполнился такой жалости к себе, что разрыдался.

Его утешали, ему стало уютно и даже тепло, как под одеялом. Обида ушла, растворилась, подобно рафинаду, брошенному в горячую воду. Особенно старалась Пушкарёва, точно простые материи давали ей возможность проявиться задушевным другом. Отвлечённо умствовать, как Вася, или петь, как Бендер, она не умела, существуя где-то внутри своего тела, где на разных этажах бюрократического небоскрёба, заполненного офисами и конторами, принимались несогласованные решения.

Пушкарёва, кстати, на посиделках говорила меньше всех, даже когда вечеровали втроём почти за полночь, а разговоры, как реки, текли в самых неожиданных направлениях. Но в понятных, бытовых ситуациях Пушкарёва казалась незаменимой: почти мгновенно реагировала, почти всегда попадала в точку. Ограниченности в ней ещё не было, она всё ещё росла вширь; берега личности пока не достигали взрослых своих очертаний, поэтому Лена, в отличие от Инны, с которой уже тогда всё было понятно, казалась непредсказуемой, странной.

Грозовой перевал

Тем более что именно тогда кумиром Пушкаревой стала Джейн Эйр, призывавшая девушек к максимальной сдержанности. И даже если душевное страдание захлёстывает, умри, но не показывай (даже наиболее дорогому человеку), насколько тебе плохо. Сам догадается, если любит. Мужчину нужно постоянно проводить через цепь испытаний – только так он и может доказать преданность и щедрость, или хотя бы создаст дополнительные поводы для волнений – нет ничего слаще эмоций, вызванных реальностью любовного чувства. Пострадать за такое благое дело, важнее которого нет ничего на свете, это всё равно как самый главный жизненный подвиг совершить. Но не для того, чтобы дали звезду Героя Советского Союза, позвали на съезд КПСС и всюду пропускали в очередях без очередей, а чтобы стать полностью уверенной во внутренней правоте, каким-то непонятным образом отражающейся на внешности.

Подобно пушкинской Татьяне, она читала все эти викторианские романы взахлёб, верила им, копировала кодекс поведения, возводила в формообразующий принцип. Реальность, однако, сопротивлялась и текла по какому-то иному руслу.

Вася, читая фантастику, чётко проводил границу между выдумкой и сермягой. В растрёпанных книгах про будущее человечества Васю увлекали не смелые догадки писателей-фантастов, но сами эти сцепки слов, вязь фраз, мотивирующих текст на дальнейшее течение, – то, как буквы вытекают друг из друга в режиме причин и следствий. Лена воспринимала книги иначе – её увлекало чужое визионерство, которое можно взять да присвоить.

Война мышей и лягушек

Из-за чего Тургояк поссорилась с Пушкарёвой, толком никому не известно – повод же всегда найти можно. Случайный взгляд, мелькнувший силуэт, накопленное раздражение.

Допустим, Тургояк не сделала домашку, попросила списать, Пушкарёва замешкалась. Или на большой перемене Маруся рассчитывала обсудить с Леной вопросы внешней и внутренней политики («…не нужен нам берег турецкий, и Африка нам не нужна…»), но не смогла её найти, поскольку подруга отошла в библиотеку или же общалась с Инной возле стенда «Наши медалисты», а Тургояк увидела этот заговор и топнула по линолеуму пухленькой (ох уж эта широкая кость!) ножкой. Это же никогда не поймёшь со стороны, что там на самом деле между людьми происходит. Особенно если отношения настоящие и, значит, запутанные. Нервные, неровные.

Как бы оно ни было, в школу шли подругами, а возвращались уже порознь (благо идти – всего ничего, метров двести, не больше), как сказал бы физик: в ином агрегатном состоянии.

А дальше включается отсутствие «доброй воли», мол, почему это я должна первая сделать шаг навстречу?

С другой стороны, интересно же посмотреть, что будет дальше, куда ситуация вырулит и как «противная сторона» себя поведёт, выказав гниль нутрянки, тщательно скрываемой до поры до времени. Хороший повод испытать родных, тем более что пионерская дружина едва ли не каждом пионерском слёте уточняла, откликаясь на постоянно усложняющуюся международную обстановку: «С кем бы ты пошёл в разведку?»

Безальтернативные выборы

Тургояк затаилась, на время ушла на дно, а Пушкарёва, пожав плечами, отвлеклась на текущие дела да на Инну с Васей, по сути ведь ничем особенно не пожертвовав – де, если не хочешь со мной дружить, то и не надо.

Тут, между прочим, проявилась ещё одна её коренная черта – соответствовать ситуации, принимать как единственно возможную. Тактиком она была искушённым, а вот в стратегии, подобно большинству девочек, плавала. Никакой это, впрочем, не фатализм и не приятие судьбы (хотя кто его знает), но, скорее, отсутствие механизмов, способных сопротивляться обстоятельствам, перепрыгивать «с неба на небо». Увязнув в контексте, тут уже и всей птичке пропасть.

Странно, конечно, позволять судьбе волочь себя мордой об землю, однако не каждому, оказывается, дано умение сгруппироваться, для того, чтобы оседлать волну обстоятельств, а не сопротивляться стихиям, сводящим на нет ход персонального сюжета. Так и в истории с Тургояк, Лене проще было замкнуться внутри предложенной конфигурации отношений, чем выяснять первопричины конфликта.

Тем более что внешне мало что изменилось. Одноклассники и мамы оказались не в курсе разлада, внешне совершенно незримого. К тому же (вдруг прижмут обстоятельства) всегда можно включить режим лёгкой рассеянности, объясняющей незамечание подруги, настойчиво подкидывающей вражду.

Против кого дружим?

Вечерами Пушкарёва как ни в чём не бывало продолжала заседать на «крыше мира» с Инной и Васей, деливших с ней отрыв от реальности. После ссоры с Тургояк (Инна и Вася во всём поддержали подругу, так что бойкот вышел всеобщим) отчуждение от того, что за дверью, стало ещё ощутимей, а стены толще, поскольку внутри первого подъезда перерубили важный коммуникативный канал, связывающий всех со всеми. И дети ощущали это особенно остро. Иногда заединство троих превращалось едва ли не в секту.

– А скажите, ведь здорово мы тут все без Тургояк дружим?

Фраза, однажды сказанная Бендер, доплелась до Маруси, она даже ею злоупотребляла потом. А когда они с Васей поженились (чего ему тогда и в голову бы не пришло), стала у них чем-то вроде сигнала к примирению. Фундаментом птичьего языка.

Главное в этой случайной обмолвке – обозначение общности в конкретном месте, вот это «мы тут все», поскольку нам свойственно присутствующих автоматически записывать в «хороших людей». Сколько раз замечал: плохие – это отсутствующие другие, которых нет рядом, а те, кто вокруг, вызывают в основном приятные чувства (впрочем, с возрастом это быстро проходит) и «как здорово, что все мы здесь сегодня собрались». Нам свойственно ассоциировать себя со своим окружением, поэтому злодеи почти всегда остаются за кадром, даже если кадровый состав подвижен.

В предчувствии интернета

Им же всем незадолго до этого телефоны провели (ещё один шажок в сторону всеобщей сытости, обеспеченности и беспроблемного коммунизма), шестизначные номера, точно специально, отличались друг от дружки на одну или две цифры – у кого-то крайние, у кого-то срединные. Несмотря на то что Инна, как известно, в соседнем, втором подъезде жила, но по телефонным цифрам идеально в первый подъезд вписывалась.

Телефон им, разумеется, поставили из-за деда Савелия, ветерана и льготника, хотя номер оказался сдвоенным с придурочной Орловой, постоянно скандалившей, если номер был слишком долго, по её понятиям, занят, но зато – свой, с приятной симметрией чётных цифр на конце[10].

Новая игрушка, понятное дело, захватила жителей дома. Особенно местная АТС раскалялась вечерами, когда пространство подъезда точно дополнительно скреплялось новыми соединениями кабелей и излучений, проходящих сквозь стены, предметы, жителей и их неотчуждаемые вещи. Отныне можно было не бежать сломя голову на пятый этаж, но переговорить о том, что произошло за день, уже не отвлекаясь на теплокровное излучение конкретного человека и не выпадая из люльки семейного уюта, ставшего кожей (чужие квартиры всё-таки требуют от нас усилий приспособления, вписывания в незримые пазы соответствий) и продолжать делать уроки. Или же, напротив, позвонить, чтоб уточнить что-то для школы. Ну, или получить приглашение немедленно подняться, дабы обсудить нечто важное личным порядком.

Тургояк выпала из общения в самый разгар привыкания к новым гаджетам, из-за чего это отсутствие и было таким вопиющим. Невозможность набрать её номер свербела, как незаживающая рана, но, чу, мы не рабы, рабы не мы. Гвозди бы делать из этих людей. Тем более что набрать номер вообще не проблема. Если уж так запоносилось (Марусино слово), можно исполнить знакомый набор и молчать в трубку. Ну, или устроить какой-нибудь розыгрыш.

Телефонные номера

Инна с Леной несколько дней хулиганили, набирая произвольные комбинации цифр, и шутковали на доступном им уровне. Вася внёс в репертуар пару новых приёмов, вычитанных в чьих-то литературных воспоминаниях. Для этого нужна была газета частных объявлений[11], где находился страдалец, продающий или покупающий ту или иную вещь. Говорить следовало ровным, отсутствующим, как бы механическим тоном, чем медленнее, тем лучше.

– Здравствуйте, это номер такой-то? Это вы разместили объявление о покупке или продаже насоса? Знаете что, мы хотели вам сообщить, что ничего покупать мы у вас не намерены. И тем более продавать насос вам.

Смешно и страшно: вдруг вычислят – ходили легенды о таинственных определителях номеров, которых ещё не существовало в чердачинской природе. Но это как с легендарной «красной плёнкой», про которую все знали, что она догола раздевает снятых на неё людей, чего, правда, никто никогда не видел.

С тех пор прошло много лет и в Васиной жизни случились ещё более запрещённые номера, некогда бывшие родными. Адресные книжки подарили дополнительное измерение памяти и забвенья – максимально наглядного и оттого особенно болезненного. Однако именно ссора с Тургояк сильнее других запала в душу. Ведь именно эта вопиющая невозможность общения вышла у Васи в жизни первой.

Конец первой пунической

Маневры были долгими, но, к чести всех сторон, совсем не скандальными. Помирились Пушкарёва и Тургояк где-то через год, незадолго до московской олимпиады, запомнившейся Васе особенной пустотой: родители тогда первый раз попали за границу, наконец-то получив разрешение на поездку в ГДР и Венгрию.

Страна болела за советских спортсменов, ставивших один рекорд за другим, а Вася из угла в угол слонялся по тихой квартире и места не находил. Первый раз он расстался с мамой и папой (если не считать собственных отлучек в пионерские лагеря, которые на настоящую разлуку походили плохо) на такое долгое время. И это было непривычно, свербело сущностной недостачей, постоянно манило в свои прохладные кущи, отвлекало. Стало трудно сосредотачиваться на делах, а общение к Инной и Леной, которое, казалось бы, должно было заполнить лакуну, отодвинулось на второй план, поэтому момента, когда Тургояк и Пушкарёва снова сошлись и сложились в фигуру, Вася не зафиксировал.

Всё это время он бродил по лабиринтам свободы, точно по комнатам и коридорам без мебели, когда есть процесс, но нет результата, образов и даже слов, способных описать эту внутреннюю протяжённость от утра и до позднего вечера. День вроде заполнен, но спроси чем – и не найдёшься ответить. Оглянешься назад, а там тоже нет никаких явных следов или отчётливых воспоминаний – дни сливаются в частокол без начала и конца, но что там они огораживают?

Пустые дни

Вынырнув из слепой немоты, Вася обнаружил как новую, общепринятую данность в кругу посвящённых, что подружки опять вместе, не разлей вода. Так порой погода преподносит неконтролируемые ни разумом, ни взглядом сюрпризы: ещё вчера деревья, только-только собиравшие соки на набухание почек, толпились гостями зимнего мира, а сегодня они уже покрыты, точно мурашками, дымком клейких листьев.

Ну, вместе и вместе, какая разница, если по сути ничего не меняется, просто фальшивых и вынужденных жестов, избегания и многозначительных проходов с умным видом мимо друг друга становится меньше. Хотя, конечно, другой человек, как хорошо к нему ни относись, это почти всегда дополнительный груз. Обуза. Его нужно учитывать, даже если общение необязательно и редко: словно бы возникает дополнительный, ещё один канал вторжения во внутренний мир. Точно одной открытой форточкой вовне становится больше. Так ведь оно и есть.

У Пушкарёвой и Тургояк были свои резоны к устойчивости триумвирата, сложившегося за пару последних лет. И, если совсем откровенно, Инна Бендер уже тогда была самым слабым, самым необязательным звеном этой милой компашки. Отрезанным ломтем.

Штандер

Возобновившуюся «дружбу народов» отметили совместными гуляниями по околотку и играми возле подъезда – интимность встреч на пятом этаже оказалась расширена (и слегка нивелировалась) вторжением в пленэр «прочих» и пришлых людей – Лены Соркиной, Тани Мельниковой и прочих девчонок первого, второго и даже третьего подъезда[12], а также соседок из пятиэтажки напротив. Вася чувствовал себя предводителем этой компании, красным знаменем девичей стайки, так как соперников у него не оказалось: девочки приняли его за своего, а других претендентов на место водителя в этом кругу попросту не было. Баба Паша радовалась постоянному шуму детей вокруг, постоянно впадая в умиление.

– О, вижу-вижу, вся галашка в кучу, талашится у околицы!

Торец общей хрущобы казался идеальным местом для игр с мячом: покрытый морщинистыми плитами, похожими на не до конца расправленные простыни, неровный бок дома делал траекторию мяча, от него отскакивающего, непредсказуемой. Важно кинуть его как можно выше, примерно на уровень второго этажа (там, где за непроницаемым бетоном располагалась квартира Тургояк), а затем подскочить, чтобы мяч пролетел между ног. И так по очереди.

Были и другие игры, от пряталок до штандера: ведущая становилась в центр круга и подбрасывала мяч как можно выше, при этом выкрикивая имя сменщицы. Пока та ловит мяч, все разбегаются как можно дальше, замирая, когда мяч будет пойман новым ведущим для того, чтобы «забашить» им следующую жертву.

Еврейские тараканы

– Слепая курица на солнце жмурится…

– Слепая курица на солнце жмурится…

– Слепая курица на солнце жмурится…

Играли, конечно же, и в «Слепую курицу», и в классические классики, а также в резиночку, но это уже возле подъезда, под приглядом бабы Паши и её взрослой дочери Любки – пьяницы с красным, пропитым лицом, жившей на материнскую пенсию. Поговаривали, что недавно Любка сошлась с Тараканом – одиноким мужиком непонятной этиологии (получившим кличку за густые усы, уже тогда, в самом начале восьмидесятых, казавшихся старомодными), и теперь они живут душа в душу, пропивая старухины деньги. Хотя, вполне возможно, это лишь сплетня неадекватной бабы Паши, поскольку вместе Любку и Таракана никто никогда не видел, а полуслепая Параша славилась повышенной подозрительностью.

– Тараканы-то из-за стены от маланцев так и ползут, так и ползут, день и ночь…

– От кого, баба Паша? Каких таких маланцев?

– Да от евреев, будь им неладно, Христа нашего сгубили, неврюи.

– А вас, баба Паша, спрашивают?

– Нет.

– Вот и молчите.

– Ладно.

Баба Паша простодушно антисемитствовала, намекая на соседство Бендер за общей подъездной стеной. Насекомые были общей бедой местного общества, с ними боролись, замазывая в квартирах все возможные щели в полу, в ванных комнатах и туалетах, однако над Парашей только смеялись: тараканы ползли отовсюду, избавиться от них практически невозможно, так как в подвале пятиэтажки почти всегда стоит в человеческий рост вода центрального отопления, которую, как трубы ни ремонтируй, никуда не уходит, создавая субтропический микроклимат. Порой мёртвая эта вода вела себя точно живая, даже если молчала настойчиво, вздрагивая и вздыхая лишь по ночам старым аглицким привидением.

Над тёмной водой

Из-за чего к тараканам и клопам (а топили зимой просто нещадно, из-за чего, несмотря на фабричные выбросы в чердачинский воздух, форточки не закрывались) добавлялись комары, игравшие в собственный штандер в невысоких подъездных углах.

Когда комары скапливались на потолке родительской спальни (именно там их было особенно много), Вася звал Ленточку с диванной подушкой, которую они и подкидывали параллельно потолку, увеличивая, таким образом, «площадь захвата» (рабочий термин стихийных дезинсекторов), чтобы одним ударом придавить как можно больше злодеев. Так они и прыгали с кровати на кровать, пока потолок не становился свободным (но не чистым, в крапинку – из-за следов массового кровопролития). И тогда Ленточка предложила всасывать кровососущих пылесосом «Тайфун».

Уже очень скоро стало понятным, почему раньше (с самого заселения дома) их квартира никому не принадлежала, но была отдана общежитию неприкаянных медсестёр, – гигиенически она выходила ниже допустимых норм, и начальство, выдавшее некондиционные квадратные метры «молодым специалистам», попросту закрыло на это глаза, как и Васины родители, понимавшие, что альтернативой такой «отдельной жилплощади» было бы многолетнее ожидание в очереди на получение[13].

Потом, разумеется, в жизни Васи были другие дома и квартиры, города и даже страны, но, идеально вписанный в пыльный окоём Куйбышева «без права обмена», Вася никогда и нигде не чувствовал себя так хорошо и просто. Соприродно тому, что вокруг.

Проклятие рода Баскервилей

Может, это и есть «чувство родины», углубляющей любой, даже самый плоский ландшафт типа степного до состояния Марианской впадины, прорастающей внутри извилин корнями в самое средостенье тела и в душу?

Васе и правда казалось, что подвал их подъезда, на самом-то деле вход в старинный замок, затопленный при отступлении. Кто и зачем затопил фундаменты, Вася не знал, но грезил, не закрывая глаз, прозревая под свинцовой водой своды и тайны средневековой крипты. Ему тогда повсюду мерещилась готика, даже когда, будучи у Пушкарёвой, он смотрел в окно её комнаты на окоём, то почему-то видел, как из-за сонной лощины промзоны, там, где старые клёны и тополя у железнодорожного полотна обозначают линию отреза, встают, возникают из воздуха фигуристые башни. Такие реальные, что даже странно, что больше их никто не замечает.

Вася видел флаги, развевающиеся над готической кровлей, и даже горгулий, скорчившихся от несварения желудка. Иной раз ему хотелось сказать подружкам: «Смотрите, как это прекрасно», но он, привыкший сдерживать первоначальный порыв, только молчал. Значит, всё-таки где-то во глубине близорукой мглы девочки эти не казались ему совсем уж родными?

Две смерти на болотах

Бабку Парашу, принимавшую у подъезда воздушные ванны с утра и до вечера, никто тогда не одёрнул. Все понимали, что жить ей осталось всего ничего («Ой, до Олимпиады дожила, может, и до коммунизма дотяну. Главное, чтобы не было войны. Как с кем? С америкосами, конечно!»), так что пусть, старая, мелет всё, что угодно.

Тем более что следующей зимой пьяная Любка погибнет мученической смертью и Параша останется в полном одиночестве. Перед очередным любовным свиданием с Тараканом Любка собралась искупаться, неосознающая, уже крепко принявшая на грудь, крутанула вентиль с горячей водой «на всю насосную завертку», после чего с размаху плюхнулась в ванну, наполненную крутым кипятком, где и сварилась заживо.

На поминках (Таракан их проигнорировал) шептали, что мясо даже отошло от костей, и округляли глаза от саднящих душу предчувствий.

Выносили её из подъезда без музыки, почти воровато, точно неловко всем было за загубленную душу и сгоревшую Любкину жизнь. Гроб был ал, под цвет пионерских галстуков, а внутри съежившейся личинкой лежала Любовь с красным, как у вареного рака, лицом.

Цветов Любке не кидали – матери не на что было их купить, – могилу дочери оформил профком (так и выяснилось, что работала она в троллейбусном депо № 2), а по сведениям наблюдателей – Пушкарёва ведь пришла помянуть Любку вместе с тётей Галей поминки тоже особенными разносолами не отличались и выглядели формальным следованием слободскому протоколу.

Свадьба мадам Котангенс

Баба Паша пережила её ненамного: оставшись одна, быстро сдала, окончательно ослепла, более не выходила, лежала, ждала смерть, пока та не пришла к ней во сне, как к праведнице.

Да, похороны старушки совпали со свадьбой мадемуазель Пильняк, повстречавшей жениха на районной партконференции – серьёзного и правильного, плешивого человека, никак не ассоциировавшегося у подростков, партизанивших за личным счастьем ненавистной училки, со статусом любовника. Тем более что на радостях мадемуазель Пильняк устроила всему двору шикарное шоу – бегая по двору, как и положено девственнице, якобы похищенной гостями, в фате, надвинутой ниже бровей, чуть ли не на самый нос.

На гвоздики бабе Паше собирали всем подъездом, а Пильняк из четвёртого, разумеется, была не в курсе соседской жизни. Бегала в белых лодочках по цветам, топтала бутоны, делая вид, что не замечает мусора. Ну, или что цветы эти сложили свои головы во имя торжества долгожданной утраты её девства.

В школе шутили, что целка у мадемуазель Пильняк к олимпийскому году стала столь пуленепробиваемой, что после первой брачной ночи плешивый новобрачный пришёл на приём к районному урологу с жалобой на разбитый залупон, распухший до полного неприличия и замотанный пострадавшим в какую-то чуть ли не чалму.

Юрий Владимирович

Символизм совпадения свадьбы с похоронами (нарочно не придумаешь!) мадам Пильняк проигнорировала напрасно. А быть может, это отлились кошке мышкины слёзы и страдания всех гуманитариев и учеников, затравленных за неумение извлекать квадратный корень да пользоваться тангенсами да котангенсами – через семь месяцев родился у училки «уо» – «умственно отсталый ребёнок», изменивший судьбу Пильнячки на 360°.

Её, впрочем, прогуливающуюся с уо в обтрёпанной коляске, несмотря на любую погоду, никто не жалел. Коробка, прошедшая через чистилище одной и той же средней школы, молча злорадствовала. Злорадствовала и молчала. Уо, невидимый соседям, никогда не хныкал – казалось, что Пильнячка выгуливает куклу.

Единственным, кто никогда не игнорил математичку и даже, наоборот, липнул к ней постоянно шелудивым псом, был Юра-дурачок, местный юродивый, несмотря на солидный возраст (около тридцати) выглядевший вечным, постоянно озабоченным подростком с маслянистыми глазками, но чисто одетый, ухоженный, правда с засаленным лицом и слюной, засохшей в углах рта.

Толстый как шар, Юра-дурачок всё время маялся нереализованным желанием, в отсутствие каких бы то ни было мыслей переполнявшим все его члены. Ходили сплетни, что участковому пару раз жаловались на его публичное дрочилово, пугавшее местных жительниц и их детей[14]. Но Юру-дурачка терпели и даже кивали ему, с безопасного расстояния, как своему. Всё в Советском Союзе делалось, терпелось и моглось ради детей, поэтому единственной управой на Юру-дурачка была милиция. Которая, если честно, ничего не могла с ним сделать.

Любовь нечаянно нагрянет

Ну, а что бы она могла сотворить с этим невменяемым? Отправить в специнтернат, где он бы погиб за пару месяцев? Каждый раз, когда участковый приходил к ним в квартиру, Юрина мама, всегда аккуратно одетая женщина с иконописным ликом вместо лица, бухалась на колени, а после и вовсе начинала кататься по полу и целовать башмаки представителей власти, голося во всю глотку:

– Не отдам вам своего Юроньку, нелюди, никому своего Юроньку не отдам!

Так вот этот Юра, видимо, как-то совсем уже по-особому возжелал Пильнячку, ну или она, задумчивая фланёрка с коляской, сама постоянно попадалась ему на глаза, вот он и лип к ней, точно разогретый гудрон к подошвам летних сандалий, пару раз даже пытался тереться о её бедро, пристраивался к коляске, казавшейся ему кентаврическим целым с желанным объектом.

Вася, тренируясь с красной точкой (липы уже отцвели, но ещё продолжали распространять дурманящий аромат), видел, как Пильнячка и Юра-дурачок прогуливаются мимо окон, степенные, точно семейство заслуженных пенсионеров. Училка не знала, как ей избавиться от навязчивого ухажёра, пристававшего к ней с одними и теми же, редко менявшимися речёвками, бегала от юродивого, пока наконец не смирилась, убедившись в его относительной безопасности.

Хотя иногда, реагируя на солнечные протуберанцы, Юра-дурачок восставал вместе со своей целомудренной плотью, которая на время становилась неприручаемой. Глаза его застилали бельма непроницаемого тумана, а из уст толчками, ещё более неприручаемая, чем плоть, неслась бесконечная, закольцованная в одну фразу глоссолалия.

Фортка открыта, Вася слышит бормотание Юры-дурачка, похожее на молитву:

– Совок – колючей проволоки моток.

– Совок – колючей проволоки моток.

– Совок – колючей проволоки моток.

Братство кольца

Сначала Васе кажется, что Юра говорит «мохнатой проволоки моток», очень уж его артикуляция невнятная, но когда Пильнячка, научившаяся узнавать наступление очередного хахалева приступа, рванула к своему подъезду, а Юра, увлечённый блажью, поначалу даже не заметил её отсутствия, остался один, глоссолалия его стала более внятной. Тут-то в дверь и позвонили соседки, которых Вася уже некоторое время ждал.

Возобновление дружбы с Тургояк решили отметить чаепитием, раз уж родители уехали из СССР. Пока Савелий отсутствовал в собесе, а Ленточка была в детском садике, Вася возможно впервые пустил соседок скопом к себе «в огород». Ведь как-то так сложилось, что это он ходил в гости, а не они к нему. А тут, пока родичи в отъезде, гуляй рванина. Слушали пластинки на старой «Ригонде»; Инна, извиваясь, пела «…королевы плаванья, бокса короли…» на фоне олимпийских трансляций с выключенным звуком (талисман ещё никуда не улетел), кидались подушками.

Потом дамы столпились у трюмо в родительской спальне, где в ящичках, похожих на кукольные квартиры с бархатными алыми полами, мама хранила косметику и драгоценности. Васе было приятно хвастаться всем этим барахлом, хотя уже скоро ему стало скучно, в отличие от соседок (особенно усердствовала Маруся Тургояк), очередной раз, по кругу, трогавших камни, кольца и золотой кулончик из чистого золота – мамину гордость, изображавшую созвездие рака, знак зодиака, под которым она родилась.

Кулон был таким прохладным и, главное, гладким, что его даже хотелось расцарапать гвоздём (зуб золота не цеплял). Вася звал подружек к стеллажам, хотел показать старинные атласы на полке отцовских штудий (особенно увлекал «Учебник гинекологии»), но дамы, дорвавшись до приятных материй, выйти из спальни не торопились.

Мистика без тайн

То, что кулон куда-то пропал, выяснилось, когда родители вернулись из ГДР. Не сразу. Через пару месяцев. Мама наводила порядок и обнаружила недостачу. Сначала сама «перерыла весь дом», затем (нужно же было решиться поставить в известность отца) вместе с папой, на следующей стадии подключили Васю и даже Ленточку. Параллельно расспрашивали о том, что было во время отсутствия родителей в городе, не заходил ли кто. Нехотя Вася рассказал про «дружбу народов», умолчав о бое подушками, ведь всё это не имело к пропаже никакого отношения. Родители решили иначе. Сначала они попросили никого не предупреждать о нехватке, затем предложили позвать по очереди Лену, Инну и даже Марину на очную ставку.

Когда Вася пошёл на второй этаж звать Тургояк, та идти не хотела. Ну, совсем ни в какую. Точно предчувствуя неприятное. Пришлось объяснить, что пропала одна ценная вещица, нужно понять когда. Мама его потом долго и нудно ругала за то, что Вася не выдержал тайны и предупредил Тургояк: та спустилась к соседям уже подготовленной. Очной ставки не произошло: большие глаза Тургояк стали больше и, что ли, статичнее, тогда как сама Маруся будто ушла внутрь, где и закрылась на сотни затворов. Она молчала, как на допросе из фильма «Молодая гвардия», тем более что особенно на неё не давили – мы же здесь все интеллигентные люди!

Сцена вышла столь неприятной, что следствие на этом закончили, Инну и Лену даже не звали. Остались только догадки и предположения, но, как мама сказала, напраслину возводить – грех, так что о подозрениях молчали.

Мистика без тайн, 66666

Необходимость смирения с этой утратой, правда, толкала родных на какие-то необязательные, процедурные действия[15], постепенно приводившие лишь к осознанию пропажи.

Бог дал – бог взял, мистическое какое-то исчезновенье: Вася хорошо это знал – в мире таится много необъяснимого, поэтому возможно всё, что угодно. В подвале, под тёмной водой, подобно Атлантиде, спит вечным сном сводчатый склеп, промзону венчают готические шпили, а люди, с которыми сводит судьба, и вовсе бездонны в своих непродуваемых воздуховодах.

Жизнь постепенно вошла в колею: потеря кулона вместе с Олимпиадой и поездкой родителей в «страны соцлагеря» скрылась из глаз в пелене сентября, затем октября, начались уроки: теперь занятия шли не у одного учителя в одном кабинете, как это принято в «начальной школе», отныне от урока к уроку Вася перемещался из кабинета в кабинет к разным преподавателям, когда у каждого – свои требования и индивидуальный подход.

Середина средней школы

Если раньше достаточно было подобрать ключи к одному человеку и нравиться лишь классному руководителю, неизменному, как социализм, то отныне игра в школу требовала гораздой искушённости: людей, от которых зависел любой ученик, становилось в разы больше. Успевая в одной дисциплине, можно было легко заблудиться меж колёсиков и винтиков «учебного процесса» в другой, из-за чего обучение превращалось в умозрительный лабиринт, состоявший из кабинетов на разных этажах и взаимоисключающих педагогов. В перманентной, никому не заметной кафке, подмешанной к воздуху, к воде и воспринимаемой единственно возможной данностью и поэтому, подобно запахам присутственных помещений, к которым привыкаешь до полной неразличимости, не воспринимаемой вовсе, проявлялись новые обертона.

Спасало то, что новые повинности были повсеместными и распространялись на всех Васиных одногодок. Он среди них был учеником не самым сильным, но и не самым слабым, не самым хорошим, но и не самым плохим, середнячком, подстрахованным с обеих сторон. Трудны лишь исключения из правил и особые обстоятельства, а когда все идут одним, стереотипным путём, наверняка кто-то обязательно устанет и выдохнется быстрее.

Сил у Васи отныне хватало только на приручение к себе этого, работающего точно часы, бездушного механизма, перемалывающего детские будни в щепу равнодушных отметок, нескончаемых домашних заданий и необходимости каждый день приспосабливаться к новым людям, с трудом запоминавшим, как же тебя зовут.

Обретение бананов

– Старт даёт Москва!

Невидимый в осенней мгле, Юра-дурачок выкрикивал на всю коробку слова олимпийской песни, провожая школьников в школу.

Вася уставал рано вставать и идти на занятия, отвыкнув за олимпийское лето, кормившего его полынной пустотой долгих три месяца, изредка перезваниваясь с Инной и Леной, но отдалившись от ни в чём не повинной Марины, как если теперь, после Пушкарёвой, подошла его очередь на размежевание. Они не ссорились, даже не обострялись, просто после маминого допроса встала между соседями стена, где-то за сценой поспособствовавшая, впрочем, ещё большему сближению бывших вражин. Со стороны Тургояк и Пушкарёва казались теперь сиамскими сёстрами, свело их теперь так сильно, что всё, что было меж ними раньше, теперь выглядело лишь подготовкой. Заготовкой подлинной дружбы. Её генеральной репетицией.

– В конце концов, это их личное дело…

Вася размышлял, ворочаясь в постели, перед тем как уснуть. Сон между тем не шёл, заблудившись внутри тела, которое явно становилось иным. Он ещё не осознавал перемен, куда каждую ночь его окунала живая вода созревания: ведь все мы растём, лишь когда спим, вздрагивая и непроизвольно вытягиваясь, чтобы, проснувшись, прорасти в собственном будущем, став чуть взрослее.

Дети любят подражать родителям, но бессознательно взрослеть не хотят, вот и сопротивляются изменениям как могут. Например, долго не идут спать и не спят, даже если в комнате нет света, приглядываются к темноте, из которой в ответ начинают проступать, как бы опережая события, очертания нового, неугловатого мира.

Спецоперация «Обретение»

Кулон нашёлся зимой, когда снег улёгся окончательно и бесповоротно, а о пропаже начали забывать, как о человеке, давно и навсегда уехавшем в тридевятое царство.

Вася, с вечным ожиданием чуда, тут, едва ли не единственный раз, оказался прав на все сто. В морозное воскресное утро, после телепередачи «Будильник», уступившей экран «Служу Советскому Союзу», хлопали во дворе всем семейством ковры, оставлявшие на ещё белом снегу серые прямоугольники, обновляли сезон. Потом мама пекла блины, рядом с ней восседала Ленточка с альбомом для рисования, когда зазвонил телефон.

Вася подбежал к нему первым: Маруся Тургояк загадочным голосом звала его выйти в подъезд, где бушевала в преувеличенной радости.

Вася даже не сразу понял, в чём дело. Оказывается, вот он, кулончик, лежит на теплой ладошке, пахнущей шерстяной варежкой, совсем как в коробочке из ювелирного магазина.

Маруся нашла его в снегу, да-да, на том самом сокровенном месте, где ковры выбивают. Возможно, он просто упал на палас, закатился за ножку трюмо или платяного шкафа из гарнитура «Чародейка», производства Чебаркульской мебельной фабрики, и там, значит, всё время лежал, несмотря на поиски и хлопоты, а также еженедельную уборку тряпками и пылесосом «Тайфун».

Тайны мироздания

Вася даже не удивился: случилось так, значит, случилось. Вот недавно наши, советские зенитчики сбили южнокорейский «Боинг». Или не сбили, но он взял и исчез в водах Мирового океана вместе с людьми на борту. Все континенты гадают, что это было (у них в классе даже специальную политинформацию провели), и только для Васи нет никакой тайны – действует аномалия из Бермудского треугольника, протянувшая липкие щупальца к самым советским границам.

В «Незнайке в солнечном городе» есть персонаж, Пачкуля Пёстренький, который никогда не мылся и ничему не удивлялся. Видимо, это Пачкуля заразил Васю невозмутимостью. Значит, всё так и есть, как говорит Тургояк. Ему странно, что родители не радуются, как их дети, но в основном смущаются, не принимая возвращение кулона как должное: голова мамы и тем более папы устроена как-то иначе. Вася обязательно поймет как, когда повзрослеет, сейчас он лишь чувствует недоговоренность, повисшую в воздухе.

Мама предлагает банан Марусе, взмокшей в своей вязаной шапке с завязками, словно бы мешающей ей покинуть пределы прихожей, где особая гравитация, а стены недавно (вместо ремонта) расчертили под кирпичную кладку.

– Спасибо, тёть Нин…

Но банан, несмотря на смятение и врождённый такт, не берёт: у них на втором этаже этими бананами, поди, все антресоли забиты.

Теплоцентраль

Руфина Дмитриевна, мама Маруси, слывёт гением домоводства и доставания продуктов. Идеально прибранный дом Тургояк – полная чаша даже в сезоны самого лютого дефицита, когда в закромах есть всё, вплоть до шпрот, печени трески, которые Васина мама всегда оставляет на самые большие праздники, и драгоценнейшего, особенно редко встречающегося майонеза в стеклянных банках. Притом что мама Маруси работает не в торговле, но в «Тепловых сетях», «ответственной за отопление организации», что не мешает ей быть первой в любой очереди и даже среди магазинных тылов, где из-под прилавка уходят в мир самые лакомые куски. Если честно, от Васи ускользает связь между общественным теплом и преференциями, чётким и неукоснительным, без сбоя работающим умением извлечь из него зримую пользу. Этот талант особого советского рода, невнятный варягу и даже нынешним россиянам, привыкшим к избытку, был поднят Руфиной Дмитриевной на высоту, недосягаемую простым смертным. Значит, бананы Тургояк уже пробовала.

Мама Нина очень гордилась, что ей удалось купить пару связок. Бананы тогда появились в Чердачинске первый раз, возможно, как одно из кратковременных внешнеэкономических последствий Олимпиады. Раньше Вася бананы не пробовал никогда. Вероятно, оттого они ему и не понравились. Зелёные, терпкие, жёсткие, безвкусные. Похожие на вязкое, вяжущее рот мыло, когда всё-таки раскусишь их, через не хочу, и разжуёшь. Наверное, бананы просто сильно полезны, раз за границей такую гадость едят.

Собственная гордость

Или, быть может, им там, в Африке, больше нечего есть? То ли дело Советский Союз и картошка – королева огородов и колхозных полей. Какое ж это счастье, родиться и вырасти в СССР! У своих, а не у чужих родителей, в родном и уютном первом подъезде, где сосед соседу – друг, товарищ и брат. Даже страшно подумать, что могло сложиться иначе. Когда товарищ Бендер снова надолго исчез, Инна делилась с товарками страшными снами.

– Однажды ночью мне приснилось, что я в США родилась, так проснулась я с полным мочевым пузырём горя, которое невозможно было выплакать. А пока плакала – так чуть не описалась… Так окончательно и проснулась, вся потненькая, такая мокренькая…

Про товарища Бендера, впрочем, бродили не очень внятные слухи, мол, эмигрировал в Израиль, что тогда звучало как «совершил самоубийство». Поговаривали, что он взял с собой бабушку и дедушку Инны, хотя на кой ляд ему обременение родителями бывшей жены? Дело в том, что старики как-то исчезли из поля зрения местной общественности, перестали сидеть у подъезда и прогуливаться до молочного магазина. Инна молчала об этом. Точнее, разговора не заходило. И с чего бы это ему зайти?

Юности не свойственно задумываться о старости и тем более прикидывать её на себя: теория суха, а древо жизни – пышно зеленеет. К тому же своих проблем полно. Точнее, дел, конечно же, – как симптоматично, что чаще всего свои повседневные вопросы мы называем именно проблемами и никак иначе.

Дневник наблюдений

Да, родители вернулись из заграничной поездки немного иными, если и не помолодевшими, то будто бы обновлёнными. Словно заново влюблёнными друг в друга. Или же Васе это так показалось, очень уж он разлуку (всего-то на две с половиной недели) близко к сердцу воспринял. Уже с первого дня родительского отъезда начал ждать их особенно напряжённо, загрузив оперативную память всевозможными отвлекаловками. Проводив папу и маму до такси, он тут же полез в книжные шкафы искать одну особенно приключенческую книжку, проверенную временем, способную увлечь и отвлечь от этой форточки, внезапно открывшейся в пустоту.

Перерыл всю домашнюю библиотеку, но чаемого тома так и не нашёл. Зато попал под подозрение у Савелия, которому строго-настрого наказали следить за юнцом. Дед неожиданно воспринял отцовский завет как военный приказ и решил, что Вася, едва дождавшись родительской отлучки, ищет по квартире какой-нибудь клад. А так как память у него была тогда уже не из лучших (войну помнил хорошо, а всё, что случилось после неё, – плохо), Савелий решил вести дневник наблюдений за внуком и в первый же вечер записал на листке, вырванном из тетради в клеточку: «Облазил весь дом, искал родительскую заначку…» После чего торжественно засунул эту неровно оторванную страничку под оргстекло Васиного письменного стола, среди прочих долговременных бумаг и картинок, вырезанных из иллюстрированных журналов. Сюда, под мутную, зацарапанную прозрачную поверхность, Вася складывал изображения людей, которые ему нравились и на которых он хотел бы походить.

Больше Савелий за внуком не наблюдал, погрузившись в обычную сонную сосредоточенность: то ли делал вид, что дремал, дабы, не вызывая подозрений, слушать, о чём Василий говорит по телефону, или же спал на самом деле, жалобно посапывая у телевизора. Так что когда родители приехали, став после поездки немного чужими, он сам с язвительным смешком преподнёс им забытый Савелием листочек, вот, мол, полюбуйтесь.

Возвращение со звёзд

Вася, конечно, расстроился. Но не из-за деда, какой с него спрос, а из-за мамы сначала, а затем и из-за отца, отмахивающихся от него, точно от назойливой мухи. Ведь пока они там, непонятно где, рассекали пространство, он мечтал, что вот, мол, приедут, подарят подарки, сядут рядком и начнут рассказывать про людей с пёсьими головами. За морем житьё не худо, в мире вот какое чудо

Первую часть мечты мама и папа выполнили с избытком, даже непонятно, как, обладая копейками (одному человеку тогда можно было вывезти из Советского Союза не более 120 рублей – как раз стоимость двойного альбома Ива Монтана), они сумели привезти ему джинсы, болоньевую куртку, радикально изменившие облик, а также массу подарков по мелочи. Ленточкины запросы (во время родительских сборов она написала большими печатными буквами на огрызке бумаги «колэчко, апэлсин, жевачку») выполнить было проще, но ведь они и сами хорошо прибарахлились, приехав в одинаковых замшевых пиджаках, делавших их похожими на членов олимпийской делегации какой-нибудь небольшой восточноевропейской державы. Но не только пиджаки, блестящий плащ для мамы, сшитый точно из струящегося золота, и обувь всем-всем-всем – туфли на скошенном каблуке, которые отец, кажется, ни разу не надел и в старших классах они по наследству перешли к Василию, став обязательными на школьных дискотеках, да пружинистые мокасины, в которые Вася влез как во вторую кожу – в общем, много всего.

Много всего

Чемоданы пузырились от напряга. Казалось, ещё чуть-чуть – и они лопнут, подобно перезревшему плоду, разметав вещички по гостиной. Внутри чемоданов жил особый запах чужой жизни и необъятного пространства, вещи, аккуратно уложенные в фирменные пакеты, книги («Мастер и Маргарита» из магазина русской книги), туристические и рекламные брошюрки, листовки и вкладыши, мыльца из отелей, пузырьки с невиданными ранее шампунями.

Ленточку эффектно приодели в новое пальтишко, повязали шелковый платочек с видами Берлина, надели яркие сапожки с аппликациями по бокам, надели на неё бусики и торжественно вручили маленькое, как раз по крохотной руке, колэчко с изображением Коронных ворот Цвингера, помещённых в драгоценный овал, залитый янтарной эмульсией.

Разумеется, Ленточка потеряла его уже через пару дней, оставила в песочнице или же в детском садике, так как носилась с подарками как с писаной торбой, ни на минуту с ними не расставаясь. У неё уже тогда был небольшой позолоченный сундучок, куда она складывала сокровища, которые любила перебирать с задумчивым, отрешённым видом, – бусинки, обломки бижутерии, камни из запонок, заколки и невообразимо изящные булавки, размером меньше трехкопеечной монетки. Но колэчко она не доверяла даже своему импровизированному монплезиру, вот и посеяла быстрее, чем ожидалось. Возможно, украли. Но, между прочим, она нисколечко этим не расстроилась: бог дал – бог взял. Тем более что среди подарков, привезённых из ГДР, оказались, страшно вымолвить, фломастеры!

Без разговоров

Насколько хорошо всё обстояло с «материальной частью» итогов зарубежного вояжа, настолько плохо вышло с «духовной» составляющей Васиной мечты. Рассказов о чужеземье так и не последовало. Вот чтобы как это с самого начала грезилось: отец посадил его рядом с собой на диван и начал рассказывать. Шаг за шагом, город за городом, музей за музеем и выставочным залом. Не то чтобы родители отмалчивались или таились, им просто было некогда сосредотачиваться на пустяках. А того, что это для Васи крайне важно, они не понимали.

Разгрузив сумки, мама и папа погрузились в обыденное существование, лишь иногда, если к слову придётся, вспоминая новых друзей и всяческие заграничные обстоятельства. Васе даже однажды завирально показалось, что, быть может, они никуда и не ездили вовсе, но отсиживались где-нибудь около Байрамгулово или Биргильды по соседству со знаменитой психбольницей.

Тургояк, Пушкарёва и даже Инна Бендер требовали эксклюзивных подробностей, но сама поездка точно не отложилась в родительских головах или же была вытеснена чем-то более значительным и серьёзным, делавшим их лица сосредоточенными. Точно теперь, после отпуска, оба они не могли полностью расслабиться. Выезд из СССР ещё как-то помнили – пустую Москву, очищенную от приезжих перед Олимпиадой, открытие памятника Гагарину на Ленинском проспекте, который проезжали по дороге, а дальше – провал в беспамятство. Даже перед подругами неудобно: рассказать-то им нечего, словно бы это ты уже сам, по личной инициативе, скрываешь нечто «самое важное», главную буржуинскую тайну.

В самом начале зимы случилось у них в квартире некое торжество, куда собрались разные люди из разных компаний. Много гостей, старые друзья ещё из студенческой жизни, приближенные коллеги, Вера Заварухина и Минна Ивановна Кромм, а также новые люди, с которыми родители только-только подружились в поездке.

Развиртуализация

До того момента Вася только слышал об этих новых знакомцах в обрывках маминых разговоров по телефону и успел намечтать о них что-то своё. Обычно он ревновал, если кто-то долго занимал телефон («Пушкаренция позвонит, а у нас… у меня занято…», точно они ежедневно вопросы о судьбах мира решали), а тут будто бы переменился – сидел в своей комнате и регулярно прислушивался, как мама щебечет то с одной знакомой, то с другой, вспоминая отпуск.

Каждый раз всплывали дополнительные подробности, вояж начинал обрастать объёмом не только фактов, но и суждений о чужой жизни – и мама уже привычно для себя выступала в роли свидетеля, обладавшего уникальным опытом. В рассказах её постоянно мелькали незнакомые топонимы и имена, которыми она, точно булавками, пришпиливала свои умозаключения к единственной правде.

А потом случился праздник и Вася смог сравнить образы, накопившиеся в голове с реальными обладателями имён и фамилий. Никто из них не совпал со своей фонетической оболочкой.

Первой, раньше всех, ещё на стадии подготовки и сервировки, пришла «Таня Крохалёва», высокая грудастая дама, про которую шушукались, что она любовница (на это слово ставилось особенное ударение) известного прозаика. Потом нарисовалась, дольше всех толкаясь в коридоре (снимали обувь, переодевались, обнимались и проч.) чета Макиных, учительница литературы Мария Игоревна и муж её, милицейский начальник, дядя Алик с громовым голосом, тут же начавший заигрывать с Крохалёвой, а также семейство Фишеевых, он – тренер юношеской сборной по фехтованию, она – скромный экономист, изысканно грассирующая совсем уже по-французски: дядя Паша и тётя Алла. Все они смешались с привычными этому дому людьми так, что враз стало тесно и душно. Разумеется, хорошенько выпили – и понеслись рассказы для тех, кто ни разу не выезжал.

Застава Леонида Ильича

Немного кино в духе Хуциева. Так обычно бывает, если встретились две разномастные компании, пребывающие в разных агрегатных состояниях, точно две противоборствующие команды, стремящиеся победить друг дружку. Старые друзья больше отмалчиваются, внимая туристам, всё чаще и чаще звучит за столом былинный зачин «а помнишь», как если Васиных родителей объединяла масса историй, накопленных за десятилетия дружбы, не со «стариками», но вот с этими людьми, увиденными в первый раз.

Рассказ цепляется за рассказ, и нет им ни конца ни края[16]. Время, словно солнце в зените, остановилось и не течёт ни в одну из сторон. Точно гости выпили или же съели всё общее время, опьянев от полного вакуума, годного лишь для бессмысленных, никуда не ведущих разговоров.

– А помнишь, как Крохалёва потеряла паспорт и нас возили в тюрьму, где можно было сделать мгновенные фотографии, чтобы как можно быстрее восстановить документы.

– А помнишь, как нас повезли в братское сельскохозяйственное угодье, где шнапса было – улейся, а закуски всего ничего, одни только тартинки (ну, это такие кусочки подсушенного хлеба, нарезанного уголками) с форшмаком. Как, вы не знаете, что такое форшмак?

– Знаю, знаю, – кричала с кухни Мина Ивановна Кромм, мамина одноклассница, этническая немка, смолившая одну сигарету за другой и оттого мало сидевшая за общим столом, – у нас дома его с детства готовили из рубленой селёдки.

Красиво жить не запретишь

– Какая селёдка, – возмущалась Алла Фишеева, – сырой фарш, извините, со специями, тонким слоем намазанный на тартинки, нам когда первый раз сказали, что немцы едят сырое мясо, мы так удивились… Даже есть не могли.

– Тартинки, какое изысканное слово!

– Конечно, едят, и ещё как…

– Конечно, едят, ещё как, но только не так, как у нас в Союзе. Оно же там изначально обработанное и обезвреженное.

Минне Ивановне не верили, хотя и становилось понятно, из-за чего все упились так, что Крохалёва потеряла паспорт. Но особенно поражало то, что ей за эту судьбоносную утрату ничего потом, после возвращения на родину, не было. Вот ведь парадокс.

Впрочем, этот тонкий момент обсуждали уже под чай, когда большинство новых знакомых разошлись, а остались только «свои». Дело даже не в том, что паспорт быстро восстановили (видимо, такая процедура доступна в ГДР любому), но просто Крохалёва (откуда ж у неё столько средств?) снова, как ни в чём не бывало, собиралась провести отпуск в «странах народной демократии», подбивая новых знакомых разделить её планы. Как если такие поездки туда раз в полгода были не чем-то особенным, исключительно важным, но делом обычным и даже обыденным.

В контакте

С собой Крохалёва, между прочим, принесла (просто так) годовой комплект журнала «Америка», который кинула, не глядя, на кресло-качалку, да промахнулась. Журналы рассыпались по паласу, Вася бросился их собирать и зачитался. Выпал из режима наблюдения за реальностью.

Ведь для Васи все эти гости, какой бы долгой ни была история знакомства, приходили к застолью из своей, закадровой жизни, как актёры выходят на сцену, оставляя за кулисами повседневный бэкграунд. Разумеется, новости про них доносились (и обсуждались папой и мамой) постоянно, но все они воспринимались именно как новости из умозрительных новостных лент (соцсетей-то тогда не существовало) – в отрыве от своих «носителей» и безотносительно конкретной жизни вокруг Куйбышева.

Мыслить шире родного околотка Вася тогда не умел – мир в основном сводился к видимым очертаниям и заканчивался гораздо ближе линии горизонта. Соткавшись из инобытия, родительские друзья существовали за столом отдельно от своих «новостных проекций»: сознание мальчика никак не соединяло одно с другим, словно бы речь идёт о совсем разных людях. Какие из них реальней? Те, кто со своими болезнями и детьми, отбившимися от рук (или боявшимися загреметь в армию), навещали отца в больнице, или же те, кто щурятся от едкого никотинового смога, выпивают да закусывают прямо перед глазами?

Обманутые ожидания

– Мы-то, совсем как дураки, взяли, такие, с собой по две бутылки водки, «на продажу». Ну, чтобы дополнительных средств заработать. Да только кому эту водку толкнёшь? У них там свой шнапс ничуть не хуже нашего. Хуже? Конечно, хуже… Так мы в последний вечер сами всю эту водку и выдули – не тащить же назад.

А когда разошлись и «свои», Вася громко обиделся (квартира была прокурена, пока грязную посуду носили на кухню, устроили сквозняк, из-за чего воздух в комнатах был строго вертикален – как некоторые композиции Мондриана), что ему так ничего и не рассказали ни про Берлин, ни про Цвингер, ни про то, что ели, ни о том, на чём спали (как это вообще себе представить – заграницу, из чего она состоит, когда не данность, но сумма подробностей?), ни тем более про изысканное пражское барокко (Васе отчего-то оно представилось в виде заветренных пирожных по 22 копейки).

Тогда подвыпивший отец сел с ним на диван (Вася был в новых, немецких, ещё толком не гнувшихся джинсах) и спросил:

– Ну, что же тебе рассказать, Васенька-сыночек? Про аленький цветочек?

– Хочу всё знать по порядку, с самого начала…

Отец на секунду задумался, а потом, подобно былинному сказителю, начал неторопливо да обстоятельно:

– Тогда слушай. Приземлившись в берлинском аэропорту, мы всей нашей группой сели в автобус. Сели и едем. Едем-едем, едем-едем, проехали первый километр. Едем-едем, едем-едем, проехали второй километр. Едем-едем, едем-едем, проехали третий километр. Едем-едем-едем-едем, проехали четвёртый километр…

Радионяня

Впрочем, Вася и не думал обижаться на родителей; он постепенно привыкал к их новым чертам, точнее, чёрточкам, возможно и не заметным стороннему взгляду. Мама начала курить, всё чаще и чаще запираясь на кухне с Минной Ивановной, точно делала нечто окончательно неприличное. Папа же нового увлечения не скрывал, да это и невозможно сделать: вечерами он приседал на колченогую банкетку возле «Ригонды» и слушал вражьи голоса.

Первоначально Вася не придал тому особого значения, ну, слушает и слушает, однако чуть позже втянулся посильнее даже отцовского. Это же гораздо романтичнее чтения научной фантастики, которую он всё ещё брал у Пушкарёвой, только теперь, правда, не в обмен на марки – Лена внезапно заинтересовалась журналами «Америка», хотя совершенно непонятно, чем он мог её так привлечь.

Отныне расчет происходил по схеме – «одна книга – один журнал», и Вася утешал себя тем, что в любой момент может забрать у неё понадобившийся (зачем?) журнал для собственных нужд. Правда, вскоре крохалёвские подарки закончились и в ход вновь пошли марки.

Хотя, удивительное дело, Лена постоянно уточняла, не появилось ли у него опять что-нибудь этакого. Какого? Такого. Все рекламные проспекты отелей, карты городов и листовки турфирм с эмблемами дьюти-фри на задней стороне обложки она у него уже выманила. Зарилась, точно сорока, на всё блестящее да глянцевое, и Вася легко проникал в её замысел забрать у него все туристические проспекты, привезённые родителями.

Голоса с того света

Чаще всего очередной непрочитанный томик, санкционированный дядей Петей, оставался лежать в изголовье, а Вася вместе с отцом (но теперь уже даже и без него) сидел у «Ригонды», двигая ручку настройки коротких волн в разные стороны. Эта шкала скользила за пыльным стеклом, в узкой щели, среди названий чужих городов. Амстердам и Вена, Гонолулу и Пекин, нанесённые фабричным способом в неразгаданном порядке, завораживали далёкостью и одновременной близостью. Точно поиск «Голоса Америки» или «Немецкой волны», «Свободы» или «Радио Ватикана», «BBC» и «Радио Швеции», парижского «RFI» или какого-нибудь северокорейского чучхе, над которой у них с папой принято посмеиваться («чай, не в Пхеньяне живём…»), пробивающийся сквозь естественные радиопомехи и отечественные глушилки, обрывки мелодий, голосов, непостижимых наречий и прочего звукового мусора, плыл сквозь открытый космос, как советский спутник, причащая слушателей к таинству вселенной, дышащей различными затейливыми шумами.

Поначалу было даже неважно, что говорят недруги социалистической цивилизации, какие идеологически отравленные стрелы пускают через радиоэфир, гораздо важнее казалось сидеть вместе с отцом в тихой комнате, с одним-единственным источником света и звука, сочащегося из обжитого ими угла.

Уже скоро ночные бдения превратились в ритуал, появились любимые голоса (Жанны Владимирской, читавшей «Вторую книгу» Надежды Яковлевны, Сергея Юрьенена, плывшего «С другого берега» «Поверх барьеров», глубокий баритон Сергея Довлатова, запыхавшуюся скороговорку Солженицына и его бесконечного «Красного колеса») и обряды перескакивания с места на место в начале каждого часа, когда глушилки прекращали выть и, если найти правильное место, очередные новости можно было прослушать практически без помех.

Тем более что каким-то радиостанциям помехи гадили больше, другим меньше, а третьи («Радио Швеции» или «RFI», начинавшей свой получасовой русскоязычный выпуск с «Опавших листьев» Косма) вовсе не трогали. Были совсем уже комические номера, типа «Радио Пекина» или «Радио Тираны», информации у которых было ноль, но зато там смешно коверкали русские слова и говорили с обязательным акцентом. На них, как правило, Вася с отцом не задерживались.

От заката до рассвета

Другое дело, что такие, «спокойные» выпуски начинались поздно (чем дальше в ночь – тем лучше слышимость, как если к рассвету генераторы электронных шумов выдыхались, теряя остатки сил), отцу нужно было на работу (Вася учился во вторую смену, находясь в привилегированном положении), из-за чего он и уходил, бросая забаву на полуслове или же досадуя на очередной мощный протуберанец искусственного воя. А то и вовсе дежурил в больнице – тогда Вася оставался перед «Ригондой» один.

Конечно, ему строго-настрого запретили рассказывать об этих ночных бдениях в школе и даже подружкам по первому и второму подъезду. Да Вася, кажется, и сам понимал, что особенно распространяться на такие темы не нужно. Тем более ни Лена, ни Инна, ни уж тем более Маруся политикой не интересовались – они взрослели совершенно иначе, ощутимо перегруппировывались, наливаясь внутренней спелостью. Кто-то быстрее (Маруся), кто-то спокойнее (Пушкарёва почти не менялась, лишь нос у неё странно заострился, а Инна Бендер вдруг стала странно горбиться, но ведь были еще и другие, например, одноклассницы – и с ними тоже что-то происходило) округлялись и становились такими же манкими, близкими и одновременно далёкими, как Гонолулу, Джакарта или же Бейрут.

Чужое созревание казалось заразным – и от девочек постепенно передавалось к мальчикам, у которых оно словно бы даже не из тела возникает, но незримыми лучами снисходит откуда-то сбоку – как лучи на картинах Тинторетто или же томительный, прилипчивый загар.

Зимняя сказка

Вася и без того рос ребёнком сдержанным, хотя и повышенно эмоциональным. То есть тихушником. Выказывать собственную осведомлённость, как важную часть внутренней карты, ему было несвойственно. Дело даже не в том, что поймут неправильно. Или, скорее всего, вовсе не поймут, как одна мамина подруга, отказавшаяся ему, тогда ещё дошколёнку, выдать тома из собрания сочинений Шекспира со словами «да ты всё равно ничего не поймёшь», чем несказанно огорошила (бабушка Поля сказала бы «ошапурила») его, давным-давно всё понимающего. Вот ведь вопрос вопросов: человек человеку – друг, товарищ и брат, как говорили в школе и по телевизору, или же таинственный марсианин, разгадать которого нет никакой возможности?

Вася смотрел на подруг и не понимал их. Особенно теперь, когда происходила с ними постоянная внутренняя весна. Пыльца выступала на девичьих лицах и пушилась непостижимой привлекательностью. Сильной стороной Васи была логика, казалось, ею можно объяснить (и, значит, победить) любое событие, однако стоило задуматься о нимфах из кланчика, как сознание запускало расфокусовку и невозможность сосредоточиться, стрелой отстреливающую почему-то в направлении коленок, на которые раньше Вася никогда не обращал внимание.

История клиники

На политинформациях по вторникам и пятницам говорилось одно, а из «Ригонды» неслось совершенно другое – про диссидентов и войну в Афганистане, о которой почему-то вне дома не принято говорить. «Ограниченный контингент», и всё тут. Пару раз, придя с работы, отец рассказывал матери про хлопоты знакомых, отмазывавших детей от армии, ведь теперь они могли «загреметь в Афган», а это опасно и совершенно непредсказуемо.

Мама садилась напротив отца и всегда молча слушала, что там у него накопилось в больнице за день. Это так у них испокон повелось: мать приходила с работы днём, прибирала и готовила, отец возвращался вечером, сразу же шёл ужинать. Мама садилась рядом, спиной к окну, отец рассказывал новости, и рассказам его не было конца. Просто не больница, а информагентство какое-то.

Вот и теперь он говорит о новом главвраче и его нововведениях, говорит сочувственно и с пониманием, ибо Роман Владимирович – его старый товарищ, может быть, теперь ему, единственному беспартийному завотделением в городе, будет немного попроще?

Вася читает книгу (радио они с отцом слушают почему-то, только когда окончательно стемнеет – отец отойдёт от больничных бед, отдохнёт с «Литературкой» у телевизора, и вот только тогда, будто бы восстановившись, начинает опять воспринимать окружающую его в квартире действительность – Васю, Ленточку, деда Савелия), одним ухом улавливая родительские разговоры. Романа Владимировича он неплохо знает, как и жену его, тётю Тиру и сына их Бровку, с которым однажды он вместе был в пионерском лагере на озере Кисегач.

Бирнамский лес

А в выходные они встречаются с семейством Романа Владимировича на загородном пикнике. Папа его не особенный любитель прогулок в лес, но, видимо, новый начальник позвал и нельзя отказаться. Дружба дружбой, но Вася замечает, как приосанился бывший рентгенолог, ставший всесильным администратором, и какие в нём сгустились изменения. И с позвоночником его, будто бы ныне не гнущимся, и с выражением лица, и с властными интонациями, которые, впрочем, справедливости ради, были свойственны Роману Владимировичу и раньше, особенно в разговорах с тётей Тирой.

Да-да, есть такие люди, что не могут, а может быть, не хотят скрывать подлинности натуры, без помех транслируя её вовне, и, возможно, именно поэтому становятся начальниками с невозмутимой лёгкостью, как если так оно и должно быть. Только так и никак иначе.

Понятно, что новое назначение отмечается коньяком и закусками, приготовленными на мангале, Роман Владимирович всячески всем показывает, что в его отношениях с Васиными родителями ничего не поменялось. Но очень уж нарочито выходит.

Впрочем, и в дружеское общение, вне даже намёка на какую бы то ни было начальственность, легко и просто вплетать покровительственные нотки, заступая на чужую территорию, не снимая обуви. Для своих оставаясь своим, Роман Владимирович, тем не менее, заметно отчуждён, почти как сосны, окружающие опушку, избранную для пикника: безмолвные и равнодушные, эти деревья, совсем не привыкшие к людям, растут будто бы рядом но, на самом-то деле что им вся наша теплокровная гекуба?

Новая метла

Роман Владимирович давит авторитетом, выказывая осведомлённость в актуальных политических тенденциях, то есть в едва ли не главном дефиците советской реальности, основанной на слухах и домыслах. Ведь дефицитные предметы быта, одежду или продукты всё-таки можно найти, отыскать, отрыть, отоварившись через знакомых или как повезёт, но пробиться к тому, что происходит вокруг советского леса, практически невозможно. А Роман Владимирович, даром что партийный человек и всесильный начальник, посещающий закрытые беседы и лекции московских инструкторов из ЦК КПСС, знает, что к чему. Выпив армянского, он просвещает паству на предмет последних событий в Кремле и в Афгане, в ГДР и даже в Америке, до которой, кажется, дальше, чем до Луны.

Паства внимает, особенно жёны, далёкие от партактива, ну и Васин отец, ибо ему-то поболее других положено. А вот Васе, после Кисегача старающемуся держаться подальше от Бровки, смешно: в том, что с таким пафосом и даже величием глаголет Владимирович, похожий в этот момент на монумент самому себе, он узнаёт новостную сводку вчерашней программы «Немецкой волны», просто слово в слово. Всю эту сводку, в том же самом порядке, от начала и до конца.

Мурзилка и все, все, все

– У горбатого сосала?

Инна Бендер в очередной раз появилась у Пушкарёвой со странной загадкой, поразившей её воображение до такой степени, что про этого самого горбатого она начала кричать с самого порога, пока снимала обувь.

Перепугала воплями дальнозоркого дядю Петю, выглянувшего из гостиной, и даже слегка глуховатую тётю Галю, месившую тесто на кухне (коридор упирается в обеденный стол, засыпанный мукой, дверь туда никогда не закрыта). Кажется, даже хомячка испугала – тот громко засучил лапками по стенкам большой стеклянной банки, завозился в своей прозрачной светлице, точно от какой-то дополнительной неловкости.

– У горбатого сосала? – продолжала лозунговать Инна, стряхивая со своих жёстких, алюминиевых волос остатки первого снега: видимо, шутка казалась ей настолько удачной, что от многократного повторения становилась лишь лучше. Тем более что Вася и Лена изображают недоумение.

Снежинки, застрявшие в жёстких кудряшках инниной гривы, поблескивают алмазной крошкой, пока не растают, превратившись в горячие капли почти слёз. Глаза Инны горят возбуждением, многократно подчёркнутым талой водою; она крутит головой, как уличный пёс, брызги летят в разные стороны, оседают на всём, что вокруг. На обоях в тусклых розоватых узорах и на всех, кто рядом.

Зелёный лук со сметаной

За окном пятого этажа валит снег.

– Инна, мы тебя не понимаем.

– А я утверждаю, что ты сосала у горбатого, Лена. Как и Дима, впрочем, как и я.

– Только непонятно, почему ты такая гордая.

– Ну, потому что как вы не понимаете, что эта загадка на самом деле про кран. Про водопроводный кран, понимаете? Он изгибается горбом, поэтому он – горбатый, а все мы прикладываемся к его концу губами.

Входит тётя Галя с дымящимся блюдом.

– Девочки… девочки и мальчики, отведайте шанежки.

Вася думает: как странно, что тётя Галя говорит о нём во множественном числе, ведь, кроме него, здесь никаких мальчиков не водится. Даже хомяк, кажется, женского рода. По имени Шарлотта Бронте. Снегопад валит за окном вниз, как в бездну. Ровные ряды снежинок точно выталкивают комнату, в которой они все сидят, куда-то вверх, к самым звёздам, закрытым переменной облачностью.

Тётя Галя считается замечательной хозяйкой, хотя до Руфины Дмитриевны ей всё-таки далеко: у Тургояк дом – полная чаша с максимально широким репертуаром, тогда как тётя Галя готовит из того, что добыла «на общих основаниях». А всё равно получается вкусно – для одного из предыдущих новогодних столов Ленкина мама соорудила салат из зелёного, мелко порезанного лука со сметаной. Зимой свежих огурцов Чердачинск не знал, по крайней мере, при советской власти-то уж точно, а свежести за праздничной трапезой очень хотелось. Голь на выдумку хитра. Васе когда предложили снять пробу, он чуть язык не проглотил.

Бегство с необитаемого острова

Снег продолжает нестись в бесконечность. Если, не отрываясь и не мигая, смотреть на «весёлые прялки», с какого-то момента начинает казаться, что первый подъезд строгим вертикальным столбиком всё глубже и глубже проваливается в бездну.

На первой странице «Жизни Арсеньева» Бунин пишет о том, что мы лишены чувства своего начала и своего конца. «И очень жаль, что мне сказали, когда именно я родился. Если бы не сказали, я бы теперь и понятия не имел о своем возрасте – тем более что я еще совсем не ощущаю его бремени – и, значит, был бы избавлен от мысли, что мне будто бы полагается лет через десять или двадцать умереть. А родись я и живи на необитаемом острове, я бы даже и о самом существовании смерти не подозревал…»

Физическое взросление начинается исподволь, как первый снегопад или же, напротив, таянье снега, провоцирующего набухание почек, однако осознаётся оно почти всегда с посторонней помощью. Совсем как с уродством или экзотической (непривычной большинству) национальностью. Через глупую, двусмысленную шуточку, схожую с пощёчиной, или же через шушуканье одноклассников, рассматривающих под партой «Учебник гинекологии», а также с помощью дешёвых буклетов, отпечатанных на плохой бумаге, где с кривляньями и подмигиваниями, обязательно упоминающими героев классических романов (Татьяны Лариной, Анны Карениной или Наташа Ростовой), рассказывается о чудовищных последствиях онанизма или «преждевременных половых связей».

То, что до поры до времени ворочается внутри тела бесформенным, постоянно подтаивающим сугробом, начинает обретать отчётливые очертания из-за чужих взглядов и слов, отныне очерчивающих границы, отвердевающие буквально на глазах. Слышишь что-то случайное («Да, у нас такие прыщики зелёнкой мажут», – говорит пышногрудая, раньше всех созревшая троечница соседке-отличнице, надевшей на физкультуру майку в облипку), вот и начинаешь замечать изменения в других, а затем и в себе. И в себе тоже.

Выполняя задание физрука, все становятся на носки, тянут руки ввысь, сами тянутся, точно к солнцу. Вася тоже тянется вверх, успевая смотреть по сторонам – на гибкие тела, вытягивающиеся в упражнении и точно пронзённые незримыми стрелами где-то чуть ниже пупка. Голова идёт кругом от напряжения и перепадов давления; а ещё в спортзале, где окна от пола и до потолка, почти всегда прохладно из-за омута окончательно никогда не прогреваемой пустоты. Греться следует своею ретивостью, бегая и прыгая наравне с другими, иначе замёрзнешь, да ещё и засмеют.

Темные аллеи

Обычно Вася переодевается дома: пятиэтажка его стоит всего-то метрах в двухстах от школы, их первый подъезд – ближайший к центральному входу, втекающему в фойе со столовой и спортзалом. Так что если не тянуть резину, можно легко обернуться туда и обратно, не пользуясь местами «общего пользования».

В узкой и тесной мужской раздевалке любят устраивать «тёмные»: выключают свет и начинают метелить кулаками друг друга без какого бы то ни было разбора, «на кого бог пошлёт». Не думая, что можно выбить зуб или глаз. Грише Зайцеву один раз чуть не выбили. А ещё здесь стоит спёртый запах пота, немытых тел и заношенной одежды, не успевающий проветриться. Всё это время, пока школьники занимаются физкультурой, их исподнее и обувь распахнуты гульфиками и язычками, точно в оргии, навстречу друг другу.

На перемене толпа одноклассников переодевается и уходит на уроки, чтобы на смену сюда заселились юнцы из других параллелей. Вентиляции, разумеется, нет, окон тоже, рядом, дверь в дверь, грязный мужской (правда, думаю, у девочек ненамного чище) туалет. Из-за чего, попадая в комнату, похожую на коридор, оказываешься точно в другой, чужеродной стране непереваренного и несмываемого тестостерона, годами накапливаемого по углам, несмотря на постоянные побелки.

Вторая смена, вторая обувь

Хотя понятия «брезгливость» тогда в Васином лексиконе ещё не существовало, он избегал лишних столкновений с особо пахучей реальностью, напоминавшей ему глину, где со временем заводилось что-то паскудное и непреодолимое.

В этот раз, ради исключения, Вася взял спортивную форму с собой. Стояли холода, бежать домой не хотелось, да и не было особого смысла. Тем более что после гимнастики начиналась алгебра, а Пильнячка любила устраивать всем опоздавшим, независимо от степени успеваемости, глумливые аутодафе: хлебом не корми, дай поиздеваться над зависимыми от неё детьми. Про неё так и говорили, что старая дева, мол, замучавшаяся искать мужа, пошла в Педагогический только для того, чтобы, фашистка проклятая, иметь возможность лишний раз покуражиться над школьниками. Логика пытки мадам Пильняк выстроена безукоризненно: её будто бы совершенно не интересовали «личные качества» ученика, от которого требовалось одно – знать алгебру и геометрию. Вроде не подкопаешься, поэтому на том же самом принципе построена солдафонская уставщина: мучение новобранцев по Уставу внутренней службы, ещё один изощрённый способ немотивированного советского мучительства.

Поэтому в этот раз Вася переодевался со всеми, а после лазаний по канату, спускаясь быстрее, чем нужно, натёр ляжку. Она гадко горела и могла стать поводом для освобождения от урока («производственная травма»). Вот Вася и пошёл в раздевалку, дверь в которую всегда приоткрыта (из-за чего перед началом уроков самые ценные вещи, часы и ключи сдавались физруку), чтобы смрад не застаивался в этом простенке окончательно и бесповоротно.

Случай в раздевалке

Вася, неслышный и почти прозрачный из-за саднящей боли, целиком оккупировавшей сознание, хотел было проскользнуть в раздевалку, как увидел там, внутри, при тусклом свете единственной лампы, чью-то скорчившуюся на полу фигуру. На полуавтомате (действие опережает мысль) Вася застыл: в мизансцене, творимой за полуприкрытой дверью, сквозило что-то странное, даже извращённое.

Скрюченный мальчик, в котором он почти сразу узнал Андрюшу Семыкина, совсем нового ученика, вернувшегося из Сирии, где родители его строили электростанцию, из-за чего Семыкин, опоздавший к началу учебного года, так и не влился в коллектив, но существовал наособицу, гордый в своём исключении. Однажды он рассказал кому-то, что у него есть маленький магнитофон, помещающийся в кармане пальто, но его засмеяли: никто не поверил.

Андрюша вёл себя странно. Он не шарил по сумкам или по брюкам, сидел на полу среди грязной обуви и украдкой нюхал её. Подносил к лицу чьи-то небрежно брошенные сапоги и надевал их себе на нос, шумно втягивая воздух внутрь. Затем отставлял чужие ботинки, методично приступая к следующим. Вася не понимал, зачем Андрей это делает, но движения одноклассника, их импульсивность, смешиваемая с осторожностью охотника на охоте, выдавали во всём этом какое-то преступление.

Не выдержав напряжения, все возрастающего по дуге между подглядывающим Васей, замершим в полушаге, и Андреем, сидевшим спиной к проёму, дверь скрипнула. Семыкин выронил очередной фетиш и резко обернулся на свет.

– А, это ты, – почему-то сказал Семыкин почти разочарованно, точно чаял увидеть кого-то другого.

Кто бы ты ни был

Хотя, конечно же, странно, что он вообще хотел хоть кого-то увидеть в этот странный для себя момент. Вася молча пожал плечами. Он не знал, что ответить, ситуация казалась крайне нелепой.

– А зачем?

Спросил максимально бесцветно. Отреагировав вроде на реплику, а не на увиденное. Хотя, если быть точным, следовало бы спросить, мол, а ты кого хотел, вообще-то, увидеть. Впрочем, ученики средних классов не слишком привередливы в словоупотреблении и даже приблизительных фраз хватает, чтоб тебя поняли. Главное, не молчать, реагировать хоть как-то, чтобы заполнить паузу и пропасть, разверзшуюся на глазах.

Ну и, видимо, чтобы закрыть гештальт. Но гештальт никак не закрывался. Из него дуло. Веяло несвежим холодом. Непонятность глушит нервные окончания, отвлекая даже от содранной кожи. Захватив, значит, не только сознание, живущее в чердаке головы, но и всё прочее тело.

Сказка про репку

– Не знаю.

Андрюша включил размышлительные интонации. Он совершенно не стеснялся того, что его застали врасплох. Точно ему уже не впервой. Всё в порядке вещей. И, что смущало особенно, он говорил с Васей на равных, как с заединщиком, которого стесняться не нужно – мы с тобой, мол, одной крови. Вася ещё не знал тогда, что у заговорщиков, втягивающих в каверзу сторонних людей, существует похожий приём, предлагающий относиться ко всему как к единственной данности, точно по-другому и быть не могло.

– Просто. Тянет-потянет, а вытянуть не может…

– Понятно.

Вася подхватил его логику, хотя понятней не стало: как и все советские люди тех лет, он был невинен, но и одновременно грешен. Изначально греховен. Однако после этого неопределённого «понятно» появилась возможность поставить точку и двинуться дальше. Войти внутрь раздевалки, где Семыкин, как бы нехотя, встал с мокрого, в разводах, пола и сел на скамейку.

– Завтра я тебе кое-что принесу…

Андрюша так и сидел на полу, а Вася, сильно смутившись (задобрить хочет? Чтобы я молчал? Так я и так никому не скажу, да и что говорить? Происходит что-то не то, но что – совсем непонятно… – прошелестело из одного полушария в другое), заметил, что, сев на скамейку, Семыкин говорит, не глядя ему в глаза, из-за чего ощущение несмываемого преступления только усиливалось.

Красная плёнка

Вася смутился ещё сильнее, когда вдруг понял, что Андрюша смотрит не в пол, но на его кроссовки, привезённые родителями из Чехословакии. Он, конечно, ими сильно гордился, но совсем не щадил, надевая на физкультуру, из-за чего они скоро пообтрепались, утратив прелесть новизны. К тому же синяя замша, пропитанная потом, постоянно красила носки и даже кожу. Как ни в чём не бывало, Вася сел рядом с Семыкиным и начал переодевать обувь, снял кроссовку, носок и, отвлекшись, увидел, что Семыкин глядит на его голые пальцы не отрываясь. Как в дурном кино. Видно, что борется с натурой, хочет что-то спросить, да не может. Только сглатывает слюну.

– Вася, видел когда-нибудь фотки, сделанные на красную плёнку?

– Красной плёнки не существует, Андрей. Это даже октябрёнку из самой первой звёздочки известно.

– Как думаешь, сколько получают порноактёры? Многие ли из них миллионеры?

Про заработки порнозвёзд Вася ничего не знал. Он никогда не видел даже и эротических снимков, хотя от кузины Любы уже знал про существование игральных карт, напечатанных кустарным способом (такие толкали по плацкартным вагонам скорых поездов дальнего следования немые фотографы), на которых можно было увидеть такое… Тут Люба начинала морщиться в непонятной истоме и закатывать глаза, поэтому добиться от неё членораздельного знания было уже невозможно.

Медовый пряник…

К счастью, прозвенел звонок, оборвавший нагнетание страстей, совсем как петух в гоголевском «Вие». И почти сразу, как по заказу, в раздевалку вломилась разгорячённая занятиями, пластилиновая масса соучеников, ошалевших от физкультуры и особенно пахучих. Семыкина и Васю мгновенно разделили ребята, игравшие в «сифу». Они кидались чьей-то мокрой майкой, кричали про «летающую аэровафлю», так что разговор их прервался как бы естественным образом. Тем более что он и касался-то только их двоих.

Детство и юность существуют, совсем как это принято в юриспруденции, на основе прецедентного права. Жизнь даёт имена объектам вселенной, расширяющейся день ото дня. С ними пока сам не столкнёшься, даже не предполагаешь, что они существуют.

Например, как Вася узнал о том, что у него жесточайшая аллергия на мёд? Опять же на физкультуре бежали кросс всем классом. Что ли, на зачёт, на четвертную отметку. После случая с Семыкиным Вася бегал переодеваться домой, какие бы погоды ни стояли. Вот и теперь, забежав в квартиру, столкнулся с мамой, зашедшей на обед. Надев спортивку, сказал, что бежит кросс. На кухне накурено, мама пошла открывать форточку (никого не ждала – Ленточка в садике, Савелий – в больнице, отходит после операции), а вернулась со столовой ложкой в вытянутой руке.

– Съешь, сынуля, медку, он же первый восстановитель, очень даже тебе помочь может…

Вообще-то, Вася мёд никогда не ест. Мёд, вкус, запах и даже цвет его внушают ему омерзение ещё с неосознанных лет начала жизни, когда жили, после того как отец окончил ординатуру, в деревне. Рос Вася хлипким, часто болел, из-за чего каждый вечер его подвергали одной и той же экзекуции. Заставляли есть мёд, запивая парным молоком. Мёд чередовался с рыбьим жиром.

Вася – хороший сын и слушается маму. Конечно, у них случается всякое, тем более в «возрасте противоречий», но в общем и целом они любят друг друга и стараются помогать в домашних делах и уж точно не расстраивать. Вася ест этот мёд, стараясь не выдать отвращения, задерживает дыхание, с усилием пропихивая вредную липкость в горло. Мёд, конечно, не лезет, точнее, лезет, но тут же возвращается обратно, а мама уже тут как тут, с чайной чашкой, в которой тёплая вода, можно запить эту гадость, забыть её, чтобы больше к ней не возвращаться. Ах, какой хороший мальчик, как он умеет радовать маму!

Позор отстающим

Кросс дался Васе с трудом. Первый круг ещё ничего, а начиная со второго большого круга по школьному саду, вокруг всех спортплощадок, дыхание куда-то пропало, в глазах начало темнеть, точно ночь наступила внезапно, причём не снаружи, но выползла изнутри, затопив собой всё. Последние метры до финиша Вася плыл почти без чувств, добежав, упал в стороне от основной тусовки, начал блевать сладким пахучим потоком: бег ускорил обмен веществ, к концу урока мёд всосался в кровь, организм тут же начал реагировать на раздражитель.

Физрук не мог, разумеется, удержаться от наглядного воспитательного момента:

– Ребята, все посмотрите на Васю, вот что бывает с теми, кто не делает зарядку и пропускает уроки начальной спортподготовки!

Одноклассники заржали с боевой готовностью (особенно радовался Гриша Зайцев), однако Васе было так плохо, что, не обращая ни на кого внимания (право такое имею!), почти не разбирая дороги, он побрёл, не дожидаясь звонка с занятий, домой переодеваться, да так там и остался: сил возвращаться в школу не было, тело горело и сильно чесалось. Причём чесалось везде, где только можно и где даже нельзя. Мамы дома не оказалось, в кухонной раковине стояла пустая чайная чашка с немытой ложкой, измазанной мёдом, на которую Васю вывернуло в последний раз.

В постели втроем

Васе казалось, что он умирает. Из последних сил (хорошо, что догадался) он поднялся на второй этаж и позвонил в дверь к Тургояк. Маруся, разумеется, была на занятиях, открыла Света, её старшая сестра, учившаяся в медучилище. Она сразу поняла, в чём причина, сунула Васе градусник (41 °C) и димедрол, раздела и уложила в кровать. Раздела, так как Васино тело покрылось волдырями, которые отчаянно зудели и которые Вася всё время просил почесать, особенно на спине, куда не доставали руки.

Света осторожно чесала ему спину, покуда он не заснул, а потом и сама, утомившись, уснула. Маруся тоже пришла с занятий утомлённой, будить их не стала, просто легла рядом с сестрой. Школа выматывала всех так, что, подобно новобранцам, ученики почти всегда ходили сонные и не могли наесться, сколько бы их ни кормили. Тела росли не по дням, но по часам, требуя постоянной подпитки.

Проснулся Василий как ни в чём не бывало, уже в собственной койке. Как его перенесли с этажа на этаж, он не понял. Зато после, постфактум, осознал, что именно в этот день, «после общей кровати» и «через кровать», началась его дружба с Марусей, задвинувшей Пушкарёву и Бендер на периферию сознания. С ними теперь стало неинтересно. Уж не знаю почему. А вот с Марусей, опережавшей соседок в развитии…

– Ну, старик, ты и выдал.

Единственный, кто вспомнил о казусе после кросса на следующий день после возвращения Василия в школу (один день ему таки разрешили пропустить, но только один, на всякий, что ли, случай), был Семыкин.

Дружба как служба

После инцидента в раздевалке Семыкин, вероятно, считал, что они подружились, раз у них теперь общая тайна, хотя Вася так не думал. Но одноклассника не отодвигал, если тянется, то чего уж, пусть дружит. Тем более что класс в свободное от футбола и игры в «сифу» время какое-то время назад поделился между двумя постоянно враждовавшими «неформальными лидерами», Романовым и Халиловым, мобилизовывавшими своих поклонников на стычки и бойкоты «противной стороне», а Вася ни в «сифу», ни в футбол не играл, жил наособицу, не примыкая ни к одной, ни к другой группировке, совсем как Семыкин, вскорости сгинувший где-то после восьмого класса в недрах профтехучилищ и беспринципного разврата[17] без следа.

Но это случится ещё через пару годков, а пока они стоят за школьным углом и курят на холодном ветру, ожидая конца большой перемены.

– Аллергия на мёд. Чего непонятного?

Вася начинает плести объяснения, но видит, что Семыкину это неинтересно, он увлечён новыми джинсами, привезёнными приятелю из ГДР, так и ездит взглядом по ровному боковому шву.

– Модный ты, однако, парень. А что, пауков и сифилиса не боишься?

Конечно, Вася знает про слухи о том, что зачастую местные барыги продают джинсы, специально заражённые западными спецслужбами. Например, как писал журнал «Ровесник», в швы зашиваются паучьи личинки, вши, туберкулёзные палочки Коха и даже гнойные сифилитические выделения. Но Васю этими сплетнями не испугаешь – ночная радионяня многому его научила. Он даже было хотел рассказать Семыкину про бдения у «Ригонды», но посмотрел на него внимательно да с пристрастием и не стал. Тем более что рядом курили и другие друзья из класса – Тёма Смолин, Генка Живтяк да Гришка.

Универсальная машина

Позже, впрочем, раскололся. Но только Андрею. Как-то выделил, значит. Отделил. Когда прогуливали политинформацию. Типа, два самых информационно подкованных человека. Семыкин, понятное дело, вывез свою осведомлённость из-за границы (Сирия – это, вообще, где? География – не барская наука, пришлось лезть в атлас), ну а Вася объяснил, что когда технические возможности позволяют, слушает вражеские голоса. Просто их иногда так глушат (особенно после введения ограниченного контингента в Афганистан), что разобрать ничего не возможно.

Это Семыкина не удивило. Казалось, что у него мозг давным-давно взрослого человека и он вообще всё понимает, а оттого врёт даже чаще, чем следует. Вот и сейчас, словно бы желая подольститься[18], Андрей продолжает явно интересующую приятеля тему:

– Знаешь ли ты, старичок, про ртутную антенну, способную ловить не только радиоголоса, но и все капиталистические телеканалы, чтобы с утра и до утра смотреть шоу, сериалы, клипы, а главное, фильмы ужасов про автомобили, поедающие людей, акул на пляже и динозавров, разрывающих тела надвое? Когда кровь и кишки заливают экран и невозможно оторваться от всего этого?

Вася молчал. Переваривал услышанное внутренним взором. Мысленно снимал умственное кино с участием оживших машин, однако и этого Семыкину казалось мало. Ему было важно дожать.

Памяти «Пахтакора». Дожим

– Наши умельцы сделали такую антенну. Сам не видел, врать не стану. Брат видел. Из армии пришёл, рассказывал. Ртути на неё, правда, нужно больше кило. Собирать долго. Но если напряжёшься и соберешь – весь мир у тебя как на ладони. Одно плохо – умельца, который её замастырил, поймали и арестовали – антенна глушила переговоры диспетчеров с самолётом. Один из них даже упал. Про трагедию ташкентского «Пахтакора» слышал?

Разумеется, слышал. Самолёт, перевозивший узбекских футболистов, столкнулся в небе где-то над Днепродзержинском с чердачинским ТУ-134, летевшим в Кишинёв и, как тогда рассказывали, почти полностью заполненным родственниками, летевшими на молдавскую свадьбу. Ужас парализовал весь город чуть ли не на пару недель. Подробности, предзнаменования и символические детали, одна другой чудовищней, смаковали потом долгие годы. Чердачинск жил чужой бедой, питался ею, отказываясь отпустить, несмотря на то что власти замалчивали инцидент, и, кроме официальных некрологов в «Вечерке», никаких информационных следов эта катастрофа не оставила.

Похороны растянулись на полгорода, горя вокруг было столько, что, казалось, небеса не выдержат всеобщей муки, рухнут вслед за самолётом на асфальт Комсомольского проспекта, по которому, перекрытому милицией, несли закрытые гробы с останками.

Между тем мысль Семыкина шла дальше. Самоигральный, он не собирался останавливаться на факультативном сюжете, хотел весь рассказ про антенну скорей исчерпать.

Между маем и ноябрём

– Как нашли, говоришь?

Андрей всё время уточнял, хотя Вася ничего не говорил, молчал, вспоминая бесконечную, самую длинную похоронную процессию, видимую им в жизни. Навсегда впечаталась.

Пушкарёва за руку его тогда на Комсомольский проспект привела. Ей так не терпелось оказаться внутри этой скорбной стихии, похожей на море, озвученной всхлипами и геликонами, что она, подобно дворняжке, трусилась, боясь опоздать.

Подгоняла его, покуда бежали с провинциальной Куйбышева, струящейся по отшибу Северо-Запада к магистральному Комсомольскому проспекту, с перекрытым движением и забитому людьми в чёрном. Все они, в основном молча, сжав зубы (такая в них всех читалась решительность), шли «по проезжей части» в сторону кладбища Градского прииска. Шли и шли, точно вырубленные в граните или сошедшие с агитационных плакатов, обобщающих черты лиц до иероглифов.

Из двух демонстраций, первомайской и ноябрьской, Вася больше любил весеннюю, похожую на нечаянный праздник. Когда уже тепло и весело, лето не за горами и все наряжены по последним модам, в руках – бумажные цветы, а кумачовые полотна (полотнища) с лозунгами, призывами и цитатами из классиков марксизма-ленинизма служат словно бы завершающим цветовым решением, обрамляющим радужную, разнобойную толпу в единое целое.

Осенняя демонстрация имеет совсем другой характер, соотносясь с Первомаем примерно так же, как водка – с красным полусухим. Накануне почти обязательно бывали заморозки, выпадал снег, все надевали шубы и обязательно разогревались. Васе нравился выхлоп из единого рта этой многотысячной толпы, подымавшийся над головами и превращавшийся в воздушную пуповину, напрямую связывающую чердачинцев с низким шершавым небом.

Машина-локатор

Васе нравилось тягостное ожидание в закулисной части демонстраций, когда колонны ещё только формировались и все сходились брататься, а потом медленно двигались по центральным улицам в сторону площади Революции.

Толпы втекали туда, в центр торнадо, с разных сторон, и Васе нравилось попадать в турбулентность возле трибун со стороны вокзала. Там, на одном из балконов проспекта Ленина, в одном из домов уже возле самой площади, недалеко от «Детского мира», жила местная достопримечательность, вспоминали о которой лишь два раза в год, – обезноженный, седовласый ветеран с грудью, завешанной орденскими планками, приветствовал колонны трудящихся, проходящих на площадь, точно генералиссимус или генсек.

Особенно старик (журналисты «Вечёрки» написали о нём проникновенный очерк) казался уместным именно на Первомай, плавно переходивший в праздник Победы. Обычно, увидев седого пенсионера, люди вспоминали о его существовании и ликовали как дети. Колонны взрывались особенной радостью, именно в шуме и шумом сливаясь во что-то единое и, казалось, уже неделимое. Но однажды балкон остался пустым – в мае, а затем и в ноябре. Ветерана не стало. Поразительно, что толпа сохранила память о нём и в демонстрации последующих лет каждый раз, проходя пунктум у «Детского мира», словно бы охала, не находя старика на привычном себе месте. Так, между прочим, продолжалось долгие годы.

Жертв авиакатастрофы хоронили в августе, из-за чего похороны, занявшие проезжую часть, сочетали черты маёвки и ноября – тёмные одежды в этот раз были лёгкими, летними, Пушкарёва откуда-то вызнала расписание траурной церемонии, заметавшись по подъезду в поисках компашки. Случайно наткнулась на Васю, схватила его руку, сжала судорожно. Уже не отпускала.

Вася смотрел на соседку и не узнавал её. Как подменили. В толпе она превратилась в мелко подрагивающее зомби, переживающее нечеловеческое возбуждение. Лена поволокла его в глубь процессии, и Вася ещё тогда подумал, что странно идти по проспекту – там, где обычно ездят «Жигули» да «Икарусы». Успел отметить, что ракурс восприятия улицы, конечно, меняется, но не так, чтобы сильно. Те же серые девятиэтажки с проседью, только в анфас.

Награда находит героя

– По городу ездит машина-локатор, по излучению вычисляя, кто ртутной антенною пользуется. Так на того Самоделкина, кстати, и вышли. Не веришь? Да по нашему Алеппо точно такие же ездили. Ну, в Сирии то есть. Собственными, семыкинскими глазами видел.

Андрюша не унимался. Интересно, думал Вася, что же стало с молдавскими молодожёнами, так и не дождавшимися родственников на свадьбу, разбежались центростремительно или же, напротив, живут до сих пор, любят друг друга крепко и… неужели счастливы?

А Семыкин тоже ничего не забыл, хотя про случай с чужой обувью они никогда не вспоминают. На следующий день после «знакомства в раздевалке» Андрюша отвёл его в сторону и вручил портативный магнитофон Sony – штучку неземного происхождения, на котором можно было не только крутить кассеты (правда, только в монорежиме), но и записывать себя и других. Из чего Вася понял, что Семыкин придаёт общей их тайне особенное значение – ни у кого в первом подъезде не было тогда японской техники, тем более вот такой, небывалой конфигурации. Это не вкладыши и даже не фломастеры, привезённые из ГДР, которые Ленточка очень быстро растратила, это же техника на грани фантастики. И явно огромных денег стоит! Поэтому диктофон Вася особенно никому не светил, даже родителям не показывал, пользовался им, лишь когда дома никого не было, или же приносил с собой к Тургояк, чтобы можно было слушать итальянских сладкоголосых певцов, пока они, закрыв дверь детской, обсуждали учителей и одноклассников, анализируя прошедшее за день с двух сторон – мужской и женской.

Sony, правда, работал от батареек, бывших всегда в дефиците (а что тогда в СССР не было редкостью?!), расходовать его приходилось бережно и постоянно просить маму отыскать в магазине новые.

Семыкин это хорошо понимал, поэтому, передавая Васе диктофон, выдал ещё и запасной комплект батареек, а кроме того, свежий номер «Америки», открывавшийся перечислением мирных инициатив американского правительства и лично господина президента Рональда Рейгана.

Бойтесь данайцев и аз воздам

Журнал этот, впрочем, весьма быстро перекочевал к Пушкарёвой, кажется, последним случаем задатка за книжку[19], так как отныне Вася предпочитал околачиваться не на пятом, но на втором этаже. Так уж сложилось.

Вася, конечно, хотел отказаться и от «Америки», остро пахнувшей иноземной полиграфией, и тем более от диктофона, не особенно осознавая зачем Семыкин задабривает его таким вот чрезвычайным образом, но не смог справиться с искушением, очень уж увлекательными были эти дары. Видимо, Семыкин знал (или же понимал) про себя нечто, заставлявшее его быть столь неоправданно щедрым. Ведь, казалось бы, что за пустяк – чужая обувь на чужом носу, воздух с запахами чужой жизни.

Вспоминая об этом, каждый раз дотрагиваясь до Sony, Вася ёжился в непонимании и отвращении, точно от мёда, пока не узнал в одном заграничном фильме про понятие «причинённого морального ущерба». В случае с Васей, правда, непонятно из чего берущегося.

Значит, связанный с заграничным образом жизни, Семыкин видел гораздо шире обыкновенного советского мальчика, каким тогда был Вася, уже зная и про «ущерб», и про «мораль», с которыми мы сталкиваемся, подчас не задумываясь о последствиях. Но которые, между тем, не преминули случиться.

Часть вторая. Дискотека 80-х

Спортлото-82

Тогда ведь был уже, кажется, Андропов у власти. Брежнев умер в День милиции, и в школе, на втором этаже, возле комитета комсомола, соорудили алтарь с брежневским фейсом, взятым из комплекта портретов членов Политбюро ЦК КПСС. Возле него, «сменяя траурную вахту», стояли пионеры и комсомольцы, освобождаемые от занятий. Поэтому желающих «отдать последний долг» было слишком много, все записывались в очередь.

Вася тоже отстоял свои пятнадцать минут, выпавших на большую перемену, сменив вихрастого отличника Гришу Зайцева (потом, в другой жизни, он станет знаменитым художником) и чемпиона Гену Живтяка. Мимо него ходили учителя и ученики, которым на день запретили беситься и бегать, а он, разукрашенный чуть выше локтя красной повязкой с чёрными капроновыми краями, ангелом смотрел на них, будто бы откуда-то сверху, мудрый и всезнающий – как то и предполагало настроение момента.

Вот и Пушкарёва прошла, не обращая внимания на траурный пост, погружённая в собственные, непрозрачные переживания. Вот Инна Бендер, согнутая в вечный вопросительный знак, прошелестела юбками. Прошлёпала на своих кривеньких ножках Пильнячка, которой, как кандидату в члены партии, положены были особенно просветлённая скорбь и особенно сильное горе. Проплыла, точно лебедь, школьный библиотекарь Надежда Петровна Котова, собиравшая вокруг себя неформальный клуб из самых продвинутых, что ли, старшеклассников (с некоторого времени Вася на каждой перемене мчал в её закуток с книгами – с умными людьми пообщаться). И только Тургояк нигде не было видно, как Вася её ни выглядывал: очень уж хотелось, чтоб она увидела его «при деле», строгого и даже как бы немного возвышенного.

Впрочем, особенно сильно крутить головой участникам траурной вахты не позволялось.

Горе-то какое. Луковое

Зато Андрюша Семыкин, увидев одноклассника на посту, приклеился к нему на пару минут (ему ритуальную миссию поручать не решились, вот он и мельтешил с досады), пользуясь ограниченностью Васиных возможностей, крутился возле брежневского портрета, кривлялся обезьянкой, незаметно для всех гримасничал и строил рожи. Правда, непонятно кому, Васе или покойному генсеку.

– Что ты смотришь на меня? Раздевайся, я – твоя…

Это Семыкин цитировал двусмысленные загадки, опубликованные в порядке идеологической диверсии детским журналом «Весёлые картинки».

– Туда, сюда, обратно, тебе и мне приятно.

Улучив секунду, когда возле траурного алтаря никого, кроме Андрея, не оказалось, Вася «оттаял», подмигнул приятелю и, в пандан его глупостям, выпалил одностишье про веник из той же подборки, разошедшейся по всему огромному СССР на цитаты:

– Мы ребята удалые, лазим в щели половые…

После большой перемены всех погнали в спортзал на митинг, Вася остался один. Школьные коридоры опустели. Его, видимо, забыли вовремя сменить, что-то сломалось в графике пионеров-героев, «вставших на скорбную вахту», так он и стоял, возле символа бренности государства рабочих и крестьян, осиянного приспущенным флагом, а также гербом с серпом и молотом, как приклеенный.

Мысленно, однако, он все ещё смотрел на траурный митинг в спортзале первого этажа откуда-то сверху, как если бы душа его превратилась в воздушный шар, из которого, через частично развязавшийся пупок, выходит ребристый шум, толкающий душу под самый потолок.

Оттуда Вася видит поле колышущихся голов, среди которых выделяются учителя – директор Чадин А. А. и географичка Татьяна Павловна Лотц, самый человечный человек в школе, толстухи Нежиренко и Майскова, а также всеобязательная мадам Котангенс, словно бы распространяющая вокруг себя серный кумар. Ну и, разумеется, учащиеся средней школы, чья скука и рассеянность заметны даже с дистанции, издалека. Школьникам ведь главное – не учиться, валять дурку да тянуть резину, сгущая над собой незримую до поры до времени тучу нежити.

Логово льва

Рассказывая про жизнь Гая Мария и его войну с варварами, Плутарх описывает одну особенно кровавую битву, сразу после которой начался непроходимый ливень: «После больших сражений, как говорят, обычно идут проливные дожди: видимо, либо какое-то божество очищает землю, проливая на неё чистую небесную влагу, либо гниющие трупы выделяют тяжёлые, сырые испарения, сгущающие воздух до такой степени, что мельчайшая причина легко вызывает в нём большие [погодные] перемены…»


Траурную музыку в духе «печаль моя светла» пускали, впрочем, не только в спортзале, но и, через усилители, по всем четырём этажам, закольцевав симфоническую окрошку в бессмысленное количество повторений. Шопен и Бетховен с фрагментами из Третьей и Седьмой, патетические вихри из Шестой Чайковского плескались невидимым, но тугим океаном, качая Васю, навытяжку стоявшего на посту. В какой-то момент музыки, разложившейся на отдельные звуки, а затем и шумы, набитые ватой, стало так много, что Вася отравился.

Дни спустя, даже месяцы, даже годы, время от времени он ловил себя на том, что где-то глубоко внутри сердце выстукивает ритмические конструкции печально шагающего Шопена или же похоронные бетховенские шествия, осторожно ступающие, как на каком-нибудь античном фризе. Траурная музыка неожиданно слетала на него посреди дня, магазина, автобусной поездки или чтения книг.

Если верить Плутарху, полководца Гая Мария по ночам одолевали «ночные страхи и кошмары, ему казалось, что он непрерывно слышит голос, твердящий» одну и ту же фразу:

– Даже в отсутствие льва его логово людям ужасно…

Калоши несчастья

Вася ещё не знает про навязчивые состояния и что, кроме страха смерти, есть страх страха, пока не услышит об этом по радио. Тогда он вспомнит, как в детстве боялся пластинки с «Калошами счастья» Ганса Христиана Андерсена. По ходу пьесы бедный студент умирал от чахотки, его хоронили; авторы инсценировки не нашли ничего лучшего, как фоном для этой проникновенной сцены включить траурный креп самой узнаваемой шопеновской пьесы. Вася слушал пластинку в полном одиночестве и однажды, пока мама не вернулась с работы, исцарапал её блестящие бороздки ржавым гвоздём.

Страх не отступил. Тогда Вася решил выкинуть пластинку в самое недоступное место квартиры. Какое? Винил ведь узок, поэтому диск легко вошёл в щель между стеной и чугунной ванной, бухнулся, отныне невидимый, в пыль, там навсегда и остался. Ровно как и в памяти ребёнка, который всегда помнил, где лежит безмолвная, испорченная пластинка с ужасной записью, словно бы излучающей лучи смерти или иные мертвенные испарения. Помнил до такой степени, что знание это в один незаметный момент стало им.

Гигиена юноши

Пушкарёва как-то захотела подкинуть ему книжку про партизан. Вместо фантастики и не за десять марок с тиграми да львами, но за пять. Вася отказался.

– Так и быть, тебе, дорогая подруга, я расскажу, почему не читаю книжек про войну и никогда не смотрю кино про войну.

Лена, конечно, заинтересовалась, хотя разгадка у Васиной тайны вышла незамысловатой. Однажды он взял в библиотеке толстый том про четырёх подростков, оказавшихся в тылу и там активно пакостивших фашистам. Уверенной рукой невеликий советский писатель скрещивал на «военном материале» приключенческую фабулу с «романом взросления» и «романом воспитания».

Школьники-партизаны выходили у него обаятельными и весёлыми, добрыми и благородными. А как они умели дружить! После «Трёх мушкетёров» Вася не читал ничего подобного. Авантюры во вражеском окружении, сдобренные шуткой-прибауткой да мягкой авторской иронией, летели на всех парах, когда один отвратительный полицай возьми да и выдай ребят фрицам. Вася настроился на быстрое избавление пионеров от глупых фашистов, поскольку партизаны и раньше с лёгкостью выпутывались из любых сюжетных загогулин, а немцы взяли, да после расследования и скорого суда поставили советских мстителей к стенке. Расстреляли, значит. Финал оглушил Васю непредсказуемостью, но также и обидел.

А потом, когда оторопь прошла, Вася возмутился – невеликий советский писатель глумился над его эмоциями, манипулировал восприятием, для того чтобы в конечном счёте измучить с какой-то непонятной, неявной целью. Может, даже просто так, хотя понятно же, что драму и тем более трагедию автор ещё заслужить должен. Убийства, смерти – всё это так неприятно и оставляет в памяти ненужные ожоги, шрамы и слепые пятна, начинающие кочевать по жизни дальше вместе с ментальным телом носителя. Тогда-то Вася и понял, что гигиена бывает не только физическая, но и душевная.

Туча нежити

А теперь, возле портрета генсека, опьяневший от траурных маршей, Вася почувствовал, что вот оно, возвращается. Ненужные ожоги и слепые пятна, пробуравленные как раз где-то в извилинах. Потом проступают на лбу. Это не страх смерти так действует и не страх страха, но тело магнитом ловит некрофильские испарения – от бумажных цветов, венков и приспущенных флагов, обрамленных чёрным крепом примерно так же, как ножки у ложных опят.

Психоаналитик свяжет ту муторную тяжесть ниже области лёгких с пробуждением мужских секретов и гормональной активности, с новой конфигурацией внутренней карты, где неожиданно начали проступать невидимые раньше острова и подземные течения. Но будет ли психоаналитик прав, связав Танатос с Эросом, просыпающимся в подростковом возрасте, – ведь «Калоши счастья» беспокоили Васю с раннего детства? Не мог же он быть сексуально озабоченным чуть ли не в младенчестве? Или есть такой Эрос до Эроса, неглубокий, как след на песке, но, тем не менее, напрочь укоренённый в теле и более уже не смываемый, вызванный одной лишь принадлежностью к полу, а не началами его реализации, настигающими в полной сознательности?

Когда траурный митинг в спортзале закончился, музыкальная трансляция резко оборвалась. Стало пронзительно, до тошноты, тихо. Вдруг краем глаза Вася увидел, как мимо него прошла стеклянная смерть. Ослепительное солнце, ворвавшееся в окна рекреации с кабинетами алгебры и физики, бритвой резануло по глазам.

Сначала Вася решил, что это ангел прошелестел в сторону открытой фрамуги, ну, или чья-то душа пролетела, но призрачный контур шёл по стёртому школьному линолеуму (каждое лето его красили снова и снова, но к концу учебного года он опять превращался в сплошной палимпсест), заметный только через струение воздушных потоков, словно бы время от времени натыкающихся на незримую преграду. И тогда контур стопорился, дёргался, вновь включал зажигание, возобновляя движение.

Вася кликушей не был, поэтому он чётко понимал, что это не «наш дорогой Леонид Ильич Брежнев», но кто-то совершенно иной. Или что-то совершенно другое.

Вторжение чужого ветра

В гардеробе его догнали Тёма Смолин и Генка Живтяк. Несмотря на траур, беззаботно (и, главное, беззлобно) рассмеялись Васе в лицо.

– Про Юру-дурачка слышал?

Оказывается, оставшийся на посту Вася пропустил важнейший эпизод дня. Начали рассказывать, перебивая друг друга: Юрий Владимирович, поклонник мадам Пильняк, вместе со школьными толпами, озадаченными соответствием моменту, каким-то образом просочился в спортзал на митинг. Сначала скромно стоял у дверей, потом начал продвигаться всё ближе и ближе к эпицентру импровизированной трибуны – настолько мощно влекли его громкие, как бы взволнованные голоса ораторов: директора, завучей, секретаря школьной партячейки, председателя профкома, освобождённого комсомольского секретаря.

Юра-дурачок плавно дрейфовал в сторону центра, пока наконец не очутился между Татьяной Павловной Лотц и Чадиным А. А. Директор, отговорив положенные слова, начал смотреть вокруг, увидел непрошеного гостя, сделал знак (сначала одними глазами, потом и руки подключил) замам вывести переростка. Тот искренне и долго не замечал, как его дергают за рукав, пытаются образумить, незаметно для других и превозмогая отвращение, подталкивают к выходу. По натуре добрый и совершенно неиспорченный, Юрий Владимирович, вообще-то, буйным не был, но когда его начали толкать, разумеется, ответил. После чего за вознёй пришельца, физрука и трудовика начала следить вся школа, мгновенно забыв о скорбном обряде.

– Совок – колючей проволоки моток…

Юра начал выкрикивать давным-давно знакомую соседям мантру, и в углах губ его появилась, начала скапливаться и загустевать пена.

Стабильность – признак гениальности

Зрелище вышло эффектным, хотя и не уникальным: ведь Юрий Владимирович, тосковавший по обычной жизни обычного человека, каждый год первого сентября приходил на Первый звонок, торжественную линейку, открывавшую учебный год.

Траектория его продвижения всегда была одной и той же – сначала Юра-дурачок появлялся где-нибудь на безопасной периферии, среди родителей первоклашек, потом начинал продвигаться к школьному фасаду. Здесь, на лестнице у центрального входа, выстраивалось педагогическое начальство, тянувшее к себе непрошеного Юру точно магнит. В конечном счёте он почти обязательно оказывался рядом с выступающими, вёл себя максимально скромно и демонстративно дружелюбно. Но Чадин А. А. такого соседства не терпел, несколько раз Юру-дурачка пытались увести под белы руки, но он вырывался, обращая мероприятие в скандал. Поэтому (вся эта эволюция происходила на глазах Васи) вскоре на него махнули рукой.

Пару раз в ситуацию, правда, вмешивалась мадам Пильняк, обладавшая на гостя магическим влиянием. Многозначительно посматривая на хулигана, она уводила его за угол школы, где отпускала на все четыре стороны. Однако стоило математичке вернуться в строй, как Юра-дурачок, обежав здание, появлялся с другой стороны, вновь начиная смущать общественность.

Вася видел эти сентябрьские вторжения Юрия Владимировича неоднократно, поэтому легко, без какого бы то ни было труда, представил, как оно могло выглядеть теперь. Тем более что Генка с Тёмой не жалели эмоций и красок, чтобы картинка вышла максимально объёмной.

Валять резину и тянуть дурака

Домой после такой «вахты памяти» Вася не торопился: родители (значит, после предыдущего заграничного вояжа два года уже прошло) снова уехали в зарубежную турпоездку, на этот раз в более западные Венгрию и Югославию. После папа шутил, что как только они уезжают из страны, случается что-то непоправимое – то Высоцкий умрет, то Брежнев. Олимпиаду проведут или войска введут куда ни попадя. Ни на секунду родину нельзя без надзора оставить.

Зарекомендовавшие себя в предыдущем «выезде за рубеж», родители почти без труда прошли все собеседования в райкомах и обкомах с их невозможными вопросами («Кто является лидером компартии в Судане и в Сьерра-Леоне?»), получили выездные визы, отчалили. Савелий привычно отсутствовал (последнее время почти не выходя из больниц), Ленточку забрала на улицу Краснознамённую старшая мамина сестра Лизавета. Вася оказался предоставленным самому себе, вновь пустившись в безнадзорное существование.

За десять копеек каждое утро он ходил в кинотеатр «Победа» на утренние сеансы, заканчивающиеся перед самой второй сменой. Напевая Allegretto из бетховенской Седьмой, Вася брал с собой ранец с учебниками, а в киношном буфете вместо завтрака покупал крем-брюле в вафельном стаканчике за двенадцать копеек.


Главным фильмом тогда считалось «Спортлото-82», несмешная комедия с ускользающим смыслом. Было просто приятно сидеть в темноте полупустого зала, пахнувшего спинками скрипучих кресел, пережидать киножурнал, после которого, точно это окно в скором поезде, шторки раздвигались чуть шире, чем на вступительной документалке, раскрывая белый широкоформатный экран.

В поиске тунеядцев и врагов

Народу в зале собиралось немного, поэтому группа одинаково одетых людей, появившихся сразу после киножурнала вместе с вновь включённым светом (они обходили ряд за рядом, передвигаясь от одного кинозрителя к другому), много времени не заняла. «Спортлото-82», которое Вася смотрел уже в третий или в четвёртый раз, началось с опозданием. Но до этого строгий дядька с как бы отсутствующим лицом добрался и до него, спросил, отчего это мальчик не в школе. На дядьке – пыжиковая шапка, очки с тёмными стёклами; и почти без губ. Точно он чревовещатель и голос его проистекает откуда-то со стороны.

– А мне во вторую смену…

Вася ответил шапке с некоторым даже вызовом. Впрочем, возможно, и незаметным со стороны. Мол, тварь я дрожащая или право имею?

Потом началось кино, но сеанс не задался: плёнка в аппарате пару раз заедала, начинала плавиться, из-за чего сначала пропадал звук, а затем и изображение, плывущее вбок от привычных реалистических очертаний, куда, как в янтарь, впечатались кривляющиеся актёры. Тогда свет в зале мерк, на пару секунд наступала едкая тишина, раздираемая возмущённым свистом невидимых хулиганов. Чуть позже «Спортлото-82» возобновлялось, притихшая публика вновь приникала к широкоформату.

Вечером на «Немецкой волне» Васе рассказали, что Юрий Владимирович Андропов взялся наводить порядок в стране, подраспустившейся за тучные, застойные годы, из-за чего органы госбезопасности проводят рейды с поиском тунеядцев, пользующихся общественным транспортом, магазинами и кинотеатрами в рабочее время. В те самые часы, когда вся страна якобы напряжённо работает.

Первое следствие дурацкого дела

– А давайте спрашивать у всех прохожих, который теперь час! Ну как зачем-зачем? Если они будут отвечать «без двадцати два», значит, они шпионы: у шпионов всегда такой пароль – без двадцати два, ну, или, на крайняк, пятнадцать минут третьего.

Инна Бендер предложила новую игру вместо приевшегося «штандера». Возле подъезда, как назло, никого. Ни души. Даже Юра-дурачок испарился вслед за мадам Пильняк, закончившей моцион по двору полчаса назад. Пришлось выйти за границы привычной Ойкумены.

От первого подъезда, мимо пункта приёма стеклотары и детской площадки у детского садика, куда каждое утро Вася отводил Ленточку, пока она не подросла и не научилась ходить в «дошкольное учреждение» одна, мимо школы и липовых аллей спортплощадки, кланчик потянулся в сторону кинотеатра «Победа». Там и магазины (хлебный, молочный, овощной, рыбный, винно-водочный, галантерея, книжный), кафе и витаминный бар, а главное, троллейбусная остановка на Комсомольском проспекте недалеко. Плюс бесполезная пока «взрослая» поликлиника с неуютным фасадом, облагороженным липами и рябинами. Возле неё тоже народ толчётся, муравьиной тропой упираясь в «Диету», типовым серым фасадом выходящей уже на следующую, совсем чужую остановку «Поликлиника».

Шпионов в округе, к сожалению, так и не обозначилось[20], хотя к каждому встречному-поперечному табунок ребят кидался с преувеличенным выкриком про время.

Кто-то рефлекторно пугался, кто-то махал рукой куда-то в сторону, некогда, мол, ну а кто-то, не подозревая подвоха, вскидывал руку и докладывал, что, мол, как раз ровно половина пятого.

Русские народные сказки

Один сказал про половину пятого, второй, третья. Кланчик чувствовал разочарование, ощутимо теряя силы. Прохожие как сговорились не совпадать с отзывом и с паролем. КГБ может спать спокойно: шпионов в Северо-Западном районе Чердачинска, «крупного культурного, научного и промышленного центра» не обнаружено.

Игра окончательно сдулась, когда наудачу долго преследовали одного живописного дядьку, который больше других (плащ, эффектный берет, тёмные очки) подходил под типаж из кино про разведку. Когда он, услышав топот, обернулся, следопыты узнали Таракана с четвёртого этажа (любовника Любки-покойницы), стушевались: знакомого вроде как подозревать неудобно, но, тем не менее, про время спросили: инерция заставила. Или азарт.

Разумеется, Таракан ответил то же самое, что и остальные, а когда Тургояк выразительно посмотрела на соседа[21], неожиданно пропел арию Колобка, после чего прибавил шагу.

– Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл. Я от волка ушёл и от медведя ушёл, а от тебя, Лиса-Патрикеевна, и подавно уйду.

Кланчик рассмеялся, хотя как правильно реагировать на нелинейную выходку, никто не знал. Таракан же, всё дальше и дальше удаляясь от табунка в сторону коробки, внезапно подпрыгнул, сделав в воздухе балетную фигуру (фраппе?), ударяя голенью о голень – совсем как актриса Алла Демидова в непонятном фильме «Зеркало».

– Чего это он?

– Славянский шкаф, видать, продал, а теперь домой, обмывать, торопится… Иуда.

Мёртвый сезон

Пушкарёва перешла на галоп.

– Давайте тоже поспешать, по ЦТ уже скоро «Сага о Форсайтах» начинается. Мама говорила мне, что это самый увлекательный фильм на свете. Там серий больше, чем даже в «Семнадцати мгновениях весны»!

– Да ладно? Сколько?

– Двадцать шесть.

Контроль при Андропове ужесточили не только в быту, но и в «идеологической сфере». Всюду начала продаваться газета «Аргументы и факты», ранее доступная лишь по партийной подписке узкому кругу приближенных к КПСС. Напоминала она катехизис: состояла из вопросов и ответов по всем «неудобным темам», дабы простой человек знал, что ответить вызовам времени и дотошным соседям, погрязшим в неверии (случались ведь и такие отдельные отщепенцы). В школе, на уроках истории и на политинформациях, постоянно тыкали в лицо какой-то там «контрпропагандой», требовавшей дополнительной сплочённости.

Случайно или нет, так, может, совпало, но с новой четверти начались занятия по военной подготовке НВП, где Васю учили надевать противогаз, собирать-разбирать автомат (хронически не получалось) и перечислять отравляющие газы. Названия их звучали как музыка: зарин, зоман, иприт, люизит, но суть обучения вновь ускользала, как алгебра или сюжет «Спортлото-82». В памяти осталось лишь то, что кристаллы иприта и фосгена пахнут черёмухой и цветущей яблоней, после чего сознание автоматически переключалось на буколические виды распускающихся садов, возникающих в голове, вместе с тёплым ветром, приносящим с гор ощущения свежести и мертвенного покоя.

Газы

Занятия по НВП вёл Юрий Владимирович Майсков, красномордый отставной полковник, не лишённый остроумия и некоторой человечности, восходящей вместе с винными парами под потолок бытовки с противогазами, куда всё чаще и чаще наведывались трудовик и физрук. Раздав задания, Майсков оставлял пионеров и комсомольцев возиться с марлевыми повязками и схемами распространения ядерного взрыва (Рейган уже объявил про СОИ) без какого бы то ни было надзора. И даже если коллеги не навещали его Эрмитажа, отставник постоянно исчезал в подсобке, возникая в дверном проёме вместе с общешкольным звонком – только в самом конце занятий.

– Вспышка справа.

Вместо прощания Юрий Владимирович отдавал последнюю команду. Лицо его при этом казалось непроницаемым, а глаза – живыми, хитрыми, глумливыми даже. Военрук лучше всех понимал про бесполезность этой филькиной грамоты и ненужность своих педагогических усилий.

Юрий Владимирович был, между прочим, мужем Васиной исторички – нового парторга школы, Раисы Максимовны Майсковой, широкоформатной матроны с неподвижной мимикой. Раиса Максимовна, сменившая на этом посту морально устаревшую Нежиренко, работала главным проводником «контрпропаганды», прилежно читая «Аргументы и факты», подшивка которых лежала на рабочей кафедре, прикрывавшей её отёчные ноги и большую часть сдобного теста, заправленного в шерстяной костюм.

Идеологическая диверсия

Именно Майскова задала всей параллели написать рефераты про борьбу за мир. Сравнить, как она сказала, претендуя на объективность, «советские и американские политические инициативы», сыпавшиеся в ту пору как из рога изобилия.

В телике каждый день стращали «звездными войнами». Во всём подлунном мире им могла противостоять лишь «несгибаемая воля первого социалистического государства». Школьники, вместе со всем советским народом сидевшие на скудной информационной подкормке, получаемой из одного, но самого надёжного источника, принялись расписывать борьбу СССР за мир как то, что хорошо знали с чужих слов. Нашлись, однако, и пошедшие иным путём. Не из-за какого-то там инакомыслия, но по врождённой лени. Ну какая ну, в самом деле, Лена Пушкарёва диссидентка? Не более чем другие хитроумные люди, думающие ленивую думку себе наособицу, просто реальность непредсказуема и норовит подставить подножку.

Вася же обменял том Диккенса на очередной выпуск журнала «Америка», как назло открывавшийся списком «предложений американской администрации и президента Рейгана, направленных на нормализацию биполярных отношений». Особенно не задумываясь о последствиях, Пушкарёва перекатала весь этот список себе в реферат, дополнив его дежурными агитками из свежих газет.

Расклад и разлад

Буря пришла откуда не ждали: от американцев же ничего положительного нельзя было ждать в принципе. Одни подвохи да провокации, из-за чего все заботы по разоружению и «снятию международной напряжённости» целиком ложились на рабоче-крестьянские плечи СССР.

Вообще-то, Пушкарёва «шла на медаль», хотя до окончания школы ещё пара лет, но классные руководители уже тогда начинали выстраивать планы по отличникам и претендентам, отчитываясь в районо. Двоечники и троечники после восьмого класса уходили из школы в профтехучилища, оставляя на старом месте самых лучших и как бы наиболее целеустремлённых.

Инна Бендер вот как раз ушла в ПТУ, а Пушкарёва (впрочем, как и Маруся Тургояк) застряла в серой зоне максимально устойчивой середины: им вполне доставало дружбы друг с дружкой, а также авторитета у сверстников, так что можно не обращать внимания на оценки и учителей. Учёба не особенно интересовала девочек, отныне постоянно плавающих в бальзаме чувств и физиологических протуберанцев, вписывающих свои новые телесные свойства в плавный ход повседневной советской жизни.

Девочковая цивилизация умеет обособляться внутри любого, даже самого дружественного социума. Уже тогда многие из них, неосознанно подражавшие матерям и внутрисемейным раскладам, начинали, несмотря на девство, превращаться в маленьких женщин, с прорастающими изнутри стереотипами. Благо спокойная и сытая жизнь, не особо богатая внешними событиями, всячески способствовала повсеместной типизации.

Правда-матка

Однако в каждом бальзаме, даже самого экзотического букета, внешние струения следует отличать от внутренних. Я почему-то почти уверен, что в непроницаемой толще внутреннего бассейна женская сила неподвижна и не детализирована, хотя вокруг этого глубинного центра вьются, как длинные тонкие водоросли, реакции на внешние раздражители, типа моды или любой «общественной жизни». Поэтому, с одной стороны, Пушкарёва, как и положено девочке её возраста, спит с открытыми глазами, как бы повёрнутыми внутрь тёплого телесного дома, но, с другой, она, комсомолка и хорошистка, хочет быть вместе со всеми. Не хуже других.

Мама Галя к тому же волнуется. А тут Раиса Максимовна брызжет слюной на педсовете, выкрикивая опять и опять «контрпропаганда», точно желает опереться на длинное, двухсоставное слово с трещиной посредине. Раньше она с такой же боевой готовностью петь с чужого голоса да самозабвением, эротически туманящим взгляд, проводила открытые уроки по «Возрождению» и «Малой земле», книгам дорогого Леонида Ильича, ныне сданным в уценку. Дальше будет дорогой Черненко Константин Устинович, который, правда, книг не писал (не успел), а чуть позже – такая же агрессивная и экзальтированная «борьба с пьянством и алкоголизмом», посягавшая на самый центр традиционного уклада.

Правду-матку Майскова резала, разговаривая готовыми кирпичами (иначе не умеет), постепенно переходя на визг.

– Как же так, перечислив притворные и лицемерные американские инициативы, Елена Петровна Пушкарёва забыла подчеркнуть особую роль миротворных инициатив, предлагаемых советским правительством, неустанно борюющимся… поборовобовшимся… соборовшимся… побеждающем на ниве борьбы за мир во всём мире!

Диссида зелёная

Кто подучил Лену расплакаться в покаянном скрипичном ключе, согнувшись так, чтоб слёзы непосредственно на линолеум в учительской капали? Какая природная сила подсказала линию спасительного поведения, от которого даже у самой жестоковыйной завучихи (она же тоже мать!) защемит сердце.

Другое дело, что можно такими ситуативными решениями спасти положение конкретного часа, но общее недоверие, поселившееся в начальственном мозгу, уже не перебить. Отныне подозрение, точно клеймо на плече, будет с Пушкарёвой, в школе обычно никем не замечаемой, теперь навсегда. Какая медаль, быть бы живу.

После того как учителя ставят на девочке крест (Вася чувствует вину за невольное соучастие в этой публичной казни, хотя этим хрупкая, низкорослая Лена станет бравировать, как мальчишеским подвигом), ей и самой ничего не остаётся, как начать «катиться по наклонной плоскости». Никакие книги теперь не помогут. Никакие друзья и подруги: где тонко – там, скорее всего, оно и прорвётся. Русские демоны долго дремлют и ещё дольше запрягают, но однажды, прорвавшись наружу и сломав шаблон, внутрь не загоняются.

Хотя на самом деле кто ж точно знает, что на подкладке зашито, какая генная инженерия в бессознанке бурлит?

Пример заразителен

Вот и Вася подвергнется схожей обструкции, правда, значительно позже. В выпускном году он возмутился анкетой, предложенной всем ученикам. Бессмысленная отчётность заставляет классных руководителей распространять глупые опросы, например кто куда станет поступать после окончания школы. Зачем, почему и кому это нужно? Вася взбрыкнул. Вокруг были девочки и прочие люди, превращавшие класс в подобие сцены, особенно если выйти к доске.

– Кажется, моё поступление касается только меня и моих родителей.

Вася, вероятно, предчувствовал ветер перемен и грядущую перестройку, переориентировавшую народонаселение с классовых на индивидуальные ценности. Хотя тогда ни Гласностью, ни Ускорением ещё не пахло. Но виноградники в Молдавии уже рубили вовсю. Повышая стоимость водки и открывая винные магазины не в 11 часов утра, но, что ли, в два дня. В самый, понимаешь, что ни на есть обеденный перерыв, после которого и трава не расти.

Васе объяснили, что это не так и его планы на поступление не должны портить общей картины успеваемости выпускников, после последнего звонка формально к школе не относящихся, но, тем не менее, до последних дней своих считающихся птенцами конкретного среднего учебного заведения. Тогда Вася съязвил, как ему показалось – весьма остроумно. Но оказалось, что с последствиями.

– Хорошо, тогда записывайте: духовная семинария.

На что классный руководитель, физик по кличке Колобок, припомнив его залёты с религиозным дурманом в начальной школе[22], заметно опечалился, можно даже сказать, спал с лица, скорбно заявив, что верующий человек не имеет права числиться комсомольцем: ВЛКСМ – сугубо атеистическая организация. Васю вызвали на комитет комсомола, и его же товарищи, пряча глаза, как когда-то Андрюша Семыкин (интересно, где он сейчас? Чем занимается? Обуздал ли пароксизм навязчивых страстей?), исключили его из этой всесоюзной, орденоносной организации, ставшей кузницей кадров для всех постсоветских кооператоров и олигархов. Случайная шутка обернулась судьбой, что, впрочем, бывает у нас сплошь и рядом.

Памяти Герцена

– Ну, вот в кого он такой?

Вася рассказал родителям, что он отныне не комсомолец. Мама расстроилась больше него: это ведь может повлиять на поступление (точнее, на непоступление) в университет. Папа, понимавший, что сыновье абитуриенство при любом раскладе следует контролировать, переживал меньше, прокручивая в голове, кого следует озадачить отягчающими обстоятельствами Васиной биографии, чтобы уже наверняка.

– Ведь если сын попадёт в стройбат где-нибудь на Колыме, я оперировать не смогу, скальпель в руках ходуном станет ходить!

Вася пытался гордиться опалой, шутил про экономию для семейного бюджета[23], но выходило неубедительно.

– Как в кого, разве мы сами не были такими? Вспомни историю «Колокольчика».

Мама в ответ замахала руками, идите из кухни, мол, мне надо побыть одной. Знаем мы твоё одиночество, мама, Минна Ивановна снова «забыла» в кухонном ящике соусированные сигареты «Ява сто», и сейчас же, через минуту, из-за закрытой двери потянет никотиновой свежестью.

Про «Колокольчик» Вася совсем недавно слышал – когда родители принимали попутчиков из поездки по ГДР и Таня Крохалёва проявила странную осведомлённость в деле десятилетней давности, между прочим упомянув, что «Эрика» берёт четыре копии и, значит, тираж неподцезурного журнала «Колокольчика» выпускаемого студентами мединститута, был минимум восемь экземпляров – ровно по количеству участников.

Время колокольчиков

Мария Игоревна Макина тогда ещё засмеялась, что, мол, это за название для литературного журнала (она же ни одного повода не пропускала, чтоб поехидничать), а папа очень даже серьёзно ответил, что у Герцена с его международным движением был «Колокол», а у бедных студентов-медиков в провинциальном Чердачинске сил хватило лишь на «Колокольчик»: выше головы не прыгнешь!

После этого разговор подвис, будто бы исчерпавшись, но мама и папа (Вася заметил) успели обменяться многозначительными взглядами. Ему потом объяснили, что году в 70-м они придумали издавать такой журнал, где, ни боже мой, политика отсутствовала, зато расцветали литература да всяческие искусства. В отличие от авторов «Колокола», чердачинские студенты практически не интересовались политикой, но хотели самоутверждения. Вот и собрали «творческий коллектив», придумали эмблему и сделали первый номер.

Васин папа заведовал в «Колокольчике» разделом юмора, напоминавшего репризы из тогдашнего КВНа и шутки с шестнадцатой полосы «Литературной газеты»: «Когда Юру Пейсахова спросили, почему он так рано женился, Юра густо покраснел».

Непуганые, они и не думали скрываться: мама с Минной Ивановной перепечатывали тексты журнала, сидя в регистратуре у тёти Люды Крыловой: каждому члену редколлегии и автору предназначался один машинописный экземпляр (далее этого студенческие амбиции не распространялись).

Там-то, в регистратуре у Крыловой, девушек у казённой пишмашинки (тётя Люда затем красиво переплела все восемь экземпляров, проложив титульный лист папиросной бумагой) засёк профессор Макевич и спросил, что это за листовки. Ему радостно и даже с гордостью объяснили.

Тайны творчества

Профессор Макевич (он и сейчас в Медакадемии служит) поднял бровки, сказав, что делать этого ни в коем случае нельзя: арестовать могут. Науке неизвестно, он доложил в КГБ про «Колокольчик» или кто-то другой, но через какое-то время членов литературного братства начали тягать на допросы и склонять к сотрудничеству.

Это, конечно, отдельная песня и Васе лучше не знать об этом (меньше ведаешь – крепче спишь), но во время разговоров с редакцией и авторами «Колокольчика» на столе у следователя из КГБ всегда красовался номер журнала, поэтому сложно было понять, кто слил информацию в органы: Макевич или кто из своих, тайно завербованных. Белая обложка, на которую в верхнем правом углу наклеили рисованную эмблему (цветок на тонком стебле, привязанный к остро заточенному карандашу), была одинаковой у всех экземпляров журнала. Различия (качество первой, второй, третьей или четвёртой, совсем уже нечёткой копии) начинались внутри, а следак свой экземпляр никому не давал.

Отдельные буйные головы предлагали устроить очную ставку: собрать всех причастных к выпуску «Колокольчика» со своими экземплярами и хотя бы через это выяснить, кто придёт без номера. Особенно буйствовал один «молодой писатель» Андрей Санников, чьим творческим кредо было всегда и в любой ситуации говорить правду и ничего, кроме правды[24], и которым товарищество особенно гордилось, как самым потенциально талантливым. Кстати [сугубо для истории], идея журнала принадлежала именно ему. Санников, вместе со своим главным другом-соперником Володей Ершовым, больше всех мечтал о подлинном писательском призвании.

Но, немного подумав, решили сходку правды не устраивать, а просто напились горькой, навсегда похерив идею неподцензурной культуры: эх, не дорос ещё Чердачинск до кристальных высот чистого искусства и, видимо, никогда не дорастёт.

Советский цирк

Воздадим должное великодушию карательных органов: серьёзных административных последствий «Дело „Колокольчика“» не имело. Хотя могло. Никого не посадили и даже не уволили. Кого-то перевели в кандидаты КПСС, кому-то отложили защиту кандидатской, кого-то дольше остальных мариновали при выезде в туристическую поездку по странам народной демократии.

Не повезло одной только тёте Люде: её приказом Макевича уволили из низкооплачиваемой регистратуры, точно шуршание бумажками, перекладываемых с места на место, – великая привилегия. Но Крылова долго работы не искала, устроилась буфетчицей в директорскую ложу недавно открытого чердачинского цирка. Вася побывал у неё в гостях «за кулисами» и представление смотрел с самого козырного места, будто очень большой начальник.

Царская ложа разбередила в нём изжогу тщеславия. Вася крутил всё время головой, пытаясь разглядеть кого-нибудь из знакомых – чтобы они засвидетельствовали его особое положение. Ему повезло – среди зрительской массовки он разглядел Лену Соркину со второго этажа, а рядом с ней почему-то соседа Андрея Козырева из квартиры № 1, молчаливого завсегдатая школьной библиотеки, на которого привык не обращать внимание.

Обычно люди, нам неинтересные, возникают в поле зрения лишь по какой-нибудь нашей надобе, из-за чего наличие у них собственной воли и поступков вызывает чуть ли не шок: как же так, смотри-ка, люди обладают личным бытиём. Соркина тоже ведь талашилась с кланчиком первого подъезда на вторых ролях, совершенно непрозрачная за кулисами этого общения. То, что Лена, не поставив никого в известность (в этом Вася был уверен), дружит с Андреем, выглядело как вызов. Но ещё большим вызовом выглядело то, что, увлечённая представлением и разговорами (Вася следил за ними даже больше, чем за ареной), Соркина не торопилась замечать Васю в директорской ложе. Саботаж, однако.

Несмотря на это, в цирке Васе понравилось, хотя представление было аховым, «для дебилов и детей», объяснял он затем Тургояк, которой про Соркину было гораздо интереснее. В закулисье истошно воняло навозом и общей неустроенностью. Вблизи циркачи выглядели усталыми и потрепанными жизнью в старых костюмах с осыпающимися блёстками. Зато в подчинении у тёти Люды оказались тайные апартаменты с буфетом, Крылова наделала ему бутеров с сервелатом и сварила кофе. Вася ел да, как хороший гость, тонкую нарезку нахваливал. Вечером рассказал маме, как его тётя Люда привечала и он добавки просил, а мама почему-то расстроилась. Лишь махнула рукой, как она делала, когда слова заканчивались.

– Ты что, не понимаешь, что Люда сама, из своего кармана твои разносолы оплачивала. Она же на такой работе работает, где всё подотчётно. Кофеек-коньячок денег стоят. Не говоря уже о колбасе.

Вася понял, что окарал, и сильно. Но судьбы-то, судьбы людские оказались историей с «Колокольчиком» несломленными и далее ломались уже по собственной инициативе. Или же не ломались, затаившись на веки вечные из-за осторожности, навсегда поселившейся в душе, однажды карамелизированной страхом.

Берендеево царство

– А Соркина такая смотрит только на Козыря и ничего вокруг не замечает, как последняя пылко влюблённая.

Вася добавил в слова максимального яду, но Маруся этого не заметила – её какие-то иные материи сейчас занимали.

– Слышала, какой-то твой одноклассник повесился. Ну, из бывших, которые в ПТУ ушли – и с концами…

Это Вася с Тургояк на троллейбусе в город поехали. «За фильтрами»: Руфина Дмитриевна ставит на кухне первоклассную самогонку, чище не бывает. По старинному рецепту, вывезенному из родового, старообрядческого села Мишкино Курганской области, предмету особой гордости, прозрачный, как слеза Дюймовочки. Точнее, Снегурочки, так как первач именно так, испокон советских веков, и называется. Вероятно, оттого, что горит синим пламенем, а пьётся – первая рюмка сразу же соколом, вторая – орлом, третья – мелкими пташками. Маруся постоянно снегурку нахваливает, хотя ни разу не предлагала. Если честно, Вася ещё никогда алкоголя не пробовал, хотя многие его одноклассники уже даже в вытрезвителе побывали.

Женщины у него тоже ещё не было, о чём, даже среди своих, говорить не принято – вроде ущерб в тебе и отставание в развитии. Многие одноклассники бахвалятся похождениями, послушать их – Казанова отдыхает. Но Вася уже знает, что треплются, в основном такие же девственники, как он, люди реальных дел языком не молотят.

Вася знает кое-что про Таню Гусеву и Наташу Корнилову, по очереди с Романовым путающихся (хотя что там происходит на самом деле, никому не известно, кроме тех слов, которые они, однажды на переменке вцепившись друг другу в волосы, сами же друг на друга и выкрикивали), но вот они-то в основном и молчат, даже про невинность не шутят. То ли дело Маруся Тургояк. Вероятно, у них, в «а» классе, совсем другая моральная обстановка, что ли, более раскованная. Стоило Инне Бендер про девство один раз на зорьке вечерней заикнуться (табунок высыпал к лавочке у подъезда, неторопливо вечеруя), Маруся её быстро за пояс заткнула.

– Что ж мне её, вместо масла на хлеб намазывать?

Выезд из коробки

Явно чужие слова, скорее всего, мишкинского разлива, но Маруся так эффектно их отчеркнула, будто бы вертела полмира, да полцарства в придачу, на своём богатом житейском опыте и роскошном внутреннем мире, от которого Вася и так давно глаз не отводит.

Поэтому он легко согласился поехать «за фильтрами» для самогонки. То есть за резиновыми перчатками, на огромные бутыли надеваемыми. «Фильтрами» их для солидности или для конспирации обозвали. Важно привезти со склада медтехники, Руфина договорилась, так как нет же в магазинах совсем ничего, по пустым полкам ищи-свищи, всё равно не найдёшь. Только из-под полы.

Ехать надо на другой конец Чердачинска, с милого севера – в сторону южную (южнее уже не бывает – в Колупаевку, посёлок за вокзалом), что для Васи, живущего на Северке, немного событие. Он же нечасто в город выбирается – смысла нет: самая дальняя цель – магазин спорттоваров (с отделом грампластинок и канцелярских изделий) «Олимп» находится в двух троллейбусных остановках вверх (в сторону области) от кинотеатра «Победа», Дворец пионеров, почта и книжный магазин – две остановки на троллейбусе вниз (в сторону центра), стадион – возле трамвайной остановки (там же витаминный бар и ещё «Океан», где однажды «крабовую пасту» продавали), школа – ровно посредине, недалеко от «Победы», вот и вся Ойкумена, застроенная типовыми кварталами из пятиэтажек и пустырей между ними.

Поворот на Свердловский проспект

Они с Марусей, как взрослые, едут тринадцатым маршрутом за «фильтрами» (или «фильтрáми», как неправильно, но обстоятельно ставит ударение кроткий Марусин папа), пересаживаются на трамвай, затем автобус, светски общаются в странных для себя обстоятельствах вне привычного окружения, без среды кланчика.

Хотя почему «как взрослые»? Если Маруся говорит об одноклассниках, ушедших в ПТУ, значит, Вася уже девятиклассник, минимум выпускник восьмого, только-только сдавший экзамены. Он гуляет летние каникулы так, как бог на душу положит – без родителей, уехавших в отпуск, так что, если же вовсю загуляет, никто не спохватится.

«Как взрослые», ибо подростки – особенная, мало чего понимающая о себе порода людей, зацикленная на своей особости. Точно именно возраст даёт им право чувствовать первородство. Впрочем, гораздо важнее, что на Васе – ослепительно модные джинсы, привезённые родителями из очередного зарубежного вояжа. Ни у кого таких нет, из-за чего это Маруся едет рядом с ним, а не он – вместе с ней. Так, по крайней мере, со стороны смотрится. Хотя внутри их дуэта важно делать вид, что всё наоборот: важны не джинсы, но личные качества.

Томление. Остановка «Проспект Победы»

Специально «для такого случая» Вася заныкал последнюю пластинку мятной жвачки, обмененной по случаю на особо ценные вкладыши. Он как бы невзначай, многозначительно и слегка задумчиво двигает челюстями, подозревая, что пипермент заменяет ему самый изысканный одеколон.

Разговаривая с Марусей, краем глаза Вася видит «соперника», точно с такой же небрежностью жующего нечто изысканное. Судя по легкости движений, это не гудрон и не смола, но действительно нечто похожее на резинку. Соперник, парнишка примерно того же возраста, что и они, хотя одетый по обычной чердачинской моде (шик типовой бедности), правда, без очков. Он смотрит на Тургояк и не скрывает заинтересованности её девичьей харизмой. Поэтому вполне естественно, безымянный гений тринадцатого маршрута вызывает Васю на умозрительную дуэль. Как хозяина самки.

Не отрывая глаз от Тургояк, его соперник как бы невзначай открывает рот, чтобы показать кусок своей жвачки – она бледно голубая, из-за чего Вася начинает торжествовать победу. Он же видит, как внимательно Маруся следит за этой импровизированной пикировкой, ему приятно положить гения тринадцатого маршрута на лопатки.

Голубая жвачка – это, разумеется, лыжная мазь, и правда напоминающая фирменную резинку, но слишком нежная, быстро распадающаяся. И она не тянется. Вася знает другой технологический секретик – вместо резинки можно жевать пробку от одеколона. Сначала она будет прозрачной и тугой, но уже скоро побелеет и даже начнёт тянуться. Хотя жесткость и первородный парфюмерный запах всё равно останутся. Но у Васиного визави сейчас не пробка, а именно что лыжная мазь, слишком уж легко он ее вокруг языка наматывает.

После того как противник обнаруживает потолок возможностей, Вася берёт мхатовскую паузу и, точно так же, будто бы невзначай, показывает, что жуёт фирменную, мятную жвачку. Чтобы добить своего Айвенго, он набирает полные лёгкие воздуха, дабы, выдохнув его медленно-медленно, точно пытаясь обогреть окоём, донести до вражеского носа аромат свежей мяты. Ну, и надуть пузырь – шах и мат одним ударом.

Маруся немеет в восхищении. Не оглядываясь, Айвенго ретируется к выходу на ближайшей остановке.

Долгая дорога в дюнах

Тринадцатый троллейбус, покачивая беременным брюхом, заворачивает на проспект Ленина: в самый центр, где на «Алом поле» первая пересадка. Возникают красивые дома, точно вагон въехал в совсем другой город. От Марины исходит целенаправленный жар томления, который хочется назвать «незримым», хотя разве жар, исходящий от женщин, вообще видно? Вася ощущает его топлёную реальность с такой полнотой переживания, точно видит. Точно руками трогает, погружая в тепло подушечки пальцев.

Но разговоры ведут демонстративно неспешные, отвлечённые. «Про общих знакомых». Маруся вспомнила самоубийцу из бывшего «д», Вася не в курсе.

– Я только про Алика Юмасултанова знаю, слышал, сожгли его в лесопосадках, тело нашли обгорелое[25].

– Ужас какой, мама дорогая.

– Но ты его вряд ли знала. Он был не очень приметным. Мы звали его «Золотая лета», вроде из приличной семьи (читай: ничто не предвещало) – мама в Торговом центре работает, золотом торгует, на дефиците сидит.

Ул. Цвиллинга. По направлению к вокзалу

Вася смотрит в пыльное окно трамвая, идущего мимо бурых мозаик татаро-башкирской библиотеки к стадиону «Локомотив»; видит себя со стороны – все эти чужие, законсервированные интонации «взрослого отношения» к жизни: немного усталого, чуть цинического, всепонимающего. С налётом лёгкой иронии. У него со страстью всегда так – стоит войти в её клинч, и сознание будто бы раздваивается на себя и себя, приподымается на подмышках над реальным телом и наблюдает за собственными реакциями, включая дополнительный глаз.

– Золотая лета – из-за маминой профессии, конечно же?

– Нет-нет, задали нам сочинение «Как я провёл каникулы», ну, когда я ещё написал про поездку во Львов, а мне религиозную пропаганду впаяли, помнишь? Ну, неважно. Сочинение, которое Алик Юмасултанов написал, училка зачитала перед классом целиком. Там всё было хорошо. Но лучше всего запомнилась первая фраза, «наступила золотая лета», так за ним и осталось.

Значит ли это, что сейчас, в третьем трамвае (среди редких людей, которым он точно невидим), его плавит и буравит медленная страсть? Значит ли это, что страсть – это когда тебя так много, что перестаёшь вмещаться в тулово, отведённое для обыденного существования? Вот и раздваиваешься, выплескиваясь за границы его, вырываешься из грудной клетки вовне?

– Смерть – это все мужчины: галстуки их висят[26]. – Асфазия знаешь что такое? Вижу, что не знаешь.

– В медицинской энциклопедии посмотрю, у нас же все 33 тома, а это первый, максимум второй…

– Можешь не смотреть. Это когда тебя душат. Или ты сам себя душишь, чтобы продлить и увеличить удовольствие.

Маруся поднесла пухленькие пальчики к шее и показала.

– Удовольствие? Это же неприятно и… больно…

Вася искренне не понимал подруги, имевшей старшую сестру Светку (вылитая София Ротару), учившуюся в медучилище на фельдшерицу. Маруся закатила глаза, как пожилая кокотка.

– Больно? Подрастёшь, поймёшь, что и боль тоже может приносить удовольствие.

Вы поедете на бал?

Так бы они и ехали до кольца и по кольцу, лишь бы разговаривать. Пару лет назад, ещё в классе шестом (вероятно, зимой, когда рано темнеет и постоянно хочется спать), сложился у них ритуал ежевечерних перетираний да разборов. Подробно, дотошно, с пристрастием, ковырянием в деталях перебирали они, что случилось днём, в школе и дома, с соучениками и родителями, буквально обо всём и ни о чём. Не заметили, как во всё это втянулись по уши (причём непонятно, кто больше), хотя личных границ никогда не переходили – вроде бы как личная жизнь у каждого сама по себе, «на стороне». А здесь, в девичей спальне (сумерничали в основном у Тургояк, под шум телевизора за картонной стеной – Светка к тому времени вышла замуж и отчалила), мы только «плюшками балуемся», совершенно невинно, как лучшие друзья. Или, скорее, подруги?

Агрегатное состояние сменилось позже, когда повзрослели, соками налились, а интеллектуальная зависимость перетекла в физиологическую, да там и закольцевалась. Только признаваться в этом себе не хотели ни он, ни она (Вася-то уж точно, а вот про Марусю на 100 % уверенным быть ни в чём нельзя), а спросить не у кого. Из-за чего ежевечернее общение (или вот эта конкретная поездка за «фильтрáми») всё сильнее превращалось в подобие балета или игры в «„да“ и „нет“ не говорите, чёрное-белое не берите, „р“ не выговаривайте», способных, казалось, тянуться десятилетия.

Васе было комфортно в «подругах». Статус устраивал. Осложнений не хотелось. Кроме того, существовали планы, в которых жители улицы Куйбышева не просматривались. Там даже никакого Чердачинска, впрочем, не было. Одни столицы… хотя и как в тумане, но…

Между всех стульев

Правила поведения приходилось изобретать на ходу. Отрочество – это и есть выход из «мест общего обитания» на территорию неповторимой судьбы. Хотя прежде, чем стать автономной личностью, отдаёшь должное всем этим массовым стереотипам, записанным на подкорке. Типа раз дружишь, значит, повод подаёшь. Чужое место занимаешь, девушку от поисков отвлекаешь. Практически «должен жениться».

Но Маруся не давила. Никогда не пережимала. Никогда. Значит, тоже всё ок. Это же не было похоже на отношения или на роман, просто дружба между соседскими мальчиком и девочкой, с участием и других соседей. Соседок в основном. Без всякой ревности. Правда, Вася так и не понял мостка в разговоре с Марусей, который она перекинула от Семыкина к Пушкарёвой. То, что мост этот был неслучайным, он прочувствовал, но логика его архитектуры вышла сокрытой. Точно Маруся пропустила логическое звено своих рассуждений, из-за чего весь дискурс изменился до неузнаваемости.

У них так часто бывало: разговор сносит, как течением реки, не знаешь, в каком месте окажешься, а если спохватишься вдруг да очухаешься – глядь, а мир совсем в ином свете предстал. Маруся эффект этот крайне ценила. Только нарочно его не построишь, он сам возникает, когда захочет.

Разговоры ни о чём

Оказывается, тётя Галя уже сейчас, пока Лена в школе ещё учится, подыскивает ей жениха, так как совершенно не надеется на собственные девичьи поиски – очень уж трудно им с дядей Петей Пушкаренцию подымать.

Васе дико, что мама может вмешаться в такое интимное дело, как выбор второй половины. Обычно, если в магазине кто-то слишком тщательно и долго выбирает мясо среди груды костей или картошку в развалах земли и склизкой гнили, из очереди начинают нервно покрикивать:

– Эй, ты ж не корову себе выбираешь!..

Выбрать Пушкарёвой супруга под бок, это ж сколько всего угадать нужно. Или же стерпится, слюбится? А как же собственное своеволие? А как же, в конце концов, извините, любовь? Человек – не товар, но самодостаточная личность, право имеющая. Маруся словно бы слышит его слова. Усмехается.

– Ты знаешь, из чего произошло слово «невеста»?

Они уже вышли из троллейбуса и идут по аллее в сторону парка, Вася никогда в этой стороне не был, озирается, но и смысл разговора старается не потерять, точно он – Мальчик-с-пальчик, оставляющий следы, по которым ему ещё обратно возвращаться придётся.

Не родись красивой

Оказывается, раньше («при царе Горохе», уточняет Тургояк, а Вася начинает представлять, как мог выглядеть этот гороховый царь, ну, у него и фантазия) в крестьянских семьях сватовством занимались родители, без участия молодых. Жениха и невесту ставили перед фактом. Перед самой свадьбой. Отсюда – невеста как «невесть что». Именно поэтому и слюбится – когда стерпится.

– А Пушкарёва, что Пушкарёва, ты же знаешь, она мне как родная. Ближе нет подруги и быть не может. Но она какая-то странная. С детства из неё прут непонятки. Всё б ей убожиться да по кладбищам бегать.

– Зачем?

– Как зачем? Там же синичкам на могилках конфетки да печенки оставляют, а она ходит ими да лакомится. Я тоже её однажды спросила «зачем», а она подумала немного, да и говорит – на кладбище, мол, когда они хоть немного на земле полежат, вкус так меняют, ни с чем не спутаешь. Особенно если больше дня полежат, чтобы ночь прошла. Очень уж темнота их меняет. Свет лунный.

– Ты точно про нашу Пушкарёву говоришь? Что-то я не узнаю Лену.

– Про нашу, конечно, а про какую ещё? Пушкарёва – она же у нас одна. Как есть на всех одна. Но ты её не поймёшь. Это невозможно. Омут у неё внутри. Чёрная дыра. Логикой не объяснить.

Вася почувствовал лёгкое головокружение, накрывающее на кладбище в родительский день. Когда погода начинает меняться, разворачиваясь в сторону тепла, но ещё нерешительно и не до конца, из-за чего давление падает ниже плинтуса. Ниже бордюра на участке 36-В, где с апреля дед Савелий похоронен.

Воздушная кукуруза

В посёлке, на самом краю света, взяли «фильтры» у старушки-кладовщицы, передав ей пакет с крахмалом[27], идут обратно. Пусто вокруг. Давно вечереет. Ветерок, но на небе ни облачка. Где-то вдали, за заборами, надрываются злые собаки. «Пыль сонных и пустых предместий…» Причём пыль здесь, на юге, иная, не такая, как на Северке, – крупного, что ли, помола. Вася её видит и учитывает, а Маруся – нет, у неё иные ориентиры. Маруся начинает громоздить риторические фигуры, словно бы оттягивая переход к главному.

– Как бы тебе объяснить, друг мой Василий, я ведь давно за Ленкой наблюдаю. То, что с ней что-то не так, я поняла ещё на похоронах Любки. Помнишь, бабы-Пашину дочку, которая ещё с Тараканом путалась, пока в ванне пьяная не сварилась? Лена ведь дождаться не могла, пока Любку из морга привезут и прощание начнётся. Всё утро бегала к Парашиной двери, как заговорённая, потом на кладбище вместе со всеми поехала (как странно, что Таракан не поехал, хотя почти весь подъезд там был, даже дядя Гена Соркин), как каждый шаг похоронной процессии смаковала, пока в грузовик не загрузилась. Я у неё потом спрашиваю, мол, Лена, ты что? Пусть мёртвые хоронят своих мёртвых, а она мне и начала объяснять – её как с горки понесло, мол, ничего это я не понимаю, а она уже давно на похоронах самое что ни на есть боголепие испытывает. Боголепие и мистическую чуткость – да такую, что в горле пересыхает. Её, комсомолку нашу, при этом хлебом не корми, дай в церковь возле Заречного рынка съездить да свечку за упокой поставить.

Ну, заяц, погоди

Но тут Маруся прервала дозволенные речи, поскольку подошла к ним дородная матрона со значком и попросила предъявить проездные билетики. Увлечённые умными разговорами, Вася и Маруся потеряли бдительность, не заметив, что троллейбус уже давно застрял на остановке «Дворец спорта „Юность“» возле проверочного автобуса с затемнёнными окнами, куда «на вечное поселение» пересаживали отловленных зайцев, а всех пассажиров по очереди обходят «общественные контролёры». О да, в этой стране ни на секунду расслабляться нельзя, обязательно во что-нибудь влипнешь.

«На вечное поселение» – это, конечно, слишком, просто ходили разные слухи о том, кто и сколько времени провёл в таком заключении. Разумеется, контролёры, засылаемые трамвайно-троллейбусным депо на самые людные маршруты, не имели такого права – задерживать свободных людей из самой свободной страны в мире[28], да только кто ж их остановит? Советский характер, состоящий из постоянных запретов, ограничений и самоукорота, воспроизводит репрессивную матрицу совершенно добровольно. Только у нас повелительное наклонение (от «по газонам не ходить» до «порошок, уходи») является неосознаваемой доминантой образа жизни, причём не только политического и общественного. Ведь сюжет усреднения (ни за что не высовывайся, ибо заметят и обязательно по шапке надают) с постоянным и болезненным самоощущением вездесущих границ проникает в воспитание и в семейные спальни, кладётся в фундамент не только педагогики, но и, к примеру, медицины.

Не верь, не бойся, не проси

Главное, не пугаться (Маруся делает большие глаза, но тут же, усилием воли, тушит их дополнительную глубину, внезапно вспыхнувшую бездонность), делать вид, что всё идёт по плану, что контроль не теряется ни над собой, ни над ситуацией: кодекс поведения заложника разработан в СССР с массой полутонов и нюансов. Чукчи, говорят, различают до трехсот оттенков снега, а советские люди носом чуют насилие, к которому потенциально всегда наготове. Умный человек умеет, должен уметь, минусы и жизненные несовершенства превратить в плюсы, в игровое преимущество.

Как мужчина, допустивший прокол, Вася готовился взять вину на себя – не заметил контроль, не уберёг себя и свою, что ли, девушку от опасности. Потерял бдительность, хотя и натренировался замечать косвенным зрением вагончики мобильных тюрем, изнутри напоминающих медвежью берлогу и время от времени кочующих по городу ещё с андроповских времён. Крайне въедливая особенность советского человека – постоянно мониторить округу, чтоб ненароком не прошляпить какую опасность. Неожиданностей у нас не любят, так как чаще всего они бывают именно что неприятного свойства. И чем бы человек ни был занят, передвигаясь по Чердачинску «в салоне общественного транспорта», всегда важно, не привлекая особенного внимания, следить за тем, что происходит вокруг. Особенно когда троллейбус или трамвай подползают к очередной остановке.

Проруха, в диапазоне от контролёров и вплоть до подвыпивших хулиганчиков (амезеков с АМЗ, четезеков с ЧТЗ, чемезеков с ЧМЗ, подобно разным локальным народностям, обладающим нечёткими этнографическими различиями) или же особенно общественно-активных матрон с сумками, повсюду устанавливающих порядки («Сталина на вас нет»), может обрушиться в любой момент, из-за чего подкорка почти всегда возбуждена и, даже если дремлет, не перестаёт, подобно бортовому самописцу, сканировать реальность. А с Марусей, значит, затоковал тетеревом, выпал в иное измерение, ванильно-тёплое, обманно безопасное, чтобы мгновенно протрезветь от вопроса про билетик, вновь почувствовать под ногами твёрдую советскую почву. И ему нравится (боковым зрением ценит), что Марусе не нужно ничего объяснять – она с ним «на одной волне», понимает «суть борьбы» не с полуслова даже, но с полувзгляда. Сиамской медсестрой.

Вечное поселение

Настолько зарапортовались, что забыли (без всякой фронды или бравады друг перед другом) бросить по пятачку в горбатую кассу со стеклянным верхом и оторвать от рулона два куцых билетика с голубыми циферками, которыми можно играть на фофаны или же найти счастливый и съесть его.

Маруся, кстати, так и пошутила, желая «разжалобить» тучную контролёршу или как минимум «установить с ней человеческий контакт». Мол, был билетик, да сплыл, выпал, значит, счастливый номер, вот она его и съела. Однако королеву общественных перевозок на мякине не проведёшь – за день она наслушается и насмотрится на такое количество заходов самой разной степени сложности и изощрённости, что броню её сознания уже ничем не проесть. Даже раскрытием тайной беременности или же ожиданием величайшего в истории человечества наследства, которое поджидает на том конце троллейбусного маршрута: плавали, знаем и не с таким встречались. Усталая контролёрша с заветренным лицом и обветренными руками при этом совершенно не претендует на лавры Порфирия Петровича.

– Допустим, что тебе-то, конечно, несказанно, повезло и ты свой счастливый билет съела, но у хахаля твоего где билетик? Или тебя отпускаем, а он пусть до XIX партконференции сидеть будет? Или до XVIII съезда КПСС?

Счастливый билетик

Не поверила, в общем. Правильно сделала. А «хахалем» ещё и очередную границу хотела перелезть – на «человеческом уровне», да обидеть посильнее небрежением, задеть беспардонных человеков, что врут прямо в глаза, хотя это у неё, наказанной в трамвайно-троллейбусном депо за косяки и направленной для исправительно-воспитательных целей в кондукторско-ревизионную экспедицию, будни теперь таковы – хватать за рукав вечно врущих земéль, нахрапистых да наглых. Ломать ихние планы да преступные намерения. Такое всем понятное стремление к халяве. В самом-то деле, люди, неужто несчастного пятака за проезд выложить жалко?

Наученная опытом, контролёрша была настроена на активное боевое сопротивление и уже размахнула ручищи, дабы точно никто по сторонам не утёк, да только Маруся и Вася, ако голуби, сами пошли, «наперёд паровоза», забрались в тюремный автобус, на самое заднее сиденье, точно это киношные «места для поцелуев»[29], где и продолжили перемывать кости Пушкаренции. Ну, и держались за эту тему сколько могли – так гимнастка, идущая по канату под куполом цирка, держится за булаву, выполняющую роль противовеса, чтобы вниз не свалиться.

Чтобы уже последним дурам обветренным ясно стало: им двоим оказаться в этой тюрьме на колёсах, сидеть и говорить, ни на что уже не отвлекаясь, отнюдь не лишение, но непредумышленная радость.

Сон или воспоминание?

– Маруся, так я не понял, она что, сильно верующая, что ли? Никогда за ней этого не наблюдал.

Вася не замечает бензинного сладкого чада внутри темницы, из-за которой она кажется ещё тесней и темнее. Точно всю жизнь именно о таком техногенном курорте мечтал.

– Да какая она верующая, в чёрта если только. Ей сам процесс нравится. Она мне потом раскололась, что по всяким поминкам с детства ходит. Однажды затесалась в чью-то процессию и ушла вместе со всеми в сторону кладбища, тёплой кутьи наелась, и понесли ботинки Петю. Погнали наши городских.

– Теперь ещё меньше понимаю. При чём тут дядя Петя?

– Дядя Петя тут действительно ни при чём. Про его ботинки – фигура речи. А понимать про Пушкарёву ничего не нужно. Тут чувствовать нужно. Либо чувствуешь, либо нет.

Тут Маруся стала назидательна и строга.

– Сон ей однажды был. Будто бы видит она со стороны первомайскую демонстрацию. А может быть, ноябрьскую, но для осени все люди слишком тепло одеты. Значит, не ноябрь это, а Первомай – сразу после праздника Светлой Пасхи. Пригляделась Лена, а это никакая не демонстрация – так как кумачовых знамён нет, лент и лозунгов тоже. И все участники сосредоточенные, совершенно не радостные. Ещё пристальней присмотрелась, а это похоронная процессия точно река льётся. Люди так плотно идут и идут, что между ними уже не протиснуться, как если это одно многоголовое тело идёт, что-то вроде сороконожки с человеческими головами.

Не демонстрация это была, но похороны жертв авиакатастрофы. Лена меня на них как раз затащила, когда они мимо нас по Комсомольскому проспекту проходили. До сих пор как вспомню – так вздрогну. Ужас и бр-р-р-р-р.

Бытовой психоанализ

От бензиновой дури голова кругом идёт, меняет сознание. Тургояк явно ощущает себя старше соседа: «она же – женщина».

– Странно, мне Лена не говорила, что с тобой тогда была. Но, ладно, это совсем другая тема. Ты, Вася, в жизни своей тепличной настоящего ужаса не видел, если так говоришь. Потому что главное в этой процессии то, что люди несут на себе два открытых гроба. Но только не красных, как это у нас принято, а лиловых. Два гроба как две небольшие лодки плывут над человеческим морем, а в них сидят две прекрасные ожившие покойницы с длинными волосами и в бархатных платьях на длинных бретельках лилового цвета, под цвет гробов. На лице странных девушек блуждает полуулыбка. Пушкарёва всматривается в них со стороны, покуда их мимо проносят, но сколько ни смотрит, не может понять, мёртвые они или живые. Или, точнее, воскресшие или же это их на кладбище умирать повезли. Они только руки из гробов обессиленно свесили, как если из лодки и в реке их мочат, может быть, чувствительность конечностей проверяют. Сон этот, по словам Пушкарёвой, всю жизнь её перевернул.

– Но он вообще, сон-то, о чём был? Или это иносказание какое?

– Так ты так ничего и не понял?

– Честно говоря, нет: моя мистическая чуткость дальше Карлсона, который живёт на крыше, не распространяется. Между нами, я и в деда Мороза-то никогда, с самого раннего детства, не верил.

– Что ж… Если нужно объяснять, то не нужно объяснять…

Какое-то время они сидели на скамейке запасных молча, точно чужие.

Зита и Гита спешат на помощь

Выпустили ближе к полуночи. Махнули рукой, даже адресов не спросили – обшманали, а документов при них никаких, так что всё равно соврут, имеют право на адвокатство лжи. Тем более что безбилетный проезд подростки честно отработали парой часов на заднем сиденье передвижного узилища.

Долго шли пешком от самого поворота на Комсомольский (контролёрский водитель, возвращая машину в гараж, согласился подбросить). На Северок возвращаются в кромешной темноте, домов не видно из-за густых деревьев (город напрочь погряз в разросшихся аллеях, постепенно превращающихся в живописные джунгли), взявшись за руки, как со свидания – друга я никогда не забуду, если с ним подружился в тюрьме.

Торцы девятиэтажек, выходящих на Комсомольский[30], светлеют в ночи белыми пятнами: когда-то на них висели многометровые портреты Брежнева, Андропова и Черненко. Теперь генсеков сняли, обнажив деревянную решётку с креплениями, ждущую новых вождей. Кажется, начал накрапывать дождь. Внезапно Васю осеняет.

– А ведь это наше последнее лето детства. Старшие классы – это уже и не детство вовсе, это уже не то.

– И точно!

– Хотя, конечно, так же не бывает, чтобы новая жизнь наступала сразу и в один день, новая жизнь – как зима, наползает постепенно, проступая сквозь осень. Настигая в пути как ночь.

Когда возвратились в квартиру (в подъезде отчаянно тихо, у Соркиных снова жарят картошку с грибами и большим количеством лука), Руфина Дмитриевна смотрела «Зиту и Гиту». Дочь протянула ей сверток, и та, не отрываясь от экрана, молча кивнула, расколдовываясь, лишь когда близняшки, разлучённые в младенчестве, начинают танцевать.

– Люблю индийские фильмы. Во-первых, в них никогда не показывают постель…

Без дублёра

Тут Зита и Гита заканчивают пляски, и стремительно развивающийся сюжет возобновляется. Маруся иронически смотрит Васе прямо в глаза. Вливается в его зрачки.

– Тёть Руф, а во-вторых, во-вторых-то что?

Руфина Дмитриевна реагирует, но не сразу. Разворачивает корпус в сторону Васи, смотрит на него, пытаясь вспомнить нить разговора, но не может («Мне так грустно, что снова хочется танцевать…» – внезапно сообщает голубой экран), поэтому Маруся делает вид, что приходит ей на помощь. Хотя по ехидному тону очевидно: помощь эта отнюдь не гуманитарного свойства.

– А во-вторых попросту нет. В принципе нет. «Во-первых» нам вполне достаточно…

Вдвоём они проходят в девичью опочивальню – место их ежевечерних сеансов. Здесь, на дверце открытого бюро, Тургояк делает уроки. Но сейчас вроде каникулы, а какая-то общая тетрадка торчит из-под подушки, готовая свалиться на пол. Вася механически берёт её в руки и раскрывает. Тетрадка практически чиста, в ней заполнена только одна страница. Кажется, это Марусин дневник, правда, дата у единственной записи отсутствует. Пока Тургояк чертыхается за его спиной, переодеваясь, Вася успевает пробежать глазами пару строк.

«…мама вроде сильная и волевая женщина, но зачем же она терпит возле себя папу, в котором почти нет никакого мужества и ничего от настоящего мужчины…»

Тут Маруся вырвала из его рук тетрадку, но не нервно, а как бы по обязанности. Мол, чужие дневники читать никому нельзя, даже человеку, от которого у неё нет никаких секретов.

Дорогой дневничок

– Это не настоящий дневник, я сделала в нём лишь одну запись и лишь для того, чтоб её мама прочла. Подсовываю ей его постоянно. Для одного важного дела нужно…

Красивая комбинация, думал про себя Вася, неоднозначная, зато многоходовая. Но потом, сам же для себя, спохватился, что неправильно оценивает чужой ум.

Вспомнил, как однажды, когда вечеровали втроем, Тургояк, Пушкарёва и Вася, он поставил плеер, подаренный Семыкиным, на запись, а сам, по вымышленному предлогу, убежал домой. Соседки не знали, что Sony работает, обсуждали его за глаза. Конечно, нового да интересного Вася тогда не узнал, хотя интонация, с которой о нём говорят, способна многое объяснить и сама по себе. Ему показалось важным тогда, что Лена с Марусей, оставшись наедине, начали хихикать с каким-то облегчением, что ли, освободившись от гендерного противостояния; в голосах их появились «семейные» нотки – и теперь он знал, как они говорят, если никого нет рядом.

Больше всего его зацепила фраза, будто бы объясняющая, что все «территории» между подругами поделены.

– Смотри-смотри, как Васька бегает от меня…

Так он теперь точно (очно) узнал, что на самом-то деле давным-давно Марусин и ничей более.

Иванова ночь

Снегурочку распивали всем первоподъездным кланчиком, вроде как по законному праву соучастия. По крайней мере, Вася осознаёт причастность к результату (за фильтрами ездил), ну а Соркина с Пушкарёвой (плюс Инна в придачу) до кучи и за компанию.

Руфина Дмитриевна повела мужа в «Победу» на премьеру «Танцора диско», а там две серии, так что их теперь долго, часа три не будет. В крайнем случае можно на первый этаж, к Васе спуститься (родители не вернулись всё ещё) или к Янке на четвёртый подняться – тётя Люда тоже в отпуск уехала, а Тургояк ключи оставила, цветы поливать, поэтому там и цветы поливали, и к экзаменам готовились, и чемпионат мира (или всё-таки Европы? Впрочем, какая разница?) по футболу смотрели. Чемпионом тогда стала Франция… Значит, всё-таки чемпионат Европы был… потому что Мишель Платини со своими кудрями затмил тогда в коллективном советском сознании всех элегантных французов, до той поры существовавших. Даже Монтана.

Короче, затабунились не по-детски, напились вхлам. Вася так и вовсе первый раз с катушек сорвался, совсем неопытный был, не понимал ещё, как Снегурочка землю из-под ног уводит, в обмен разгоняя в голове переменную облачность, наполняя все телесные тупики и тоннели горячим, горячечным каким-то нетерпением.

Хихикали по-глупому, особенно Бендер, толпясь на кухне у здоровенной бутыли за занавесочкой, куда Маруся постоянно чайной заварки доливала (Снегурочка была нежно-коричневого цвета) и всех всячески провоцировала, точно эксперимент над друзьями ставила. Правда, смысл процедуры ускользал, но менее привлекательным оттого не становился. Пугал, конечно, но манил гораздо сильнее. А вот про Пушкарёву хотелось сказать «дорвалась», хотя она особенно не усердствовала и сильно не выделялась, причащалась наравне со всеми, но пила самогон точно воду, большими и звучными глотками, возникающими от настоящей, неподтасованной жажды.

Лапландия

Она ещё при этом так глаза заводила, что было очевидно, как ей дотошная эта снегурочка нравится. Всех других от первача передёргивало, а вот Лена пила самогон как русалочка воду, в которой плавала и жила.

Время вдруг скомкалось, как простыня, да забыло выпрямиться. Уже очень скоро вернулась Руфина Дмитриевна с супругом – билетов на «Танцора диско» в большом зале не было, пришлось смотреть в малом «Одиноким предоставляется общежитие» с Натальей Гундаревой. Правда, после кино они слегка прогулялись до поликлиники, так как встретили общих знакомых, которые звали на чай с профитролями.

Приняли Тургояки приглашение или нет, Вася уже не узнал: дубильные вещества погнали их толпу дальше – сначала все поднялись к Янке (по дороге Соркина отвалилась сразу же – так как её, самую молодую, стало мутить и она, проблевавшись, отползла домой), где потеряли Марусю – та отрубилась на полуслове. Уснула, стоило голову на подушку приложить.

Тогда-то Вася и понял, почему сильное опьянение она звала «Лапландией»: голова кругом идёт, а тело вьётся вслед за головой, задающей графикам восприятия прерывистую плавность, снисходящую сугубо сверху вниз. Когда кажется, что не по земле, не по полу идёшь, но летишь выше себя самого, ног не чуя. Точно их нет у тебя, ног-то.

Вася, опьяневший впервые, ещё не знал, как нужно беречься и попридерживать коней, поэтому и тратил себя на всю катушку, догоняя постоянно нарастающий симптом, который всё рвался и рвался из него куда-то наружу. А вот Лена вела себя весьма экономно, укромно, фиксировалась лишь на главном и по пустякам остатки сил не растрачивала. Упивалась опьянением совсем как теплокровным возбуждением, наполнившим её до последней клеточки.

То, что алкоголь раскручивает маховик постепенно, Вася не подозревал, тем более что Пушкарёвой хотелось догнаться. Точно она решила воплотить в эту ночь ненасытную, бездонную прорву – чёрную дыру космического происхождения, способную всосать в себя любое количество горючего и пульсирующую по краям. За посошком они и пошли на первый этаж – Вася вдруг вспомнил, что у отца обязательно есть запасы «хорошего коньячка» (слово «коньяк» без прилагательного «хороший» в их семье почему-то не употреблялось), практикующему врачу положено иметь стратегические запасы. И хотя Вася никогда раньше ими не пользовался, одним глазом видел и знал, где хранится заначка.

Грехопадение

Спускались ещё втроем, но Инна даже заходить к Васе не стала, сразу процокала домой, так что в родительской спальне (там, где папенькин бар) оказались вдвоём. Разумеется, вела Пушкарёва – и не оттого, что Вася б не посмел, просто ему и мысль переспать, потерять невинность (!) с бухты-барахты, с первой-встречной, тем более с «подругой по жизни», отличницей, комсомолкой, соседкой (как же он теперь в глаза дяде Пете смотреть-то станет? А тёте Гале?), в голову бы не пришла.

Не то – Лена; как уж у нее сознание (или бессознание) устроено, чего она протянула к нему, ещё даже не понимавшему её намерений, руку, схватила за рукав, притянула к себе, да так и не отпускала, пока до него не дошло, что она хочет. Инфернально ухмыляясь, будто играя роль (смотрит всё время в сторону, точно глаза заклинило, а голову перекосило, несмотря на общую мягкость и дополнительную размягчённость там, где горит), Лена шепчет сухими, пересохшими от жажды губами, и невозможно понять, в шутку или всерьёз.

Хлеб, соль, вода,

Гном, иди сюда,

Мне нужна твоя самая волшебная палочка…

И так по кругу, точно в лихорадке или в забытьи, мелко подрагивая, точно под током, пока он не закроет ей рот ладонью, дабы более не отвлекала от устремлённости вниз. От сосредоточенности уже на своих междометьях, подобно искрам рождающихся от соприкосновений.

Гном, иди сюда

Трезвый бы смутился, отступил, а сейчас ухнул в пропасть, точно лампочка перегорела и зрение отошло на второй план, уступив место ответному пламени. Точно это даже не он, Вася, действует, но что-то (кто-то?) руководит им извне, заранее сообщая, что сделать дальше.

И этот кто-то заставляет его толчками углубляться в глубь и в глубь темноты и тепла, стремительно теряя остатки зрения…

Позже, вспоминая ночь и почему-то краснея, он решил, что ничего такого не было, что это-де черновик, подготовительный момент и с целомудрием он тогда не расстался[31], но лишь генеральную репетицию провёл. А всё из-за того, что не помнил ничего, уснул на Пушкаренции, так и не выходя столетьями наружу.

Можно вполне сделать вид, что ничего не произошло, тем более что Лена никогда ему ничего не говорила, не напоминала (помнила ли сама? Разумеется, помнила, как же не помнить?), не обременяла. Если только косвенными шутками, понять которые можно и так, и эдак. А можно, если приспичит, отморозиться и вовсе не понимать.

Подросток в трудной ситуации

Хочется вспомнить, что же там было, но каждый поворот головы, каждая мысль доставляют тупую боль. Он никогда и не узнает, был ли первым у Лены точно так же, как она была первой у него. Или же он для неё стал эпизодом, пьяным залётом, использованным случайно подвернувшимся капризом женщины, заранее знавшей про себя на годы вперед и оттого спешившей, не упуская ни одной, даже самой второстепенной возможности.

Была, кстати, такая родовая черта у советских женщин, безусловный инстинкт – закупать ненужные предметы впрок только из-за того, что повезло в магазине наткнуться, когда их выбросили. Мало ли что, авось пригодится. Опять же, кто его знает, когда обломится в следующий раз? Может и так получиться, что больше уже не выкинут, а, скажем, снимут с производства, ищи-свищи ветра в поле, жалей об упущенной возможности теперь уже навсегда.

Тургояк он никогда не говорил о произошедшем после Снегурочки; надеялся, что Маруся не знает и подруги не обсуждают интим. Даже потом, много позже, совсем в другой жизни, Вася никогда не рассказывал ничего жене. А она и не спрашивала. Было у них два табу, которых не касались даже в пьяном виде – «история с кулончиком» (правда ведь так и не выплыла, нашлось золото, и нашлось) да «залёт со Снегурочкой», роль которой так подошла Пушкарёвой.

Ильин день

Лена вела себя соответственно – про таких Васина мама говорит: «потеряла – молчит, нашла – тоже молчит», тем более что дальше началась классическая августовская суета и ожидание школы – к ней примешивались страхи выпускника: понятно же, два года пролетят как день, нужно будет сдавать экзамены, поступать – всё это выпадает на одно лето, от которого, так выходит, вся прочая жизнь зависит?

Пушкаренция отошла на второй план. Купила собаку. Гуляла теперь вечерами с огромным догом по совету тёти Гали, заприметившей на собачьей площадке за домом (позже застроенной девятиэтажкой) целую команду потенциальных женихов. Выделялся там один, особенно истовый собачник из последнего подъезда, Илюха Морчков, которому, конечно же, к фамилии добавляли другую первую букву.

Жил Илюха вдвоём с мамой, скромно, но не без самоуважения, будто бы прикрывающего страшные семейные тайны (на поверку типовые, пресные) и безусловные достоинства. Был Морчков, более всего на свете любивший сладкоголосую итальянскую эстраду фестиваля Сан-Ремо и своего боксёра Модильяни, одногодкой Васе, а значит, и Лене с Марусей, только вот никогда в школе их, по соседству, не учился – из-за некоторых обстоятельств, как бы навсегда закрепившихся на его постоянно полуудивлённом лице.

Если прозвучит тревога

Впрочем, осмысленном и, если издали, даже милом, так как поначалу задержки в развитии с кем не случаются – кто-то до первого класса в кровать мочится, кто-то на переменках домой бегал с Аликом Юмосултановым фильм про трёх мушкетёров ещё раз позырить, а кто-то до седых лет на пальцах складывает да столбиком делит.

К пубертату Илюха (никто, даже мамочка, не называл его полным именем, даже в официальной обстановке, ну, например, военкомата или загса, куда они сразу же после Ленкиного выпускного бала отправятся подавать заявление) несколько выровнялся. Ну, или, как им потом Пушкаренция про мужа туманно намекала (а в улучшение его реноме она вложила массу усилий, сравнимых с рекламными акциями среднестатистических государств, живущих с туризма), Илюха с самого начала «просто ленился»: ему-де было удобно устроиться среди тех, кто слабее да бледнее, такая у него жизненная стратегия тогда завязалась.

Плюс, конечно, продлёнка и пятидневка, когда в школе можно жить как в интернате, появляясь дома лишь в выходные – что тоже немаловажно. Не то чтобы Морчкову (ему-то, конечно, в своей фамилии «море» грезилось «морячок с Азова») нравилось в казённой кроватке спать да сиротским одеялом укрываться в казарме на десятки сопящих-храпящих рыл, но мамочка, чтобы его содержать, слишком много работала, покуда могла.

Роман-с воспитания

Ну и, разумеется, личная жизнь, устроить которую надежда не покидает людей до самой глубокой старости (Вася сразу вспоминал деда Савелия: вот на что он надеялся?!), тоже Илюхину мамочку грела, так что ребёнок – только помеха.

Илюха прекрасно всё понимал, не роптал, находил в своём положении бонусы. Овладел профессией, стал неплохим слесарем в автоцентре по соседству, в постоянно, каждый год разраставшейся за счёт посёлка промзоне, уважаемым человеком. Наконец завёл пса. «Копоть, сажу смыл под душем, съел холодного леща». И всё у него было, кроме супруги, деток и теплого трёхкомнатного уголка – вроде бы ничего особенного, любому доступно.

Тётя Галя, столковавшаяся с Илюхиной мамочкой («дети войны», говорили они на одном языке, понимали друг дружку с полуслова, подружились не разлей вода, точно это им, а не отпрыскам в брак вступать), сделала всё, чтобы кровиночки сошлись. Да-да, только сначала нужно Лене хорошо экзамены выпускные сдать, мало ли что, вдруг она в институт поступать надумает? Но Лена никуда поступать даже и не пыталась. Ей живые деньги нужны были, наличность и полная свобода действий. Морчкова она быстро посчитала и под каблук упрятала. Ещё до всех матримониальных церемоний.

Вася поступил, Маруся вслед за ним потянулась, да баллов недобрала, а Пушкарёва на следующий день после выпускного, протрезвев, пошла с Илюхой заявление подавать. Вот уж точно, стерпится – слюбится.

Яблочный спас

– Да, не по себе парень-то дерево срубил…

На лавке у подъезда тётя Галя вводила соседей в курс дела, нарочно горюя. Качала головой да охала. Не при делах, мол.

Обычно она там не сиживала, некогда, всё больше по каким-то делам бегала, а тут (Вася, продолжая заниматься с красной точкой, заметил) начала у подъезда задерживаться, точно выжидая кого. Особенно когда дога вместо молодожёнов выгуливала – отпускала его на травку пастись, а сама, подобно внешнеполитическому ведомству, доносила до районной общественности «официальную точку зрения».

Она и Васю однажды так подловила, с теми же точно словами, из-за чего он и понял: неспроста эта формула по кругу вертится, но должна она, видимо, вместе с пылью и летней гарью на всех соседей незыблемой данностью осесть. Как июльский загар.

Вася тогда в совершеннейшей запаре был: перед уходом в армию[32] ему столько ещё нужно дел разгрести, но пройти мимо тёти Гали на крейсерской скорости он не смог. По старой памяти. Хотя природа времени, кажется, окончательно изменилась с появлением видеомагнитофонов – отныне некоторые события и даже явления можно было видеть в ускоренном темпе или же вовсе – поставив на перемотку.

Ускорение и расширение

Тогда-то она ему и выдала – сначала про дерево, срубленное не по ранжиру, а затем, без всякой логической привязки, но словно заранее тоскуя о дочкиной будущности, предчувствуя всю её непруху, ещё и про своего мужа Петю, читателя фантастических романов, не сильно радовавшего её нежностью. Ради лишней проникновенности, видимо, установления дополнительного эмоционального контакта. А может быть, от усталости или же на автомате – Вася много раз замечал, как «простые люди» легко «проговариваются», выбалтывая посторонним то, что, по его мнению, нужно держать за зубами и за десятью амбарными замками.

Впрочем, судя по контрольным, постоянно повторяемым, словам о дереве не по росту, тётя Галя была Морчковым довольна – парень дочери попался домовитый и мастеровой, всё в дом – всё в семью. Тут же, кстати, к ним на пятый этаж из своего последнего подъезда и переехал, так что мамочка, с его Моди, снова осталась одна.

Никто ей уже не мешал. К сожалению, пса пришлось оставить: у Лены жил дог, и девать его было некуда. Из девичьей комнаты, тесно забитой книгами, вынесли письменный стол и внесли семейное ложе.

Август, вечер воскресенья

Васе вдруг вспомнилась степень недоумения, когда Пушкарёва первый раз оказалась в его комнате, забитой книгами[33], и произнесла высокомерно, именно что через плечо:

– А у нас книг больше.

Он тогда не поверил, тем более что книжной пылью из-под двери пушкаревской квартиры не пахло. Пахло скученной и непростой жизнью повышенной плотности, а не дополнительными умствованиями. Хотя вышло-то именно так, как сказала незнакомая тогда девочка. Значит, книги выполняли в их комнатах иные, не книжные функции. Например, подобно пробковым экранам из биографии Пруста, защищали от соседских звуков или же служили дополнительными пылесборниками. По запахам ведь чувствуется, сколько измерений существует в той или иной квартире. Вот, скажем, запах из-за двери супругов Орловых на третьем этаже пахнет перманентным скандалом, незримой вознёй и непреходящей фрустрацией непонятного происхождения, а от Янкиной двери на четвёртом этаже веет сытостью и достатком. Она даже обита наособицу – стильным, как казалось, дерматином.

Когда днём, «после Снегурочки», Вася поднялся на второй к тургояковской двери (демонстративно нейтральной и ничем совершенно не пахнувшей), Маруси дома не было. Тогда он взошёл на четвёртый. Подруга долго не открывала, вышла заспанная. Она уже тогда красилась, и Вася каждый раз удивлялся, когда видел Марусино лицо без косметики (происходило это редко и оттого статуса события не утрачивало). Вот как сейчас.

– Все так напились, кажется, лишь по Пушкарёвой не было видно…

Места чужого обитания

– Это она умеет. На это она мастерица. Настропалилась.

– И когда успела?

– Так она ж алкоголик, причём со стажем…

Впустив Васю, Маруся вновь впрыгнула в чужую кровать. Она ничего не знала про события ночи (Вася надеялся, что и не узнает), поэтому казалось, она слегка запаздывает в развитии – друзья её как бы ушли далеко вперёд, а она всё ещё валяется, пчелой в бутоне, среди ослепительных простыней: на время отлучки соседей Тургояк, въезжавшая в жильё двумя этажами выше, тут же меняла постельное белье, так как каждый год Янка уезжала с мамой в отпуск, бросая всё без каких бы то ни было сборов и тем более уборки. Точно бежала от наступления белых (ну, или красных), бросив в квартире всё как «при хозяевах». Точно они никуда не уехали, но могут вернуться в любую минуту.

– Представляешь, в мусорном ведре остались шкурки от бананов, а в раковине – недопитая чашка кофе и блюдце из-под бутерброда.

Тургояк, устраивая обзорную экскурсию по чужой кухне (вид из окон такой же, как у Пушкарёвых, только этажом ниже), делилась главным:

– С сыром ещё, поди, бутерброд был?

Вася, привыкший к хроническому дефициту мясо-молочной продукции примерно так же, как к особенностям челночного чердачинского климата, захлебывался от слюны.

– В холодильнике я нашла не только сыр «Пошехонский», удивительной свежести, но ещё и обрубок сервелата, прикинь?

Дело нехитрое

Вася прикинул. Звучало как музыка. Как песня без слов.

– Давай устроим пир на весь мир.

Вася надеялся, что она и теперь ничего изменнического за ним не предполагает. Иначе бы не допустила до себя тогда без предисловий и с такой лёгкостью. Или же просто «чужая территория» помогла им своей незапятнанностью, но именно так и вышло, что, с разницей в полдня, одну за другой, Вася познал сначала Лену, затем Марусю. И тут уже он постарался быть на высоте и разума не терять. С высоты нечаянного опыта, который, вот-вот, столь скоро пригодился. Оттого-то и отметил про себя, что он у Маруси не первый – крови на холёных Людиных простынях точно не было.

Может, она и восприняла его последующую отстранённость на свой счёт, да только Васе (похмелье плюс двойная усталость, физическая и эмоциональная), честно говоря, было не до неё. Он тихо уснул. Проснувшись, удивился новым пространственным ощущениям, явно иного, не домашнего измерения (четвёртый этаж – не первый, более светлый, точно лежишь на летней поляне и светит горячее солнце).

Хотел глаза открыть, но Маруся ему шепчет ласково, погоди, мол, не надо. И дыхание её, переходящее в слегка плавленый запах, рядом: горячее, ровное, равномерно щекой и виском впитываемое; словно всматривается в него, изучает или делает с лицом что-то. Оказалось, спички ему на ресницы складывает. Призналась, что давно хотела. Уж длинные очень. Раз, два, три, четыре, пять… погоди-погоди, не двигайся, не сморгни. Восемь-девять… одиннадцать… ничего ж себе…

Вторсырьё

Обычно сбор макулатуры объявляли в школе по вторникам. Аттракцион невиданной щедрости, растущий из глубин советской истории, в котором старшеклассники уже не принимали никакого участия. Однако Васю с детства завораживала эта куча газет и журналов, сумок, набитых бумагой, и коробок, превращённых в свои плоские проекции, и связок, перевязанных бечёвками, рваными тряпками, бинтами и даже бантами, вышедшими из употребления. Ничего с этим поделать не мог, тормозил на заднем дворе, у сарая, набитого бумагой.

Во время общедружинного сбора его ворота открывались и пионеры, похожие на муравьёв, одетых в одинаковую школьную форму, тащили отовсюду связки новостей, отработанных и надсадно пожелтелых. Кем-то из руководства назначался «начальник Чукотки», что взвешивал дары и приписывал кг тому или другому классу. Впрочем, победить в этом социалистическом соревновании было невозможно. Все это понимали и использовали сбор макулатуры как карнавал в лавке древностей или же как ещё один способ пополнить стеллажи и низкорослые шкафы румынских гарнитуров ненужными книгами.

Тем более что результаты пионерской активности месяцами не вывозились, слёживались и гнили, превращаясь в бесформенную бумажную массу, внутри которой, тем не менее, всегда отыскивалось что-нибудь привлекательное. Могло отыскаться, тем более что Васе нравились стопки старых газет, внутри которых продолжали жить одичалые новости, совершенно отбившиеся от рук, вытертые из памяти, ставшие складками чужой истории.

Вот и сегодня Вася совершенно прагматически ковырялся в бумажных залежах, отбирая экземпляры старых журналов – «Нового мира», «Октября» или «Юности», для того чтобы после, вместе с отцом, разодрать их для дальнейших переплётных работ, самодостаточных, как и любое домашнее увлечение.

Царь горы

Ему, разумеется, всё время мешали, отгоняли, так как учётчика инструктировали не только принимать вторсырьё и записывать, кто его приволок, но и отгонять от кучи древоточцев, посягающих на это народное достояние. Из-за чего серьезное воспитательное мероприятие превращалось в «Царя горы», игру весёлую, но опасную – так как прилететь могло и граблями по спине, и лопатой. Ваня как-то попытался наняться в учётчики и всячески лоббировал свою кандидатуру в комитете комсомола, но его в средней школе знали фанатом чтения и к вожделенному добру не допустили.

В этот раз, под кучей раскисшего шлака, он нашел вполне сухую коробку с россыпью «Роман-газет», что само по себе радовало не особо, так как всех этих «гертруд»[34], вроде Георгия Маркова или Александра Чаковского (имя им – легион), у них скопилось уже множество. Но зато за всем этим мусором таилась уникальная жемчужина – выпуск солженицынской повести «Один день Ивана Денисовича», по высочайшему недогляду пущенной в народ самым массовым тиражом из всех в СССР возможных. И фотография писателя, которого чуть позже будут не иначе как «литературным власовцем» называть.

И действительно, автор главной оттепельной книги волком смотрит с обложки «Роман-газеты». У советских людей никогда не бывает такого стального, тяжёлого взгляда, прожигающего душу. Даже на агитационных плакатах военных времён нет таких лиц.

Погружение во тьму

Что я хотел отыскать в этой рыхлой куче гуманитарного навоза? Какие тайны открыть? Что за неведомые шедевры хотелось Васе из неё извлечь, затейливым способом трансформируя на заднем дворе школьного комплекса детскую веру в чудеса и в Деда Мороза? Он и сам бы не объяснил, его просто тянуло к прохладному омуту бумаги, в которую, как он понимал, вложено немало невидимых сил. Схватив Солженицына, Вася не стал испытывать судьбу и требовать от нынешнего улова чего-то дополнительного, тут же открыл журнал и начал читать. Тем более что подловатый учётчик (специально, что ли, их выбирают из самых хамоватых?) пытался вырвать из рук драгоценную находку. Пришлось послать на три буквы, глядя прямо в глаза, при этом, подобно раскрытому резиденту, отказавшись от последующих даров макулатурного моря.

Вася нарочно выбирает долгий путь до дома, не глядя по сторонам, идёт и читает об одном обыденном дне Ивана Денисовича Шухова, рядового советского заключённого на восьмом году отсидки с номером Щ-854 на фуфайке. Потом долго сидит у родного, ставшего родным, подъезда[35], словно бы всё глубже и глубже опускаясь под землю. Где холодно и темно. Зябко. Где сыро и страшно. Совсем-совсем неуютно.

Про Солженицына Вася постоянно слышит по вражеским голосам. На «Голосе Америки» без конца читают «Ленина в Цюрихе», очередной том эпопеи «Красное колесо» (автор сам и читает). Вася пытался следить за сюжетом, да не вышло: история, как и война, совсем не его тема, непонятно зачем это нужно – интересоваться, как делалась революция и Ленин бродил по Цюриху, агитируя рабочих за светлое будущее, которому, как все теперь уже знают, не суждено сбыться.

Каток и скрипка

Люди, однажды нарушившие некую, очевидную, точно состоящую из воздуха конвенцию, исчезают без какого бы то ни было следа. Раньше репрессированных комиссаров и генералов вытирали на фотоснимках в учебниках и газетах, а во времена развитого социализма, облив на прощание густыми помоями, таких нарушителей навсегда вытирали из общественной памяти. На Васиной памяти так случилось с фигуристами Белоусовой и Протопоповым, которых «Литературная газета» обвинила в жлобстве[36], так было с Юрием Любимовым и с Андреем Тарковским. В одном из первых номеров «Аргументов и фактов», лежавших на кафедре главной школьной контрпропагандистки Майсковой, он прочитал путаные, полные горечи слова великого актёра Михаила Ульянова, которому почему-то доверили рассказать об очередных отщепенцах, оставшихся на Западе.

Вася не задаёт взрослым лишних вопросов, понимает, что это не принято. У мамы от таких вопросов, содержащих хотя бы толику чужеродного свинца, всегда лицо становится не то скучным, не то скучающим. «Голоса Америки» Васе вполне достаточно. Хотя ему пока ещё не все понятно. Особенно про Тарковского. Про Любимова более понятно – он уехал из-за того, что на Таганке антисоветский Высоцкий играл, а такого шила в мешке точно не утаишь.

Вася спрашивает у мамы про фильм «Зеркало», который в Чердачинске показывали лишь в одном кинотеатре «Знамя». Билетов на сеансы в уютный модерновый особнячок на улице Кирова достать было невозможно, тем не менее родители ходили на «Зеркало» несколько раз, «как на работу», уточнила мама. Несколько летних вечеров подряд, вместо прогулки по липовым аллеям родного околотка. Хотели что-то в этом кино понять, точно оно могло рассказать что-то более важное, чем любой другой фильм, пытались разобраться в наплывающих друг на друга фрагментах, но так и не смогли. Мама говорила об этом факте без малейшего сожаления – на свете, мол, есть и такие материи, что неподвластны нашим мудрецам.

Страсти по Андрею

Кстати, Вася именно из-за Тарковского подружился со школьной библиотекаршей Надеждой Петровной, дамой жгучего темперамента, собравшей в своём закутке нечто вроде клуба. Ни в «сифу», ни в «летающую аэровафлю» тут никогда не играли, зато обсуждали пластинки «Пинк Флойда» и роман Стивена Кинга из трёх последних номеров «Иностранки», за которыми установилась очередь. Приближённые ласково (причём не только за глаза, но почти официально) и уважительно величают библиотекаря Петровной.

Несколько лет Вася сидел среди подшивок газет и журналов, в стороне, ненавязчиво (то есть «через раз», когда предлагалось) угощался фруктами из старинной вазы, украшавшей полированный стол, пока Петровна, не особенно выделявшая его из общего потока посетителей, дискутировала[37] с тщательно отобранными старшаками. А после, и сам повзрослев, став старшеклассником, вошёл в этот статус, переместившись с периферии в центр дискуссий. Он понимал, что Петровна принимает далеко не всех и его сидение на отшибе молчаливо одобрено, ведь некоторых учеников Надежда Петровна не переносила и создавала такие условия (безжалостно высмеивала), чтобы они исчезали из библиотеки навсегда.

К примеру, именно так она выжила Андрея Козырева – соседа Васи из первой квартиры. Вася жил в первой, а Козыревы, которых никогда и нигде не было видно, соответственно, во второй дверь в дверь, притом что Вася никогда у них не был (их квартира почему-то представлялась бездонной) и даже плохо представлял, как выглядят родители Андрея. Он и его-то почти никогда не встречал, ни в подъезде, ни во дворе, ни даже в школе – сосед ходил в кружки и секции, был загружен до макушки, а вот у Петровны возникал время от времени. С задумчивым видом брал очередной том Большой Советской Энциклопедии, откуда в тетрадку переписывал данные про очередное карликовое государство, типа Гонконга или Западного Берлина, которыми почему-то интересовался.

Апология Джорджо Моранди

Видимо, Козырь, как звали его за глаза, был из тех, кто не способен участвовать в чужой жизни: живёт себе наособицу такой парень, от которого всем ни холодно, ни жарко, смотрит всепонимающими глазами и молчит. Мимо прошелестит, если встретишь в подъезде или в коридоре, точно вялый лист осенний, поздоровается неслышным голосом, точно пересохшим от внутренней перекиси. Такие люди в глаза смотрят неохотно, зато от даров не отказываются почти никогда.

В библиотеке всегда угощали фруктами: все знали, что Татьяна, родная сестра библиотекарши, заведует кафе возле татаро-башкирской библиотеки, поэтому отоваривает Петровну дефицитом сполна – абхазскими мандаринами у нее можно было разжиться не только перед новым годом, а ещё родственники из Ташкента регулярно поставляли айву, хурму, не говоря уже о молдавских яблоках и грушах, благоухавших на весь книжный закуток тайным медом. Смешиваясь с книжной пылью, все эти натюрморты давали фантастическую сладость, более не разложимую на оттенки.

Продуктами и «товарами первой необходимости» (и даже «стратегически первой») Чердачинск снабжали не очень – в основном трупами продуктов не слишком разнообразного ассортимента. В овощных пахло обычно сырой землей и соленьями, плесневевшими в эмалированных ваннах детских размеров с крышками из оргстекла, тем удивительнее были натюрморты, каждый раз выкладываемые Петровной (что она, каждый день фрукты в пакете носила?[38]) среди подшивок «Правды», «Красной звезды» и «Известий».

Карликовое государство

Яблоки, груши и даже апельсины в библиотеке были всегда настоящими, полноценными, восковыми. Нездешними. И хотя этому плодовому изобилию Петровна демонстративно не придавала никакого значения (ну, лежат и лежат, как если так оно и надо – точно здесь в каждом классе по холодильнику, набитому витаминами), выглядело это приглашением подглядеть за чужой жизнью. Словно бы вам на секунду приоткрыли дверь в другое измерение, где не только физики спорят с лириками, но и, причём без намека на ажиотажный вещизм, раз и навсегда решены все «материальные вопросы». Петровна придумала утопию наподобие райского сада с фонтанами доверчивой газировки и фруктовыми клумбами, ожидавшими усталых путников, завернувших сюда с пыльной дороги, дружелюбно предлагая разделить с ней невиданную радость изобилия.

Руфина Дмитриевна кричала с балкона о том, что в кастрюле доходит гречневая каша, и об этом раритете слышал весь двор. Надежда Петровна поступала иначе – она заставала чужое осязание врасплох, сбивала накатанные ориентиры, из-за чего школьнику, забежавшему за учебником или сборником сказок Пушкина, учительнице, зашедшей вытянуть ноги, затёкшие у классной доски, начинало одинаково казаться, что внезапно они оказались внутри оазиса, точнее, его миража, только-только начавшего метаморфозу своего материального осуществления.

Петровна приручала не только людей, но и фрукты, привязывая их к себе непонятными ритуалами бытовой магии – примерно таким же способом, как, с помощью неброских натюрмортов, художник Джорджо Моранди делал предметы, окружавшие его в мастерской, ручными, безопасными, но при этом завораживающими своей повседневной тайной, которую хотелось обязательно раскрыть.

Вася любил, когда фруктовая похоть смешивалась с запахами разгорячённых старшеклассниц – к Петровне любили заскочить после физкультуры разные девушки, в том числе и окончательно уже раскупоренные. Они и двигались, и вели, и, разумеется, пахли, окружённые книжной ванилью и фруктовым мускусом, совсем не так, как Васины одноклассницы. Их даже не надо было трогать, настолько тайный пар шибал в ноздри, которые начинали расширяться и шевелиться в разные стороны, точно они и не ноздри вовсе, но зрачки, улавливающие истечение узконаправленного дурмана, стоило правильно сесть, подпав под логику сквозняка.

Четверо против гвардейцев кардинала

Вася видел, что Козырев, никогда его не выделявший по-соседски (Петровна могла бы удивиться, узнав, что мальчики, не сказавшие друг другу и десяток предложений, живут на одной лестничной клетке), тоже тянет ноздрями в сторону источников персиковой пыльцы. Обложившись томами энциклопедии, атласами и географическими справочниками, Андрей явно преследовал какую-то дополнительную цель. И чем больше он, лопоухий, вихрастый, открыточно конопатый, пытался слиться с книжными полками, тем сильнее выцветали его отчаянно равнодушные зрачки.

Сначала Петровна восприняла увлечения Козырева с большим великодушием – она всегда выделяла учеников, стремившихся к дополнительным знаниям, так как большинство оболтусов, живших в коробке, ничем таким, развивающим и хоть сколько-нибудь серьёзным, онтологически не увлекались.

Некоторое время Петровна, подобно герцогине Германтской, всячески мирволила Андрею, а потом, чуть ли не в один момент, резко поменяла о нём мнение. Что произошло между ними, он узнал потом, когда Козырев окончательно исчез со всех радаров. Свободолюбивой Петровне не понравилось, что папа Андрея (видимо, где-то случайно узнала) работает в КГБ, вот она его и удалила, от греха подальше. Не то чтобы мальчик стучал, да и какой с мальца, никем пока не завербованного, спрос, хотя совершенно непонятно, слушает ли он на переменках и после уроков чужие разговоры, пока переписывает из очередного тома БСЭ данные про Гибралтар и Макао. Вдруг невзначай Андрей обмолвится дома, сидя за обеденным столом, о Мандельштаме, том которого из вполне официальной «Библиотеки поэта» Петровна перепечатывала после уроков на «Эрике» тиражом четыре экземпляра, или про «Роковые яйца», которые дала прочесть Тецкому, Корецкому, Никонову и Незнамову, своим особенным любимчикам из 10-го «б».

Слепая ласточка

Эта четвёрка, которых Вася сравнивал с королевскими мушкетёрами, ходила во всеобщих любимчиках. Само перечисление фамилий этого квартета выходило похожим на поговорку или на скороговорку – попробуй догнать и сравняться с ними во внутришкольном влиянии, распространявшимся, впрочем, по всему микрорайону, до самых его до окраин.

Вот что такое «мягкая сила», понял тогда Вася: учились Тецкий, Корецкий, Никонов, Незнамов слабовато, мягко говоря, зато обаяния и мужской силы, в знание о которой они тогда только-только входили, было в них столько, что женская сущность одинокой Петровны устоять перед мушкетёрами не могла.

Несколько раз в году она и кто-нибудь из её подруг-учительниц собирал группу, чтобы на каникулах съездить со старшеклассниками в какую-то союзную республику или общепризнанный туристический центр, вроде Львова или Гродно. Эти экскурсии годами затем смаковались в библиотеке, а после на встречах выпускников, обрастая байками и легендами, дополнительными подробностями и завистью окружающих, которые каждый раз клялись, что на следующих осенних или зимних они «вот уж точно» вместе со всеми в Кишинёв (правда, непонятно, что там делать) или в Каунас, где есть музей чертей и Чюрлениса.

Из групповых поездок школьницы возвращались особенно дружными, упругими и повышенно ароматными, словно силы, до поры бродившие по юным закоулкам, начали распространяться по цветущим организмам равномерно, без каких бы то ни было сгустков, текли вешними водами, вишневым цветом, яблоневыми лепестками.

На Васином веку такие поездки прекратились непонятно почему, словно бы исчерпав потенциал или родительские деньги: страна вступала в период нарастающей турбулентности, которая, правда, пока лишь предчувствовалась. Как и странная недоговорённость вокруг привычных туристических планов, закончившихся так, будто бы их никогда и не существовало.

Вот и с этим, как и многим другим из «мира взрослых», Вася не успел пересечься. Видимо, слишком поздно родился.

Пикник на обочине

Его не менее цветущие соседки из кланчика первого подъезда к Петровне не заглядывали, у них и потребности-то такой не возникало – повзрослев, Вася осознал почему: на своей территории Петровна совершенно не терпела соперниц. А вот зачем Мандельштам или запретный Булгаков вечно расслабленным мушкетёрам, без конца балагурящим и пикирующимся Петровне на усладу, Вася не поймёт никогда. Яблоки и груши понятно им зачем, а вот к чему «Гофманиада» или «Окаянные дни»? Но уже тогда, до полного штиля максимально терпимый к чужим завихрениям, он тоже ведь хотел «Роковые яйца» или «Собачье сердце», хотя и был тогда, даже по собственной самооценке, совсем ещё маловат.

Ну да, место своё Вася познавал именно в школьной библиотеке, и вырастало оно из сравнения с правами и возможностями других: что положено Юпитеру – не положено быку, а когда бьют по рукам, даже так тактично, как это делает Петровна, всё равно неприятно.

Таить свои мотивы Вася умел с детства. Хитрить тоже. Манипулировать учился вместе с Леной и с Марусей, отрабатывая стратегические новинки друг на друге. На книжной полке, посвящённой «видам искусства», он перешерстил все книги, относящиеся к киноразделу, нашёл там старый альманах 60-х годов с упоминанием Тарковского (да с парой кадров из «Андрея Рублёва») и с чувством глубокого изумления преподнёс Петровне под ясны очи: о, сколько, мол, открытий чудных готовит просвещенья дух и фонды учебных изданий, чем библиотекаршу сильно смутил: недоглядела и не списала, «согласно инструкции», опальную литературу.

Но ещё больше смутилась Петровна, когда Вася намертво вцепился в неё после одной полуслучайной фразы про то, как смотрела «Сталкера» и навсегда запомнила его странность. Она-то брякнула и забыла, да малец не забыл. Несколько дней подряд, с перемены на перемену, Вася надоедал Петровне, ходил за ней, подобно Прусту, охотящемуся за герцогиней Германтской, ради которой он, только чтобы попасться на глаза защитного цвета, затевал многочасовые прогулки при любой погоде.

Хромая судьба

Вася прекрасно понимал, что никогда не увидит таинственного «Сталкера»: он, снятый перед самым отъездом Тарковского в Италию, по обычной советской логике, считается теперь у коммунистов самым опасным. Теперь, когда режиссёр остался за границей, во всех его фильмах пятнами пожухлой амальгамы на лицевой стороне зеркала проступила незамутнённая крамола. Раньше она подразумевалась, а ныне стала такой же очевидной, как злое мещанство Белоусовой и Протопопова, частнособственнические черты которых терпели, пока они приносили стране золотые медали.

Петровна отнекивалась, избегала «прямого высказывания», впрочем, в библиотечной круговерти ей действительно порой и присесть некогда: ученики идут за учебниками и справочниками для рефератов, учителя заглядывают перемолвиться словечком[39] или просто передохнуть в относительной тишине и уюте[40], среди фикусов и кактусов, подшивок модных журналов типа «Ровесника», «Смены» и «Студенческого меридиана» (революционно открытый «Огонёк» школа начала выписывать позже) и разных прочих газет, разложенных на столах.

Вася так часто пропадал здесь, почти обязательно каждую перемену, постоянно опаздывая на очередной урок (однажды он заметил в коридоре возле кабинета химии Андрея Козырева, с тоской, как ему показалось, смотревшего на двери библиотеки, не решающегося к ней даже приблизиться), что в классе он безальтернативно и прочно ассоциировался с библиотекой и библиотекаршей.

Комната исполнения желаний

Даже обязательную летнюю отработку он проходил не во фрезеровочном цеху, как все остальные парни, но среди книг. И когда кто-нибудь из учителей спрашивал, где его найти, долговязый Генка Живтяк (последние годы он занимался в секции плавания на байдарках и каноэ) или же Тёма Смолин, с каждым годом всё сильнее напоминавший старика-лесовика, которому есть до всего дело, махали рукой с безнадёжным, потерянным видом.

– Мы его потеряли. Давно и безнадёжно. Он не здесь и не с нами. Надежда Петровна его околдовала. Мёдом у неё намазано, что ли.

О том, что у Васи на мёд аллергия, выражая коллективное неосознанное, они, конечно, не помнили. А тот продолжал приставать с расспросами, пока не попал на Тецкого, Корецкого, Никонова и Незнамова, которым Петровна уже не могла отказать. Манипуляция вышла нечаянной, но крайне наглядной.

Нехотя Петровна начала пересказывать сюжет про Писателя и Профессора, которых Кайдановский ведёт внутрь зоны. Вспомнила про дребезжащую дрезину. Про кусты, неожиданно вскипающие под напором незримого ветра. Так детям рассказывают сказки, глядя куда-то в сторону.

– И вот камера плавно движется над ручьём, на дне которого видны стволы ржавого оружия, полустертые монеты и иконные лики. Какие-то пружинки, заросшие тиной и водорослями, проржавелые болты и гайки, стоматологические инструменты… А потом все персонажи (их трое) попадают в живописные руины, в центре которых звонит неприкаянный телефон, пока с потолка, по стенам, то ли льются, то ли струятся потоки холодной воды, олицетворяющей безжалостное время. А вдали, по холмам, заросшим осокой, бегает слепой, одичалый чёрный пёс. Впалые бока его облеплены репьями.

Жертвоприношение

Тарковской умрёт через год после того, как Вася окончит школу. Сквозь вой глушилки он будет слушать репортаж парижского RFI с похорон из собора Александра Невского и игру Ростроповича на виолончели, поставленной у его паперти. Вася запишет эту новость своим плеером Sony, так как пальчиковые батарейки какое-то время уже продаются во всех киосках Союзпечати; вскоре фильмы Тарковского один за другим пойдут по советскому телевидению. Затаив дыхание, Вася впервые посмотрит «Зеркало» и даже «Сталкера». Первое разочарует его своей простотой, второй – неоправданными ожиданиями: из пересказа Петровны Вася намечтал грандиозную, духовидческую фреску, видимо невозможную в реальности социалистического кинопроизводства.

На «Зеркало» они соберутся с Марусей в «Знамя». Позовут с собой Пушкарёву, та замешкается, они опоздают на сеанс, чтобы ещё на чуть-чуть оттянуть неизбежное разочарование. Призрак его так и маячил в тесном фойе, возле будки билетёра, почему-то пахнувшей, когда ты наклонял лицо к арке окошка, густыми чернилами. Ожидая фильма, гуляют по арбату Кировки, среди цветущих лип, скрывающих крыши купеческих особняков и витрины пустых магазинов. Доходят до кинотеатра «Октябрь», увлекаются афишей «Кабаре» с носатой и глазастой Лайзой Миннелли в два человеческих роста и меняют «русскую духовность» на пряный кинематографический декаданс, заслуживший восемь «Оскаров». Все эти перестроечные новинки непредсказуемы и грозят обернуться то ли сиюминутной халтурой и полным провалом, смешивающимся в одном потоке одновременного поступления (то же самое, впрочем, касалось и книг, и многочисленных «возвращённых имён» художников и скульпторов), то ли незабываемым впечатлением, способным перевернуть жизнь, Мазила, рисовавший афишу, так надругался над образом главной героини, что некоторое время они сомневались, идти или не идти. Пушкарёва напрочь отказалась, и тогда Тургояк, подобно Верочке из «Служебного романа», убеждённо воскликнула: «Надо брать».

Всю оставшуюся неделю, каждый вечер Маруся ездила на Кировку в «Октябрь». Фильм заворожил, а сама она настолько слилась с образом Салли Боулз, что это на годы вперёд определило тургор её внутренней жизни.

Перемена участи

Вечером, придя с дежурства, отец оценит находку «Роман-газеты» как исключительный подарок судьбы, тут же включит «Ригонду», чтобы уже рядом с ней и со всем мировым эфиром просмаковать оттепельную запрещёнку. Переплетёт он «Один день Ивана Денисовича» под одной обложкой с безопасными Валентином Распутиным и Василием Беловым, чтобы в случае потенциальной опасности враги (интересно, как он их себе представлял? Как визуализировал?) не могли отыскать в дому лишнего компромата. Точно компромат бывает когда-нибудь лишним: привыкшее к усложнённым правилам жизни в Советском Союзе, сознание начинало играть в ментальные игры, непредсказуемой барочной избыточности. Понятно же, что, в случае чего, никого из органов обмануть или хотя бы ввести в заблуждение такими вот кустарными приготовлениями не получилось бы. Но мозг уже сам, независимо от жизни вокруг, вырабатывает липкое вещество ожидания, обретающего порой странные формы.

Иногда для этого, правда, нужно какое-то сильное внешнее впечатление. Вася так и не зашёл домой, пока практически полностью не прочитал «Один день Ивана Денисовича». Его прервали Света Тургояк, старшая сестра Марины, к тому времени уже вышедшая замуж за иногороднего Германа[41]. Мечтая разбогатеть, пара мешками покупала разноцветные (ярко-красные и ярко-синие) целлулоидные гранулы, похожие на игрушечные пульки. Их, предварительно растопив до жидкого состояния, Света и Герман заливали в формы, изготавливая два вида значков на острой иголке, втыкавшейся в медленно остывавшую пластмассу, – антивоенный пацифик да язычок, вываливающийся из пухлых губ: эмблему рок-группы Rolling Stones. Значки разбрасывались по торговым точкам и киоскам «Союзпечати» и уходили, как постоянно подчёркивал Герман «влёт».

Это помогло начинающим кооператорам скопить «первоначальный капитал» и, на подъёме, уехать сначала в Израиль, а после – в Канаду. Скоро, впрочем, только сказка сказывается, всё это случится гораздо позже, ну а пока Герман таскает мешки с гранулами на второй этаж, сбрасывает их на балконе. Вася помогает ему с тяжестями, то ли по-соседски, то ли и вовсе по-родственному.

Да не доставайся ты никому

Носит заготовки, попридерживая тугую подъездную дверь носком – очень уж мама (ведь как раз за стеной – родительская спальня) ругается, когда соседи сильно дверью хлопают. Недавно в пятиэтажке на Куйбышева прошёл последний социалистический капитальный ремонт, когда и поставили на дверь тугую пружину, из-за которой мама сон потеряла. Выходя в палисадник, она постоянно подкладывает под общий порожек дощечку, но разве ж за всеми уследишь? Тем более теперь, когда социум, ускорившийся и вкусивший прелестей свободы слова, пошёл в совершеннейший разнос. Многие знакомые, попав под «ветер перемен», словно бы посходили с ума, выкидывая порой непредсказуемые, да и попросту опасные для жизни коленца, какая уж тут дверь? Но Вася, Ленточка и тем более папа, тоже ведь теперь принимавший больных сверхурочно, как самый что ни на есть «частный предприниматель», свято блюли заповедник матушкиного слуха.

Перетаскав мешки на второй этаж, Герман и Вася отдыхали, обсыхая на балконе: бабье лето позволяет. У подъезда тусит Ленточка с Янкой, одноклассницей Олеськой и Танькой из второго подъезда – Васиному табунку подросла достойная смена: младшие сёстры, цветущие рядом, но как бы не в фокусе и точно сбоку, неожиданно предъявляются миру в качестве взрослых и практически зрелых людей. Увидеть в них зрелость, впрочем, мешает привычка относиться к ним с высоты своего возраста. Ещё прыгают через резиночку, но разговоры у них уже вполне жизненные.

Вася видит и слышит, как из-за девятиэтажки, отделяющей коробку от школы, тянет гарью.

– Ленточка, что за вонь, не знаешь? На металлургические выбросы вроде бы не похоже. Или Лакокраска опять постаралась?

Ленточка, косички в разные стороны, кричит ему вверх, как пионерка на фотографии Родченко, не переставая скакать через резинку:

– Ой, да это на школьном дворе макулатура горит. На следующей неделе какая-то комиссия из гороно приезжает, а девать собранный мусор некуда, его же ещё с прошлого года не вывозят, вот и отдали приказ сжечь, чтобы глаза не мозолила.

Частники

Ленточка уже ведёт осмысленное существование: внутренние самописцы её запустились после того, как на Зелёном рынке остановила цыганка. Предложила погадать. Никто же не знает, когда и как включается самосознание, от какого толчка. От какой опасности, болезни, любви или обиды. Вася, которого цыганка тоже однажды нагрела (он не ожидал такой нескрываемой, геббельсовской какой-то, беспримесной наглости, вот и поддался), долго потом объяснял сестрёнке, что улица не может дать ей ничего важного или действительно нужного, поэтому ждать чудес от чужих людей не приходится: все они хотят от тебя что-нибудь поиметь, движет улицей корысть, а не любовь. К тому же то, что нужно, у тебя уже есть. Ну, или же в крайнем случае мама купит.

То, как сестра его слушает, напоминает Васе внимание Инны Бендер, в моменты, когда он «ставил» ей номера, готовность разделить его правоту, сделать чужие советы своими собственными формулами. Васе это не льстит, скорее, как доброкачественного человека, озадачивает. Он смотрит с балкона, как Ленточка с подругами над резинкой прыгает, пока Герман, едва передохнув после разгрузки, на кухне сырьё к плавке готовит. Девочки летают над асфальтом лепестками яблоневого цвета, общаются между собой на непонятном языке – так пчёлы разговаривают с цветами, обменивая нектар на волшебные сказки о таинственных дальних странах.

Весь учебный год, до самых выпускных экзаменов, клепали значки, значит. Сидели вечерами у мешков с заготовками, которые перед отгрузкой оптовикам следовало отрезать от общего корня и слегка зачистить напильником или даже пилочкой для ногтей (мягкая пластмасса казалась иногда съедобной), чтобы не было видно их кустарной рукотворности, того самого пупка крепления, что портил общую гладкость. Вооружившись маникюрными наборами, «с шутками и прибаутками», щёлкали значки, подобно тому, как деревенские грызут семечки, усевшись всей семьёй на завалинке.

Личные пристрастия

Помощь с пацификами и красными язычками никому ничего не стоила, особенно если в охотку[42]. Вечеровали скорее ради общения и дружбы, которая скомкалась в один момент, когда Света и Герман, закончив эпопею со значками, уехали в Израиль. Примерно так же быстро, без какого бы то ни было дополнительного объявления, как это случилось у Романа Владимировича. Хотя и без его трагических обстоятельств.

Вместе с супругами-кооператорами рассосались и остатки значков на тонких иголках – совсем недавно они, расфасованные по целлофановым пакетам до предпродажной свежести, громоздились на всех стульях и полированных поверхностях, но, чу, точно корова языком слизнула. Точно сон закончился, не оставив материальных следов того, что казалось естественным и таким очевидным на протяжении зимних и весенних недель.

Последние два, случайно завалявшихся значка Вася и Маруся, связанные тайной понимания того, что на самом деле означают для них голубиная лапка, вписанная в круг, и острый язычок, вываливающийся из припухших губ, надели на выпускной бал, главной ценностью которого, разумеется, была дискотека до утра, из-за этого казавшаяся бесконечной.

Уйти в отрыв

Любимое развлечение школьников тех лет, легальная вольница и аналог первого (второго, третьего) бала Натальи Ростовой, вся светская, личная и культурная жизнь в одном флаконе, новое знание о человеке и окружающих людях – дискотека была еще и мощным воспитательным элементам. По крайней мере, старшеклассники легко ведутся на учительское обещание отменить (запретить, перенести) архетипические танцы с обязательной выпивкой «под одеялом», мордобоем-light и обязательными обжиманцами с каким-то количеством поцелуев. Некоторые из них бывают вполне роковыми, поэтому скорые выпускники ведут себя хорошо, всячески повышают посещаемость, легко клянутся (и так же легко клятвоотступничают) не пить, не курить, только бы на других посмотреть да себя показать. А ещё, конечно же, хорошую («неплохую») музычку послушать.

В выпускном балу главное – деревенско-слободские танцульки, а отнюдь не торжественная выдача «аттестатов зрелости»: мнение соучеников и последний повод выказать свою крутизну (силу, гибкость, манкость, остроумие, избранность, инфернальность, пофигизм) гораздо важнее вручения дипломов и родительских эмоций, воспринимаемых скорее помехой остаться в собственном соку людей хоть и случайных, но давным-давно знакомых. Хотя, конечно, поучительно увидеть маму Генки Живтяка и папу Тёмы Смолина, один в один напоминающего сына, родаков Гриши Зайцева. Учителя, подобно любой уходящей натуре, обострённо ощущают изменение своего статуса и истончение, буквально у всех на глазах, былого административного могущества. И это только добавляет перца. Выпускники обходят их, точно заразных, пока особенно не сознавая, что значительная льдина их биографий уже оторвалась от привычного берега и уходит всё дальше в персональную историю. Ну, или же слишком хорошо чувствуют это, вот и перебиваются ритуальными отвлекаловками типа ныканья водки (дамам – полусладкое), хмельных поцелуйчиков и прочих (перед смертью не надышишься) прихватов прощания перед вековечной разлукой.

В чёрном небе месяц дрожал

Обычно дискачи проводят в актовом зале с портретом Ленина, пронзительно глядящего перед собой[43], а выпускной бал – в спортзале, из-за чего под конец танцевальный марафон напоминает междисциплинарные состязания по выносливости типа многоборья.


От идеи заложить бутылки с горючим в туалетные бачки (в Васиной школе они громоздятся под потолком и доступны только рослым людям) отказались, как от не самой надежной. Во-первых, сложно пронести бутылки внутрь, во-вторых, физрук, трудовик и военрук Майсков традиционно обходят все сортиры перед началом торжества, причём, наученные многолетним опытом, ещё и дамские. Эту процедуру мужеская часть педколлектива не доверяет никому, так как бар в бытовке НВП постоянно нуждается в обновлении.


Водку закопали под яблоней в школьном саду. Ранним утром, когда коробка спит, Генка Живтяк вместе с Гришей Зайцевым специально высчитали третье дерево в третьем ряду, в лунке которого, у самых корней, пристроили «Пшеничную». Длинные ногти Живтяка были потом черны как от дёгтя. От «рюмки-другой» во время торжества пришлось отказаться из-за нечеловеческих условий и глупой подозрительности педагогов, ждущих подвохов, подлянок да подлостей под занавес учебного года, всех этих тройных кордонов, постоянного патрулирования территории и спонтанных проверок, ради которых педагоги объединяются в дружинные бригады (только красных повязок у локтя не хватает) с абсурдными букетиками тюльпанов в руках у училок.

Русская народная забава «обмани начальство» достигает к утру выпускного дня самого нешуточного накала.

Не орёл

Русоволосый, весь в конопушках, Гриша Зайцев так гордился закопанной водкой (и тем, что операция по ее сохранению прошла без накладок), что, подойдя к Васе, позволил себе шутку, граничащую с хамством. Невинно улыбаясь, он положил ему руку на плечо и задал вопрос, который обычно задают первоклашки:

– Знаешь, чем лев отличается от пидораса?

Выдержав приличную паузу, Гриша сам же за Васю и ответил:

– Тем, что на льва нельзя положить руку, а на пидораса можно.

Вася сдержался. Одноклассник не хотел зла, просто, под воздействием момента, потерял чувство меры. Если отвечать, то с «повышением», а это к добру не приведёт. К тому же Васю раздосадовало, что аттестат ему вручили самым последним в параллели. Против всякой логики очерёдности и алфавита, кто-то из распорядителей намеренно (в этом он не сомневался) засунул его корочки в самый низ пачки.

Кто это сделал, он примерно догадывался: банк на сцене держали Колобок и мадам Котангенс, они и решили подгадить нерадивому и строптивому выпускнику в последний раз.

Возможно, имели право: разухабистый подросток с учителями все эти годы не церемонился – к выпускному от былого пионерского задора и уважения к старшим мало что осталось, очень уж они, личным примером, старались привить Васе двоедушие да лицемерие.

Что-то у них получилось, и к последнему звонку Вася стал ещё более скрытным и изощренным «лишним человеком», в стиле какого-нибудь Печорина из школьного курса литературы.

Подкисший бальзам позднего застоя, чреватый массовыми психологическими загибами, ни для кого не проходил бесследно, что, конечно же, не оправдывает того, как, например, Вася поступил с Пушкарёвой. Однако нуждается ли молодой человек, только-только вступающий на «большую дорогу», вообще в оправданиях?

Было всё девчонке интересно

То, что любая школа – модель страны в миниатюре, Вася понял, ещё когда траурный караул возле брежневского алтаря нёс. Инсайд, накрывший тогда с головой, показал ему спортзал и похоронный митинг с той высоты, где канат с большим крюком крепится к потолку. Если давнишняя догадка верна, то нравы, повторявшиеся практически на всех выпускных балах, от Кохтла-Ярве до Кара-Балты и Чадыр-Лунги, разворачивались в обязательное противостояние власти и народа, в бескровную и со стороны практически незаметную борьбу свободолюбивых босяков против самодовольного начальства. Непонятно только, куда затем весь этот нонконформизм и желание жить не так, как родители, улетучиваются.

– Ты пойми, конфликт отцов и детей гораздо глубже, чем кажется. Дело даже не в диалектике и законе отрицания отрицания, но в том, что дети начинают развитие в той точке, в которой родители заканчивают своё развитие и всяческий рост, поэтому.

По случаю торжества, для неё печального (всё к смене поколений не привыкнет), Петровна надела поверх лохматого блейзера (такого даже в «Бурда-моден» не увидишь) массивные янтарные украшения. В её закутке (Петровна зажгла лишь половину ламп, из-за чего в библиотеке расползся уютный ресторанный полумрак, обостривший запахи колбасных закусок, расставленных на столах меж газетных подшивок) можно было причаститься контрабандного шампанского.

Плим-плим-плим-плим, мы не вернёмся туда

Вася глотнул и осознал, как горло пересохло – вряд ли от волнения, скорее от ломкости вечернего воздуха, ещё не насыщенного дождями – май выдался субфебрильный, лихорадочно румяный, но какой-то отмороженный. Особенно по ночам. Чердачинск всё ещё закипал зеленью, медленнее привычного покрывался пенкой цветущих деревьев, причём ранетки и жасмин в школьном дворе быстро облетели из-за температурных каскадов.

Зато сирень, точно впитав закатную росу и рассветные заморозки, налилась дополнительной восковой лощёностью. Лепестки гнут спинку барочными картушами, призывая найти пять лепестков нечаянного счастья, но сколько выпускники ни ковыряются в букетах (церемония выдачи дипломов на пять классов, переполненных бэби-бумом, выдалась затяжной, совсем как доклад генсека на очередном съезде КПСС), ни одного пятилистника им так и не обломилось.

Из-за неустойчивой погоды, или напасть какая той весной цветущие деревья обесплодила, но, странная закономерность хворью, поела все счастливые соцветия. Даже биологичка Лега (классуха Маруси и Пушкаренции) это отметила, добавив, правда, что структурный недостаток компенсировался необычайно стойким ароматом – и без того особенно зелёные районы Северка, обвяленные купами разросшихся деревьев, утопали в терпких запахах свежей, только что пробившейся травы, благоухающей, как на японских гравюрах.

Прислушавшись к ощущениям, Вася осознал, что шампанское было безалкогольным: Горбачёв вовсю боролся с всенародным алкоголизмом, и выпускной грозился пройти ако по суху, подобно образцовой комсомольской свадьбе. Петровна, увидев на Васином лице борьбу дегустационных эмоций, рассмеялась.

Плим-плим-плим-плим из этих лет

Васе казалось, что всё происходящее сторонится и будто бы обтекает его, а в центр внимания лезут второстепенные детали – резкий запах сирени и бутербродов у Петровны, суета и обостренное переживание чужого пота в плохо освещённых коридорах, музыка, доносящаяся из спортзала, бухающая и ухающая звуковыми полосами, бегущими по потолку и похожими на тени. Вход на спортплощадку, возле раздевалок, которые, ради всего святого (не дай бог, что случится), закрыли на ключ, озарялся всполохами кустарной цветомузыки. Тут же толклись пионеры и родственники, словно бы понаехавшие из деревень, урвать немного праздника и себе. Их отличали скованные, особенно неумелые движения, казалось намеренно не попадавшие в ритм массированному звучанию, заменившему воздух.

Дискотеку (обычно за подбор музыки отвечали выпускники) вели восьмиклассники, разминавшие свой авторитет с прицелом на будущее. Они, невидимые за пультами, острили в плохо отрегулированные микрофоны, разогревая публику проверенными хитами, среди которых особенно хорошо шла песенка Пугачёвой про школьный оркестр: «плим-плим-плим-плим, я не ревную тебя, плим-плим-плим, поговорим…» Её повторили дважды, на финальных аккордах каждый раз благодаря певицу за шедевр.

– Плим-плим-плим-плим, мы не вернёмся сюда… Итак, спасибо, Алла Борисовна!

Такая уж у диск-жокеев была в ту ночь фишечка: в конце песни благодарить каждого исполнителя, точно он выступал в средней школе из Чердачинска сам, а не в записи. Как если выпускной бал переносил спортзал, подобно домику Элли из «Волшебника изумрудного города», в самый центр сказочного мира. Туда, где способны осуществиться все желания.

Спасибо братьям Гибсонам за «Que Sera Mi Vida»

Васю раздражала эта пугачёвская «игрушечная» песенка ни о чём, слова которой подхватил весь спортзал, начав петь хором. Вася даже танцуя, в слова вслушивался. Пару лет назад, когда они начинали устраивать дискотеки на квартирах благополучных одноклассников, в моду вошло одно исполнение Софии Ротару про цветочный магазин (запустелый, да ещё на отшибе, «сырой, цементный, старый», из-за чего Вася начинал видеть полуподвал на Молодогвардейцев), в котором певица купила букет цветов, жёлтых, «как фонари в провинциальном прошлом», после чего мальчик в одно мгновение перемещался в осенний Львов, ветреными и дождливыми вечерами казавшийся окончательно вневременным.

Вася отошёл в сторону, затерялся в глине потной и плотной толпы, размазанной у прохладных стен. Каждый класс табунился своим кругом, изображая полупьяную раскованность. Родительский комитет, под предлогом охраны порядка, разглядывал раздухарившихся юнцов, словно бы стряхивающих с себя в танце остатки всего советского, хотя ведущие политкорректно (тогда и слова-то такого ещё не существовало) чередовали, старались чередовать, «мелодии и ритмы зарубежной эстрады» с советскими.

Тут завели дуэт братьев Гибсонов, «Que Sera Mi Vida», который требовал большого пространства: постоянный посетитель вечеринок, Вася уже знал этот номер, когда Романов и Халилов, главные самцы параллели, подобно гиббонам, начинали размашисто прыгать на полусогнутых, сначала в стороны, как бы расчищая площадку для битвы, а затем друг на друга, чтобы биться грудь на грудь, наскакивая на противника, точно до последней капли крови, а на самом деле пока ведущий не уведёт звук под ноль, дабы предотвратить возможное (невозможное) кровопролитие.

Белый танец

Прыгая, Романов и Халилов никогда не смотрели по сторонам (это входило в формат их зажигательного танца) и могли здорово отдавить ногу. Намеренно расслабленные руки их болтались в разные стороны, летая хищными птицами. Васе не хотелось пялиться на обезьяньи шпагаты и на восхищённые (удивлённые, смущённые) взгляды соседей по залу, увидевших самцовскую удаль гиббонов в первый раз.

Вася пошёл в сторону туалета, но забрёл в чужой кружок, центром которого (значит, «а» класс) была расфуфыренная Тургояк, и Вася, разумеется, подыграл ей, встав в пару. Маруся дёргалась под братьев Гибсонов, находясь как под электрическим трансом, широко-широко при этом улыбаясь, мол, «танцы – моя стихия», и была во всём этом милая непосредственная несинхронность.

У всех энергичное настроение, даже учителя танцуют. Гриша Зайцев смотрит на них, удивлённый: оказывается, учителя – тоже люди.

Тут диск-жокей меняет братский французский дуэт на Валерия Леонтьева, переживающего очередной пик популярности, сотрудничая с Раймондом Паулсом (ресторанная песенка про светофор хорошо идёт после задушевных медляков, а «Затменье сердца» идеально походит высокопарным обжиманцам).

Добавляя громкости, ведущий выкрикивает в микрофон что-то там про белый танец и эти обязательные, никаким государственным строем не смываемые слова – «дамы приглашают кавалеров» (почему дамы? При чём кавалеры? Что за Бестужевские курсы на улице Куйбышева, упирающейся в банно-прачечный комплекс и автобазу, окружённую гаражами), и Вася, улыбаясь, идёт навстречу Марусе, почему-то радуясь, как удачно программная перебивка застала его врасплох на чужой территории.

Точнее, Вася только намеревался шагнуть к Марусе сквозь секундную паузу внезапно обрушившегося размышления, подвиснув, как при замедленной съёмке (боковым зрением он видит, как Генка Живтяк приглашает географичку Татьяну Павловну), тут же отодвинувшей звук на периферию, – такие мгновения бывают в театре после того, как спектакль иссяк, а аплодисменты ещё не заколосились…

120 секс-ударов в минуту

…и тут его подхватывает Пушкарёва, неожиданно откуда-то взявшаяся: «встань передо мной, как конь перед травой», лицом, выплывшим из темноты. Перехватила, вцепившись в единственный шанс на медленный танец в белом, что ли, платье. Вася понял (почувствовал, воспринял), насколько она неловка и как свободно (насквозь) бегает по ней ток. Точно она специально провоцирует напряжение, подхлёстывает его внутренней плавностью, дабы потом, уже сознательно догнать свой телесный импульс и увлечься им, точно он не искусственно вызван, но спонтанен. Лена извивается в его руках, которые от этого превышенного лимита доверия становятся действительно сильными и держат соседку – так скелет держит плоть, так внутри чашки всё никак не затвердевает кисель. Лицо Лены серьёзно и тоже не совпадает с движениями, точно вырезанное из одной картинки и приложенное к другой. Если для Маруси танцы – стихия, полёт, то для Лены – важная и ответственная работа, которую следует сделать хорошо.

– Вот и стали мы на год взрослей…

– А помнишь, как Бендер свинговала «старость меня дома не застанет, я в дороге, я в пути…».

– Конечно, помню… Забудешь такие ужасы жути…

– И не такое забывается, Вася, и не такое…

Кавалергардов век недолог

Говорят неприкаянно, точно чужие и по обязанности: паузы ведь ещё хуже, так как могут заполняться какими угодно догадками. Точно точек соприкосновения не осталось. Никакого опыта общения на людях. В последний раз публично пересекались, когда в пионеры вступали.

Ловит взглядом лицо Тургояк, она смеётся. Ехидничает, большой палец показывает, подходите, мол, друг другу. «Неплохо смотритесь. Продолжайте в том же духе». Все эти подколы Вася наизусть знает. Успел привыкнуть. Нейтрализовать. Цветомузыка моргает, но, вместо того чтобы взнуздывать, утомляет. Медляки даются сегодня плохо. Даже с одноклассницами, от которых Вася ничего не ждёт – у них в классе уже давно каждый сам по себе. Как в окончательно рухнувшем браке, превратившемся в занудное сожительство.

Даже вражда и борьба кланов Халилова и Романова выродилась в сплошной декор. Генка Живтяк погряз в байдарках и каноэ, даже экзамены сдавал не со всеми, экстерном. Тёма Смолин тоже куда-то запропастился, пропал со всех радаров, дружба рассосалась, точно её и не было вовсе. Вася даже не заметил его отсутствия, не физического, разумеется, а, как тогда говорили, «морального».

Впрочем, с Тёмой всё стало понятно гораздо раньше – в классе ещё шестом, когда он округлился и стал неотличим от родителей. Ровный чувак, понятный путь, предсказуемая карьера. О своём будущем Вася ничего не знает. Не предполагает даже. Конечно, станет поступать и поступит. Других вариантов не рассматривается.

Спасибо, группа Depeche Mode

Тут Леонтьев закончил наконец причитать, завели очередное бойкое диско, включили стробоскоп, мир замельтешил нарезкой. В ней потерялась не только Пушкарёва, но и Тургояк, Вася словно бы очутился в сумрачном лесу, среди высоковольтных деревьев, скорее всего, шампанское было настоящим – он вспомнил улыбку Петровны, которая пару раз появилась в спортзале, тут же таинственно исчезая – есть, мол, дела поважнее. Так монархи мелькают среди придворных, осиянные нездешним светом. Выпускной бал всё больше походил на новогоднюю ночь, которая утомляет быстрее, чем заканчивается. Впрочем, начало светать.

– Спасибо, группа Depeche Mode. Ну, а теперь Владимир Кузьмин прогуляется по рижскому взморью со своей любимой Симоной!..

– Спасибо датской группе Laid Back за «Солнечное регги», год назад ставшего гимном нашего трудового лагеря, однако на очереди снова Алла, Алла Пугачёва со своим бессмертным хитом «Эй, вы там, наверху, не топочите, как слоны!..».

– Ну, а теперь, по многочисленным заявкам наших выпускников, мы приглашаем на наш танцпол неповторимого Адриано Челентано.

– «Стоп», кричит Сэм Браун, но мы просим вас не останавливаться, наш вечер в самом разгаре, и вслед за Сэм Браун на сцену приглашаются лондонские мальчики и девочки. Pet Shop Boys, дорогие товарищи…

– Крутится волчок, предполагает группа «Круиз», ну а мы, в свою очередь, предлагаем вам крутиться по жизни точно так же, как этот самый волчок от группы «Круиз»…

– Куда же нам без «АББЫ», куда без «Бониэма» и его «Ночного полёта на Венеру», куда мы без «Воздушной кукурузы», наконец.

Воздушная кукуруза

Вася знает, что под «Воздушную кукурузу» (как и под «Магнитные поля» Жан-Мишель Жарра) можно танцевать вечно. Потом, для разнарядки, обязательно поставят прибалтийский «Зодиак» и «Учкудук, три колодца», голосить который будет вся параллель, после чего обязательно поставят «Чингисхан» и все вновь завопят охрипшими к утру (фрамуги спортзала открыты настежь, и в них потоком льётся одуряющая бледно-голубая свежесть с привкусом потенциальной опасности – всего-то два месяца назад на Украине взорвался Чернобыль) голосами: «Москоу, Москоу, забросаем бомбами, будем вам олимпиада, оха-ха-ха-ха-ха…»

Закончат, разумеется, «под звуки нестареющего вальса», танцевать который станут самые стойкие. Бесстрашный Гриша Зайцев решится пригласить мадам Котангенс. Потом толпой вывалятся в холодный двор, оставив спортзал пустым, как коробку от новой обуви, глина навсегда распадётся на атомы, меченные средним образованием, а Смолин с Живтяком, подзуживаемые бывшими теперь уже соучениками, пойдут, усталые да на пустой желудок, откапывать водку под третьим деревом справа. Найдут не сразу, перепачкав руки сыпучей землёй. Потом будут пить её из горла, теплую и похожую на денатурат, так что Зайцева неожиданно развезет в переполненном автобусе, когда поедут на площадь Революции догуливать у круглого фонтана, похожего на торт-безе с танцующими балеринами на боках.

Живтяк пить гадкую водку категорически отказывается (спортсмен!), и бутылку за него добивает Гриша. В автобусе выпускники совпадают с невыспавшимися, серо-снисходительными людьми, спешащими на службу (есть ли среди них учителя?), Зайцева начинает тошнить фонтаном в районе Табачной фабрики и они выпрыгнут из 18-го, «Икаруса» в самом начале Кировки, будут долго смеяться, вспоминая, как в напрочь забитом автобусе внезапно образовалась совершенно пустая площадка возле гармошки, так как Гришка блевал во все стороны (девочки потом отстирывали кружева в фонтане за памятником Ленину, пока Зайцев похрапывал на лавочке), горнистом закидывая голову вверх.

Отчего погиб Женя Соков?

Когда к фонтану с балеринами приближался патруль (в ночь одномоментных школьных балов милицию переводили на военное положение), бессознательного Гришу, похожего на тряпичную куклу, сажали и Смолин просил его сделать задумчивый вид.

– Гриша, идут менты, представь, что ты задумался о смысле жизни.

И тогда Зайцев ронял отяжелелую голову на ладони. Демонстративно невнимательный патруль проходил мимо. Так вышло, что именно молчун Гриша и вышел основным героем праздника – его сольное выступление оказалось главным приключением выхолощенной ночи, как оказалось изнутри, совершенно лишённой пафоса и романтики. Гришин фонтан заменил драку и неслучившиеся любовные драмы, а также сведение счётов с учителями.

Примерно через неделю после выпускного Чердачинск завалило снегом. Метели, впрочем, накрыли (некоторые, кликушествуя, сваливали погодную аномалию на Чернобыль) всю европейскую территорию России, продвинувшись за Урал и со всей мощью ударив по Сибири. В чердачинских лесопосадках потерялся и замёрз под деревом мальчик Женя Соков – физрук, вывезший детей на экскурсию, думал, что Женя не отстал от группы, а просто не пошёл за всеми, подвернул ногу и поковылял домой. Хватились Женю не сразу, ночью, когда лето внезапно превратилось в зиму и завыла метель. Нашли его утром, замёрзшим, будто спящим, хоронили всем городом, невинную жертву головотяпства и безответственности. Пересудов гуляло столько, что, несмотря на советскую привычку сглаживать любые нестандартные ситуации, «Вечёрка» вышла с заголовком на первой полосе – «Отчего замёрз Женя Соков?». По всему выходило, что от чёрствости людской. Оттого, что, как писал поэт, в повседневной суете мы суть проглядели окончательно и бесповоротно.

Налог на бездетность

А потом, уже в конце осени, когда Вася и правда без особых хлопот поступил в универ, умер дядя Петя, точно уступая место нерожденному еще Ленкиному ребёнку. Однако Пушкарёва[44] рожать и не думала. Не в смысле аборта, но вообще, посадила Морчкова на сексуальную диету, порционно выдавая прелести семейной жизни в дни зарплаты и левых выплат. Хотя налог на бездетность тогда ещё не отменили. Только-только Перестройка началась, появились кооперативы. В один из них Илюха и ушёл – с государственных харчей, чуть ли не первым из всех знакомых. Почему и из какой смердяковщины на поминках Вася решил перед ним заискивать?

– Какой ты продвинутый человечище, пионер частного сектора…

На кладбище, конечно, не ездили: холодная, промозглая погода конца ноября. Пушкаренция всех встречала навеселе, из-за чего движения её выходили плывущими. Не плавными, подчеркну, но плывущими.

Это был едва ли не в последний раз, когда собрались всем подъездом, точнее, своим кланчиком за одним столом. Илюха лыбился, так как пока только он один знал, сколько должен «родственникам кролика» за новую, трёхкомнатную. Хату на девятом этаже «мы с Леной» купили всего, что ли, через полгода после загса – Морчков вкалывал отбойным молотком в руках Стаханова. Не разгибался, дома только ел да спал. Ну и пса ещё по утрам, перед работой, выгуливал.

Целиком, конечно, трёшку на выселках, возле трамвайной конечной, он вряд бы поднял, родители впряглись. Тётя Галя, оставшись вдовой, отказалась от двухкомнатных хором. Более того, она и все отцовские стеллажи с книгами детям отдала.

– Главное, чтобы на пользу, новый гражданин России.

Тектонические сдвиги

Морчков, впрочем, шутки не понял: за новостями не следил, значит, в автосервисе из ямы не вылезал. Не знает Морчков, что вчера закон о гражданстве жителей РФ принят и что теперь они официально в другом государстве живут.

Неожиданно для всех Илюха проявил крепость характера и непреклонность духа, переселив матушку куда-то за город, «поближе к земле». Туману молодожёны напустили столько, что никто так и не понял, куда он маменьку спровадил. То ли к сестре родной подселил, то ли из средств, вырученных за продажу квадратных метров в последнем подъезде, выделил денег на сруб. Тётя Галя говорила одно, Лена объясняла Марусе иначе, как бы то ни было, долго ли коротко, съехали Пушкарёвы, и опустел без них первый подъезд в единственно возможной конфигурации.

Следом за ними выпорхнуло на волю семейство Тургояк, осев, правда, совсем недалеко, в соседнем микрорайоне. В той самой девятиэтажке с книжным «Молодая гвардия» на Комсомольском проспекте у остановки «Красный Урал», куда при коммунистах многометровый портрет генсека вешали. Теперь на том же месте почему-то реклама вентиляторного завода висит, призывая «заключать договорá» на поставку жгуче-современного оборудования. Уютнее от этого не стало, хотя то, что теперь в этом, бесконечно длинном доме, похожем на раздувающийся парус, родной человечек живёт, Васю греет.

И пока они не поженились, он постоянно здесь Марусю навещал. С детства привычный Руфине Дмитриевне[45], он не вызывал у будущей тёщи подозрений, чем они с Марусей активно пользовались, когда, закрывшись в её отдельной комнате, творили, что хотели.

Охота к перемене мест

Вася ведь тогда ещё ничего толком про женщин и про их отношение к другим людям не понимал. Не догадывался, что является для подруги идеальной партией. Во всех смыслах. Из-за чего к ним, укрывшимся за хлипкой дверью, никогда не стучали. Ради хорошей партии много чего пропустить можно. Мудрые люди поступают так сплошь и рядом.

Когда Пушкарёвы да Тургояки съехали, всё и посыпалось – в кланчике, и в подъезде, и вообще по всей стране. То, что позже «ветром перемен» назовут, засквозило безопасной неопределённостью, свойственной, кстати, любому выпускнику средней школы, вступающему на зыбкую почву самоопределения. В этом люди поколения Васи совпали с Ускорением и с Перестройкой, внезапно лишившей людей ощущения незыблемости – то, что советские пропагандисты именовали «уверенностью в завтрашнем дне». Теперь про него можно было сказать лишь, что он наступит. Да и то не у всех. Каким он будет? Этого даже журнал «Огонёк», за которым каждую неделю в «Союзпечать» выстраивались очереди, угадать не мог.

Последней на поминки прибежала Инна. Запыхалась, доскакав до пятого этажа. «Летаешь, как моль» – фыркнула Соркина.

– Да, я – моль, я – летучая мышь, вино и мужчины – моя атмосфера…

Беглянка

Тут, несмотря на печальный повод, засмеялись все, кто знал, что избыточная[46] суетливость Инны почти всегда безрезультатна и ни к чему не приводит: когда все разбредутся по новым квартирам в разных районах Чердачинска, Бендер останется последним форпостом незыблемых традиций первоподъездного кланчика. И то лишь оттого, что сама она, вместе с бедной Бертой, во втором подъезде живёт.

Инна привычно потянула одеяло на себя. Отдышавшись, рассказала, что прийти раньше не могла, так как встречалась с самой великой, наивеличайшей певицей всех времён и народов. Да-да, с Аллой Борисовной. Нет, не ослышались, именно с ней.

Все, разумеется, знали, что душа России второй раз в истории города завернула в этот «крупный промышленный и культурный центр», однако реальность людей на поминках максимально отличается от той, где существуют концерты, дворец спорта «Юность» и «эй вы там, наверху, не топочите, как слоны…».

Сбыча мечт

Бендер устроила на приму натуральное сафари. Обложила со всех сторон. В гримерку звезды, окружённую плотным кольцом телохранителей, её не пропустили, поэтому она якобы сосредоточилась на конгресс-отеле «Малахит», куда Борисовна въехала в единственный люкс. Инна, замаскировавшаяся под обслугу номеров (пошла на преступление, утянув где-то форму с кружевными оборками – совсем как у манерных школьниц), караулила певицу с раннего утра. Хотя, разумеется, было понятно, что символ отечества рано не встаёт. Каждую подробность Инна обнародовала, закатывая глаза. Начала, как водится, издали.

– Вы же знаете, как Борисовна на концертах устаёт. У неё есть одна песня, про одинокую женщину, соседи которой пируют на соседнем этаже. Она ждёт, что её позовут в шумную компанию, «но сосед не пригласил, только стулья попросил…». И тут она буквально начала скакать и прыгать по стульям, расставленным по сцене. Прикиньте, как она устаёт!..

Однако вышел-таки и на Инниной улице, точнее, в узком коридоре у люкса праздник: возможность проникнуть в номер к народному достоянию, представиться. Теребить кружевной передник, рассказывая о себе, глядя примадонне прямо в глаза. Прямо в глаза.

– Ну, вы ж понимаете, что Борисовне некогда, у неё такой сверхплотный график и через полчаса – интервью назначено, так что наш разговор носил предварительный характер.

Видно, как Инке нравится словосочетание «предварительный характер», оставляющее надежду на продолжение.

– И мы его, конечно же, продолжим. В Москве. Она мне дала свой телефон.

Последние пару слов Бендер сказала (точнее, выкрикнула) по слогам, превратившим фразу в ультразвуковой, практически бич, резанувший всем по ушам, – такие номера удавались Инне лучше всего: она долгое время тренировалась ломать голосом стаканы – после того как Вася рассказал ей «про опыты певцов прошлого». Шумные выдались поминки у дяди Пети. Ему, тихушнику, сидевшему, оказывается, сразу же после войны[47], они бы точно не понравились.

Подарки судьбы

– Когда едешь?

Пушкарёва, будто бы убитая горем, осведомилась крайне сухо. По-светски.

– Пока ещё не решила. У Аллы Борисовны такое тесное расписание, что ещё совпасть надо. Но она обязательно меня прослушает и, может быть, даже работу даст? Ой, тёть Галь, как дядь Петя-то помер?

Вдова (Васю осенило: да она же один в один похожа на уменьшенную копию Монсеррат Кабалье) зашевелила бровями. Губы зашелестели шелухой на ветру. Тётя Галя внезапно улыбнулась доверчиво и близоруко.

– Да как помер, как помер, так и помер, как стоял. В одночасье. Где стоял, там, значит, и упал. Как подкошенный. Стакан воды попросил – таблетку запить. Выпил, закашлялся, стакан выпал из рук – такой вот конец. Он же накануне себе зубки золотые вставил, так давно об этом мечтал. Недели ещё не прошло. Думал, жизнь только начинается.

Будущая звезда советской эстрады выразила искренние соболезнования.

– Вот ведь, недели ещё не прошло, как про смерть Фредди Меркьюри передали – представляете, от СПИДа человек помер. Но, тётечка Галечка, милая, дорогая моя, любименькая, вы сильно-то не переживайте: если смерти – то мгновенной, если раны – небольшой.

– И вечная весна…

Ехидная Тургояк подпела Инне, а Васе на ухо горячо открыла очередную страшную правду.

Страшная правда

– Дядя Петя попросил воды да закашлялся, а Ленка-то ему и говорит: «Вот, ничего ты толком сделать в своей жизни не можешь, даже таблетку запить», а он в ответ хрипит да на пол оседает… Так и осел. Умер мгновенно. Тромб.

Бендер даже растерялась от такой реакции: выкатила глаза на подругу: чего это ты? Маруся была назидательна, но предельно, подчёркнуто корректна.

– Вообще-то, Инн, у Лены папа умер. Горе у Лены и у тёти Гали, понимаешь? Или не понимаешь?

Певица стушевалась, как-то поникла. Тут за семью заступился Илюха, хотя особой надобности в его выступлении не было. Голос его креп с каждым словом.

– Алла Борисовна, когда приезжают в Чердачинск, в гостиницах не останавливаются, это не их уровня апартаменты. В «Малахите» разместили музыкантов и подтанцовку. Сама примадонна, понимаешь, поселилась на обкомовских дачах, куда гостей города такого уровня селят. В сосновом бору.

«Такого» Морчков выделил словно курсивом. Хотя уже одного слова «апартаменты» оказалось достаточным, чтобы все уставились на него. Возможно, впрочем, некоторые клюнули на сочетание «обкомовские дачи», о которых слышал каждый чердачинец, но, за высоким забором, не видел никто, кроме охраны и челяди. Бендер пошла ва-банк:

– А тебе-то почём знать?

Новое назначение

– Да ко мне шофёр одной казённой волжанки из обкомовского гаража на диагностику ездит… Рассказывает кое-что…

– Лучше бы он тебе билеты на концерты во дворец спорта подкидывал.

Супруга поставила мужа на место, крайне довольная таким «примечанием на полях». Нравилось ей осадить и посмотреть, как реагируют.

– А вот это уже не в его компетенции.

Судя по лексике, Морчков умнел на глазах, едва ли не ежедневно набираясь от Ленки новых слов, знаний и впечатлений. Умел и любил учиться, был благодарным слушателем, да только Пушкарёва не особенно его вниманием баловала. Уже тогда её намертво склещило с начальником Ворониным – поступив секретаршей на службу в стройконтору, она, как должное, восприняла приставания босса, получая от него не только удовольствие, но и подарки.

«Подарки» – вот, кстати, одно из ключевых понятий женской психологии, с которым Вася столкнулся, когда и у него возникли первые, настоящие отношения. Его вокабуляр, выходит, в Ускорение тоже расширился, хотя и не столь значительно, как у Илюхи. Маруся радовалась любой мелочи, причём, очевидно, не как проявлению внимания, но за возможность «укрепить материальную базу».

Уральские сувениры

Обратив на это внимание, Вася поставил пару экспериментов и поразился простоте, очевидности схемы. Тому, как это работает и как быстро женщина превращается в полуавтомат. Совершенно не скрывая своего механизированного базиса. Не способная скрыть. Долго не мог сообразить, как к этому относиться, пока не решил, что это такой специальный женский инстинкт, срабатывающий вне зависимости от накала любви и развитости интеллекта. Ну, то есть с любовью, конечно, и рай в шалаше, но, конечно, лучше, если с подарочком: сухая ложка глотку дерёт, а женщина – берегиня и хранительница очага, собирающая вокруг него всё, что только можно.

Вася же теперь почти всегда много думал, даже когда был людьми окружён, наблюдал и тут же, не откладывая, что-то себе формулировал. Умствуя про подарочки, Вася решил, что инстинкт к холостому приобретательству воспитан в советских женщинах плановой экономикой, с её вечными дефицитами и хронически воспалённым приобретательством, когда то пусто, то густо. В школе регулярно клеймили «бездуховность», связанную с «вещизмом» и «стяжательством», хотя мало кто понимал, что это такое, – жизнь в СССР была материально скудна, невыразительна и, прямо скажем, бедна, из-за чего женский ум как мог сублимировал недостающие бытовые возможности.

Вася не против меркантильности, но очень уж она проста, тупа даже. Конечно, сейчас у второкурсника (вернувшись из армии, Вася восстановился в университете) совсем нет денег, зато сколько новых, незнакомых вещей появилось, которые всем хочется попробовать. Маруся мурлычет, что подсела на голубой «Амаретто». А ещё на вермут «Мартини» в больших, целеустремленных бутылях. И даже непонятно, к чему больше.

Очевидно лишь, что одной Снегурочки ей теперь мало.

Жизнь с множеством окон и дверей

А ещё в киосках появились оливки и фисташки. Датские мидии и креветки. Строй и страна изменились, прошло ощущение бесконечного тупика и беспросветной баньки с пауками, из которой нет ни входа, ни выхода: новая жизнь оказалась книгой с множеством окон, дверей и материальным разнообразием, невозможным ещё пару лет назад, да только непропорциональная радость по поводу сувениров или любых мелочей не уходила. Напротив, подобно сексуальному желанию, лишь разгоралась, раз от раза требуя новых и всё более сильных, более разнообразных ласк и движений.

Маруся извиняется за мелкотравчатость, но ничего поделать с собой не может – даже на солнце есть пятна, должны же быть недостатки и у любимой, ведь иначе, кажется, её и любить-то тогда будет не за что. Он уже знает этот громкий шепот, переходящий в хрип, – когда между ними нет расстояния, ни в словах, ни в поступках, из-за чего любая малость звучит откровением, предельнее и честнее уже некуда.

И то, как хрип обращается в мускус, в горячий и буквенный пот, бархатистый внутри и гладкий снаружи, – Маруся щедро делится текстами своего секрета, проступающего по коже письменами, одурманивающими не только сознание. После окончательного прояснения в глазах, когда близорукий мир возвращается к прежним очертаниям, Вася шепчет вялыми губами:

– Ты прости разговоры мне эти, я за ночь с тобой готов отдать всё на свете…

О них никто не знает. Даже Пушкарёва. Такая вот односторонняя дружба: Маруся знает, как Лена ездит к Воронину в загородный дом. Тот живёт за плотиной, на другом берегу водохранилища, заходящего в город с запада. Каждый день после работы на казённой машине (уж не её ли водила диагностируется у Морчкова?) мимо соснового бора, значит, мимо обкомовских дач за высоким забором, затем по мосту, практически за город – в дачный посёлок, где всего-то через пару лет появятся просторные коттеджи, похожие на средневековые замки; а пока домострой советских времён стихийно благоустраивается доморощенным «евроремонтом» со всем его колченогим уютом, состоящим из мебели и предметов, что выбросить жалко.

То берег левый нужен им

Когда Маруся рассказывает Васе о всех этих поездках, он вспоминает «Братьев Карамазовых». Про то, как Митя Карамазов ездил для разгула в Мокрое, в загородный шалман. Где швырял деньгами и беспредельничал до бессловесного состояния. Вася пытался представить Пушкарёву в роли типичной достоевской инфернальщицы, но у него ничего не выходило. Фантазии не хватало.

Поминальный стол, заваленный бутербродами с копчёной колбасой (Вася отметил, что Пушкарёвы вложились в трапезу по-серьёзному, значит, реальные бабки появились. Морчковские) и батареей разноцветных бутылок с «Амаретто» (из-за чего тусовка начала отдавать карнавалом), поставили в зале, у книжных полок с фантастикой. Маруся заботилась о своем Васеньке как могла.

– Сервелат не ешь – он палёный.

– Можно подумать, ликёр фирменный, а не из Польши.

– Про «Амаретто» не знаю, его Илюха по знакомству в проверенном киоске брал, но колбасу делают местные кооператоры – лысая Шура, занявшая после бабы Паши и её дочери Любки квартиру на третьем, сделала Ленке скидку по оптовым ценам. Там внутри – варёный картон, бумажная пульпа, смешанная с толчёными свиными шкурами из скотомогильника, вкуснотень – закачаешься… Мяса – ноль.

– Ведь как же жаль, что дядя Петя умер в самом начале перемен и не узнает, что будет дальше. Чем сердце успокоится.

Курили (оказывается, все умеют взатяг, Пушкарёва пыхает именно что как паровоз, Маруся держит локоть на излёте, Инна заворачивается вокруг сигареты, точно она – ларец для яйца с иглой, Соркина курит совсем ещё по-школьному, а Илюха – уже почти по-блатному, корчит из себя блатняк) на балконе, пока сумерки не растворили внутренности двора внутри тёмной, непрозрачной воды. Выбравшись из-за стола, молодёжь чувствовала себя точно после выпускного бала; тётя Галя тихо исчезла на кухню мыть посуду и там, возле банок с чайным грибом и пророщенным зелёным луком в чашках с отбитыми ручками (не пропадать же добру, несмотря на фен-шуй), всхлипывала. Оплакивала мужа, мокрая насквозь от слёз, а быть может, и себя тоже. Не зная тогда, что и ей оставалось совсем ничего.

Ветры перемен

Впрочем, она ещё успеет немного пожить в «новой» квартире с молодыми, пока Морчков найдёт ей полуторку[48] поближе к трамвайному кольцу у «северо-западного» кинотеатра. Значит, она потом от них съедет туда или же они потратят её деньги ещё при жизни? Потому что в последний раз, когда Лена звонила Марусе, ей не на что было хоронить тётю Галю. Говорила через силу – точно на ногах уже не держалась. Негордая, просила денег, Маруся ей отказала. Знала, что Пушкарёва давно пошла вразнос, нигде не работает, пропивает материнские квадратные метры.

С Морчковым она тогда уже развелась, трёшку, на неё записанную, отсудила, Воронина бросила (скорее всего, он её бросил, женился по расчёту, перевёлся в Москву, а может быть, и дальше уехал) – возможности в Перестройку открылись буквально безграничные, и надо было пользоваться моментом, собака сорвалась с поводка и убежала за кинотеатр, да так и не вернулась.

Пересказывая их последний разговор, Маруся путалась в показаниях. Точно что-то скрывала и не знала, как выставить себя в правильном свете, так как одна фраза цепляет другую и можно проговориться невзначай, выболтать какую-нибудь страшную тайну. Ну, или же то, что сегодня кажется приемлемым и простительным, а спустя пару лет превратится в компромат с другим смыслом. Ведь она же уже, вместе со всей страной, прошла этот стопроцентный перевёртыш, когда бывшее позорным («спекулянты, кооператоры») стало престижным, модным.

Жизнь невозможно повернуть назад

Впрочем, некоторые осторожные «человеки в футляре» не торопились сдавать партбилеты, в стиле советского «как-бы-чего-не-вышло» ожидая возвращения прежних порядков. Над ними всенародно смеялись – вот как сейчас, на балконе, среди тесного круга людей, увлечённых своим прорастанием в счастливое будущее. Особенно безапелляционно уверовала в него Бендер. Подвыпив и покурив, наконец она раскололась, что так до Аллы Борисовны и не добралась: «там такие кордоны, что хрен прорвёшься…»

Ну да, переспала с администратором («…так темно же было…» – иронизировала Инна над своей внешностью), заполучила телефончик и обещание, что запишет на кастинг (новое слово). Для начала на подпевки. Бэк-вокалом (не только Вася и Илюха новые слова узнавали). Глядишь, склеится-сложится, стерпится-слюбится: Горби всем даёт возможность изменить свою жизнь – раньше-то оно всё от КПСС зависело да того, кто ты, партийный или беспартийный, холостой, «молодой специалист» или еврей, «инвалид по пятому пункту»[49], а теперь же оно только от твоего личного своеволия зависит – от упорности, трудоспособия и воли к победе. Будущая бэк-вокалистка самозабвенно токовала:

– Нет, ребята-демократы, горбачёвские преобразования необратимы. Сам он, конечно, страну развалил – ещё немного, и от СССР ничего не останется… Тут-то империи и конец. А ещё Владимир Ильич Ульянов-Ленин что-то там говорил про империю как тюрьму народов. Борис Николаевич всех на волю отпустит, вот тогда-то и заживём…

Лихие девяностые

Тут в политический диспут вмешалась Пушкарёва:

– Кстати, в этой битве суверенитетов я тоже на стороне Ельцина, к сожалению, Горби оказался реакционером и душителем свобод, предателем собственных идеалов и нового мышления. Не то что наш родной Борис Николаевич…

– Ну, не знаю, не знаю, если честно, то мне без разницы, нас и тут, в СССР, неплохо кормят.

Ежились от колючего юного холода, но в книжную залу вернуться не торопились. Вспоминали ГКЧП и о том, кто и как узнал о перевороте. Про вопрос смелой журналистки Танечки Малкиной тоже вспомнили.

– Вот ведь, всего-то одно слово правды, а весь мир на свою сторону перетянуло.

Это совсем уже по-солженицынски удивилась Соркина, внезапно выдавшая недюжинную начитанность. Тогда и Тургояк взялась умничать:

– Тут вот какая штука интересная: каждый день слышишь по телевизору и по радио, что живём в ужасные, лихие годы, когда всё трещит по швам и на улицу невозможно выйти – криминал рвётся во власть. Однако же если смотреть, опять же, по своей жизни и по жизни моих родителей, да и по вашей, ребята, тоже, как-то особого сдвига я не наблюдаю.

– Ну, а гласность и журнал «Огонёк», Сталин – мудак, а Берия – вышел из доверия, вот это всё горизонты тебе не раздвигает?

И время ни на миг не остановишь

– Это всё есть, и, разумеется, увлекательно читать про «тайны истории» (хотя «Санта-Барбара» и «Просто Мария» гораздо интереснее), однако какое отношение всё это имеет к моей жизни?

– Самое прямое.

– Ну, не знаю, говорю же, что не чувствую ничего выдающегося, как если завтра война. Жизнь идёт, трамваи ходят, дети рождаются, я – люблю так, что скулы сводит.

И исподтишка, точно гранату, Тургояк бросила на Васю быстрый, влажный взгляд. Так как Вася считал себя главным интеллектуалом табунка, в голосе его постоянно проступали снисходительные нотки. Он, конечно, выпил, а ещё важным было отделаться от удушающего марша Шопена, вновь, каким-то необъяснимым образом, соткавшегося из запаха поношенных книжных корешков, многолетней бумажной пыли, помноженных на взнузданное опьянение, лишающее эмоции привычных и чётких очертаний. Оттого-то Васенька и затоковал, наклоняя голову набок, будто бы от усталости.

– Просто сначала появляется свобода слова, а потом – туалетная бумага и даже колбаса.

Неожиданно, совсем уже по-демократически, его перебила Бендер, тряся кудряшками:

– Ну, и наоборот: сначала сворачивается гласность, пропадают свободы и конкуренция, из-за чего начинает исчезать еда, а затем уже и всё остальное. Джинсы, ребсики, вы вспомните, как мы молились на левайсы и с какими трудами и сложностями пытались их доставать.

Тут она истерически засмеялась, хотя ничего особенно смешного в воспоминаниях о дефиците не было.

Молнии бьют по вершинам

– «Ветер перемен» не касается нас оттого, что у нас просто нет денег и мы живём своей повседневной жизнью, не лезем в бизнес или наверх. О нас и нашем существовании, слава богу, не знает никто, но я не пожелаю никому из здесь присутствующих перейти дорогу важному человеку со связями, ну, или разбогатеть выше привычного…

Тут у Васи был заготовлен пример про Романа Владимировича, папиного начальника, ставшего учредителем «Медмеда», жирного медицинского фонда, связанного с поставками оборудования. Когда фонд презентовали горожанам в Театре оперы и балета, родители ходили на банкет и мама поочередно пересказывала Минне Ивановне Кромм, Крохалёвой и Заварухиной про ящики с бананами и шампанским, которые стояли на входе – потому что столы ломились от закусок и выпивки, закупленных в промышленных масштабах с невиданной прежде купеческой удалью.

Гости презентации могли набирать с собой всё, что хотели и даже больше – дары из-за этого не переводились, но лишь прибывали и прибывали, что казалось тогда таким непривычным для собрания городской элиты и уважающих себя людей, пришедших в строгих костюмах и с жёнами в вечерних туалетах. Слушая маму, Вася отметил внутри нарождавшейся нуворишской эстетики это бессмысленное целеполагание, исчерпывающееся знаками и намерениями, дальше которых (презентацию провели и всех победили) дело обычно не шло. Зато теперь, с маминых слов, он понимал, как должно выглядеть богатство – ну да, как фойе оперного театра, куда его дошколёнком водили на «Щелкунчика», заставленного коробками с элитной гуманитарной помощью.

И одинок мой дом

Роман Владимирович тогда крайне плотно вошёл в дела «Медмеда» (и все восхищались внезапно открывшейся в нём, коммунисте со стажем, деловой хваткой), затеяв капитальный ремонт больницы и перестройку корпусов с самыми, видимо, недоукомплектованными отделениями, что уже очень скоро вышло ему боком.

Убили Илью, родного брата Романа Владимировича: ночью бандиты залезли к тому в квартиру и долго пытали. Главврач, узнав о смерти Ильи, бросил всё, что было, и в тот же день улетел из Чердачинска в Москву, где затеряться казалось проще, а уже оттуда (прямых рейсов с Тель-Авивом тогда ещё не ввели) в Израиль. Истории неизвестно, просил ли он убежища или получил гражданство ещё в советской столице, потому что больше в СССР Роман Владимирович не возвращался, а когда от него начали приходить письма, ситуация в стране кардинально изменилась. Впрочем, и Советского Союза-то уже пару лет как не стало. Точно таким же, непонятным со стороны, способом исчезла, точно растворившись в бесконечности, его семья. И если это не бегство человека, единолично знавшего страшную, специально предназначавшуюся ему тайну, то что тогда?

Потом, много позже, Тира, жена Романа Владимировича, в конспирации, более подходившей «пламенным революционерам» (поначалу, пока не понадобилась помощь, даже Васины родители были не в курсе), вернулась в родные пенаты, распродавать совместное имущество – квартиру, гаражи, обстановку, утварь. Но была ли эта история, переживавшаяся мамой и папой весьма болезненно (с покойным мучеником Ильей они встречались на праздничных застольях, хороший был парень, добрый, отзывчивый, душевный), типовой?

Вавилонская лотерея

Иногда кто-то из знакомых обращался к родителям за деньгами, так как «поставили на счётчик», но про пытки утюгом Вася слышал только из телевизора, где недавно появились криминальные сводки, бессмысленные (какой прок с новостей, если ими нельзя воспользоваться?), но беспощадные.

В переделки всегда попадали чужие люди, глухие, неловкие и, по всей видимости, глуповатые, раз уж они покупались на «способы лёгкой наживы» и велись на все эти финансовые пирамиды да тупые, одноходовые разводки с заранее очевидным исходом.

Есть близкий и тёплый круг, автоматически наделяемый сознанием, адекватным твоему собственному, ну а чужие – это, видимо, и есть те непроницаемые «члены общества», кого невозможно понять или же пожалеть, но только принять к сведению. Примерно как сообщение о землетрясении в Гане или о гражданской войне в Чаде.

То, что медленное расслоение единого советского монолита («блока партийных и беспартийных») происходило на глазах, казалось Васе естественным и логическим продолжением взросления. Так уж сложились у людей его поколения личные обстоятельства, что моменты мужания шли синхронно становлению новой страны, внезапно оказавшейся в непонятном и совершенно непросчитываемом (какие уж теперь пятилетние планы?) месте.

Страшно, однако, не было. Было весело и интересно. Вселенная бесконечно расширялась, вместе с внутренними (телесными, интеллектуальными) и, куй железо, пока Горбачёв, внешними возможностями. Она дышала полной грудью, как мгновенно проходящая молодость. Рост её, естественный и органичный, требующий необратимых перемен к лучшему, менял химсостав не только воздуха, но также земли и воды, не говоря уже о людях, ходивших по привычным улицам, но уже обновлённым умозрительным светом общественной правды. Именно тогда все эти люди точно одной цепью оказались связанными логикой эволюционных изменений, ставших для новой России единственно возможной погодой и пятым временем года.

Свидетели и судьи

Это же как снегопад или дождь – единственное (особенно в отсутствие метро и «Макдоналдса»), что может объединить всей людей, обычно устремлённых в противоположных направлениях и таких разных, что невозможно написать их многосоставный, похожий на мозаику, коллективный портрет, даже в одном миллионном городе.

Не слухи, не вирусные эпидемии и даже не программа «Время», к которой теперь присоединились ещё и «Вести» на второй кнопке, но тревожные туманы, густые закаты, заводские выбросы или порывистый ветер (Чердачинск славится тяжёлым, несговорчивым, едва ли не каторжным климатом, презирающим полутона) пасут чердачинские народы – то, что связано с постоянной работой неба, спотыкающегося о холмистый ландшафт, разрезанный рекой в центре города, заросшего тополиными и липовыми аллеями, окончательно отбившимися от рук.

Васе нравилось подхватывать эти всеобщие волны свободы, накрывавшие его с головой и подталкивавшие его, вместе с Марусей и всеми остальными, куда-то вперед, в натуральное светлое будущее. Однако не всех радовали перемены, кто-то, напротив, фиксировался на признаках распада привычного мира, на миазмах разложения того, что казалось незыблемым буквально позавчера.

Напившись, Пушкарёва превращалась в ворчливую старушонку, стать которой в реальности ей не доведётся. Политику она не поощряла, новостями не интересовалась, жила в автономном мире, но, как хозяйка поминок, вынуждена была вмешаться в ход разговора, казавшегося ей скучным, ненужным каким-то.

Спор о времени и месте

Никто ведь тогда не знал, что политизированность, пережитком рабского сознания, убегающего от индивидуализма и индивидуальных переживаний любыми способами, будет лишь возрастать, повязав чувством единой беды всё российское общество. Общие, одни на всех, темы – ещё один подвид совка: он позволяет думать «с чужого голоса» о чём угодно, но не о себе. Пушкарёва, однако, встряла совсем по иной причине – нужно же закруглять гостей, способных до утра молоть языками и лить воду, тем более что пить больше нечего.

– Вот и у меня ощущение, что все мы выросли будто бы на погосте…

– О, совсем как сёстры Бронте…

– А у меня ощущение, что мы выросли в концентрационном лагере, максимум – на свободном поселении, под присмотром охранника на вышке в компании с Верным Русланом.

– Одно, кстати, не отрицает другого, и на свободном поселении могут располагаться кладбищенские участки.

– И то верно.

Выговорившись, все выпили в последний раз. Не чокаясь.

Ещё идут старинные часы

Расходились долго, с разговорами в прихожей, как и положено задушевным и удавшимся посиделкам, окончательно вытеснившим скорбный повод за территорию сознания. Только когда тётя Галя, неслышно ступая, пробиралась из кухни к дивану в зале с книгами, вспомнили, наперегонки сочувствуя вдове без какого бы то ни было сочувствия. Сугубо формально: новый день начался, новая жизнь…

Вот и в подъезде шумели, несмотря на ночь, высыпали из подъезда, показалось, что это снег выпал, хотя погоды для конца ноября стояли удивительно тёплые, оттепельные – точно природа совпадала и иллюстрировала всеобщий подъём, разлитый в воздухе. Пригляделись, а это тротуары у дома плодами снежноягодника засыпаны – того самого куста с белыми, ватными ягодами, полными пены, что когда-то, от нечего делать, Вася любил давить правой ногой. Снежноягодник рос в палисадах всех подъездов у всех домов, словно бы маркируя и отделяя жилую (обжитую) часть коробки от «мест служебного пользования» типа дорог, мусорных, детских и собачьих площадок, немного напоминая кружевную салфетку, накинутую в бабушкиной гостиной на чёрно-белый «Горизонт».

Белые пузырьки снежноягодника, не терявшие тургора круглый год, были первым, на чём Вася зафиксировался при переезде на Северо-Запад – в тот длинный день, когда возле подъезда познакомился с Марусей, пока грузчики носили мимо баулы, тюки и связки книг, из-за чего, куда б ни приехал, комочки эти всегда ассоциировались у него с Куйбышева, приветом с родины, родинками, державшимися на ветвях «до последнего», когда уже и листва сошла, и сугробы расти начинают.

Имена мест: снежноягодник

А тут словно бы странный, избирательный ураган прошёл, оголив кусты, сгинувшие без этих опознавательных сигнальных огней во мгле (значит, окна у Васи в квартире уже не светились, родители и Ленточка спят), рассыпав ягоды по асфальту – Мальчик-с-пальчик, убегавший от Минотавра, мог бы метить ими дорогу обратно – к шестому, что ли, подъезду.

Пушкарёва, выпавшая из дверей самой последней, объяснила, что сегодня же хоронили Юрия Владимировича, страстного поклонника мадам Гипотенузы и несчастного уо, надорвавшегося во цвете лет.

– Мы с его маменькой ровно на Градском прииске и столкнулись, у нас участки оказались рядом.

Лена загордилась, вновь оказавшись при деле, точно речь о престижном дачном посёлке идёт.

– Как же она горевала, как по Юрочке своему убивалась, любо-дорого посмотреть. Еле от свежей могилки-то оттащили.

– Ещё бы – она ведь теперь совсем одна на всём белом свете осталась… Теперь у неё даже уо никакого нет.

– Погодите, а при чём тут эти белые ягоды? Где связь?

– У Юрочкиной мамочки денег на похороны было в обрез. Цветов купить не на что было. Она старух соседских подговорила, беззубую Зину, Нину-монашку, тётю Валю и Галину Григорьевну с третьего этажа, чтобы обобрали весь снежноягодник – мальчик у ней был необычный, девственно-целомудренный, значит, и поминальный обряд выйдет с вывертом. Всё логично и вполне легитимно.

И ведь не поспоришь. А потом резко вдруг пошёл снег, густой-густой и какой-то одномоментный, смешав ягоды и снежинки в одно целое; театральной кулисой упал в секунду на двор, точно кто-то по внутренней связи объявил антракт.

Часть третья. Красная точка

Такое короткое лето

Годы не шли, но летели. Выцветали в полете киноплёнкой шосткинского объединения «Свема». Вася отслужил в армии (дембель неизбежен, как крах империализма), после чего переехал ближе к центру на улицу Российскую, казалось навсегда отстав от прежних подружек из первого подъезда, вспоминая о них как о законченном прошлом. Как о летнем промежутке, проведенном в пионерском лагере.

Кто не был, тот будет, кто был – не забудет эту маленькую жизнь, помещающуюся внутри одного из отпускных месяцев и повторяющуюся из года в год. Подростки, приезжающие по путёвкам в пионерский лагерь, плохо сходятся, затем намертво сдруживаются, чтобы в конце смены при расставании массово заливаться слезами, оплакивая не только дружбу, но ещё один этап взросления.

Ученые установили, что привычка формируется за 24 дня – а это и есть срок обычной лагерной смены. Прощаясь у ворот какой-нибудь «Лесной сказки», школьники ревут из-за сопливой солидарности, однако примешивается к ожиданию вечной разлуки (она же – честная незаинтересованность в дальнейшем знакомстве) совсем уже взрослое, на вырост, отчаянье из-за постоянно уходящего времени. Взрослеть не хочется так же, как отлепляться от привычки тёплых чувств, ни к чему не привязанных – даже в школе или в армии людей объединяет подобие «общего дела», тогда как на отдыхе все чувства возникают добровольно, от концентрированной скуки.

Кланчик с Куйбышева табунился, клубился и пенился годами, а распался, подобно СССР, без малейшего давления со стороны, стоило всем обзавестись более просторными квартирами и забуриться в заботы семейного существования. Чтобы потом, подобно родителям, повторять с озадаченным видом: «Не мы такие – жизнь такая…»

Ранетки

Подобно родине, ещё недавно казавшейся единой и неделимой, люди с радостью стремились к любому размежеванию друг с другом. Почти всегда находили поводы поделиться на «чужих» и «очень чужих», после чего, каждый в своей правоте, летели стенка на стенку. А мы просо сеяли, сеяли… Распад страны не остановился на отделении республик, но постоянно нарастал внутри простых субъектов исторического процесса. А мы просо вытопчем, вытопчем.

Это касалось даже давнишних, проверенных знакомых. В общении с ними, и с ними тоже, возникал «гранитный камушек внутри». Притом что они же все (ну, почти все) виделись весьма регулярно – на третьем этаже университета, где Вася и Маруся учились с разрывом в два года, а Лена Пушкарёва долгие годы работала секретаршей декана историко-гуманитарного[50] факультета. Впрочем, появилась она там не сразу, но, помотавшись с разными роковыми любовными историями по предыдущим местам, вспоминать которые не желала, демонстративно морщилась.

Будучи на окладе, социально Пушкаренция оказывалась выше экс-соседей. Дело даже не в близости начальству (после отмены принудительного распределения выпускников значение деканата проявлялось разве что в экстремальных случаях тотальной учебной задолженности), но в окончательности статуса «бывалой женщины». Лене так не шла эта маска «пожилой матроны», покончившей, в отличие от студентов, с метаниями и неопределённостями, сделавшей окончательный выбор жизненных приоритетов, очистив их от иллюзий в духе «на свете счастья нет, но есть покой и воля…».

Хотя, разумеется, Лене тоже хотелось хлебнуть студенческой вольницы, так ловко выпавшей на самые свободные годы русской истории во всём бесконечном ХХ веке. Вот она и хлебала, тягу эту умело скрывая за скепсисом и занятостью, – подрабатывала машинисткой, печатала дипломные и курсовые, обзаведясь неизбежным кругом прихлебателей, толкавшихся возле подслеповатой деканши Надежды Яковлевны, плавно перетекая в гарем хронических собутыльников.

Разумеется, привечала и «своих» из самых что ни на есть бывших. Но при этом не теряла с ними дистанции, которую можно не замечать, но важно учитывать.

Такие летучие дни

Казалось, образ жизни Пушкарёвой расчислен и оттого понятен на десятилетия вперёд, тогда как у студентов всё постоянно меняется – увлечения, друзья, приоритеты, взгляды, научные руководители. В этом молодёжь похожа на неокрепшую российскую демократию, постоянно рвущуюся из стороны в сторону. В деканате топили нещадно и пахло, как в банном предбаннике. Достав пилочку для ногтей, Пушкарёва манерно, на публику недоумевала:

– То, подобно старому зэку, освобождённому Хрущёвым из тюрьмы, вся страна умиляется и объясняется в любви Горбачеву, но вот народ нашёл нового бога, резко противопоставившего себя союзному руководству.

Никто и не заметил, как по волшебству Михаил Сергеевич, пару лет назад еще ходивший в передовиках радикализма, стал эмблемой косности. «Отсталых тенденций». Агитируя Лену голосовать за развал СССР, Васе приходилось объяснять, что совы – не то, чем они кажутся, так как происходит хитрая подмена понятий: голосуя против Союза Советских Социалистических Республик, мы, таким образом, голосуем не против развала империи, где имели счастье родиться, но конкретно против Горбачёва М. С., внезапно вставшего на пути у высоких чувств к Борису, который всегда прав. Страна здесь ни при чем: важно насолить Горби и поддержать земелю.

Даже те, кто не разделял увлечённости «народным трибуном» с грубым лицом, точно вырезанным из куска суковатого полена, твёрдо понимали: реформы надо длить, несмотря ни на что. Под «несмотря ни на что» имелись в виду «Павловская реформа» с девальвацией, а также экономические эксперименты Гайдара, которые студенты, не имевшие за душой вообще ничего, кроме стипендии, кажется, и не заметили. Молодёжь, чего с неё взять, кроме энергии, горящих глаз и голосов на ближайших выборах?

Волчьи ягоды

Дни растягивались из-за обилия новостей, точно трико на коленках или пивной живот, становились одышливыми, сырыми. Пушкарёва, не поспевавшая за беглостью перемен, продолжала вяло недоумевать, своими репризами заполняя паузы в переменах – с некоторых пор повсеместные «размышления о судьбах родины» стали обязательным признаком хорошего тона в светском общении. Роли играли людьми, а государство делало ещё один шаг к распаду. При этом Лена более не консультировалась у авторитетного Васи по вопросам текущей политики, но утверждала свою единственную правоту, потому что теперь каждый свободный человек имел право собственного голоса. Рубила с плеча, точно от неё зависела судьба демократии, и не понимала: скоропалительность суждений – знак, что от неё, маленького человека, вообще ничего не зависит.

– Страна с лёгкостью предала осторожного и плавного эволюциониста Горбачёва М. С., из-за чего Ельцин Б. Н. предал страну и демократию в ней так быстро, как только смог: вот обратка не заставила себя ждать и прилетела к нему уже через десятилетие. Мне несимпатичны оба, но Ельцин несимпатичен чуть меньше из-за близости к народу. В троллейбусе, опять же, ездил.

Вася менторски терпел тотальное непонимание. Разъяснял что мог и как понимал логику новейшей истории сам: за деревьями многие не видят леса, главное – не личности, стоящие у власти, но сам этот развал коммунистической Бастилии.

– Ты же знаешь, что двоюродный дядя Вова у Тургояк только что обзавёлся собственным бизнесом в Ташкенте. И куда ему прикажешь теперь бежать с этого парада суверенитетов?

– Да я сам уже давно не видел дорогих однополчан – Витьку Киприянова из киргизской Кара-Балты, Толика Терзи из молдавской Чадыр-Лунги. И все же… Для пользы дела и адекватного восприятия реальности пора уже выпрыгнуть из совковых стереотипов. Пятнадцать республик – более не пятнадцать сестер, и с этим важно смириться. Отрубленные пальцы разлетелись по околотку, их обратно уже не пришьёшь. Выбирай, хорошо это или плохо – жить в империи-тюрьме, в концентрационном лагере или же на вольном поселении. На этот счёт есть разные мнения, но никто не станет спорить с очевидной утратой привычной для всех структуры жизни – плановой экономики и единой информационной территории, где с полуслова понимают людей, живущих на противоположных её концах.

Ошибки молодости

Последствия развала СССР настигали постепенно. Почти всегда неожиданно: никто не знал, куда всё движется и где окажется в конечном счёте. По пояс в снегу, страна вновь шла по первопутку, неторными тропами.

«Подсчитали, прослезились», но произошло это не сразу, а годы спустя, когда общение (интернета ж ещё не было) с друзьями с имперских окраин максимально замедлилось (Вася окончательно растерял однополчан, по «горбачёвскому при́зыву» согнанных в казармы из республиканских университетов после первого курса), а фантомные боли от привычных черт прошлой жизни начали приходить в снах.

Дядя Вова продал в Ташкенте трёхкомнатную и бизнес, перебрался в Курган. Референдум с формулой заклятья «да, да, нет, да» запомнился Васе первой манипуляцией политтехнологов (тогда это было новинкой и проканало), невольной жертвой которой он стал. Посчитанный лихими людьми и наивный, подобно другим людям доброй воли, Вася, неистово желавший насолить зажравшемуся Горбачеву, тоже ведь, как потом оказалось, стал разносчиком вируса неправильного знания.

Так уж сложилось в новейшей истории России, что любое мнение, каким бы перпендикулярным оно ни было, идёт на пользу мелкодисперсному Злу, забивающему все поры и щели. Тут даже полное неучастие и тотальный игнор величают «усушкой явки» и заносят себе в актив. Хотя, разумеется, принцип «наименьшего вреда» никто отменить не в состоянии.

Третьему – не бывать

Второе надувательство, отмеченное Васей как его персональная «точка невозврата», случилось на президентских выборах, искусственно противопоставивших президента-демократа страшному (а на самом деле, подобно жабе, попросту омерзительно бородавчатому) коммунисту-реваншисту из села Мымрино.

На первый тур, с шутками и прибаутками, а также с разъезжающими по стране артистами (Вася с одногруппниками тоже ведь бегал на халявный концерт в ДК железнодорожников – и не на какого-то там Женю Белоусова, но на вполне андеграундную, много о себе чего думающую группу «Колибри», в откровенной лаже вроде не участвовавшей) он ещё пошёл и проголосовал. Однако во втором туре, требовавшем голосовать не головой, но сердцем, пошли уже такие откровенные непотребства, что Вася раз и навсегда запретил себе участие в подобном унизительном обмане.

Два раза его уже кинули, и с этим ничего не поделать. Однако чем скорее выходишь из системы тотального [само]обмана, тем полнее сохранишь себя и то, что называется малопонятным словом «карма», так как главное, что нужно мелкодисперсному Злу, – твоя подпись в выборной ведомости. Подобно Мефистофелю, Зло ловит каждого Фауста на персональный договор, якобы закрепляющий за собой право на оказание услуг. Вася вдруг понял, что его этот «общественный договор» не устраивает. Ни продлять, ни, тем более, поддерживать его своей подписью он больше не станет. Ни за какие коврижки. Однажды, ожидая, пока Пушкарёва освободится от распечатки очередного диплома, он взял да и заспорил с Надеждой Яковлевной, как правильнее всего спасаться – гуртом или в одиночку.

Старая деканша, этакая Черепаха Тортилла, много чего повидавшая на веку, была уверена в том, что спастись можно только сообща и всем вместе. Вася, человек новой формации, уже понимал: если спасение есть, то оно обязательно персонально. Как молитва, которая всегда личная, даже если человек и просит о мире во всём мире.

Пусть необъятна ночь

Впрочем, крайний этот индивидуализм, необходимый для того, чтобы наконец вынырнуть из всеобщей социалистической смази, был ещё впереди, а пока, в самом конце 80-х, Вася только-только вернулся из армии на второй курс. Лена уже прочно укоренилась за столом в предбаннике начальственного кабинета рядом с аудиториями, из-за чего практически всегда была на виду. Тем более что дверь в деканат распахнута, точно приглашая присоединиться к машинистке, отчаянно строчащей на электрической пишмашике, но с радостью отвлекающейся на любого гостя.

Вася избегал туда заходить после одной неловкости, когда, раздухарившись перед слегка пригубившей экс-соседкой, начал наезжать на Надежду Яковлевну, выговаривать отсутствующей проводнице коммунистической идеологии надуманные претензии. Затем, не удовлетворясь хулой и возжаждав действия, схватил с книжного шкафа её беретик и начал пинать его что было сил. Черепаха Тортилла зашла ровно в тот момент, когда Вася, державший берет на вытянутой руке перед собой, встал в позу футболиста, забивающего победный пенальти.

Поняла что-то деканша или нет, он так никогда и не узнает. Пушкарева хихикала, поощряя его к всё большей разнузданности, потом, когда Надежда Яковлевна неожиданно зашла, Лене захотелось спрятаться за электромашинкой: Вася отметил, как она втянула голову в шею, а глаза за стеклами очков округлились. Поначалу неловкость рождалась из-за ожидания возмездия, затем из-за того, что оно не последовало (подвоха Вася ждал до самой выдачи диплома), а после скоропостижной смерти Тортиллы превратилась в форму памяти о ней и неразрешимый вопрос: было бы парню так же неловко за эти кривляния, если бы деканша тогда не зашла?

Каждая погода благодать

Часто от Лены пахло употреблённым. В тесном предбаннике деканата алкогольные пары смешивались с духами: ими Пушкарёва поливалась нещадно. Еще со снегурочкиных времён Вася помнил об одной особенности женского амбре – никакого перегара, выпитые градусы словно бы застревают в девичьем организме на уровне горла, а пахнут свежо и благородно. Школьные, потом студенческие и, тем более, армейские попойки (в казарме любили употреблять «Гвоздику», одеколон от комаров, разбавленный водой, превращавшийся в мутное молочко) выказывали разницу чужого обмена веществ: собутыльники никогда не пахли так приятно, как девушки. Тем более что Лена прятала винные пары и ароматы дубильных веществ за шлейфом модных тогда (поди достань) польских духов «Быть может» и болгарского «Сигнатура».

Честно говоря, Вася следил тогда за Пушкарёвой вполглаза. Точнее, и не следил вовсе, сама на глаза попадалась, став, казалось, неотъемлемой частью его присутственных часов – настолько она совпала с историко-гуманитарным факультетом, украшенным деревянными панелями «под избу», и с этим воспалённым временем тотальной растерянности, что пройти мимо Пушкарёвой было невозможно: «высоко сижу, далеко гляжу».

– Слышал, Вася, что Тарковский от рака умер, а Ростропович играл на его похоронах – прямо на паперти парижской церкви?

– Ох, мать, мне кажется, гораздо важнее, что Кристина Орбакайте сошлась с Володькой Пресняковым. Видела в «Комсомольской правде» заголовок его интервью – «Я так устал от брейка!»?

– А ты злой!

Особенности национальной охоты

– Просто честный. А Тарковского действительно жалко. Сгубили человека. Сгорел гений.

Лена уже умела навести вокруг себя таинственного тумана, ну, или же такого вещества неопределённости, которое ей самой казалось манким, едва ли не фосфоресцирующим; однако Васе, знавшим Пушкаренцию как облупленную с третьего класса, все эти усилия по созданию липкого поля казались «шитыми белыми нитками», крайне наивными в главном посыле поиска нового «достойного» мужчины (необязательно мужа). Морчков, если судить по невнятным репликам бывшей соседки, куда-то испарился, а может, и не испарился, продолжал исполнять супружеские обязанности, но Лена говорила о нём в педалируемо глумливом тоне, из-за чего вариантов не оставалось: Илья окончательно переведён на скамейку запасных.

Режим постоянной охоты на «самчиков» Пушкарёва не скрывала, из-за чего Васе особенно странными были студенты, аспиранты и даже один не самый глупый преподаватель, которые попадались в эти неловко расставленные силки.

Оказывается, разными людьми даже самые простые ходы воспринимаются по-разному и подчас с противоположным знаком. Будучи студентом и встречаясь с людьми из иных социальных страт (именно этим университет, где учились «люди из области» и даже из других городов, отличался от социально монохромной коробки, где разница происхождения жителей минимальна), Вася делал такие открытия каждый день. Но не переставал удивляться многообразию мира. Особенно после того, как с подачи одногруппника Саши Мурина записался в самодеятельный театр «Полёт».

Доктор Ватсон

Обычно так заманивают в тоталитарные секты: приди, мол, на один вечерок, посмотри, авось понравится. Рыжий Мурин, похожий на кота (щурился всё время да улыбался) был намного старше Васи. Происходивший из провинциального, но интеллигентского Миасса (закрытого города с военным производством, требовавшим массу технических специалистов высочайшей выучки), Мурин попал в университет после рабфака, то есть хлебнул жизни и опыта, но при этом возрастом своим не кичился, задрав штаны за молодежью не бегал, был великодушен и добр, мечтал стать директором школы, вот и шёл к своей цели. Васе он напоминал доктора Ватсона, поэтому когда однажды выпивали у Мурина в общаге, он, хорошо приняв на грудь, привязался к Мурину – признайся, мол, что ты англичанин: флегматичный, рыжий, но с хитрецой. Мурин тоже сильно выпил, поэтому стоял на своём:

– Я – удмурт!

Но Вася не отлипал. Ну, какой ты удмурт, Мурин, ты – англичанин, доктор Ватсон, вот и кепка у тебя как у Виталия Соломина в одноимённом фильме про собаку Баскервилей. На что Мурин только молча улыбался, щурился, точно они у костра сидят, и вновь произносил одну и ту же фразу, напоминавшую тост:

– Я – удмурт!

С непривычки Васю удивило, что в общаге почти никогда не пахло едой. Даже вечером. Ему-то, домоседу, представлялся живописный квартал колоритных оборванцев, словно бы переселившихся в Чердачинск прямо из чёрно-белых неореалистических фильмов с жгучим неаполитанским колоритом. Но реальность оказывалась скучнее и бледнее нафантазированного – в пустых коридорах многоэтажки пахло линолеумом и тараканьей отравой, а ещё особенной, сосущей (или же, точнее, высасывающей) последние силы пустотой железнодорожного тамбура, точно это были не комнаты для юных людей, но купейные и некогда комфортные вагоны, составленные паровозиком.

Чернобровая казачка подковала мне коня

Непонятно, как с таким меланхолическим темпераментом Мурин попал в «Полёт»: бурных эмоций он не выказывал, даже когда театру явно не подходил. Возможно, Саше скучно сидеть в общаге «долгими зимними вечерами», когда этажи, окутанные винными парами, жужжали улеем. Но, скорее всего, дело было в Кате Крученых, их одногруппнице с длинной, до попы косой, вместе с которой одним, значит, автобусом Мурин ездил на занятия. Родилась и выросла Катя в Златоусте, небольшом городе оружейников, разбросанном по холмам в самом начале Уральских гор, соответственно, жила в общежитии на перекрёстке Каширина и Молодогвардейцев, этажом выше Мурина.

Девушка строгих правил, Катя объясняла свою принципиальную (бросающуюся в глаза) сдержанность, резко отличавшую её от других студенток, казацким происхождением – отсюда и коса до пояса, и смоляные брови домиком, и губы, пунцовые, как налившаяся лесная ягода, и, конечно же, взгляд, способный испепелить любого негодяя, оказавшегося у Крученых на пути. Не гром-баба, но «красавица, спортсменка, активистка», как говорилось в «Кавказской пленнице» про одну из самых темпераментных актрис советских шестидесятых. А ещё Васе казалось, что именно такими, строгими и неизбалованно-нежными, изображал целеустремленных курсисток художник Николай Ярошенко.

В «Полёт» они пришли втроём – Саша, Катя и Вася, вероятно прицепом, для того чтобы встреча эта не походила на свидание, ведь иначе Кручёных, скорее всего, не согласилась бы ехать с Муриным на другой конец города. Мурин назначил встречу возле старинного паровоза, вознесённого на постамент у Дворца культуры железнодорожников, где на втором этаже базировался «самодеятельный литературный театр».

Для того чтобы попасть в большую залу с окнами до потолка и длинными столами посредине, нужно подняться по широкой лестнице внутри закулисной части ДК. В этом пространстве с горячими батареями и видом на трамваи студийцы разминались, репетировали, а потом, когда спектакль был готов, расставляли станки с рядами зрительских кресел, и тогда невзрачная репетиторская превращалась в камерный, уютный театральный зал.

Это не торт

Правда, премьеры в «Полёте» показывали редко, точно главной целью самодеятельности был не результат, но образ жизни, сложившийся вокруг да около: дотошный перебор пьес, на которых сложно остановить выбор (когда нет ничего интересней газет, то зачем людям нужно ходить в театр, да ещё вот такой непрофессиональный, хотя и задиристо-студенческий?), многомесячный застольный период, когда материал не просто разбирался до самой последней косточки, но становился частью повседневной одежды.

Чтения по ролям чередовались с тренингами по «технике речи» и «сценическому мастерству», хотя, конечно, больше всего времени уходило на чаепития с баранками, разговоры и личную жизнь – студийцы оказывались втянутыми в сложные многоугольники с постоянно менявшимися акцентуациями, словно бы испытывающими все возможные валентности между парнями и девушками, образовывавшими костяк коллектива, почти целиком происходившего из Политехнического института – пожалуй, самого большого, загадочного (факультеты, работавшие на оборонку, были закрытыми) городского вуза. Васин университет был молодым и особой репутацией не обладал, а вот ЧПИ…

Руководила «Полётом» София Семёновна, Софа, С.С., высокая и худая, обречённо одинокая в пожизненном девичестве. Актриса из неё, вероятно, не вышла, хотя Щукинское она окончила на отлично, зато педагог из С.С. получился зажигательный – своим придворным театриком, заменившим семью и детей, Софа горела, ему и студийцам посвящая все силы.

Марс пробуждается

Обстановку С. С. установила в «Полёте» демократическую и демонстративно дружелюбную. А если и был в этой нарочитой открытости налёт неизбежного наигрыша, то в минимальной степени, которую ведь ещё разглядеть следовало. Тем более в других местах показухи гораздо больше – Васе уже было с чем сравнивать. К тому же поначалу-то на передний план совершенно иные материи вылезали – красота и продвинутость молодых людей, когда каждый – неповторимая личность, собранная Софой в эффектную икебану. И то, что здесь совершенно неважно, городской ты или из понаехавших: общажных в «Полёте» хватало – и они, не обременённые семьями и обязанностями перед родными, казались идеалом независимости и свободы.

Решив «обновить кровь», С.С. допустила в труппу, сугубо технарского происхождения[51], тощий выводок других вузов – Наташку из Медицинского, Танечку и Дусю Серегину – с филологического из Педа, ну, а общегуманитарный Мурин привёл с собой двух будущих историков Катю и Васю. Были, впрочем, и другие старшекурсники, но они надолго не задерживались, отпадали почти сразу, так как к «Полёту» прикипали люди определённого темперамента, не удовлетворённые набором простых жизненных функций. Такие ребята нуждались в пространстве вненаходимости, одновременно бурлящем внутри жизненного потока, но будто бы и вне его.

В ком-то из них, конечно, бурлили художественные амбиции, когда хотелось «выйти на сцену», создавать перед зрителями «подробный в своей законченности образ», но большинству из студийцев попросту некуда было деться.

Звёздный билет

Дело даже не в том, что общага неуютна (хотя и это тоже), просто «крупный промышленный и культурный центр» не давал нестандартным людям иных вариантов, кроме как сбиваться в стаи самодеятельных коллективов – театров или, к примеру, музыкальных, а то и танцевальных студий, традиции которых буйным цветом цвели в рабоче-крестьянском Чердачинске с незапамятных времён.

Оказавшемуся на втором этаже в самый первый раз Васе вдруг показалось, что, видимо, с помощью машины времени он попал в оттепельные шестидесятые, какими они представлялись ему по фильмам и книгам. Вася тогда не понимал, что именно таков, консервативно-замедленный дух и характер любого театра как вида самовыражения, [не]преднамеренно отстающего не только от общественного, но и культурного (интеллектуалы ходят в оперу или на симфонии) развития. Тогда Васе было в новинку внезапно как бы вынырнуть на другом конце прохладного тоннеля, помещённого в законченное прошлое. Но ровно до того момента, когда студийцы, собравшись к определённому часу, не начинали свой милый детский лепет, целиком состоящий из актуальностей.

Шестидесятые, или, точнее, идеализированные семидесятые, уже позабытые страной и изнутри тоже, являлись «страной происхождения» всех «участников проекта», и отрешиться от этого невозможно даже на ничейной территории полной творческой свободы. Так они и существовали внутри всеобщего заблуждения, что советское рабство можно отжать из себя по капле, а когда сцедишь его окончательно, то и заживёшь, как при коммунизме.

Четверо против кардинала

Новички жались в углу стола, ожидая, пока все соберутся перед началом репетиции, дули очень горячий чай с каменными баранками. Дверь постоянно хлопала, впуская с мороза очередных студийцев (все они реагировали на вновь прибывших по-разному, и Васе интересно было гадать об их положении внутри цеховой иерархии, основываясь только на этих полуслучайных эмоциях), стол постепенно заполнялся.

– Здравствуйте, новенькие, а меня зовут Евдокия, и теперь я буду с вами дружить.

Тецкий, Корецкий, Никонов и Низамов пришли вместе, словно бы никогда и не разлучались со школьных времён. Хотя теперь они учились в Политехническом на ДПА, закрытом факультете, связанном, если Вася правильно понял, с двигателями, приборами и автоматами. Застигнутые врасплох, они не сразу разглядели в нём соглядатая по школьной библиотеке, так что сюрприз, определивший дальнейшую историю Васи в «Полёте», вышел обоюдным, а эмоции от нечаянной встречи преувеличенно бурными. Слегка неловкими.

Так бывает, когда в наше личное расписание вмешиваются непредусмотренные обстоятельства или же люди, на которых, вообще-то, никто не рассчитывал. Выпускник, покидавший школу, мгновенно забывает ненужные подробности, лишних людей по углам большой перемены, но люди-то, которых забыли, не могут относиться к себе наплевательски или не всерьёз. Вася сразу отметил: Низамов и особенно Корецкий, не говоря уже о Никонове, резко изменили школьным амплуа, словно бы намеренно пестуя дополнительную неторопливость. И только Тецкий остался таким же реактивным и смешливым, как в библиотеке у Петровны.

Хотя, возможно, Вася, как это у него там, внутри, установилось, преувеличивал свой конфуз, с другой стороны, будто бы даже приподымавший его в глазах Кати и Мурина, делая окончательно видимым. Случай помог ему выделиться даже в глазах Софы, не замечавшей никого, кроме Корецкого, бывшего в «Полёте» премьером, первым красавцем и неизменным героем-любовником. В кулуарах, отводя глаза, как это бывает при виде преступной инцестуозной интриги, поговаривали даже, что сухопарая и суховатая С.С. тайно влюблена в Корецкого, из-за чего даёт ему все главные роли. Точнее, ставит такие спектакли, чтобы именно Корецкий оказывался в центре всей композиции.

Мужское начало

Опытная театральная деятельница, Софа отлично знала красивые и мужественные мужики с бархатистыми, баритональными обертонами являются основой процветания успешной труппы, так как зрительный зал в основном заселяют женщины, которые приходят сюда посублимировать свою непростую, одинокую жизнь. Из-за чего С.С. подумает – брать ли в коллектив ещё одну красотку, тогда как про Сашу и Васю она ни минуты не сомневается, несмотря на полное отсутствие у них сценических талантов. Ничего, и не таких выравнивали. Качественная массовка тоже нужна.

Увлечённость Софы Корецким видна невооружённым глазом: не замечая того, она кокетничала с Андреем даже во время общих застольных бесед. Хотя сплетники, намекавшие на их платоническую связь, всё-таки были не правы – в работе С.С. руководствовалась лишь интересами искусства. Стихийно одарённый Корецкий, пожалуй, единственный в «Полёте» вытягивал масштабные главные роли. Как в спектакле «Гадюка» по повести Алексея Толстого, который Вася не застал, но который студийцы постоянно вспоминали.

Софа придумала для него эффектное сценическое решение – в революционных сценах времён Гражданской войны открывался алый задник, и все оказывались в красных, праздничных и агрессивных одеждах. Где Гадюка, то есть Ольга Вячеславовна Зотова, жила и любила своего командира Емельянова полной грудью. Но война заканчивалась, и начинался быт, НЭП и всяческая буржуазная сволочь – фикусы, слоники да канарейки, которым большевики не успели скрутить шеи. И тогда алый фон задёргивали серой мешковиной, а студийцы, уходя в затемнение, надевали невзрачные робы, лишавшие их молодости, ловкости и красоты.

Красное и серое

В повести у Алексея Толстого переплетаются два временных пласта – революционный и мещанский. Емельянова, разумеется, играл Корецкий; директора Махорочного треста, в которого Зотова влюбилась после гибели командира, изображал Тецкий, а вот Гадюка менялась от спектакля к спектаклю – в зависимости от того, с кем в этот самый момент крутил любовь исполнитель главной роли.

Софа морщилась, но ставила ему в пару сначала Лукову Танечку из Педа (позже, на самых последних показах «разжалованную» в соседку Лялечку, которую Зотова застреливает), а затем Наташку Потанину из медицинского, умудрившуюся довести Корецкого до загса. Это, впрочем, произойдёт годы спустя, а пока Андрей – свеж и спокоен, вот и посматривает на Катю Кручёных отнюдь не свысока. Вася видит, как ноздри его носа раздуваются, вслед хищным мысленным мыслям, которые Андрей обнаруживать не торопится. Вася понимает, что он хитёр и, возможно, даже коварен, чего совершенно не было видно, когда Корецкий учился в школе. Все садятся за длинный стол.

– У китайцев есть такое проклятье – желать пожить в эпоху великих перемен. А мне кажется, что революция обладала очистительным воздействием, именно поэтому все события, происходящие на фронте, я окрасила в алый колер, отсылающий к тому же к эстетике агитбригад (кто знает запрещённое в СССР авангардное искусство – тот обязательно оценит этот ход, жаль только, что мало таких: авангардное искусство до сих пор хранится сплошь в запасниках), только теперь входящих снова в моду…

Софа рассказывает новичкам о своих постановочных победах, и «Гадюка» – самая очевидная из них. С безупречным распределением ролей, менявшихся от показа к показу, чтобы химия не только возникала между исполнителями, но и изливалась на зрителей. Софа, конечно, романтичка, воспитанная шестидесятыми, и «Полёт» – слепок не только с её «эстетики экстаза», но, как это всегда и бывает в нашей стране, как бы она ни называлась, он – целиком и полностью повторяет конфигурацию своего руководителя.

Вакханалия воспоминаний

Танечка Лукова сначала хотела обидеться на понижение в роли, но С.С. убедила её, что маленькая роль маленького человечка, поданная в гротескной заострённости, сложней и почётнее, нежели главная.

– Вспомни Раневскую: нет небольших ролей, но есть небольшие актёры.

С.С. умело манипулировала молодняком. Лукова не только осталась в «Полёте», но и самозабвенно разоблачалась в роли Лялечки, делая её по-настоящему отвратительной. Красок она не жалела – Корецкого же не вернуть, к тому же рядом с ней уже был Олежек Хворостовский, первый бард «Полёта», кудрявый как Пушкин и глазастый как Пастернак. Танечка ставила себе в заслугу радикальное сценическое преображение, поэтому вспоминала «Гадюку» чаще, чем остальные. Васе она тоже нравилась, но как бы во вторую очередь. Танечка была галантна и обходительна со всеми. Разумеется, не без лукавства.

– Внутри эпохи застоя нам очень не хватало героизма и яркости жизни, поэтому сейчас я переживаю как бы вторую молодость. И почему «как бы», когда вокруг меня такая талантливая и яркая молодёжь, не говоря уже о Первом съезде народных депутатов. Беспрецедентный по накалу общественных преобразований. Вы только посмотрите на Собчака, на Афанасьева, да даже на Алксниса…

– Интриганите, Софья Семёновна, как Березовский.

– А вы прёте, как генералы Грачёв и Лебедь, вместе взятые.

Прорабы перестройки

Софа поставила «Гадюку», крайне эффектно, по-театральному противопоставляя героический пыл революции болотцам повседневного прозябания. Ведь легко и красиво сконструировать трагедию больших чувств. Трудней передать бессобытийность обыденной жизни – простое человеческое существование, лишённое разлётов и амплитуд, невыразительное (и оттого невыразимое) бытие, на которое подавляющее большинство людей обречено за стенами своих комнат даже в пики истории «Красного колеса».

Разумеется, С.С. воспринимала себя кем-то вроде Евгения Вахтангова или Михаила Чехова, а свой, незаметно спаянный коллектив – экспериментальной студией в духе Серебряного века или же не менее радикальных исканий авангардистских времён. Когда внутри голодной и разрушенной страны горят энтузиазмом глаза, жадные до нового искусства, способного рассказать правду и даже донести до сограждан огонь истины.

Тецкий был женат на однокурснице Свете, поэтому всё его боевое прошлое миновало. Света, не занятая в «Гадюке», тем не менее, регулярно ходила на все «репетиции», пока не забеременела. И тогда вместо Светы на застольные чтения начала ходить её младшая сестра Паша, так как оставлять Тецкого, смазливого и чернявого, без присмотра нельзя.

За Пашей тут же ухлестнул бард Хворостовский с пушкинскими кудрями (они с Тецким уже давно пели дуэтом и даже составили программу из песен, разложенных на диалоги), Лукова оказалась временно брошенной и растерянно смотрела по сторонам.

Время от времени Вася ловил на себе её близорукий взгляд.

Братья и сёстры

Линолеум на втором этаже ДК ЖД был такой же серый с «зачёркиваниями» от многих неловких ног, как в общежитии (из туалетов в углу коридора отчаянно воняло – двери в обе его секции никогда почему-то не закрывались, из-за чего всё отделение, как мужское, так и женское, простреливалось взглядом насквозь), но вот затхлости не было – курить бегали на улицу, а по безнадзорным коридорам гуляли сквозняки.

В «Полёте» царил минимализм бытовой эстетики с минимумом вещей, когда живёшь поверх тщеты материи в честной бедности, одними только негасимыми и светлыми идеалами. Обычная советская коммунальность, только-только начинавшая шататься, – тогда казалось, что издревле заведённый порядок, задетый реформами и переменами, ещё может выехать на старых представлениях о прекрасном и справедливом. Перпендикуляры и нелинейные маршруты общего развития, возникавшие как бы из ничего, из воздуха, внезапно набухавшего по весне почками новых тенденций, даже не предполагались. Пока.

Здесь всё ещё был актуален спор физиков и лириков, кибернетиков и гуманитариев, а главное – философия общего дела, никем не подвергаемая сомнению и способная объединить вокруг себя столько хороших людей.

Пространственно-временной континуум

Всё крутилось вокруг дружбы и любви, правильной сдержанности и стихийного благородства («третий должен уйти»), вязаных свитеров и беспричинного пьянства от избытка сил. Во всём этом не было ни надрыва, ни ощущения неудачи – слишком уж они были молоды, азартны, перспективны. В этих сочных, темпераментных жизнях всё ещё только начиналось, из-за чего на Софу исподволь смотрели свысока. Тем более что и страна, на всех парах нёсшаяся к развалу, переживала бурный, лихорадочный взъём.

Студийцы так и заседали без особого творческого выхлопа целыми сезонами, по нескольку раз в неделю, обзывая своё безделье «застольным периодом»: обсуждали в основном новости, регулярно поставляемые журналом «Огонёк» и телетрансляциями Первого съезда народных депутатов.

– А Горбачёв-то сказал так-то и так-то…

– А Лигачёв произнёс то-то и то-то.

– А Ельцин ответил им этак…

– А Сахаров и Собчак поддержали Ельцина…

– А Юрий Афанасьев так нагнул «агрессивно-послушное большинство», что любо-дорого…

– А Оболенский возразил…

– А Алкснис отрезал…

– А Гавриил Попов усмирил…

– А Сажи Умалатова-то видели, как снова села в лужу. Какая же она всё-таки глупая и противная…

Души прекрасные порывы

Телевизора в «Полёте» не было, пересказывали друг другу в лицах, пестовали актёрское мастерство. Особенно политизировалась Дуся Серегина для которой всё время исполняли песню Розенбаума. Лысый ленинградский бард пел «налетела грусть, а ну, пойду пройдусь», но Хворостовский всегда заменял «грусть» на «Дусь», и каламбур этот исполнялся хором, а Дуся каждый раз тихо радовалась. Улыбалась.

Поэтому Васе было странноватым (чужая душа потёмки), что Серегина вступила в «Демсоюз» и активно зазывала на митинги в соседнем сквере у паровоза. Советовалась с Васей (он как-то сразу зарекомендовал себя повышенно творческим и безотказным товарищем) насчёт лозунгов.

Политика увлекала как ручей, по которому на крейсерской скорости щепки летят. В этот поток Вася проваливался порой даже против воли, настолько мощная заинтересованность разливалась в стране и на репетициях. Он же привык переживать любые новости самостоятельно или с родителями, а тут, «на миру», обсуждение событий, менявших и его жизнь тоже, в первые месяцы шокировало.

Катя опять же. Её истинная, не разыгрываемая чистота. Открытость новому. Непосредственность. Вася любовался природной грацией, прямой спиной. Тем, как на Кручёных обращали внимание старшаки-политехники, хотя, как казалось, он, однокурсник и сосед, имеет на неё отдельные права, впрочем постоянно откладываемые на потом. Всё равно, мол, никуда Катюха не денется.

Да, учёба в университете казалась нескончаемой, он не задумывался о том, что Кручёных, похожая на красавицу, спящую с открытыми глазами (румянец, казавшийся кукольным, был у Кати натуральным, естественным, как и смоляные ресницы, подкрашивать их не имело смысла), необходимо было как можно скорее устраивать будущее. Хотя бы для того, чтобы остаться в городе. Ну, или как минимум съехать из общаги в условия более комфортабельные и достойные такой изысканной персоны с точёной фигурой в ладных сапожках, купленных родителями на последние.

Будка гласности

Крученых пользовалась у парней вниманием, воспринимая поверхностные ухаживания с напускным равнодушием. Время от времени, вскользь, посматривая в сторону Васи. Или же на праздничных посиделках танцуя с ним особенно романтические медляки. Подвыпивши, ребята вели многозначительные разговоры. Впрочем, и на трезвую голову студийцы мололи не меньшую чушь.

– Да, я завидовал Малышу и Карлсону, которые каждый день вычитывали в шведских газетах всевозможные сенсации и страдали от инфляции, превратившие монетки в пять эре практически в ничто. А теперь получается, что всё то же самое есть и у меня. Радости только от этого нет никакой, точно я повзрослел преждевременно, не успев подготовиться к трудностям жизни.

– С японским кинематографом у меня связаны самые экстремальные впечатления. Сначала было удивительно, что нам показали «Корабль-призрак», затем ещё более удивительно, что большим экраном пошла «Легенда о динозавре». Ну, а после «Империи страсти» я уже перестал удивляться чему бы то ни было.

– А у меня с французским. Очень уж живут изящно. Не касаясь друг друга. Даже когда любят или когда убивают друг друга.

Катя впитывала информацию, точно вата, Вася видел, как она все время меняется, постоянно становится немного другой, не такой, как на прошлой неделе. Он наблюдал за Кручёных, это забивало его внимание, отнимало все силы, даже на учёбу в университете забил. Пушкарёва, кстати, это мгновенно отметила.

Перемена участи

Между парами Вася заглянул в деканат. Торжественно вручить Пушкарёвой (почему-то зудит в черепке чувство вины, точно он должен ей за что-то) билеты на премьеру. Разумеется, сонный, вялый. Отсутствующий. Похожий на недорисованное привидение.

– Опять, поди, в своём театре пропадал?

– Весь мир – театр, старушка, а люди в нём, как ты знаешь, актёры.

– Знаю-знаю, совсем ты с ума посходил от художественной самодеятельности.

– Мать, тебе-то что? Или ты по-соседски беспокоишься? Маруся поручила?

– С какого перепугу я стану исполнять Марусины поручения? Я ей кто?

– Ближайшая подруга.

– Это скорее в прошлом, теперь у каждого своя жизнь, Васятка.

– Ну да, Буратино вырос и пошёл в школу. Купил по дороге азбуку.

– Ты когда последний раз книгу-то читал?

– Знаешь, старушка моя, честно говоря, я даже и не припомню.

– Надо ж, как люди-то меняются.

– Да сам удивлён. Раньше казалось, без книжки в сумке или под подушкой нельзя прожить и дня, а теперь всё театр на себя взял. Как мазь Вишневского, можно сказать, оттянул.

– Вижу-вижу, что теперь тебя за уши от него не оттянешь. А это ведь совершенно иное.

– Сам знаю, но так мне пока интереснее. Без букв.

Мир и молодёжь

– Может, повзрослел просто?

– Лена, понятия не имею. Сейчас так интересно жить, что, во-первых, не до чтения, во-вторых, не до размышлений о жизни. Я предпочитаю жить, а не думать о жизни. Самому писать свою жизнь, а не читать о чужой, хотя бы самой интересной в мире.

– И всё равно это не дело, я считаю.

– Мать, я уважаю твою точку зрения, но у нас же теперь демократия и плюрализм, так что позволь, я всё-таки при своей останусь. Или тебе вновь хочется возобновить обмен книг на знаки почтовой оплаты? Помнишь, как ты забирала у меня марки?

– Конечно, помню. Не забывается такое никогда. Дураком ты тогда был изрядным. Впрочем, и сейчас не сильно изменился. Дураком и помрёшь.

– Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав. А Марусе – большой привет передавай. Свидимся, если время будет.

Васю и правда серьёзно пригрузили в театре: Софа наконец-то нашла пьесу, достойную усилий. Модный московский Ленком поставил «Диктатуру совести» Михаила Шатрова, официозного советского драматурга, большую часть жизни писавшего бесконечную Лениниану, изощряясь в конструировании образа «самого человечного человека», ласковый прищур которого становился всё изощрённее и ласковее от пьесы к пьесе.

Дом, где разбиваются сердца

В последние годы Шатров отошёл от драматургии, занявшись строительством огромного культурного центра на набережной Москва-реки, у площади Павелецкого вокзала. Весь запас связей и репутации, накопленной за десятилетия, Шатров пустил на то, чтобы навсегда исковеркать один из самых обаятельных столичных районов (впрочем, если бы это сделал не деятель театра, то, дорвавшись до драгоценных участков, комплекс уродливых небоскрёбов построил бы кто-то другой, свято место пусто не бывает), но перед этим выпустил в журнале «Театр» пьесу, где вновь, как и вечность назад, всё оказывалось закрученным вокруг светлого образа Ильича.

Только теперь, «в духе последних веяний», персонажи Шатрова – условная современная редакция – решили устроить суд над Лениным, фигурой, выглядящей всё более и более… противоречивой, если такое слово уместно. Софа не была радикалкой в духе ещё совсем недавно запрещённого «Демократического союза», откуда Дуся Серегина уже успела выйти «по идейным соображениям», она любила искусство ради искусства, всю сознательную бредила театром, как могла эстетизировала окружающую действительность, привнося в «работу с молодыми» максимум доступного смысла.

В нынешней Перестройке С. С. увидела сбывшуюся мечту шестидесятника – тот самый «социализм с человеческим лицом», о котором мечтали Булат и Белла, Женя и Андрюша, которых она, пока училась в Щукинском, разумеется, наблюдала. И в ресторане ЦДЛ, и в ресторане Дома кино, и, разумеется, в Доме актёра на Пушкинской площади. Но с такого дальнего расстояния, когда уже не определишь, кто есть кто и что же на самом деле между ними всеми там происходит.

А он такой холодный

Суд на Лениным состоял из коллажа, смешивавшего сцены в разной стилистике. Центром начала спектакля стал монолог Ставрогина из «Бесов», который она поручила Корецкому. Дальше зал захватывали террористы из Красных бригад, ибо Шатров показывал: у медали, разумеется, всегда две стороны и «увлечение революционной фразой» не проходит для мира бесследно.

Катя играла самую положительную героиню, намекавшую на бесчеловечность сталинских репрессий, а Васе дали небольшую роль в самой первой сцене – он изображал журналиста, который, нацепив цилиндр, изображал Черчилля, то есть Уинстона Леонарда Спенсера Черчилля, племянника герцога Мальборо (тут Вася доставал из кармана пачку сигарет и показывал её зрителям – эту импровизацию, между прочим, он придумал сам, чем несказанно гордился), запуская механизм претензий к самому человечному человеку.

Говорят, что в Ленкоме, ничего не боясь, Янковский выходил с микрофоном в зал и задавал зрителям самые неудобные и острые вопросы. В Чердачинске их задавал Корецкий, но импровизация шла туго из-за зажатости обеих сторон. Очень уж плохо шли неотрепетированные заранее действия. Хотя зрители и сидели лицом к лицу с актёрами, изображавшими редакционный коллектив, среди стендов с объявлениями, вёрсткой полос, всяческими схемами и графиками, как и положено в обычной газете. Над всем этим Софа повесила один из поздних портретов Ленина, тревожно вглядывавшегося в непригубленное им грядущее.

Собственно, весь спектакль затевался ради последней мизансцены. Когда дежурные крикуны и пикейные жилеты, откричав, замолкали, а Дуся Серегина произносила последний пронзительный монолог о подлости неучастия в жизни страны, сценическая площадка, окружённая зрительским амфитеатром в пять рядов, начинала плавно погружаться в темноту. Прямо напротив ленинского портрета Софа поставила прожектор, который, пробивая сгущающиеся сумерки, бил вождю мирового пролетариата в лоб.

Как айсберг в океане

В это время Света Тецкая, весь спектакль невидимая зрителям (из-за чего ей приходилось всё второе отделение стоять на четвереньках) и прятавшаяся за тёмно-зелёными кулисами, из которых вырастали декорации, тянула за нитки, на которых висели многочисленные редакционные бумаги. И они с тихим шелестом слетали, подобно осенним листьям, на пол – как всё случайное и наносное, что обязательно облетит, оставив образ великого человека в первозданности, в подлинности. Финальная метафора, как написал критик в «Вечернем Чердачинске», «делала послевкусие особенно мощным» и многих трогала до слёз.

Конечно, зрители не плакали (подлинно молодёжный театр, кажется, не предполагает слёз), но многие выходили словно бы очищенные. С головы и до ног заново одухотворённые. На генеральный прогон Вася позвал маму, папу и Ленточку (им всем понравилось – они никогда не видели сына и брата в цилиндре, говорящего с неестественными интонациями), а на премьеру – сначала Марусю, чтобы предъявить «отчёт о проделанной работе», так как в последнее время они не виделись, даже не перезванивались.

Тургояк изо всех сил делала вид, что активно готовится к сессии, а Вася, соответственно, к премьере.

Под тёмною водой

Часто свой интерес путают с чужим и тем более всеобщим. Захваченный постановкой, Вася, вполне естественно, считал, что этот спектакль, выстроенный С.С. по нарастающей, обязан нравиться всем, но Тургояк лишь вежливо пожала плечами. Он-то боялся, что азартная Маруся, увлечённая столь очевидным творческим результатом, тут же попросится в труппу. И тогда ему придётся выкручиваться сразу с двумя дамами (хотя с Катей у него вообще ничего, даже намёка, только хорошие, очень хорошие, дружеские отношения). Напредставлял заранее. Тургояк, конечно же, зафиксировала, что во время редакционной летучки, превращённой в судилище, Вася всё время сидит на сцене рядом с очевидной симпатизанкой, хотя и недотрогой по конституции, вот и подвесила свои оценки бесконечным многоточием.

Вася поначалу не хотел Тургояк звать, думал, что она гений проницательности и мгновенно раскроет все его тайные намерения, поэтому для начала зашёл с билетом к Пушкарёвой. Та только фыркнула ему в лицо так, что брызги полетели, ещё она в самодеятельный театр не ходила. Тем более уже подшофе.

– Вася, а что, там наливают? Шампусика? Премьера же всё-таки?

Теперь политика казалась ей неинтересной, вычурной и максимально надуманной перед лицом реальных вызовов и проблем, которыми живёт настоящая, а не придуманная молодая чердачинская женщина.

– По земле, по земле, молодой человек, ходим!..

Ну, то есть важно собственные дела устраивать, а не мыслить умозрительными отвлечённостями. Пушкарёва считала повышенную политизированность нынешнего населения старым советским пережитком, понятным, когда дальше ничего не светит, кроме коммунизма. Теперь же, когда открылись практически безграничные возможности – да для всего, западать на политику (и прочие совковые дела) – только время терять. Лена встала в позу многоопытного преподавателя, втолковывающего юнцу прописные истины.

– Не понимаю, искренне не понимаю, как можно тратиться на то, что невозможно потрогать, на то, что не приносит тебе никаких дивидендов? Давай-ка уже, что ли, спускайся, небожитель, к нам, грешным материалистам… Думай о себе, о своей собственной жизни…

Над тёмною водой

Ходить по земле, однако, не получалось: Вася летал как на крыльях и настолько запустил учёбу, что чуть было не вылетел из университета. Если бы это произошло, не вмешайся Пушкарёва, устроившая переэкзаменовку, Вася не сильно бы и расстроился – ему всерьёз казалось, что в «Полёте» он нашёл дело жизни. Хотя за него не платили денег, Вася считал, что со временем и эта сторона каким-то волшебным образом наладится. И ему, как немногим избранным, получится совместить приятное с полезным.

Замечая, как сын теряет голову, всё сильнее углубляясь в самодеятельность, мама вспомнила однажды боксёра Фугаева, который был уверен, что к сорока-то годам он уже точно получит Нобеля. С его умом и талантами это же так просто. Вместо того чтобы задуматься, Вася рассмеялся маме в ответ: откуда в его жизни взяться Нобелевской премии? Он же не занимается ни литературой, ни экономикой, ни медициной, а мир во всём мире установился давным-давно, причём настолько прочно, что, видимо, скоро эту устарелую Нобелевку и вовсе отменят.

– Отменили же все эти дурацкие Ленинские премии! А теперь ходят слухи, что даже звания отменят. Не будет больше «народных артистов». Представляешь? Да что звания и ордена, прописки скоро не станет, как не стало этих унизительных выездных виз, ещё совсем недавно казавшихся такими незыблемыми!

Обеты любви

Вася выходил на сцену лишь в прологе и оказывался под светом прожекторов на пару минут для того, чтобы с каждым спектаклем всё отчётливее чувствовать, как на некоторое время превращается в другого человека. Сначала трудно было играть, оставаясь самим собой. К тому же он оказался зажат, что сильно веселило Софу.

Она его даже ехидно высмеяла, чтобы помочь сдвинуться с мёртвой точки. Вася наблюдал, что язвительное замечание С.С., запущенное ему в лицо, мгновенно разрослось среди студийцев в ветерок отеческой травли. Он увидел, что ребята тут же подхватили начальственный порыв, на время словно бы спустив эмоции с узды – как это и полагается в больших и дружных коллективах, насыщенных подспудными течениями.

Особенно почему-то старался Тецкий, частенько удивлявший Васю своей неопределённостью – всегда непонятно было, что от него ждать. Однажды, подмигивая остальным (про подвид дедовщины с ласковым прищуром Вася узнает позже – в Советской армии), он подошёл к Васе и приобнял его, положив руку на плечо.

– Знаешь ли ты, Василёк, чем лев отличается от гомосека?

Вася знал, поэтому дёрнулся. Пристально посмотрел Тецкому в глаза, чтобы тот прочитал в них вялую ненависть. Тот прочитал, по-шутовски отпрыгнул в сторону, свёл бессмысленный наезд к шутке.

Поначалу Вася мучился этим ненужным ребусом плохо закамуфлированной недоброжелательности (может быть, в школе ещё где-то дорогу ему перешёл?), но после пары жалящих реплик, претендующих на остроумие, но крайне неловких (неужели он хотел покрасоваться перед девушками, пока жена Света на репетиции отсутствовала, или же желал заслужить пару дополнительных очков у Софьи Семёновны?), просто поставил на Тецком крест. Перестал его замечать, как ненужный элемент мироздания. Не игнорировал или как-то выказывал Тецкому своё «фэ», Вася просто не стал его учитывать, будто бы его и нет вовсе. Не сразу, но у него получилось, и мир стал понятней и проще. Вася запомнил этот опыт. Повзрослев, стал применять такую редукцию чаще и чаще.

Общество спектакля

Учился Вася быстро. Дважды повторять не нужно. «Вертикаль власти» в «Полёте» устроена просто, поэтому все телодвижения студийцев, даже тайные (причём не только «кто с кем», но и кто и чего хочет, к чему стремится), скоро становятся всем очевидными, явными.

Первое время Вася удивлялся простоте «социальных технологий» – одноходовкам интриг в желании заполучить роль или исполнить какое-нибудь невинное желание, прямолинейности лести, которой окружали С.С., выбивая из неё преференции. Васе неприятно играть и говорить неправду, но однажды, сразу же после шутки Тецкого, возникла ситуация, когда понадобились очевидные сторонники (первым на помощь пришёл грубоватый Никонов, и Вася это запомнил, «положив на ум», начал сходиться с Никоновым ближе, чем с остальными), и тогда Вася намеренно, словно бы проверяя себя «на слабо», отвесил столь грубый комплимент Софе, что, кажется, даже покраснел. Пришлось отвернуться.

Тем более что лесть Вася прикрыл дополнительным, избыточным количеством пузырьков искренности, выдохнув её как птицу – будто бы случайно вырвалось. Краем глаза увидел, что мессидж принят, съеден, тогда отпустил ещё более вопиющее замечание (как ему тогда казалось, на грани гротеска), и снова прошло. Или потому, что говорил органично и «без швов», или же многомудрая С.С. позволила ему сдать этот экзамен на внутреннее унижение, без которого не обходится ни одна коллективная деятельность.

Прятать нутрянку Вася умел и раньше. Театр «Полёт» учил его лицемерию. Причём по ускоренной программе. Перестройка продолжалась.

Обеты любви-2

Так вот на первых представлениях ему совсем не получалось выходить из себя – то есть почти буквально отстраняться от тела, чтобы, с одной стороны, видеть себя глазами зрителей, а с другой, создавать из себя (или в себе?) самодостаточный образ, необходимый по роли. Одновременно Вася был тем человеком, которого он играл, но так же он был и Васей, играющим кого-то иного. Точно также и Тецкий, подхвативший посыл С.С., зацепил Васю «игрушечной травлей», как бы показывая, что он мог бы сделать с дебютантом, если бы обстоятельства сложились немного иначе. Если бы Вася попал не в творческий коллектив талантливой и продвинутой молодёжи, но оказался бы среди обычных чердачинских парубков, неотёсанных и грубых.

Надевая цилиндр Черчилля, Вася словно бы отрывался от земли и начинал парить над сценой. Не в смысле одухотворённости, вдохновения или увлечённости игрой, просто ему вдруг становилось видно во все стороны света с какой-то ласковой пронзительностью, способной загибаться даже за линию горизонта – как это однажды с ним случилось, когда он стоял на часах в школьном коридоре и видел одноклассников, собравшихся в спортзале на тризну по генсекретарю.

Вася чувствовал, что роль с каждым показом вырастает внутри его во всё более и более обособленный организм (фильм «Чужие» в СССР тогда ещё не показывали), с которым он имеет всё меньше и меньше общего. Вася, умевший скрываться и прикидываться прозрачным, наблюдал за тем, как во время спектакля внутри его возникает зона непрозрачности. Так лёд весной, перед тем как растаять, становится мутным и тёмным. И это было не трудно, не сладко, но – такая вот данность, после которой он узнавал о себе нечто новое. Обычно он рос через реакции на события и людей, а тут, на сцене, сам провоцировал рост изменений, которые могли завести куда угодно.

Марк Захаров из Ленкома (вот бы хоть одним глазком посмотреть их «Диктатуру совести») взял и сомнамбулически сжёг в прямом эфире «Взгляда» свой партбилет, точно сам от себя не ожидая такого поступка, как если это был спонтанный жест или импровизация. С Васей, представлявшим герцога Мальборо, происходила та же никому не заметная метаморфоза игрового сомнамбулизма.

Талантливая и продвинутая молодёжь

В «Полёте» любили праздники и часто выпивали. Вот и Вася напивался да безобразничал, пытаясь соответствовать всеобщему умонастроению. Он быстро хмелел, и старшаки смотрели на его чудачества снисходительно, свысока. Им он был не конкурент, но пришелец из другого мира. Инопланетянин-гуманитарий. И тогда марсианин оказывал знаки внимания Кате, а также другим дамам, чтобы было непонятно, кто из них ему важен на самом деле. Вася воспринимал пьянки как русский карнавал, на котором почти всерьёз можно делать почти всё.

Он придурялся, другие тоже. Особенно часто заводилась игра, из-за которой двудушный Тецкий и попал в Васин игнор, – про то, какие мы тут все хорошие и романтичные, чистые и светлые. Вы, мол, не смотрите на нас, физиков и прагматиков, как на чужеродный элемент эволюции, так как, несмотря на наши галстуки и костюмы, а также совершенно нечердачинскую элегантность (следствие Перестройки и появление первых западных товаров), мы – плоть от плоти советских кухонь и коммуналок, комиссаров в пыльных шлемов и космонавтов, оставляющих следы на далёких планетах. Тем более что лучшие из нас действительно работают на космос, оставшись на секретных кафедрах Политехнического в аспирантуре.

Образ «в доску своих» подкреплялся гитарой. Лучшими певцами были Хворостовский и усатый Низамов, в спектаклях себя никак не проявивший. Они пели и дуэтом, и по очереди, излучая такую доброжелательность и всепонимание, будто бы сами сочинили все эти песни, способные обмануть кого угодно.

Уральские пельмени

Вася, совершенно незнакомый с бардовской песней, поначалу, честно говоря, так и думал, что Низамов и Хворостовский пишут стихи и музыку всех этих «проникновенных лирических песен» про Натали, жену Пушкина и про девушку из соседнего вагона, про ботик, который потопили гады, и про то, что не наточены ножи. И, конечно же, «Налетела Дусь», ибо как нам без Дуси?

Полётовские посиделки неумолимо превращали спонтанное музицирование в отточенные концертные программы, первую из которых показали в ресторане «Уральские пельмени» (или «УПи») по соседству с корпусами Политеха на закрытии очередного фестиваля «Весна студенческая». Низамов и Хворостовский имели такой успех, что со стороны могло казаться – это «Битлз» заглянул в неуютный чердачинский ресторан. Не Цой с «Кино» и даже не «Роллинг Стоунз», но именно Джон Леннон со своими корешами.

Хотя Вася-то видел, что Хворостовский и Низамов ничего сверх обыденного сета, многократно отработанного на студийцах, не совершили, спели обычную программу. Начиналась она с «раздумчиво-лирической ноты» («Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались»), затем пробиралась сквозь «романтику романса» и туристический быт («Лыжи у печки стоят», «Уходя, оставьте свет в комнатушке обветшалой»), чтобы к финалу собраться в чеканный строй официального советского шлягера, удивительно точно вписывавшегося во всю эту милую неформальщину.

Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново,

Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя снова и снова…

В трубных звуках весеннего гимна

Каждый раз, услышав шлягер Марка Бернеса, Вася словно бы оказывался в собственном советском прошлом, фальшивом и тусклом, сочившемся из радиоточки на кухне «сигналами точного времени», после которых начинался концерт «В рабочий полдень». Оттуда, из густоты застоя, фальшь Низамова и Хворостовского казалась особенно заметной. Вася никак не мог понять, зачем она нужна его красивым друзьям. Ладно Низамов, после Политеха пошедший по комсомольской линии, но Хворостовский-то куда? Отказавшись от аспирантуры, он «вертелся купи-продаем», все реже и реже попадая на репетиции. Но на концерте в «УПях», словно бы желая нравиться всем, и вашим, и нашим, они вновь грянули громогласное «Я надеюсь, что это взаимно…».

Вася испугался, что его друзей могут обвинить в нездоровом консерватизме (война с КПСС была в самом разгаре – шестую статью брежневской конституции 1977-го о «главной и направляющей силе советского государства» отменили всего-то меньше года назад), даже замшелости, поэтому и начал неестественно жестикулировать и даже смеяться, когда юные Хворостовский и Низамов запели строки, которые Бернес пел от лица человека, уже сильно пожившего.

Будут внуки у нас, всё опять повторится сначала…

Ах, как годы летят, мы грустим, седину замечая…

Напиваясь во время полётовских посиделок и пользуясь вседозволенностью странного и непредсказуемого человечка, Вася обычно начинал в этом месте выкрикивать слова из песенки Цоя про алюминиевые огурцы, из-за чего все остальные студийцы внутренне собирались, стряхивали оцепенение и давали настоящий музыкальный отпор отщепенцу в своих рядах.

Жизнь, ты помнишь солдат?

Одна и та же мизансцена повторялась на каждой пьянке, превратившись в ритуал. Вася соскакивал с места и вставал перед солистами, заставляя их петь громче, чеканя на гитарах каждый аккорд. В какой-то момент Вася почувствовал себя заложником ситуации – заводя неизбежного Бернеса, от него уже ожидали ответной агрессии, из-за чего однажды она вдруг стала ему неинтересной. И он тогда притворился, что его победили, забили коллективной духовностью, сигнализирующей растерянным советским людям (политическая непредсказуемость нарастала месяц от месяца) со сцены: «Мы свои и мы, плоть от плоти, с вами, несмотря на все видимые различия!»

После чего зрительный зал «Уральских пельменей», правильно считывая посыл, взорвался аплодисментами, способными, казалось, снести ресторану крышу. Вася знал, что Низамов и Хворостовский на этом не остановятся и добьют слушателей финальным номером, будто бы исполняемым на бис, – на всех посиделках в ДК ЖД «Я люблю тебя жизнь» обязательно шла в связке с неизменным «Песне ты не скажешь до свиданья, песня не прощается с тобой», которой исполнители как бы раскланивались со своими поклонниками, объясняя им, что на самом-то деле проститься с ними, такими крутыми и клёвыми, попросту невозможно.

Песне ты не скажешь до свиданья,

Песня не прощается с тобой…

В этот момент Вася каждый раз вспоминал про Инну Бендер (как она там? Где? Что делает?), демонстративно (прежде всего для самого себя) погружаясь в «личные воспоминания», которые только и можно противопоставить всем этим игрищам коллективной агрессии, так незатейливо проступающей в «шлягерах прошлого лета».

Шлягеры позапрошлого лета

Дабы лишний раз не скандалить с друзьями и не выходить из себя, Вася прятался от неприятных ассоциаций в воспоминания, кутался в них, как в меха. Советская культура, сопровождавшая человека от рождения и до смерти, была бедна, однообразна и поэтому ритуальна, из-за чего на любые поводы легко находились следы из прошлых лет.

Ситуации накладывались одна на другую, и вот уже, отстранившись от «купи-продай» Хворостовского, намеренно изображавшего из себя во время исполнения этих песен двухмерный советский плакат про «молодость мира», Вася вытягивал из себя нехитрые сцены школьных лет, хотя бы слегка и подёрнутых дымкой неконкретности, возникшей после двухгодичного армейского антракта. Инну Бендер, её кудрявого отца и вечно бледную Берту, раздобревшую в бёдрах Соркину, цветущий кланчик первого подъезда, цветочный венок одноклассниц, окончательно уплывших за непроницаемый занавес. Мысленным взором Вася видел, как Вигелина, Сединкина, Зализовская, Земфира Адгамова и медалистка Журавленция точно в последний вагон прыгают на льдину, откалывающуюся от настоящего.

Он видит рядом с ними директора школы Чадина А. А., похожего на спивающегося Ван Клиберна, Петровну, мадам Котангенс и самого лучистого в школе человека – Татьяну Павловну Лотц. Гришу Зайцева, Живтяка и Смолина, близняшек Салунов. Он видит маминых подруг Аллу Фишееву и Крохалёву, семейство Макиных и даже Ильдара Ахметова.

Живые люди на этой льдине, уходящей к линии горизонта, постепенно перемешиваются с мёртвыми, так как Вася видит Юру-дурачка и Алика Юмасултанова, деда Савелия видит и Семыкина с шнурком на шее, любимую мамину подругу Веру Заварухину и кого-то ещё, кого вспомнить не может. Или не хочет, чтобы не испугаться. Ведь когда началась Перестройка, люди, увлечённые водоворотом перемен, практически перестали умирать, даже от старости. Точно всем стало интересно, что же будет дальше, и это даёт силы жить самым ветхим старухам с аллеи пенсионеров.

Небывалый дар чудес

Вася вдруг вспоминает дядю Петю Пушкарёва и застенчивого боксёра Фугаева, бабку Парашу, её дочку Любку. И, чтоб поскорей уйти от этого настойчиво разрастающегося погоста в сторону, он выкликает жизнерадостную, вечно улыбающуюся Алку Михееву, мгновенно уехавшую в Голландию по «программе репатриации», как это только стало возможным. Выкликает и мамину подругу Минну Ивановну Кромм, эмигрировавшую в Германию и, получается, под старость лет начавшую новую жизнь с абсолютного нуля. Светку Тургояк и её мужа Игоря, по следам Романа Владимировича рванувших в Израиль, где им не понравилось, после чего они отправились искать счастья в Канаду, а это так далеко, будто в открытом космосе, – письмо идёт пару месяцев, поэтому переписываться с ними бессмысленно, а по телефону говорить – дорого. Да и не дозвонишься, как Маруся им с Пушкаренцией взахлёб рассказывала. Бедная, бедная Руфина Дмитриевна.

Поначалу отрыв от детства казался Васе совсем неглубоким, как ямка во дворе (трубы опять перекладывают, что ли?), её легко перепрыгнуть, чтобы вернуться в состояние лёгкости и чистоты, полноты и объёмности мира, ещё непонятного и разнообразного в своей загадочности.

Однако незаметно трещина, отделяющая Васю от детства, вырастает в пропасть, увеличиваясь каждый день, пока не превращается в окончательно непреодолимое препятствие.

Человек вроде бы тот же, что и раньше, однако втиснуться в прежние очертания отныне нет никакой возможности – как в одежку, из которой вырос.

Хотя где-то внутри сознания отрыв этот долгое время видится прежним – не глубже рва, зарытого у первого подъезда (трубы починены и опрессованы), шрама, оставшегося от кем-то прорытой траншеи и остающегося в теле дворового асфальта, видимо, навсегда…

Холодное лето 1991-го

…Тут Вася очнулся от мыслей, так как песня, которой Низамов и Хворостовский ставили жирную красную точку, закончилась и можно вернуться к реальности. Наплыв прошлого растаял. Исчез выдохом пара. Навстречу Васе шёл усатый Низамов с рюмкой холодной водки в протянутой руке. Боковым зрением Вася видит, что Катя Кручёных пьет чай. Странно, но когда «Полёт» выбирался куда-нибудь из стен ДК ЖД, она почти всегда оказывалась рядом с ним. Знал, что не нарочно, но трепетал по привычке и с некоторым запасом: вдруг, мол, из этого что-то получится?

Из ДК отлучались всё чаще: отработав программу максимум на товарищах, полётовские сколотили концертную бригаду. Сначала ездили по предприятиям, выступали перед обедавшими железнодорожниками «в рамках шефской помощи», но, вскоре вкусив успеха, озаботились вознаграждениями. Благо законодательство позволяло вести не только «индивидуальную трудовую деятельность». Тем более что «купи-продай» у Хворостовского не заладился, а кредиты отдавать надо. Счётчик тикает.

Бригада эта как-то сама собой образовалось, почти подспудно и незаметно для других – дополнительная вечерняя занятость пару раз в неделю. Особенно везло выходным – с сопровождением свадеб и выездов на природу, требовавших культурное обрамление. Вася с изумлением наблюдал, как Низамов «пошёл в разнос»: ушёл со скандалом из райкома ВЛКСМ и «занялся бизнесом», связался с птицефабрикой, начал курами торговать. Посредничать. Но между комсомолом и бизнесом был период, когда он плотно, один за другим, провоцировал концерты, благо организационные таланты у Низамова оказались выдающимися. Вот он и мотался по всей области с постоянной группой поющих студийцев (кто без голоса, как Никонов, те сценки показывали, «юмором» занимались), которым теперь, видимо, не до «Диктатуры совести» стало.

Куриный бог

Низамов не просто давал концерты «по всем регионам», от северо-западного горнозаводского района возле Башкирии до предказахстанских степей, там, где Аркаим, на юге, но, оказывается, ещё и коммерческие связи налаживал. Пока Тецкий с Корецким кандидатские писали, он торговые мосты между производством и магазинами создавал. Васю восхищала его деловаристость. Сам он ни на что такое «в духе времени» не способен. Он даже петь-то мог только хором, из-за чего за компанию ездил, не выступая. Зажатому, ему даже конферанса не доверяли. Он Хворостовскому в дороге дежурные шуточки сочинял да в репризах изображал массовку.

Низамов приосанился, распушил усы, хотя по пьяни признавался, что в комсомоле ему, конечно же, проще было, сиднем-то сидеть. Волка ноги кормят, но так сколько это годочков ему бегать придётся, пока разбогатеешь и на одном месте осядешь? Вася ему тогда в политику посоветовал пойти. Сразу, мол, возможности для коммерции максимально раздвинутся, неужели непонятно? Тем более что внешность внушительную, как с советского плаката, Низамов ещё в ВЛКСМ выработал. Усы опять же. Ласковый, как у Ленина, прищур, внушающий доверие.

Низамов, надо отдать должное, к совету прислушался и выдвинулся в депутаты. Это, впрочем, случится потом, когда куры «на подложке» его почти разорят и нужно будет отыскивать выход, как уйти от бандитствующих (а других тогда ещё не выросло), крышующих кредиторов.

Но всё это будет позже, вечность спустя, когда от «Полёта» останутся рожки да ножки, а в залу с тёмно-зелёными кулисами въедет бухгалтерия железной дороги. Пока студийцы, лёгкие на подъём, ездят по всему окоёму. Начинают с «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались», точно включая в зале яркий свет, а далее, со всеми остановками, и про Наталью Николаевну, Наташу, Дусь, и про ботик, и про лыжи у печки, и про не наточенные ножи (Вася уже знает, что всё это – ЧУЖИЕ ПЕСНИ, но ему всё равно: поддельная искренность тоже может быть хорошим товаром), и про «будут внуки у нас», с обязательной на финал «Песне ты не скажешь до свиданья…».

Старость меня дома не застанет

Васю берут для ощущения толпы на сцене, необходимого на апофеоз. Ему, конечно, ничего не платят. Зато кормят и поят. Васе в кайф табуниться. Танцуй, пока молодой. Софа вызывает его на индивидуальные занятия – учит его правильно читать стихи. Ставит технику чтения. Значит, дальше он сможет заниматься театром профессионально (не сбудется), выступать за червонцы (не случится).

Вася почти не тратит сил на учёбу. По остаточному принципу. Тем более что все его товарищи по «Полёту» (разве что кроме Кручёных) вышли из студенческого возраста. Даже Танечка Лукова русскую литературу в школе преподаёт, Наташа Потанина на приёме в поликлинике сидит. Тецкий со своей Светой в Свердловск распределился, Никонов с Низамовым – в бизнесе по уши. Даже у Дуси Серегиной – парфюмерный бизнес: духи из Польши возит. Корецкий дольше всех наукой занимался, защитился даже, пока не плюнул однажды и к Никонову в бизнес не ушёл. Соорудили они совместную фирму, чтобы рассориться на веки вечные, но это тоже случится гораздо позже, уже, что ли, после «Собачьего сердца», последней премьеры С.С., и после того, как Хворостовский исчезнет на пару бесконечных лет, скрываясь от счётчика.

Перед пропажей, совершенно внезапно, Хворостовский заехал к Васе. Домой. Узнал же (откуда? как?), где живёт. Но не попрощаться (что за лирика), а попытаться денег занять. Узнать хотя бы, есть ли. Вася едва не рассмеялся. Не стал, очень уж у Олега вид был нешуточный.

– Вообще-то, Хворостовский, студент я.

– Да я понимаю, помню, знаю. Но мало ли. Вдруг есть. Ни у кого нет. Даже у Дуси. Говорит – всё в бизнес вложила. И в реставрацию Вавельского замка. Надо очень-очень. С родителями же живёшь… У них не спросишь?

Так Вася узнал, что такое отчаянье, – это когда к нищему студенту заходят занять ну хоть какую-нибудь сумму, вдруг обломится там, где, по всем законам природы, и быть ничего не должно. Васе хотелось, чтобы Хворостовский поскорее ушёл, но тот тянул и тянул время, гремел бутылками в сумке с надписью «Олимпиада-80» на боку, пока не достал пузырик и они его распили, закрывшись на кухне, куда мама демонстративно не стала заглядывать.

Выпив водки, Хворостовский расплакался, и Вася окаменел ещё сильнее – стало важным ни в коем случае не поддаваться чужой панике, поэтому он пил и не пьянел, а терпеливо ждал, пока Хворостовский поймёт, что здесь ловить нечего.

Наша жизнь отгорит не зазря

Остальные «друзья» Хворостовскому, видимо, ещё раньше отказали, так как исчез он и более не появлялся. Булгакова ставили уже без него. Пытались ставить. Софа снова долго пьесу выбирала, металась от Шекспира (Корецкий очень хотел Гамлетом побыть) до «Тёмных аллей». От «Верного Руслана» и «Крутого маршрута» до «Любови Яровой» и «Гнезда глухаря». Серёгина предлагала «Котлован» Платонова, решили, что не потянут. Софе все казалось пресным, скучным – особенно на фоне телевизора и того, что вокруг. Реальность пёрла со всех сторон, лезла в окна и двери, трещавшие под её напором. Какой уж тут театр?

Студийцы-то на самом деле больше всего любили именно такое межсезонье, когда ничего делать не нужно, только собираться на втором этаже, гонять чаи по будням и кое-чего покрепче в праздники и в выходные («Полёт» раз и навсегда решал для всех местных и иногородних проблему досуга, компании, служил самой верной сводней), читая «Огонёк» и обсуждая последние новости. Это С. С. горела как в лихорадке, перечитывая старые сборники и выискивая актуальные сюжеты, так как нужно соответствовать гордому званию самодеятельного театра (плюс отчётность), а для молодёжи – юность и её возможности – самый главный сюжет.

Плюс, конечно, бизнесы, отстраивали кто мог, а это сложно. Особенно с непривычки. Особенно в государстве, не имеющем никакого отношения к частной собственности и рыночной экономике. Все приходится изобретать заново. Пан или пропал. Сложно, практически невозможно переключаться из мира низких дел на материи горние, да отвлечённые. Костяк коллектива распадался. Тецкие уехали и там развелись. Корецкий поссорился с Никоновым, до кровной вражды. Хворостовский исчез, даже адреса никому не оставив.

Эпоха первоначального накопления

Волнение мамы о будущем сына однажды соединилось с видимыми бизнес-успехами Низамова и Никонова, менявших машины, офисы и постоянно приглашавших друзей на очередное новоселье или же «по-нашему, по-бразильски» продегустировать отличие дорогущих французских коньяков от шотландских вискарей. Набравшись смелости, Вася подошёл к Никонову и попросил обучить коммерции – решил, мол, попробовать себя в новом деле, наставник нужен.

– А деньги-то у тебя есть?

Денег не было. Вася и не просился сразу «в долю», но объяснил Жене, что готов пройти все этапы и стадии бизнес-карьеры с нуля. Надо отдать должное Никонову – он не погнал наглеца, посягавшего на святая святых его деловых секретов, сразу же, но пообещал взять Васю на переговоры: Женя шёл по следам Низамова, но только не в опте, взяв себе розницу, поэтому на следующий день они оказались на птицеферме, недалеко от чердачинского аэропорта.

Вася надел белую рубашку, любовно отглаженную мамой, и дико скучал с умным видом, пока взрослые дядьки тёрли о материях, казавшихся малосущественными. Непонятными. Терминологией Вася не владел, да и слушал вполуха, наблюдая, как за огромным окном садятся и взлетают самолёты, но, кажется, улавливал, что «во время прения сторон» о сути сделки не произнесли ни слова.

Когда переговоры закончились и «все ударили по рукам», Вася обрадовался: можно ехать домой. Однако всё только начиналось. Основные тёрки деловые люди новой формации перенесли в сауну, куда и отправились целым кортежем «Вольво». Только тогда до Васи дошло, что «курочки» да «цыпочки», постоянно всплывавшие в начальственном кабинете, относятся не к продукции птицефермы, а к проституткам, вызов которых предвкушали и Женя и гендиректор, жирный мужик, зачёсывавший лысину на макушке длинными волосами, растущими по бокам плеши.

Театр одной актрисы

Сауна нашлась на задах заводского бассейна – бывший банно-прачечный комплекс, оперативно переоформленный внутри под псевдорусский терем. Во всех его комнатах и коридорах было темно, особенно в парилке и кабинетах с хлипкими, звукопроницаемым стенками. Только в помещении с большой водой лупил по глазам насыщенный люминесцентный свет. Пары хлорки, смешиваясь со стародедовскими ароматами запаренных веников, резали уже не только глаза, но и ноздри. А ещё здесь пахло беспрерывным развратом, и запах этот, сложно раскладываемый на составляющие, но вполне определённый, менял температуру тела.

На кухне с длинными лавками открылась поляна, накрытая богатыми угощениями. Избыточно сервированные столы, конечно, ломились, забитые закусками, салатами и бутылками, однако явно было, что продукты давно здесь томятся, неоднократно выставляемые из холодильника на стол, и успели подгулять. Особенно заветренными выглядели оливье, селедка под шубой и салат «Мимоза». Пока переговорщики разоблачались и тянулись за рюмками, Вася сдвинул вазочку с соленьями, из-за которой, потревоженный, выполз таракан с длинными усищами. Вася перевёл взгляд на Женю, но тот, увлечённый вторым раундом тёрок, разумеется, ничего не заметил. Это для Васи банные нравы вышли диковинкой, Никонов же воспринимал их единственно возможной нормой.

Часа примерно через полтора нарисовались «девочки», и Вася поймал себя на том, что избегает их, старается смотреть в сторону, не встречаться глазами ни с Жанной, ни с Вероникой, ни с Анжеликой, изображая увлечённость плаваньем от бортика и до бортика. Его спортивные успехи были столь очевидны, что даже Никонов, обмотанный, подобно римскому патрицию, простынёй со штампом местной медсанчасти на боку, прошипел ему, как бы между прочим:

– Не шухерись, за всё заплачено, бери Анжелику, вон ту, армяшку с длинными волосами, не прогадаешь. Она лобок бреет.

Анжелика рассказала ему про Сумгаит и кровавую резню, устроенную озверелыми азерами, и как бежали под покровом ночи, бросив квартиру и вещи, учёбу в институте и любимого человека самых положительных качеств, потому что младшего братика похитили и убили, распяв на бронетранспортёре. Нужно было спасться, несмотря ни на что, а теперь здесь, в этом прекрасном и спокойном городе, она вынужденно стала путаной, так как у престарелых родителей нет постоянной работы, а три младших сестры висят у неё на шее и кроме неё, разумеется, им помочь некому.

Тебя как рыбу к пиву подают

Долго ли, коротко ли, но Анжелика, прогнав по кругу ряда три «сиротских песен», предложила перейти непосредственно к делу, или ты импотентушка? А может, не по этой части? Ты только скажи, мы тут же скорректируем заказ, все в норме, чего я только не повидала за все эти годы, главное, чтобы тебе было приятно.

Она, конечно, хотела задеть его за живое – мужская гордость юного самчика заставляет бросаться в любой омут, ни о чём не думая. Перед Васей открылось два варианта – либо уйти в глухую несознанку, отморозиться, симулировать юродивость («Полёт» научил актёрствовать без малейшего повода), только б не идти на поводу у этого «мы», или всё-таки войти в грязную воду. В конце концов, тоже опыт, все парни проходили или должны пройти. Будет чего рассказать. Вот только кому? Мужчины о таком молчат. На то он и есть – «тайный разврат». Потайные практики.

В движениях Анжелики Вася чувствовал (точнее, предчувствовал) механику, когда центр движений смещается с головы на бёдра. Они работали как заводные, как жернова, способные перемолоть кого угодно. В отличие от всех предыдущих девушек Васи, мягких, уступчивых и осознанно отдающихся, Анжелика вела его за собой, задавая ритм и температуру движений, точно это она была сейчас главной. И запах её – совсем чужой и оттого особенно заметный. Вот и Вася, вслед за Анжеликой исполняя предписанные (кем?) роли, переключился на нижнее управление, оставив голову совершенно пустой, беззвучно гудящей изнанкой колокола.

– Ты такой мягкий и нежный, Васенька, как Рафик Нишанович Нишанов.

– Честно говоря, я бы предпочёл сравнение с Русланом Имрановичем Хасбулатовым. Он-то на мачо больше похож.

– Нет, ты не Хасбулат удалой – бедна сакля твоя…

Анжелика смеётся и извивается, не переставая двигаться. Войдя в женщину, невозможно остаться вне её эманаций. На время они становятся твоими собственными. Из этой сплавки может родиться близость, а может вообще ничего не родиться.

Головой, освобожденной от последствий, Вася думал (он даже мог думать при этом – вот новый навык, добытый им в сауне) о том, что Анжелика очень современная девушка. И совсем не оттого, что танком идёт к своей цели (купить родителям дом в Колупаевке, а если повезёт – в Новосинеглазово, так как ездить каждый день на работу из Долгодеревенского – крайне накладно. «На работу!» «Каждый день!») любыми способами, не имея ни ложного стыда, ни тайной совести, но потому, что она – вся такая внешняя, как нынешние люди вокруг.

Перестройка словно бы лишала любые квартиры стен, сделав их проницаемыми для политических (рекламных, модных, каких угодно) сигналов. При Брежневе и даже Андропове такого не было – мир не был открытым, а состоял из непрозрачных уплотнений. Теперь люди раскрылись, стали говорить гораздо громче, чем раньше (застой вспоминался тихой гаванью, где никто никогда, за исключением экстренных моментов, не повышал голос), охотно выходили на митинги и демонстрации, читали запрещенные некогда книги (Вася долго переживал шок, увидев «Один день Ивана Денисовича» в «Союзпечати»), но всё это, как одежда, оказывалось проявлением внешней стороны жизни, будто бы утратившей глубину.

Мир вокруг с каждым днём становился все непредсказуемее и опасней, а люди – более отформатированными и понятными с этими новыми своими возможностями, которые открыл для них Горбачёв. Потому что перспективы были тоже понятными, лежащими на поверхности, без каких бы то ни было объёмных теней.

Нереализованный стартап

На этом грехопадении Васина бизнес-карьера закончилась. Более с Анжеликой они никогда не виделись, хотя на прощание зачем-то обменялись телефонными номерами. Вот и с Никоновым они никогда не вспоминали об этом ни к чему не приведшем залёте. Будто ничего не произошло. Хотя во глубине уральских руд Вася знал, что после такого грехопадения обратной дороги (куда?) нет.

Правда, нет-нет, но бродили у него мыслишки, как зарабатывать тем, что может быть востребовано, а главное, «ближе всего лежит». Когда Тецкий с Корецким, затем и Никонов с Низамовым, и даже Хворостовский, вернувшийся из бегов, а также менее яркие люди разбогатели окончательно и бесповоротно, общение с ними стало формальнее и тяжелее.

Они то ссорились друг с другом, обвиняя всех во всех библейских грехах, то снова сходились, то разводились с полётовскими жёнами, уходя от одних любовниц к другим, активно втягивая во всё это Васю, которого одна из таких новых низамовских женщин назвала «островком духовности в этом скверном и бушующем море». Вот Вася и задумался, как «спрыгнуть с поляны».


Одним из вариантов такого «скорбного бесчувствия» была формализация отношения с друзьями. Перевести бы их, что ли, в денежную плоскость, ведь, выпивая и таскаясь по баням, он тратил не только время, но и здоровье, совершенно ничего не получая взамен. Вы хотели рыночных отношений? Их есть у меня – с волками пить, так по-волчьи и выть, даже если сам ты не волк по сути своей.


Однажды Вася даже сел с твёрдым желанием расписать «бизнес-план» общений с экс-друзьями, однако вся его решительность сразу же испарилась после того, как он представил, каким количеством ритуалов, обрядов и объяснений нужно будет обставить любые свои действия, прежде чем они станут очевидными для знакомых любой степени интеллектуальной прожарки.

А как искать клиентуру? Какими словами его будут советовать своим партнёрам по бизнесу, Васю не интересовало («…есть тут у нас один задушевный пиздобол, островок духовности…»), но куда деваться от отсутствия критериев и что будет можно поставить себе в заслугу как критерий успешной практики, а что нет?

На том и сломался.

Завтра всходы поднимет заря

Зато Низамов, как ни в чём не бывало, снова зовёт в путь – «Полёт» ждёт пара концертов в горнозаводском районе, в городках возле самого распадка: там, где горы покуда хватает глазу превращаются в кладбище каменных глыб, похожих на разбросанные великанскими детьми громадные кубики. Таинственная, заповедная зона, населённая крепкими и сильными людьми, не выносящими фальши, – идеальное творческое задание для спаянного театрального коллектива. Гастрольный тур выпадает на конец недели, и можно взять с собой палатку, чтобы забуриться куда-то поближе к перевалу Дятлова, устроить маёвку – так полётовские, вне зависимости от месяца и времени года, называли любые загородные вылазки с пьянкой и ночевкой.

А можно ведь даже и палатки с собой не брать, только водкой запастись заранее (хотя горбачёвская антиалкогольная кампания официально закончилась год назад и винные магазины вновь заработали до обеда, перебои с пойлом лишь нарастали) да договориться с местными о баньке – это и вовсе идеальный вариант, пару раз случавшийся.

Разумеется, Вася подписался, хотя его и не звали – участие заинтересованной массовки подразумевалось само собой: август всё-таки самый пустой месяц, до начала учебного года ещё пара недель (тем более что в начале сентября всех погонят на картошку и лекции снова отложат), заниматься нечем, так хоть потусить вдоволь.

На склоне холма

Потусили в самом деле славно. Программу песен и скетчей прогнали по паре заброшенных клубов. Ведь прежде, чем перейти в совсем нежилой распадок, Урал разбрасывал эффектные холмистые, совсем как в Тоскане, ландшафты с бывшими старообрядческими деревнями, которые, особенно издали, выглядели элегически, а вблизи разваленными и полупустыми. Опустошённые, они даже на улице пахли земляникой и парным молоком.

Люди здесь не слушали радио, не смотрели телевизора (многие даже не имели в избах ящика), с раннего утра, как солнце встанет, и вплоть до заката трудились на огороде да обслуживали скотину, присутствие которой здесь ощутимее человеческого, с того и жили, практически без подпитки извне, сугубо своими, одеревеневшими силами. Это вызывало уважение, непонимание и странную зависть. Точно горнозаводские – иная порода людей, знающих больше, чем можно сказать, и умеющих то, что нелепым городским даже не снилось.

На выходные остались на отдалённой заимке, куда полётовских отвёл провожатый, там и оторвались «по полной программе», что подразумевало сначала упеться у костра чуть ли не до хрипоты (орать в тайге можно сколько угодно, во всю глотку, никто ж не запретит – вот она, свобода), а затем и упиться до полной гибели всерьёз, с последующим плавным утренним опохмелом, переходящим в сборы и обратную дорогу, подрёмывание в пригородной электричке, монотонным ходом обнулявшей оставшиеся силы.

Августовские любовники

С маёвок возвращались всегда молчаливые (сил на общение уже не хватало), загорелые или, точнее, прокопчённые, пропахшие костром и новым градусом надсады, в которую эти поездки конвертировались. Вася никому бы не смог объяснить, из-за чего любое полётовское «мероприятие», от маёвки до совместной лепки пельменей перед Новым годом, оборачивается дополнительным отчуждением от друзей, всё сильней уходящих в глубь своих жизней, всё заметнее отгораживающихся от мира пуленепробиваемым стеклом.

Один Вася ни от чего не отгораживался: нечем да и незачем – личной жизни, которая и есть такое стекло, у него не пока было, как и экономических интересов: родители кормили, поэтому стипендию можно оставлять себе, невесть какие деньги, но и Чердачинск – не Вавилон, друзья, опять же нуждающиеся в задушевной компании (чуть позже Вася понял, что всю перестройку нештатно исполнял обязанности психоаналитика и если все-таки решился бы брать гонорар за «лечение», то мог бы сильно подняться на этом) и, значит, напоят, чтобы было с кем, и в баню с собой возьмут. Так можно существовать и дальше, догоняя эпоху через текучку, которая вроде сама подсказывает, куда кому течь.

Закономерности станут очевидны позднее, как это всегда и бывает, ну а пока страна колбасится в первых корчах капитализма, Вася выясняет отношения с собой. Это же самое сложное – понять, что тебе на самом деле надо. Не то, что подсовывают другие, но расслышать «зов сердца» и «внутренний голос», различить которые нетренированному уху практически невозможно.

Вот, скажем, Вася всё никак не может понять своё отношение к Кате Кручёных. С одной стороны, вроде тянет, да недостаточно, мало есть чего общего, чтобы сцепило (вероятно, у Васи только так?), а с другой, самой-то Кате чего нужно? Она вроде бы в ответ к Васе теплом своим тянется, но доходит до определённой точки, и далее уже никак: точка превращается в разделительную черту, в границу.

Красно-белые линии рубашек

Но, может быть, Кате кто-то другой интересен, в театре или на факультете? Наблюдал ненавязчиво, стараясь не привлекать внимания, ничего такого не заметил, хотя даже в общежитии Катю несколько раз навещал. Мимоходом, без приглашения, вроде к Мурину шёл, а тот отсутствует, посижу пока у тебя, подожду товарища-удмурта. Ну, или так: мы тут с Сашей картошку жарим, портвешком балуемся, соли не дашь? На огонёк не зайдёшь? Зная, что не пьёт, не курит и в самый полуночный распояс умеет такую нутряную прохладу включить, что будто из старого холодильника «Зенит» начинает ледяное дыхание просачиваться.

На маёвке неожиданно нарисовался Корецкий, окончательно ушедший с научных разработок на закрытом факультете в какой-то особенно рисковый бизнес (резко поседел, стал похожим на классического голливудского мужчину). Он и в «Полёт» теперь лишь по большим праздникам выбирался, сам себя подавая как большой и редкостный праздник. Если только Софа в очередном показе «Гадюки» («Диктатура совести» быстро выпала из репертуара, не успевая за постоянно нарастающим внутренним раскрепощением СССР) попросит его участвовать. Невеста Корецкого, «официальная девушка», Наташа из Медицинского (уж и окончить успела, в ординатуре теперь) одна за двоих отдувалась. В основном приветы от Корецкого передавала. Разумеется, ни в какой самодеятельности он давно не талашился. Не по чину. Но на выходные выскользнул из города, элегантный, как коньяк, прибился к коллективу на самой последней стадии тура, когда, отработав последний раз, собирались идти на заимку, но кто-то вспомнил, что надо, вообще-то, Корецкого подождать, и его ждали, покуда с электрички доберётся до окраины села, разминались «Крымским».

Элегия Корецкого

– Скрыльникова Егора помнишь? Или ты не застал его? По кличке Зелёный? Да костюм у него такой спортивный был, вот и привязалось. До тебя в «Полёте» играл. Который в «Голом короле» корону за мной ещё носил. А, ты не видел? Жаль, очень смелая для своего времени вышла инсценировка. Он же один из нас, самых первых, в бизнес пошёл. Сначала в кооператоры, затем в челночники, а потом колбасный цех построил. Сырокопченые колбасы, финский сервелат любишь? А кремлёвский? А микояновский? Умер вчера: поджелудочная отказала. Так-то, Вася, так-то, друг, не знаешь, где найдёшь, где потеряешь… Как это называется, всё никак не могу выговорить, Наташка по слогам научила – пан-кре-а-тит?..

Наташки, впрочем, рядом не оказалось. Поначалу Вася не обратил на это внимания, хотя надо, надо уметь замечать мелочи – Софа учила: именно они всё самое интересное о человеке и ситуации рассказать могут. И расскажут, и покажут, и сценический образ соберут.

Очень уж Наташа борзо на импровизированной кухне едой занимается, так что и не отвлечёшь, параллельно «Киндзмараули» из сельпо накачиваясь, демонстративно в своём внутреннем мире спряталась так, что в глаза не заглянешь – будто и нет их, в то время как Корецкий с задумчивым видом ходит вдоль древних сосен и затесавшихся меж ними берёз (лес изнемогает в усталой парилке, как в тигле, вырабатывающем особенно стойкие ароматы хвойных смол, прелых трав, диких ягод и, поверх всего того, дымка на берёзовых ветках) с задумчивым видом, постоянно будто бы невольно встречаясь с Кручёных. Ну да, не виделись давно, есть о чём перемолвиться.

Темник и актуальные вопросы внутренней политики

Видит Вася: тем у Андрея и Кати так много, что и не переговорить за вечер. Солнце спряталось, и в лесу сразу же стало темно, холодно и сыро – даже сквозь пряное, однотонное опьянение эта предосенняя причуда пробирается за воротник и морозит цыпки на коже до полого дискомфорта. Вася знает (за годы маёвок успел изучить) все эти демонстративные, все более затягивающиеся отлучки, непрозрачность слов и намерений, которыми двое втянутых в водоворот занавешиваются от других.

Пока основной контингент посменно бился в парилке, Наташа в конечном счёте первой и напилась, как бы предоставляя Андрею полный простор действий, а судьбе – самой нестись под откос, так как ждать же всегда следует худшего. Вася тоже водочку попивал, на Андрея с Катей нет-нет да поглядывал, обращая внимание, как бережно и неторопливо, по-взрослому и совершенно умельчески Андрей обрабатывает Кручёных. Массажируя её точечными словами, близорукими взглядами, задумчивыми улыбками, перетекающими в активное слушанье – точно он улыбкой своей всю Катю целиком пеленгует, от слов её случайных, но осторожных, до целокупности сердечного ритма и гораздо более тонких настроек, начинающих вибрировать от избытка чужого внимания.

Пьяный Вася держит в голове лишь одну (больше уже не получается, даже если сильно захотеть и попытаться напрячься) тропинку трезвости. Петляя, она вьётся за Андреем и Катей, когда те являются на кухне или возле костра. С приятной расслабленностью и даже удовлетворением Вася видит, что с Корецким Катя ведёт себя так же, как с ним, – тянется, но только до какого-то неопределённого момента, совсем близко к себе не подпуская. Как кошка с мышью, многократно превосходящей её размерами.

В горчичном лесу

Потом, в пустой электричке («Как будто вся страна ушла на фронт», пошутил Тецкий, когда проезжали затуманенные Биргильды), похмельные студийцы устроили игру в салочки. Бегали по вагонам, кричали, точно в лесу. Вася крутил головой, не в силах понять что там у Андрея с Катей было. И вообще, было ли? А если было, то что?

– Что интересного на факультете?

К Васе, выпотрошенному водкой, подсела Танечка, под самый финал поездки возжелав светского общения.

– Кризис гуманизма.

Брякнул первое, что в голове бродило по отчётливо выраженным с бодуна извилинам, но Танечка так прилипла, что, пока за окном мелькали поля, готовые к съёму урожая, пришлось объяснять: Сартр-Шмартр, экзистенциализм – гуманизм, «маленький человек», лишние люди, «Фердидурка» (совсем недавно вышло в «Иностранке», всем приличным людям надо прочесть), «дегуманизация искусства», «модернизм – это молодость мира», пока ещё недоступная основной массе советских людей, «Франкфуртские чтения» Генриха Бёлля и Цюрихские лекции Винфрида Георга Макса Зебальда.

Танечка даже отпрянула от такого академического напора.

– Но, боже мой, какая скука, какое унылое говно мамонта все эти Камю и Сартры с пожелтевшими страницами издательства «Прогресс». Я понимаю, когда-то все эти Кафки запрещали, читали из-под полы и поражались своей смелости. Но теперь «Лолита» и «Венера в мехах» продаются в киосках миллионными тиражами, хоть зачитайся, было бы желание. А его нету! Я, когда первый раз «Доктора Живаго» увидела в книжном магазине, думала, в обморок упаду от обмана зрения, но это же теперь не модно, а самая сермяжная сермяга и есть. «Погружение во тьму», «Зияющие высоты», «Одлян, или Воздух свободы». Новое назначение, белые одежды. «Смиренное кладбище», да сколько ж можно чернуху-то гнать? Хре-сто-ма-ти-я. Му-зей. Факультет ненужных вещей. Вот то ли дело Розенквист, выставку которого я посмотрела в ЦДХ этой весной, – всё такое яркое, сочное, красивое. Подлинное клиповое мышление, Вася.

Заресничная страна

Вася позволил с Танечкой не согласиться (краем глаза заметив: Катя с Дусей и Пашей Тецкой села в карты играть), понимая, что девушка пригубила на посошок беленькой (свежайший перегар так и хотелось сорвать с её губ поцелуем, как умозрительную розу) и горячится механически – это в ней так дубильные вещества разговаривают. Проверить Танечкину осознанность просто – достаточно спросить, что такое гуманизм, предложить дать определение. Разумеется, похмельная филологиня не смогла. Пришлось напомнить.

– Понимаешь, подруга, гуманизм – это когда человек – мера всех вещей. Не мощь государства, не самолёты, танки и ракеты, как это в совке было, но конкретный человек с его проблемами и болячками. Гуманизм – это отношение к старикам и младенцам, потому что он не про победителей и сильных дядек, которые всё равно свой кусок выгрызут и своё место под солнцем отвоюют, а гуманизм – это про всех, в том числе слабых и убогих, он про проигравших, понимаешь?

Таня не понимала, захлебнувшись напором, подозревая подвох: точно Вася говорит одно, а подразумевает другое, слишком уж пристрастно он говорил об общих и абстрактных материях – как о сугубо личных. А Васю было не остановить. Чаще всего он отмалчивался и смотрел в сторону, вместо того чтоб выступать, расставляя акценты. Ему своей правоты достаточно. Но сейчас он позволил себе говорить громко и чётко, чтобы Катя, игравшая в подкидного, заслушалась. В том, что она прислушивается к его словам, он почему-то не сомневался.

Танец маленьких лебедей

– Да, Танечка, это старомодно и тухло, потому что мы теперь вроде капитализм строим, но на кону не только сверхприбыли, но и звериный оскал, потому что человек был и остаётся мерой всех вещей, то есть измерительным прибором, которым все жизненные явления замеряются, а не деньги или жизненный успех, который лишь в «Санта-Барбаре» прост и понятен… Совок – это ведь не красивые мешки с Боярским и Пугачёвой, это Фирс, которого снова забыли. Выплеснули с водой. Человека забыли, и неважно почему – из-за повышенной политизации, которая и теперь есть всё тот же совок коллективных эмоций, но просто другими способами, или же из-за того, что все судьбу свою устраивают и попросту некогда на соседа внимание обратить. Индивидуализм – это ж теперь молодость мира!..

Васе казалось, что его слова в пустом вагоне звучат как набат, и не отдавал отчета в карикатурности похмельной проповеди. Отчего электричка оказалась пустой, выяснится, когда он вернется домой, – сестра Ленточка в дверях объяснила: покуда «Полёт» пьянствовал, в стране случился переворот под названием ГКЧП.

– Утром будит меня совершенно обезумевший папа и кричит, что нужно бежать в магазин и скупать всё, что есть, – гречку, сахар, соль, спички, макароны, а главное, хлеба, да побольше. Но вроде обошлось. По первости-то случилась лёгкая стадия безумия и полнейшей неопределённости, но потом прорвались в эфир демократы, оказалось, что Горбачёв жив, просто заперт в Форосе, и главная интрига некоторое время заключалась в том, кто полетит в Крым и привезёт Горбачёва с семьёй в Москву. Участь Чаушеску их с Раисой Максимовной миновала, но сколько нам это стоило нервов – как в старые добрые времена папа не отходил от «Ригонды», слушал голоса, благо их теперь не глушат и можно разобрать последние известия даже с его пониженным слухом…

Три дня в августе и две недели в сентябре

– Не было оно старым и добрым.

– Кто?

– Старое время. Оно было закупоренным и одичалым, злым. Тухлым. Тесным. Несвободным, неужели непонятно? «Твой дом – тюрьма».

– Вася, ну, ты же понял, что я хотела сказать. Не придирайся, сколько мы за эти три дня пережили…

– Могу себе представить. Оставил страну на выходные, и вот вам пожалуйста…

Шутки, впрочем, буксовали – слишком уж в стране стало тревожно; родители Васи вместе со всем «прогрессивным человечеством» не отлипали от телевизора, этого главного булыжника современного пролетариата.

Нехоженые дороги русской истории выворачивают наизнанку любые определения и формулы, вот и Марксово бонмо про трагедию, вернувшуюся в виде фарса, нынешняя загогулина перевернула с ног на голову – ГКЧП вышел опереткой, тогда как расстрел Белого дома два года спустя – трагедией, которую не заметили. Суть её, подменённая небывалой картинкой из ящика, ускользнула, да и ГКЧП, разумеется, подкузьмил – молодая страна вновь ждала фарса, а получила президентскую республику, всё более смахивающую на монархию.

Осенний разгон Верховного Совета и воспринимался второй серией кина, всколыхнувшего незарубцевавшиеся страхи, которым только волю дай, тут же из подсознанки, где копились и копятся, выйдут. Вася не мог заставить себя относиться серьёзно (может быть, тоже боялся сильнее нужного, только вида не показывал) к телевизионным пожарищам. Не мог, хотя искренне хотел: увидев Ельцина, машущего на танке в сторону карикатурных Руцкого и Хасбулатова (а тут ещё Никита Михалков к микрофону полез, мурлыча, чтобы зрителям не было слышно: «Слово интеллигенции дайте!..») попытался перехватить внимание родителей, не отрывавшихся от трансляции.

– Чего вы забеспокоились-то? Три дня вам на это даю, как в прошлый раз, – за три дня русский богатырь Ельцин всю эту шарашкину контору разнесёт. За гречкой, кстати, в магазин сбегать не надо, папа? А то вдруг в стране голод начнётся?

Невидимые зовы парадных их влекут

Мама отреагировала, не отрываясь от телеэкрана:

– Напился, сынуля, так и веди себя прилично, а Ельцина не тронь.

Вася и правда был безобразно пьян – в «Полёте» праздновали премьеру «Собачьего сердца», которое репетировали и собирали на всех парах, стараясь успеть к столичному фестивалю самодеятельных театров, на который студию пригласили первый раз за всю её историю, из-за чего Софа решила: детище входит в новую стадию существования, всемирная слава и, тем более, профессиональный статус не за горами. Она уже видела себя дающей интервью Ирине Израилевне Моргулес (главному культурному авторитету Чердачинска) о том, как в меру отпущенных ей скромных сил на всю планету она прославляет Южноуральскую республику, которой, конечно, ещё пока нет, но в свете политического заказа на сепаратизм вполне может и образоваться…

Точнее, кто праздновал и радовался, а кто злобу таил да дверью хлопал: распределение ролей разбудило тишайшего удмурта Мурина, все эти годы мирно дремавшего на ленивой думке второстепенных ролей. Мурин, себе на уме, щурился, похожий на рыжего кота, и безмолвствовал многозначительно – так, что даже Никонов с Корецким уважительно (на самом деле равнодушно) его стороной обходили. Но в этот раз нашла коса на камень, Саша почему-то решил, что роль Полиграфа Полиграфовича Шарикова, во всём бенефисном великолепии, должна быть его – и точка. Возможно, за выслугу лет и собачью преданность коллективу, который ему особой пользы не принёс, а может быть, просто задумал такой дембельский аккорд в дипломном году. Кавалергарда век недолог – окончив университет, ребята разъедутся по области, кто-то, как Мурин, Макарова и Огиенко, вернутся в холмистый Миасс, кто-то, как Кручёных, – в родной Златоуст (замуж-то она, недотрога, так и не вышла), а кто-то и вовсе в Юрюзань или Катав-Ивановск, ну, и что ждёт их всех дальше?

Преподавание в школе? В скучных вузовских филиалах или, в лучшем случае, какое-нибудь завалящее, но хлопотное директорство?

Проверка на Полиграфе

Вот, видимо, напоследок Мурин и решил тряхнуть стариной, покуражиться на законном основании. Да не вышло: Софья Семёновна оценила посягательство рядового студийца на святой режиссёрский замысел примерно так же, как Ельцин воспринял притязания Руцкого и Хасбулатова на первородство власти, – резко отрицательно, да с таким непониманием, когда дальнейший разговор невозможен. Вообще-то, Софа ничем особенно не рисковала – Мурин в её премьерных раскладах отсутствовал, играл что-то необязательное и легко заменимое из подтанцовки вокруг Швондера.

Туда, между прочим, засунули и Васю, под бочок Паше да Дусе – песни хором петь. Вася, который втайне надеялся на одну из главных ролей (понятно, что профессор Преображенский – вечный премьер Корецкий, но интеллигентный и крайне тактичный доктор Борменталь, кажется, Васе вполне по нутру, хотя, конечно, лучше всего у него вышел бы Клим Чугункин, перевоплотившийся в Шарикова, этого Гамлета наших дней первичного накопления капитала), тоже несколько… оторопел от своей незначительности, но смог сдержаться. Остался в рамках. Внутри он давно им не соответствовал, да только умел изображать из себя нечто незыблемое, предсказуемое: люди же не любят сюрпризов, предпочитая общаться с теми, кого, как им кажется, они понимают. Вот Вася и соответствовал.

Однако у Софы на каждую роль существовали собственные резоны. Шарикова она решила сделать женщиной. Чтоб, разумеется, подчеркнуть изменение «роли женщины в судьбе посттоталитарного общества» и спасти Наташку от клинической депрессии. Что-то там у них окончательно перестало клеиться с Корецким, Наташа плотно сидела на антидепрессантах, потеряв волю к жизни.

– В принципе, я готов к разводу. Дозрел.

Так приватно Андрей объяснил Софе их ситуацию, хотя формально мужем и женой они с Наташей не были, вместе жили не первый год, и пока хватало. Неприкаянная С. С. («вся жизнь – в искусстве»), сублимировавшая в студии тоску по «большому роману длиной в жизнь», коллекционировала актёров, пренебрегая актрисами, и в конечном счёте довела эту тенденцию до абсурда.

Абырвалг

Гендерная диспропорция выделяла «Полёт» из общего правила, провоцируя худрука на нестандартные решения. С.С., впрочем, знала, что любой замысел, имеющий под собой бытийные основания, моментально начинает обрастать дополнительным смыслом, а наболтать можно что угодно – внимательные зрители, приученные искать в любом высказывании второе, а то и третье дно, обязательно найдут в такой конструкции что-нибудь своё, сугубо кровное.

Про самую главную роль, отошедшую мешкотной Наташе (накануне она напугала Софью Семёновну, что наложит на себя руки), как и про готовность Андрея к разводу (какому такому разводу? Вася даже не сразу понял, что С. С. имеет в виду), Софа рассказала ему на очередном занятии техникой речи (да-да, они продолжались уже два года как, хотя большого прогресса Вася не выказывал), которое оба использовали для переговоров. Ну, или чтобы выговориться.

Вася-то пришёл за Мурина «просить». Точнее, сделать так, чтоб Саша вернулся, потому что удмурт, неожиданно «ужаленный в самое сердце», звал Васю присоединиться к бойкоту и обрушить «эту чертову, никому не нужную богадельню одной старой девы» в прах и в пепел. Выполняя «запрос на сепаратизм», Мурин сверкал глазами, скрежетал зубами, в общем, выглядел необычно и оттого хотя бы забавно. А вот о себе, разговаривая с С.С., Вася думал как о безвольной тряпке, не способной добиться от биографии даже такой малости, как главная роль в заштатном самодеятельном театрике.

Запрос на сепаратизм

– Софья Семёновна, если учесть, что всё искусство делится на две части – оно либо про любовь, либо про смерть, то «Собачье сердце» на какой стороне?

– Люблю я, Вася, твои правильно поставленные вопросы. Просто Урмас Отт, прибалтийского акцента только не хватает. Приходится соответствовать. Разумеется, про смерть. Ведь новый человек, появившийся на свет благодаря всем историческим потрясениям начала века, это же начало советской антиутопии и конец старого, привычного мира. Смерть традиционного уклада, бла-бла-бла…

– Совсем как у нас, но только уже в конце… двадцатого?

– Вася, ты же умный человек, творческий, придумай себе объяснения сам, ты ж креативный!

Многомудрая Софа, разумеется, чувствовала, что Васей движет нетипичное раздражение, оттого-то и уводила разговор в сторону. Сначала рассказала про Корецкого, готового к разводу. Вздохнула. Пожалела женский удел (точно заглядывая в него из какого-то другого гендера). Пожурила ветреную мужскую природу. Осторожно закинула удочку в сторону Крученых. Вася пожал плечами. Сказал как о простом и самом очевидном, скрывать которое не имеет смысла, что пытался ухаживать за Катей, но та, словно спящая красавица («И точно красавица», – цокнула языком С.С.), живёт внутри своего сна, да так крепко, что не добудиться. Софья Семёновна мудро пожала плечами, мол, всё не так просто, как кажется, разве не знал ты, что в детстве Катеньку нашу изнасиловали, как так, да, вот так, пошла с детками в баню, наивная простота, а там её пустили по кругу, заразили дурными болезнями, недотрогу нашу, странно, что не подозревал, об этом в «Полёте» все уже давно отшептались, именно поэтому Андрею такая деликатная миссия выпала – вернуть раненого человечка к полноценной жизни, вот и Наташа из-за этого переживает, антидепрессанты пьёт, на днях чуть было тройную дозу не выпила, еле руку отвели, успели, родители на страже, бдят за дочкой днём и ночью, так как сама не своя, да ты же и сам всё хорошо видишь, ты ж не слепой, а проницательный, вообще-то, парнишка. А там, между тем, вслед за Корецким и Низамов на развод подавать собрался, они же с Андреем всю жизнь не разлей вода, заслуженная жена его, Лена Хардина, сама не своя которую неделю ходит, ведь на сносях она, что, тоже не замечал?

Вася сидел оглушённый: вся история Кручёных у него совсем под другим углом высветилась, мгновенно прояснив многолетние затыки и пробуксовки. Да ещё и подробности эти, не пожалела Софа ни Катю, ни Васю, выложила всё подчистую. Хотя, конечно, ежели в девичьих исповедях покопаться, то можно ещё пару оглушительных баек вытащить, но, чу, до следующего раза. Они на следующий задушевный кризис сгодиться могут.

А этот выпал из гнезда

Потом, когда снова стихами Пушкина занялись («Подъезжая под Ижоры, я взглянул на небеса…»), его нисходящими интонациями, Вася подсобрался и в себя пришёл, как же, говорит он Софе, внутренне поеживаясь, Мурина жалко, скала-человек, пошли б ему навстречу, особенно перед поездкой в Москву, иначе кто вам станки да декорации грузить будет, уж не Корецкий ли с Тецким (нарочно ренегата Тецкого вспомнил, который давно в Свердловскую область эмигрировал, чтобы сложность момента подчеркнуть) корячиться станут?

– Вася, ну какой из Мурина Шариков, ну сам подумай.

– Да я подумал, Софья Семёновна, обаятельный такой дуралей, добродушный и шкодный. Такой себе школяр.

– Школяр? Ты, Вася, совсем не понимаешь, да? Ни про старого совка, ни про нового хапугу-обывателя, которого, кроме «Амаретто» и оливок с анчоусом, ничего не интересует? Мы эту антропологическую катастрофу, свершающуюся на глазах, бичевать должны, а не сопли и сироп на кулак наматывать. Покой нам только снится. Ты меня извини за прямоту, но из Мурина такой же Шариков, как из тебя. Ты же не будешь спорить, что не подходишь на эту роль?

– Отчего же не буду, очень даже буду. Я считаю, что вполне потянул бы Шарикова, просто так устроен, что не могу этого требовать. Меня устраивает любой расклад, я в любой ситуации способен найти плюсы. Более того, вам скажу: у меня есть автоэпитафия. Знаете, Софья Семёновна, я хотел бы, чтобы на моём могильном камне начертали мой девиз: «Не очень-то и хотелось».

С.С. посмотрела на Васю так, точно видела его впервые или только что разглядела. Вася видел, как движутся под бугристым лбом режиссёрские мысли, подобно облакам в окне, пробегая перед зрачками.

– Ну ты, Вася, прямо вылитый Жорж…

Ученик чародея

– Бенгальский? Над «Мастером и Маргаритой» думаете?

– Жорж – это кличка Григория Александровича Печорина. Кажется, лучшего претендента, чем ты на его роль в нашем «Полёте», не найти.

– Ну да, ведь Андрей Корецкий для него явно староват.

Софа оценила шпильку, потому промолчала.

– Торжественно клянусь тебе поставить «Героя нашего времени» только на тебя. Чтобы чернобровая казачка Екатерина Кручёных была Бэлой, а в другой своей ипостаси – княжной Мэри, кстати, вот тебе и решение. Всех избранниц Печорина должна играть одна актриса.

– Если к тому времени Катька не будет куковать в Златоусте.

– Конечно, не будет. Ну, куда ж, в самом деле, мы её отпустим?

– Мы, Софья Семёновна?

С. С. вновь взяла многозначительную мхатовскую паузу. Вася знал, что это позиционная болтовня и обещания Софа не выполнит. Ей важно текущие вопросы решать, пока другие не набежали. День простоять да ночь продержаться, а там или видно будет или же само рассосётся. Внезапно, словно бы перезагрузившись, Софа вышла из омута незримого облака.

– Ты знаешь, если в первой половине жизни все книги, постановки и фильмы точно специально попадаются сплошь о любви, то во второй – все они про конец и небытие.

По тону Вася понял: аудиенция закончена. Но кое-что Вася, нарочно назвавший Катю Катькой, дабы прикрыть неловкость, окислявшую ему слизистую изнанки губ, для себя уяснил. Во-первых, что особенно им в «Полёте» не дорожат. Незаменимых у них нет. За исключением разве что Корецкого, которого Софа словно бы усыновила, а может быть, и алхимический брак заключила, кто их там знает? Но если завтра Вася из студии исчезнет, мало кто и спохватится. В том числе чернобровая Екатерина.

А во-вторых… Впрочем, достаточно и «во-первых»…

Роковые яйца

Честно говоря, Васе на Ельцина было наплевать: «Полёт» истово готовился к поездке на фестиваль, а тут стрельба в Москве, способная сорвать поездку, вот он и волновался, из-за чего вёл себя, как и положено социальному животному, сообразно чужой, коллективной игре. Вёл себя «с чужого стёба» и всячески тому поддакивал, пестуя внутри эту мёртвую территорию несвободы.

В конце концов наши победили и «Полёт» отправился в первое турне. Все поехали плацкартой, а Корецкий с Софой вылетели в Москву самолётом. Точно никто не знал, но шептались: Андрей оплатил бизнес-класс. И Кручёных, кстати, тоже. Объясняя, что нужно же ей (Катя играла домработницу Зину, превратившуюся у Кручёных в орхидейную звезду немого кино) к сценической площадке приглядеться. Точно это лишь от её, Катиного, выступления зависит успех всех гастролей.

В поезде много пили, ещё больше говорили лишнего, спорили на какие-то пустые темы, пытались петь под гитару, изображая единство молодёжи с народом, но попутчики быстро их заткнули: вагон хотел тишины и спать. Дуся отравилась вареной курицей, все сели на вынужденную диету. На Казанский прибыли ранним утром, изжеванные до крайности и на пустой желудок. Несмотря на навес, только-только построенный над перроном и защитивший прибывающих от дождя, Москва плюнула студийцам в лицо мелкой моросью (надышавшись соляркой, Вася тут же вспомнил картины импрессионистов) и застенчивыми взглядами, с которыми на перроне студийцев встретил Корецкий в стильном новом пальто и Крученых, похожая в тончайшем пуховом платке на курсистку, непонятно каким образом залетевшую в 1993-й. Танечка с Дусей переглянулись.

– Тоже мне, Катюша Маслова…

Те же яйца, только в профиль

Москва оказалась серой, какой-то безжизненной. При друзьях Андрей и Катя вели себя точно молодожёны, ну, или робкие влюблённые, не способные сделать следующий шаг. Хотя на самом-то деле нарочитая эта застенчивость, когда все в курсе и прекрасно понимают, что происходит, работает как наглость и нахрап, не предполагающие иных толкований, кроме тех, что были навязаны.

Корецкий ухаживал за Катей с купеческим шиком, водил по дорогим ресторанам, предлагая выбрать между «Метрополем» и «Националем», а чтобы добить даже самых незаинтересованных студийцев, широким жестом купил всей честной компании билеты в модный МТЮЗ на «Собачье сердце» Генриетты Яновской, спектакль остродефицитный, и поэтому совершенно непонятно, как (а главное, по каким ценам) Андрею удалось добыть билеты. Выдвигались разные версии (особенно усердствовала Танечка, тогда как Наташка, продолжавшая существовать точно в трансе – она ведь тоже всё видела, страдала и при этом, человек повышенной ответственности, не могла подвести коллектив, из-за чего таяла, подобно свече, на глазах).

Однако, выйдя на сцену, преображалась. Откуда что берётся. Вася решил, что именно так выглядит «волшебная сила искусства», где главное не результат, вынесенный на суд случайных зрителей («Что им Гекуба», – точно заведённая повторяла за кулисами Софа, заработавшая на московских показах язву желудка), но внутреннее преображение творца, после которого невозможно оставаться таким, как прежде. На себе Вася подобных метаморфоз не испытывал (надеясь, что это только пока), но Наташку он же знал уже несколько лет и видел её фантастические (на уровне психосоматики) изменения. О которых, между прочим, она и сама ничего не ведала, так как преображалась полностью, до самого последнего донца.

В тихом сумраке ночей

Злопыхатели, впрочем, могли попенять Наташке нервный срыв, внутри которого ей, покинутой возлюбленным, для того чтобы выжить, ничего, кроме метаморфозы, не остаётся. Вася заметил также, что превращение, каждый раз прерываемое в финале, тем не менее оставляет следы – если не в структуре личности самой Наташи, то уж точно в восприятии её другими людьми. Отныне недопереваренный Шариков проступает на коже её чем-то вроде пигментных пятен, примерно так же, как изнасилование навсегда приклеилось к Кате дополнительной, ещё одной оболочкой, подчёркивая её чистоту и чуть ли не святость. Так, по крайней мере, Васе казалось – и когда он видел Кручёных и, тем более, думал о ней, катаясь по кольцу в метро. Тепло, светло и мухи не кусают. А ещё этот запах концентрированного людского присутствия – пота и несбывшихся ожиданий, дистиллированных в призрак уюта, внезапно настигающего где-нибудь возле вентиляционных тоннелей и накрывающего с головой казарменной негой.

Денег, чтобы пойти в театр или куда-то ещё (в Третьяковке и у импрессионистов он уже побывал), не было, а возвращаться в общагу на Рязанском проспекте не хотелось. Возможно, таким незамысловатым способом Вася (от себя же самого) маскировал ревность, но его бесила простота, с какой личные отношения выносятся на круг. Иногда кажется, что без обаяния публичности в них зияет отсутствием смысловая косточка. Точно люди, оставшись без свидетелей, выключаются, как электролампы.

Вася ворчал, брюзжал и осуждал себя за это. Он не хотел ехать на Рязанку («…извини, старичок, но бухать надоело…»), представлял себя «романтической личностью демонического характера» в чёрном плаще ниже колен (роль Печорина, безусловно, ему бы пошла) и в метро старался не смотреть на карту-схему, чтобы сойти за местного.

Нужно ездить с задумчивым видом, подпирая лбом поручни, первым номером съездить посмотреть на горелый Белый дом, а дальше отпустить ситуацию вместе с самозарождающимся под перестук колёс «Похоронным маршем» Шопена, вновь возникшим в голове навязчивым состоянием, совсем как в детстве, когда внутренняя жизнь заряжена на постоянное ожидание событий.

Встреча была коротка

Блуждая по Москве, Вася стоял на светофоре недалеко от Красной площади и рассматривал гостиницу «Балчуг», в сторону которой зачем-то направлялся.

Вдруг рядом с ним затормозил роскошный лимузин, а может быть, ещё более дорогостоящая иномарка – в оттенках роскоши провинциал не разбирался, но таких длинных и блестящих авто в Чердачинске явно не видывал. Внезапно заднее окно роскоши начало опускаться, потом из него высунулась пухленькая дамская ручка с россыпью алых ногтей, выкрашенных ярко, с вызовом, и высыпала из кулака жменю подсолнечной шелухи – по всей видимости, сановитая пассажирка грызла в комфортабельном салоне жареные семечки, а теперь решила избавиться от мусора.

Сначала Вася увидел медленно опускающееся стекло, затем сыплющийся на асфальт мусор, затем копну огнедышащих кудрей и дальше большой рот, раскрашенной кричащей помадой.

Автоматически он поднял глаза ещё чуть-чуть и взглядом упёрся в лицо самой главной певицы земли русской – то самое, что десятилетиями смотрело на него из телевизора, с киноэкрана, афиш, конвертов пластинок и даже пластиковых пакетов.

Увидев, что узнана, самая главная певица русской земли ничуть не смутилась, напротив, надменно улыбнулась, будто зевнув, и нагло ему подмигнула, совсем как женщина с максимально низкой социальной ответственностью. После чего стекло окна бесшумно начало подниматься, а певица исчезла за ним навсегда.

Расхохотавшись во всё горло так, что на него обернулись два озябших немецких туриста, Вася решил изменить маршрут, резко повернул к Красной площади, чтобы скорее спуститься в переход.