Book: Хэда

Хэда
Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями...
Фигуру можно изобразить без глаз, но она должна казаться смотрящей, без ушей, но пусть кажется, что она может слышать...
ХОЛОДНАЯ ВЕСНА
БОЛЬШОМУ ДЕРЕВУ НА ВЕТРУ ТРУДНО
Прекрасный праздник Весны – пробуждения жизни и солнца – Новый год минул, а весенняя погода стояла мокрая, со снегом и злым ветром, больно бьющим полуголых людей в лохмотьях, словно начиналась северная осень. Стало гораздо холодней, чем короткой предновогодней зимой. Но солнце, за мглой и тучами, что-то обещало, хотя его подолгу не было видно, и многие старики и больные умирали, так и не взглянув на него в последний раз. День прибывал понемногу, словно тьма отступала нехотя.
Вот в такую погоду, когда большая часть лиственного леса еще гола, Эгава Тародзаэмон ехал верхом через горы, направляясь от места своего жительства и службы в прибережную деревню Хэда, где иностранцы и японцы строили европейский корабль. Он ехал по делу, которое для Эгава теперь важней всего и за которое с него еще спросится. Эгава хорошего для себя ничего не ждал!
Сквозь наготу леса с утра чуть проблеснуло солнце, и казалось, очистится небо, лучи выжгут и сгонят с его синевы всю мглу, до единой пряди, на стволах засияет множество красок, первым весенним теплом и тайной силой задышит природа, оденутся листвой еще недавно голые лесные великаны и жалкими покажутся черствые и жесткие вечнозеленые деревья и кустарники.
Но через час стало совсем сумрачно, с моря нашла серость, ветер временами налетал со свистом. От голи и черноты лесов глаз охотно отстранялся, искал придорожную глянцевитую листву и редкие пышные цветы горной сливы.
На подъеме дорога подмерзла. Конь под Эгава мягко ступал по ее черной льдистой грязи в своих соломенных башмаках.
Всадник закутан в ватный дорожный халат. На голове шапка из осоки – символ власти дайкана – начальника округи.
Эгава Тародзаэмон только лишь дайкан. Его округа на горном полуострове Идзу, недалеко от столицы Эдо. Но дайкан Эгава известен правительству. Высшие чиновники, князья и даже члены горочью – высшего государственного совета, состоящего из пяти важнейших вельмож, во главе с самим гениальным канцлером Абэ, знают его имя, верят в его талант и, не давая ему повышений и не выказывая ему излишнего внимания, возлагают на него, как всегда, самые большие надежды, конечно – и большую ответственность. Сейчас все ждут, что исполнит Эгава.
По обстоятельствам времени, ответственность Эгава перед высшим правительством возросла. Обязанностей стало больше, и они требуют все большего труда, таланта, а также знаний, каких, как полагает сам Эгава, у него нет, а этому виной не он, а само правительство.
Эгава вырос в семье потомственного дайкана. Он с детства проявлял разнообразные таланты и, став сам дайканом, вскоре обратил на себя внимание общества и как художник, и как ученый-изобретатель, и как инженер-самоучка. Еще задолго до появления американской эскадры Перри в заливе Эдо он сконструировал и построил у себя в селении Нирояма, в горах, две гигантские печи, плавил в них чугун и отливал из него пушки.
Он почтительно и осторожно, но настойчиво и твердо объяснял высшим лицам империи, что изоляция губит страну, что Япония должна сближаться с другими государствами и народами, заимствовать у них все полезное, признать свою отсталость, создать свою промышленность, развивать пауки, готовиться к созданию собственного современного флота, а главное – неустанно учиться. При этом Эгава был так благонадежен и так доказал это своим честным трудом и ему так доверяли, что никто в правительстве не обвинил его в готовности к измене или в коварных замыслах.
В пути невольно вспомнишь все, по только сильней разбередишь себя. В душе всегда бесстрашного Эгава вспышками являются тревоги и сомнения, похожие на страхи. Молнии в мозгу мгновениями озаряют неизбежные опасности грядущего. Старый князь Мито – глава всех консерваторов, родственник шогуна[1] и родственник дайри[2] – давно заинтересовался гениальным Эгава и теперь называет его своим другом.
Но князь Мито и правительство в свое время не слушали его, держались традиционных страхов и запретов, а не его честных советов ученого.
Когда же под угрозами пушек, наведенных с иностранных кораблей, пришлось открывать Японию и заключать договоры, все спохватились. Японии нужен флот для дальнего плавания! Срочно выпущен указ об отмене запрета на постройку кораблей дальнего плавания! Но указ – это еще не флот. На одном указе не поплывешь, как на корабле. Князь Мито сразу заявил, что надо самим научиться строить современные суда. Но кто же построит? Кто выручит страну? «Эгава!» Эгава все умеет, он все знает, он – гений и все сможет. Да, Эгава об этом говорил давно, но мы его мнения тогда еще не могли принять. Эгава и теперь готов спасти страну! Так сказал князь Мито. Так решили в столице. Эгава было поручено: построить первый европейский корабль дальнего плавания. Конечно, Эгава готовился к этому и просил позволения выписывать книги и учиться. Когда приходили американцы, он, как мог, изучал их пароходы, посылал людей крадучись снимать чертежи, осматривал сам беглым взглядом все, что мог. И чем ближе знакомился Эгава с устройством западного судна, тем ясней становилось, что у него недостает знаний для постройки такого же своими силами. Упущено время. В пору запрета, получая лишь отказы правительства, он почти бесплодно тратил силы ума в догадках и попытках открыть то, что давно открыто в Европе. Минула молодость! Великие покровители и друзья в Эдо, которые так его хвалят теперь, так им восторгаются, лишь связывали ему руки, превознося его гениальность. Они не дозволили выучиться ему и другим, жаждавшим знаний, ничего не сделали до тех пор, пока не увидели огромные жерла морских пушек, готовых послать огонь и железо на дворцы и замки Эдо.
Эгава не робкого десятка. Он готов отвечать за любое упущение. Он старается исполнять приказ и делает все, что может. Он сидел дни и ночи напролет, составляя чертежи. Он заложил в селении Урага первый европейский корабль.
Близ столицы Эдо, на берегу залива Эдо.
В это время произошло несчастье, которое, по мнению многих, оборачивалось большой удачей. Чудовищное землетрясение и гигантская волна цунами погубили тысячи людей во многих городах и деревнях. На море Идзу, неподалеку от деревни Хэда, в бурю погиб корабль русского посла Путятина.
Правительство Японии разрешило послу России построить новый корабль для возвращения на родину. Путятин и пятьсот его моряков перешли пешком в деревню Хэда, где им даны были материалы и предоставлены рабочие.
Адмирал и посол Путятин оказался опытным судостроителем, а его очень молодые офицеры, почти мальчики, оказались отличными математиками и настоящими мастерами проектировки и западного судостроения. Как это все просто там, где не боятся науки!
Русские открыли японцам все секреты строительства судов, показывали свои чертежи, не скрывали ничего, их матросы учили японских плотников, что и как делается удобней и лучше при постройке судна и его частей. Все начато не так, как у Эгава в Урага. Если бы можно было бросить почти готовый корабль, сжечь его и с самого начала, учась у русских, воспользоваться их опытом и знаниями для строительства правительственного корабля? Но Эгава исполнял приказ и спешил, спешил, и дело ушло далеко вперед, оно почти закончено. Теперь уже ничего не воротишь и не остановишь, надо смертно запахивать халат и доводить все до конца. А русские свою работу только начали. Впрочем, есть надежда, что когда будет спущен на воду корабль Эгава, то, может быть, поплывет и он. Неужели зря старался Эгава и все собранные им опытные судостроители приморского округа Идзу?
В Эдо шум и суматоха. Все обижены! Друг на друга, на иностранцев, одни проклинают прошлое, другие его возвеличивают, а сами потихоньку соображают, как лучше сблизиться с иностранцами. Даже консерваторы мечтают поехать когда-нибудь в Европу. Время суеты и раздора, падение старых устоев, необузданных и неожиданных вспышек ненависти к западным людям, к их идеям и к тем, кто открыто говорит, что хочет учиться у Запада. Время лжи и лицемерия! Ученых раньше не щадили, это признавалось полезным, патриотическим. Все, кто хотел выслужиться, выказать патриотизм и обратить на себя внимание, поносили все западное, а для ученых, проповедовавших пауки, требовали казней.
Американцы задели самую чувствительную струну в нашей жизни, пришли смело, пренебрегая нашими обычаями, не обращая внимания на нашу важность. Они живо отучили японцев от высокомерия, называя нас варварами, наши сложные традиции объявили глупыми и пустыми церемониями и открыто смеялись над нами. При этом они не дарили безделиц под видом символов величайшего значения, а дали: паровоз, телеграф и виски.
Они ростом больше нас, и мысли их пока обширной наших. Они обо всем говорят прямо, смело показывают свои намерения и не сидят без дела. Пригрозили так нашему правительству и князьям, шогуну и живому богу, что у всех дух свело, ничего не остается больше делать, как благодарить американцев, и улыбаться, и заявлять о великой дружбе с Америкой, а между собой приходится спорить, как подольше оттянуть открытие портов для американской торговли, как, хотя бы на время, избегнуть обязательств, взятых на себя по договорам, чтобы не опозориться перед собственным народом, которому мы так долго внушали, что наша страна самая сильная и неприступная, самая благоустроенная и цивилизованная, а мы умней всех на свете. Теперь это ученье о первородстве, о божественном происхождении, о превосходстве и исключительности начинает разваливаться?!
В свое время Эгава предупреждал, тысячу раз говорил, требовал, объяснял. Разве своих кто-то слушает? Иное дело, когда американцы потребовали, чтобы наш бог подписался под их договором.
Русские чем-то похожи на японцев, а чем-то на американцев, так кажется некоторым. У них матросы всегда голодные и всегда хотят спать, – если улучают время, то валятся где попало и засыпают. Это очень удивляет японцев, которые даже детям запрещают что-нибудь подобное, например спать или есть на улице. Конечно, дети не слушают, как и взрослые, бедняки.
Сверху, с горы, все внизу видно как на карте: леса, реки, ущелья... В раннем детстве Эгава изучал географию по старинной японской карте, где изображены все земли мира: страна одноглазых людей, это где-то близко, чуть ли не на современном Сахалине, остров карликов, жаркая страна голых людей с красной кожей, материк людей с собачьими головами...
Да, в детстве так учили! По глупейшей карте! Хотя почти все образованные люди знали уже, что мир не таков, как мы его изображаем в атласах. Отец говорил, что эти карты неправильные. Но в семье Эгава, как и во многих домах феодалов и чиновников, полагали, что надо учить по традиции. И губили детей. Каков мир на самом деле – не научили вовремя, сбили с толку, привили на всю жизнь подозрительность, отбивали охоту учиться, взамен ее с годами у юношей являлась страсть жить в свое удовольствие, наслаждаться, пить.
Домашние и даже сами учителя тайком объясняли иногда детям, что все не так, многое, что написано в старых книгах, – вранье, но никогда не надо подавать вида, что это знаешь, а надо учиться как принято, очень старательно. Сколько же молодых жизней высушено и загублено на таких уроках! Всю жизнь говорят: это не так, но надо знать хорошо, это уже опровергнуто, но изучи наизусть, отвечай без запинки.
«Эта карта – сказка? – спрашивал мальчик у отца. – Но зачем же ее изучать? Довольно, если бы рассказала бабушка...» Отец уводил мальчика с глаз посторонних, брал лозы, мочил их в воде и наказывал, воспитывая волю и сдержанность у будущего дайкана!
Кто хотел запугать всех небылицами? Знает ли об этом шогун? Тенно? Ведь бог должен все знать. Кощунство или трагедия? Мокрые лозы били больно, но не выбивали мыслей. Мальчик становился скрытным. Хотели запретить думать о других странах, чтобы никому не пришло в голову, что где-то можно жить, кроме Японии. Такие учебники составили наши философы и академики!
Япония – процветающий оазис, населенный цивилизованными и прекрасными гражданами, которые счастливы под совершенным управлением, а весь остальной мир – пустыня, населенная страшилищами, всюду господствуют болезни, уродства, пороки, всюду ложь и преступления! В Японии все совершенно! – и при этом учителя ухмылялись, но взыскивали строго.
Эгава, заместив скончавшегося отца, стал дайканом. Он много думал, как же учить народ и не обманывать.
Один старик, содержатель распивочной, сказал однажды: «Нам все равно, лишь бы было сакэ и сакана[3]! Не все ли равно, чему обучают ребятишек! Когда выпьем сакэ, то счастливы и согласны...»
И вот Эгава постарел. Он сам опасался своих мыслей, он соглашается, что Япония лучшая страна, что все эбису[4] враждебны ей.
Но Эгава желал бы, пока не поздно, обучить и вооружить свою страну науками, заимствованными у эбису. Пока и у нас не вспыхнуло восстание против правительства, как в Китае, и пока под наведенными с кораблей пушками мы не пустили англичан к себе торговать отравой, как китайцы.
Эгава до сих пор ошибается в европейской географии, в его знаниях есть несоответствия и неточности. Ему, например, кажется, что Кавказ по размеру равен полуострову Идзу. Те же горы, скалы, грохочущие потоки. Юнкер князь Урусов – родственник императора России – так сказал ему: «Идзу – это японский Кавказ. Еще красивей! На Кавказе нет Фудзиямы!» Он льстил!
На днях Эгава видел в журнале у Путятина картину. Наместник Кавказа русский генерал едет по горам. Его сопровождает кавалькада конных офицеров. Но самое поразительное, что удивило дайкана, – сотня казачьего конвоя. На сильных конях вокруг наместника гарцуют казаки в мохнатых папахах, с густыми усами и бровями, все с саблями и пиками. Вдали, по дороге, на горе целый лес пик. Это очень отважные воины. Не самураи, но все верхом на конях и всю жизнь сражаются. Россия счастлива тем, что у нее много храбрых врагов. Ее воины обучены с детства обращаться с оружием. Скачут на конях, джигитуют, встречая в честном бою врагов, страшных своей силой и мстительностью.
А у нас даже нет врагов. Япония всех отвергла: весь мир – и врагов, и друзей. В самой Японии всех врагов уничтожают шпионы. Тихо, без всякой храбрости. У нас не все самураи имеют право садиться на коней. Не говоря уже о слугах!
Сейчас сзади Эгава едут конные самураи, за ними трусят рысцой скороходы. Бегут и не отстают, когда дайкан пускает коня вскачь. За ними спешат слуги и носильщики. Но разве это конвой?
Горы Идзу в ведении Эгава, весь полуостров в его округе, власть дайкана огромна. Но казачьи кони цокают по каменьям копытами, подкованными сталью, а их седоки всю жизнь живут под пулями гордых горцев! А мои кони тихо и мягко шлепают соломенными башмаками, как посланные с тайным поручением в хвосте того, за которым следят. Все люди и лошади заняты одним и тем же благородным делом!
На Идзу все японцы покорны и нет войны. Когда погиб русский корабль, князь Мито сначала, с вершины своего могущества, потребовал: всех русских, высадившихся на берег, – убить! Чужеземцам не разрешать ступать па землю Японии. Отвергнуть требование Путятина о постройке нового корабля! У нас есть Эгава! Он без них отлично строит европейский корабль!
Тогда возвысился благородный голос посла Японии на переговорах с Россией. Кавадзи-чин заявил свое мнение: разрешить герою Путятину построить корабль. Изучать при этом европейское судостроение. Назначить для этого японских плотников и других мастеров.
Кавадзи сомневался, что Эгава может создать западное судно. Очень обидно. Но это правда.
Эгава назначен ответственным за постройку корабля Путятина, в помощь адмиралу и для изучения дела. До сих пор Эгава скрывал от русских, что строит европейское судно в Урага. Так одновременно строятся два корабля и оба под руководством Эгава. Кроме того, князь Сацума стал строить в своих владениях еще один корабль. Всех этих безграмотных князей охватил патриотический порыв.
Русские предъявили странное требование: доставить несколько бочат свиного сала. Не для питания матросов, а для постройки шхуны. Как это понять? Эгава обязан все немедленно исполнять. При этом, как инженер и изобретатель, – учиться. Все, что возможно, постараться перенести вовремя на постройку своего корабля в Урага.
Следом за кавалькадой конных самураев на мелких лошаденках и за рысящими скороходами четверо скачущих вприпрыжку носильщиков мчат на толстой жердине тушу только что убитого кабана. В подарок Путятину и для прокормления его морского войска.
Этого лесного кита убил шестнадцатилетний сын Эгава, будущий дайкан, отцовская надежда и отрада. Отличный, смелый охотник, знающий горы Идзу, пожалуй, лучше, чем отец. Когда есть такой сын, то все остальное не страшно. Семь дайканов Эгава сменяли друг друга за двести с лишним лет с тех пор, как во главе государства встали шогуны рода Такугава. За эти двести лет вымерли немногие роды героев из дружины первых Токугава. В большинстве вельможи и чиновники сохранили родовую силу, они из поколения в поколение воспитывали умных и мужественных молодых людей, готовых заменить отцов. Потомки этих родов служат па тех же должностях, которые двести лет тому назад были созданы для их предков первыми шогунами.
Князь Мито из рода Токугава не только родственник самого шогуна. Он не только самый влиятельный князь из трех ветвей шогунского рода. Он также родственник тенно, живущего закрыто в Киото. Его мать была сестрой тенно. А тенно нельзя скинуть со счетов. Путятин это хорошо понял. Когда его корабль был цел, он ходил в Осака, при этом официально считается, что Путятин хотел напугать Японию. Путятин очень умный посол, он далеко видит. Путятин строгий, но справедливый, очень опасен в дипломатических спорах, при этом не похож на послов остальных западных стран: на Перри, Адамса и Стирлинга.
Путятин предвидит величайшее потрясение в государственном устройстве Японии. Он вполне сочувствует японцам. Следует помнить: хотя он из чужого и чуждого государства, но показал Японии, что готов оказать почести тенно! Конечно, идя в Осака на судне, адмирал понимал, что не увидит тенно и ничего не сможет ему передать. Что его никогда не пустят в Киото. Но он показал, что известно главное направление – к властителю Японии, к микадо. Японцы сделали вид, что оценили действия Путятина как враждебные и ошибочные, хотя всем было попятно, что он никогда и ничего не делает, зря, даже когда всем кажется, что он ошибается. Он без слов сказал, каким должно быть новое управление Японией при перемене жизни всей страны и при устройстве ее на западный образец. Он говорит уже три года на переговорах, что Япония должна переучиться и стать развитой по-западному. И при этом он своими поступками молчаливо намекнул на тенно как на извечное начало начал. Это дружественно, благородно и очень опасно и коварно. Поэтому признано враждебным действием.
Князь Мито тем сильней становится, что он все время тайно сносится с дворцом тенно в Киото. Более могущественного человека трудно вообразить.
Эгава не посмел твердо и категорически заявить князю Мито, что не будет строить корабль европейского типа в Урага, не имея для этого достаточных знаний. Он поступил как чиновник, а не как ученый. Когда приказывает высокий покровитель, то чиновник верит ему более, чем себе, и лжет себе. Вот к чему приводит дружба с тем, кому всю жизнь бываешь благодарен за поддержку.
Князь Мито бывал с Эгава прост и доверчив. Он получил для Эгава позволение изучить американский телеграф и паровоз. И художники нарисовали, как Эгава, словно демон, с раздувающимися на ветру халатами мчится по рельсам верхом на маленьком паровозе.
Но хуже всего, что друг и высокий покровитель и в политике путает новое со старым, как и на постройке корабля. Катастрофа же обрушится со временем на Эгава, как на верного слугу и пособника старого Мито.
СТАРИК В СОЛОМЕННЫХ ВАЛЕНКАХ
На вершине перевала рвал злейший ветер. Под его ударами конь остановился, упираясь, словно его вместе с седоком могло поднять над обрывом. Эгава невольно съежился в седле, не сводя взора с далей.
Открылось низкое море с черными, ходившими под тучей вихрями и прядями ливней. А внизу – тихая бухта Хэда, круглая как синее блюдце.
Эгава, очень любившему свой дом, свою семью, свои домашние занятия, свое селение в горах и плавильный завод с его запахом будущего промышленного величья отчизны, показалось, что этот ветер не здешний, не горный, а из далеких морских стран, особый хэдский ветер, от которого повеяло неведомым просторным миром и прекрасным будущим детей Эгава.
За морским заливом видны горы, а за ними океан, высокий как небо, и оттуда идут вихри дождей и непогоды.
Эгава припустил коня по ровному, покатому спуску, и сразу же затряслись и зарысили кавалькады конных и скороходов со всеми корзинками на вьючных животных и на согбенных людских спинах. Мимо помчался очень крутой скат, весь в черных елях, как копья они остриями покрывали тут скаты и кручи гор.
У заставы из-под круглых травяных крыш, как из-под зонтиков, вышли на дорогу вооруженные самураи. Эгава приостановился, слез с коня и поговорил с начальником за чашкой чая.
Ниже лес становился все глуше и черней. На повороте опять открылась бухта Хэда, теперь уже близкая, со множеством домиков и садов вокруг. Горы стеснили бухту и деревню правильным кругом со всех сторон. Только одной горы не хватает, словно она вышиблена прочь или провалилась в океан. От нее осталась выгнутая гряда каменных обломков, составляющая правильное полукольцо. За косой шумит и бьется океан, тщетно стараясь перекинуть волны через ее камни в бухту.
Так в каменном кольце скал и косы, как бы замкнувших Хэда, есть прорыв, ворота, через них бухта сливается с океаном. Коса из камней сдерживает порывы океана, останавливает его попытки забросить волны в ворота. Маленькая бухта держится очень стойко, и громадные волны откатываются и только кипят, кипят у ворот.
По косе над грядой камней тянется очень длинная редь сосен. На косе – плодородная почва, там летом цветут кусты хамаю с большими и важными белыми цветами, поднятыми на высоких стройных стеблях над глянцевитыми широкими листьями. Там стоят в жару целебные для души ароматы сладких хамаю и смолистых сосен и вырастает густая, высокая трава. И все поэтично прикрыто каменными россыпями и соснами от глаз иностранцев, проходящих в океане.
У одной из морщин, пробороздивших природную каменную крепость вокруг Хэда, стоит невидимая западным подзорным трубам платформа, на которой русские возводят свой корабль – причину страха и надежд, а также несчастий и позора Эгава! Они умело укрыли все свои работы, – даже отсюда, с гористой дороги, нельзя заметить, что сейчас происходит в узком ущелье.
Каждый раз, когда Эгава бывает здесь, горы и море оказываются иными. Никто и никогда с такой любовью не описывал бухту Хэда и не изображал ее так необыкновенно и романтически, как сам Эгава. Но он чуждался всего неяпонского, заморского, что таится в людях Хэда, в этих потомках неведомых пришельцев, принесенных океанскими валами с чужих островов и из далеких стран и смешавшихся за столетия с японцами. Хотя японцев и в древности было много, а принесенных морем было мало, но все-таки в этой деревне до сих пор угадывается в лицах жителей что-то особенное, таинственное. И не только люди тут необыкновенные. В Хэда растут деревья, которых нет нигде больше; наверное, теплое течение, идущее с юга, приносило семена с далеких тропических островов.
Поймет ли кто-нибудь все это, разберется ли, постигнет ли Эгава-художника, угадает ли мечты поэта в его пейзажах Идзу, в которых он куда смелее, чем Эгава-чиновник в делах. Нет, никто этого не увидит и не угадает. Может быть, пройдет много лет и в семье Эгава родится мальчик, который вдруг все поймет и уловит и вдохновится этой же мечтой, хотя он увидит уже другие пейзажи и другой мир. В надежде, что так случится, Эгава будет работать и работать, чтобы дать волю чувству, которое тем сильнее рвется к жизни, чем строже запрещается его проявление.
Конь, ожидая окрика седока, настороженно рысил вниз.
Недавно пришлось услыхать от иностранцев, что живопись Эгава, как и у всех японцев, искусна, но искусственна, что их пейзажи нарочито романтические, что в Европе художники давно отказались от изображения высоких чувств на фоне придуманных скал, грозных туч, дремучих лесов и низвергающихся потоков, что все это лишь традиционные банальности, а суть жизни не в этом, а в нравственном просвещении, к которому надо стремиться, что живопись и литературу Запада занимают страдания бедняков в трущобах, художники изображают отношения людей во всей глубине их чувств. Так очень назидательно и самоуверенно поучал дайкана один из спутников посла Путятина – молодой юнкер Урусов, про которого в деревне Хэда узнали, что он родня русскому императору.
Да, все что я вижу, проезжая в ветреный день по своей округе, по лесу и над морем, все это лишь банальная романтика. Но как же быть, если я как дайкан, по должности своей, заведую банальной округой, в которой горы в лесах, всюду скалы висят над головой, под ногами коня открываются пропасти, а издали веют ветры всего мира?
...Впереди завиделась спина плетущегося спутника. Старик в соломенных валенках, со связкой дудок сухой белой травы за спиной. Услыхав стук копыт и беглые шаги скороходов, он оглянулся, на миг замер и, увидя дайкана, встал как вкопанный. Потом покорно, умело и почтительно опустился голыми коленями на мерзлую землю, сняв шляпу. На плечах его соломенная рогожка поверх короткого халатика, на бедрах плотная повязка. Голые колени страшны от худобы и холода.
Эгава увидел его озябшее испуганное лицо со старческими выцветшими до пустоты глазами. Дайкан знал всех в своей округе. Этот старик – отец плотника, сам бывший плотник, работавший по найму всю жизнь, а теперь уже больной и слабый, но все же ходит в лес, собирает, где позволено, сухую траву на топливо. Его сын трудится с русскими в ущелье Быка, обучается западному судостроению, один из лучших плотников в деревне Хэда. Рабочие не смеют брать щепье и стружки для своих печей. Старик всю жизнь был хорошим плотником, но год и один месяц тому назад в правый глаз его попала щепочка, и старик стал хуже видеть. Летом он не смог больше работать. Семья стала беднеть. Не желая быть сыну в тягость, старик, чем может, помогает; летом на огороде и на маленьком рисовом поле, где не надо такой острой зоркости, как на постройке судов. Вот теперь, зимой, собирает ветки и сухие дудки. Беднякам все пригодится. А сын его, Таракити, тем временем работает у Путятина и учится. Вот нищий старик в соломенных валенках, а сынок его ведь перегонит самого Эгава!
Дайкан невольно оглянулся. Старый плотник, зашагавший было, поймав одним глазом взгляд дайкана, вмиг потерял всю свою бодрость и сжался от страха, путаясь в своих же ногах.
Мало лестного! Что толку от народа, которому внушен вечный страх!
Перед отъездом Эгава получил тайный приказ наказывать в деревне Хэда тех, кто сближается с иностранцами. Взять всюду строгие меры, чтобы сохранить единство и сплоченность духа.
Кто близок с иностранцами в Хэда? С ними дружен пожилой плотник Кикути, у него семья большая. Близок сын этого старика – Таракити. Также Хэйбей из деревни Миасима. И все остальные плотники и кузнецы.
Хэдский самурай старик Ябадоо, наблюдающий за рыбаками, сам, еще не зная, что будет такой указ свыше, уже наказывал рыбаков, чтобы не смели разговаривать с эбису. Он расправился с Сабуро из дома «У Горы». Но ведь плотники не рыбаки. Они все время должны с эбису работать. Как им запретить общение? Требовалось хотя бы одного наказать, хотя бы не из плотников...
Эгава должен наказать строго. Но скрыть от русских. Днем они всюду ходят, им разрешено удаляться за семь ри[5] от Хэда. Придется наказывать ночью, втайне от гостей.
В прошлый приезд в деревню Хэда Эгава наблюдал, как Таракити работает. Оказался тихий, старательный, скромный парень. Лоб у него большой, лицо скуластое, румяное, руки сильные.
Налетел новый порыв ветра. Начинается ураган? Или сейчас же все стихнет? Нет, ветер крепчал.
Эгава поехал побыстрей. Вот уж видна знакомая поляна. Эгава увидел, что на толстом стволе сосны проступает светлая трещина, как розовая рана на теле; эта трещина ширилась, и ствол вдруг расщепился и разошелся надвое со всей массой ветвей, мха и лишаев, с седыми и зелеными иглами, с мертвыми и живыми сучьями, и одна половина дерева стала падать.
Эгава придержал коня и замер, оцепенев от суеверного ужаса. Это была любимая сосна покойных отца и деда. «Седая сосна». Художники рода Эгава рисовали ее. «Отрада моего отца». Эгава остановился у разломанного дерева с павшими лапчатыми ветвями в иглах и во мхах. Дерево у основания такое же толстое, как каждая из двух отражательных печей, построенных Эгава в селении Нирояма. «Пока я помню отца – он еще жив, он живет во мне...»
Роскошное, еще жизнеспособное дерево развалилось надвое, половина рухнула, не обнаружив ни гнили, ни старых ран в почерневшей запекшейся смоле, ствол, торчавший без половины ветвей, был позорно обнажен, словно подставил, как наказываемый, розовую спину под удары лоз и палок. Здоровое, еще крепкое дерево не выдержало боя ветра о свою столетнюю вершину.
Когда Эгава Тародзаэмон был маленьким, отец привозил его к седой сосне и говорил: «Прошел год, теперь на стволе прибавилось еще одно кольцо!» Так приезжали сюда каждую весну.
Седое дерево еще живо, оно само, как дайкан пограничной округи, главенствует над окружающими лесами, стоит, как рыцарь у края крепости, на жестком, чуждом ветру из далеких стран и охраняет Японию. Неужели его нельзя спасти? Надо прислать лесников, пусть осмотрят трещину и залечат.
В белом косом чертеже снегопада, пригнанного с моря, Эгава спускался с гор. Когда он миновал сады и рисовые поля, тучу унесло. Эгава въехал в деревню Хэда. Тут тепло. Кусты цвели в садах и на огородах. У обнесенного камнем источника распустилось дерево.
Дайкан слез с коня у храма Хосенди, где жил адмирал Путятин. Из трубы на крыше курился дымок. У посла и адмирала морской армии печь могла топиться в любое время, никто не запрещает. У Путятина всегда тепло и уютно, даже когда всюду сыро и сумрачно. Эгава любил бывать у Путятина! Ах, если бы на душе не лежал тяжкий камень!
Согнув свою стройную богатырскую фигуру, дайкан в полупоклоне вошел в храм.
За большим адмиральским столом сидел Колокольцов и, держа перед собой открытую тетрадь, учил сидевших тут же простых плотников. Таракити, Хэйбей и пожилой Кикути все записывали в свои тетради. Рядом с Колокольцовым черная доска. Он встает, пишет на ней мелом западные цифры и рисует линии. Простые и низкие японцы – рабочие все перерисовывают и перерисовывают, как грамотные самураи. «Знатоки западных наук! Создатели новой Японии!» – с завистью подумал Эгава.
Сегодня воскресенье. На самодельном календаре на стене название дня выведено яркой красной краской.
Колокольцов, не отрываясь от дела, по-западному бесцеремонно кивнул приехавшему дайкану и показал па табуретку, приглашая сесть. Очень невежливо! Так у них принято. Ученики-японцы кланялись по-европейски одними головами из-за стола, как болванчики, не выскочили и не пали ниц!
Эгава присел на табуретку. Татноскэ переводил. Он успел обучиться! Знал термины! Изучил архитектуру судостроения и математику?
Эгава вслушался, живо достал из-за пояса письменный прибор с тушью и кистями, бумагу из портфеля и, не стыдясь, стал записывать, сам увлекся, как мальчик, как в самые ранние годы, когда жадно и с восторгом слушаешь старших и веришь им.
Кончился урок. Эгава огляделся, с кем же рядом он сидел? Как он сейчас выглядит?
Японские плотники, пятясь к дверям, отвешивали дайкану множество поклонов, как бы просили прощения, что оказывают должную честь с опозданием.
Плотники ушли. Сразу же пожилой чиновник из свиты дайкана поспешил за ними. Он остановил плотников за воротами и отвел их куда-то в сторону. Видимо, что-то объяснял строго.
Неужели каждый из них может стать ученым? А впоследствии в народе скажут, что Эгава не был гениальным инженером? Просто у его родителей деньги были и положение, а, мол, гениями бесплатно не становятся!
Татноскэ знает по-немецки, и Колокольцов свободно говорит на этом языке!
Дайкан задал несколько вопросов юному учителю. Знаменитого ученого Японии образовывает двадцатилетний Колокольцов с большой самоуверенностью, как дикаря и неуча! Колокольцов живет с дочерью Ябадоо и берет свое. Обиды покорно глотаешь, как яд, как будто не дайкан, не глава власти, а преступник!
Колокольцов заговорил с Эгава как с интимным другом, посвященным в тайну наук. Но если бы он знал, как это грубо и оскорбительно выглядит. Но как интересно все, что тут узнаёшь!
ФЕОДАЛЬНЫЙ КНЯЗЬ
– Для спускового устройства адмирал затребовал свиного сала, а они уже в который раз толкуют мне про каких-то каракатиц! – входя, говорил Степан Степанович Лесовский. – Сало нужно для спуска шхуны!
У дверей, на половике, матрос снял с капитанских сапог кожаные калоши в глине.
Японцы, вошедшие с Лесовским, при виде своего дайкана замерли в низких поклонах.
Уэкава Деничиро – уполномоченный правительства бакуфу[6] на постройке западного корабля, шустрый молодой человек с лисьим личиком, принимая в свою очередь поклоны от Эгава, кланялся ему. Чиновник молодой, но столичный и сановитый.
– Эгава-сан! – приветствовал Степан Степанович, разглядев загадочную фигуру гостя в полутьме храма. – Рад видеть вас! Тут идет спор с Уэкава-сан. Вы кстати... – «При нас они еще сдерживаются, особенно когда встречаются здесь, а когда одни – поклонам их взаимным и церемониям – несть числа!»
Капитану Лесовскому больше тридцати. У него широкий покатый лоб, короткие брови и стриженые усы. Эгава замечает, что от постоянных служебных забот Лесовский-сан выглядит сумрачным, его маленькие глаза могут показаться подслеповатыми, как у очень требовательных и строгих людей. Такие всегда готовы стойко встречать опасности. С дорогими друзьями капитан, наверное, меняется. С его взгляда, как с прекрасного утреннего неба, сходит пелена тумана. Становится непохожим на «палубную швабру», как, по сведениям от переводчиков, называются высшие чины в западных морских войсках.
– Разберитесь, Александр Александрович! – говорит капитан.
Все европейцы с бледными лицами, с бесцветными волосами, как старики, жалко смотреть! Как истощенные, болезненные, бескровные!
Только Колокольцов смугл и румян. Цвет лица его ярче, чем у японцев! Он все время работает и много двигается, не боится солнца, ветра и дождя. Такого, по китайской поговорке, «не задержит ни снег, ни ветер»!
Может быть, в Хэда все русские блекнут от забот, от непривычных неудобств жизни?
А Колокольцов расцветает. И его матросы тоже. Ему только двадцать лет, а набрался большой уверенности и апломба. Его слушаются беспрекословно. Он вполне отвечает японским понятиям о юном гордом воине, который рано обнаруживает умение повелевать и требовать, находясь под покровительством могущественного князя.
– Григорьев! – обратился Колокольцов через плечо к стоявшему позади него унтер-офицеру. – Пойдите за лейтенантом Шиллингом, барон должен быть с Ота-сан на пристани, на разгрузке, узнайте, где джонка из Эдо. Попросите его благородие к Степану Степановичу.
Григорьев по чину старший унтер-офицер, на «Диане» был артиллерийским кондуктором, теперь при Колокольцове значится чертежником, но, по сути, – по поручениям и на все руки. В желтоватых волосах тщательно вылизанный пробор. Григорьев не только расторопный унтер, но и музыкант, в оркестре играет на трубе и на кларнете, отлично чертит и рисует, пишет красками этюды и портреты, на вид щеголь, хотя и грубоват, плотен, шея толстая и красная.
Татноскэ сказал, что слабо знает русский язык и хотел бы взять большой голландский словарь для выбора выражений. Переводчик поклонился, глядя в глаза капитану.
– Нужно сало, а не выражения, – сказал Лесовский, садясь и кладя на стол небольшие руки, красные от холода.
Григорьев сообразил, о чем толкуют японцы. Речь не про сало каракатиц, как полагал Степан Степанович. Да и то сказать: капитан с них требует столько свиного сала, что придется перерезать всех свиней. А здесь йоркширов и ферм нет.
– Да вот идет Осип Антонович, – заговорил Григорьев, как бы показывая, что готов бежать бегом на пристань за Шиллингом, да нет надобности, идет другой переводчик.
Высокий Гошкевич, в американском мундире цвета хурмы и в русских кованых эполетах капитан-лейтенанта, шел с картузом в руках, обнажив кудрявую белокурую голову и радуясь, что дождь кончился. Он поднялся на ступени, тщательно вытер ноги, поздоровался с Эгава, заговорил с переводчиком. Присели. Гошкевич и переводчики написали друг другу несколько иероглифов. Осип Антонович не сразу оторвался от заинтересовавшего его дела. Показывая Лесовскому на иероглиф, стал объяснять, что это означает не каракатицу, а большую черепаху.
«Мне-то что?» – отвечал требовательный взгляд маленьких капитанских глаз.
– Так объясняет сам Эгава-сама...
– Хоть тысячу раз будь он сам и сама!
Эгава стал что-то тихо говорить Гошкевичу.
– Адмирал! – доложил дежурный офицер и вышел встречать.
У ворот дважды звякнули, вскинув ружья, часовые в клеенчатых плащах. Низко поклонились самураи стражи.
У русских очень большой порядок, во всем аккуратность и строгости. У них идет война. На горе содержат караул, следят за морем и ждут нападения. Каждый морской воин готов к битве. Как и у японцев издревле.
Путятин отдал адмиральскую фуражку матросу огромного роста. Другой матрос нагнулся к его сапогам. У русских все входят не снимая обуви, но у дверей разложены грубые коврики и циновки, о них вытирают ноги, а у высших начальников один матрос снимает кожаные калоши или обтирает сапоги до блеска, а другой – принимает пальто. При персоне адмирала состоят морские солдаты огромного роста. Известны имена двоих: Ву-тури и Ян-сини, а по-русски произносится: Витул и Янцис. Они заботятся о еде, соблюдают порядок и чистоту, прислуживают за столом, когда гости бывают у Путятина, отдают распоряжения от его имени другим прислуживающим, как эбису, так и японцам.
Адмирал со своим любимчиком – племянником лейтенантом Алексеем Пещуровым – только что из лагеря. Евфимий Васильевич каждый день ходит туда, следит сам, чтобы харчи были хороши.
С тех пор как Путятин прибыл в Японию, он, как замечал Эгава, переменялся несколько раз. Теперь загадочен и почти неузнаваем. Его взгляд потерял силу, стал пуст и старчески слаб. Посол зарос волосами. Сейчас холодно, плохая погода, плохое настроение.
Месяц назад Путятин вел переговоры с представителями японского правительства в городе Симода, а потом подписывал договор. В то же время хлопотал по американским делам за посла Адамса. Путятин был тогда моден, мужественно строен, тонок, затянут в мундир, опыт и сила светились в глазах лучшего моряка России, он ходил быстро, держался важно, продольные морщины на лбу, отражая напряжение ума, делали его лицо гордым, щеки были выбриты, а усы тонко и дерзко выкручены. Теперь лоб расплылся, лицо обмякло, отросли брови и усы, волосы торчат на затылке косичками, как было у американского посла, когда ему надоела Япония. Две черты по углам рта делают адмирала старым, а две гордые черты на лбу ослабли. Заметно стало, что у него бухнут щеки, а нос толстый. Словом, он стал добрей и спокойней и от этого постарел.
Адмирал с удовольствием поздоровался с Эгава за руку, словно с одним из старых друзей, напоминающих о былых приятных сердцу временах. Путятин сел за стол ссутулившись, как старый князь, который озяб и хочет согреться после осмотра осенних полей. Ему оставалось только засунуть пальцы в рукава теплого сюртука без эполет: совершенно как японец в теплом халате. Когда Путятин становится похожим на японца, его все любят.
Офицерами замечено, что у Евфимия Васильевича есть тут чиновники, с которыми он особенно радушен. В их числе Эгава.
Молодой лейтенант Алексей Николаевич Сибирцев, наблюдая эту сцену, подумал, что Путятин по-своему угадывает, кажется, натуру Эгава. Даровитый ученый! А Евфимию Васильевичу, может быть, в судьбе его мерещится что-то знакомое, давно известное, почти свое. Ведь и у нас не переучат без протекции! Как тут не порадеть!
– С чем ко мне пожаловали, Эгава-сама? Рад вас видеть!
Мрак и радость чередовались в глазах Эгава. «Если бы вы знали, посол Путятин, с чем я пожаловал!» – хотел бы сказать дайкан.
После любезностей и передачи поклонов от японских вельмож Эгава заявил, что он привез адмиралу подарок.
– Помня ваши заботы о морских воинах... Свежее мясо. Тушу лесного кита, по-вашему – дикой свиньи, я поспешил доставить вам, ваше превосходительство, посол, адмирал и генерал-адъютант императора!
«Кабанья туша! – подумал Евфимий Васильевич. – А у нас начинается великий пост... Нам бы капусты соленой да постного масла... Впрочем, весьма кстати!»
Адмирал постится и велит поститься офицерам и матросам. В лагерной церкви служили обедни, вечерни, всенощные.
Эгава добавил, что на кораблях доставляются продукты для войска: уксус, соевый соус, бобы, бочки с сакэ, лук и ящики с редькой. Посланы также соленья и сушеная рыба. Рис и мука.
Путятин нижайше просит дайкана через пять недель доставить три тысячи яиц.
– О-о! – вырвалось у Эгава. Он огорошен, остолбенел и не может понять, зачем сразу три тысячи? Куриные яйца! Но нельзя спросить, неприлично.
– Да, обязательно куриные. Куры у вас разводятся...
Эгава вытер лысину бумажным платком и спрятал его в рукав халата.
– Господину капитану я также привез бочку черепахового жира...
Пальцы у Лесовского сжались в кулаки, и он убрал руки под стол.
– Этот иероглиф, – пояснял Гошкевич, – означает гигантскую черепаху, они водятся тут. Японцы утверждают, что жир черепах будет годен для спускового устройства. Советуют смазать полозья салазок черепаховым жиром.
– Надо испытать! – сказал Путятин.
Эгава заметил, что он при этом мельком глянул на Колокольцова.
Эгава полагает, что можно обозначить суть души Кокоро-сан иероглифом: «самоуверенность!» Редкий дар! Бывает умный человек и уже опытный и даже уважаемый, пожилой, но не уверенный в себе. Тогда это очень трагично! А бывает, когда молодой, про которого еще рано говорить, что он умный, – уверен в себе. Знает, когда и что сказать, а когда смолчать. Он действует сознательно, и все его поступки оказываются значительны и полезны. Он живет в ритме уверенности. Это редкое возвышенное состояние, его дает мужчине победа на войне или покорная и прекрасная женщина. Сварливая и притворщица не может; всегда злится и злит его, и жизнь идет все хуже, ее мужчина не работник и не воин. Значит, у Ябадоо идеальная дочь: покорная и красивая. Поэтому Колокольцов отличается от всех. Он живет в ритме любви, более совершенной жизнью, чем все. Неужели Сайо любит?
Эгава встревожился, он признавался, что ошибается, ведя деловые разговоры, проявляет слабость, размышляя как художник и писатель.
Закон казнит смертью женщину за измену. Все это не от уязвленного сластолюбия мужчин и не от их мстительной жестокости японцев, как пишут голландцы, а чтобы сам народ и государство были сильны, а не расползались по всем швам. Женщины должны быть верны и покорны. Мужчина должен быть отцом и мужем, для этого ему нужна уверенность в прочной семье и в своих детях. Тогда он храбро сражается и любит свою власть. Если отец пренебрегает ради удовольствий своими детьми, то он пренебрежет и своей властью. Ради выгоды!
Колокольцов стал очень умным из-за преданности ему покорной и глупой японки в деревне Хэда. Каким же сокровищем отблагодарит он Японию?
Лесовский, немного откинувшись, слушал переводы и наконец, видя улыбки японцев, прищурил глаз, а другой, поднявши бровь, вскинул на Колокольцова, как бы желая спросить: «Ну, что же вы-то, голубчик?»
– Испытать в мастерской эти черепаховые яйца! – объявил Путятин. – Яйца или масло? – спросил он.
– Масло, масло, – враз ответили адмиралу японцы по-русски.
– Дошлый народ! – вымолвил Лесовский.
– А ну позовите Глухарева и Аввакумова!
Пришли матросы-мастеровые.
Японцы внесли приземистый белый бочонок.
– Это хорошее масло, Евфимий Васильевич, – сказал коренастый пожилой унтер-офицер Глухарев. Он в темном выцветшем мундире с красными погонами.
– Ты знаешь?
– Так точно...
– Испытывали целую неделю, – вымолвил унтер Аввакумов, высокий и костистый, с рыжими усами, переходившими в бакенбарды. – Жир годится для спускового устройства, Евфимий Васильевич!
На пустыре, напротив ворот лагеря, на масленой была карусель, на которой расставили по кругу рубленных топорами коньков и драконов. Можайский и Григорьев расписали балаган и навес. Скрывшись за занавеской, матросы лупили в бубны, а Янка Берзинь и Иван Лопасов по очереди жарили в гармонь. Самурай Ябадоо привел своего быка, и тот ходил по кругу, поворачивая скрещенные балки с осью, смазанной черепаховым жиром, и карусель кружилась со всей массой забравшихся на нее японских детей. Катались и матросы. Васька Букреев спрыгивал и колесом, с рук на ноги, носился вокруг балагана.
– Яся! Яся! – кричали хором мусмешки[7].
Шиллинг объяснил чиновникам, что карусель не христианский обряд, не имеет никакого отношения к религии, а народный предвесенний обычай, шутка, веселье.
– Надо полагать, шхуна сойдет, Евфимий Васильевич, – сказал Аввакумов.
Путятин догадывался, что у Эгава, конечно, есть еще дела. Не приехал же он из-за черепахового масла. Сразу не скажет, а потом омолвится, как бы невзначай. Гору мне на плечи взвалит! Эгава актер трагический, глубокий, мощный!
– Пожалуйста, обедать со мной, Эгава-сама. Сегодня плохая погода, на шхуну с вами не пойдем. По воскресеньям офицеры у меня обедают.
Офицеры, входя, щелкали каблуками, почтительно здоровались с адмиралом и с японцами.
Перешли в обширную комнату и стали рассаживаться за длинным столом.
На стене висела старая картина Эгава – на шелку изображена грозная Япония в потоках и скалах, с клубящимися облаками. Европейцы могли догадаться, что подразумеваются острейшие мечи, жестокость, коварство, дух бусидо[8].
Эгава застыдился втайне и за себя, и за гостей, глядя на картину не своими глазами и думая про нее не своим умом.
Английский лейтенант, игравший у себя в каюте на виолончели, сказал однажды переводчикам в Нагасаки, что японские художники одарят Европу светом совершенного мастерства и новизны, особенно хорошо графическое изображение движения... Это не совпадало с мнением Урусова.
Русские говорят, что живут у себя богато, а требуют от художников изображения страданий бедных, обездоленных. Как всем угодить?
От жены Путятина шли прежде письма с французскими штемпелями. В последнем – на Шанхай, писала, что родила благополучно. А в сентябре получил письмо на устье Амура через Петербург. При первых известиях о возможной войне она переехала с детьми в Россию, как и было условлено, как я ее учил! Живет в нашем именье, в здоровом климате.
...Вот и у меня, как у посла Тсутсуя, маленькая дочка родилась. Но мне все же не восемьдесят, как ему. Мне только еще под пятьдесят. Однако неужели японцы так плодовиты? Вот про Тсутсуя действительно можно подумать что угодно. Но не про меня!
Мэри писала из Парижа в министерство иностранных дел Сенявину, как я ее учил перед отъездом, просила, чтобы ей разрешили взять с собой в Россию француженку, французскую подданную – горничную, к которой она привыкла. И, слава богу, разрешили, к пустякам не стали придираться. «Мэри, моя милая Мэри» теперь живет спокойно. Дочь английского адмирала Ноулса привыкла к нашему имению под Новгородом. На время войны все сношения с семьей отца прерваны. А теперь и со мной прерваны. Жаль ее!
– О чем же дальше, Эгава-сама? Много ли дел накопилось?!
– Как вам будет нужней и удобней, Путятин-сама, – ответил дайкан. – Осмелимся завтра беспокоить ваше превосходительство... Феодальные князья в Японии очень богаты и очень влиятельны. Верны бакуфу, но совершенно самостоятельны, власть у них большая.
«К чему бы он?» – подумал Путятин и сказал:
– Да, еще нам нужны будут краски разные, но не ядовитые, чтобы выкрасить три тысячи яиц. Убедительно просим прислать!
– Мы здесь живем и строим корабль на земле князя, который живет в ближайшем городе. Образованный даймио[9]. Может служить образцом японского рыцаря.
– И любознательный? – спросил капитан.
– Да... Конечно. Это его земля.
Два матроса в белых перчатках вынесли опустевшие серебряные блюда из-под жаркого и ведерца с растаявшим льдом. Подали десерт и сладкое вино. В лагере заиграл духовой оркестр.
«Это вальс!» – Эгава-сама знал.
Пока пили чай и курили трубки, оркестр грянул польку-бабочку. Гости заметно повеселели.
Эгава знал, что даже войска правительства, скрытые в лесу у всех трех дорог, ведущих в деревню Хэда, и те любят у себя на горах послушать, когда внизу у моря поют трубы эбису.
Эгава, глубоко затягиваясь дымом, сказал, что большая часть деревни Хэда принадлежит князю Мидзуно из города Нумадзу.
«Следовало бы их «bow out»[10], выпроводить с почтением», – полагал Лесовский.
– Когда князь Мидзуно сюда приедет, то, конечно, очень восхитится, увидя, что строится шхуна.
– Да разве он еще не знает? – спросил Степан Степанович.
– Наверно... знает... – смутившись, ответил Эгава.
– Ври, брат, да знай меру! – сказал по-русски капитан и остерег Шиллинга и Гошкевича: – Не для перевода, господа!
– Словом, им нужно, чтобы мы построили второй стапель и заложили для них вторую шхуну! – заявил Путятин.
Словно вспомнив свое английское воспитание, адмирал умолк, взглянул на гостей и выпрямился, как проглотил аршин.
Затараторил представитель правительства Уэкава Деничиро. До сих пор он сидел как в рот воды набрал. Бестия, ловкий чиновник, приказная лиса. Молод, а далеко пошел. Заказал себе недавно европейский мундир у нашего портного. Сказал, что изобретает образец формы для будущего флота.
Уэкава сказал, что это очень важно. Правительство будет благодарно. Со своей стороны выполнит все обещания перед возвращением морских воинов на родину.
Что он хочет этим сказать? Что не выпустят нас из Японии, если не заложим вторую шхуну? Брат, шалишь, тогда не рады будете! Да до этого не дойдет. Не зря весь флот зовет Путятина твердолобым англоманом.
– Это невозможно! – процедил Евфимий Васильевич сквозь зубы, и глаза его как бы затянуло серым туманом.
Как европейцы умеют лицемерить! Как глаза их изменяются от важности. Где их учат?! Из разных стран прибывают, а лгут совершенно одинаково, словно росли вместе. Когда отказываются, то строго, достойно и с важностью. Уверяют, что наши друзья, а что японцы лгуны, лицемеры и коварны! А вот он был такой добрый старичок и сразу же возвысился.
– Когда у вас будут люди, знакомые с началом западного судостроения, они смогут начать постройку подобной шхуны сами. Пока мы не можем. Мастера нужны самим на основном и главном, что строится под моим командованием с соизволения и при покровительстве и содействии высшего императорского правительства Японии – бакуфу, за что мы нижайше вас благодарим. Так что вам не о чем беспокоиться!
Вот так и съехал с английского приема на японский! Господи, на что только не приходится пускаться русскому человеку!
В лагере музыка играла так весело, что, несмотря на разногласия, все простились ласково и любезно.
– Вы японским плотникам работу задали? – спросил адмирал у Колокольцова, проводив гостей.
– Мидель-шпангоут и поворотные шпангоуты будут закончены нашими мастеровыми. У нас хороших плотников всего пять человек.
– А здешние плотники справляются?
– Они работают очень аккуратно. Некоторые точней наших...
Старшего офицера Мусина-Пушкина в душе взорвало. И так говорит русский офицер! Да как могут японцы работать точней наших, не зная европейского судостроения! Вот к чему приводит молодого человека знакомство с японочками.
– Убедитесь сами, Евфимий Васильевич!
Мусин-Пушкин гордится, что он Пушкин и что он Мусин. Один из Мусиных-Пушкиных знаменит тем, что нашел древний список «Слова о полку Игореве» и перевел с древнеславянского. Другой – попечитель Санкт-Петербургского университета. Еще один – известный военный деятель. Надо полагать, что теперь станет известен моряк. Если бы каждая семья давала обществу столько полезных деятелей! И что это за привычка видеть лучшее в чужих и находить во всем превосходство перед своими. Даже в японцах, во что пока не верится. Что за болезнь, что за мания! Или же объяснять каждый талант в русском человеке примесью чужеродной крови! Это уже скотство! Свиньи под дубом! У нас чуть кто выдвинется из своих, тут же ему ноги переломают.
Татноскэ, маячивший у входа, внимательно вслушивался в спор, кое-что понимая; иногда он удивлялся, как неосторожны западные иностранцы. Говорят обо всем открыто, даже об ошибках и недостатках, не стесняясь японцев. От очень большой самоуверенности, но может быть, от честности. И то и другое может их подвести.
Офицеры и юнкера расходились из храма Хосенди.
– Как барометр, господа?
– Все еще стоит низко.
Среди туч едва проступало солнце. За каменной косой большая волна в красной пене ударила в риф или в мель и медленно стала бухнуть, а потом разливаться, на ней поднялся розовый веер, потом все опустилось в море, оставив в воздухе розовую пыль.
Другая совершенно красная волна опять ударила во что-то. Там, как плавучий остров, под берегом дерево-гигант, необыкновенной толщины. Таких морским течением приносит к берегам Идзу с Филиппинских островов, где растут великаны с мягкой и плавучей древесиной. Волны бьют в дерево, среди водяной пыли загораются радуги. Опять пошел дождь.
– Скажи мне, кудесник, любимец богов, – входя в офицерский дом при храме Хонзенди и обращаясь к Сибирцеву, сказал покрасневший от ветра Константин Николаевич Посьет, – что сбудется в жизни со мною?
Он снял перчатки, плащ и поздоровался.
– К нам пить чай, – ответил Сибирцев. – Какие новости?
– Едет феодальный князь – рыцарь. Феодал здешнего герцогства.
– Oui[11], – ответил барон.
Татноскэ обрадовался Посьету и заговорил с ним по-голландски.
– Князь сердцеед? – спросил Посьет, предлагая курить.
– Да, да. Конечно, – отвечал Татноскэ, принимая сигару.
– А дождь опять пошел. Сильней вчерашнего, – заметил Пушкин, стоя в раздвинутых дверях и глядя, как вода заливает двор, капли скатываются по стекловидным листьям, на лужах пошли пузыри.
Он повернулся на каблуках и подошел к молодым офицерам, собравшимся вокруг Посьета у низкого столика.
– Феодалы здесь всесильны, как в Европе в средние века! – объяснял Гошкевич.
Утром, полдороге в храм Хосенди к адмиралу, Шиллинг, знавший по-голландски, сказал, что Татноскэ вчера ввернул, будто феодализм и у них принадлежит прошлому. Адмирала в «кают-компании» не было.
– Может быть, князь едет с каким-то секретным поручением? – спросил мичман Зеленой.
– Господа, не будьте Добчинским и Бобчинским... – ответил капитан.
– Он явится как снег на голову.
– Нет, это не в их обычаях.
– Князь приедет с семьей? – спросил Гошкевич.
– Да, – ответил переводчик.
– Или один? Без семьи?
– Это не из пустого любопытства, Татноскэ-сан. Надо знать заранее, зависимо от этого подготовиться, – сказал Посьет. – Хотели бы с почетом принять благородных гостей, как у нас принято. Согласитесь, если он приедет с семьей, с великосветскими дамами, это обязывает.
– А как вы желали бы? – живо осведомился японец.
– Желательно принять его сиятельство со всей фамилией.
– Если погода будет хорошая, дадим концерт! Во дворе разместим оркестр... – сказал Лесовский.
– Да что же будем играть, Степан Степанович?
– Для князя? Бетховена!
– Польку! – сказал Пушкин. – А еще лучше – плясовую. Скажите капельмейстеру. Матросы разутешат этого князя лучше нас.
– Но для феодала нужно что-то классическое. Хорошо бы начать с Моцарта, «Турецкий марш»...
– Берлиоза.
– Вальсы надо, польки.
– Верди, господа. Большой дивертисмент. А уж под конец – плясовые.
– А как обед? Французская кухня?
– Да... Еще. Подумайте, господа, об угощении... – выходя из-за алтаря, из двери собственной комнатки, сказал Путятин.
Все встали, японец низко поклонился.
– Что думать, Евфимий Васильевич, когда у нас своих людей скоро нечем кормить будет.
– Как это? Да побойтесь бога, Александр Сергеевич!
– Да, вот так! Чем прикажете кормить? Работать или поститься. Одно из двух... А разговор про балы и приемы, мне кажется, пока можно бы отложить...
«Хорошо еще, что редьки дают вдоволь, – подумал Путятин. – Редька черная хороша. И тушеная. И по-нашему и по-японски – с их растительными маслами и соусами. Я бы сам охотно просидел весь пост на редьке. «Бедный, белый, беглый бес убежал, бедняга, в лес и по лесу бегал, бегал, редькой с хреном пообедал!» – вспомнил адмирал стишки. – Сочинено, чтобы детишкам легче запомнить слова с буквой ять...» И сам он вырос и состарился и все бегает и бегает по свету, как бедный, белый, беглый бес! «Да, вот я все в плаваниях и все при неспокойном деле... А почему бы мне не сидеть в Петербурге в кресле? Знаю языки, отлично заключал договоры, всю жизнь исполнял поручения за границей. У меня связи в европейском обществе. Однако не я, а Карл Нессельроде канцлер и министр иностранных дел. Он мой покровитель – милый немец! Всем мил! Да почему я не его покровитель? У нас все же нет справедливости и нет порядка! Сядет ли Путятин в Петербурге военным министром или министром иностранных дел?»
Посьет объяснял японцу, что русский матрос любит молиться.
– Если народ наш не молится, то и не может работать.
– Так же, как у нас, – отвечал японец.
– Поэтому мы еще не можем начать второй стапель. Матросы – воины. Их учили сражаться и умирать за императора. Они всегда готовы умереть. Это их обязанность!
– Умереть не рассуждая?
– Да.
– Это ясно. Вполне согласуется. Это значит общечеловечно: умирать не рассуждая!
Но Деничиро настойчиво требует от переводчиков неустанно напоминать о второй шхуне.
...Путятин был еще молодым человеком послан в Англию с согласия государя. Главный морской штаб дал Путятину поручения. Прожил в чужой стране годы, все исполнял как нельзя лучше. Нессельроде даже удивился.
Молодой адмирал сошел с парохода, прибывшего из Англии, в жестком белоснежном крахмале, широком шарфе, с черным атласом на лацканах пальто в тон шелку цилиндра, в первой седине на висках. Его фигура в штатском платье, сшитом лондонским портным, казалась вылитой из чугуна. Брак с англичанкой, почти безукоризненный «королевский» язык, тесть – один из высших чиновников английского военно-морского ведомства! Все, все для начала карьеры! Но Путятин не чиновник, никогда им не был. Он плавал и сражался с молодых лет. Он боевой офицер и ученый-исследователь. Зная, куда идет развитие в Европе, куда направлены интересы морских держав, Путятин подал записку государю с просьбой разрешить ему идти с эскадрой на Восток для открытия Японии, а это значит и для исследования устьев Амура. О чем мечтал смолоду. Тут-то ему вставили палки в колеса. Свои же. На много лет. Опять Путятина посылали в Англию. Тесть там в нем души не чаял.
– А чем же князя угощать, если у нас нет ничего? – рассердился Лесовский. – Редькой?
– Сказать Ивану Терентьевичу, пусть выберет плясунов и сам спляшет с бубном. Поварам испечь пирог, приготовить пирожные послаще. Сахар есть? Сладкое вино есть у нас?
– Американского вина еще пять ящиков, Евфимий Васильевич!
– Пригласим князя на шхуну, покажем работы.
– Его сиятельство едет действительно с секретным поручением, – сказал Татноскэ, – чтобы попросить о закладке в его присутствии второй шхуны. В противном случае он от нас... может потребовать совсем прекратить работы. У него много воинов. Мы находимся на его земле. Это тайна, и я вам ничего не говорил...
– Что-то вы путаете, дружок, – ответил Посьет. – Как у нас говорится: ври, да знай меру! Мы под покровительством бакуфу, как посольство великой державы.
– Я вас понял, капитан Посэто.
Почти через час после того, как стих звон колокола в буддийском храме, возвещавший начало утра и восход солнца, из ворот лагеря, под гром труб и барабанов, на работу и на плац-парад, как теперь называли утрамбованный пустырь из-под рисового поля, пошагали отряды матросов.
Когда в деревенскую улицу вошла рабочая команда, дети и взрослые высыпали посмотреть. Молодые матросы цепкие, ловкие, все хорошо работают, это известно. Оттого что все жители благожелательны, а молоденькие японки в восторге, матросы еще удалей, в этот хороший день в их маршировке являлось щегольство.
Ребенок пробежал между рядов, матрос Янка Берзин, вскинул его на руки. Мальчик горд, сияет. Мать его тут же, она видит, что он не плачет, счастлив, с важностью посмотрел сверху на полицейского офицера. Мать знает, что детей матросы балуют. Янке весело, его вздернутый нос задрался еще выше.
Танака-сан улыбается, но в душе недоволен: никакая полиция тут не удержит...
Пока рота за ротой матросы двигались из ворот лагеря, Уэкава Деничиро и Эгава Тародзаэмон во главе целого отряда чиновников поспешно входили в ворота храма Хосенди. Эгава и Деничнро с переводчицами поднялись по ступеням, а свита, как обычно, расселась по двору со сложенными зонтиками. Оба японца, казалось, были чем-то взволнованы и попросили, чтобы адмирал их принял.
– Что-то у них случилось, Евфимий Васильевич, – доложил адъютант. – Оба прибежали, словно их ядовитая муха укусила.
Японцам подали чай и сласти. Посьет, Лесовский и Гошкевич уселись с гостями.
– Наши японские инженеры, – заговорил Эгава, – построили большой европейский корабль.
– Какая радость! Но вы говорили, что он строится! – заговорил Лесовский. – Так уже построили?
– Да.
– Сами? – спросил Посьет.
– Да.
– Тогда вам не надо вторую шхуну! Поздравляю вас! Корабль вполне готов?
– Но... корабль не может сойти в море, – сказал Эгава, и застарелый всхлип вырвался из его горла.
– Почему? – удивился Путятин.
– Об этом хотим посоветоваться.
– Погодите, господа! А ну объясните толком... Дайте ему бумагу. Вот вам бумага, Эгава-сама. Нарисуйте-ка на память ваш корабль, обозначьте размеры, где стоит, какой уклон к морю, какое расстояние от воды, и объясните, как предполагаете спускать.
Эгава взял кисть, но не стал рисовать. Он печально сказал, что корабль построен не на стапеле, его борта, по мере возвышения, окружались лесами и в них упирались деревья, – это, конечно, применимо, когда строится маленькое судно. Корабль стоит на земле, от воды далеко.
– Мы выслушали вас, Эгава-сама, – сказал Путятин. – Надо этот корабль разобрать. Потом вблизи воды построить такой же стапель, как у нас, и на нем собрать корабль снова. Иного выхода нет. Лейтенант Пещуров проводит вас к Колокольцову. Он вам все объяснит. Скажите ему все откровенно, как вычислялись центры, какие размеры, заданная осадка. К Колокольцову, господа! Что еще?
– Больше ничего. Спасибо.
– Кто строил корабль? – спросил Гошкевич.
Ему поклонились, но не ответили.
– Почему же вчера не сказали об этом?
– Нам надо спешить на родину, – сказал капитан. – Не можем вами заниматься. Некогда. Не вы всё будете решать и не ваши князья. Только мы. По согласованию с правительством бакуфу... Так приказал Путятин-сама! С богом, господа, ступайте к Колокольцову!
Уэкава и Эгава с чиновниками и Пещуровым отправились к длинному деревянному дому местного самурая Ябадоо, в левом крыле которого располагалась «Временная канцелярия бакуфу на стройке западного корабля».
Колокольцов пил утренний чай у Ябадоо в правом крыле этого же старого дома под соломой. Пещуров зашел к нему на минуту. Кокоро-сан велел слуге-японцу передать чиновникам, что надо обождать. Оба японца терпеливо ждали.
Деничиро заметил, что Эгава внимательно следит через окно сквозь раздвинутую раму с бумагой в решетнике за чем-то происходящим во дворе. Высший чиновник заглянул туда же. Во дворе цвело много весенних цветов. За их грядой под навесом из почерневшей соломы, на старой веранде, где раздвинуты черные от дождей наружные рамы из еловых досок, а задние – в цветной бумаге – убраны совсем, у внутреннего входа в ту часть дома, где жила семья хозяина, стоял Кокоро-сан. Старик Ябадоо, заглядывая ему в лицо, подобострастно и ласково что-то говорил, как бы стараясь удержать хотя бы ненадолго, с нежностью гладил рукав его голубого американского мундира, выше золотых пуговиц у руки, но ниже красивых нашивок на плече. Старик выказывал Кокоро-сан ласку, как сыну. Или зятю...
Деничиро встал, путаясь в халате и поеживаясь, как бы показывая, что зябнет, вежливо притворил окно в непрозрачной бумаге, чтобы не дуло. Доносов в таких случаях и он не любил. Нехорошее дело, если напишут. Он как бы отдал соответствующее указание дайкану.
Пришел Колокольцов. Ему все объяснили. Александр уже знал все от Пещурова.
– Снять обшивку со шпангоутов[12]. Разъединить люферсы[13], бимсы[14].
Эгава совсем померк. Да строилось-то не так! Не было ни бимсов, ни люферсов! Ни футоков[15]...
Ябадоо тут же. Он такой тихий тощий старичок. Очень почтительно молчит.
...А в салоне толковали про князя.
– Эгава рекомендует его как очень порядочного и благородного красавца рыцаря, – говорил Посьет.
– Что же еще нашему Эгава остается! – отозвался Лесовский.
Оказалось, что Татноскэ опять сидит у стены на корточках, как бы погруженный в глубокие размышления. Его заметили все как-то вдруг. Татноскэ вышел из полутьмы и сказал, что Эгава-сама разрешает офицерам, по их желанию, охотиться в лесах. Посылаются опытные стрелки для охоты на кабанов, мясо которых будет предоставлено морским воинам. Можно с японцами вместе поехать на охоту. Вечером адмирал обратился в лагере к построенному экипажу с речью. Сказал, что наступает пост, напомнил о христианском долге, о нравственной силе русской православной церкви, о том, что сам он будет поститься и молиться за всех.
– Кто же из вас, братцы, в пост хочет есть постное, рис с редькой, – пусть объявит унтер-офицеру для доклада по начальству. Кто не будет поститься, тому, по моему приказанию, будет даваться пища скоромная: мясной стол, кабанина, жирная рыба.
По рядам началось чуть заметное оживление, словно налетевший ветерок слегка зашевелил молодые, крепкие деревья.
– Если всем вам поститься, то не хватит сил для работы! – подлил масла в огонь Евфимий Васильевич.
Стоявший рядом с Путятиным священник отец Василий Махов, взятый в плавание из курской деревни, утвердительно покачал окладистой бородой.
ПЕРВЫЙ ШПАНГОУТ
Развилины молодых сосен сцепились друг с другом. Этот клубок одеревеневших драконов плотники растаскивают, вытягивают из него штуку за штукой. Надо делать ребра корабля. Как это получится? Трудно сказать, хотя понятно. Дело требует от плотника умения и новых знаний.
Таракити стремится, как воин, в битву, но чувствует, что пока уменья еще недостаточно. Повязка, схватывающая жесткие волосы Таракити, надвинулась на глаза, пришлось поправить.
Таракити знает, лицо его очень некрасивое, скуластое, короткое, с вдавленной переносицей, как у глупого человека. Сможет ли он стать счастливым? Очень обидно, если нет.
Как известно, есть лица длинные, формы дыни, это идеал красоты. А лбы высокие. Когда человек много думает, то лицо удлиняется, морщины ложатся между бровей. Когда князь сражается и побеждает, то на лице появляется выражение гордости и сохраняется после войны, словно он продолжает побеждать всех домашних и подданных.
У хэдских крестьян и рыбаков от постоянных забот, от тягот и безденежья на лицах сохраняется выражение испуга и лукавства; каждый должен как-то прожить, хотел бы получше, но это запрещается. Поэтому иногда приходится плутовать.
Когда Таракити строгает доску, то старается все делать аккуратно, тщательно, опасается ошибиться. Маленькие глаза совсем сощурены, хотя смотрят остро, щеки напряженно приподняты, все вместе придает кислое выражение лицу. Оно становится как бы еще короче и тупей. К своим домашним он является с таким же выражением. Это замечают соседские девицы и подсмеиваются.
Цвет лица у Таракити свежий, смугло-розовый. Шея его открыта. Он в коротком халатике. Плотно затянут кушачком, в коротких штанах, на ногах соломенные подошвы па петлях и синие матерчатые носки с большими пальцами на особицу.
Ухватившись за толстую сосновую лапу, Таракити рывками раскачал ее, потом повернул, как рычаг. Вся груда раздвинулась. Не опуская находки, молодой плотник потянул кривой ствол, бесстрашно перешагивая по оседавшим деревьям.
Нашел подходящий кусок сосны!
Таракити недавно назначен старшим артели. Он не досаждает своим рабочим и не придирается. С утра скажет, кому что делать, но не учит. Все сами должны уметь.
Приложил лекало к сосновой кривулине. Оказалось, что подходит. Но лекало, вытесанное матросом из доски, не нравится.
Кокоро-сан – самый главный на стапеле из офицеров – учит: части шпангоута делаются точно из двух или трех частей, точно как указано на чертеже и на лекалах. Выдающиеся зубья одной части должны входить в пазы другой. Все вместе держатся как единое целое. Ясно. Вполне выполнимо. Вызывает чувство гордости у каждого плотника. Но перед работой надо подумать.
Таракити оттащил кривулину под навес, достал пилы, циркуль, нанес размеры с лекала на сосновую штуку и задумался. Он сидел на корточках, лицо его еще напряженней сморщилось, словно мысль пока была очень мелкой, ее еще трудно рассмотреть.
Матросы вытесывали части шпангоута топорами, как и лекала. Таракити достались разные пилы. Отец учит, что плотники могут выпилить что угодно и что части европейского корабля надо делать пилами, а что топорами точную работу делать неприлично. Очень трудно будет выпиливать большие футоко. На постройке европейского корабля приходится защищать достоинство хэдских плотников. Даже иссохшее от работы, привычное тело тут к вечеру выпотевает и смердит, как быстрая казенная лошадь своим конским потом после скачки с документами; без кадушки с горячей водой вечером невозможно обойтись. Отец сам работает теперь, но каждый вечер расспрашивает, как идет работа, и дает полезные советы.
Построен навес и под ним верстаки. Но там делаешь чистую работу, отделку. Кривулину не положишь на западный высокий верстак, да и неудобно.
Таракити размерил сосновую штуку, отпилил лишнее с обоих концов, подстелил рогожку, уселся на нее и зажал отрезок сосны обеими ногами, как клещами. Получился станок, очень удобный. Таракити прикинул, как начнет. Но пилить не стал, поднялся, стал перебирать инструменты: железный треугольник с нанесенными на него делениями, коробку, в которой помещалась тушь в баночке, из нее растягивалась нить с колышком на конце – все отцовские изделия; еще очень простой прибор, похожий на длинную аккуратно отделанную гибкую лучину. Гнется как угодно, можно провести по дереву любую кривую линию. Все пригодится.
Таракити недавно сделал себе западный циркуль, раздвижной, с переламывающейся ножкой для больших измерений. На железной линейке плотника с одной стороны нанесены японские меры с японскими обозначениями, а на другой – западные деления и цифры.
Таракити спрятал в рукав листки бумаги. Чернильница с тушью и кисточкой у плотника всегда за поясом.
Лекала рубятся топором, а разве может быть точной топорная работа! Шпангоут надо делать по лекалу. Нельзя лениться, когда являются такие соображения.
Плотник отправился на плаз[16].
Вот они, заветные ступени, ведущие в мир, где царит чистота, точность и образцовая аккуратность! Таракити разулся на ступенях и взошел наверх.
Целыми днями офицеры и юнкера работали в большом доме Ота в деревне, сидя за столами или лежа па животе. И все чертили и чертили очень старательно. Теперь все чертежи перечерчены на полу плаза. Черное золото солнца отражается в лаке настила, где мелом выведены цифры и линии. Изображены все части строящегося судна, все его обводы, шпангоуты, футоки и бимсы, и все точно в натуральную величину. Само судно изображено сверху, сбоку, спереди тоже в натуральную величину, но может показаться, что не хватало места, так много линий положено друг на друга. Приходится разгадывать, распутывать. Все части корабля изображены с разных сторон, чтобы все измерения можно было видеть и снять размеры для поделок. Частей одинаковых, кажется, нет или очень мало, поэтому все исчерчено и испещрено, сначала кажется ужасной путаницей и неразберихой. Какие-то клеточки, масса пересекающихся линий и делений, рябит в глазах, как мелкие птицы в перелет, рассыпаны цифры.
Но если внимательно всмотреться и подумать, то в этой путанице прямых и кривых линий, пересекающих друг друга, как на огромной паутине, среди массы цифр можно отлично разобрать точно изображенные части будущего судна. Тут неразбериха только кажущаяся, как в столичном городе, но в то же время большой порядок и за всем наблюдается строго.
Очень интересное занятие – рассматривать чертеж и понимать его. Западные цифры Таракити изучил сразу. Он нашел свой шпангоут. Все части его изображены. Колокольцов сказал, что эти части называются футоко.
Плаз накрыт крышей, и есть стены. Таракити любит этот плаз, как влюбленный суженую. Вот футоко, который сегодня должен начинать Таракити. Если бы Таракити позволили, он бы часами тут стоял, все рассматривал бы чертежи, все записывал и срисовывал. Но ему строго приказано исполнять то, что задается. И все. Если тут задержишься, то один из шпионов, приставленных для наблюдения за плотниками, начнет составлять на него письменный отчет о том, что плотник провел слишком много времени зря на западном предварительном сооружении. Отец всегда учит, что надо быть послушным и молчать. Это, конечно, так, но трудно.
С плаза жалко уйти. Место блаженства, лучше, чем в роскошных садах или во дворцах, про которые знаешь из книг и сказок. На покрытом черной краской полу разложены драгоценные знаки, которые для Таракити дороже золотых и серебряных слитков.
На плаз поднялись Кокоро-сан, дайкан Эгава, Ябадоо, барон-сан и переводчики.
Эгава на плазе не впервые, он видел, как все это готовили. Всюду цифры, цифры... Эгава тоже любит бывать здесь, но огорчается. «А мое правительство требует найти виноватого и наказать, чтобы все боялись соприкасаться с эбису! – подумал дайкан, замечая Таракити с инструментами в руках. – Проверять, узнавать, не верить. Все обязаны подозревать друг друга для взаимного спокойствия и общего благополучия!»
Какая масса цифр! С чертежей все разносили унтер-офицеры, специалисты этого дела. Но тут же целыми днями гнулись или лежали на брюхе и трудились русские самураи, рыцари, князья и сам родственник императора России тоже. Им потом иногда есть не хотелось. На женщин не смотрели. Приходили домой, падали в свои постели, засыпали как убитые.
Они так стараются из верности императору, из страха перед своим правительством. Также из желания скорей уйти из нашей страны и сражаться на войне. Из желания показать, что с ними можно жить в согласии. Это хитрость? Или привычка к порядку невольно выражается в их старательном труде? Все же что-то высшее вдохновляло их, хотя всегда и во всем заметно было стремление показать знания и умение.
Две недели прошло с тех пор, как Путятин заключил договор и вернулся в деревню Хэда. Он пробыл до этого в городе Симода почти месяц. Первые уроки плотникам Колокольцов давал до отъезда в город. С тех пор японские мастера судостроения многому научились. Эгава обо всем получает доклады, где бы он ни был. Сообщается все, до глупых мелочей.
Лейтенанта Колокольцова японцы называют Кокоро-сан. Русский офицер, высокого, роста, очень молодой, очень серьезный. Еще у него есть прозвище: Железный Прут. Распоряжения отдает спокойно. Если задает что-то новое, то объясняет через переводчиков, а потом приказывает усатым морским плотникам показывать, что и как делается. Неизвестно, улыбается ли когда-нибудь Кокоро-сан? Оп всегда строг.
Ябадоо-сан заведует судостроением от японцев, а Кокоро-сан от русских. Но они еще не главные заведующие, хотя распоряжаются всем сами очень умело и делают все самое нужное и основное.
Вчера шел дождь, и Александр приказал японцам растянуть несколько рогож над стапелем. Под таким прикрытием оставил всех работать.
К каждому японскому мастеру, по приказанию правительства, приставлен чиновник с саблей, в форменном халате и с косичкой на бритом темени. Все чиновники лица очень незначительные, ничтожные, но все записаны в государственных документах, все самурайского звания. На первое занятие пришли в храм, полезли вперед, чтобы услышать указания Кокоро-сан первыми, оставили плотников позади. Они должны изучать и запоминать все, чему учатся плотники.
– Вы зачем явились? – спросил Колокольцов. – Подальше, подальше!
Кокоро-сан прилично вытолкал шпионов из храма и просил зайти плотников. Откуда он всех знает по имени? Как научился различать?
Таракити вернулся к своей кривой сосне, очистил ее от корья и, разметив, распилил на две части. На одной тщательно отбил по комлю вытянутой веревочкой, смоченной тушью, черные линии. Это будет нижний фу то ко, называется ло оер тимберу[17]. Таракити уселся на рогожку, прижал обрубок ногами к пню и небольшой овальной пилой с выточенными доостра и разведенными зубьями стал осторожно делать продольный разрез по черте.
Говорят, что у Кокоро-сан есть японская жена. Может быть, напрасно говорят, в это трудно поверить. Наши самураи хотели угодить и нашли бедную девушку? Но говорят другое: Ябадоо-сан велел своей дочери стать женой Кокоро-сан. Богатые старики велят дочерям спать с офицерами эбису, чтобы родились дети. Хотят развести новую породу человека во славу Японии! В таком случае русские для них не только кораблестроители.
Не касается дела. Слушая уроки Кокоро-сан и глядя на его работу, ни о чем плохом не хочешь думать. Небывалый и удивительный случай представился. Матрос Глухарев и даже старый Аввакумов со щеками в рыжих волосах также помогают.
Два заморских усатых воина ковали в кузнице скрепки-скобы для кильблоков. Они затянули протяжную песню. При этом вокруг стал все отчетливее раздаваться перестук множества топоров и визг пил. Им отвечали молоты из обеих кузниц.
Матросы всегда подбирали песни по работе. Так ежедневно, если хорошая погода, когда до обеда еще далеко, но уже все втянулись в дело, никто не ленится и еще никто не устал. Совсем по-другому, потоньше, отозвались на эту песню несколько землекопов, но вскоре голоса слились, и получилось согласно, хотя сначала показалось, что поется две разных песни.
Запели матросы на стапеле. Они влились, как горный поток в большую реку, и присоединились к ним еще многие голоса – в столярке, на верстаках и у козел, в сараях, под навесами и на открытом воздухе, где трамбовали площадку, пилили, строгали, тесали и стучали, и вскоре песню подхватили сотни усатых моряков. Сила и согласие ясно почувствовались, и песня волновала.
Таракити поэтому еще глубже погружался в свое дело, еще сосредоточенней и осторожней делал пилой по отбитой тушью черте кривой продольный срез.
Песня становилась еще сильней и еще шире и выше, – казалось, ее подхватили рубщики в красных рубахах, видневшиеся в лесном ущелье, которое вздымалось зеленой стеной от стапеля к небу. Они там как живые кусты красных цветов на скалах и перевалах. Песня грустная и медленная, но на протяжной песне есть где показаться голосам. Поют и не хрипят, не визжат и не мяукают.
Таракити любит пение. Сам не умел петь, но умеет понимать и чувствовать. Становится молчаливым и никогда не выражает восторга. Работалось под песню лучше. Сейчас показалось, что он счастлив. Как-то странно, словно слезы готовы выступить, но голова становится ясней, и ничто не мешает отчетливо помнить все соотношения каждой из частей фу то ко. Эти шпангоуты должны стать основой корабля, значит таким же благородным и величественным делом для вдохновляющегося Таракити, как эта песня для усатых морских солдат. Он не может петь, но под их пение может благородно работать.
Немного погодя, когда песня закончилась, за стапелем затянули что-то еще, но по-другому. Вскоре разные песни послышались в разных концах площадки. Тогда под стук своих молотов запели кузнецы:
Ва ку...
Ва ку-узнице...
Густо ударил хор басов:
Ва-а ку...
Ва ку-уз-ни-це,
Эх, ва кузнице – молодые кузнецы.
Эх, ва кузнице – молодые кузнецы.
Опять веселый удалой посвист, на все лады, очень лихой.
...Они ку-ют, приговаривают,
Молотами приколачивают...
Песня оборвалась, а какой-то мастер не остановил работу, вывел молотом по наковальне все ее размеры, как искусный барабанщик. Это Петруха Сизов кузнечит. Матрос очень большого роста, с красивым лицом. Еру ха Си зо фу был смелый матрос, работавший на большой высоте до потопления корабля, – так говорили. На берегу считается мастером на все руки. Очень страшная работа с огнем.
Пойдем, пойдем, Дуня, –
залились высокие голоса. Тяжелые молоты ковали песню в перебой с маленькими.
Пойдем, Дуня, во лесок, во лесок...
Сорвем, Дуня, лопушок, эх, лопушок.
Пели и пели, и оборвали песню, и еще вывели ее узоры, и подкрепили их ударами молотов, но на этот раз под сплошной залихватский свист.
Сошьем, сошьем, Дуня...
Сошьем, Дуня, сарафан, сарафан...
Носи, Дуня,
Но-си, носи, Ду-уня, не марай, не марай,
По праздникам надевай, надевай...
Песня стихла, остался один свист, очень дружный, словно неслась туча волшебных птиц.
Кузнецы делают очень важные вещи. Они, конечно, работают искусно, как и поют.
Таракити вдруг вскочил, взял свой новый циркуль и, быстро шлепая разлохмаченными соломенными подошвами по сырой каменистой почве, зашагал на плаз. Продольные срезы теперь сделаны с двух сторон и размер части вымерен по всей длине. Интересно проверить, как получилось, еще раз смерить циркулем все на чертеже. Я все же мог ошибиться и не уверен! Даже не верит: неужели все так точно получилось? Нигде не ошибся, ничего не косит? И не сбит размер по длине?
С пристани матросы волокли тяжелую балку и протяжно пели, все время добавляя: «Э-эх, ух... э-эй, ух-нем!»
Если такая песня, то готовится какая-то новая работа. Говорят, матросы скоро начнут делать какие-то полозья, как для огромных саней. У нас нет снега, только на высоких горах. Хотят вести шхуну по песку? Вот какие мысли приходят, когда поют: «Эй, ух-нем!»...
ШИНЕЛЬ И ГИТАРА
Война уже кипела... все славянские земли волновались и готовились к восстанию.
Тепло, душно и сеет дождь. Очень тоскливо...
А в памяти Алексея Сибирцева – снежок, огни в окнах в морозную ночь. Ярко освещенные витрины магазинов, скрип полозьев, бег рысаков, запорошенных снегом, снежная пыль.
Тройка мчится, тройка скачет...
Мягко открывается тяжелая дверь, и хрустальные люстры обдают праздничным светом. Наверху, выше мраморной лестницы, слышится и неудержимо влечет грохот бала. Оркестр. Огни и снега. Веера и декольте. Ее локоны. Так тоскливо без сухого морозного снега, без зимнего проспекта в солнце, без сплошного потока светлых русских лиц в мехах, салопах или в овчинах.
Помнится и другая зима! Дождь и туман, пароходы и баржи на реке, огни в мокрой мгле города, убегающие в глубокую даль вереницы голубых газовых рожков. Лакированные кареты, зонтики, плащи, перчатки. Огни над незастывшей рекой, готические крыши и островерхие храмы. Рождество с дождем и Новый год без льда на реке, заставленной пароходами, фабричные трубы, черные каракули дыма ветер гонит через весь город над высокими черепичными крышами к серому небу.
...А на далеком южном краю материка навстречу друг другу идут и идут войска. Наши серые колонны, блестящие штыки. Красные и голубые ряды: драгуны, турки, красные фески, медвежьи шапки, кепи и кивера зуавов. С пароходов по трапам сходят и строятся на крымском берегу.
Вы не вейтесь, русые кудри,
Над моею больной головой...
Алексей приподнялся на кровати и огляделся. Он в японском доме при буддийском храме. Японцы разгородили помещение как бы на восемь маленьких кают для восьми офицеров и юнкеров. Одну большую – кают-компанию – оставили для общих занятий и обедов. Видны балки под крышей. За мутной бумагой окна опять сеет дождь. Не булькает, не льет, а бессильно сеет. Что-то чиновничье есть в этом дожде, будь он проклят!
Вера гордая, высокая, с благородным профилем, но и у нее вырвалось на прощанье пылко и с досадой: «Будь они прокляты, твои американцы и японцы!» Она не хотела расставаться. Вернусь ли я? Не встанет ли на моем пути какая-то еще неведомая мне, непреодолимая преграда? Еще никогда в жизни Алексей не чувствовал себя таким сильным и мужественным, как теперь. Кажется, он все еще рос, плечи его крепли, он становился атлетом. Эту мощь давали ему путешествия, ветры морей и гор, сознание своего положения и пользы, которую приносишь. Но с такой силой и энергией под Севастополем, а не здесь я должен быть.
Англичане пишут в своих газетах: «От Москвы до Севастополя весь путь усеян костьми солдат, погибших от цинги и дизентерии». И еще: «В России развал, мошенничество чиновников, необразованный, не знающий экономики современного мира царь».
...Рядом на постели, на ватном одеяле, – гитара. На стене висит офицерская шинель.
А наши войска все идут и идут...
Всюду наши шинели и гитары. Терпение и стойкая скука, и кажется, что по всему миру сеет дождь. Не слишком ли скудно для молодых лет единственной жизни?
«Будь прокляты твои японцы и американцы!» А ведь мы в диковинной стране! Бедняки стараются украсить свою жизнь, за века их научили делать сентиментальные, вычурные украшения ко множеству праздников и невесело радоваться, всегда помня о смерти. Может быть, поэтому они с такой болезненной отрадой тянутся к нашим матросам? И наши к ним?! Степан Степанович говорит, что они не пишут картин и музыки без обязательной изощренной вычурности и что мы со временем тоже создадим такую же китайскую музыку и живопись. И сделаем их обязательными...
Алексей поднял свою мексиканскую гитару и взял первый аккорд. Да, звук что-то не так тосклив, как хотелось бы, и от него не та печаль. Не тот горький слабый звук, что раздается за стенкой офицерских флигелей в Кронштадте или в домике на Васильевском острове, где снимешь комнату... Или в мазанке на Тамани. Может быть, и в Севастополе в морских казармах. Нет, не горькое глухое треньканье отчаявшейся души. Звук сочный, яркий и жестковатый.
...Подарил ты мне
золото колечко...
Начал как можно тише, желая петь про себя и для себя, но струны сами разыгрались и запели живо и горячо, как бы дергая его за пальцы, а в соседней каюте под цыганскую плясовую несколько раз топнул ногами кто-то из офицеров, чуть ли не сам Александр Сергеевич Мусин-Пушкин, показывая, что хотя он и старший офицер, а веселится. Да, это он от скуки хочет показать, что скучать не надо. Его не зовут иначе как Александр Сергеевич Пушкин. И этим развлекаются! Девать себя некуда... Кажется, только в Сибири и на Амуре, со временем, шинель и гитара приобретут новый смысл.
Алексей отложил гитару.
Вспомнилось лесное село. Обмерзлая кадушка, деревянный ковш, порог и кошма на двери. Крыльцо, обметенное веничком от свежего снега, метла на видном месте в сенях, жар избы, мужик стучит рукомойником. Солонка на столе, каравай и горячие щи. На стене охотничье ружье.
Распряженный конь, в курже, полудремлет за бревенчатой изгородью заднего двора, обмерзший колодец как в голубом жабо, белый от инея колодезный журавель, дети катают снеговую бабу. Распряженные розвальни с неразгруженными жердями и небо в высоких и холодных облаках, идущих как полосы далеких льдов в холодном море.
Алексей набросил плащ, взял под него гитару и вышел через двор храма на улицу.
Малые домики под толстыми слоями аккуратно выстриженной соломы. Сушится, вялится рыба на вешалах. Пахнет едко соленой рыбой. Это запах прибрежных селений Японии и еще Кореи. Есть тут много общего и с рыбацкими стойбищами на Амуре. Так же ветер подует – и пахнет гнилью с вешал, как где-нибудь в лимане Амура. Так же развешаны гроздья белой и красной рыбы. Чуть сеет дождь. Но там сейчас все во льдах, замерзшие моря и снега в голубом сиянии.
Алексей Николаевич отлично помнил розовые кедровые домики городка Николаевска, построенного на высоком берегу под тучными сопками вдоль Амура в одну улицу, и тамошний эллинг с полукруглой крышей. А у входа в лиман из Татарского пролива – как у ворот из одного моря в другое – мыс Лазарева – полуостров, с узким перешейком в редком лесу, который, как рука, протянулся от материкового берега к Сахалину и держит на самом краю свою причудливую сопку, как гигантский замок с башнями черного камня. Как это близко отсюда, но там теперь казармы и гиляцкие зимовья занесены сугробами по самые бревенчатые крыши. Летом желтая площадь мелкого лимана в вечном волнении. Как черные чернила, льются в лиман и долго не растворяются в его желтизне чистые воды таежных речек с гор. Собаки, с лысинами вокруг глаз, залают на идущую под берегом лодку, а потом смутятся и спрячутся, словно разглядят военные шинели. Засунут морды в нарытые за бревенчатыми юртами земляные норы, чтобы не заедала мошка, от которой приходится все время обивать лапами глаза. Мошка кусает все лето, собака теряет силы, зоркость, слабеет ее нюх, она живет подавленная, в ожидании суровой спасительной зимы, и всюду отступает... Высунется из норы, еще раз настороженно оглянется на пришельцев. Мусин-Пушкин сказал, что эти собаки как люди, потерявшие достоинство и не способные исполнять свой долг или сохранять честь из-за множества житейских неприятностей, гнетущих до того, что только хочется глаза спрятать в свою неглубокую нору.
Вот и богатый японский дом – моя чертежная.
В обширном дворе господина Ота большое дерево в почках, скоро зацветет.
– Ареса-сан... здравствуйте!.. – встречая Сибирцева и раскрывая зонтик над его головой, говорила Оюки-сан. – Ждем вас на обед!
Алексей положил ее служанке на протянутые руки клеенчатый плащ.
– Я принес гитару, Оюки-сан, и буду играть цыганские романсы.
– Ареса-сан! Вы – артисто! Я очень рубру! – Ее большие глаза откровенно радостны, как у счастливого ребенка.
Но она не ребенок, у нее большие и красивые руки и ноги, она высока, стройна, из-под желтой наколки черный ливень блестящих волос льется на плечи и на спину.
– Завидую! – сказала Оюки по-русски, показывая пальцем на глаз молодой женщины на портрете.
Чему бы ей завидовать? И откуда она знает это слово?
У всех европейцев над верхним веком есть складка, и это очень красиво. У нее нет такой складки. Поэтому Ареса-сан ее не любит, она не правится ему.
Алексей понял, догадался.
– Мне кажется наоборот, у японцев глаза красивей, а у европейцев, как у стариков, над глазами морщина. У японцев – как еще незрелый персик, аккуратно разрезанный надвое.
– Нету прекрасно! Нету мородой!
– Именно молодой! – ответил Сибирцев.
Как она беспокоится, еще не видев ни одной европейской женщины. Он иногда заставал ее любопытный взгляд на своем лице. Она пристально смотрела на глаза и губы, на щеки, словно хотела тронуть своими длинными пальцами. Все близко и оскорбительно недоступно.
Она прекрасно понимала всю суть его надменной доброты. Она желала бы дразнить его. В далеком загадочном мире западные люди приучаются с молодых лет ко множеству приятных им ласковых ухищрений женщин. Ее никто этому не обучал, не внушал, она не читала об этом, но понимала, что все так. Она чувствует себя бессильной. Пришел высокий, сухощавый Ота-сан и присел за столик, мельком взглянув на журнал.
– Гонконг? – спросил он.
В Гонконге Сайлес Берроуз и Джексон в черной, жесткой круглой шляпе... Свет в тропиках ярок, гнетущ, скалы и улицы, верно, белы, при таком солнце серый костюм иногда кажется черным. Откуда знает старик Ота-сан про Гонконг? Интересует их все.
Ота-сан сказал, что благодарит господина Ареса за обучение дочери западному языку.
Отношения Алексея с отцом Оюки-сан очень корректные.
– Как паритико? – спросил Ота по-русски.
«Чем не петербуржец! И чем не делец! Как политика!»
– Поритоко дзен дзен вакаримасэн[18]! – ответил Алеша.
Ота-сан благожелательно рассмеялся. Дочь подала ему чай и, отойдя, вытянулась во весь рост и, глядя на Алексея, поежилась, словно озябла.
– «Перед венцом забудь меня...» – запел Алексей и ответно взглянул в глубину глаз Оюки.
Пока он пел, она менялась в лице, ее щеки слабо рдели. Ей казалось, что душа ее падает в пропасть.
Алексей посмотрел на крупное лицо отца Оюки. Старик Ота, кажется, расчувствовался. Сквозь черный лед глаз более не светилась хищная сила. Алексею казалось, что и сам он готов поддаться сильным и грубым чувствам, что-то словно подталкивало его при виде исполненного боли и слабости, растерянного лица Оюки.
Циники судят по-своему! Могут заметить, мол, ваше юное создание едва владеет собой. Вы, миленький Ареса-сан, не знаете их. Посмотрите на ее отца. Та же натура. Ее темперамент мучает, а вы разводите с ней турусы на колесах... Вы, Сибирцев, как собака на сене, отбили красотку у князя Урусова. Да, да, – подтвердят из-за загородки в офицерском доме. Что же вы? Не притворяйтесь, вы и сам, поди, не бесчувственный!
Неужели вы, Алексей Николаевич, серьезно влюблены? Тогда ваша судьба ужасна. Превратите это, мой дорогой, в светский роман, в развлеченье, в пикантную шутку. Не увезете же ее в Россию? Или оставите душевную рану? Ведь у вас в Петербурге невеста... Неужели серьезно?
«Нет, – отвечал себе Алексей. – Нет, совсем не серьезно!»
– Прощайте, Оюки-сан! До свидания, мистер Ота!
– Так рано?
– Спасибо. Благодарю. Я и так засиделся.
– Напрасно...
– Нет, не напрасно. Я ухожу. Я буду еще играть вам потом.
Погода то и дело меняется... Дождя нет. Ветер. У торговца под деревянным навесом фонарь освещает ходовой товар – груды толстых черных палок. Это редька. Ее охотно раскупают за гроши хозяйки. Рядом живые рыбины в каменной кадушке. В соседней лавке мешки риса. Хэдские живут, кажется, довольно сытно. Старик Ота-сан сказал, что год нынче урожайный. После землетрясения и цунами ниспосланы также хорошие уловы рыбы. Высшие силы наказали, а теперь вознаграждают. «А коммерческие барыши?» – спросил Сибирцев. «Об этом еще рано говорить!»
Японки, даже самые прелестные, любят кушанья из редьки. И Оюки ест ее охотно, как голодный ребенок. Невольно заражаешься страстью к редьке. Отсюда легенда в Хэда, что Ареса-сан очень любит редьку.
– Шкаев! – говорит кто-то впотьмах. – Ступай на бак, к дежурному унтер-офицеру. Доложи: я велел десять горячих.
– Слушаю, ваше...
Не было ни кормы, ни бака, ни кают, ни кают-компании, но остались названия, порядки и привычки. Сохранились законы бака и кают-компании, кубриков и камбуза. Бака нет, а лупка есть.
Ночь наступала. Сейчас в лагере отхлещут по спине своего товарища, беззлобно, но сильно. Битый встанет, пойдет к фельдшеру. Тот вытрет спину спиртом или смажет.
Усатые унтер-офицеры охраняют порядки. Сами выходили из нижних чинов, а били их же. Это люди цепкие, умелые, грамотные, не чуждающиеся знаний. Сила надежная, как сталь. Унтера следили строго за каждым шагом матросов. Идут матросы на работу – ни на шаг нельзя отстать. Чуть что – по роже. Смотрят за людьми и юнкера, и офицеры. Чужая страна, чужой народ вокруг.
В кают-компании, в облаках табачного дыма, видна чья-то вскинутая над лампой рука.
– Что же теперь говорить о войне двенадцатого года! Что тут обсуждалось? Какая новость? Скорей всего, старые сведения, случайно дошедшие через американцев.
Алексей переоделся у себя в каюте и вышел пить чай.
С театра войны нет известий, достигающие отрывочные сведения скупы. Но у всех душа болит, все думают о войне и нередко безошибочно угадывают заранее то, что еще не известно никому.
«Malakhoff, Malakhoff, Malakhoff»[19] – в каждой английской газете.
В этот вечерний час все мыслями в Крыму, словно именно сейчас там происходит решающая битва.
Молодые люди с молоком матери впитали понятия о воинском долге и чести. В каждой семье мужчины из поколения в поколение служили в армии, гвардии и флоте, ходили в походы, участвовали в сухопутных и морских сражениях. Но у каждого свои понятия, свои претензии, счеты с выскочками, со штабными льстецами и карьеристами, с придворной камарильей. В дымном воздухе вдруг задрожит что-то зловещее, синее или красное, воодушевленное и облагороженное идеями гуманности, рыцарства, товарищества, испытанного не раз перед лицом смерти. В плаванье нет повседневных мелочных счетов и расчетов, нет барщины, оброка, приказчиков, нет чиновников малых и больших, понятие о родине и высшей власти чище и возвышенней.
– Паскевич? Меньшиков? Кто же командует?
При упоминании о светлейшем князе Паскевиче вскочил юнкер Урусов.
– Господа!..
Дядя его в бытность молодым офицером, выполняя срочное поручение государя, вошел без спроса к командующему, когда тот отдыхал. Паскевич запустил прямо в лицо ему сапог со шпорой...
– Где же теперь, господа, эти старые вельможи, эти самодуры? Им вверена жизнь сотен тысяч солдат и наша честь!
Все ждали, что теперь в России все начнет меняться. Под ударами дальнобойной артиллерии, под действиями паровых флотов! Но бьют не по графу Гейдену, не по князю Паскевичу и не по Меньшикову. Гибнут многие тысячи людей.
– Паскевич близок государю, господа, – сказал Лазарев.
– Что вы глупости говорите, юнкер! Аракчеева было велено выбрать почетным членом Академии художеств под тем предлогом, что он близок государю... Академики заявили, что кучер Ильюшка еще ближе к государю, чем Аракчеев... И отказали, – сказал старший офицер Мусин-Пушкин.
«Прав один из путешествовавших британцев: послушаешь разговоры в Петербурге – кажется, что вот-вот подымется всеобщее восстание. А все стоит по-прежнему? А ругают правительство и порядки все, даже сами члены правительства!»
...Поутру Можайский, перейдя рисовое поле, по которому на зиму посеяна пшеница, перекрестился и пустил свое новое устройство в небо. Бумажный змей сначала медленно подымался при слабом ветре. Захлопали его двойные плоскости, и четырехугольник с таким же крестом, как на Андреевском флаге, взвился в безбрежную высоту и пошел на фоне золотистой снежной Фудзи, а лейтенант побежал, держа в руке конец шнура, по отмелям и лагунам, окруженный толпой прыгающих и орущих ребятишек.
Американцы, когда он жил на «Поухаттане», подозревая в нем шпиона, выяснили, что в каюте гость их режет бумагу и клеит. Матрос, приставленный к нему, доложил, что лейтенант ладит бумажных змеев и пыхтит, как над важным делом, словно хочет пустить в атмосферу секретный доклад об американских машинах. Матрос был курносый, услужливый, с гордо поднятой головой.
– Зачем опять привезли столько бумаги и тушь? – спросил Александр Федорович Можайский, приходя после испытания в чертежную. – Неужели все-таки будем чертить салазки?
– Да, спусковое устройство, – ответил Сибирцев.
Разговор офицеров Татноскэ перевел Оюки...
– Зачем салазки? – спросила девушка. – Нет снега.
– Да, нет снега. Это будут большие салазки, – сказал Сибирцев. – Больше, чем корабль. Покатим на них к морю корабль, когда будет готов. По сути, обезьяний бизнес, напрасное дело, дипломатический реверанс нашего адмирала.
– Салазки уже начаты нашими матросами без всякого проекта, – сказал Можайский. – Унтера вымеряли и приступили к делу.
– Адмирал велит сделать по строящимся салазкам проект. Хочет дальше учить японцев, оставить им все документы, все чертежи до мелочей включительно, чтобы они могли изучать.
– Это есть его благодеяние! Распространение образования! Оставим о себе память как о благородных друзьях.
– Исполать! Потрудимся, раз так! Правда, Оюки-сан?..
– Да, да...
– Но сегодня мы едем на охоту, Сибирцев, – сказал Александр Федорович.
– Что такое?
– Да, приказ адмирала!
– Заманчиво! Кто позволил?
– Эгава-сама! Мне и вам от японцев приглашение!
– Но нам же не позволяется дальше чем за семь ри...
– Эгава позволяет куда угодно, и даже просит. Тут много кабанов. Сын его едет с нами, наблюдение обеспечено.
Пришел Мусин-Пушкин.
– Вам ехать на охоту, господа! Посмотрите, что у них за леса, как содержатся... Евфимий Васильевич разрешает на два дня отсрочить работу. А ваши летающие аппараты, Александр Федорович, еще никому не понадобятся целое столетие!
– Почему, Александр Сергеевич, так говорите? – холодея, спросил Можайский.
– Да потому, что вам еще нужно время, чтобы изобрести их, потом понадобятся средства, а вы не миллионер, – значит, нужно мецената искать. После, когда пойдет слух, что изобретение важное, то европейские жулики постараются выкрасть и выдать за свое. А наши жулики, столичные, объявят, что изобрели не вы! Вот тогда великое открытие свершится и наука восторжествует! Господа... с богом на охоту! Изучайте сосны и колючки!
– Да, работа не зверь, в лес не убежит, – согласился Сибирцев.
«Какая-то жалкая рыба взлетает, – думал с возмущением Можайский, – а человек не может... Не верю, когда вокруг нас океан воздуха!»
«Эка разговорился старший офицер! – подумал про себя Сибирцев, совершенно не понимая смысла сказанного Пушкиным. – Бывает что и его прорвет! Все мы тут больше молчим!»
«Ты, Алеша, воин, буси[20], – думала Оюки. – Тебе со мной скучно. Я очень несчастная, Алеша-сан. Ты уходишь и оставляешь меня одну...»
Сибирцев зашел домой, достал дневник и записал: «Сегодня идем с А. Ф. на охоту с японцами, куда они поведут, обещают, что за гору Дарума, на которую мы часто любовались с делянки, где рубили лес. Капитан сказал, что идти надо обязательно. На днях Степан Степанович говорил со мной про Зибольда, что американцы не взяли его в экспедицию под тем предлогом, что Зибольд русский шпион. Капитан сказал, что, может быть, так и есть на самом деле».
Не знаю, писать дальше или нет? Впрочем, все наши дневники со временем, если вернемся благополучно в Россию, приказано будет сжечь. Однако кое-что надо записывать, хотя бы для того, чтобы запомнить...
КАК ВСЕ НАЧИНАЛОСЬ
Чуть свет, перед тем как начинали бить в храмовый колокол, Таракити поднимался с татами, где мать стелила ему на ночь. С вечера он мылся во дворе, намазываясь черной мыльной мазью. Мать подавала старый нижний халатик. Завтракали редькой с рисом. Пили чай. Иногда отец что-нибудь спрашивал про работу. Утром мало говорили. Особенности западного судостроения обсуждались обычно перед сном.
Таракити надевал рабочее платье, брал инструменты и отправлялся на работу, прихватив ящичек с холодным обедом. Иногда мать приносила на стапель горячий рис и что-нибудь вкусное: свежую рыбу или ракушки.
Утро еще только наступало. Из лагеря доносились крики унтеров, потом дружные голоса сотен матросских глоток отвечали на приветствие капитана или старшего офицера. Потом слышалась молитва. Когда играли трубы оркестра, рабочие из строевой команды выходили под музыку из ворот.
На улице Таракити встретил старшего плотника Кикути. Десятилетний Кикосабуро, неся мешок, шел за отцом. Оба ответили поклонами на почтительный поклон Таракити, и все вместе стали подниматься по вытоптанной тропе в гору, за которой на берегу строилась шхуна.
Приходя на площадку, все японские рабочие кланялись друг другу. Матросам не кланялись, те просили зря себя не утруждать. Матросы лишь кивали головой знакомым и улыбались. Так же здоровались с ними японцы. Множество поклонов приходилось отвешивать наблюдавшим за работой своим чиновникам.
Просто глазам не верится, когда посмотришь на постройку западного корабля! Как он быстро растет!
...Однажды, еще до Нового года, в дом старого плотника Ичиро пришел десятский и сказал, что Таракити назначен на казенную работу. Пришлось услышать много необыкновенного. В деревню идут иностранцы. Начинается западное судостроение. Правительство приказывает обучаться.
– А кто будет платить за работу? – оттягивая пальцем красное больное веко, спросил Ичиро.
Таракити сидел как пришибленный. Очень неловко за отца, он невежливо отзывался на призыв правительства. Таракити готов взяться за исполнение приказаний с горячностью и старанием от всей души.
Десятский сказал, что заплатит правительство. Два деревенских туза, Ота-сан и Ябадоо-сан, назначены в помощь иностранцам уполномоченными судостроения, будут заготавливать материалы и распоряжаться рабочими. Обоим приказано надеть самурайские кафтаны. Это что-то значит! Это не просто! О! В деревне теперь появились свои дворяне! Рыбакам приказано ловить рыбу для пропитания. В доме Ябадоо открывается канцелярия бакуфу. Придет представитель высшего правительства и будет заниматься. Вскоре в деревню Хэда вошли морские войска иностранцев. Появилось множество своих чиновников. Выбрали место для постройки корабля. Из соседних деревень пригнали в Хэда плотников. Как всегда при этом, много кричали и шумели. Составлялись артели и выбирались старосты. Рыбаки не успевали ловить на всех рыбу, у них отбирался теперь для правительства весь улов. Если ленились и не старались, то на пропитание самим ничего не оставалось.
...К обеду халатик плотника был в темных потеках пота. Таракити вытирал лицо обеими руками.
Что это? Делаю, но точно не знаю, что получится. Может показаться, что вещь довольно простая. Согласно лекалам, одна из ее продольных поверхностей постепенно понижается, не одинаково сужая две боковых поверхности, а это требует большой аккуратности. На конце предмета должен быть выступ. По-русски «зуб». В переводе оказывается то же, что по-японски. Сегодня матросы остановились, смотрели. Глухарев удивился, можно было понять, мол, терпение нужно, чтобы целый день просидеть, зажав кусок дерева ногами. Матрос Васька Букреев, наклонившись, потрогал икры и ляжки японца. Таракити взглянул испуганно. Когда матросы ушли, опять серьезно стал строгать рубанком на себя, а не от себя, как русские.
Кокоро-сан с Глухаревым у стапеля в дощатой будке занимались чертежами, когда Таракити принес готовую работу. Глухарев ничего не сказал, кивнул головой, а Кокоро-сан показал глазами, куда положить поделку.
Таракити замечал, что западные люди проще обращаются друг к другу, не как японцы. Не существует таких строгих правил, которые надо соблюдать. У нас нельзя обратиться к старшему чиновнику и он не может говорить с простым человеком. С высшим вообще нам запрещено разговаривать. Эти мысли появились после того, как однажды около Таракити остановился капитан. Смотрел и говорил через переводчиков. Капитан-сэнсе, так его называли японцы по должности.
– Если, господа, хотите работать как следует и распоряжаться, оставьте ваши глупые церемонии, – заговорил сэнсе, – и не задерживайте дела. Ваши люди не могут от вас добиться ответа, из-за этого постоянно все стоит.
– Как же быть? – спросил Уэкава.
– Да так и быть. Я обращаюсь к хорошему мастеру-матросу, а он ко мне. И унтер-офицер тоже, если ему надо, идет ко мне, а не разыскивает по всем храмам своего лейтенанта, чтобы тот шел сюда и спросил у меня. Возьмите себе это за правило, если хотите, чтобы дело шло.
Таракити понял. А у нас обо всем надо спросить старосту пли младшего чиновника и ждать, когда он спросит старшего. А тот – своего старшего. И тот – высшего. Потом – обратно. У иностранцев так же. В случае необходимости матрос обращается к унтер-офицеру, тот, если не решит, идет к офицеру. Но сэнсе правильно сказал, бывает, что матрос разговаривает с офицером и даже с капитаном. Капитан постоянно обращается прямо к матросу. Сам адмирал также. Чтобы не задерживать дела. У нас так невозможно, подумал Таракити. У нас лупят, и виноватый сразу запоминает, с кем можно говорить, а с кем нельзя.
Таракити старался работать молча, не ссорился и не кричал, как другие, обсуждавшие все дела артелью и громко. Вдруг старший плотник Кикути сказал, что утром следующего дня Таракити должен явиться в канцелярию бакуфу.
Яркое солнце взошло. В углу темной комнаты у столика сидит над какими-то бумагами или копиями чертежей кто-то очень небольшой, тщедушный и невзрачный, как карлик или горбатый. Приглядевшись, Таракити разобрал, что это свирепый и грозный Ябадоо – глава рыбаков и уполномоченный судостроения. Наверное, оттого, что в новой должности и занимается в государственной канцелярии, он так присмирел. В знак преданности бакуфу сжался и сгорбился, как в вечном поклоне. Важности его как не бывало. Таракити много раз поклонился, стоя у двери на коленях, и пытался обратить на себя внимание.
Таракити бывал тут прежде. Но с тех пор помещение очень изменилось, откуда-то привезена богатая мебель – столики и шкафчики. Пол прекрасно выстлан цветными циновками. Поставлены вазы. На стенах повешены украшения. На видном месте белое кекейдзику[21] из шелка с чьей-то росписью черными элегантными иероглифами. Кто-то из знаменитых вельмож расписался. Одна лишь подпись выставлена его подчиненными как прекрасная картина. Очень красиво, и важно, и вежливо, заслуживает подражания. Комнатам старого дома придан вид государственного значения. Во второй комнате тоже очень чистый пол в циновках. Комната эта пустая, но красивая. Она отделяет дальнюю, третью комнату, где, как богатство в храме, в отдалении от всех и на почтительном возвышении восседает сам представитель бакуфу, молодой, ловкий, и верткий Уэкава-сама. Дальше нет комнат, а то сидел бы, наверно, в пятой или шестой.
Быстро вышел сам Уэкава. Вскоре Таракити стоял перед ним у чертежного столика и показывал свою записную тетрадь. В ней вычерчены все части, которые Таракити приходилось делать за эти дни.
«Хорошие чертежи и рисунки!» – сказал Уэкава. По его знаку Таракити перевернул страничку. «Где так чертить научился?»
Ябадоо тут же, сбоку, тоже просматривает записки и рисунки. Уэкава спросил про две деревянные части судна, как называются, как делаются и зачем.
Вошли чиновники. Уэкава в ответ на их приветствия поздоровался. Ябадоо сказал, составляется новая артель, в нее войдут свои здешние и чужие, из соседних деревень. Хэйбей будет в этой артели.
«Это хорошо!» – обрадовался Таракити.
Тут же было сказано, что Таракити должен наблюдать за плотниками очень строго.
Значит, он будет старшим?
На площадке собралась толпа приезжих. Работы еще не задали. Все громко кричали, обсуждая, как лучше работать. Пришел Ябадоо-сан и заговорил очень тихо. Сразу все дисциплинированно смолкли. Составляются две артели: из плотников, пришедших из города Нумадзу и из деревни Матсусаки. Еще одна артель смешанная – из здешних плотников и из приезжих из деревни Миасима. Ябадоо объявил, что ее артельным назначается Таракити. Тут молодой плотник прекратил работу, подошел и кланялся. Появился казенный художник. Яркой несмывающейся и нелиняющей краской па спине халатика Таракити он жирно написал иероглифом и азбукой «Является старшиной артели плотников». И поставил номер артели. Придумали романтическое название.
Кикути стоял тут же и, сняв шляпу, покарябал лысину. Он тоже доволен. Артель Кикути первая, – значит, главная. Таракити когда-то ходил вместе с Кикути на работу к купцам. Смолоду Кикути работал в артели у Ичиро – отца Таракити, поэтому поддержка и благодарность взаимны. На вопрос Ябадоо, кто лучше работает, Кикути назвал имя Таракити, сына Ичиро.
...Таракити приглядывался, что происходит на плазе. Там что-то очень важное возводилось. Даже в те дни кое-что уже было понятно. Это очень удивительное сооружение. Мелом на черном лакированном поле, как на поверхности гигантской шкатулки, будут проведены все линии корабля. Лакировщики очень удивились, когда им предложили покрыть драгоценным лаком пол в обширном помещении. Присланы были не для изображения сказочной птицы Хоо, или хризантем, или цветов розовой вишни. Создается что-то неизмеримо более прекрасное для сердца плотника, чем изображение красавиц на горбатом мостике под многоцветными зонтами. Тут будет находиться секрет постройки западного корабля. «Учитесь читать чертежи!» – объявил Кокоро-сан. Плотникам будет позволено прийти и посмотреть. Надо уметь найти на чертеже, что и для чего! Таракити тогда подумал: «Нет, это невозможно!»
– Братишка! – похлопал его по плечу здоровенный матрос Маслов, недавно произведенный в унтера. – Что призадумался?
Пока Таракити любовался, матросы что-то срисовали. День был очень хороший. Дождя нет...
...Таракити видел, как несколько рослых матросов в белых, наверно в нижних, рубашках выкладывали из деревянных частей, сделанных японцами по рисункам и лекалам, очень длинный брус, осторожно вгоняя зубья в пазы. При этом велели присутствовать плотникам.
«Так это киль! Киль!» – возликовал Таракити. Киль он видел на рисунке и на разбивном плазе.
Таракити почувствовал, что он кое-что уже начинает понимать, что это все не чуждая ему книга без словаря, что-то уже есть знакомое в этом новом и таинственном учении.
Матросы подозвали Таракити и просили подогнать зуб к пазу. Он велел Хэйбею помочь и сам работал.
Пришли капитан и Колокольцов. Матросы стали вгонять болты и деревянные гвозди, соединяя части киля в одно большое, очень тяжелое сооружение. Это основа корабля, так объяснили японцам. Но объясняли редко и мало. Сами должны смотреть.
Непрерывно узнаешь что-то новое и ни о чем, кроме дела, не думаешь, время очень ценное. Русские офицеры много не говорят, они почти не знают по-японски, но учатся, с ними разговор происходит чертежами, и все вполне понятным становится. Иногда вдруг переводчик точно переведет какое-то требование Колокольцова.
Землю, которую сняли матросы, когда срубали отрог горы, возили на тачках, утрамбовали катками и «бабами». Теперь край площадки у моря – обрыв к воде – укрепляется. Японцы-каменщики из княжеского города Нумадзу выкладывают там стену из неровпых плит коричневого гранита и красиво украшают ее цветной промазкой. Как розовые шнуры заложены между камней. Так делаются высокие фундаменты крепостей и княжеских замков. Это не хуже, чем во дворцах священного императорского города Киото. На рисунках приходилось также видеть, как в Осака оба берега реки, впадающей в залив, красиво укреплены и на каждом построено по башне из такого же камня.
В конце дня плотники из разных артелей, старшие и младшие, приходили и сдавали тяжелые деревянные части. Матросы и японцы собирались при этом, слышались смех, разговоры, все закуривали, некоторые в толпе менялись потихоньку хорошими вещичками.

Чиновники ничего не могли поделать, они стояли недовольные, с саблями, с бумагой и с кистями для письма, и не смели разогнать это дружественное сборище. Да, они погрустнели, как обиженные. Тем более что рабочий день кончался. Вот-вот заиграет горн, и матросы начнут строиться. А там ударит барабан, и все зашагают. Но горн сегодня почему-то не играл и не играл. Это упущение. Кого винить? Как удастся это объяснить, составляя рапорт? Но почему русские не запевают? Это безобразие. Полиция любит, когда поют хором, красиво, и этим все заняты. Вообще, когда все вместе что-то делают, а не порознь, следить легче, проще и приятнее, красиво и больше порядка.
С утра другого дня рослые матросы с размаху, страшно сильно и ловко вгоняли железные скобы в деревянные блоки, стоявшие на стапеле, скрепляли их по два, а потом, кажется, соединяли двойки между собой. Так на деревянном настиле выросли две стены из блоков.
Капитан шагал по стапелю, был чем-то недоволен, спорил с Колокольцовым. Вызвали команду моряков и одну стену немного подвинули. Лесовский и Колокольцов ушли, что-то обсуждая, а за ними, еще горячее доказывая друг другу, ушли молоденькие юнкера, которых сегодня капитан собирал у стапеля.
Аввакумов, с прокуренными усами во все лицо, объяснял японцам, что каждая скрепка блоков называется кильблок и что завтра на кильблоке будет устанавливаться киль – основа будущего корабля.
К стапелю подкатили лебедку. Трос продет в ее блоки и шкивы. Японцы собрались смотреть. Сразу запоминали новые названия. Опять пришел моряк с рыжими прокуренными усами во все лицо и другой, короткий, тоже с усами, темными от табака. Плотники потеснились, пропуская мастеров. Лебедка подняла киль и поставила на стапель. Матросы помогали руками.
До этого русские очень долго возились со своим килем, плотники еще и еще отделывали поверхность частей, а также зубья и пазы. Киль получился непростой. Три киля соединены вместе по всей длине. Некоторые части киля из металла. Заказали делать кузнецам в городе Нумадзу за большие деньги. Но пока металлические изделия еще не потребовались. Матросы делали киль с любовью, словно это княжеский дом или чертог шогуна, и, наверно, со страхом. Колокольцов много раз измерял все его части. Это киль очень хороший, из наборного дерева, составной. Кажется, после этого – Таракити нетвердо помнил – Колокольцов взял много людей и ушел в Симода за американскими продуктами, а также воевать с Францией. Скоро вернулся, опять все проверял.
Из Симода приехал адмирал. «Здрав желаем!» – кричали во всех концах площадки отряды матросов. По этим крикам известно, где сейчас адмирал и куда идет.
На стапеле побывал Кавадзи, вельможа из столицы Эдо, один из самых высших чинов правительства бакуфу. Чтобы охранять Кавадзи, прибыло еще много чиновников. Но кто привык работать с наблюдателями, обращает внимание только на дело, и шпионы ему не мешают, с ними вполне спокойно.
Лекала шпангоутов лежали долго во дворе дома Ота, где была чертежная. Теперь их привезли на площадку. Эти лекала все рассматривали с любопытством. Все лекала оказались совершенно разными. Значит, все шпангоуты будут разными, о каждом шпангоуте придется думать отдельно.
Колокольцов стал заниматься с плотниками, объясняя, почему выделка шпангоутов трудна.
Молодой плотник Хэйбей из деревни Миасима очень хороший товарищ. Знает много смешных историй. Сам сочиняет песни. Работает хорошо, не торопится. Худой, с горбатым, длинным носом, высоким лбом. Когда услыхал, что дело дошло до шпангоутов, то у него лицо вытянулось, как будто хочет расхохотаться. Но на самом деле он только удивился. И недоумевает.
У Хэйбея волосы торчат клоками, а брови всползли от переносицы вверх, поэтому кажется, он всегда изумлен, бегает по сторонам глазами, заметит что-нибудь смешное, и сочинит песенку. Очень смешно передразнивает русских.
Теперь работа идет быстро. Трудится семь артелей. Назначено семь старшин. Скоро будет заложен второй стапель.
...Таракити шел домой через гору с Кикути и его сынком Кикосабуро. Сняв шляпу и проведя рукой по лысине, пожилой плотник сказал, что сегодня услыхал от Ябадоо. Артельным старостам даны будут фамилии. Не будут зваться по именам, как все рабочие. Обычно простолюдины живут без фамилий. Фамилии разрешались только знатным и состоятельным.
«Где же мы возьмем фамилии?– подумал Таракити растерянно. – Может быть, вспомнить название наших домов? У нас с отцом дом называется Верхнее поле. Это может быть хорошая фамилия. Мне нравится!»
– Говорят, что кто будет хорошо работать, тому фамилия будет оставлена.
«Очень заманчиво, – радовался Таракити. – Это не только награда. Хотя нельзя надеяться». Таракити кое-что решил узнать.
– Так решено поступить, – пояснял он отцу, – чтобы плотники могли по делу разговаривать на стройке с чиновниками, не унижая их.
– А потом фамилии у вас обязательно отберут, – мрачно пробурчал Ичиро, обиженный за сына. Чиновники подходят к нему советоваться, а считают это унижением?
Стояла холодная погода, когда приехал Эгава-сама. После уроков Кокоро-сан плотники, простившись, вышли из храма Хосенди и через двор прошли в ворота. Их догнал один из важных пожилых чиновников, прибывших в тот день с дайканом. Он схватил одного из артельных плотников за волосы и низко согнул его несколько раз, показывая, как надо Эгава-дайкану кланяться.
– Вот так! Вот так!
Потом ударил несколько раз по лицу. Затем взял Таракити за ворот, поставил на колени и ударил лбом о землю.
– А что надо сказать в ответ?
– Спасибо!
Все поблагодарили учителя.
Очень обидно. Не били, но все лицо в грязи. Консервативная партия напоминает о верности! Вот так! Артельные размечтались, что возьмут фамилии: Исихора, Цуцуми, Сузуки, Саяма. А тот, которого учили, схватив за волосы, и били по морде, хотел стать Ватанабэ. Кикути желал взять фамилию Оаке, очень просто, так исстари дом семьи называется.
Фамилия Уэда вдохновляла Таракити. Хотя дом стоял на берегу бухты, но рисовое поле семьи находилось в верхней части долины. Отсюда название Уэда – Верхнее поле. Новая фамилия напоминала не только про поле на горе, она звучала символически и пророчески. Таракити решил, что надо еще стараться. При этом невольно интересовался политикой. Один беглый монах, беседуя, намекает, что в Японии возможны перемены! Зачем же?
С утра установилась хорошая погода. Все слыхали, как в храме Хосенди опять гремит оркестр. Там второй день вир, веселье и танцы. Молодые плотники залезали на гору на высокое дерево и смотрели. Рассказали, что во дворе храма что-то прыгает, кто-то пляшет. С бубнами в руках, прыгает, похож на огрызок черной редьки. Русские и японцы в богатых одеждах. Там князь Мидзуно, который вчера утром был на стапеле и похвалил постройку шхуны. Приехал, чтобы пощупать киль.
На другой день шел дождь. Из леса вернулся с охоты сын дайкана Эгава. Его люди привезли кабана. Все вымокли. Хэйбей, бегая по сторонам глазами, тихо сказал, что сегодня опять придет монах.
– Надо отнести ему бенто[22] с обедом, – ответил Таракити, – мы с тобой обойдемся одним обедом.
– Ясно... ясно... понял...
Хэйбей жил у дяди-рыбака. Дядя и тетя заботятся о нем. Тетя готовит обед из рыбы, краденной дядей из собственного улова.
Звали с собой Кикути. Но пожилого человека не занимают тайные ученья, – надо кормить семью. Кикути уже за сорок. В деревне считается стариком. Он лысоват. Очень любит сынка, думает о нем больше, чем о политике. Оаке, как называл себя теперь Кикути, еще до утверждения, полагал, что в Японии никаких перемен не будет. У японцев всегда все будет по-старому. Нужны не ниспровержения, а развитие, да надо растить крепких молодых японцев.
Эгава ходил по стапелю, все записывал и проверял. Потом стоял и смотрел, как работают плотники, и думал. Такой он сумрачный!
Вчера вечером офицеры заходили к Эгава с переводчиком. Сюрюкети-сан – родственник русского императора, имеет доступ к любому из чиновников, в любое время вдруг является с товарищами. Ему разрешено.
Сюрюкети-сан рассказывал анекдот. Эгава выслушал и спросил, правильно ли понял содержание. Оказалось, вполне правильно. Смысл тоже понял верно. Про англичанина в России, как ему трудно приходилось из-за непривычки. Все русские выслушали и засмеялись. Эгава понял, но ничего смешного не находил. Напротив, очень трагично: люди не понимают друг друга.
В таком случае Эгава мог бы рассказать другой анекдот, еще смешней. Получено распоряжение высшего правительства: учиться у иностранцев, воспользоваться их присутствием, установить хорошие отношения. Но тут же из другого ведомства, также высшего и правительственного, велено строго наказывать за связь с иностранцами. Если рассказать иностранцам, станут ли смеяться? Или скажут: это очень трагично. Надо быть очень опытным потомственным чиновником в седьмом поколении, при строгом правительстве, чтобы умело выполнить оба распоряжения! Это смешно? Эгава в душе смешно и только немного печально.
НИЩИЙ МОНАХ ПОД ДЫРЯВЫМ ЗОНТИКОМ
Шел дождь, когда оба плотника свернули с тропы и, сложив соломенные зонтики, стали продираться сквозь чащу, вверх по склону горы.
Монах ждал в условленном месте, у скалы, обросшей колючими вьюнками, плети которых мокры и упруги, но на вид вялые и слабые. Монах сидел под дырявым зонтиком. Конечно, голоден, ему негде приютиться. Где же он был эти дни? Сгорбился от тяжких забот и одиночества!
Широкое лицо монаха оживилось, острый взгляд узких глаз повеселел, – видно, рад, что сейчас получит чашку риса. Значит, не унывает; может быть, большой забавник! Сейчас видно, что молод, сорока еще нет; мужчина в силе. Совсем стал не похож лицом на нищего. Но ведь бывают весельчаки нищие! Ходят компаниями по дорогам, устраивают попойки и драки. Может быть, и этот гуляка и краснобай. Но послушаем! Иначе интересных новостей не узнаешь.
После взаимных поклонов Хэйбей поставил перед скитальцем ящичек с холодным обедом – бенто. Монах взял палочки и стал быстро забрасывать еду в рот. Плотники сидели молча. Монах не все съел. Он как бы стал прислушиваться; но, может быть, какие-то мысли не давали ему покоя.
В лесу послышались шаги. Монах не обернулся, хотя лицо его выразило смятение, но на нем быстро восстановилось спокойствие, оно стало опять плоским и жестким, он овладел собой и, казалось, сжался, словно уменьшился в размерах. Явно это человек с несколькими лицами.
Сердце Таракити обмерло, он увидел, что наверху, совсем рядом, люди. Но, слава богу, это не японцы, а два усатых эбису с ружьями, оба в непромокаемых плащах из клеенки и в сапогах. Посмотрели на тайное собрание японцев и удалились. Один из эбису – очень высокий – Можайский. Другой – Ареса-сан.
Эбису ничего не сказали, прошли, и с ними два морских солдата, тоже в плащах. Японцев не было.
– Ишь ты, – сказал один из морских воинов.
– Чертова перешница! – добавил другой, оглядев монаха.
Монах и плотники с быстротой молнии ринулись под скалы и залегли ничком. Ясно, за эбису должны идти шпионы, в отдалении, создавая видимость свободы передвижения, предоставленной Путятину и его подданным. Но не совсем так. Спокойно прошел с оружьем для охоты японец, видимо проводник эбису, приставленный к ним, но отставший, может быть. А через несколько минут появились еще двое, явные шпионы, оба невзрачные, маленькие люди, шли мелкими шажками, сгибаясь, виновато, словно стыдясь даже деревьев. Идут вдвоем, чтобы следить не только за эбису, но и друг за другом.
Трое лежали не шевелясь и не дыша. Шаги стихли. Еще долго ждали; кроме стука птиц в лесу ничего не слышалось.
Монах, как видно, опытен, сказал уверенно, что уже бояться нечего. Поднялся, отряхнув одежду от мокрых желтых листьев, и опять раскрыл зонтик.
Опять перед плотниками сидел настоящий монах, как сошедший с рисунка из старой книги. Но времена меняются, и благочестивая внешность может быть обманчива. Известно, что на дорогах собираются шайки нищих монахов, напиваются и устраивают дебоши в дешевых гостиницах. При этом что-нибудь проповедуют.
– Очень много законов накопилось и много правил наших великих нравственных учителей, в которые верим, но невозможно все запомнить и никто не может выполнить. Поэтому царит беззаконие и безнравственность, а сильные люди делают что хотят, нарушая все законы и все заповеди и даже смеются над ними. Поэтому новое ученье рождается!
«Какое же это ученье?» – хотелось бы спросить. А ловко нырнул в чащу, заметив опасность!
– Это знакомые? – взглянув вслед ушедшим, спросил монах.
– Да, – ответил Хэйбей.
– О-о! – многозначительно протянул скиталец, как бы выражая, что подобное знакомство для него недосягаемо; восхищен и завидует.
Монах еще раз заглянул в бенто. Быстро доел рыбу. С испуга не лишился аппетита. В ящичке еще оставались продолговатые катыши из риса.
Таракити пришел сюда без особенной охоты. Изучение западного судостроения занимало его несравненно больше, чем проповеди бродячего монаха. Но не хотелось отпускать сюда Хэйбея одного. Да, кстати, надо все же послушать! Отец как-то сказал, что и темные личности иногда высказывают верные мысли.
– Хорошие шпионы не стыдятся своего дела! Мелким шпионам поручаются мелкие дела, например все время досаждать кому-нибудь, чтобы тот все время чувствовал, что за ним подозревается вина. Это обычно применяется к тем, кто не виноват ни в чем, кто любит бакуфу и патриот, но кому надо насолить и кого еще нельзя убить сразу, как бы по ошибке.
Таракити мороз подирал по коже от таких разговоров.
Лицо монаха стало сытым и самодовольным. Оно даже пополнело. Провожая на работу, тетя кладет Хэйбею в ящичек вкусные кусочки!
Монах поднял руку и приоткрыл рот. Парни смотрели и ждали. Монах печально повесил голову. Скука и тоска явились в его глазах. Потом он глянул исподлобья. Неужели на крайней грани отчаяния?.. Боится преследования? Или возмездия?
– Но почему же... – вдруг с яростью воскликнул монах, как бы перебивая сам себя. Лицо его выразило притворное вдохновение, и он заговорил как бы в упоении. – Почему же мы верили, что залог благоденствия в том, что мы навечно отгорожены от лживого, отвратительного христианского мира? Нас учили, что мы за это должны от всего отказаться и подчиняться бакуфу, лучше которого нет ничего на свете. Но вот наступает время, когда в совершенное, исключительное, идеальное в своей стране никто не верит и непреложные истины и законы становятся смешны. Не так ли? Как это вдруг произошло? Разве японцы прозрели? Мы были до сих пор слепы или нет? Не заблуждаются ли те, кто теперь отвергает все, во что мы верили?
«Может быть, он христианство проповедует? – подумал Таракити, и на его голове волосы встали дыбом. – Но с нами у него ничего не получится».
Хэйбей, как певец и сочинитель, конечно, слушал с удовольствием, ловил каждое слово, казалось готов влезть монаху в глаза. Видно, восторгается слогом, красноречием и образованностью монаха и как тот смело метался мыслью во все углы. Что-то доказав, сразу же бесстрашно заявлял совершенно противоположное, опровергая все, что сам только что утверждал. Не накурился ли он до одури какого-нибудь контрабандного зелья? Наверно, никогда нельзя уличить и посадить такого в клетку. Очень опытный оратор. Но как мог благородный и образованный человек впасть в такую нищету и в ничтожество?
Хэйбей почти поколебался в душе, он как у края пропасти. Если готов признаться себе, что подчиняюсь, покорен, кажется теряюсь и не в силах сопротивляться, то монах сделает со мной все, что захочет! Очень опасны образованные ораторы!
– Где же правда? Сохранять изоляцию и уничтожать иностранцев? В этом? Или же отважно отбросить и растоптать старые законы, если они устарели? Или это ошибочно, кощунственно? Мы, несущие верно и покорно тяготы ради счастья своего народа на чистой земле, верили в истины и не щадили себя... Отчужденность Японии привела нас к счастью и к несчастью. Японцы стали едины, но зазнались и ослабли, в то время как весь мир двигался вперед. Теперь предстоит испытывать стыд и позор! Отставшие, мы выглядим варварами. Но все переменится! – вдруг осмелел монах. – Когда-то в Японию свободно приходили купцы из разных стран Европы. С купцами на кораблях прибывали христианские священники. Японцам разрешалось принимать их веру и плавать в другие страны.
Монах смотрит Таракити в лицо. Невежливо не поддакивать? Монах хочет, чтобы Таракити похвалил врагов Японии? В этом случае кивнуть головой? Этот же поклон может означать, что слушатель не подчеркивает отрицательного мнения.
Монах стал рассказывать, как японцы жили вместе с португальцами и испанцами, какие красивые португальские одежды, как носились кружевные жабо и камзолы, башмаки с пряжками. И длинные волосы! У них золотые кресты на шее! Потом всех испанцев и португальцев сожгли! Западные учения признаны ложными! Сожгли всех христиан, сдирали с живых кожу. Японцев, принявших христианство, бросали вместе с их семьями в жерла вулканов... Монах умолк и заморгал глазами.
– А мне приходилось скрываться, – как бы очнувшись от сна, молвил он. – У меня нечаянно умерла беременная любовница... – «Как это случилось?» – Таракити опять обмер от ужаса. – Скажи, а у тебя есть русские друзья? – быстро спросил его монах.
– Друзей нет. Знакомые есть, – с гордостью ответил Таракити.
– Придите оба завтра вечером в храм у верхнего рисового поля. Я буду ждать. Не бойтесь...
Монах достал из ящичка оставшиеся катышки риса, завернул их в бумажный носовой платок, спрятал в рукаве халата.
– Хотел бы стать богатым человеком? – вдруг спросил он.
– Да, – ответил Таракити.
– А ты?
– И я, конечно.
– Придите завтра вечером в шинтоистский храм...
– Ну, что ты думаешь, как быть? – спросил Таракити у товарища, когда бродяга исчез.
Плотники возвратились на площадку, где строилось судно. Уже поздно. Но не все эбису ушли в лагерь. Несколько перепачканных матросов и два японца вышли из кузницы. Там кирпичная печка прогорела и развалилась, они оставались после отбоя, заканчивали перекладку. Провозились и еще не все доделали.
Несколько часовых и полицейских в своих кимоно, как яркие цветы в кустах, оставались у площадки после окончания работы.
Под берегом стояла широкая лодка. Матросы столкнули ее.
– Никитка, – позвал Петр Сизов, – иди!
Петруху, который теперь кузнечит, все японцы знают. Хотя не считается мастером, а работает хорошо. Очень заметный воин.
Прежде, если матросы звали японцев ехать с собой в лодке, те, ударяя себя ладонью по шее, показывали, что им за это отрубят голову. Или молчали, делая вид, что ничего не понимают, в лодку не садились и норовили поскорей уйти. Сейчас двое метеке[23] и переводчик Иосида наблюдали сверху. На глазах у них Таракити и Хэйбей сбежали с обрыва и залезли в лодку вместе с матросами. Метеке, наверно, завидно глядеть, как в отошедшей в сумерки западной шлюпке замелькали огоньки: в лодке все дружески закурили. Теперь такие случаи часты, их уже не запрещают, о них невозможно докладывать, не хватает бумаги. Самих метеке выгонят, если будут только этим заниматься.
«Метеке тоже люди, и люди хорошие, – подумал Таракити. – Они мне плохого ничего не сделали». Втайне он гордился, что его охраняют. Хорошо также, что сегодня все обошлось!
– Где же вы пропадали так долго! Если бы вы знали, что пропустили! – говорил Николай Шиллинг, выходя из своей каюты и встречая возвращавшихся с охоты товарищей. – Утки? Такое множество?
– Как видите, барон, – отвечал Можайский.
– Прекрасно! – ответил Шиллинг.
Все стали рассматривать разложенную на лавке дичь.
– А теперь вы рассказывайте, господа, – сказал Сибирцев, садясь за чай. – Что у вас?
– Что же мы пропустили? – спросил Можайский.
– Сегодня уехал гостивший у нас феодальный вельможа...
– Как только вы ушли на охоту, – заговорил Зеленой, – прискакал самурай с известием, что едет князь!
– Адмирал назначил барона главным распорядителем! – пояснил поручик Петр Елкин.
– Был составлен церемониал?
– Князь Мидзуно из соседнего города Нумадзу, – сказал барон.
– Феодал, со всей семьей и свитой! – подхватил Елкин.
– Князь! О-о! Соодеска! Ээ... ээ... Хи-хи... – с изумленно-испуганным лицом молвил Можайский, подражая японским чиновникам.
– Позвольте. Вы не говорите главного... – воскликнул юнкер Корнилов. – Князь приехал с дочерью!
– Прелестная японочка! – отрываясь от чтения и откладывая книгу, которую он было уже взял, молвил старший офицер Мусин-Пушкин.
– А какие туалеты! Шелка толщины сукна!
– Как вы узнали, юнкер?
– Каков же сам феодальный владыка? – спросил Сибирцев. – О нем говорили, кажется, что характерный красавец даймио.
Мусин-Пушкин отошел к свече и сел за книгу.
– Мы жалели, что вас не было, Александр Федорович, – сказал Шиллинг.
– Мы в горах слыхали, что как будто музыка играла. Очень, очень жаль... К тому же княжна молодая! В самом деле князь хорош?
– Мало сказать – хорош! Мы с толку сбились, не зная, как встретить получше, чем занять, что играть. Решили концерт начать Бетховеном.
Сидевшие у стола или стоявшие у стен офицеры и юнкера глядели на пивших чай охотников затаив дыхание. Рассказ Шиллинга подходил к решающему событию.
– Пропустили такой случай! – с укоризной сказал Сибирцев, посмотрев на Александра Федоровича.
– Прибыли головные самураи. За ними шествие. Свита в парадных одеждах, значки князя несли на древках, воины с копьями и саблями. Князь и члены его семьи в паланкинах на плечах носильщиков... И вот появился из каго маленький сухой старичок, неказист собой, щупленький, скуластый, плосколицый, нос вровень со щеками, сам кривоногий, господи, ни дать ни взять амурский гиляк Афонька!
За столом грянул хохот. Можайский руками развел и вскочил из-за стола.
– Так что же наплел Эгава? – спросил Алексей.
– А что же Эгаве оставалось. Начальство и его сиятельство не могут не быть красавцем!
– Так ведь это самое интересное для меня! Такого я князя пропустил! – воскликнул Можайский. – Серьезно Афонька?
– Право! Только в накрахмаленных штанах и в шелках, которым цена дороже золота! А мы ему «Турецкий марш»...
– И дочь?
– Дочка, господа, красавица. И с ней придворные дамы. Держались все с достоинством. И собой хороши.
– И что же дальше?
– Евфимий Васильевич предупредил: принять без тени европейской спеси. Никаких демонстраций ложного чувства собственного превосходства. Это противоречит духу христианства. Принять как равного! Как европейскою вельможу, не глядя ни на что, чем бы он вас ни ошарашил. Конечно, все суетились: что такое, откуда? Что случилось? Князь приехал всех этих земель. Приказ был: парадная форма, никакой иронии.
– Угостили князя завтраком. Свозили на шхуну, со всей семьей на вельботе, с гребцами в форме. Трапы выстлали коврами. Потом пир в храме Хосенди. Во дворе духовой оркестр исполнял Бетховена, потом из Верди, вальсы, польки. Соло на кларнете – Григорьев. Потом хор матросов исполнял военные песни. Юнкер Лазарев пел из «Риголетто». А потом грянули плясовую, матросы плясали «Камаринскую», и что они вытворяли – уму непостижимо. Я сколько служу – не видел ничего подобного. Наш Черный боцман плясал лихо, с бубном. Гости замерли. Матросы плясали без устали полчаса и, кажется, напугали японцев сильнее всякой артиллерии.
– А княжна?
– Настоящая аристократка. Заметно было, что ей правилось.
– А папаша сидел, словно его стукнули по голове. – Мы понять не могли, почему он недоволен, – продолжал Шиллинг. – Только потом узнали, что причина не в том, на что мы подумали.
– Так где же этот князь? – спросил Можайский.
– Князь сегодня уехал в город.
– Домой?
– Да. Уехал довольный. Сказал, что очень понравилось. Благодарил адмирала почтительно.
– Как равный равного?
– Нет, пожалуй, как высшего. Они подчеркивают, что Путятин посол императора.
– А дочь уехала?
– Нет, дочь его осталась.
– Она здесь? – изумленно воскликнул Можайский.
– Ах, Саша...
– Где же она?
– В храме...
– В котором?
– За рисовым полем, где бонза Фуджимото. Там с ней и ее дамы. Князь пояснил, что оставляет дочь, чтобы она тут изучала западную живопись и музыку.
– Но это уже не Афонька, господа! – сказал Сибирцев.
– Вот это сюжет! Но вы, господа, хоть разговаривали с княжной? – спросил Можайский. – Ты, Николай?
– Да. Она естественно держалась, любезно говорила. Отвечала всегда находчиво.
– Барон их всех рассадил очень удачно, – подхватил юнкер Корнилов.
– Когда концерт закончился, княжна поблагодарила адмирала и поклонилась ему почтительно. Евфим Васильевич спросил, понравилось ли, как юнкер Лазарев исполнял арию, ответила, что да. Я спросил, хороша ли западная музыка. «Да, очень». – «Верди? Берлиоз? «Турецкий марш» Моцарта? Что больше всего?» Вдруг она мне отвечает по-русски: «Камаринская».
– Ей понравился Григорьев с кларнетом и как прыгал Черный боцман, – сказал Мусин-Пушкин.
– Переводчик сказал, что их восторг трудно выразить. Еще князь хотел посмотреть европейский барабан... А потом спросил, где карусель. Ну мы: домо сумимасэен[24]...
– Сегодня, когда гости уехали, со свежими сплетнями явился в храм Татноскэ. Сказал, что сначала князь испугался духового оркестра...
– Погодите, барон, – заговорил Зеленой, – уж теперь я доскажу. Это я с ним говорил. «Почему князь уехал? Мог бы еще погостить? Почему поспешил? Он недоволен?» – «Нет, он доволен». Тут барон сказал: «Мы готовились к переговорам, хотели заложить при князе Мидзуно второй стапель». И я спросил, для кого князь спрятал в рукава несколько сладких пирожков. Что, вы думаете, ответил Татноскэ? Ответил по-русски: «Князь очень спешир домой. У него в замке остарись очень красивые мородые бряди. Князь оцень беспокоится». И тут же входит адмирал. «Вы что это? Разве можно?» Такой хохот был. «Да вот переводчик рассказывает. Невозможно удержаться». – «Что такое?» Татноскэ все и выложил адмиралу. Евфим Васильевич побагровел. Потом подумал и спрашивает: «Откуда переводчик знает такие слова?» – «От матросов, Евфимий Васильевич!» – «Удивляюсь, что же боцман смотрит!»
– А Татноскэ еще добавил: «Князь очень сожарер на концерто: ему так нравирось. Хотер привезти брядей сюда на концерте». Тут не утерпел Евфимий Васильевич и говорит: «Ваньку-боцмана показать его гарему!» Не стал больше говорить с Татноскэ и ушел в лагерь.
– Вот во что обошлась вам охота!
– Так, господа, значит, этот князь настоящий светский человек! Эгава не ошибся!
– А что же видели вы, где вы были?
– А мы были внутри Японии!
– Мы были вблизи селения, где находится поместье Эгава.
– Прекрасная долина в горах! Рай земной! Право, не стоит пускать туда иностранцев.
– А Эдо видели?
– Нет. Говорят, что Эдо за горой Фудзи.
– У них все за горой Фудзи. Но с какой стороны?
– Только пыль золотая горит на солнце за Фудзи, – сказал Сибирцев. – Поэтому кажется, что там, за ней, грандиозный, сияющий в золоте столичный город.
После работы Хэйбей спросил товарища:
– Пойдем в храм?
– Да, – ответил Таракити, хотя ему не хотелось.
– Может, возьмем с собой еще кого-нибудь?
– Надо идти только вдвоем.
Хэйбей сегодня разговаривал с Путятиным. Адмирал перед концом дня на стапеле смотрел работы. Спросил, не трудно ли пилить, держа дерево ногами. Хэйбей сказал, все плотники работают ногами и руками. Раз Хэйбея спрашивает адмирал, значит, можно отвечать. Путятин сказал, что видит в первый раз. Хэйбей полагает, что об этом можно сочинить смешную песенку, начать теми же словами, что и первую:
Путятин ни атама о[25]...
У горы, за черной рощей кипарисников, стоят на поляне ворота шинтоистского храма – два столба с выгнутой перекладиной. Забора нет. «Похоже на виселицу», – оказал когда-то матрос Яся. Вся деревня знает матроса Яся. Так японцы зовут Ваську Букреева, про которого ходят легенды. Все в деревне любят морского солдата Яся.
За воротами, в двух десятках шагов, гнутый мостик, как Мост Бубна в Эдо, сделан также в виде отрезка обода шаманского бубна, хотя и меньше Эдоского. Дальше в лесу, почти на опушке, – храм, небольшой деревянный домик из новеньких кедровых досок, чистый как душа. Очень таинственно и в сумерках страшновато. Но почему буддийский монах скрывается в шинтоистском храме, у своих соперников?
– Опасно, но пойдем смелей, – сказал Таракити.
Плотники минули ворота и мост, подошли к домику. Там никого не было. В лесу лаяла лисица. Где-то далеко выли шакалы. Но это все ничего. Хуже, что нет монаха.
– Монах исчез? – спросил Хэйбей.
– Значит, он вынужден был так поступить. Он скрылся.
– Да, его нет.
Таракити и Хэйбей пошли к ближайшему буддийскому храму, который стоял пониже, у горы. Вокруг полей пришлось пройти порядочное расстояние. Стемнело. Этот храм обнесен крепким забором. Ворота еще не закрыты. Таракити и Хэйбей вошли в помещение, низко поклонились вышедшему на скрип половиц хозяину-бонзе. Но и тут больше никого нет, никаких гостей.
Таракити положил на алтарь угощение, приготовленное для беглого монаха, а Хэйбей осторожно поставил кувшинчик с сакэ. Теперь у плотников есть оправдание и доказательства. На случай, если с монахом что-то случится, можно все объяснить.
Вечер был такой тихий, что на пути в деревню, у храма Фукусенди, услыхали происходящий там разговор. В храме сборище. Разговаривают бонзы. С ними какой-то русский. Отец Ва-си-ре[26]. Он служит в лагере по христиански? Так в нашей деревне Хэда теперь есть все три цивилизации: буддийская, шинтоистская и христианская! Этого нигде не бывало! А бонза в храме остался очень доволен. Наверно, сейчас напьется. Хотя думать так – грех. Жертвы идут не ему, но, конечно, бонзе разрешается съесть. Это единство понимания, объединение идеального и материального начала. Идея высока, и ей все преданы, а все съедают бонзы. И это, конечно, хорошо. Ну, что же еще? Где же он? Да, дело темное! Может быть, хорошо, что так получилось. Не надо путаться с монахом. Что-то почуял и исчез? Или понял, что с плотниками ничего не получится? Толку ему от нас не будет. Или хотел уговорить креститься, а потом выдать, чтобы начали казнить плотников – мастеров западного судостроения? Известно, что есть дети, которые всегда стараются сломать домик или игрушки, сделанные с трудом соседним ребенком. Разбить в пух и прах, воображая себя при этом самураями, сражающимися за святое дело правды. Конечно, такие же есть и взрослые! Наверно, многие завидуют нам, хотели бы стереть с лица земли наши труды. Но может быть, он желал познакомиться через нас с эбису? Страшные мысли! Говорят, когда срубят голову и она упадет, то ей еще очень больно, особенно от ударов о камни, очень обидно... Лучше, однако, не думать...
А громко говорят! Вдруг послышался знакомый голос. Плотники переглянулись. Это он? Наш монах? Вот он где! Надо поскорей убираться.
Ведь он учил: «Терпеть можно и нужно. Но не двести пятьдесят лет и не без смысла! Восемнадцать эр! В чем выход?»
«В шпангоуте!» – хотел тогда ответить Таракити.
Отец говорит, что на свете много негодяев и они сразу появляются там, где важные дела. Бродяга из тайной секты попал в храм Фукусенди, в очень богатый, хороший храм. Там князь Мидзуно всегда останавливается. А в Эдо монах жил в храме Сиба, так сам сказал.
– Мне кажется, что он не монах, – молвил Хэйбей.
– Кто же он? – испуганно спросил Таракити.
Хэйбей шел подняв голову, о чем-то размышляя, словно глядел в ветви сосен на фоне ночного неба.
– Новое ученье – открыть границы Японии? Он говорит, что ум человеческий еще не в силах этого понять.
– А если он напишет донос?
– Пусть только попробует. Тогда я наговорю на него столько, что он не рад будет.
Да, Хэйбей умеет ответить! У поэта язык привешен. Еще песенку сочинит и слова возьмет из слоговой азбуки, да так, что про монаха прямо не будет упомянуто, но по знакам понять намек можно!
Прошли мимо канцелярии бакуфу. Дом Ябадоо похож на несколько лачуг под одной крышей. В правом крыле дома – в «Правом дворце», как теперь называют, слышались голоса. Что за странный вечер – люди говорят внизу у моря, а на горе слышно. Говорят в домах – слышно на улице. Имеется ли описание таких вечеров в трудах по подслушиванью для метеке? «Левый дворец», как известно из описаний столиц и княжеских городов, почетней правого. Левая сторона всегда важней правой, не только у шогуна в Эдо, но и в деревушке Хэда у старого самурая, внедряющего по приказу бакуфу прогресс.
Ичиро сидел за столиком и пил чай.
– Где был? – спросил у вошедшего сына.
– Ходил помолиться.
– Монаха остерегайся! – сказал отец.
Он-то что слыхал? Догадывается, но, наверно, ничего не знает. Конечно, нехорошо скрывать от отца, но приходится.
– Как сегодня работал? Что нового сделали?
Такой вопрос старый плотник задавал ежедневно. Сам Ичиро опять ходил в лес за сучьями и дудками, много думал про западное судостроение. Ноги устали, но еще не болят, и голова ясная.
– Опять слышал, что иностранцы плохо работают.
– Почему?
– По обработке брусьев и досок. Отделка хуже принятой в Хэда. Они все делают начерно.
Таракити не согласен. «Начерно!» Отец еще недавно говорил, что вся Хэда недовольна: построили плаз и стапель, столько леса ушло зря. Все новое не нравилось.
Известно, что семь поколений этой семьи были плотниками. Может быть, еще раньше предки плотничали, но про это не говорится, это неприлично. Почему-то считается, что со времени начала управления страной шогунами рода Токугава в народе, как и в чиновничестве, сменилось семь поколений. Как в роду Эгава! Нашего дайкана! С воцарением рода Токугава началась настоящая счастливая история, и поэтому никто не смеет сказать, что знает что-то про жизнь своего рода в дотокугавские времена. В детстве бонзы так учат, как будто до шогунов Токугава история не существовала. Семь поколений нам разрешено знать. А у самих Токугава за это время сменилось, кажется, восемнадцать шогунов! Конечно, до них жизнь была христианская, не чистая. Хотя древние ткани ценятся до сих пор. Разные изделия тоже. И стихи.
У отца за домом стоит сарайчик с козлами, с пилами, с камнями для точки инструментов. Раньше, бывало, приходил рыбак, кланялся. Пил с отцом чай. Сакэ тогда редко угощали. Заказывал новое судно... «Какое вы хотели бы? – спрашивал отец. – Судно или лодку? Большое фунэ[27] или маленькое?» Или просили: «Почините наш корабль». – «Что такое?» Отец, как искусный мастер, мог лечить суда. «Пожалуйста, господин плотник! Мы идем из Осака... открылась течь... Мы по рекомендации Ота-сан». «Мы по рекомендации Ясобэ-сан». В этом случае неприлично назвать старого самурая Ябадоо. Суда строились обычно на лужайке у жилья и подпирались жердями. Чем выше становились борта, тем больше жердей вокруг упиралось в его бока. В сумерках казалось: корабль с веслами. Спускалось судно – отца угощали сакэ.
Или – явится приказчик от Ота-сан, приглашает к хозяину. Ота-сан нанимает плотников строить большое судно. Это всегда выгодная работа. Так работали семьей или артелями, нанимались помочь другим плотникам или нанимали их в помощь себе. По праздникам десятские собирали всех крестьян своего десятка домов, читали им законы государства и рассказывали о величии дайри и шогуна.
Все плотники имели огороды, а на маленьких полях сеяли рис. У семьи старого Ичиро рисовое поле было в вершине долины, почти в горах, поэтому дом прозван «Верхнее поле». Это единственная легенда про нашу семью. Все остальные легенды про государство, про властителей и про святых.
Но вот отец стал болеть. Ичиро некоторое время скрывал, что плохо видит, но люди узнали. Заказов больше нет. Братья отца немного помогали, потом стали забывать Ичиро, хотя и не совсем, но у всех у них свои дела и заботы. Таракити хотел наняться в чужие люди, за работу, как известно, свои всегда мало платят, особенно племянникам. Помог Кикути. Взял в свою артель. Потом – просто счастье – в деревне началось западное судостроение. Отец больше не жалуется на братьев. Первые дни Таракити работал с Кикути и подчинялся ему. Но сейчас они равны – оба артельные старосты.
– Я тебя учил. Смотри не поверх носа, не на высоту западного сооружения, а на доску. Отделывай, как я тебя учил. А как же ты пилу развел? – говорил Ичиро.
– Да, отец, я все сделал...
Таракити знал, о чем думает отец. Не о своем глазе и не о своей нужде.
Таракити рассказал, что сделал первый футоко.
Таракити желал знать, почему все части западного корабля из наборного дерева, а не из цельного? Если сравнить части корабля с членами человеческого тела, например с ногой? Разве, если сломать ногу, а потом срастить ее, она будет крепче, чем несломаная? Отец обычно говорил, что надо меньше говорить, ему кажется, что такие сравнения неудачны. Он все свое: «Говорит тот, кто не знает, кто знает, тот молчит». Конфуцианские заветы? А похоже, что все части западного корабля сращиваются из нескольких кусков. Колокольцов тоже не стал объяснять, а сказал, что Таракити должен сам понять и что ни в одной стране он не видел таких плотников старательных, как в Хэда. Таракити все же спросил у отца. Ичиро ответил, что и раньше кое-что знал. Японцы тоже умели делать части корабля набором.
– От этого корабль крепче?
– Конечно, крепче. Дерево деформируется со временем. Корабль не должен подвергаться опасности, если деформируются его большие части. Еще хуже, если что-то треснет, или сгниет, или сломается. А три составные части одинакового значения, все три слоя не могут одновременно измениться или сломаться. Даже ваш киль, что-то мощное, единое, основа судна и его фундамент, как ты сам объяснял мне, и тот сделан из многих частей.
– Да, в европейском судостроении ничто не делается из сплошных деревьев.
– Это все ради крепости, чтобы корабль не ломался весь сразу. Мы это знали всегда. Умели сращивать части. Но за это не хвалят. Могли спросить: «Зачем ты так хорошо делаешь? У нас не принято плавать в чужие страны. У нас проще все делается. А-а, может, ты хочешь построить корабль дальнего плавания? Кто тебя подкупил? Зачем хочешь быть лучше других?» И сразу мы хорошую старинную работу забываем, и все делаем похуже, как и все наше общество судостроения. Иностранцы теперь делают части корабля набором для себя, чтобы идти за море. Но из плохого леса.
– Они торопятся, работают очень аккуратно. Деревья даны хорошие.
Ичиро сказал, что построил за свою жизнь много кораблей. Таракити показалось, что отец знает все. «Неужели ему известно и то, что мы теперь изучаем? Как честный человек, он подчинялся властям всю жизнь и еще теперь не смеет проговориться! Самому не полагается знать или изобретать что-то важное». Когда Таракити учился, бонза читал детям китайскую книгу о том, как всем надо подчиняться старшим, их слушаться, им обо всем докладывать и ждать позволения. Приводился пример, что в Китае казнили одного ученого за то, что он частным образом у себя дома написал историю государства. А, говорят, хорошо написал!
...Отец проворчал, что Таракити, наверно, хочет походить на иностранного морского солдата, поэтому работает небрежно, пила не в порядке!
Таракити жаль, что отец не видит постройки шхуны, как там все делается красиво, смело и как совершенно разные части, которые делаются отдельно друг от друга по чертежам, вдруг сливаются в одно целое, а этих частей – масса.
– А ты знаешь, что в деревнях есть мастера, которые так приготовляют материалы, что из них построенное судно не может никогда утонуть, даже получив пробоину? Делается, как пробка. Эти суда не горят.
– Где такие мастера?
Ичиро мог ответить: «Это я!» Но не сказал. Кто знает – тот молчит. Говорит тот, кто не знает.
– А куда исчез монах? – спросил отец, выслушав признание Таракити о таинственных встречах.
– Не знаю. Кажется, его голос мы слыхали, проходя мимо Фукусенди.
– Я про этого монаха слыхал. Он не только к вам приставал. Он ко всем вяжется. Говорят, шлялся по Токайдо, много пил. Играл в азартные игры... Но... говорят, недавно он... – Ичиро заговорил шепотом. – На тракте в одном из храмов... Сидел в очень приличной и богатой одежде...
– Где ты это слыхал?
– Люди говорят.
– Люди что не выдумают!
– Я сам его видел один раз в лесу, когда собирал дудки, он читал какие-то записки, доставая из рукава, и меня не заметил. Если хочешь узнать что-нибудь, то спроси у таких нищих, как я. Но... Кто знает – тот молчит. А как Оаке-сан?
– Про Оаке-сан говорят: лысый и старый, но все понимает.
– И я бы пошел на работу – понял.
– И что же? Иди.
– Куда и к кому?
– Ко мне в артель...
На другой день Таракити привел на работу отца. Ичиро положил зазвеневший мешок с железом на траву.
Старик и старший начальник метеке посмотрели друг на друга у трапа, ведущего на стапель. Ичиро поклонился, посчитав встречного за мастера, но потом разглядел и ужаснулся. Мало кланялся!
– Сам Танака-сан!
Ичиро стал нижайше кланяться и, подымая голову, в оправдание открывал пошире больной глаз.
Таракити задал дело – строгать доску. «Сын над отцом командует!»
Матросы посмотрели с любопытством. Первый японский старик на работе. До сих пор присылали молодых. Как они стараются, молодых не хватает – подняли старика.
Васька Букреев засмеялся и показал на шхуну:
– Скоро поставим шпангоуты.
Старик достал из ящичка и сунул Букрееву кусок редьки.
– Кусай! – сказал он.
Он знал, что матросы всегда голодные.
– Кусай! – угостил он Маслова.
День будет жаркий, тихий, в воздухе пахнет водой и цветами. А налетит ветер и пригонит тучу со снегом! И так бывает!
ГОСПОДИН ПЛОТНИК
Через два дня переводчик Иосида, закончив утренние объяснения с рабочими, спросил у Таракити:
– Кто, по-вашему, лучше всех из хэдеких мастеров?
– Конечно, Кикути, – ответил Таракити.
– Какую он хочет взять фамилию?
– Не знаю.
Хотя известно, что Кикути хочет называться Оаке и его многие уже так зовут, но Таракити не мог отвечать за него. Оаке Кикути! Красиво! И мастер хороший!
– А какую вы возьмете фамилию?
Таракити засопел от напряжения, но не мог вымолвить...
– А мой глаз лучше стал немного видеть! – вмешался в разговор Ичиро, подходя с чурбаном, который он держал на спине на веревках.
Старик понес груз дальше. У старого есть перед молодыми важное преимущество. Молодому надо все показать и объяснить. Старый плотник понимает без объяснений. Но у сына приходится спрашивать. Он все знает. Шпунты, голландские зубья, щиты, нагели из кореньев, нижние части шпангоутов с пазами, а верхние – пни, все эти названия частей западного судна изучаются хэдскими мастерами. Старосты артелей во всем разбираются. Нельзя, не разрешается сказать, что все это уже известно было когда-то прежде. Поэтому многим японцам кажется, что раньше ничего хорошего не было. «Как не было?» – хочется закричать. Конечно, говорили, что все вредное запрещено. А теперь мы это вредное изучаем, как новинку.
Ичиро доволен. Он хороший плотник, это все увидели. Матросы его знают. Сын получил позволение взять его в артель полноправным рабочим. Только старички из тайной полиции поглядывают косо. Он их побаивается, поэтому кланяется им усердно и многократно, низко, особенно почтительно, сколько бы раз ни встретил. Он учит сына, что полицию надо любить и никогда ее не страшиться.
В Японии давно уже создана тайная полиция. И может быть, тысячу лет наблюдает за японцами. За это время все японцы взяли с нее пример и научились наблюдать. И теперь все сами наблюдают за полицией еще лучше, чем полиция за ними. Поэтому Ичиро все знает. Ему известно и про монаха. Но кто знает, тот молчит...
А что же делать тому, кто не знает? Есть и такие, кто и знать ничего не хочет, только пьянствует. Их на работу не берут и близко не подпускают.
...Иосида скуластый, с лысиной во всю голову, без бороды и усов, тощий как скелет, одетый в самурайский кафтанчик. Был смолоду простым рыбаком, ветром унесло в Россию, он там долго жил и вернулся в Японию. Теперь здесь назначен переводчиком для нижних чинов и рабочих, это значит, что очень важный шпион, хотя и не главный. Ичиро ему всегда умильно улыбается, словно так рад, так тронут... Старого закала, знает прекрасные народные оттенки вежливости. Истинно народный старичок!
Ичиро кажется, что на постройке корабля вдруг нашел ответы на множество вопросов, накопившихся у него за долгую плотничью жизнь.
Так вслед за сыном вступаешь в величественный мир поэзии судостроения! Ичиро в душе давно согласился, что стапель необходим, и уже более не жалеет, что хороший японский лес израсходован.
Артель собирала нижнюю часть шпангоута. Как плоская дуга из кусков гладко обструганной сосны складывалась на траве. Бамбуковой лучинкой, смоченной тушью, сын делал на ней какие-то западные наметки и тут же рядом писал объяснительные знаки по-японски. Два рабочих поднесли «пень» – верхнюю часть шпангоута. Руки у них маленькие, а части корабля кажутся гигантскими.
Верхняя часть наглухо легла на нижнюю, зубья и шипы входили в пазы или гнезда. Между собой все футоко поперек зубьев очень крепко соединялись болтами и деревянными гвоздями. Осторожно загоняя их топорами, два косматых плотника, с повязками над лбами, скрепили весь шпангоут. Деревянные гвозди входили плотно, словно сливались с его частями, сращивали их. Да они еще разбухнут потом в воде и совсем срастутся.
Вокруг стапеля стоят готовые шпангоуты. Их очень много. Когда они составятся с килем, то будет похоже на скелет гигантского животного.
Прямых шпангоутов для средней части корабля сделано тридцать шесть. Поворотных – для носа и кормы – одиннадцать. Вот с этими поворотными пришлось повозиться.
Изучали слова: «малк», «смалковать», «размалковать». Смалковать – значит стесать часть шпангоута, который поставлен будет не прямо, а с наклоном, а боковая, наружная часть его должна составлять что-то единое не с прямой, а с кривой линией обвода судна. Теперь выглядит очень художественно. Когда работали, то боялись, старались не ошибиться.
Вокруг стапеля и шпангоутов собралась целая армия морских воинов. Несколько матросов взялись за большой шпангоут, сделанный Глухаревым – морским матросом небольшого роста с узкими усами во все лицо.
Сразу же все артели плотников-японцев бросили работу и кинулись к стапелю. Матросы внесли по широкому трапу гигантскую деревянную подкову. Толпа японцев на стапеле вежливо посторонилась.
Шпангоут велик, в два с половиной, даже в три раза выше человеческого роста. Матросы, внесшие его и шедшие рядом с ними, разделились поровну и встали по обе стороны киля. Держали шпангоут на руках легко, словно это не многопудовое дерево, а что-то вроде веера, и спустили его нижней частью, пазом на киль. Тут же сразу снова подняли всю громадину. Морской воин Глухарев, с узкими усами, стал «прирезать» шпангоут, подгоняя гнездо по килю.
Колокольцов подошел. Таракити давно просил, чтобы Кокоро-сан разрешил ему прирезать хотя бы один шпангоут. Японцы толкались, теснили матросов, их лица выражали крайнее любопытство, похожее на испуг. Некоторые поглядывали на Кокоро-сан, желая знать по его лицу, все ли происходит как следует. Таракити от волнения, казалось, лишился речи.
– Здорово, молодцы! – раздался у стапеля знакомый голос.
– Здрав желаем, ваше прест-во! – грянули матросы.
По трапу поднимался Путятин. С ним Уэкава Деничиро, Эгава Тародзаэмон, капитан Лесовский, офицеры и переводчики. Торжественность происходящего увеличивается, это отзывается в сердце.
– Прирезаем мидель-шпангоут, Евфимий Васильевич, – доложил Колокольцов.
Таракити знал, что такое мидель. Это шпангоут, который должен встать на середине киля, основной, главный, с него все начинается. От него к корме и к носу корабля будут поставлены другие ребра будущего корабля.
– Делаем насадку, Евфимий Васильевич, – сказал Глухарев, когда адмирал подошел.
– Смолы все еще нет? – спросил он.
– Покуда еще никак нет. Пока делаем насадку на бумагу, пропитанную черепаховым жиром.
Унтер-офицер присел на корточки, глядя, как паз шпангоута садится по масленой бумаге. Мидель-шпангоут сел отлично. Как гигантские рога или как два ребра от хребтины величайшего животного возвышались над стапелем.
– Теперь, Таракити, давай твой шпангоут, – сказал Колокольцов. – Первый от миделя к корме. Глухарев и Аввакумов помогут.
Аввакумов – морской воин и мастер кораблестроения, большого роста, с широкими рыжими усами.
– Готов следующий? – спросил Путятин.
– Готов, Евфимий Васильевич. Все шпангоуты готовы. Подавайте сюда свой, – повторил Колокольцов, глядя на молодого японца тревожно, словно на экзамене при инспекторе он вызывал лучшего из своих кадетов.
Таракити вздохнул прерывисто и поспешил вниз. Хэйбей перепрыгнул прямо из стапеля на траву.
– Экий разбитной! Хоть в марсовые! – сказал Аввакумов.
Путятин еще прежде заметил этого длиннолицего проворного парня. Он к тому еще и весельчак. И певец... Таракити и Хэйбей с товарищами понесли шпангоут.
– Дай пособлю, – сказал Маслов у трапа.
– Ничего, ничего! Я сам! – ответил по-русски Хэйбей.
Матросы смотрели с недоверием и ревностью.
– Каково! – воскликнул сидевший на корточках штурманский поручик Карандашев, поднялся и дал дорогу адмиралу.
– Посмотрите, Евфимий Васильевич, как он линию приреза сделал! – обратил внимание адмирала Колокольцов. – Ее нельзя заметить, как будто киль и шпангоут срослись.
Адмирал нагнулся, посмотрел, потом достал лупу.
– Действительно, с трудом можно заметить линию замка.
– Вот он и сам... Матросы зовуг его Никита...
– А как твое настоящее имя?
– Таракити. Артельный староста, – пояснил Таракити по-русски и взглянул на Колокольцова, как бы в поисках одобрения.
Александр Александрович Колокольцов молод, двадцать один год ему. А чем не инженер! И японца нашел по себе!
Вносили третий и четвертый шпангоуты.
– Пусть Таракити объяснит, как пилами делали шпангоут, – обратился адмирал к переводчику.
Таракити стал рассказывать. Путятин, выслушав, обнял японца.
– Спасибо, дайку-сан!
«Дайку-сан? – обмер Таракити. – Господин плотник?»
«Оба еще мальчишки!» – хотел бы сказать Путятин. Что-то еще более значительное, чем сознание разрушаемых сословных перегородок, шевельнулось в душе адмирала-мореплавателя.
– Путятин ни атама о! – сказал Евфимий Васильевич по-японски словами песенки и постучал себя по голове, показывая, что забот много, атама о побаливает.
Тут Хэйбей обмер. Он стал бледен, как старый эбису.
Путятин постучал и по голове Хэйбея, словно хотел сказать, что много еще у кого будет голова болеть.
Значит, слыхал, что мы сочинили про него песенку. Как теперь? Что будет? Хэйбей сильно смущен. Никогда бы не подумал! Путятин знает его песню! Как могло случиться? Песня стала известна. Это ведь, наверное, должно сохраняться в тайне от иностранцев...
Путятин заметил замешательство молодых плотников. В Европе премьер-министры любят, когда на них в газетах печатают карикатуры, зачем же мне обижаться в подобном случае!
...Киль обставлялся пока еще светлыми деревянными ребрами по шестнадцати футов в вышину.
– Сегодня всем угощение от Путятина. После работы рис, рыба и сакэ, – объявили рабочим переводчики.
Рис уже варился в котлах.
– Что же будет дальше? – спросил Уэкава.
– А дальше заделаем пространство между шпангоутов, все высмолим, а потом обошьем снаружи досками, опять просмолим и сверху обошьем листами меди.
– Теперь я понял, как строится европейский корабль, – сказал Уэкава.
Заметно, что Эгава Тародзаэмон печален, но спохватывается, улыбаясь корректно, когда к нему обращаются.
А на обрывах и на склонах гор обильно зацвела в эти дни мелкими цветами нежная сакура, там все окутано розовыми облаками. Но в розовом цвете есть что-то очень зрелое и крепкое, немного зловещий коричневый оттенок в один тон со скалами и камнями Идзу. Это красивые и нежные, но каменные цветы...
Под деревьями сакуры, у вырубленного матросами обрыва, два столба с перекладиной. К перекладине привязаны и натянуты закрепленные за кнехты два каната.
– Ру-би! – командует Аввакумов с широкими рыжими волнами усов во все лицо.
Два матроса мгновенно опускают свои острейшие, отточенные мечи и разрубают оба каната.
– Опять ты не вовремя, отстаешь, хрен голландский! – ворчливо говорит унтер-офицер матросу Строду.
Канаты вытягиваются и концы их снова закрепляются.
– А ну, враз! Да не руби прямо, секи вкось, ты...
«Почему голландский? – подымая палаш, обиженно думает Строд. – Почему не латышский?»
– Что они делают, чему учатся?
– Наверно, рубить головы... – говорят проходящие мимо крестьяне.
Вечером на столе самовар, который возили в Симоду на переговоры с американцами. В салоне у адмирала все пьют чай. Евфимий Васильевич помешивает в стакане оловянной ложечкой. Серебряные и золотые он раздарил японцам.
– Работая пилами, они экономят лес, – объясняет Александр Колокольцов, – выпиливают из одной штуки по два и даже по три шпангоута, что возможно благодаря толщине заготовленного для нас леса. Если бы не японские плотники, работа задержалась бы...
Злые мысли являлись в этот вечер в голове адмирала. Он все время помнил, как смутились сегодня на стапеле его офицеры. Где не надо, они, оказывается, все понимают по-японски. Что я сказал не так? Хотелось бы их сейчас спросить: «Вы-то что? Вам-то какое до этого дело? Зачем вы пялили глаза, словно я у всех на виду опростоволосился?» Всегда были дисциплинированные, послушные, во всем согласные со мной! И вдруг я японца-рабочего назвал «господин плотник»! Не притворяйтесь, вы далеко не в своих аристократических чувствах уязвлены. Я-то знаю, в чем тут собака зарыта. Вот уж никогда бы не подумал! Колокольцов – правая рука моя, а посмотрел, словно у него кость в горле застряла. Даже мой племянник Пещуров не глядел на дядю, глаза отводил. Воротил голову, точно рой ос на него несся. Стыдно за дядю? Что дядя-реакционер до сих пор вытравлял красные идеи, опровергал демократизм, воспитывал вас как ярых монархистов и верноподданных? Глушил, приказывал. И на тебе! Когда понадобилось, притворился, поступил как демократ, выказал противоречие своим же понятиям, себя опроверг, осрамил, признался, что без демократических идей теперь нигде на свете ничего не сделаешь. Вот как вы рассуждали! Значит, вы тайком всегда осуждали меня? Эх, господа, и не извиняйтесь! Этого не забуду. Вот когда я вас понял. А я-то думал – молодые люди из дворянских семей, цвет флота... Ну, впрочем, пока мы тут, это еще ничего, но ведь мы же все домой хотим вернуться... Я видел побольше вас, господа! – желал бы сказать адмирал. – Жил в Европе и наблюдал. Я видел не только то, что есть, но и куда все идет. Чартисты только еще начинали, а я все понял. Я знаю о французской революции и вообще о всех событиях сорок восьмого года куда больше вас. Да, я читал современные философские сочинения, какие вам недоступны!
Путятин, как и все, кто выслужился, закоренелый, матерый реакционер и консерватор? И ханжа! Только так! Поэтому ему даются важные поручения? Да! Но если бы не мне, то кому? Кому? Подумайте, разве вы не знаете, кто у пас вокруг престола? Бывало, что за подвиг, за храбрость и я воздавал должное русскому матросу. И обнимал, и целовал, представлял к наградам, производил в унтера. Хочу произвести в офицеры несколько человек из нижних чинов. Но не называть же их «господин матрос»! Бывало, конечно, что я в физиономию заезжал, как Берзиню из-за молока в самую гуманную пору моей жизни! А тут все смутились, как будто я крикнул: «Долой царя и Нессельроде!»
Путятин не хуже своих молодых офицеров знал, что, конечно, со временем все сословия и все монархии, наверно, падут. А мои офицеры притворялись до сегодняшнего дня, что не знают ничего подобного. Хорош же в их глазах адмирал был до сих пор! Вы врете мне в лицо и врали всегда. Сегодня я вас поймал! Если бы был как Муравьев, я бы так и заявил вам, мол, я не красный революционер, а таким только притворился, чтобы вас поймать. Но все же я вас пригласил на самовар по случаю прирезки шпангоутов, к себе, на чашку чая, а не закрыл дверей и не объявил, что занят. Я поступил как дворянин, а не как выскочка. Мне не стыдно никому смотреть в глаза.
Путятин обвел тяжелым взором лица офицеров. Кажется, ничего не понимают; молодость! Хотя и серьезны. Взял стакан и стал пить, пока чай не остыл.
Рабочие в Англии требуют права союзов и прав на выборах! Стыдно, пошло во всем ссылаться на англичан, тем более мне. Диккенс верно изобразил их: скряги, эгоисты и торгаши, а мир ждет от этих английских спекулянтов идей свободы! Я жил с ними, знаю, из-за выгоды, даже из-за пустячной, от кого угодно откажутся и кого угодно предадут, даже друг друга. Конечно, было у него и другое мнение об англичанах, но война сейчас обязывала так думать. Боже спаси брать с них пример! Со временем на всей земле будет равноправие, но не от них пойдет.
Как же, ваше высокопре-ство, говорите «господин плотник» японцу, а сам крепостник? Вам не стыдно? Вы надеваете перед японцами личину английского свободолюбца и лицемера и обучаете их тому, что вы удушаете у себя в России. Лгун вы, ваше превосходительство. И подлец? Нет, вы сами лгуны. Все как сговорились. Я не ждал! Так разочароваться в своих любимцах! Чего я хочу? Я знаю, что хочу! Я хочу, чтобы в Японии, где господствуют предрассудки, темнота, явился свет понятий, представление о величье свободного человека и равенстве со всеми. В глубине души я согласен на все... Только бы не касались религии, церквей. Но беда не в этом, а в том, что японцы дельцы. Самураи, и даймио, и все их чиновники раскусили, чего я хочу, и живо усвоили высокие идеи! И меня, конечно, дурачат. Прислали Уэкава, он ведет себя так, словно без пяти минут Робеспьер. А они тем временем гнут свое. Неужели Азия приспособит новые идеи к своим азиатским замашкам? Мы уедем, а что тут будет? Какую тут свободу установят Эгава и бакуфу?
Все офицеры поднялись.
– Спокойной ночи, Евфимий Васильевич!
– Премного благодарю вас, господа, за рвение и усердие.
– Рады стараться...
– Сегодня у меня скучновато было... Уж прошу простить...
– Нет, что вы...
– Все прекрасно, как никогда...
– Спасибо... Благодарю вас...
«А звезд опять нет!» – выходя на воздух, подумал Сибирцев.
АФИНСКИЕ НОЧИ
Ночью ветер налетал сильными порывами, зашумели деревья за дверью в саду и над крышей храма на обрывах. Непрерывно стучала дверная рама.
Время от времени кто-нибудь из офицеров, спавших в отдельных комнатках, просыпался и зажигал свечу, чтобы посмотреть на часы. Были легкие толчки, сотрясавшие дом. Ночь казалась бесконечной. Из лагеря доносились крики часовых, а из деревни стук дощечек сторожей. В каком-то храме невпопад несколько раз ударил колокол. Пошел сильный дождь и сразу стих, и опять завыли и забились дверь и рамы окон, и опять затрясся дом.
Алексей проснулся от толчка. К землетрясениям все привыкли и днем не замечали их, однако сейчас, под шум бури, казалось, что опять может произойти несчастье.
Кто-то из офицеров вскочил, с силой откатил дверцу своей каюты и впотьмах стал пробираться через большую комнату, то щупая руками бумажные перегородки, то задевая табуретки у стола.
– Кто это? – спросил Шиллинг.
– Это я, – раздался голос Елкина.
– Зажгите свечу, Петр Иванович, что же вы впотьмах бродите, это моя каюта, а не входная дверь.
– Что с вами? – подымаясь, спросил Сибирцев из своей каюты.
Елкин уронил стул и, ни слова не говоря, опрометью кинулся к двери, откатил ее, но не вышел наружу, а, постояв немного, тихо прикрыл ее и тем же путем стал опять пробираться обратно. Слышпо было, как он вошел к себе в комнату и влез в постель. Но вскоре вскочил и опять побрел, ощупью трогая руками стены.
– Кто это? – опять спросил Шиллинг.
– Это я, – тихим голосом ответил Елкин.
– Опять вы? Что за мистификация?
– Вы мою картину уронили! – вскричал Можайский, заслышав, как что-то повалилось.
– Да вы в своем уме, господа? – сердито спросил Михайлов.
– Кажется, толчки, – ответил Елкин.
– Ну, и дайте спать! Какое мне дело!
Опять стало слышно, как в потемках, двигая предметы, бредет Елкин.
– Что с вами? Уйметесь вы наконец? – спросил Шиллинг, выходя со свечой.
Появился Можайский с фонарем.
– Вы куда собрались?! – воскликнул он и покатился со смеху.
Елкин стоял с ранцем за спиной и с двумя тюками в руках.
– Я упражняюсь на случай, если начнется сильное землетрясение, господа! Зажечь свечу будет невозможно, да и времени не хватит!
Елкин с вечера сидел за большим столом и вычерчивал начисто побережье Идзу и залив Суруга. Работа шла, и карта получалась хороша. Петр Иванович вдруг подумал, что все это может погибнуть по воле злого случая. Ему стало жаль своих трудов. Он первый производил тут съемки, делал промеры, собирал коллекции и гербарии, вел гидрографические заметки. За время плаваний описал Сангарский пролив, нанес на карту южный берег Сахалина, залив Анива, Лаперузов и Татарский проливы и местами берега Японии. Все сделано тщательно, многое заснято впервые. Исписана целая стопа дневников. Составился драгоценный багаж. А при землетрясении всего можно лишиться. Могут вспыхнуть пожары, или нахлынет приливная волна. Елкин решил, что надобно попытаться все спасти или, во всяком случае, подготовиться к спасению карт и дневников, для начала все надежно упаковать. Да поупражняться ночью.
Шиллинг задул свечу и вернулся к себе. Елкин и Можайский установили свалившийся холст, натянутый на раму. Вскоре все улеглись. Через некоторое время налетел сильный порыв ветра. Внутри дома похолодало и застучали внутренние стены.
– Вот и дождались! – проворчал Елкин.
Где-то прорвало бумагу в окне. Дуло все сильней. Поток воздуха мчался по дому, как по трубе.
– Господи, что делается! – благим матом закричал Урусов.
– Так это у вас?
– Вы бы еще спали...
– Да я на ночь позабыл закрыть вторую раму. Я весь мокрый, господа... Как хлещет... Как в Афинах.
Юнкер пытался задвинуть вторую дощатую раму, но она разбухла и плохо подавалась. Наконец послышался хлопок, и ветер в доме стих.
– Разве в Афинах бывают тайфуны? – спросил Сибирцев.
– Мы стояли в Пирее, когда вот так же задуло от зюйда и понесло.
– Мне тоже приходилось заходить в Пирей, – заговорил Михайлов, – всегда была отличная погода. Легкий пассат...
– Хороши же, юнкер, ваши афинские ночи! – произнес Мусин-Пушкин. Видимо, решив, что спать ему не дадут, он стал будить денщика.
– В Греции бывают землетрясения, – громко объявил Зеленой.
– Греция, Греция! – отозвался Пушкин. – Вставай, Федор, – тормошил он матроса, спавшего мертвецким сном на полу. – Грей чай, да одеваться.
– Вы мне говорили, барон, что в Европе модно все греческое, – заметил Карандашев.
– Особенно в Англии? – спросил Михайлов.
– Знание мифологии – обязательный признак хорошего тона. В светском обществе, как и в литературе, модно упоминать обо всем античном. Парламентские ораторы и те цитируют изречения древних; в статьях и речах то и дело приводятся примеры из греческой истории. Модно коллекционировать античные предметы и произведения искусства, разбираться в деталях архитектурных сооружений древних. Англичане сравнивают себя и французов с римлянами и греками, защищающими в этой войне против нас цивилизацию. При этом саму Грецию, образно выражаясь, обчищают до нитки. Ни дать ни взять – турки!
– Ы-ы!.. Афинские ночи, господа! – зарычал Зеленой и опять зевнул, как лев.
Сквозь щели в ставнях пробивался слабый свет зачинавшегося утра. Все вставали.
На дворе лило как из ведра. Видны тяжкие тучи на скалах, приближение чего-то грозного чувствовалось в природе. Часовой сказал, что после полуночи, когда он встал на пост в будку, были небольшие толчки, а разок здорово тряхнуло.
– Я предсказывал, – сказал Елкин.
Все поглядели на утесы в лесах, висевшие над храмом. Пришел Пещуров, вытер ноги о циновку и откинул мокрый капюшон.
– Адмирал просит всех на стапель. Шхуне угрожает опасность. Вода идет по ущелью сплошным потоком. Канавы переполнены, площадку затопило...
В ущелье Усигахора (ущелье Быка) сотни матросов с офицерами и японские рабочие с артельными рыли и рубили новые канавы. Тут же Путятин, Эгава и чиновники. Над стапелем с вечера на столбах натянули циновки, по которым вода стекает, не попадая на шхуну. Японцы укрыли и второй, только что заложенный стапель. Смоловарню затопило, ее деревянную трубу сорвало и унесло в море. Только кузницы дымят и работают на возвышении, где Ота-сан прежде хранил сухой пиленый лес.
Алексей стоял по колено в воде и в очередь с матросом, как и десятки других работающих пар, выбрасывал со дна потока камень и мокрую землю, которую с лязгом, быстрыми короткими ударами ломали и рубили пешнями и мотыгами рабочие-японцы и матросы. Вода казалась холодной, но не по-нашему, не ледяной, в которую приходилось проваливаться в детстве или плавая у северных берегов. Жар горел во всем теле под промокшей насквозь шинелью. Иногда лопата, кроме воды, ничего не захватывала, в таких случаях Алексей корил себя, что дозволил промах, как барчук; будь рядовым, Ванька-боцман, да и любой унтер, его бы не похвалил.
По ущелью Усигахора, сокрушая лес, шла целая река. С утесов вода не лилась, а взлетала рывками в воздух, словно кто-то сбрасывал ее оттуда огромными лопатами.
У пристани смыло и унесло в море каменные крепления берега, его облицовку. Матросы и японцы рыли канавы, отводя потоки воды от стапеля, и на носилках таскали груды камней и наваливали валы вокруг фундамента. Повсюду на возвышениях, как согнутые ветром деревья, чернели фигуры бьющих камень японцев.
Ливень стих, но потоки еще шли. Невидимые огромные лопаты еще сбрасывали в воздух со всех обрывов желтые пласты воды. Понемногу вода стала слабеть и вдруг сразу так осела во всех ручьях, что люди, прекращая работу, приподнялись от земли, разгибались, не выпуская из рук инструментов, послышались веселые выкрики, начался общий говор, и задымились трубки.
Алексей отдал лопату японцу и выпрыгнул, держась за его руку, из канавы, когда подошел матрос Семен Шкаев.
– Алексей Николаевич, подите, вас Глухарев зовет влезть на крышу стапеля, там доски сорвало...
Сибирцев побежал с матросами. Честь гимнаста он готов поддержать. Неужели плазу угрожала опасность?
...Все вокруг в одинаково мокрой одежде. Одинаковые люди с лицами одного цвета. Заиграл горн. Японские чиновники прошли мимо со сложенными зонтиками.
...Утром ветер сушил почву. Погода стояла ясная, но жесткая, вроде нашей в пору цветения черемухи.
«Сакура выделяется из всех деревьев, когда цветет», – написала по-японски Оюки. Такэноскэ перевел и объяснил, что мисс Ота вспоминает японские пословицы по просьбе Ареса-сан.
– Спасибо, Оюки-сан! Очень благодарен.
«Благодарен, но сердце не задето. Ки ни иримаеэн»[28], – подумала Оюки.
– Вы знаете, что значит «юки»? – спросил Такэноскэ у Сибирцева.
– Да. Снег.
– Девушка, носящая это имя, очень холодна, как снег. – Такэноскэ постоянно язвил на эту тему, давая попять Сибирцеву, что его интерес к Оюки-сан не найдет никакого отклика.
На горах и в садах одновременно зацветало множество деревьев. Лес и горы становились белыми. Местные жители говорили, что так будет до самой осени, одни деревья станут цвести за другими – и, по большей части, белым. Кто бы мог подумать, что Япония страна коричневых скал и сплошной весенней белизны лесов! А в Европе знают: страна цветов, вроде этакой плоскости среди моря, сплошь заросшей хризантемами и уставленной фарфором.
Оюки сидела поодаль, не глядя на Ареса-сан, готовая уловить любое намерение работавших офицеров и юнкеров.
В прекрасном отцовском доме, который теперь лишен уюта и превращен в казарму, у нее не стало привычных занятий. Она отвыкала ухаживать за цветами в священных нишах, да и ниши заняты шинелями, фуражками и сапогами. Оюки не развешивает и не расставляет украшения, не готовит к новому месяцу и к весеннему цветению смены картин на шелку для стен. Она теряет интерес ко всему этому.
Отец не пожалел средств, чтобы дать дочери хорошее воспитание. Теперь повсюду денежные тузы старались, чтобы их сыновья и дочери ни в чем не уступали детям самураев и даймио.
Но чувства пересиливают воспитание и все то, что привито долго и тщательно обучавшими Оюки гувернантками и наставницами. Если она не выдержит и упрекнет Ареса-сан, если у нее все сорвется с языка, это будет ужасно. Она опозорит себя. В таких случаях в княжеских семьях девицы кончают жизнь самоубийством.
Отец дал ей также основательное религиозное воспитание. Традиции крепки в семье Ота. Сам Ота-сан относился к своим предкам снисходительно, как к недорослям и недоучкам, от которых не было никакого толка. Этот оттенок в отношении к душам усопших невольно передавался и детям при всем их почтении к религии.
Вся семья Ота единодушно смотрела вперед, а не назад и все свое благополучие создала сама.
Пришел Кокоро-сан, бросил шинель на пол.
Девушка дала знак слуге подать чай.
– Она уже больше не сидит рядом с вами? – спросил Колокольцов.
Алексей молчал.
– Не надоело вам?
– Мы занимаемся с ней, как и прежде.
– В самом деле! Но ведь тут японский Миргород! Что с ними будет, когда мы уйдем...
Пришел старый Ота и сказал, что вся Япония больна, простудилась, пришлось мчаться на быстрой лошади в город Синода за лекарствами и приглашать докторов.
В лагере после вчерашнего аврала тоже много больных, все сипят и кашляют.
Колокольцов, уходя, дружески тронул локоть Алексея и покосился на японку. «Очень благородно и достойно держится Сибирцев! – подумал он. – Всем нам пример... Но мне уже поздно...»
Оюки проводила Колокольцова почтительным поклоном и восхищенным взглядом обратилась к Ареса-сан, как бы хотела сказать, что Кокоро-сан нравится всем, немного страшно, что совершенно овладел ее подругой. Оюки любит Ареса-сан. Но Оюки не хочет быть разрезанным персиком. Она никогда не покажет своего чувства.
Сибирцев, не разгибаясь, сидел за своим столом до сумерек. Уже все разошлись, когда он поднялся и как бы вдруг увидел девушку, обрадовался, подошел, взял ее за руку и попытался привлечь к себе, кажется впервые за все время. Наверное, присутствие Александра так подействовало.
Оюки высвободилась и отступила.
Сибирцев сложил бумаги и оделся, закутав горло шарфом.
Случалось, в знак благодарности и как бы в приливе чувств, особенно после уроков русского языка, которые ей очень нравились, Оюки сама целовала его в щеку. После долгой разлуки, когда он вернулся из Симода с дипломатических переговоров, Оюки влепила ему поцелуй при всех офицерах. Но все это как бы детские шалости...
В прихожей, где японцы обычно оставляют обувь, чуть теплился фонарь, Алексей опять увидел Оюки. Она замерла, словно в испуге. Чуть слышался аромат ее духов. Ее губы близки, словно вытянуты к нему, ее глаза блестели. Она, как во сне, тронула его руку и отступила в почтительном поклоне. Посветила ему фонарем, чтобы не оступиться на двух больших дощатых ступеньках.
Он вышел на улицу. Ветер, горы, слегка плещется волна в бухте.
«Право, скучная сцена!» – подумал Алексей. Он знал, что, может быть, если бы встретил ее в иной обстановке, такую красивую и яркую, увлекся бы не на шутку... Чистая, умная... Но «если бы» и «если бы». Вечное «если бы»... Порядочность? Долг? Честь?
Священник отец Махов, надевавший шляпу в прихожей офицерского дома, спросил:
– Откуда вы, Алексей Николаевич? Что собираетесь делать? Ужинать?
– Да я из чертежной... Ужинал там.
– Привыкаете к их блюдам?
– Да, я люблю их стол. Креветки особенно. А вы куда?
– К своим японским коллегам.
Все знали, что отец Василий Махов дружит с японскими бонзами.
– Что же вы будете делать? Пойдемте со мной, Алексей Николаевич. Познакомитесь с новым для вас интересным обществом, чем здесь скучать и томиться; вечер еще велик. Все равно читать нечего! – «Да и оставить на время свою отроковицу», – подумал он.
Видя кислое выражение на его лице, отец Василий добавил:
– Вы скажете: что же интересного в японских попах? Да вы пойдите, посмотрите сначала, а потом уж выносите приговор. Не понравится – в любое время можете уйти, дадут вам провожатого.
Как будто что-то толкнуло Алексея в грудь. «Не пора ли мне, однако, сойти с одной дорожки... Может быть, новое общество и новые наблюдения рассеют меня. А то живешь тут, ничего не видишь!»
Отец Василий в начищенных сапогах, в новой соломенной шляпе, с огромным зонтом: как у рисосеятеля. Борода выхолена и надушена японскими травяными духами. Вид свежий, недаром каждый день купается в реке, идущей с гор!
Зажгли фонари и вышли. Следом кто-то спешил с фонарем. Огромная фигура Можайского выросла в ночи на фоне бухты.
– Я с вами, господа. Возьмите меня...
– Пожалуйте, пожалуйте! – ответил отец Махов.
Можайский сказал, что слыхал за перегородкой, как Алексея уговаривали, позавидовал и сам поддался.
– А если опять польет окаянный, – оглядывая небо в звездах и складывая зонт, сказал отец Василий. – Они все ждут землетрясения!
Храм стоял на отлете, за рисовыми полями. Войдя в ворота, путники поднялись по ступенькам, и отец Василий умело откатил широкую входную дверь. Главное помещение храма, где собираются молящиеся, темно и пусто, какой-то человек поднялся с пола и поклонился вошедшим. Сквозь дверь в боковой стене слышались голоса, и на бумажной перегородке виднелась тень женщины.
Махов провел офицеров в другую, соседнюю дверь. В большой узкой комнате стояли столики, за которыми в полутьме сидели и разговаривали люди. При тусклом свете фонаря один из них поднялся и сказал Сибирцеву:
– Здравия желаю, Алексей Николаевич, пожалуйте к нам. Милости просим, Александр Федорович.
– Александр Иванович? – удивился Сибирцев, узнавая артиллерийского кондуктора Григорьева.
– Так точно, Алексей Николаевич... Унтер-офицер Григорьев, честь имею!
«Поди же ты!»
За составленными столами, заваленными бумагами, сидели гости.
Алексей обратил внимание на красивую молодую японку. У нее было очень белое лицо, формы дыни, что считается у японцев красивым, да и у нас, пожалуй, сочтется... Черный гребень ее волос выползает острым краешком на высокий чистый лоб.
Из-за стола встал Гошкевич и подвел офицеров к японке, что-то сказал ей и добавил по-русски:
– Княжна Мидзуно-сама... Оки-сама.
Офицеры поклонились и щелкнули каблуками. Княжна протянула руку. Алексею показалось, что у нее чуть впалая грудь. Глаза ее задержались, словно она что-то знала про Алексея.
У Григорьева голос хороший, он поет в церковном хоре, знает ноты, играет в оркестре. Может исполнить соло из Верди или Беллини. На днях пришлось слышать разговор про Григорьева у адмирала. Евфимий Васильевич сказал: «Пусть ходит!» Адмирал запрещал офицерам и матросам посещать японские дома и заводить знакомства. Алексей тогда значения не придал и не вслушивался.
Григорьев уселся за продолговатым столиком, рядом с княжной, над длинной бумагой, тянувшейся из свитка, который лежал тут же. Развернутая часть свитка с рисунками свешивалась со столика.
Григорьев, развернув свиток пошире, показал его офицерам. Изображены как бы следующие вереницей друг за другом фигуры: петербургский дворник с метлой и в переднике, баба, торгующая яблоками, продавец сбитня, извозчик, лавочник, купчиха, двое приказчиков, барынька, гусар, солдат-гвардеец в высоком кивере. Жанровые сцены из жизни петербургского простонародья и господ схвачены живо, чувствуется умелая рука. До сих пор Алексей знал, что Григорьев отличный чертежник. Японцы смотрели восхищенными взглядами, как обычно, когда видели что-то новое.
Подле княжны с другой стороны сидела пожилая японка лет семидесяти, с большим, острым лицом, сильно накрашенным и покрытым слоем белил, одетая очень опрятно, с тщательно убранными красивыми волосами в седине, которые собраны были наподобие шатра и проткнуты шпильками в виде кинжалов.
Подошел хозяин храма, мужественный бонза, богатырского вида, с совершенно плоским, ничего не выражающим лицом.
– Нынче, как Давид, сражался он с сильнейшим против себя разбойником, напавшим и осквернившим храм, и поразил его, как Голиафа, – пояснил отец Василий, – нанес урон, окаянному, связал и передал в руки правосудия...
Бонза стал подносить и показывать гостям разные сабли и мечи. Их у священника набралась целая коллекция. Можайский отставил чашку с чаем, вскочил и взял в руки японский меч – катана.
– Сталь преотличная! – сказал он, держа крепко рукоятку катана. – Посмотрите ножны, в каких инкрустациях. Чувствуется древний мир, где ни одна мелочь зря не делается и все гармонично. Затрачена уйма терпения и труда.
Из дверей, ведших внутрь дома, вышла с угощением на подносе толстая, грузная женщина. У нее также очень белое, оплывшее жиром лицо, с маленьким ртом и полузакрытыми глазами, похожее на праздничную женскую маску, сохраняющую сладкое выражение. Она, полусогнувшись в поклоне, засеменила через комнату и проворно стала расставлять перед гостями чашечки со снедью. Каждый раз, когда хозяйка уходила и снова выносила еду, в дверях появлялась рослая фигура молодого монаха, с лукавой физиономией, который, видимо, помогал ей.
Григорьев сказал, что Оки-сама просит представить своего учителя – художника Вада, прибывшего в Хэда по приказанию ее отца. Интересуется европейской графикой и живописью... Семидесятилетняя дама также оказалась художницей из города, наставницей Оки. В разговоре принимал участие переводчик русского языка Сьоза, недавно приехавший в Хэда из столицы, – суховатый японец средних лет и среднего роста, с большим и важным лицом. В русскую речь он напряженно вслушивался, но все понимал. Иногда Оки-сама кратко и с достоинством говорила ему что-то и, выслушивая переводы ответов, улыбалась в знак согласия.
«В Петербурге не поверят! – подумал Алексей. – Настоящая аристократка!»
Княжна встала. Она оказалась стройная, высокого роста. Ее тяжелый шелковый костюм не шелохнется, как из чистого золота. Он так сшит, что ее грудь казалась впалой, пока она не поднялась. Это впечатление, кажется, усиливалось еще и оттого, что у нее на спине была подушечка, обвязанная большим бантом, похожим на крылья яркой бабочки. Все это придавало девушке вид обязательной сутулости, от которой она, поднявшись, как бы совершенно освободилась.
Оки подошла и села рядом с Можайским и велела художнице и Григорьеву показать офицерам ее рисунки, выполненные в европейском стиле. Теперь переводил Гошкевич.
Сидя рядом, Алексей мог ближе рассмотреть княжну. В ее глазах был как бы тяжелый оттенок познания чего-то большего, чем у всех окружающих. «Какое прекрасное, но странное лицо! Словно она умней, но ей приходится притворяться, чтобы казаться перед нами проще и из вежливости скрывать что-то, может быть врожденное чувство превосходства».
Старая дама с сединой в прическе смотрела па офицеров смущенно, а обращалась к княжне с серьезной почтительностью.
...Ели моллюсков из круглых ракушек, похожих на черные чашечки со снимавшимися круглыми крышечками, свежую рыбу закусывали хризантемами гарнира и тертой редькой, пили сакэ. Присутствие княжны как бы возвышало и объединяло все это общество еще сильней, чем вкусное вино.
Старый бонза ел и молчал, а при случае, поймав на себе взгляд Алексея, кланялся. Махов вскоре завладел бонзами, и после ужина они рисовали друг другу на бумаге вопросы и ответы.
У Григорьева в руках оказалась гитара.
– Пожалуйста, Алексей Николаевич, сыграйте нам... – подходя, сказал он, – а мы станцуем.
«Что же! И то дело! – Алексей взял гитару и заиграл полечку. – Быть сегодня мне музыкантом у моего унтера!»
Григорьев вывел княжну. Она улыбнулась. Он притопнул, ударил каблуком о каблук, как в мазурке, обхватил ее бережно за талию, и они закружились, тотчас унтер отпустил ее и, легко держа за руку, провел в танце вокруг стола. Видно, танцевали не впервой. Далеко же у них зашло! Кто же играл им на гитаре? Не иначе как отец Василий. Ему это среди буддийских бонз в грех не зачтется...
Григорьев танцевал лихо, однако, как казалось Алексею, слишком осанисто, словно скакал верхом в казачьем седле. И шея у него толстая и красная, как у бакалейщика.
Переводчик-японец, знающий русский, объяснял Можайскому:
– Вам нравится имя «Оки-сан»? «О» – это не относится к имени. Это... знак восхищения. Имена: «Юки», «Ки», «Кити»... Но мы почтительно произносим «Оки», «Оюки», «Окити»! Если же на них будет составлен полицейский протокол, то там просто будет написано, что задержана Ки, дочь князя Мидзуно, или дочь банкира – Юки, или невеста плотника – Кити.
– Разве на дочь князя может быть составлен такой протокол?
– Да... Или... Ну... это-о... если будет распоряжение, но...
– Если будет рапорт?
– Нет...
– Донос?
– О-о! – обрадовался переводчик, услыша такое полезное слово. – Конечно, исключений не имеется... Аримасэн!
– А на полицию бывает, что составляется протокол? – спросил Сибирцев.
Важный гость смущенно захихикал. Видно, бывает и так, но воспоминания нежелательны.
Оки поблагодарила общим поклоном. Она подошла к Сибирцеву и, чуть коснувшись пальцем его суконного рукава, предложила отойти. Судя по всему, переводчик ей был не нужен.
– Оюки... – сказала она, внимательно глядя в его глаза. Любопытно и приятно видеть Ареса-сан так близко. Она много, очень много слыхала о нем.
Уверенная, что он понимает или, может быть, что ее невозможно не понять, она заговорила. Алексей не знал ни слова, и в то же время ему казалось, что все вполне ясно, словно они говорят на одном языке.
«Оюки очень больно», «Она – мой друг», «Я люблю ее как сестру... Будьте с ней ласковы, ради всего на свете». Княжна открыла веер.
– Ареса-сан! – вскинув свои прекрасные брови, формы узкого листка ивы, радостно и торжественно воскликнула она. И слегка вздрогнула, испуганно улыбнувшись, словно заглянула в его душу. Она не была уверена в том, что говорили в семье и в светском обществе, что ро-эбису хитры, превосходно подготовились, отправляясь в Японию, все выучили язык, но тщательно это скрывают. Еще говорили, что их дипломатия построена на христианском двуличии, лицемерии, лжи и коварстве. В свете шли слухи, что они нарочно разбили свой корабль во время бури и цунами, чтобы оказаться внутри Японии и беззастенчиво лгать о дружбе и шпионить в это время. Они всё изучают в нашей стране. Их корабль был достаточно крепок, они могли бы прекрасно уйти в море и не поддаться силам стихии, а они нарочно тянули и ждали бури, предсказанной их приборами. Русские гораздо хитрей и опасней американцев. Не пожалели судна, таких у них много, инсценировали крушение и гибель, притворились несчастными, чтобы вызвать жалость в нашем народе и правительстве. Нарочно подвели судно к подножию Фудзи и утопили, как будто не могли спасти. При этом ни один человек не погиб. Ложь, ложь, хитрость всюду. На каждом шагу. И обман. Так они все же проникли наконец в запретную зону. И они еще говорят, что подозревают японцев в хитростях, кознях и шпионстве, когда у самих ум очень подозрительный и лживый, больной от грехов и страхов. Вот что говорили в высшем свете: где всегда самые блестящие туалеты у дам и рыцарские костюмы у рослых красавцев даймио. «Вы знаете, иностранцы так много лгут, что даже не смеют спать по ночам спокойно».
Поэтому Оки уверена, что Ареса-сан ее поймет? Нет. Как существует особый женский язык, которому обучают с детства и который составляет особую прелесть воспитанных светских девиц, так существует женское понимание событий, недоступное пониманию мужчин, и еще более женское ощущение достоинств. Оки, как и Оюки, как и Сайо, и десятки других юных японок, подчиняясь господству отцов и наставлениям бонз и ученых мудрецов, судили не по их обязывающим традиционным понятиям, а угадывали то, что было скрыто и что улавливается лишь знающими женский язык. Они судили о том, что слыхали сами и главным образом – что сами видели.
Поэтому сегодняшний вечер незабываем. Она видела самого Ареса-сан. Она говорила с ним сама, по-европейски глядя в его лицо, не сгибаясь, с распрямленной спиной. Неужели в такое время, когда так велик всеобщий подъем чувств, когда такая чуткость, моментальная отзывчивость, когда взаимное любопытство так обострено и обнаруживается пылкость, когда бушует тайфун взаимных интересов, которых уже не в силах сдержать третий век надежной изоляции и адмирал Путятин, запрещающий увлечения своим морским воинам, неужели еще что-то может остаться неясным там, где друг друга понимают без слов?..
– Григорьев-то – светский кавалер! – сказал Можайский с оттенком восхищения, когда вышли из храма.
– При офицерах он невольно связан, а бывает очень развязен и остроумен, – с похвалой отозвался отец Василий. – Так блеснет, что его не узнаете!
Махов сам мужик, и его прельщает все мужицкое! А княжна не разбирается!
Оба офицера, священник и Гошкевич шли полями, освещая дорогу фонарем. Унтер-офицер остался с японцами, сказал, что будет еще рисовать допоздна. Прощаясь и провожая, посмотрел с таким выражением, словно хотел сказать своим офицерам и духовному отцу: «Заходите к нам еще», – но постеснялся. Сжался под взглядом Алексея, у которого, однако, не то было на уме. А теперь, когда ушли, Алексею слышалась ирония в речах Григорьева. Что же это? Грядущее всеобщее равенство? Американский банкир Сайлес, наверно, похлопал бы Григорьева дружески по плечу, но потом провел бы его за нос, хотя и позвал бы его при случае к себе на именины!
Может быть, Оки хотела спросить: «У тебя в сердце Оюки-сан? Или нет?» А может быть, и спросила. «Спасибо, Ареса-сан, спасибо».
– На чьи же средства такой пир? – спросил Можайский. – Ведь сегодня мы пили превосходное вино и сакэ этого сорта очень дорогое?
– При храме у князя все свои люди. Тут всё за его счет. С его дочерью приехал целый штат слуг, – ответил Махов. – Храм содержится на средства князя. Он сам тут же останавливается. Художник от него же. И старая женщина – его родственница... И вот, поди ж ты, понравился княжне наш унтер-офицер с его трубой и пачкотней! – вдруг удивленно и, видимо, не без умысла сказал Махов. Хитрый поп; видно, притворяется. А сам души в нем не чает! – А вы еще идти не хотели. Разве не прелюбопытно? Княжна научилась изображать фигуры людей, как ее Александр Иванович учит. Они подолгу заставляют кого-нибудь из слуг позировать. И рисуют и пишут красками. Однако у нее, как и у ее японского учителя, все мы получаемся похожими на японцев.
– Поначалу Григорьев ходил туда тайком, перелезая вечером через забор, как и все матросы. Григорьев хочет ее учить и на кларнете играть, – отозвался Гошкевич.
– Как можно! – вскричал Можайский. – Она же не знает, надо объяснить ей, что кларнет вульгарный инструмент.
– Да, Григорьев и сам, может быть, уверен, что лучше кларнета музыки нет...
– Да ну, пусть учит! – ответил Гошкевич. – Не сбивайте их с толку. Рояля у нас нет и не скоро еще в Японию привезут.
– А как он рисует, сам Григорьев?
– Может быть, вы, Можайский, дали бы ей уроки?
Александр ответил, что Григорьев явно способный, хотя и малограмотный. Тяготеет к жанровым сценам. Характерные типы получаются хорошо... но несколько статично.
– Конечно, не Федотов! – заключил он.
– Надо ли ей объяснить, что Григорьев не дворянин? А то получится с нашей стороны что-то вроде злой шутки. Ведь у них все воины – дворяне, даже низшие рядовые...
– Зачем?
– Да она, может быть, и знает! Он ей объясняет лучше и серьезней любого офицера, – сказал Гошкевич.
– Она, пожалуй, в самом деле думает, что и у нас все матросы – буси, как и у них. И что Григорьев – буси и живет по кодексу буси...
– А не по уставу!
Алексей шел, глубоко задумавшись. Странно. Я не знал этого прежде за собой! Стоило княжне сказать мне про Оюки, как мне кажется, я к ней сразу переменился. Оюки в самом деле прелестна. Умная и серьезная, а я недооценивал ее, как и ее стремления к знаниям. Неужели я все это почувствовал только потому, что мне сказала об этом аристократка, юная дочь князя?
Оки слыхала, что после расставания с иностранцами, наверно, за дело примутся палачи. Но это никого не останавливает, сила чувств побеждает бесконечно и давно известные системы философов и предрешает судьбы. Там, где будущего надо ждать, заливаясь слезами, все лишь смеются!
Оки и не желала более близких знакомств с императорскими офицерами из посольства Путятина. Григорьев – тот, кто ей нужен. Он почтителен и угодлив. Но он вполне западный человек. Много знает, талантлив, ретив и очень старателен.
Она получала все, что ей было нужно, через него, как через слугу, а с его морскими начальниками, при ее положении, было бы трудней и унизительней, и никто не занимался бы с ней, как Григорьев. И не с ним искала она знакомства. Ее, как и всех в аристократическом обществе, кто соглашался, что перемены неизбежны, занимала не Россия, а Америка, и она тоже будет стремиться к Америке. Так говорят отец и братья. Не погружаться во все русское!
Что же Ареса-сан? Он очень гордый воин, все женщины видят его. А он не видит их. Это очень достойно. Почему другие мужчины не понимают? Они – с маслеными глазами и льстивой речью? Он – воин! Он рыцарски простился. Чуть слышно ударил в каблуки, трагически покорно и на кратчайший миг и так сдержанно и красиво склонилась перед Оки в поклоне его юная, но большая и умная голова. Он все понял и все знает, но помнит свой долг воина.
...А старший брат Оки служит в Киото при дворе тенно. Второй брат в походе княжеских воинов, во главе отряда подданных. В нем дух буси, он будущее Ниппона. «Тигры берегут шкуру, а буси берегут честь». Буси воспитывают в себе дух и железную волю, умение владеть мечом и шпагой и стойкость... Кодекс поведения буси – бусидо.
– Господа, – встретил поздних пришельцев Мусин-Пушкин, – в Симода пришло американское торговое судно «Кароляйн Фут». Посьет прислал адмиралу письмо, пишет, что намерен зафрахтовать корабль и несколькими партиями перевезти на нем всех нас в Россию. Таким образом закончится вся наша эпопея. Он ждет распоряжений адмирала и просит срочно отправить к нему Шиллинга, Сибирцева, Можайского и Гошкевича, десять лучших матросов и не позже чем еще через, день выслать духовой оркестр.
«Зачем Константину Николаевичу духовой оркестр?» – рассеянно и устало подумал Алексей.
Мусин-Пушкин снимал нагар со свечи черными от копоти щипцами.
– Адмирал предполагает, что американский коммодор Адамс сдержал свое слово и шхуна прислана им.
– Американцы теперь хлынут сюда, – сказал из-за перегородки Елкин. – Получается, что мы для них открыли Японию. Они нам еще спасибо не скажут.
– Да, они теперь хлынут сюда, – согласился Пушкин. – Встречи с американцами будут частыми.
– Зачем же оркестр? – спросил Можайский.
– Не знаю. Вам, Александр Федорович, и вам, Алексей Николаевич, чуть свет отправляться с адмиралом в Симоду. Прощайтесь, мой дорогой, с вашими друзьями и поклонницами, вы их больше уж не увидите, вероятно. Готовьтесь... В четыре утра сбор в Хосенди.
– Вы полагаете, все это серьезно? – спросил Можайский.
– Вполне серьезно. Идет война.
«Ну что же...» – подумал Алексей...
ДОГОВОРЫ В ДЕЙСТВИИ
ПЕРВАЯ АМЕРИКАНКА
– Напоролись! – сказал мистер Доти, входя в каюту, где жена его сидела напротив зеркала у портика с опущенным стеклом. На ее лицо падал обильный и спокойный свет, такого не бывало на переходе через океан; там солнце злое, вечный ветер с солеными брызгами, сеющими день за днем.
– Говорят, что молоденькие японки проводят за туалетом по четыре часа, а без грима они как маленькие старушки и стараются не попадаться на глаза! – сказала Анна Мария, держа палец на толстом слое белил, который она положила на свое юное лицо, закрашивая свежую кожу и румянец, как борт корабля после долгого плавания.
– Явился капитан потерпевших кораблекрушение... Он у мистера Варда!
– О-о!
– Хотел бы купить товары, которые мы привезли. У них есть деньги! Они строят шхуну под городом. Им нужны канаты и парусина. И еще солонина, мука, коровье масло, которого в Японии нет. Одежда!..
– Прекрасно!
– Товары мы брали не для них! Сукно, фланель и парусина – гнилые! Что же прекрасного? Шкиперам я бы всучил. Дипломаты и военные моряки высоких рангов не были в виду.
– Но ты не ударишь лицом в грязь?
– Да-а...
– Можешь не показывать им товары! Никто не знает, что у нас в трюме! Продай ящик масла, но не с цвелью, не с мохнатой зеленью, а из моего запаса.
– Хуже не придумаешь! Они голодные и раздетые, отказать бесчеловечно... Я ответил, что корабельные принадлежности предназначены для американских китоловных шхун, что идем в порт Хакодате, также открытый по договору, там поставим магазин и начнем распродажу корабельной чандлери[29] для китобоев в этой части океана. Сорок наших судов ожидают, что снабдятся в нашем магазине в Хакодате. Но вот пришли в Японию, и все оказывается не так, как предполагалось!
– Что же? – резко поворачиваясь на табуретке, спросила Анна Мария. – Ты боишься японцев?
Доти знал – когда надо быть храбрым, а когда можно заработать.
– Да! – крикнул он.
Дверь тихо приотворилась.
– Сиомара! – пылко воскликнула Анна Мария, видя в зеркале хорошенькое личико с коротким носиком. – Войди скорей! – добавила она по-испански. – А где же мои дети?
– Ваши дети играют с детьми госпожи Вард.
– Сегодня надо перетрясти и выбить на солнце тюфяки...
Компания американских торговцев составилась в Гонолулу и прибыла на шхуне «Кароляйн Фут» в Японию. Судно зафрахтовали и загрузили всем, что могли достать подешевле и на что, по расчетам, должен быть спрос. Аппетиты и надежды были очень большие; страна открывается. Кому же первые барыши? По договору, заключенному Перри и уже ратифицированному президентом Штатов, а значит, и императором Японии, никаких препятствий больше нет. «Вы слыхали, – Япония открыта!» «Это твердо, ясно, законно! Вперед, господа!» Предприимчивость прежде всего. Риск? «Три порта к нашим услугам! Мы оказались ближе всех к Японии». Дамы воодушевлены не меньше мужей. Взяты с собой дети. Шли в богатую страну, уступившую силе доводов и современного флота. А в бухте Симода, едва шхуна бросила якорь, явились на борт чиновники и заявили вчера, что на берег сходить не разрешается; конечно, не только потому, что срок действия договора не наступил и еще нет никаких распоряжений о приеме иностранцев. Никто ничего не знает. Японскому управлению в Симода ничего не известно.
– Черт бы их побрал!
Анна Мария готовилась к встрече на берегу. Она произведет ошеломляющее впечатление. Вчера мулат-парикмахер подстриг ее модно, коротко. Это важно! Она шла через океан, из Калифорнии через Гонолулу, с Дальнего Запада на Дальний Восток! Напоролись? Зачем же ты вез меня?
Анна Мария, или Пегги, как теперь звал ее муж, сегодня отлично отдохнула. Дети играют на солнце, на палубе, под надзором, радуя японцев-лодочников. Ее нога ступит первая. Такого еще не бывало! Японцы не смеют помешать Америке! Они не осмелятся! Она будет первой американкой, которая сойдет на землю Японии. Еще есть жена капитана, госпожа Вард, но она почти старуха, ей тридцать пять. Жена рулевого? Хорошенькая шестнадцатилетняя девчонка, пухленькая и обращает на себя внимание: исполняет обязанности служанки и компаньонки.
– Пегги, это важные лица из империи. Дипломаты царя.
– Их много?
– Да. Довольно молодые офицеры.
– Пригласи дипломатов и капитана. Уступи им несколько мешков сахара из нашего запаса. Покажи мои шелка и сукна.
– Им не шелка нужны!
– Что же? – И, выбрасывая над головой ладонь, Пегги воскликнула: – Дай им ящик сигар! Вино!
Когда она перестает себя чувствовать красавицей и распускать волосы, то подает дельные советы. Даже не верится, что Анна Мария бывшая звезда кабаре! Что по ней с ума сходила Калифорния. Кажется, бизнес для нее – родная стихия. На счастье, муж ее честный католик! И знал, на что шел. Нельзя упускать первых барышей! Ах, первые барыши! Ждали, что их можно получить ни за что, с риском, но без особых затрат. Желая представить свою юную красавицу жену во всем блеске, Доти привез ее с детьми в Японию, зная, какое потрясающее впечатление она производит всюду. Ее не надо учить. Такая жена – все равно, что собственный театр кабаре. Япония уступит!
– Они все еще не разрешают сойти с корабля? – вспыхнула Пегги. – С миссис Вард мы должны вести детей на прогулку.
– Это я сказал. Они говорят, что не могут разрешить. Особенно женщинам. Это их очень пугает. Я заметил, им страшна сама мысль о том, что западные женщины ступят на их землю. Наш японец Джимми уверяет, что пока еще ничего нельзя сделать.
– А что же капитан?
– А что он может?
Пегги быстро кинулась к своей постели и выхватила из-под подушки барабанный револьвер и подняла его дулом вверх.
– Вот что им надо! Покажите, что на судне имеются пушки! Перри нас обманул! Он обманул Америку! Как он смел! Объявил, что подписан трактат и американским торговцам открыт доступ! А все это ложь! Мы прибыли с детьми. Госпожа Рид беременна... Как нам быть? Если они не дозволяют ступить нам на берег? В таком случае мне самой придется открыть Японию!
Доти стоял насупившись, приподняв тяжелые плечи, чувствуя, что Анна Мария понесла, как дикий мустанг.
– Наши тюфяки я хотела бы выветрить вон на том острове! – воскликнула госпожа Доти, показывая широким движением руки, в которой она держала теперь кисточку с краской для ресниц. – Там будет сушиться команда; погода отличная. Теперь я накрашусь как никогда и покажусь на палубе! Пусть смотрит весь их город. Я вломлюсь в эту закрытую страну, и мне не нужен никакой Перри.
Пегги – дочь испанских завоевателей Америки, но она истая американка! В Америке все равны перед законом. Каждый действует решительно, по собственному усмотрению и сам несет ответственность. Это истина. Но потом все надо доказать. Для этого, как знает господин Доти, надо подобрать хорошего адвоката. Иначе говоря, в Америке для всех без исключения опасны судейские крючки и сутяжники. Здесь нет американских портовых инспекторов. Поэтому можно громко и уверенно заявлять о свободной торговле и требовать соблюдения прав, не давая взяток, а только за подарки. Человеком из свободной страны, гражданином свободного государства свободней всего чувствуешь себя за границей. Доти желал бы, чтобы его дети со временем стали адвокатами. Он выкатил свои серые кельтские глаза и, немного смущенный пылкими высказываниями двадцатидвухлетней жены, отправился продолжать деловые разговоры.
...В салоне дым коромыслом. За столом с сигарой Вард, напротив капитан российской императорской короны Посьет, вокруг – целый венок американского бизнеса: веснушчатый Рид, толстяк и силач Дотери, Эдертоун, Бэйдельсмэн, Пибоди. Главные пайщики авантюры и их подручные собраны для путешествия в новую страну, взяты хорошие мысли, товары, кулаки и револьверы, виски, опыт.
Константин Николаевич Посьет прекрасно понимал, как их огорошили японцы, отказываясь выпустить на берег и входить в какие-либо сношения. Японцы ведут себя так, словно не заключено никаких трактатов. Жаловаться на японские власти? Далековато. Японцы все объяснили капитану «Кароляйн». Хоть уходи из порта. «Но, конечно, мы не уйдем! Ни в коем случае», – кричат воодушевленные лица янки...
– Мы заберем у вас все товары! – говорит Посьет и опять видит, какая волна недовольства проходит по лицам хозяев.
– Все не можем!
– Тогда хотя бы часть! Нам нужно продовольствие для Камчатки.
– Много мы не могли бы продать!
– В таком случае, если согласится посол Путятин, сгружаем ваши товары на берег. Завтра прибудет часть нашей команды, и мы поможем вашим людям. Я помещу ваши товары в отведенном для меня помещении!
– Как это может быть?
Оказывается, капитан Посьет предлагает зафрахтовать шхуну «Кароляйн» для отправки на ней на Камчатку тремя партиями всех моряков фрегата «Диана», погибшего во время катастрофы. Дело ушло далеко вперед, пока мистер Доти выслушивал команды своей красавицы.
Деньги предлагались хорошие. У торговцев русские готовы купить товары и на Камчатку! За три рейса! На Камчатку и, может быть, на Амур! Вард не прочь оказаться первым американским капитаном, побывавшим па Амуре! Его шхуна была бы первым американским кораблем в амурских устьях. Благородный риск дает небывалый престиж моряку. Славно! Открытие может пригодиться и для коммерции. Доти, Дотери и Рид заинтересованы. Но пока еще ничего не решено. Капитан Посьет будет ждать ответа адмирала на свое письмо, которое пошлет немедленно.
Один из торговцев, прибывших на шхуне, веснушчатый Рид, сгоряча отрекомендовался вчера симодским чиновникам первым американским консулом в Японии. Теперь сам не рад. Рано! Черт дернул за язык! Выболтал, не зная, что тут потерпевшие бедствие на море! Он, конечно, консул, но пока еще не назначен. Есть предположение, что будет утвержден. Об этом пекутся в Вашингтоне, но еще не решено, хотя, как всех уверяет Рид, секретарь флота Марси знает его и обещает его друзьям содействие.
Рид спешил в Японию еще до утверждения, занять место и приступить немедленно к исполнению обязанностей, одновременно, торгуя своим товаром, помогать развитию коммерческой деятельности. Но тут иностранцы. Дело щекотливое, у них идет война. Надо держать язык за зубами, чтобы не вызвать подозрений. Зачем Вашингтону назначать другого консула, когда Рид уже здесь и добровольно взял на себя тяжелую обязанность? Во что бы то ни стало надо сговориться с японцами, снискать их согласие и войти в доверие к американцам, которые приходят на судах, при этом нужна осторожность с императорскими дипломатами; в Шанхае американский консул одновременно является русским представителем, если узнает, то подложит Риду свинью, как самозванцу.
Посьет уже сказал, что японцы ему все сообщили. Поэтому он почтительно поздравил прибывшего на шхуне «Кароляйн Фут» первого американского консула. Трудно погасить Риду смущение на своем веснушчатом лице, он старается смотреть смелей, не шевеля рыжими бровями.
Да, не знал вчера Рид, что здесь русские! Японцы им все выложили! Но не будешь же еще врать. А Посьет в дружбе с Адамсом и с капитанами наших кораблей! Наш консул в Шанхае одновременно их консул!
Вошли дамы, привычно погружаясь в синее облако чадного дыма и коммерции и усаживаясь к столу, окруженному деловыми мужчинами, перед которыми, как грог, закипал горячий бизнес. Жена капитана с узким лицом и серыми глазами, в кружевной блузке; она пожала руку Посьета суховатой энергичной рукой.
Миссис Доти, прекрасно выстриженная, с черными как смоль волосами и с яркими синими глазами, вся в красном и желтом. Еще какая-то женщина-богатырь в чепце и шлепанцах, может быть жена консула, ноги ее так длинны и толсты, что ничем не скроешь... Еще милая молодка с пухленькими плечиками. Может быть, служанка; все тут как подруги, – конечно, вместе едят и пьют, как у них принято. Слуги обедают за господским столом, как мы это видели в Калифорнии...
Посьет посмотрел глазами слегка навыкате в лицо Анны Марии, словно сразу узнал, хотя видел впервые в жизни. Анну Марию не так легко смутить. Она принимала любой вызов. Она поняла его, взаимно угадывались с первого взгляда знакомые характеры.
Посьет повторил про золото, сказал о чеках на банк Ротшильда, как и чем будет уплачено за доставку тремя рейсами всей команды погибшей «Дианы» вместе с офицерами.
– Ах, тут такой воздух, как курорт! – сказала Пегги.
– Мы должны знать, что делать с грузом, куда его поместить! – сказал Рид.
Доти и Дотери подтвердили кивками.
– Это просто, – ответил Посьет. – Я жду ответа от адмирала.
Он поднялся, не вдаваясь в подробности.
– Я приглашаю вас на прогулку на берег... Вас, леди и джентльмены, и, конечно, пить чай... Сегодня я видел губернатора...
К борту «Кароляйн Фут» подошел вельбот. На веслах белокурые матросы в белых рубашках с голубыми каемками на воротниках.
– Едемте со мной, господа...
– Господин капитан Посето... – крутился около Константина Николаевича японский переводчик, но на него не обращали внимания.
– Фудзи? – спросила Пегги, стоя на палубе и глядя вдаль.
Посьет ответил:
– Это видна другая гора, это Симода-Фудзи.
– О! – Пегги вскинула руки и раскрыла ладони, словно подняла и держала над головой корзинку с цветами. Сейчас видно, как она замечательно стройна и легка.
Посьету уже шепнули, что это знаменитая артистка кабаре из Калифорнии.
«Мои дети увидят цветы!» – подумала госпожа Вард. При ней, вместе с ее детьми, маленький мальчик госпожи Доти. Госпожа Вард во всем помогает Анне Марии. Чем больше и безропотней трудишься, тем счастливей жизнь и спокойней душа. Как не поделиться своим материнским опытом с юной компаньонкой! Заботиться о других – прекрасно, если все свое не хуже, чем у тех, о ком заботишься.
Анна Мария спустилась в баркас с девочкой на руках и с огромной собакой в поводке.
«И все-таки я первая вступлю на землю Японии! Первая из женщин!» – повторяла она мысленно.
«Какие же у русских рулевые?» – подумала Сиомара, пристраиваясь рядом и перенимая девочку от Анны Марии.
Посьет помог госпоже Доти сойти с трапика на прибрежный песок.
Госпожа Вард пошла за мужем. Вперед побежали ее мальчики с белокурыми головками, оба в ярких нарядных курточках и белоснежных чулочках. С ними две рослые собаки, белые с коричневым крапом. Госпожа Доти под вуалью и в огромной шляпе, ведет гигантского сенбернара. Сиомара держит за руки ее прелестных малышей. Дальше красные, синие, серые жакеты, кожаные брюки матросов, шляпы, смокинги, крахмальные воротнички деловых мужчин, их завязанные белые шарфы.
Высадились на безлюдном берегу между городом и храмом Гекусенди у рыбацкой деревеньки, но вскоре множество японцев заполнило все открытое пространство, очень живописные группы расположились между деревьев. Японки с детьми. Веселые дети, девочки с бантами за спиной, с кружевными наколками тусклых благородных цветов над косичками.
На следующий день Посьет не появлялся, но прислал на вельботе роскошные букеты для дам с вложенными записками. С его же запиской от губернатора получено две корзины апельсинов, вкусом похожих на мандарины. Управление Западных Приемов посылало свежей рыбы. Рид немедленно захотел съехать на берег и объясниться с губернатором, но цепь полицейских выстроилась на песках, не дозволяя пройти.
...Анна Мария выросла под пальмами, в домике под крышей из пальмовых листьев, и, уходя с песней о пальмах в поле на работу, несла на голове гуано де сомбреро – дешевую, но плотную шляпу из пальмовых листьев. Во время праздников и карнавалов она танцевала на улицах, жаром и быстротой превосходя негритянок. Ее стройные ноги и красивые движения рук с кастаньетами вызывали восхищение. Она умела петь на южноамериканском[30], на котором так горячо исполняют негры свои молитвы и песни, и на чистом испанском, а с приходом на американские территории североамериканских волонтеров во время войны она выучилась по-английски. С переходом пуэбло[31] и его окрестностей под управление Штатов приехал на быках самоучка-богослов с севера и открыл лавку, аптеку и таверну. Он послал за мачехой Анны Марии и уговорил ее, чтобы Анна Мария за еду и небольшую плату пела в таверне. Волонтеры всех чинов приходили в восторг от Черной Изабеллы, как звали теперь Анну Марию. Появились первые знаки внимания, горячие поклонники и первые скандалы. Потом города и прииски Калифорнии. Потом Сан-Франциско. Театры кабаре, большой успех, пресса... Букеты летели через рампу к стройным ногам Изабеллы – Черной Жемчужины.
– Я захватила этот остров, и все наши тюфяки сушатся там! Там! – восклицала Пегги, и ладонь ее вытянутой руки открывалась в том направлении, где был завоеванный остров. – Я так жалею, что вчера после прогулки мне, – тут она показала себе на грудь обеими руками, – не удалось окатиться водой. Я так люблю в хорошую погоду, в темноте, перед сном!
Японцы всю ночь стояли на лодках вокруг «Кароляйн», а сегодня при солнце они, как зрители в ложах, улыбаются, словно так и ждут начала спектакля и появления звезды, словно и тут хотят забросать ее цветами.
– Я вам еще покажу! – говорит им Пегги по-испански, приветливо взмахивает рукой и уходит с палубы, чувствуя общий интерес зрителей. Она решает показываться реже, но быть экстравагантней.
Вчера на прощанье, на берегу, Анна Мария значительно взглянула на Посьета, словно желая сказать: сегодня вы хороши, я довольна вами! Она добавила вслух с притворной томностью, протягивая руку и закатывая глаза:
– Благодарю вас, капитан!
...Госпожа Вард добра и делает много хорошего людям. Она мечтала, что ко дню ее рождения муж привезет с берега все, что надо, и она оплетет дубовыми листьями все четыре края белоснежной скатерти праздничного стола.
А на следующее утро Вард сидел в своей каюте над книгой и счетами, но не глядел на них. Он казался глубоко погруженным в какие-то мысли. Так же глубоко, как чуткие натуры после новых поэтических картин природы и знакомств, когда они бывают захвачены впечатлениями. Госпожа Вард знала это деловое состояние мужа, эту таинственную подготовку к высшему проявлению бизнеса. Все это в сильном характере ее молчаливого супруга.
Вдруг при полном утреннем штиле в бухте и при безветрии отчетливо донеслись великолепные звуки вальса. Играл духовой оркестр.
– Это в том саду! О-о! – раздался крик Сиомары.
– Какой сюрприз! У них с собой трубы! Значит, их так много! – выбегая на палубу, сказала госпожа Рид, женщина богатырского роста, с широкими скулами на смугло-красном лице, в чепчике и капоте, из которого выпирало брюхо.
– Музыка в саду у храма! – сказала Пегги. – Там прекрасное помещение. Вчера мы были на самоваре у капитана дипломата Посэто. Окна были открыты в сад с цветами. Я подумала, что желала бы там жить! С вами, моя крошка... – сказала она госпоже Рид.
У той черные глаза в косых прорезях застыли. Она замерла как очарованная. Дочь скватера и крещеной индианки, госпожа Рид сильна телом и нежна душой. Вчера плохо почувствовала себя и не съехала на берег. Сказала, что, конечно, желала бы жить с мужем в маленьком домике консульства в саду, а не мучиться последние месяцы на шхуне...
– Они играют из Верди! – с удивлением объявила Черная Жемчужина.
«Кароляйн Фут» как маленькая Америка. Конечно, тут есть свои дельцы и законники, но трудно составить более деловое сообщество. Муж Сиомары – рулевой. Это почти помощник шкипера, его правая рука, таким только гордиться! Он же маляр, столяр, слесарь, а главное – плотник. Умеет шить паруса, как и все матросы. Может орудовать шваброй.
Сиомара делает черную работу. Жена капитана госпожа Вард отличная рукодельница. Она же прекрасно стирает, крахмалит, не хуже, чем китайцы в Сан-Франциско. У нее мать прачка, у родителей прачечная на Восточном побережье, в Новой Англии. Госпожа Вард держится с достоинством. Но она моет столы, лавки, а когда надо – палубы, кубрики, на камбузе готовит и для мужа и для людей одно и то же, кормит команду, заведует продуктами, рубит соленую свинину топором, как негр. Поэтому у нее руки суховатые и шершавые. Она же лечит больных. Она же гувернантка и учительница своих маленьких детей и помогает Пегги с ее маленькими.
Пегги гордится, что любая черная работа и ей по плечу. Она тоже ничем не брезгует. Но посмотрите на этих чопорных дам в кружевах, когда приезжают гости!
Накануне Посьет с утра отправился к Накамура – губернатору города Симода – и спросил, почему же американским коммерсантам не дозволяется сход на берег. Они ссылаются на трактат, заключенный Перри. Разве Япония отменяет договор? Господин Рид поражен, ему сказали, что американским женщинам никогда не будет разрешено жить в Японии. Как консул, он, по нашим понятиям, поступил благородно, прибыв с семьей, как порядочный человек.
Накамура ответил, что он не видел никого из приехавших американцев и не проверял их бумаги, но пошлет им свежей рыбы, редьки и апельсинов, а для детей несколько куриц.
Тут же второй губернатор, известный как представитель проамериканской партии, Исава-чин спросил, существуют ли в Америке пираты и как их опознавать. Бывают ли женщины – капитаны пиратских судов. Как отличать торговое судно от пиратского? Подделываются ли судовые документы в Америке?
После этой беседы, возвращаясь в ожидании ответа из Хэда к себе на квартиру в храм Гекусенди, Константин Николаевич подумал, почему же коммерсанты и моряки «Кароляйн Фут» так насторожили симодских чиновников. Такие обычные янки показались им похожими на шайку... Вчера, однако, японцы не мешали американцам, когда те съехали в качестве гостей Посьета, на что он и рассчитывал, что, впрочем, ему и было обещано намеками. Еще Накамура спросил, почему на этой шхуне прибыли такие не виданные нигде женщины, одна красавица, а остальные страшные.
– Как жилось, братцы? – выходя утром умыться, спросил Путятин матросов, остававшихся все это время с Посьетом в Гекусенди и рассевшихся по саду вперемежку со своими прибывшими товарищами. При виде адмирала все быстро поднялись с травы.
– Всем довольны, Евфимий Васильевич, – отвечал Иванов.
– Американцы приехали, – добавил Синичкин.
– Да, потеха, стриженую девку привезли...
– Какая же она девка? Это, наверно, жена купца.
Матросы дружно рассмеялись. Путятина в душе покоробило. Ведь пост, они бы должны рассказать, как молились, постятся ли.
– Знакомые у вас есть среди американцев? – продолжал разговор Путятин.
– Нет, эти незнакомые.
Адмирал пошел в баню. Вокруг Васьки Букреева столпились товарищи.
Васька потешал хэдскими новостями, но у самого еще замирала душа от последних событий в лачуге у японки. Ночью, когда он спал у нее, пришла полиция за ее отцом, чтобы его казнить. Они, видно, давно собирались прикончить Пьющего Воду. Увидели Васькин мундир и кивер с гербом. И ушли с поклонами. Но и он перепугался и признавался под хохот товарищей, что до сих пор дрожь берет.
– А откуда ты знаешь, что они хотели ее отца казнить?
– Шпион рассказал наутро. И объяснил, что до нашего отъезда его не тронут.
– Сердечный у тебя приятель!
– А как же! Шпион, так разве не человек? Шпионы даже очень хорошие бывают... – под общий смех заключил Васька.
– Яся – о-го-го-го! – хлопнул его по плечу Синичкин, называя прозвищем, данным японцами. – Так ты, наверное, уж и не уедешь?
Матросы еще громче расхохотались.
– А как Берзинь?
– Доит корову. Чтобы не перестала доиться, адмирал отставил Янку от работы. Хотя являться на шхуну обязан.
...Вместо нарочного из Хода с ответом па письмо Посьета о приходе «Кароляйн Фут» и с просьбой о присылке хора трубачей в Симода, в ночь вторых суток на только что отремонтированном новеньком баркасе явился сам Путятин. С ним Шиллинг, Гошкевич, Можайский и Сибирцев. Все довольнешеньки, что близок наконец час отплытия в Россию.
Погода хороша, не то что в декабре, когда море чернело и кипело под тучами, когда погибла «Диана» и по лееру все высаживались на черные пески под горой Фудзи. А сегодня все отдохнули, матросы – кровь с молоком – в Хэда посвежели и загорели. Пришли с попутным, грести не приходилось совсем.
Храм у бухты, за ивой и скалами, на изволок горы с тропическим лесом – как дом родной. Посьет, пять матросов и повар чуть с ума не сошли от радости. Симода – городок на славу, тут можно украдкой пожить в свое удовольствие, тут никто зря не работает, все торгуют, молятся и гуляют, зазывают к себе в дома, каждый промышляет чем умеет. А Хэда – деревня. Дела там не переделаешь! Не впервой сюда! Чего тут только не бывало!
– Выйди на улицу и сейчас встретишь знакомых! – говорил Шкаев.
– Тут у Петрухи Сизова полюбовница живет в заведении. Он велел зайти, – сказал Васька Букреев.
– Никуда не пойдешь, – сказал унтер-офицер. – Строго запрещены отлучки.
– Ту – дипломато? Милитар-р-ро? – спросила Сиомара, приставляя палец к груди Алексея Сибирцева.
Алексей серьезно ответил:
– Си!
Она подняла плечики и расхохоталась:
– Посмотрите, посмотрите, госпожа Вард, он говорит по-испански!
– Си!
– Вы самый молодой?
– Он самый молодой, – вмешался в разговор на палубе Посьет.
– Ваш чин? Я не разбираюсь...
– Лейтенант.
Сиомара понимала, что разговаривает бесцеремонно. Что же делать? Она выросла в бедном городе с индейцами и неграми...
– Такой молодой и лейтенант! Он мой ровесник! – Ей на севере давали девятнадцать, а он на вид не старше. – Лейтенант! Не может быть! – приподнявшись на цыпочках, заглянула она в его эполет, как в зеркальце. – Так юн! Еще дитя! И лейтенант. Невероятно! Конечно, он дворянской крови! Что вы скажете, Константин?
– Он прекрасно понимает по-английски.
Сиомара покраснела.
– Да, он молод. А ваши лейтенанты стары, но бывалые и опытные с женщинами.
– Этого я не знаю. Муж говорит, что в военном флоте без протекции дослужиться до лейтенанта в молодые годы невозможно.
Сибирцев коротко поклонился и торжественно прошел, слегка стуча каблуками, по палубе.
– Какие волосы! Локоны! Жаль, что коротки. Какая свежесть лица. Какая мужественная статность! Какая походка! – Сиомара помнит, как ее бабушка, маленькая ростом и черная как сажа испанка, сказала однажды, когда одного из внучков, похожего на деда, подразнили девочкой: «Эти беленькие дети становятся самыми мужественными воинами. У них сохраняется нежность лица, но появляется большая сила!» Если бы сейчас видела бабушка! И какие эполеты!
– А кто этот старый господин-гигант?
– Тоже лейтенант, – ответил Посьет.
– Бедняга. Какая несчастная жизнь! До старости в лейтенантах! Как американцы!
– У него большой рост и большое лицо, поэтому он кажется старше своих лет. Но и он молод.
– Неужели?!
Сейчас и Сиомара почувствовала, как она страдает от интересов бизнеса, от которых процветает Америка, но сохнут души. Анну Марию превратили в живой бизнес.
– А чем тебе не правятся американские лейтенанты?– спросил Посьет по-испански.
– Я этого не знаю.
Госпожа Вард добра и много добра делает людям. Если же ее спросят, что она делает для ближнего, она ответит – все, что может. Помогает мужу скопить богатство. Вард лысоват, с большими усами, ходит вразвалку. Никогда не бывает ласков, мало говорит и никогда не обижает свою жену. Сейчас с Посьетом и лейтенантами он отправляется на вельботе на берег.
В адмиральском салоне, как называлось главное помещение храма Гекусенди, из которого вынесен алтарь, за большим столом начинаются новые переговоры. На этот раз торговые, с целой делегацией янки. Посьет с офицерами съездил на шхуну и привез их всех.
Лица американцев выражают вежливую любезность деловых людей, а сильные руки выложены на скатерть, как бы в знак откровенности и самых лучших намерений. Лица русских очень обычны, довольно спокойны и добры. «Казенные люди, мой свет!» – хотелось бы сказать про своих Алексею Сибирцеву.
Капитан Вард и консул Рид, как главные лица с американской стороны, говорили чередуясь. Вард немногословен, Рид довольно горяч, но сдерживается, стараясь не повредить делу, нужному вдвойне. Все американцы настороже, зная, что еще нельзя сказать ни единого лишнего слова, все должно излагаться точно.
Адмирал сам ведет переговоры. Его предложения выслушивались очень внимательно. Его достойный вид, солидность речи, плавная последовательность доводов, которые он излагал спокойно, его благородное лицо и дружественная благожелательность и любовь к Америке – все изобличало в нем государственного деятеля высшего ранга, свободного от предрассудков. Это было контрастом с привычным обществом мелких людей. Судьба дарила редкий случай: урок светской жизни и выгоды. Знакомство и завязанные отношения могут пригодиться в будущем. Но сейчас не об этом речь. Сейчас необходимо извлечь из всей этой сложной и запутанной ситуации как можно больше. Для этого решительно и умело обмануть адмирала; тем более что торг шел на японской земле. Под первым, видимым слоем, обещанных послом барышей, скрывался другой, пока еще тщательно прикрываемый японцами, но таящий сущие золотоносные жилы.
Коммерсанты, прибыв в Японию, сразу все оценили, они обменялись мнением о своем положении в Симода и действовали заодно. Тут все заперто, но все, кажется, можно открыть, однако не на основании трактата Перри, который еще ничего не значит. Действуя заодно с адмиралом, въехать на нем в Японию, как на троянском коне. Но не подать вида, в чем главная цель. «Мы прибыли только для торговли с американскими шкиперами в этих водах и лишь по возможности начнем сделки с японцами». Только бы Путятин оставил нас на берегу! А там мы знаем, что делать! Только бы он, столь дружественный японцам, не помешал! Для этого надо взяться перевозить его моряков в Россию, получив, конечно, выгодную оплату. Вообще всех их лучше убрать из Японии. Рид докажет, что он пригоден как консул. Не зря секретарю флота стало о нем известно.
Путятин держал себя в шорах, более чем когда-либо понимая, как он должен быть строг к себе, правдив, немногословен и по возможности откровенен с этими людьми. Их интересы ему очевидны, и он их прощал, не время нам сейчас тягаться с ними на рынке! Не за прекрасные же японские глаза они сюда явились!
Путятину предстояло совершить почти невозможное: во время войны, с помощью американцев, вывезти из Японии и доставить в Россию своих людей. Для этого, пустив в ход весь свой вес и благородство, приходится их обмануть: иного выхода нет. Иначе отсюда не уйдешь и не встанешь в ряды действующей армии в тяжкую для нас годину.
Обман двойной, но что же делать! Не все им обманывать, не надо бояться и их обмануть! Не ради же кармана! Мы готовы идти на смерть! У нас ведь если не умрешь, то никто тебе и не поверит и ничего не докажешь! Много все-таки общего с японскими обычаями!
Американцев надо убедить: переход не опасен. Они тут новые люди и не знают, каково по нашим морям ходить весной! Скрыть от всех. Во льдах и туманах судно сами поможем довести. Хотя бы пусть первую партию возьмут. Договариваться надо на все три, пообещать тройной барыш. Как знать, может быть, удастся все и нам и им! Дай бог! Не говорить ни слова и про другие опасности. Приходится уверять, что никаких вражеских эскадр и военных действий в наших водах раньше августа нельзя ожидать, да и в этом году вряд ли вообще англичане явятся, у них руки связаны грядущей войной в Китае.
Так Посьет высказал свое предположение, что союзники не в силах взять Севастополь и, теряя там много людей и судов, предлагают, по последним сведениям из Берлина, мир через посредников.
С горячностью вступил в разговор Пибоди, доводы выкриками вырывались из его хриплой глотки. Мистер Пибоди толст, сутуловат, у него совершенно плоский, как доска, упрямый лоб, маленький горбатый носик, крутой в изгибе, как крючок. Правый глаз его выкачен от природы, левый сохраняет живое выражение, но почти вываливается, свешивается с болезненного красного века. Видно, где-то мистеру Пибоди здорово заехали в физиономию. Красные руки его без движения лежали на столе. Но за спиной Пибоди стоял худощавый мистер Бэйдельсмэн с серыми волосами и выбритым узким лицом и, наклоняясь в такт речи своего компаньона, безмолвно разводил обеими руками в воздухе, как дирижер перед оркестром, словно рисовал дополнительные веские подтверждения.
Алексей все время вслушивался, как на уроке языка, и эти руки, мелькая, мешали ему, пока не пришло в голову, что Бэйдельсмэн похож на матроса, явившегося «выпимши», который боится раскрыть рот, но принимает горячее участие в общем объяснении с боцманом.
Вдруг все стали быстро договариваться, обе стороны шли на благородный риск, сознавая, конечно, возможность собственной гибели и привлекательность целей.
Шиллинг, между прочим, заметил, что прочел про новое шведско-прусское благотворительное общество помощи спасению на водах, которое гарантирует баснословные премии за спасение экипажей судов, претерпевших катастрофы на море, и тут же бледноватый Доти подтвердил, что такое же общество есть в Штатах.
Сам Путятин при этом не ждал лично для себя на Kaмчатке ничего хорошего. Там губернатор Завойко. Теперь победитель и в чине адмирала. Человек очень упрямый, кажется малообразованный, хотя неглупый и храбрый.
Вард был в восторге от Путятина. Дело пошло на лад.
Все оживились. Зажигались огоньки, задымились сигары. В храме Гекусенди стоял шум и громкие голоса, как в портовом агентстве по фрахту. Начерно составлялся контракт, а это очень трудная, кропотливая работа, так что с составителей сошли поты.
Посьет предложил гостям обедать и закончить дело.
Вард повез адмирала на шхуну. Он познакомил Путятина со своей женой. Обедали втроем.
Тому, кто видел госпожу Вард в платке, простом платье и фартуке, с топором или у корыта, она казалась тусклой и бесцветной. У нее серые глаза и бледноватая кожа. Но в светло-голубом платье с большим крахмальным воротником из кружев и при ярком солнце Японии лицо ее ожило и посвежело, глаза стали голубыми, а кожа обрела нежность и белизну.
Если Сиомаре нравился Посьет, как родной дядюшка, за его испанский, то госпоже Вард понравился Путятин; он говорил спокойно, обстоятельно и так мягко и благожелательно, как никогда и нигде не услышишь. Может быть, так еще говорят на старой родине, где-нибудь в аристократии или только при дворе королевы Виктории. Путятин, как уже известно, бывал и там.
Путятин спросил госпожу Вард:
– Вы устали от моря?
Ответ был правдивый: ей особенно жаль детей.
– Я предлагаю вам переехать на берег, в храм Гекусенди, это будет ваша резиденция в Симода. Видите тот далекий сад? Живописная группа деревьев. В самом углу бухты. Мне отведен там храм. Вы бывали там? Прекрасно! Там много комнат, и все вы удобно разместитесь. Я скажу японскому губернатору и возьму с него слово, что он разрешит съехать вам на берег и жить моими гостями в отведенном мне храме. Вы сможете пожить в райском уголке. Сейчас все начинает расцветать. Лучшее время года. Вы останетесь и отдохнете, пока господин Вард будет в плаванье. Я возьму на себя охрану и все заботы обо всех вас. Ваши прекрасные дети будут наслаждаться здоровым климатом и окрепнут еще более. Я поставлю свою охрану и попрошу губернатора поставить японскую охрану снаружи храма... Как и теперь...
Сам Вард еще ничего не говорил жене о принятых обязательствах и о контракте. Он только выглядел подобрей.
К вечернему чаю с берега прибыл Посьет и офицеры. Явились супруги Доти и рулевой – юный гигант со своей Сиомарой, тут же смущенный и, немного похожий на сумасшедшего, первый американский консул в Японии господин Рид, с индианкой, на которой платье, казалось, трещало по швам. Рид, в самом деле, как помешанный, все время думает о консулате.
Прием происходил в маленьком салоне, где в плаваниях была детская, поэтому немного пахло пеленками.
Анна Мария вскинула руки и мягко обронила ладони по направлению к храму и райскому саду, которые прекрасно видны через открытый порт. Там духовой оркестр играл что-то итальянское, страстное и немного печальное...
«Мои дети будут жить среди цветов!» – подумала Анна Мария.
А пока судно ходит, коммерсанты проживут на берегу. Тогда японцы окажутся не в силах запретить их деятельность. Секрет экспедиции, как полагал мистер Доти, не в том, чтобы снабдить Японию европейскими товарами. Продажа чандлери для китобоев лишь явный предлог, чтобы поставить свою факторию на этом берегу. Главная же моя цель – фарфор и лакированные изделия! Также – шелка и зонтики. Если набить шхуну такими товарами, то в Калифорнии выручишь настоящие деньги! Тогда-то и состоится открытие Японии! Конец – делу венец. И можно будет начинать все сначала. Но Перри мы все возмущены. Мы подадим на Перри жалобу в конгресс и потребуем расследования. Как смел Перри обмануть Америку!
Анна Мария сидела как тихий ангел. Временами она чувствовала себя на грани бешенства, желая деятельности, внимания к себе, и не только ради успеха. Как она возвысила бы весь этот самодовольный разговор! Что-то мстительное являлось в ее душе оттого, что приходится молчать, так непривычно чувствуешь себя в роли жены мелкого бизнесмена – статисткой, уборщицей...
С берега доносилась приятная музыка, словно там, на побережье, скучали и томились, выражая ласковым пением суровых труб свои чувства. Что-то грустное висело над красивой вечерней бухтой, куда-то зовя и напоминая о чем-то покинутом и заброшенном и на что-то жалуясь, побуждая тесно сидевших за столом почувствовать себя дружней и еще почтительней подымать свои бокалы за благородного викинга, которому все они теперь обязывались служить.
Пили чилийское вино.
– Один американец из Гонконга пытался в этом году открыть в Симода банковскую контору, – сказал Шиллинг.
– Кто? – встрепенулся Рид.
– Кто такой? – спросил Доти.
Многие отставили бокалы и отшатнулись от стола, подняв головы с деловым выражением лиц. Общее единение, казалось, было нарушено.
– Сайлес Берроуз. Владелец банкирской конторы. Он жил на «Поухаттане» и начал в Симода дела.
– Ах, Берроуз! – воскликнул Рид. – Но в газете написано, что он был в Японии на своей шхуне, прибыл прямо от Золотых Ворот с грузом товаров.
– Ничего подобного! Он был с Адамсом и Мак-Клуни на военном пароходе, и ни о какой собственной шхуне не было и помина. Я сам жил на «Поухаттане» в соседней каюте с Берроузом и прекрасно знаю его...
– Вы? – спросил Дотери.
– Да.
– Берроуз привез на шхуне подарки японскому императору. Так опубликовано...
Все это приходилось слышать впервые. Даже Посьет не знал ничего подобного.
Рано утром в Гекусенди явился Вард, сел, положил шляпу на пол, немного волнуясь, вскочил, растопырил руки, как бы желая схватить адмирала за плечи, и воскликнул, что ни завтра, ни послезавтра он никак не может идти в Хэда за частью команды.
Контракт вчера составлен. Вард пока не поминал о контракте. Не отвечая шкиперу, Путятин желал бы знать, в чем дело.
Вард совсем потерял самообладание. Пальцы его теребили огромный красный носовой платок, который он достал из клетчатых штанов.
– У жены в воскресенье день рождения. Я не могу с ней расстаться. Она не отпускает меня. Мы никуда не уйдем до понедельника.
Сказав все это, Вард почувствовал облегчение и вытер платком лысину.
Пришли Дотери, Доти и Рид и тоже положили свои шляпы на пол.
– Всю жизнь мы проводили этот день вместе, – сказал Вард.
– В таком случае, – ответил Путятин, – отпразднуем семейный праздник госпожи Вард все вместе? Согласны ли вы, капитан? Мы задержимся. Время еще есть. Мы остаемся. Все равно льды у наших берегов еще не разошлись.
«За чем дело стало! – подумал Путятин. – Теперь это в нашу пользу».
Он пригласил Посьета и офицеров и объяснил все.
– Так и отпразднуем этот день вместе, господа! – решительно объявил адмирал и так взглянул в лица своих молодых офицеров, словно отдавал им приказание броситься на абордаж.
– Мы охотно задержимся, ваше превосходительство! – отчеканил Шиллинг.
Вард краснел. Видно было по его лицу, как семейные чувства борются в нем с идеалами бизнеса, ради которого интимный праздник превращается в бал коммерческого собрания. Это, впрочем, не его выдумка. Дамы потребовали, вспомнили они, а Вард всю жизнь путал, когда у жены день рождения и когда именины...
– У нас и повар отличный. Японцы доставят мне все свежее. Ваши дети будут рады.
Приехали Анна Мария и Сиомара посмотреть помещение, в котором придется жить. Они вставали рано и к подъему флага успевали переделать много дел.
Адмирал пригласил всех к утреннему чаю. При открытых окнах, на солнце, дружно сидели вокруг начищенного самовара, когда под окнами среди кустов цветущей гортензии блеснула медь.
– Что это? – воскликнула младшая гостья. – Еще самовары?
– Выгрузка идет полным ходом! – входя, доложил Сибирцев.
«Хотя бы перемолвить словцо с этим красавчиком!» – подумала Сиомара. Она смотрела, не скрывая любопытства.
– Как хорошо служить в военном флоте! – с легким вздохом сказала Пегги.
– Кстати, мы хорошенько рассмотрели ваши товары, господин Дотери, – заметил Посьет. «Хлам, гнилье, голая спекуляция!» – докладывали унтер-офицеры, проверявшие тюки. – И я рад буду представить вас, господин Рид, местным властям как первое гражданское должностное лицо.
– Нет... что вы... – вспыхнул Рид.
– Это можно отложить, – решительно сказал Доти.
– Все товары перенесем в помещение при храме, которое нами очищено и проветрено. Пожалуйста, просим осмотреть.
– Премного благодарен, капитан Посьет...
А на следующий день Накамура Тамея, грузно ссутулясь и тяжко ступая по ступеням, подымался в храм Гекусенди.
– Путятин-чин! Посол-сан! – отирая бумагой взмокшее лицо, говорил он.
Еще недавно Накамура был секретарем японской правительственной делегации на переговорах с Путятиным. Теперь он губернатор Симода, одного из трех портов, которые предстоит открыть для торговли с Европой и Америкой.
Вчера, когда шла выгрузка, всем казалось, что Путятин берет на берег купленные у американцев продукты и товары, как это было во время стоянки «Поухаттана».
– Я поставил вас в известность... что мы зафрахтовали «Кароляйн».
Накамура получил письмо Путятина вчера.
– Мы с вами старые друзья, Накамура-сама! И я вас никогда не подведу. Очень глубоко уважал вас всегда. И теперь особенно, я в большом восторге, что вы назначены губернатором Симода, и согласен во всем помочь вам. Но иного выхода у меня нет. Судите сами. Идет война...
Казалось, Накамура ничего не слушал и верить ничему не желал.
– Я прошу вас, адмирал и генерал, помощник царя, возвратить американцев с женами на их шхуну.
– Чтобы вывезти наших людей, надо шхуну очистить, привести в порядок, отремонтировать. Когда я пошлю на ней часть людей в Россию, то семьи капитана, консула и купцов останутся здесь. Американцы не боятся войны, идут с нами, но им нельзя брать с собой женщин. Я все написал вам. Неужели вы хотите, чтобы мои шестьсот человек жили в Японии без конца? Так по-вашему? Да они тут озвереют от безделья и наделают и мне и вам хлопот, несмотря на все мои строгости. Они тут женятся и разбегутся! Шхуну в Хэда мы достроим и уже теперь закладываем для вас еще одну. Когда я уходил, то второй стапель был готов. На нем устанавливали киль. Князь Мито прислал еще рабочих. Сам князь Мито теперь наш друг! Эгава-сан уже закладывает третью шхуну! Я не могу менять решения. У вас у самих есть закон, что самурай мнения не меняет. Я подписал с американцами контракт и дал им часть денег. Да пойдемте со мной, – сказал Путятин, открывая двери во внутренние комнаты. Их анфилада с лакированными косяками дверей блестела, отражая солнце. – Я познакомлю вас с американцами и с их консулом. Это прекрасные люди!
Накамура все знал и все слышал. Вся Симода говорила: на землю Японии ступила необыкновенной красоты американская красавица, стриженая, под вуалью, но когда открывает лицо, то все бывают поражены. Кажется, душа отлетает, когда на нее смотришь. Она теперь поселилась в храме Гекусенди, ходит по двору. И еще три американки. И дети! И собаки большие, как телята, и длинноногие, как рыси!
– Я вам голову даю на отсечение, Накамура-сан, что вас не только никто не накажет, а еще и похвалят потом. Я посылаю письмо Кавадзи-сама. Прошу вас отправить.
– Оо! О-о! – рычал Накамура, как раненый бык. Он уязвлен в самых лучших чувствах. Япония так любила Путятина!
– Вам рано или поздно придется открывать страну, принимать консулов и купцов.
– Но только... Только без женщин! Женщин ни в коем случае.
– Почему же?
– Правительство не разрешает.
– Идемте! Я вас познакомлю!
– Нет, я не могу.
– Ведь и Русь крестили насильно. И мы благодарны за это.
– Крестили? – спросил Накамура. Он подумал, что Путятин совершил ошибку, сказал, как не полагается дипломату.
В окне виден двор, заваленный клетчатыми шерстяными лютками в ремнях, горбатые сундуки, красиво обтянутые обручами из меди и обитые кожей. Тут же простые ящики, мешки, сумки. Еще матросы несут из шлюпки тюки, катят бухты канатов на катушках.
«Это совсем не похоже на Японию! Это не Япония! Больно видеть японскому глазу! Чемоданы и сумки западных дам! Это хуже, чем артиллерия Перри!»
Вдруг зашелестели шелка, послышался необычный аромат, и в комнату вошла высокая молодая женщина в темной длинной юбке, которая раскачивалась, как колокол, в чем-то белом и красном, в туфлях узеньких и острых, как красные ножи. Очень молодая, сильная и быстрая.
«Это и есть американская красавица!» – с затаенным восторгом подумал Накамура.
– Матерь божья! – сказала Анна Мария. Она взглянула на японца и, словно догадавшись о цели его прихода, избоченилась и, слегка выставив ногу, вскинула голову.
Накамура почувствовал, что действительно при виде ее лица душа отлетает.
Накамура смело пожал протянутую руку в браслетах, с перстнями на пальцах.
– Он светский человек, мой адмирал! – сказала американка.
– Мистер Накамура – знатный вельможа... Здесь губернатор и министр по приему иностранцев.
...Вард с женой прогуливались по траве. Госпожа Вард держала мужа под руку, чуть отступя от него, как бы с некоторой опаской, и оба они ступали с важностью.

Алексей глянул на их спины и подумал: «Как и наши мещане!»
Сибирцев пришел на последней шлюпке с матросами. На сегодня шабаш! На работе снял мокрые, выцветшие добела и, казалось, прогоревшие сапоги и вышел на берег босой и в парусине. Матросы сегодня выбились из сил.
– Жарко в этой Симоде, – сказал Сибирцев, внося свои вещи.
Пошли мыться в баню.
– Вы понравились дамам, – сказал Посьет за вечерним чаем. – Хотят познакомиться ближе.
«Мне этого только не хватало!» – подумал Сибирцев. Все офицеры занимались контрактом и дипломатическими любезностями, в том числе и с дамами, а он – выгрузкой. А по своему темпераменту и по убеждению, что он не должен по возможности отличаться от матроса, снял сегодня мундир и в парусиновой рубахе работал со всеми, пока ноги не сгорели.
– Дамы пришли в восторг от вашего демократического костюма...
– Бога побойтесь, Константин Николаевич, – отозвался Сибирцев.
Накамура вернулся в Управление Западных Приемов, которое временно, пока строился целый блок новых зданий для будущей торговли с иностранцами, размещалось в старом храме у горы.
Тайная полиция, как узнал Накамура, уже отписала в свое ведомство и, ссылаясь на письма граждан и на слухи, сообщала, что существует опасение – порт Симода может быть захвачен американскими женщинами при неясной позиции посла Путятина.
Пока губернатор думал, как быть, доложили, что в бухту вошла еще одна парусная шхуна. Сразу явились два американца также с собственным переводчиком – японцем в цилиндре и смокинге. Пришли в Управление Западных Приемов прямо к губернатору. Переводчик заявил, что корабль «Пилигрим» из Золотых Ворот бросил якорь в бухте Симода. Согласно условиям контракта, торжественно скрепленного подписями императора Японии и президента Соединенных Штатов, прибыли в открытый японский порт. С грузом виски для американских моряков, которые придут сюда на кораблях. Просим отвести место на берегу для постройки склада и питейного зала. Так явился еще один американский японец, важный, как и его коллеги, приходившие с англичанами и американцами, и так же ясно говоривший по-английски. Ведь уже приходил японец Джон с эскадрой Стирлинга и еще один Джон с послом Адамсом, Джимми с Гаваев на «Кароляйн», и вот теперь Тимми от Золотых Ворот с «Пилигримом». Все же довольно много разнесло их ветрами по свету! Только ли ветрами!
– Сколько женщин на корабле? – спросил через своего переводчика Накамура.
– Женщины на корабле приносят несчастье! Мы не из тех авантюристов, которым негде оставить своих жен и они берут их с собой на погибель... Для шогуна и микадо мы привезли по два ящика виски и по бочке вина. А для губернаторов – по ящику виски и по дюжине шампанского.
– Откуда судно? – осведомился переводчик Мариама Эйноске.
– От Золотых Ворот!
«Где эти золотые американские ворота?» – с ужасом подумал Накамура.
– Но за ними идет военная американская эскадра... чтобы пить! – предупредил японец в цилиндре.
– Нет распоряжения. Просим уйти с грузом виски из порта немедленно, как можно скорее. По трактату, заключенному с Америкой, ввоз опиума и виски не разрешается.
– Но как же быть? Где построить грогхауз для американских моряков?
Накамура больше не стал разговаривать. Он удалился. Переводчик сказал, что моряки должны немедленно уходить.
Вошли многочисленные полицейские. Некоторые из них высоки ростом. Американцев отвели на берег, посадили в шлюпку и оттолкнули от берега. Лодки с полицейскими окружили шхуну «Пилигрим».
БАЛ В ХРАМЕ ГЕКУСЕНДИ
Вард желал, чтобы переход в Сибирь был удобным и, по возможности, приятным не только для офицеров Путятина, но и для матросов. Он сказал, что надо сделать рундуки, на пять человек по одному, итого тридцать на партию в сто пятьдесят.
Джон с плотником взялись за дополнительную плату, пока судно стоит, хотя времени мало, а каждый рундук требует довольно много труда и каждому надо найти место. Но и плата хорошая. Вард раскошелился, получив аванс по контракту; все же справедливый хозяин! С берега прислали отличные доски, сухие и легкие. Что же это за дерево, однако?
Букет хризантем Джон поднес на берегу супруге капитана еще утром и поздравил ее, поэтому вечер у него свободен для работы, на бал он не рвется, говорит в шутку, что жена – Сэйди, как он ее зовет, на людях его стесняется. Сиомара сказала по-другому, что стесняется пойти без него. Джон полагает, что она его просто ревнует и не хочет оставить одного. Пусть сама повеселится! А дело есть дело! Деньги делают деньги. Джон подрядился и будет стараться. В семье, где он вырос, пиры, танцы и излишний комфорт считались грехом. Любимой жене он разрешает ходить на веселые сборища в обществе дам, тем более во главе с госпожой Вард. Из всех, кто прибыл в Японию на шхуне «Кароляйн», только Вард с женой и рулевой Джон настоящие американцы старинного английского происхождения. Оба старательные работники, и на них все стоит. Остальные открыватели торговли в Японии – кто откуда, хотя некоторые не в первом поколении янки, отцы и деды пришли в Новый Свет.
До женитьбы на Сэйди рулевой Джон терпеть не мог испанцев. Теперь делает исключение для многих. Пожалуй, мнение его переменилось. Славный народ, отличные ребята. Оказывается, Магеллан был испанцем. Джон прочел о нем книгу и сказал: «А я думал, что американец!»
За храмом Гекусенди, на заднем дворе у кухни, матросы Прокопий Смирнов и Кузьма Залавин пилили дрова. Повар рубил мясо на колоде. Слышался запах горячих пирогов. За кухней адмирал разговаривал с Иваном Черным, который прибыл из Хэда распоряжаться и дирижировать хором. Матросы в белых рубашках обступили его. Пришло еще десять человек, в том числе Петр Сизов.
– Сначала надо поздравительную, – сказал Путятин.
Офицер-хормейстер остался при лагерной церкви, усердные службы великого поста идут в Хэда своим чередом, и красота их, как полагал Путятин, должна сохраниться во всем величии. А иностранцам можно показать Ивана Терентьевича, у которого хор поет развязней, с уханьем, свистом и ложкари выделывают чудеса. Офицеру таким хором дирижировать и неприлично. Можайский, в мундире с эполетами, возьмет на себя поначалу духовой оркестр, а потом его заступит унтер-офицер, чтобы больше было видных кавалеров для танцев.
– Как же ее величать?
– Имя ее Маргарэт. Отчества, как знаешь, у них нет.
– Имя надобно будет повторить дважды. И по два раза, – обращается Черный к матросам. – Да смотрите, братцы, не ошибайтесь. Надо петь «поздравляем», а не «проздравляем».
– Так точно! – вразнобой ответили матросы.
– Американцам это все равно, – заметил запевала Серега Граматеев.
– И что же потом? – спросил адмирал.
– Веселую сразу нельзя, – ответил Иван Терентьевич, – надо постепенно подвести. После величания сначала споем проголошные. Надо голоса показать.
– Да, пожалуй, проголошную будет хорошо. «Сторона ль моя сторонушка». Да не одну: «Вниз по матушке по Волге», хорошо бы еще «Застонала дубрава».
– Так точно, Евфимий Васильевич.
– А уж потом: «Ехал мальчик по Казани» или «Вдоль да по речке». А дальше – плясовые.
– Постараемся, Евфимий Васильевич!
– А где же Григорьев?
– Он при княжеском храме остался, как вы приказали.
– Да отчетливей ее имя произносите. Чтобы поняла, кому поется. Что ее чествуем.
...На террасе храма, у перил, сидят нарядные американки с детьми и смотрят в сад. Вокруг все цветет. Видно, как много в эту землю вложено труда и таланта, больше, пожалуй, чем на самых прекрасных фермах Виргинии.
– В нашей команде есть любые мастера, – сидя у столика с Бардом и Сибирцевым, говорит Посьет. – Адмирал распорядится, и наши люди в Хэда помогут вам подготовить шхуну к плаванию. У нас есть все, чтобы произвести в случае надобности ремонт.
– Ко-ко-ко-ко-ко, – раздается в ответ из горла капитана, словно он кудахчет. На террасе такой воздух прекрасный. На столике сигары и виски. Жена и дети радуются, что останутся на берегу. Только что играл духовой оркестр. Подписан выгодный контракт.
«Варду может показаться, что Посьет хочет получить за ремонт деньги», – думает Алексей.
Вчера Рид сказал Сибирцеву, что шкипер доволен его стараниями и распорядительностью. «Мы все поняли, – как бы говорил при этом энергичный взгляд консула. – Деловой человек, мы заметили ваше усердие». И спросил: «Сколько вам заплатить за выгрузку? Деньгами или чем-то из товаров? Я бы предложил сто долларов!» «Мне или людям?» – подумал Алексей, невольно растерявшись. «Это для вас лично!» – сказал консул, как бы угадав его мысль.
Алексей ответил, что благодарит. Но отказывается. «Почему же?» – американец посмотрел с подозрением. «У нас не принято». – «Странно. Может быть, мало?» Алексей потрепал собеседника по плечу, как у них принято, и кивнул головой вверх, по-американски, как хорошему товарищу. Вообще-то интересно – живешь и трудишься среди другого народа и невольно ухватываешь манеры и привычки. Каким козырем выглядит каждый из наших матросов и как гордится. А вернется домой, там крепостное право. Конечно, матрос тоже не овца, как говаривал Гончаров, но все же...
Посьет говорит: «Будьте и впредь готовы. Помните, что у американцев, а особенно у англичан без взяток ничего не делается. Не подписываются контракты, не заключаются сделки». – «И у нас «Ревизор» повсюду играется любителями и читается. Но ведь там, Константин Николаевич, чинуши и суконные рыла!» – ответил Алексей. «Как вы еще юны, мой друг!» – отвечал Константин Николаевич Посьет.
А вокруг – буйная весна. У храма гиацинты в ящиках и в грунте. На деревянных решетках рассыпаны голубые звездочки глициний. Адисай[32], белый как снег, на тучных, овальных кустах, похожих на сугробы, и адисай красный. Когда Вард будет богат, он разведет на своей вилле японские цветы. Не обязательно на Восточном побережье. Там земля дорогая. Лучше в Калифорнии, которая нравится всем морякам, где много рабочих из Китая. Отсюда можно вывезти семена. Испанцы только удивляются, каким райским уголком становится их бывшее захолустье.
– Ко-ко-ко-ко... – он и радуется и смеется от счастья в золотом тумане. Столько золота у него давно не было. Часть может остаться у жены. А по векселям он получит доллары. – Ко-ко-ко-ко... – он смеется тихо, счастливо, всей утробой могучего, закаленного морем тела, как бы железным шкиперским желудком, а не горлом, издавая звуки, похожие на скрип старого блок-шкива, и на бормотание индюшек в корабельном решетчатом птичнике.
– Господа, его превосходительство адмирал Путятин приглашает всех к столу, – появляясь в дверях, объявил Шиллинг.
Его тонкое, чистое лицо выражает торжественность момента. Он в белом кителе с небольшими эполетами, который сшил ему из китайской чесучи Иван Петров – лучший портной Кронштадта, выпрошенный адмиралом у Беллинсгаузена[33].
На террасе все встали. Обе матери, наклоняясь, о чем-то предупреждали детей.
Главное помещение храма совершенно пусто. Убран стол, за которым адмирал устраивал приемы и военные советы.
– Это для танцев! – проходя, сказала Анна Мария, Она принимала в подготовке энергичное участие.
К обеду накрыто в бывшей квартире священника: из трех разгороженных комнат получилась прекрасная столовая. Стены оклеены белой бумагой. По сторонам открытых окон, с видом па яркую зелень, повешены тяжелые красные занавесы. Их чуть колышет ветерок с океана. Посреди сервированного стола, по старинному обычаю испанцев, уложен прямо на белоснежную скатерть овальный букет из густо-красных роз. Матросы в белом снимают вышитые полотенца, открывая русский «именинный» пирог.
Посуда японская и американская. Вилки, ножи и ложки, также серебряные лопатки и половники с «Кароляйн».
А из дверей все идут и идут молодцы в белоснежных рубахах, с голубыми полосками на воротниках. Такого множества белой плоти и русых голов Анна Мария давно не видывала...
– Ко-ко-ко... – начал было Вард.
Адмирал взял коробку из рук подошедшего Петра Сизова и подал госпоже Вард. Оказался огромный веер из золотой бумаги с красными цветами, хлопьями падающего снега и белыми птицами.
Евфимий Васильевич кротко улыбнулся, как бы прося быть снисходительной, подарок недорогой, но по-своему роскошный. Японцы учат: тонкий вкус свойствен и беднякам.
Мар-га-ре-та... –
вдруг высоко и торжественно вознесли имя виновницы торжества к небу матросские тенора.
Мар-га-ре-та, –
отчеканили басы.
Поздравляем мы тебя, –
согласно произнес весь хор.
Много лет тебе желаем,
Счастья в жизни завсегда.
Захлопали пробки шампанского, купленного у пилигримов на плавучем грогхаузе.
Маргарета, Маргарета,
Здравствуйте, здравствуйте...
Здравствуйте, здравствуйте, –
быстро продолжал хор.
Маргарета, Маргарета.
На резных деревянных блюдах Янцис и Букреев подали госпоже Вард на полотенцах именинный пирог с вензелями из сахарной глазури, каравай хлеба и солонку. Она встала, поблагодарила и обняла обоих матросов.
Под пение, громкое и величественное как в опере, супругам Вард и адмиралу поднесли бокалы с шампанским на серебряном блюде.
Раздались поздравительные возгласы. Варда заставили поцеловать жену.
«Слава богу! Начали! – подумал адмирал. – Кашу маслом не испортишь!» Он сел и стал переводить и объяснять госпоже Вард. Она слабо кивала, как бы с холодной благодарностью, но на ее всегда бледных щеках начинала ярко рдеть кровь.
Матросы стали обносить гостей пирогами.
– Какой красавец! – пылко сказала Анна Мария, когда близ супругов Доти прошел боцман Черный. – Какой кудрявый! Какой румянец!
Черный, знавший по-американски[34], взглянул на нее гордо, поднял брови и кивнул, – мол, а что же, знай наших!
Рид, подвыпив, не сводил глаз с Сибирцева.
– Вы все-таки очень похожи на американца! – разрубив воздух рукой, решительно показал он на него через стол вытянутым пальцем.
– Ах, нет, Эйли такой русский! – с восторгом воскликнула Сиомара.
Неужели американцам, как и европейцам, кажется, что для русского – наибольшее счастье показаться иностранцем? «Будь все они прокляты!» – как говорила Верочка.
– Ко-ко-ко-ко-ко... – послышалось во главе стола. Вард, остолбеневший на некоторое время, снова обрел равновесие души. Он хорошо помнил, что читал во «Frazer's Magazine», как русские одарены слухом, они лучшие певцы и музыканты после итальянцев. Но в статье сказано, что они лишены душевного равновесия. В другом журнале написано, что они все корабли ремонтируют в Англии. – Ко-ко-ко-ко...
– В их верфях в Архангельске все тиммерманы[35] привезены из Плимута и Портсмута! Но тут, наверно, англичане врут.
– Ко-ко-ко-ко...
Заиграл оркестр, и Посьет подошел к Анне Марии.
– Не могу оторвать от тебя взгляда, – сказал он по-испански.
Мистер Доти напился у него же купленным вином. Кроме того, сегодня, с разрешения японцев, взяли виски и шампанское на шхуне «Пилигрим», которая все еще строго охраняется, как в карантине.
Алексей вытянулся перед Сиомарой и поклонился.
– Эйли! – ответила она серьезно и положила ему руку на плечо.
– Эка их наши разожгли, – говорили матросы, смотря, что выделывают ногами американцы.
– Разве это наши, это вино!
– Божественный напиток! – сказал унтер-офицер Астафьев.
Мужичье! Танцуют друг с другом!
В перерыве после вальса и мазурки Анна Мария сказала пьяному мужу:
– Позови мою команду!
Мистер Доти очнулся.
– Сиомара, я иду переодеваться, – сказала Анна Мария.
Обе испанки удалились.
Солнце еще не заходило, но уже видно, что горы своими тенями закрывают город. Гости разбрелись по комнатам и террасам. Задымились манильские и гаванские сигары.
Бело-коричневые сакуры на низких холмах вокруг храма похожи на цветущие рощи каштанов. В саду – нивы из гиацинтов и гряды гортензии. За ними стоят семьями служащие при храме японцы, все в парадных и опрятных одеждах. Друг русских и сам хозяин храма Бимо неустанно кланяется и улыбается всем проходящим.
Когда послышались резкие и грубые звуки гитар, все потянулись в главное помещение. Широко раскатанные двери кажутся в сумерках входом в пещеру среди массы вьющихся растений.
Вошел американский боцман, их знаменитый боксер, мастер кулачных боев, как уже известно матросам. Он тучный и сутулый, па коротких ногах, как чугунная свинья, отлитая на каслинском заводе, с маленькими ушами на квадратной голове, с голубыми глазками и с шеей толще, чем у Пибоди. Такую не сразу перерубишь и японской сталью.
Рядом с ним сел смуглый мордастый матрос с лицом ярким и плоским, как медный таз для варки варенья, метис или мулат. И еще пятеро гитаристов в мексиканских брюках с перьями на швах, с черными лицами и кудрявыми головами.
– Эйли! – подошла Сиомара.
Алексей заметил радость в ее серых глазах. Ее каштановые кудри лежали красивыми, мягкими волнами.
– Ты – бланш! – сказал он, чуть касаясь их.
– Си.
– Ко-ко... – начал было Вард, получивший для себя табуретку.
Появилась Анна Мария. Ее пышные белокурые волосы в рассыпанном золоте блесток падали на обнаженные плечи. Концертное или бальное платье темно-лилового тона, с узкими полосами палевых кружев по оборкам, длинные перчатки с горящими бриллиантами на пальцах и чуть мелькающее золото туфелек.
Гитары заиграли все враз, так отчетливо и разнообразно, словно играл рояль.
I love you... I love you[36]... – почти в крике начала Пегги.
Алексей плохо разбирал слова, повторялось: «Love... Love...» Но ее сильный голос свободно выражал оттенки, ее чувства все сильней рвались на свободу после длительной тоски за решеткой бизнеса.
Пегги протянула раскинутые руки и, гордо вскинув голову, с зажигающим весельем что-то горячо воскликнула и перевела крик в чистое и сильное форте. И все замерли, чувствуя себя во власти ее прелести, веселья, таланта, которых до сих пор никто не угадывал.
Посьет побледнел, как будто на него навели дуло пистолета. Он представил другое кабаре, далеко-далеко...
Доти посмотрел на уходящую жену оловянными глазами. Все взволнованы, возбуждены необыкновенным ярким подарком красоты и звонкой мелодией Нового Света.
– Дуриссимо! – сказал Посьет про мужа Анны Марии на новом русско-испанском жаргоне.
Сиомара засмеялась и ушла помогать Анне Марии.
Доти казался ничтожеством. Он это знал. Пусть! Он знал, что делал и что хочет, и он не ошибся. Хотя и слабый муж, и любит выпить, мутный и мелкий человечек, но с характером и железными нервами. Станет одним из китов, на которых стоит Америка.
Мексиканские гитары загремели, как барабаны, Анна Мария вышла под гром аплодисментов, в роскошных волнах черных кудрей, в лентах, в блестках и красных башмачках. В громадном оранжево-красном платье, которое обтягивало ее до бедер, удлиняло талию, но вниз падало такой массой в красных волнах, что Пегги, как плащ тореадора, держала на руке его гигантский подол, похожий на петушиный гребень.
Японцы кинулись из дверей и со ступеней в храм и лезли вперед, отталкивая гостей.
– У меня есть другое имя, – низким голосом запела Пегги. – Изабелла...
– О! Изабелла! – подымаясь, подхватил хор гитаристов.
– И Мария!
– О, Мария!
– О, Мария-Изабелла! – снова поднялись гитаристы.
– О, Мария, Мария, Мария!
Она подняла кастаньеты в пальцах, обтянутых красными перчатками, и, закинув чудовищный гребень подола на плечо, затанцевала по кругу...
...В руке Анны Марии красный гребень извивается, как дракон, танцуя впереди нее. В руках у негра высокий барабан, похожий на бочонок, и он выбивает пальцами ритмическую мелодию. Оркестр молчит. Изабелла повторила каблуками ритмический стук тамтама. Ее нежная дробь была слаба, но отчетлива. Барабанщик и танцовщица еще раз грубо и нежно повторили друг друга. Снова грянули гитары, горячо запели вставшие гитаристы, подходя к гостям.
...Алексей, кажется, за всю жизнь столько не танцевал, как в этот вечер. Он легко угадывал незнакомые ему движения. Ночью, в разгар бала, он взял в руки кастаньеты. Он еще и сам не знал за собой таких талантов и темперамента.
Сиомара, так же горячо и быстро перебирая ногами, со сдерживаемой пылкостью глядела ему в глаза.
Может быть, до сих пор я не жил и ничего не видел на свете? Что же было бы, если «Кароляйн» не вошла в порт Симода? Сиомара вызывала в нем энергию и легкость, награждая молчаливым восторгом. Она, и любуясь, и позволяя любоваться собой, как бы погружалась с ним вместе в таинственный мир, где они были только вдвоем. Они не замечали, что все расступились и смотрят.
В круг зрителей ворвалась Пегги и смело перехватила Алексея. Она вновь переодета – в длинной юбке и ярком жакете. Дважды пройдясь вокруг и быстро двигая бедрами, как поршнями паровой машины, она в реверансе присела покорно, склоняя перед молодым офицером свою стриженую голову. Раздался взрыв аплодисментов, шум и крики.
Подбежала Сиомара. Сжав маленькие кулачки, она поднесла их к лицу госпожи Доти и воскликнула с гневным жаром:
– Анна Мария! Ты ведьма!
Веселый хохот, музыка покрыли все.
...Можайский, танцуя с Пегги, вскинул ее в воздух, словно мечту о летательном аппарате...
Сиомара, гордая втайне всеобщим вниманием и победой, взяла Алексея под руку.
«В Севастополе война, а я чуть не собрался уехать в Южную Америку... – тоскливый холод пробежал по душе Алексея. Этот холод мрака всегда приходил при воспоминаниях. – А мы уйдем в плаванье...»
– Что с вами? – горячо воскликнула Сиомара. – Идемте в сад.
При свете звезд заблестели большие, но бесцветные бутоны на высоких стеблях и на кустарниках.
В храме американцы запели морскую балладу. Пегги поцеловала высокого и сумрачного Сизова. Он не плясал и мало пел, был гордо печален и представлялся ей настоящим мужчиной, презирающим бизнес и развлечения.
Сизов матрос рослый и красивый, чистый лицом. Адмирал всегда желает выставить на вид, приказывает назначать в конвой, на вахту и в караулы при встречах с гостями или впереди при знамени, чтобы иностранцы удивлялись, какой русский человек. Поэтому Петра сняли с дела, велели после кузницы отмыть руки дресвой и пемзой и идти в город.
Анна Мария сама знала, как тяжело простому человеку выбиться смолоду. Женщине, понятно, помогают, но не даром. А мужчине, даже умнице, очень трудно! Сколько опасностей! В Америке конституция. Но права, предоставленные конституцией, женщина получает через постель! Анна Мария сказала Сизову:
– Вы будете счастливы!
«Thank you[37]!» – хотел ответить Сизов, но не желал обнаруживать знания языка, начались бы разговоры, а у него нет настроения.
Да и придрались бы: «Ты зачем опять с иностранцами по-английски говорил, сволочь!»
Пожелание испанки запомнилось и приятно. Да она и похожа на гадалку, юбки у нее как у цыганки. Конечно, мог бы быть счастливым!
Известно, что американец Адамс советовал нашему адмиралу произвести в офицеры Сизова, Букреева и Маслова. Сизов – марсовый на корабле, а на берегу – на все руки. Ему давались и знания. На корабле в свободное время решал, бывало, задачки по математике, изучил навигацию, за годы плаваний заговорил по-английски, быстро запоминал слова, мог читать.
«Смотри сам и учись!» – советовали ему старые матросы. Но учить Петруху, как японцев, никто не захочет. «А зачем тебе? Ты же не японец! Делай сам!»
Да, матрос бравый, и все думают, что Петруха недоволен службой. Но тут дела похуже. Вот так получилось! Мало ли что бывает у матроса. Ушел в море – и забыл! И с ним бывало! Всех и не упомнишь! А тут его подцепили, задели, даром не проходит! Петрухе, может, еще и не выбраться. Кажется, и без вины, а кругом виноват. Его выследили японцы и так запутали, что задумаешься! Хорошо, что еще есть характер и вида товарищам не подаешь. К тому же задела его сердце японка, и он ходит, как олень-подранок. Девушка оказалась славная. Жаль ее[38].
Знакомый шпион Иосида, служивший при постройке шхуны, потихоньку на днях сказал Сизову, что за ним строго присматривают, всем известно, что от него забеременела японская девушка, могут быть неприятности, надо оставаться осторожным, ожидать нападения мастеров сабельных ударов. Значит, могут зарубить?
Простодушный Сизов готов был поверить и огорчился не столько за себя, как за Фуми. Ее скорей могли погубить, чем его. А где она, что с ней – он не знает. Где-то здесь, в Симода. Но отлучаться строго запрещено, нечего и думать, чтобы повидаться.
Заиграли дудочки, госпожа Вард вышла с пылающим лицом. Флегматичные белобрысые верзилы бурно затанцевали вокруг вьющейся среди них жены старого капитана. Она не умела танцевать, но, одаренная от природы грацией, импровизировала, чувствуя, что не в силах удержаться...
– Ко-ко... – прокудахтал Вард, но его счастливая улыбка принимала легкий привкус кислоты.
– А я бухнул, что люблю ее, – слышался в саду чей-то голос. – И, конечно, полное фиаско. Возмущенный отказ...
Адмирал уже давно покинул бал. Он истово помолился и спал в ожидании, что завтра нагрянет гроза, из Эдо явятся чиновники прежде, чем он уйдет на «Кароляйн». Он и во сне готовился к сопротивлению и придумывал ответы, зная по опыту, что с японцами все доказательства окажутся негодными, в тупик они всегда умеют поставить и сами влезут.
Шум и крики слышались в комнатах. Предутренний ветерок заполоскал гардины. Еще вчера говорили: «Не кощунство ли бал в храме?» – «Они буддисты, все прощают и позволяют!» – отвечал Посьет. «А вот по улице нельзя пройти».
...Тихо замерцала серебристая предрассветная мгла.
Облака бегут над морем,
Крепнет ветер, зыбь черней... –
запел матросский хор песню, похожую на марш.
Будет буря – мы поспорим
И поборемся мы с ней...
– Так целуются у вас? – спросила Сиомара. – Я покажу тебе, как у нас целуются в Тринидаде!
За баней боцман с «Кароляйн» выплюнул два зуба. Все лицо его в крови. Боцману Черному умелым ударом напрочь снесено ухо. Удивленные матросы заставили американца разжать кулак. Но на ладони ничего не оказалось.
– Успел выбросить, сволочь! – неуверенно говорили секунданты Черного.
– Он не кулаком, а монетой! – сказал Серега Граматеев. – Зажал ее в кулак, как катерининский гривенник!
Прокопий Смирнов, ночью рубивший дрова и топивший печь на кухне, пробился вперед.
– Ты, сволочь, долларом! – яростно хрипел он, брызгая слюной.
Американцы не понимали и недоуменно сторонились от потока брызг.
– Эх, вы!
Избить врага боцмана Черного, мытарившего матросов, Прокопий желал бы сам, а не предоставлять этой чести и удовольствия другому... Какие выискались заступники!
КАВАДЗИ СПУСКАЕТСЯ С ГОР
Теплей становилось по мере того, как Кавадзи на пути в Симода шел на юг. В пятьдесят шесть лет еще ничем не отличаешься от двадцатилетнего, легко идешь пешком от столицы Эдо по горам, поднимаешься на перевал Хаконе и спускаешься вниз, к морю, и лишь изредка отдыхаешь в просторном каго[39].
Кавадзи послан со срочным поручением правительства. Перед отъездом его принял шогун и опять одарил. Халатами и на этот раз; большая честь! Сознаешь свое высокое назначение и ответственность.
В долинах все цветет давно. Пылко чувствуешь наступление роскошной весны и приободряешься, как в лучшие молодые годы.
На карте у Путятина показано, как к острию полуострова Идзу из китайских морей идет теплое течение. Конечно, и раньше известно было, что к Идзу идет и идет от века теплая южная вода, поэтому полуостров большую часть года похож на цветущий сад. Чувствуя прилив сил, Кавадзи шагает в гору, а его пустой, богатый паланкин высшего правительственного чиновника несут полуголые крестьяне, обязанные исполнять казенные повинности. Подложив подушечки на сбитые и растертые плечи, они терпеливо спешат. Пустое каго тяжелей седока.
Эта нарядная клетка – как грузило, висящее на каждом вельможе. Впереди и позади ползет нескончаемой вереницей целый поезд из чиновников, личных подданных Кавадзи, его слуг, а также из пеших и конных самураев почетной охраны.
Впереди двое воинов несут значки на древках. Следом за Кавадзи идет самурай с мечом, другой несет веер, третий шляпу, четвертый – портфель, дальше – плетеные коробки с бельем, обувью и халатами, сменными и парадными.
Вместе с Кавадзи едет знатный князь Мидзуно Чикугу но ками, ныне известный тем, что заключил договор с Англией в прошлом году, бывший губернатор Нагасаки, начинавший там дипломатическую карьеру. Теперь назначен, по сути, в подмогу Кавадзи, формально на равных с ним правах, но как князь с большим весом и значением в глазах чиновничества и с правом шествовать со своим поездом впереди. Для разрешения сложных дел с иностранцами в Симода. У князя свои воины, свои слуги.
– На колени! На колени! – кричат самураи всем встречным.
Мидзуно Чикугу но – даймио. А Кавадзи – чиновник, выслужившийся из мелких и голодных самураев. Но Кавадзи душа всех делегаций и главный участник всех переговоров, в которые вступает Япония. Он подписал трактат с Путятиным, он проверял японо-американский договор и настоял, при его ратификации, когда американцы стали грозить, подозревая обман, чтобы они согласились со всеми требованиями японцев. Правительство посылает его туда, где трудней. На него надеются. Но он не даймио! Так верно оберегаешь строй, при котором считаешься второстепенным человеком! При этом канцлер и члены горочью ему покровительствуют. Всеми признано, что Кавадзи умнейший и наиболее смелый и талантливый из государственных деятелей. Но сам он поэтому-то и не может быть в горочью – верховном тайном совете государства из пяти высших вельмож, близких шогуну. Мягкий, переменчивый властитель любит развлечения, не очень здоровый, может умереть внезапно – им недовольны многие родственники и близкие. Действует по советам гениального канцлера Абэ, которому тридцать семь лет; как считается, умело и решительно управляет. Но шогун остается шогуном. Название шогун, как приходилось признаться Путятину, «военачальник для подавления варваров». Родоначальники шогунов семьи Токугава были главнокомандующие армией, узурпировали власть, отняли ее у тенно и сделали наследственной. Так и прежде бывало в истории. Семья Токугава разрослась. Теперь многие потомки обленились, немало родится глупых, хотя есть мудрые и храбрые.
Как учит Конфуций, главное – это бог. Потом – народ. А уж потом – царь! Цель династии – забота о здоровье и благополучии народа. Династия прогрессивна при воцарении. Она думает об основе основ государства, поэтому достигает величия, а государство – могущества. В эту пору строго соблюдается порядок, чтобы народ не мешал прогрессу. По должностям, по признанному уму, по положению в обществе, в государстве, в семьях все строго друг другу подчиняются. Потом начинается деградация властителей и распад. Тогда необходимо свергать династию и устанавливать новую власть. Может быть, это не совсем точное толкование? Но можно и так понять учение великого мудреца. Так понимают современные китайцы? Там распад династии. Всеобщая распущенность и разврат. Народ восстал. Идет гражданская война. Чиновничество прогнило, дворянство пало, ослабло. Армия восьми знамен потеряла воинственный дух. Еще в прошлом веке она была грозной силой, совершала набеги. Единственно, кто еще спасает государство, – китайские женщины, родят множество детей. Признак силы народа, что народ еще не загублен своими правителями, не все силы еще подорваны. Даже англичане еще не отравили его. Такого развала нельзя допустить в Японии. У нас не будет ничего подобного, ни падения династии, ни деградации чиновничества. Напротив, мы всё укрепим со всей силой, решительностью и воодушевлением самураев, заимствуем лучшее у Запада, преобразим свое государство и возвысим его.
Кавадзи один из тех, кто как гигантская скала в фундаменте дворца-крепости. Он основа, один из столпов Японии. Он смотрит вперед и видит будущее.
Владыки Китая не следуют Конфуцию. На первом месте у них не народ, а они сами. На втором – бог. Как помощник их самих, чтобы побольше взять выгод. На третьем – иностранцы, англичане. Борьба с ними притворна. Выгоды от них велики, хотя и незаконны. А народ, может быть, на четвертом месте.
В Нагасаки, при первом знакомстве с Путятиным, Кавадзи был приглашен на борт «Паллады». Русские узнают все это по описаниям Гончарова. Он сказал, что создает книгу о переговорах в Японии. Но русские не знают, что у японцев произошло. Губернатор Нагасаки князь Чикугу, теперь прогрессивный сторонник открытия страны и познания западных наук, тогда был темный и тупой реакционер. Он перепугался, когда Путятин пригласил Кавадзи и Тсутсуя на «Палладу», решил, что русские заманивают послов Японии, чтобы увезти их в Россию заложниками. Вызвали добровольцев-смертников, нашлись шестьдесят старых самураев-догматиков. Имея детей и внуков, они не боялись умереть. Они во время праздника у Путятина в честь делегации Японии подвели судно, груженное порохом, к борту «Паллады», чтобы взорваться на воздух вместе с ней, как только обнаружится хитрость и начнется захват и пленение послов иностранцами. Очень смешно вспоминать! А Путятин, ничего не подозревая, показывал свой корабль, водил гостей в камеры с порохом. Один момент был ужасный.
Кавадзи сам обмер. Впрочем, надо признаться: он не был уверен, испугался. Путятин громко приказал показать гостям, как на европейском судне управляются с парусами. Четыреста моряков делали все очень быстро. По веревочным лестницам они взбежали вверх, и сразу громадные мачты оделись величественными парусами. Казалось, все ясно. Хитрый прием! Подняли паруса и уходят, судно тронулось? Конец? Но еще почему-то не хватают в плен! Вот что мы подумали о них! Когда это было простым обычным их ученьем. А мы решили, что хотят подальше отойти. Пора ли давать сигнал смертникам? Но не рано ли поджигать баржу с порохом?
Труба капитана громогласно разнесла новое приказание по вершинам гигантских мачт, и, как снесенные ветром, один за другим стали падать паруса на реи. Матросы отаптывали их босыми ногами и увязывали. Корабль никуда не уходил! Только тогда на сердце Кавадзи отлегло. Стыдно вспомнить! А губернатор Чикугу но ками сидел на берегу с дайканами, обезумев от ужаса, и не знал, что предпринять.
Чикугу но ками очень красивый, у него княжеское, благородное лицо. Серьезный и образованный. Человек, «знающий голландские порядки».
В дороге, особенно когда идешь пешком, приходят хорошие мысли. Для чиновника из замка Эдо полезно пройти по своей стране в пору цветения сакуры, подышать ее воздухом.
В наше время очень глупо так передвигаться по делам службы! Называется, что мы отправлены со срочным поручением от бакуфу, спешим в Симода, должны как можно скорей навести там порядок и доложить об этом правительству. При этом мы идем пешком, спим очень мало, едим в дороге наскоро, помогаем носильщикам, вылезая из каго, хотим, чтобы они немного отдыхали и двигались быстрей, и приходим в Симода лишь на третий день.
А Путятин при последней встрече в Хэда, показывая шхуну, которую он строит, сказал, что на такой до столицы Эдо можно дойти за несколько часов. И добавил, что еще быстрее и уверенней можно идти на паровом судне. Высшие чиновники в такой стране, как наша, должны иметь собственные паровые яхты, как у премьер-министров и высочайших особ в Европе.
Кавадзи идет к Путятину, чтобы говорить о делах. Когда-то русские на четырех кораблях впервые пришли в Нагасаки и просили заключить с ними договор. Делегация от правительства Японии выехала к Путятину из столицы лишь через несколько месяцев. Сразу при встрече обменивались мнениями, знакомились, старались узнать друг о друге. Сначала Путятин показался хитрым варваром, а Гончаров – шпионом.
Когда Гончаров об этом узнал, то он не обиделся, а удивился. У Кавадзи потом составилось о Путятине высокое мнение. А с Гончаровым он сдружился. Но теперь Путятин поступил непозволительно. А мы надеялись! На месте Кавадзи другой чиновник переменился бы к Путятину. Но Кавадзи старается не думать зло.
Эпоха Путятина – это и его эпоха. Нельзя позорить и обманывать государственных деятелей, с которыми вместе делаешь историю. Их ошибки, заблуждения – это и наши ошибки. Их жестокости – наши жестокости. Наши глупости и подозрения – их глупости.
«День клонится к вечеру, сияют бамбуки, ручьи нежно шумят, слышно, как в нашем чайнике вздыхают сосны», – вспомнил Кавадзи.
Государственная жизнь у нас в Японии всегда очень бурная. Не все князья слепые приверженцы шогуна. Есть враждебные ему. Идет борьба, само правительство время от времени обновляется. Появляются и допускаются к власти молодые гении, как тридцатисемилетний князь Абэ, который сейчас во главе государства. А ведь он слабеет, он болен.
За спиной каждого из членов правительства скрываются другие вельможи. Нет согласия и среди потомков основателя шогуната Токугава!
Ночевали на большой станции. Утром, когда поезд готов был отправиться и Кавадзи вышел из отведенного ему храма, у него на глазах, вдали, по нижней дороге, ведущей в Симода со станции, на быстрой лошади поскакал самурай. Кем послан? Куда спешит? Предупредить обо мне? Почему же тогда по нижней, а не по главной дороге? О торжественном шествии поезда вельмож из столицы? Но об этом уже все заранее извещены. И вперед всегда едут конные самураи Чикугу но и Кавадзи. Зачем же еще какая-то почта?
Знакомая молоденькая служанка сказала сегодня утром Саэмону: «Будь осторожен, господин! За тобой следят!». – «Что?» – вздрогнул он, но смолчал. Когда-то жила эта девица в доме Кавадзи. Простенькая дурнушка! Странно, как смела. Но она что-то не так сказала, ошиблась. Сказала и очень покраснела; ему стало жаль ее, как раньше. Она еще добавила: «Будь осторожен с иностранцами!» – «Ах, вот что!..»
...Наступает вечер, когда хочется посидеть за чаем и послушать, как поют сосны. Ручьи, звеня, падают со скал и убегают вниз в зияющие трещины. Но вдали уже виднелись крыши Симода. Вот и молодые бамбуки серой дружной чащей подымаются по склону сухой высокой горы. После такой прогулки их побеги в простом соусе покажутся очень вкусными. «Утонченная бедность!»... «Величие в самых малых делах жизни?»... «Ты гасишь свое сияние, чтобы погрузиться в темноту других!»... «Только в пустоте лежит истинно сущее!»... «Быть сдержанным – значит быть утонченным!»... «Быть таким, как яшма!»
Да, это так! Это истины, которым Саэмон следовал всю жизнь! «Скромность, сдержанность, терпение»... «Великая гармония!»... «Пустота как истинно сущее, еще незаполненное». Да, величие малых дел! Но в замке Эдо теперь все так торопятся, так волнуются, теряют самообладание, что кажется, ни у кого больше нет «большого чая». Даже старейшины верховного совета – молодые гении и пожилые мудрецы – вышиблены из колеи созерцания и лишены душевного равновесия, хотя внешне еще стараются сохранить вид, но даже это не всегда удается, как замечает наметанный и ревнивый глаз чиновника.
Величие малых дел? Саэмон верит, нужны: твердость сердца, вера в истины... Путятин сказал на одном приеме, что пьет за японцев, что это самый лучший народ в Азии, у японцев есть твердость характера и чистоплотность!
Зачем же он так грубо вторгся во внутреннюю жизнь этого народа, куда он был допущен, где ему многое было открыто, как никогда и никому за всю историю Японии! Зачем он позволит: себе такое самовольство? Поселить на земле Японии американских женщин! Даже мужчин мы еще не совсем согласны принимать. Мы от консулов отказываемся. А он поселил женщин! У нас боятся этого, говорят, это может быть для Японии началом великих несчастий, началом заселения нашей страны иноземцами и иноверцами. Так рассуждают и в замке Эдо и в замках князей. И об этом твердо должен говорить Кавадзи с Путятиным. Саэмону велено потребовать, чтобы из заключенного трактата было удалено согласие Японии принять русских консулов, при этом считается, что мужчин-консулов всегда можно убрать из страны. Мужчина окажется в нашей власти либо постарается уехать к семье.
Приехал американский консул! Но мы и ему скажем, что консула с семьей не примем даже от Америки. Только холостого. В правительстве все понимают, что глупо не дозволять семье консула сойти на берег. Но так поступают, чтобы народ видел, как правительство верно тем глупостям, которым оно учит народ.
Поезд вельмож вступил в город, и Саэмон но джо «снял сандалии»[40] в отведенном ему храме со множеством цветущих камелий. Тяжкие деревья азалий стояли в теплом воздухе юга в глубине храмового двора, как розовые и алые стога, схваченные в черные корявые вилы. Скоро цветов будет еще больше. Тогда черные ветви исчезнут совсем.
Губернатор Накамура расстроен, смущен, разбит... Он теряет свое лицо?
– Произошло... ужасное...
«Что же?» – холодно спрашивал взгляд Кавадзи. Он подносил к губам первую чашку «жидкой яшмы» в чашечке из белого фарфора.
– Да... американская...
– Шхуна? Агрессия? Война?
Накамура кланялся и не мог плести языком.
– Пушка?
Накамура кланялся.
– Да, да. Все это! Конечно. И это тоже. И еще одна шхуна с виски, и еще пушка... Но главное не в том... хуже...
Накамура вежлив, кроток, скромен. Его преданность традиционному этикету начинает раздражать Кавадзи, вооруженного западными понятиями для предстоящих встреч с западными людьми. Что-то все напутано? Что же оказалось непобедимым?
Кавадзи ушел далеко вперед в изучении западной жизни, философии и языков.
– Пришла американская описная эскадра?
– Нет...
– Что же...
– Аме... рикан... екая... красавица! – дрожа как в лихорадке, отвечал Накамура. Его богатырское тело билось как в ознобе, плечи содрогались, словно он собирался сопротивляться по системе «дзю дзю цу»[41]. Нет, скорее по системе «сопротивление голыми руками».
Скоро все аристократы потянутся на Запад. В замену чая произведены такие удачные опыты с шампанским, доставленным в Японию на черных кораблях. Шампанское приятно овладевает головой и ногами и без излишних церемоний.
Кавадзи еще раз поднес к губам белую фарфоровую чашечку с жидкой золотистой яшмой.
«Скромность, терпение, вежливость!..»
– В Гекусенди четыре американки, четверо детей и свора собак. Одна очень большая, как маленькая лошадь князя Мидзуно из Нумадзу. Когда все ходят гулять, то очень красиво, как на картинке у Путятина. Американская красавица... стриженая... И под вуалью. Неописуемая красота.
– Стриженая? Женщина?
– Русские и американцы собрались вместе в храме Нефритового Камня, кушали, пили вино. Сидели за столом все вместе. Играла музыка. Матросы все были одеты в белое, пели свои песни. Потом вышла американская красавица с приставными волосами другого цвета. Она пела. Очень грубо и резко, но все приходили в восторг. Ей подыгрывали негры на струнных инструментах. Потом она сама взяла такой инструмент, пела, и опять все приходили в неистовство. Потом опять переменила волосы, стала черная, как японка. Еще пела и танцевала. Потом очень бурно играла музыка, и все четыре американки танцевали с русскими офицерами и с американцами по очереди. При этом мужчины и женщины обнимались. Все прыгали. Подпрыгнут высоко, мужчина стукнет ногой об ногу и перевернется в воздухе.
– Какие герои! Какие герои нашлись! – вспыхнув, сказал Кавадзи.
Он почувствовал себя ошеломленным. Этого и он не ждал. А мы надеялись на их противоречия! Нет, кажется, весь мир заодно, когда надо войти в Японию.
– Как нам быть? Вся Симода говорит: в храме Гекусенди живет американская красавица. Играет музыка медных труб! Русские и американцы танцуют. Гром и грохот! Плясал великан Можайский, который владеет прибором для снятия натуры на пластинку. Тоже подпрыгивал и при его силе бросал даму вверх. Еще пляшет Ширигу-сама. Посьет разговаривал с американками на всех языках. И тут же их мужья. Сибирцев очень нравился, и с ним танцуют все американки.
– Какие герои! Прыгали с американками в воздух! И Путятин там сидел?
– Да.
– Какой герой!
– Американская красавица когда здоровается, то протягивает руку, белую... Очень нежную. Множество драгоценностей в звенящих браслетах, а пальцы в перстнях... Я очень опасался прикасаться. Ее глаза как небо и море, лицо белое, как мрамор, брови и ресницы очень черны... Все говорят, когда смотришь, то душа отлетает... Все девицы в Симода сказали: «Куда же нам! Разве можно наши праздники сравнивать с их праздниками!» Все, все японки захотят видеть, запомнить, перенять... – Накамура всхлипнул, – и походить на них!
«Да, это впечатляет!» – подумал Кавадзи, понимая, что и Накамура, значит, пожимал руку красавицы, видимо ездил не зря в храм Гекусенди.
– Население восхищено. Этого не видели никогда, и я тяжело переживаю. На балу выпили вина и виски. Бутылки... И бочки... И теперь каждый день все с похмелья, очень больны. Кроме посла Путятина. Он бодрый...
Накамура-сама с переводчиком Мариама Эйноске был немедленно послан в храм Нефритового Камня к послу Путятину с извещением, что Кавадзи и Чикугу но ками прибыли из Эдо, поздравляют Путятина, осведомляются о здоровье. Восхищены постройкой шхуны в Хэда. Необходимо утром срочно встретиться. Князь Чикугу но вел переговоры со Стирлингом и подписал с Англией договор, он имеет много наблюдений и хочет сообщить Путятину срочно важные сведения.
Переводчику Мариама Эйноске, свободно говорившему по-английски, Кавадзи велел после беседы с адмиралом, когда губернатор Накамура покинет храм Гекусенди и отправится к себе в город, пойти в сопровождении двух самых низших самураев из числа пеших к американцам. Строго объявить им от имени губернатора, чтобы завтра в восемь, по их западным часам, явились в Управление Приемов для получения приказаний и дачи объяснений.
О прибытии послов японского правительства американцам не сообщать. Предупредить, чтобы быстро подготовились к утру покинуть храм Гекусенди и уйти с берега на корабль.
Путятин сказал Накамура, что не может задержаться в Симода, должен спешить в Хэда. Встретиться с Саэмоном но джо пока никак не может, но из Японии не уходит, не прощается, рад будет встрече...
– У нас христианский праздник пасха, – добавил Посьет. – Поэтому адмирал спешит в Хэда, чтобы встретить праздник со всей командой. Кроме того, есть также другие важные обстоятельства.
Путятин сказал, что капитан Посьет явится немедленно к Саэмону но джо завтра и все изложит подробно.
– Завтра я ухожу на американском корабле в Хэда. Надо подготовить судно и моих людей, уходящих на нем в плавание в Россию. Об этом мы договорились с Америкой и заплатили императорским золотом. Постройка шхуны продолжается, и мы обязательно доведем ее до конца. Сам я остаюсь в Хэда. Если что-то неясно – жду вас там, Накамура-сама. Я вам объяснял, что невозможно взять женщин в плавание во время войны, их могут убить англичане ядрами. Моя команда состоит из очень храбрых морских солдат, и я должен послать ее на войну. Иначе мой государь будет озабочен. Зная дружбу Японии, мы глубоко благодарны и надеемся на милость вашего государя и шлем нижайшее почтение Кавадзи-сама...
– Посол хочет выиграть время! – сказал Кавадзи, выслушав возвратившегося Накамура.
Путятин сам не идет ко мне и не приглашает меня. Он хочет уклониться от переговоров! Сообщает, что немедленно, завтра же, Посьет явится для всех объяснений. Посьет готов будет выслушать все, что Кавадзи-сама найдет нужным сказать? «Нижайше просим!»
Путятин прислал письмо. Поздравлял по случаю благополучного прибытия. Писал, что очень рад был бы встретиться, но скоро не может, срочные дела...
«Я так и знал!»
Подали чай.
– Посьет тоже прыгал в воздухе, – сказал Накамура. – Шлепал каблуками и при этом поворачивался. Это записано. Все. Рапорты получены. Все документы будут храниться в канцелярии Управления Западных Приемов.
В глубине души Кавадзи говорил себе, что может понять Путятина. Не может не признать, что по-своему он прав и совсем не намеревается оскорблять Японию. Так у них принято во всем мире, и, по их понятиям, не они оскорбляют нас, а мы их. Но долг есть долг. Есть средство заставить адмирала. Можно сначала намекнуть, а потом сказать, что мы его не выпустим из Японии, если он не откажется от статьи трактата о консулах. В Эдо таким важным и опасным кажется этот пункт, что некоторые согласны отдать России весь Сахалин и не требовать тысячу островов, которые никогда не принадлежали Японии. Только бы не пускать русских консулов в города. И не пускать женщин.
Накамура поднялся и стал кланяться. Посмотрел по сторонам, как бы озираясь в страхе, шагнул поближе и с горьким выражением лица тихо сказал, что вечно благодарен Саэмону но джо и помнит все... но полиция... получила распоряжение из Эдо считать Кавадзи Саэмона но джо... русским шпионом. Ему не мешать при переговорах, но записывать, смотреть за каждым шагом. Передано из Эдо.
Кавадзи был спокоен и холоден. Накамура откланялся и ушел.
«Чьих это рук дело? – подумал Кавадзи. – Я, Кавадзи Саэмон но джо, – русский шпион? Но меня не так-то легко напугать... Накамура никогда не лжет и не ошибается. Это не зря им сказано. А была бы ошибка, он молчал бы. Он проверил все».
Тревоги овладевали мужественным сердцем чиновника-воина. Ведь меня только что принял и обласкал шогун. Канцлер Абэ выказал мне доверие...
Неужели в то самое время, когда награжденного и возвеличенного Кавадзи провожали с почетом из столицы, там уже произошла перемена и ему была уготована иная судьба? Он слишком умен и деятелен? Он раньше других осмелился совершить то, что было неизбежным, чего вся образованная Япония ждала уже давно? Или что-то другое?
Интриги реакционеров? Или хитрые и ловкие приемы главарей тайной полиции, кровавых карьеристов? Двуличие князя Абэ? Подготовка к свержению шогуна? Перемена правительственной политики? Или они хотят мне сделать то, что по китайской дипломатической философии называется «решеткой», когда пальцы, указывающие направление политики, вдруг перекрещиваются другими пальцами, указавшими вдруг совершенно новое направление. Тогда получается «решетка».
«Решетка» означает перемену политики, переориентацию...
Да может ли все это быть? Ведь так Саэмону но джо может быть в любое время, даже ночью, вручено повеление о самовспарывании... Вот та власть, которой я верно служу, которую я подпираю всей силой и старанием.
Саэмон отказывался верить...
Кавадзи вспомнил, что в дороге замечал странное поведение встречавших чиновников. Стоящие впереди кланялись и падали ниц, но улыбались как бы насмешливо да как-то странно.
На заставе Хаконе Кавадзи опять увидел голубоглазого японца – начальника стражи. Когда-то Кавадзи сказал ему: что может сделать ваша охрана перевала через гору Хаконе, когда идеи и машины иностранцев хлынут в Японию. Он хотел сказать, теперь настает время, когда Японию надо охранять по-другому, гораздо старательней и умнее. Тогда высокий страж возмутился. Теперь охранять Японию надо не тем, что в горах будешь придираться к шутникам! – вот что хотел пояснить Кавадзи. Желал научить его, открыть ему новые горизонты.
Кавадзи опять вспомнил, как вчера утром, перед уходом его шествия со станции Миасима, в том же направлении, но по другой дороге поскакал конный самурай. Неужели он вез указ считать Кавадзи шпионом? Что же это означает? Правительство дает чиновнику поручение, а в тайную полицию сообщает, что надо напоминать этому чиновнику, что за ним слежка, пугать его, все испортить ему, отравить, провалить его переговоры, лишить его стойкости. Отбить ему охоту изучать иностранцев, лишить его знаний, нужных для борьбы за Японию. Какая же, однако, эта американская красавица? – вдруг подумал Кавадзи, укладываясь под футон[42], и улыбнулся. Теперь, пожалуй, нельзя запретить ей жить в Японии. Мы уже не можем помешать. За нее Путятин, за него Россия и Америка и весь мир. Даже Англия тут будет с ними, а не с нами, хотя у нее война с Россией.
Хотелось бы посмотреть на американскую красавицу! Неужели душа отлетает у каждого, кто на нее посмотрит? Когда думаешь о ней, то самые странные слухи тоже отлетают...
Утром, до упражнения с мечом и потом в саду во время гимнастики и сабельных приемов, мысли нахлынули с новой силой.
«Меня, кем нация могла бы гордиться, объявляют предателем и шпионом! Нет, это не дело рук Абэ. Приказ о самоубийстве был бы послан мне благородно, будь мной недоволен канцлер, правительство или шогун. С благородными рыцарями службы и чести они поступают благородно».
Сведения, измышленные для успеха маленькой карьеры. Решили сделать большую карьеру... Это значит все же, что в государстве развал и к власти пробираются бандиты, евнухи и они слушают женщин, банкиров и торговцев.
Кавадзи вспомнил разговор с молодой служанкой. Она уже знала! Она предупредила его... но он не понял. И прежде, когда в его доме служила, была фамильярна с ним. Полагала, что ей все дозволено. Пришлось жене ее уволить. Кавадзи не поверил вчера, вернее, подумал, что она не то сказала, не так выразилась по простоте и безграмотности.
Кавадзи все же еще крепок и непоколебим. Он верен тенно, шогуну, канцлеру и правительству. И всем законам и обычаям страны, в которых воспитан. Он не испуган. Он докажет свою честность делом. Японию надо открывать. Дороги в мир надо прокладывать, какие бы подозрения ни состряпали покровители мелких доносчиков. Кто-то из реакционеров пустил слух, а высшие метеке сами перепугались? Может быть, так. Какие бы ни сеялись слухи, какие бы ни возникали домыслы, Кавадзи верен. Полоумные реакционные князья беснуются, а втайне сами мечтают об американском виски, золотых долларах... и будущих путешествиях в Европу.
ПОД ОДНОЙ КРЫШЕЙ
Кавадзи и Чикугу но ками сидели за бумажной перегородкой в Управлении Западных Приемов, слушая разговор Накамура с американцами. Кавадзи выпускал из свитка бумагу и столбцами, кистью записывал все сам, как добросовестный чиновник. При этом думал: «Мы – японцы – не меняемся. Остаемся такими же, как в Нагасаки в первые дни переговоров. И такими навсегда останемся, хотя подписали три трактата, сроком до детей и внуков, иностранцы понимают это выражение, как «на вечные времена». Саэмон искоса взглянул на красавца князя. Тот сидел в гордом спокойствии.
Губернатор Накамура добыл важные сведения об американцах, о чем уже доложил. Это удивительно, чудесно. Теперь послушаем, как он сможет воспользоваться. Кавадзи ждет. Ведь Тамея его выученик, приверженец и верный друг, что и доказал.
– Мистер Рид, кто назначил вас консулом? – спросил Накамура.
Эйноске переводил. Там же второй губернатор Исава-чин и еще двое переводчиков.
– Меня назначила Америка! – ответил Рид.
– На какую должность и куда?
– Консулом в Японию. В открытые порты.
– Пожалуйста, бумаги.
Разговор, происходивший за перегородкой, походил на допрос.
Эйноске еще что-то спросил у американца. Тот ответил. Объяснения затягивались.
– Он сам себя назначил, – наконец сказал Эйноске.
– Бумаги еще не были готовы. Но посланы мне вслед. Направление консулом в Хакодате, и по совместительству возлагается обязанность консула в Симода.
Это теперь известно.
– Мистер Рид послан Америкой сюда или в Китай?– вдруг спросил Исава-чин.
Американец, кажется, обиделся. Но сдержался. Обижаться тут нельзя; наверное, он это понимает. Одно из двух: или с выгодой торговать, или обижаться.
За бумажной перегородкой, под одной крышей с американцами, так сидел Кавадзи и все писал. Иногда чиновники приносили ему и князю короткие записки губернаторов.
После первого визита торговцев алкоголем к властям Симода японская морская полиция окружила на лодках шхуну «Пилигрим». По приказу Накамура американцев с «Пилигрима» и «Кароляйн» не пускали друг к другу, чтобы моряки Варда не выболтали, куда и с кем пойдут из Японии. Чтобы не дошло до Франции. Кроме того, надо было держать торговцев виски под арестом. Тут произошли особые события, в которых Накамура и Мариама Эйноске выказали себя отличными детективами.
Замечено, что американцы с «Пилигрима», желавшие открыть в городе грогхауз, любыми средствами стараются снискать расположение местных властей. Русские и американцы с «Кароляйн» затеяли устроить праздник в храме Гекусенди. Это им разрешено, тем более что все принадлежности алтаря и статуи уже вынесены из храма. Посьет спросил, можно ли съездить на «Пилигрим», купить там виски, вина и шампанского для приема гостей.
Американским морякам иногда удавалось обменяться новостями. Например, на шлюпке, шедшей с «Кароляйн», прокричали: «Когда уходите?» – «Мы ждем военный флот. У нас виски для морских вояк. А вы?» – «А мы ждем торговый флот и китобоев. У нас чандлери для шкиперов».
Когда русские попросили позволения съездить перед балом на плавучий грогхауз, это было им разрешено. Конечно, сделали вид, что наблюдение не ослаблено, с русскими нагрянули на «Пилигрим» американцы с «Кароляйн» и некоторые там и пили, о политике не говорили. В толпе посетителей затесались японцы-шпионы, а чтобы их скрыть, дозволено было подняться на «Пилигрим» спекулянтам из города. Виски в этот вечер доставлено было и в рестораны, и в Управление Западных Приемов, и на квартиры начальства, и запас оставили для Кавадзи и Чикугу но ками.
Побывал на шхуне и Эйноске.
«Рид лжец, а не консул!» – успели сказать ему американцы с «Пилигрима».
«Как это разрешается у вас говорить так про своих иностранцам?»
«Я не зря говорю. Я надеюсь, что получу позволение торговать. А говорить у нас можно так и про своих. У нас свобода слова».
«Американский консул в Японию еще не назначен» – продолжал на борту «Пилигрима» тот самый курчавый калифорниец, который прибыл от Золотых Ворот в утро невообразимой сумятицы, происходившей в Симода, и сумел, едва его шхуна бросила якорь, добраться в Управление Западных Приемов. Теперь ему приходилось только поглядывать на красивый берег. Ждешь, что придет военный флот и торговые суда, удастся заманить матросов, и понемногу сам пьешь виски. «Всегда тот, кто спаивает, – спивается сам».
Курчавый американец, видя, как Эйноске хорошо говорит по-английски, добавил, что в газетах не объявлено и нигде не напечатано о назначении консула.
«А мы ушли из Америки позже их и знали бы...»
– О-о! – изумлялся Эйноске. – Значит, Рид самозванец?
Агенты Накамура столковались очень быстро и неожиданно для себя с японцем в цилиндре и в перчатках, которого привезли на «Пилигриме» из Америки. Тот владел японским языком и никем из американцев не мог быть понят и сразу обещал доставлять все нужные сведения.
Ему дали всего лишь одно золотое бу. Японец мгновенно спрятал монету в карман американского костюма. Бедному рыбаку и не снилось такое богатство. Такие монеты, когда он жил в Японии, наверно, приходилось видеть редко. А здесь вдруг сразу взял и решился, ответил согласием. Это, конечно, большая победа Японии. Так японец с «Пилигрима» был первым американцем, купленным японской тайной полицией.
«...Но какой они все-таки нахальный народ! – думал Кавадзи, выслушивая переводы объяснений Рида. – Пора бы уж, кажется, все самому понять!»
Недаром, как сказал Тамея-сама, очень устают наши агенты, которым поручается слежка за американцами. Иногда эти янки с «Кароляйн» бьют по лицам следящих за ними.
– Прошу разрешить разгрузиться шхуне «Пилигрим», – сказал Рид.
– Мы не даем права открыть грогхауз в городе. Это у нас запрещено. Ввоз виски по трактату не разрешается.
– Они ждут военный флот, – сказал переводчик.
– Из-за виски флот не объявит войну, – ответил Исава-чин.
Рид еще что-то хотел сказать, но тут Эйноске перебил его.
– Где же ваши верительные грамоты президента и секретаря государства? – опять спросил он, совершенно как западный человек.
– Пока еще нет. Я иду в Хакодате и там буду консулом.
– Консулом или торговать?
– В Америке это одно и то же. Каждый торговец может быть консулом.
«И наоборот!» – подумал Кавадзи. Путятин в таком случае сказал бы: «Америка остается Америкой». Говорят, что в Америке смолоду учат красноречию, как у нас сабельному бою. Главные у них не земледельцы и не воины, а торговцы, адвокаты, ходатаи по делам.
– Шхуна по контракту идет отвозить русских, – сказал Рид.
– На Камчатку или в Хакодате? – спросил губернатор Исава.
– Сначала зайдем в Хакодате. Пока товары оставляем здесь на складе.
– По какому праву? Кто разрешил?
– Президент подтвердит мои права. Не могу уклониться.
Губернаторы поблагодарили. Мариама Эйноске пояснил, что они согласия еще не дают, такой просьбы к ним ни от кого не поступало.
Ясно – Рид врет. Очень смело изворачивается. Что же будет, когда они все хлынут к нам! И при этом жалуются на нашу тайную полицию. Может быть, сюда идут те, кому нет места в Америке, как сказал Шиллинг? Иное дело русские. Оттуда все идут с именем императора, на смерть отправляют из своей страны на войну самых лучших, как говорят американцы, а самых плохих оставляют у себя.
– Мы все же просим разъяснить, – заговорил Накамура, – почему прибыли без бумаг?
Американец ответил, что в Америке мало значения придают бумагам и бюрократии. Важна суть дела. Торговцы – проводники культуры и цивилизации.
– Для Японии мое назначение консулом удобно и выгодно. Буду исполнять обязанности консула пока без бумаг, а утверждение придет после. К этому времени японцы ознакомятся и также узнают и увидят, как ведутся дела.
Рид и сегодня с похмелья, ужасная мерзость во рту и голова трещит. Японцы так и говорят – вся Америка с похмелья, как погибает. Рид пожалел, что не зашел вчера к Посьету и не посоветовался. Точнее – хотел зайти, но сказали, что капитана нет.
Кавадзи свернул бумагу и спрятал в рукав. Он понимал, что теперь ему придется брать кнут в свои руки.
– Пожалуйста, просим исполнить наше приказание, нужно разрешение из Эдо, чтобы ехать на Камчатку, – сказал Исава. – Благодарим мистера Рида. Пожелаем счастливого возвращения на корабль.
– Передайте капитану, – добавил Накамура, – пусть немедленно погрузит все товары на шхуну. Сразу же возьмет на борт женщин и детей.
– Скажите так, – пояснил Эйноске, – четырех женщин, четырех детей и собак ни в коем случае вам не разрешается оставлять на берегу.
– Но товары не мои, а мистера Доти и мистера Дотери. Шхуна не моя, а мистера Варда. Говорите с ними.
А мистер Вард вчера и разговаривать не пожелал с Мариама. «Объяснитесь с консулом», – заявил он, кивая на Рида, и вышел из комнаты.
Ни он, ни Доти, ни Дотери не пришли сегодня по требованию губернаторов. Один лишь Пибоди, с выкаченным, висящим на веке глазом, немой как рыба, простоял всю беседу подле консула.
– Придется опять идти к Путятину? – спросил Накамура, отпустив американцев.
– Нельзя унизиться, – ответил Кавадзи.
Послы «надели сандалии» и в сопровождении губернаторов, чиновников и воинов разошлись по своим квартирам.
– Какие женщины приехали, Кавадзи-сама! – воскликнул Посьет, войдя в храм к Саэмону. – Прелесть! Едемте знакомиться!
– Что? – Кавадзи растерялся. – Но... но...
Мысль, конечно, недурна. Посьет знал слабости своего высокого друга.
Константин Николаевич тут же высыпал как из мешка поздравления с прибытием, пожелания здоровья от адмирала и себя, выказал все знаки глубочайшего уважения.
«Ну, ну, и что еще?» – спрашивал обиженный взор выпуклых глаз Кавадзи.
– Встреча с адмиралом не состоится, Кавадзи-сама, – говорил Посьет, сидя с Саэмоном за маленьким столиком на террасе. – Путятин прислал меня с нижайшим поклоном. Он уходит на шхуне в деревню Хэда. Очень занят.
– Прошу передать адмиралу и послу Путятину, что американцы должны взять с собой женщин.
– Об этом мы ответили его превосходительству Накамура-сама, – сказал Посьет. – Идет война. Поступить иначе не можем. Это исключение, так не будет повторяться, адмирал нижайше просит спасти семьи американцев.
Посьет очень приятный собеседник. Он заговаривает зубы Саэмону и тянет время, но в главном – твердо исполняет волю адмирала. Саэмон также помнит долг. Он сам хотел бы поехать к Путятину. Но Посьет уже сказал, что адмирал не может встретиться. Пока еще не уходит совсем из Японии, долго пробудет в Хэда, ничто не меняется, время для разговора не упущено. Путятин всегда очень рад встрече с Кавадзи-сама!
Может быть, так лучше? Правительство строгое, но уж все разваливается, по китайскому выражению: «евнухи и женщины в почете!» Плохой признак. Теперь можно свободно клеветать на любого. Все воруют и все берут взятки. Так что же требовать соблюдения наших законов от Путятина! Мы требуем, но не верим сами, что наши требования исполнятся. Япония унижена. Но душа ее жива, а унижение и поражение – залоги побед. Однако вежливость должна соблюдаться Путятиным. Скажем себе, что у нас путаница. Но за всеми смотрится строго. С горькой насмешкой Кавадзи подумал: даже за Кавадзи Саэмоном но джо!
– Еще одна повторная просьба, Посьет-сама. Наше правительство обеспокоено богослужением русских в Хэда...
– Об этом мы дали объяснения губернаторам, и я охотно подтверждаю вам, Саэмон-сама... Все как было условлено, совершенно сохраняется...
Кавадзи слушал понуро. Русские очень часто совершают торжественные богослужения, при этом не выходят из лагеря. Как было оговорено. А доносы в столицу идут непрерывно.
– Как можно, Кавадзи-сама, не заметить, когда такие роскошные дамы пришли в Японию. Грех вам не видеть! Они сделали бы честь самому высокому аристократическому собранию в Европе! Представляется случай изучить женское общество... Сиритай-дэс[43]! Влияние женщин в западном обществе очень велико...
– Это плохо! – сказал Кавадзи.
– Вы только посмотрите на них. Приезжайте ко мне в гости... У нас был бал. Одна из американок прекрасно поет...
– Да, я уже слышал. Все японцы говорят о ней, -‹ как-то покорно ответил Кавадзи.
– Она испанка. Очень молодая.
– Испанка?
– Да. Она была артисткой кабаре. С успехом выступала на сценах. Вышла замуж за мистера Доти...
– Все население Симода твердит об американской красавице, – сказал Кавадзи.
– А как же вы поступаете с дамами? Да войдите в положение адмирала! Что бы вы делали на его месте? Если семьи торговцев были бы взяты в плаванье и – не дай бог – погибли, то какой позор вы навлекли бы на свое правительство. Хотя этого, конечно, не случится никогда... «Кароляйн» повезет только часть наших людей. Пойдет капитан Лесовский и офицеры с письмами и бумагами. Адмиралу очень важно встретиться с вами. У меня также есть что сказать князю Мидзуно Чикугу но об англичанах, стало известно недавно. Теперь адмирал готовит бумаги и рапорты для отправки с Лесовским в Петербург на высочайшее имя... Шхуна, которую мы строим, близка к окончанию. Как же брать с собой семьи в опасное плавание! Американцы не согласятся, и мы не можем послать бумаги нашему императору... Путятин не совсем уходит, он еще встретится с вами. Рад будет видеть вас... в Хэда...
Когда Посьет ушел, Кавадзи послал письмо Накамура, приглашая его к себе.
Приказал: завтра же отправляться в Хэда к Путятину, говорить с ним до отхода американской шхуны в Россию, предъявить снова наши требования, повторить, не уступать, держаться твердо.
«Как и здесь», – добавил он.
И почувствовал, что стало легче. Это так! Сегодня, в то время, когда столько неприятностей и кто-то из темноты государственных недр угрожает, я все отмел и так обрадовался втайне, когда Посьет мне рассказал про испанскую артистку из Калифорнии, ставшую женой американца.
Кажется, по привычке, слыша про хорошенькую женщину и забывая возраст, я готов увлечься? Признак большой душевной и мужской силы; конечно, так. Признак презрения Саэмона к тайным врагам, хотя бы и убить могли. Или это что-то еще небывалое в моей жизни и в вознаграждение за небывалые неприятности судьба посылает мне такое же таинственное, но прекрасное и загадочное знакомство, которого я жду. Ничего не бывает зря, высшие силы берегут Кавадзи и посылают ему заманчивый мираж невозможного счастья? Что-то еще неизведанное и прекрасное, что должно же прийти наконец в Японию следом за всеми пугающими нас неравноправными трактатами, которые, едва подписав, мы стараемся уже по привычке изменить в пользу наших владык и предрассудков.
Дела закончены. Кавадзи взял меч и вышел в сад, чтобы упражняться. Сидя целый день с важностью, очень устаешь, мускулы ослабевают. На площадке, среди больших деревьев, где он не раз занимался в прошлые приезды, Кавадзи поднял тяжелый меч и хотел размахнуться, но услыхал, что кто-то, совсем близко, подсвистнул. Это не птичка. Кто смеет?
Саэмон шагнул в чащу сада, но остановился. Свистнули посильней с другой стороны.
«А-а! Опять! Кавадзи – русский шпион! За ним надо следить! Ему надо напоминать, что за ним следят!» В государстве все разваливается, все воруют! В конце прошлого года обворовали в самом замке Эдо, за высокими стенами, во дворце шогуна, хранилище казенных драгоценностей. Многие готовы продать любые сведения американцам! А виноватым хотят представить Кавадзи! Кто-то пустил шпионов по ложному следу, желая отвести подозрение от себя? Что-то готовится в государстве, есть тайная деятельность, заговор, который надо скрыть, и в такую пору на вид выставляется показное старание, фальшивая бдительность? Ну что же, Кавадзи примет вызов. Посмотрим!
Саэмон мог бы приказать отряду своих самураев, готовых всегда к битве, изрубить на куски всякого, кто прячется в саду.
Кавадзи опустил меч и ушел в храм. Теперь тихо. Снова вышел с мечом и опять услыхал подсвистывание и опять хотел отдать приказание всей массе своих воинов. Но только этого и надо?
Этот способ называется: «змея заползает в сердце». Саэмон – сам бывший министр береговой охраны. У него самого в подчинении были тысячи шпионов. Но он наблюдал за границами страны и требовал бдительности к иностранным кораблям.
Кавадзи, прежде чем возвратился за деловой стол, взмахнул мечом пятьдесят раз. Это немного. Год тому назад, здесь же, по утрам, он взмахивал по пятьсот раз. Государственные мысли являлись и не давали покоя, необходимого для грубых упражнений. Кавадзи не хотел поддаваться слабости, махать мечом из пустого тщеславия, как силач, борец, у которого нет государственных мыслей и крепок сон. Мастера-виртуозы сабельных боев, сами не идущие на войну, крепко спят со своими пустыми головами, когда писатель Кавадзи пишет свой дневник и стихи, после того как обдумал политику родины.
...Накамура пойдет в Хэда. Мы должны действовать с Путятиным решительно, как приказано в Эдо. Как же? В Эдо не смогли придумать. Но в Эдо будет сообщено, что повеление исполнено. Хотя Япония еще бессильна, надо признаться. Путятин стремится как можно скорее уйти на войну. Кавадзи должен дать понять, что самовольные действия адмирала в Японии могут лишь явиться причиной, что отъезд задержится. Ему также не разрешат выезд из Японии, если не подчинится требованиям и не согласится до отсылки бумаг государю Российской империи изъять из трактата пункт о праве русских иметь в открытых портах консулов. Напомним, что Россия в войне, а Япония действует очень почтительно и дружески. Заявлять твердо и не прибегать к угрозам.
Нельзя не признаться себе, что хотя герои, пляшущие в японском храме, очень самонадеянные, легкомысленные и глупые, но у их поступков есть серьезная причина, подоплека, как всегда, и во всем у Путятина. Кроме того, мы долго держали их без радостей, как в темнице. А наши требования к Путятину и американцам, при всей глубине наших страданий в теперешнее переломное время, нелепы и позорны, как тайное подсвистывание в саду.
Саэмон взял дневник и записал ваку:
Свистящие в саду – коллеги
мастера всеобщих избиений...
Еще записал, что Посьет говорил про американскую красавицу. У Кавадзи и раньше бывали неприятности. Лучшее средство от этого – женщины. Приятный для них мужчина утешает их и забывается в любви сам, лечит свои раны. Неприятности теряют остроту. Это верное средство, его можно цинично рекомендовать там, где это возможно.
Но теперь Кавадзи стар, хотя есть еще цвет лотоса... И в голову не приходило, что может явиться такая красавица, что глубокие служебные царапины в душе будут исцеляться лишь при мысли о ней. Тут много помогает прошлая политика изоляции. Если бы ее не было, то и американские женщины не были бы такой прекрасной тайной, к которой рвешься. До сих пор прекрасней его жены Сато для стареющего Кавадзи не было никого. Конечно, бывали увлечения мелкие, незначительные, – кажется, более по привычке и для оправдания мужского самолюбия. Сейчас даже Сато, со своим прошлым при дворе, где ей, как самой красивой, пришлось быть в юности любовницей старого покойного шогуна, женщина – награда от двора для расторопного чиновника, с ее тактом, образованием и великосветскими привычками, казалась лишь чем-то вроде антикварной драгоценности. Дар, подобный халату с государева плеча.
«Я должен увидеть американскую красавицу!» – сказал себе Саэмон.
Кавадзи самому приходилось казнить за годы службы, его руками правительство укрощало восстания и расследовало сложные финансовые аферы.
Ему и теперь дано секретное поручение его старым покровителем, одним из пяти членов горочью – верховного совета. Вменялось в обязанность дело, которого цель ясна, но суть и способы исполнения пока даже для Кавадзи не совсем понятны. По этому делу не будет указаний из Эдо. Решить самому! Конечно, если бы Саэмон чувствовал за собой вину, то боялся бы и не думал об американской красавице.
Где-то послышалась песня:
Ты, моря-я-як, уедешь в море,
меня-я оста-авишь на горе...
Среди лесов и садов к морю шагали моряки Путятина. Шхуна «Кароляйн» готовилась к отходу на рассвете.
...У ворот храма Гекусенди прохаживается русский матрос с ружьем. Завидя офицера, подходившего с командой с берега, он вытянулся и звякнул оружьем.
– Эйли! – воскликнула Сиомара, разгибаясь. Она полола цветы на грядке. – Разве вы не ушли на шхуне?
– Как я рад видеть вас, – вырвалось у Алексея.
– Я также очень, очень рада. Но где вы были?
– Я исполнял приказание адмирала. Ждем американскую гидрографическую экспедицию.
Сиомара сделала вид, что хочет взять его под руку, но не взяла, показала, что ее руки в земле.
За храмом, на заднем дворе у кухни, тоскливо поют в два голоса молодые повара, – напоминает протяжные песня стряпух и кухарок.
Неуже-ели полагала в сердце ве-ерно-ость на-а-авсегда,
Неуже-ели про изме-ену не слыха-ала никогда.
Стучат посудой. Слышно, как рубят кости и мясо топором на колоде.
«Как тут хорошо!» – подумал Сибирцев. После свиста ветра и качки такая тишина. Волны цветов вместо волн моря.
Американки и их дети высыпали в сад и на террасу, приветливо замахали руками.
У грядки Сиомара сломила на кусте красный цветок и поднесла Алексею к лицу. Цветок роскошный, пышный, с гигантской чашей и с мягкими, горящими на солнце лепестками вокруг высоких тычинок.
– Этот цветок растет и у нас, он называется мар де пацифико, – оказала она, отдавая цветок Сибирцеву. – Тихий океан! Это твой цветок, Эйли!
Многое почудилось Алексею в этом прекрасном комплименте, и он был растроган. Милая испано-американка предвещала ему будущее. Ему, сыну помещика в Новгородской губернии... Кажется, все они верят в наше будущее на Тихом океане больше, чем мы сами.
Тишина воздуха, теплынь, пение где-то за домом, дети играют в саду. В храме Гекусенди с его садами и квартирами священников, отведенными для гостей, жизнь за эти Дни, прошедшие после ухода «Кароляйн», видно, сложилась и текла, как в глухой деревне.
– Сегодня господин Посьет приглашает всех обедать...
...Цветут рододендроны желтым, оранжевым и розовым.
Китаец гладит у террасы белье. На веревке сушатся детские платьица-рубашечки и кружевные кофточки.
Маленькая девочка-японка, размахивая ручками, тянулась к щекам мальчика госпожи Доти.
– Чила-коу... чила-коу... – смеясь и кивая на девочку, восклицает китаец.
– Что такое «чила-коу»? – спросил Алексей.
– Это исковерканное «child cow», -ответила госпожа Вард. – То есть «ребенок-корова», так он называет девочку. Это гонконгский жаргон, a «child ox» – «ребенок-бык», это по-гонконгски – мальчик.
Рулевой Джон ушел спокойный. У него хорошие предчувствия. У Джона были небольшие деньги, к ним все же надо что-то прибавлять.
В храм, где жил Кавадзи, быстро вошел Константин Николаевич Посьет.
– Саэмон-сама... Вы ее сейчас увидите... После обеда она идет на остров погулять с детьми. Явитесь как бы для осмотра острова.
Кавадзи перешагнул из красивой лодки с гребцами в голубых халатах и со значками высшего представителя правительства на древках, которые заполаскивал ветер в руках самураев.
На лужайке посреди острова прогуливалась высокая американка в шляпе под вуалью.
Кавадзи был холоден, как скала.
По траве бегали ее дети – мальчик и девочка – в ярких курточках и чулочках. Степенно шагала гладкая и длинная собака в белых и коричневых пятнах на боках. При виде Кавадзи она насторожилась и немного склонила голову, словно сознательное и воспитанное существо. Все это в самом деле было совершенно как на картинках, которые подарил Путятин.
Анна Мария подняла вуаль и почтительно поклонилась. Саэмон впервые в жизни увидел такие нежные, прекрасные синие глаза. Ее кожа свежая и белая, как мрамор или молоко.
«Действительно... Накамура прав... Душа отлетает...»
Не будь он японцем, Пегги подошла бы поближе и хотя бы жестами могла объясниться. Но у них всюду глупости и предрассудки. Все же интересно увидеть грозного японца, который всех терзает и тиранит и хочет выселить. Но он не так уж страшен!
Господин Доти снял шляпу, но не наклонил голову почтительно, а вздернул ее вверх. Кавадзи приходилось слышать про бесцеремонные приветствия. Это американский «джерк»-кивок. Сам Саэмон еще не видел никогда. Так американские матросы здороваются друг с другом. С Кавадзи даже высшие американские дипломаты не позволяли себе ничего подобного, всегда были почтительны, никто не вздергивал вверх носа, становясь похожим на рыбу тай.
У Доти и на уме не было обидеть. И, как бы ободряя японца от всей души и призывая его не вешать носа, торговец еще раз кивнул ему, опять вздернув вверх голову, и так весело, словно при встречах с полезными людьми или с поклонниками супруги.
«Какой герой! Какой герой!» – подумал Кавадзи.
На другой день Саэмон заехал на лодке к Посьету в храм Гекусенди под предлогом, что обязан сам осмотреть все помещения. «Я с ней под одной крышей!» – думал он, поглядывая на сад.
Посьет берет кофейник и наливает Саэмону и себе, откидывает штору.
Саэмон, вместо того чтобы выселить и наказать всех иностранцев, ждет, ждет, как юноша. Хочет увидеть ее опять, только увидеть. Он сносит болтовню Посьета и пьет маленькими глоточками непривычный черный напиток...
...Кавадзи вернулся к себе взволнованный, вытирая лысину платком. Он еще раз видел прекрасную, невиданную, чудесную красавицу, которая пленяет и побеждает всех, она была почтительна и вежлива.
– Впервые в жизни говорил с европейской женщиной!
Опять пришел Посьет. Опять сидели на террасе храма и пили чай.
По деревянным стойкам и перекладинам расползлись тонкие побеги с голубыми звездочками цветов.
– Вы прекрасно держались, – сказал Посьет. – Кажется, произвели на нее впечатление.
– Нет, я в душе испытываю неловкость. Я робел.
– Что же робеть? Когда вы, Саэмон, поедете в Америку или в Париж, ведь вам придется там разговаривать с дамами.
– Я бы хотел... в Петербург... И в Париж. После войны...
– Раньше ее звали Изабель.
– Изабель? – шире открыл глаза Кавадзи.
– Да, под этим именем она выступала на сцене в Америке и пользовалась большим успехом... Но сама она испанка... Католичка.
– Да, вы говорили. О-о! Католичка? – спохватился Кавадзи. Все смешалось в его голове.
– Или, кажется, лютеранка, – поправился Посьет.
Его считали искусным дипломатом, а он делает оплошности одну за другой. Японцы боятся католиков. Они два века тому назад убили и сожгли всех португальцев и испанцев и обращенных ими японцев.
– Она очень красива! – сказал Кавадзи задумчиво. – И молода.
– Молода, но очень опытная.
– Что это значит?
– Она знает все. Везде бывала и все видела.
– Все?
– Да, все... Кроме бамбуков...
– О-о... – Саэмон поражен циничным ответом.
Он непрерывно получает донесения от своих чиновников о каждом шаге американцев. В том числе и об американской красавице. Все напоминает ее и разжигает...
Кажется, Посьет досадует на Саэмона. Он ревнует?
Сам не рад, что познакомил! Поэтому сказал, что она католичка? Что она кокетка, что видела все! «Да, но это теперь мне уже безразлично!»
– Действуя умело, ты можешь сделать больше, чем все посольства Европы, – сказал Посьет вечером Анне Марии.
И муж ей намекал на что-то подобное, хотя он очень строг, очень любит ее. Ах, слабые, ничтожные мужчины! Называется, что я живу под вашей охраной в чужой и неизвестной стране!
КОГДА ЦВЕТЕТ САКУРА
Сначала шпангоуты из розовых превратились в черные и блестящие, в ясный день они светились черным огнем и отражали блеск солнца, как черные зеркала. Они стали от зияющей черноты заметней и выше. Лесорубам с обрыва в ущелье казалось, страшное чудовище, похожее на гигантского жука, повержено богатырем на деревянное ложе стапеля и окоченело, подняв множество черных ножек.
Из деревни, через бухту, видно по-другому: это гордое сооружение. Теперь шпангоуты насажены не на масленую бумагу, а на смолу и сами высмолены.
А лес вдруг стал светлым, по пословице – когда сакура цветет, она становится заметной.
Так много розовой белизны, что лес становится просторным, входишь в него, как в большой празднично украшенный храм.
Цветение сакуры продолжается недолго; как одно мгновение – несколько дней или недель – какая разница! И все опять станет глухим и мрачным, потемнеют ущелья и обрывы. Как пора молодого счастья. А потом – непрерывное ожидание смерти. Это видно по лицам людей, по песням и молитвам, в книгах и картинах. Все прекрасное напоминает о неизбежном, мрачном и глухом безмолвии, о пожирании всего огнем или о разложении и распаде. Такова прекрасная жизнь, и она тем прекрасней, чем короче, как недолгое цветение и счастье.
В эту пору люди идут в лес «на сакуру», хотя бы ненадолго. Плотники посидят после работы, и не сразу угадаешь, куда смотрят и почему задержались на площадке. Крестьяне сидят на террасах, у домов, на окраине леса, чувствуя мгновения весеннего счастья перед неизбежной неизвестностью. Любование высветленным миром цветущей сакуры!
Старик Ичиро нес гнутую доску на плече и на трапе встретил главного начальника полицейских Танака. Не уступил ему дороги. Танака сам подошел и заговорил ласково и вежливо похвалил работу. Полиция перевоспитывается! Как хорошо жить! Даже старому Ичиро.
После того, как поставили первый шпангоут, сразу работа пошла быстро. А с первым шпангоутом очень долго возились, казалось, что западный корабль никогда не построится.
Шхуну обшивали. Длинные и толстые доски держали над котлами с кипятком, а потом гнули, осторожно налегая на них и оставляя на срок с грузом на концах. Гнутые доски пришивали к шпангоутам. Матросы и японцы начали конопатить, стук, много пыли, волокна пеньки летают по всему стапелю.
Шхуна стала выглядеть громадной, ее борта, казалось, выросли еще выше. Люди в шляпах, или с косынками на головах, или в фуражках военных морских солдат стоят на подставках, на лесах, на ногах или на коленях и все дружно стучат и стараются в пыли или плетут из пеньки длинные свитки, закладывают их в пазы меж досок.
Аввакумов, желтый и худой после болезни, смотрел конопатку и вдруг дал затрещину рабочему, Аввакумов вытащил всю пеньку из паза, ткнул ему в нос и бросил.
– А ну, старый хрыч, иди конопатить! – позвал унтер-офицер старика Ичиро.
Дайкан Эгава Тародзаэмон в эти дни почти не уходит со стройки. Он все видит.
Трап гнется. Таракити – сын старика Ичиро – несет наверх толстую короткую доску, гладкую как зеркало. Он в красной повязке над грязным лицом.
Одни счастливы, других бьют. Наверху, в самом корабле, идет перестук, там усатые матросы заполняют пространство между люферсов.
Многие молодые слегли после работы в воде, по целому дню и даже по два не могли выходить на работу, лежали на татами, жены и матери их отпаивали наварами из трав. Пока молодых было мало, Ичиро дорвался до работы. Старик давно уже не студился, он десятки лет продрожал на холодных ветрах и привык с детства к любой непогоде. Помнит время, когда у деревенских теперешней одежды и обуви не было, зимой работали с голыми ногами. Поэтому он не захворал после того, как поработал в воде.
За ночь ветром принесло тучи от Фудзи и выпал снег. Утром подул холодный ветер. В такую погоду кажется, что вся Япония замерзла и дрожит под соломенными накидками или пляшет, отогревая озябшие колени.
– Давай-ка, кривой леший! – опять зовет Аввакумов старого мастера.
Вместе с Ичиро выворачивает смолу из бочки. Началась осмолка. Корабль, обшитый поверх шпангоутов досками, из белого понемногу превращается в черный.
Все спешат и все боятся, что может не то получиться. Очень страшно.
Вот он! Западный корабль почти готов! Таракити перемазался в смоле, как будто работал у котла, варил грешников.
Дайкан Эгава опять пришел, смотрит так мрачно и холодно, словно снег выпал в его душе. На нем дайканская шапка из осоки и тяжелый ватный халат. Эгава немного сгорбился, словно хочет скрыть рост, казаться пониже. Его острое лицо с большим носом немного одрябло и кое-где покрылось мелкими морщинками. Длинные пряди черных волос, острые как ножи касатки, пущены от висков, на них проступает седина.
Только сам Эгава знает, как ему нелегко. Силы подорваны, всегда ноет сердце. Сегодня ночью оно заныло особенно сильно. Он смотрит на осмолку, на котлы и бочки, на костры, где над паром гнулись доски, и думает, что все это походит на тот ад, который двести лет тому назад изображали португальцы, пугая японцев. Уничтожив христиан в те времена, шогун, вельможи бакуфу и бонзы переняли от них некоторые картины ада, чтобы тоже немножко устрашить японцев к их же пользе.
Рождается Черный Корабль. Мечта Японии! Черные корабли Перри были такими же. Теперь мы сами построили. Путятин пойдет на этом корабле на свою родину и обещает, что потом вернет его, подарит Японии в знак вечной дружбы японцев и русских.
Сам Эгава не смог построить, как следует западного корабля. Уже второй опыт неудачен. Доложили правительству. Но не можем спустить в море: получилось плохо. Разобрали корабль и опять собрали на стапеле. Но опять неудача. Не так строили. Теперь понятно.
У Путятина хэдские плотпики делают все очень основательно, стараются, чтобы научиться, как им и приказано свыше. Здесь уже заложили второй корабль для Японии. Своими силами закладывалось, но опять все по указанию молодых офицеров. А наш второй корабль «Асахи-сее», построенный Эгава, народ прозвал «пустые хлопоты».
Сплошное издевательство! Пословица у всех народов одинаковая. Что за двумя гоняться – ни одного не поймать. Но и на что-то одно нельзя надеяться. Путятин говорил, что у Франции есть пословица: нельзя все яйца класть в одну корзину! Очень смешно!
Нельзя радоваться и успешной постройке шхуны «Хэда», которая к тому же уйдет в Россию. По примеру шхуны «Хэда» мы заложили вторую шхуну, но еще неизвестно, как сумеем закончить, если уйдет Путятин. Третью начнем закладывать потом, будет строиться четвертая и другие.
«Но как же, как же все-таки ваш-то западный корабль, Эгава-сама, ваш корабль?» – спрашивают русские. Это они про «Асахи-сее». Обидно. В ближайшее время без замедления, тут и там, в разных городах и княжествах появятся новые и новые стапели. Их начнут строить князья со своими инженерами, кто как умеет. Никто не будет ждать. Все решили перевооружиться по-западному. Япония оживает!
А мой первенец? Корабль «Хоо-мару» был совсем неудачен! «Асахи-сее» немногим лучше. У Эгава болит плечо и руку трудно подымать, – это боль от сердца. Тяжесть и боль не проходят, как раньше. Эгава не покидает дела. Он учится. Ему поручено, и он исполнит.
Эгава искоса поглядывает на Таракити. На молодого плотника есть доносы. Обвиняется в сношениях с западными людьми. Тайная полиция хотела бы добиться его наказаний после ухода Путятина. Теперь это почти невозможно. Таракити награжден фамилией, стал самураем. Он один из самых лучших японских мастеров судостроения. Для полиции это не имеет значения, полиция еще не осознала пользы западных наук, верит только в небольшие ценные подарки. Эгава втайне гордится плотником Таракити и завидует ему. Уэда Таракити исполняет для Японии то, чего не смог Эгава. Уничтожить его, наказать? Или наградить? Что сильней: зависть или патриотизм? Гениальный, всесильный ученый и художник, гордость страны, друг князя Мито! А сын старика в соломенных валенках опережает. Иногда является что-то вроде ненависти. А иногда – гордость!
Да, вот уже по совету Колокольцова корабль «Асахи-сее», который строится в Урага, близ столицы Эдо, очень быстро разобрали. У воды построили стапель, такой же, как в Хэда. Теперь корабль снова собирают на стапеле. Теперь особенно ясно, что до сих пор опять делали все неправильно, как и с «Хоо-мару».
А Таракити думал о том, что черный корабль, построенный в Хэда, настоящий. До сих пор такие корабли наводили страх на японцев. Но это наш корабль, сами сделали смело, никто не испугался. Только еще не совсем черный, полосатый, в пятнах, но уже быстро становится черным. Надо бы еще подсмолить, чтобы стал совсем как у Перри.
Таракити теперь награжден фамилией. Он Уэда Таракити. Он хочет, чтобы отец его был Уэда Ичиро. Пока еще нет разъяснения, распространяется ли награда на предков или только на потомков. При изучении точных паук все узнаешь точно. Но политика и управление народом, значит, еще не совсем точные науки, невозможно ничего узнать толком. Хотя законов много, но сейчас всем объяснений не дается. Теперь, наверно, Уэда Таракити никогда не могут отрубить голову, и речи об этом быть не может. О нем уже, конечно, все известно в бакуфу! И об Оаке! Ведь каждый человек без фамилии должен быть очень покорным и послушным, каждый знает с детства, что ему очень быстро могут отрезать саблей голову за какой-нибудь поступок, или по навету, или из важного подозрения. Теперь посмотрим, как жить будем с фамилией! Конечно, лучше?
...Как бушует сине море,
Как волнуется оно... –
раздавалась по утрам знакомая всей деревне песня шагающих на работу морских солдат.
В голубо-ом его просто-о-ре
Много жертв заключено...
Шагают бодро и поют весело, хотя и грустна их песня и лица угрюмы.
Весь лес в цветах. И опять снег выпал. Холодно, всюду сугробы. Снега намело в улицы, к домам. Рабочие плохо одеты. Ежатся, жмутся перед работой. А кто не работает все время с рубанком или с топором, тот, как всегда, больше всего жалуется на трудности. Особенно тяжело чиновникам и шпионам тайной слежки. Конечно, им очень трудно!
Опять что-то новое. Пока Таракити был занят осмолкой, по обе стороны шхуны, поверх нового устроенного вокруг нее настила, поставлены полозья, две штуки, вытесанные из бревен очень гладко. На чертеже, как видел Таракити, эти полозья посредством многих кильблоков и клиньев скреплены со шхуной.
Усатые матросы уже настилают палубу, стучат топорами и ползают по всей шхуне, как сивучи.
...Цветы весны белей снега и цвета больше, чем снегов. Но не от поры цветения сакуры, а от варки смолы и оттого, что бочки ее катят и катят, душа Таракити радуется, словно летит вверх на крыльях и мчится над всем миром. Шхуна стала совсем черная.
Сегодня жарко. Очень быстро, уже к обеду, вернулась весна. К вечеру от зноя людей с непривычки охватила истома.
Все перемазаны с ног до головы. Лица как у чертей и дьяволов. После работы все вдруг это увидели и стали потешаться друг над другом. Но сегодня счастливый день. Первый японский корабль вполне чернеет! Уже не наполовину, полосами почернел, а целиком.
– Ты, Никита, как обезьяна или как черная китайская свинья... – зло подсмеивается Хэйбей.
Хэйбею не дали фамилии. Но он не обижается; на правительство нельзя обижаться. Но скоро, наверно, дадут.
На Таракити он тоже не обижается. Гордится за своего товарища. Но, как всегда, хочется посмеяться. А получается зло.
Настоящий жаркий весенний вечер. Откуда вдруг к нам в холодные, весенние горы пришло такое тепло! Какой-то перелом наступил и в погоде, и в жизни, и на шхуне. И еще два стапеля кроются крышами, чтобы не помешали будущие грозы и ливни.
Таракити идет как пьяный, и такими же кажутся ему все его плотники, и все товарищи, и все матросы, весь мир пьян, чист душой, любим и в цвету...
– Выпейте, господин Таракити, – подносит чашечку старый японец. Плотников, возвращающихся с работы, зазывают в дома, как на праздник, и угощают прямо на улице. Теперь в Хэда открыто множество сакайя, где продают сакэ. Вечером хозяин выходит из дома и угощает прохожих, чтобы зазвать, чтобы знали, что здесь открыто новое заведение, а не просто старый крестьянский дом.
Таракити выпил чашечку сакэ. Его посадили за столик, вся семья тут же, хозяин еще раз сам налил, поднес и попросил с поклоном взять из своих рук. Отец сидит в другом доме, у соседа. Слышно, как он разговаривает. Дома построены очень близко друг к другу – все слышно. Там тоже угощают.
– Пенька! – орет отец по-русски. – Смола! Хлеб!
Хозяин заслышал шаги на улице и вышел угощать и зазывать. Ввалились четверо матросов и унтер Глухарев. С ними Иосида. Его все знают: всем товарищ, веселый.
Таракити, падая на колени, опустился ниц, кланяясь переводчику.
– Не бойся. Это шпион хороший! – сказал Сидоров.
– И выпить не дурак, – добавил Маточкин.
– А все равно подведет, – заметил матрос Строд с сивыми усами.
– Васька Букреев с ним приятель, – сказал Берзинь.
– Не знаем, что там у Васьки получилось. Не этот ли Иуда виноват, – возразил Строд.
Матросы попросили Иосиду объяснить хозяину, чтобы сменил чашки, подал большие. Хозяин и хозяйка поняли, закивали головами. Хозяйка принесла чайные.
Еще недавно слово «пенька» искали в голландских и китайских словарях, но не нашли. Японцы не понимали, чего от них хотят. Иосида, живший когда-то в Иркутске, помог, и разобрались. В России его оставляли, предлагали учиться на православного священника. Но он возвратился в Японию. Чиновники пригрозили казнью, если не согласится быть шпионом. История эта известна матросам.
– Чем же человек виноват, – говорит Сидоров, – ежели его заставили. И тебя бы заставили, и ты бы старался.
Глухарев выпил сразу две полных чашки сакэ.
– Слабовата! – сказал он. – Не берет.
– Да, слабо берет. Вот виски, та покрепше...
– Сколько раз я тебе говорил, – пояснял Глухарев, клонясь через стол. – Осмолят пазы, уберут потеки смолы и обстрогают. Будет гладкое, как яичко. Это когда строится баркас. А на шхуне все высмолят. Потом обшивать медными листами...
Глухарев раскурил трубку. Иосида переводил и тут же, как бы для ясности, что-то рисовал кистью на листе бумаги или писал японской азбукой.
– Для доноса записывает беседу, – сказал Строд и посмотрел на Таракити, как бы остерегая. – Преступления нет, а они привяжутся.
– А потом покроем краской. Вот тогда будет карафунэ! А мне надо идти.
– Да, ты унтер, тебе нельзя, – сказал Строд.
– Теперь лучше понял, как строится западный корабль, – молвил Таракити.
Всех матросов он знал хорошо, но сейчас не сразу мог разобрать, который Маточкин, а который Строд.
– Бывает пеньковая посконь, – объяснял Глухарев. – Ты должен знать, – обратился он к переводчику, – из нее хорошая одежда. А Букреев вил на колесах пеньковые канаты, да его взял с собой адмирал в Симода.
– О-о! В Симода! Хоросё! – сказал Иосида.
Глухарев помолчал, пригляделся к нему и ушел.
– Смола! – орет у соседей отец.
Через дверь видны остановившиеся у фонаря люди в перемазанных парусинниках.
– Ребята, айда в кабак! – крикнул им Сидоров.
Вошли кузнецы с подмастерьями-японцами.
Иосида уронил голову на столик и горько всхлипывал.
– Ка-му щастье – каму не-ету, э-э-э, – орал он и размахнулся в воздухе кулаком.
Молодой матрос Маточкин зашел за занавеску, и там послышался визг и хохот. По всей улице пение, крики. В открытое окно тихо веет теплом и цветущим весенним лесом.
Вошла и поклонилась высокая девушка, лицо ее в меру нарумянено. Она в наколках на распущенных волосах, одета хорошо, в богатом шелке.
– Эй, Оюшка! – сказал ей Сидоров.
Из-за занавески выглянул Маточкин.
– Она спрашивает, не вернулся ли кто из Симода, – сказал он.
– Нет еще никого, Оюшка, – ответил Берзинь. – Но слыхали, что там творится. Садись с нами!
– Спасибо! – чисто ответила Оюки по-русски и ушла без поклона.
– Ее Алеша-сан там уж с другой! – засмеялся кто-то из кузнецов.
– Не дразни, – ответил Сидоров.
Оюки пришла домой. В чертежной пусто и темно. Она зажгла фонарь. Оюки целыми днями сидит в этой комнате в одиночестве с тетрадью, где рукой Ареса-сан написано: «один», «два», «пять», «четырнадцать», «не люблю», «далеко», «близко». Только любящее сердце может терпеть такую муку. Сегодня Оюки ходила к старику гадальщику.
«Твой Ареса-сан сейчас с белой женщиной, высоко с ней прыгает и при этом обнимает». Это ужасно! Сердце рвется на части. И такая ночь...
...Вся деревня Хэда в смоле, все пьют сакэ, как в праздник, в лагере наказывают матросов, но не могут всех найти.
Успех, весна, цветы, а Оюки всегда одинока. Оттолкнула Алексея, не позволяла к себе прикасаться, и теперь он обнимает другую женщину. Книги предсказаний все объясняют. С кем же, с кем же ты, Ареса, и почему ты ее обнимаешь?
В сакайя не расходились.
– Ты сегодня сыт, пьян и нос в табаке, – говорил Сидоров. – А где твой приятель Букреев?
– Пьющий Воду был нищий, кроме воды, у него ничего не было, – ответил Берзинь, – а нынче разбогател и открыл кабак.
– Сакайя, – поясняет Иосида, с трудом подымая голову.
– Васька будет в целовальниках у тестя!
Все захохотали. Иосида очнулся, испугался, и глаза его забегали. Он ничего не понял.
– Кто здесь? – заглянул Мартыньш.
– Здесь теперь сакайя... А ты откуда?
– Заходи, – сказал по-русски хозяин. – Путятин заплатит.
– Братцы, скоро пойдет патруль...
– Кто купит бочку вина, редьки, лука и риса и повесит над дверью тряпку вроде синего полотенца с надписью и еще такое вроде веера, вот и кабак... Гляди, по всей улице синие тряпки и фонари.
– И у меня будет сакайя, – говорит плотник Оакэ. – И пароход!
– Братцы, поживей, – говорит Мартыньш, наскоро выпивая сакэ.
Как Путятин адмирал
свою «Диану» утоплял, –
запел Сидоров.
Эх, ох, ух, ха-ха,
свою «Диану» утоплял... –
подхватили в соседнем доме.
Он «Диану» утоплял,
Слезы горьки проливал...
Ох, ох, ух, ха-ха...
А пришли американцы
И сбежалися на шканцы.
Эх, ух, у-ха-ха...
Русских в гости пригласили
И хлеб-виски выставляли.
Эх, ух, э-ха-ха...
А кто пляшет как индюшка,
Это Сидоров Петрушка... –
спели у соседей.
Э-эх...
Как Лесовский капитан
Экипаж свой обучал.
Эй, эй, ух, ха-ха...
Вошел Ичиро.
– Пойдем домой, – сказал он сыну. – Бегом!
– Ну, давай с нами, слепой черт!
– Не хочу... Уже пьяный...
– А ты учитель? Кто из стариков?
Ичиро и Таракити с фонарем вышли.
Стуча сапогами, отряд шагал по улице. Входят самураи с фонарями. За ними сверкают ружья и кивера. Японские и русские власти вместе явились наводить порядок.
– Встать! Кто позволил? Как смеете петь похабные песни? Молчать, сволочь! Выпорем и под арест!
– Вместо того чтобы пить чай с семьей... – говорил Ичиро, подходя к дому, – такие западные безобразия, похожие на разбои. Скорей ляжем спать и запремся...
Утром Эгава-сама читал полученные рапорты. Подумал – японцы такие тихие и старательные, а вчера разгулялись и некоторые попались вместе с эбису. Это, конечно, от радости. Но у нас радость не принято выражать так громко. Эбису портят наш народ. Надо принимать меры. Уже был получен сверху строгий приказ, но пока не удалось исполнить, хотя Эгава старался. Конечно, признаемся себе, что японцы тоже любят безобразия, особенно если их хорошо угостить, то они живо войдут в компанию.
Много безобразий в Хэда. Надо пресекать. Было указание: принять строгие меры. Но кого казнить? Все общаются с матросами по работе, придраться можно, но неприлично. Лучше не трогать. Особенно теперь. Это уже невозможно. И это предвидел Эгава. Одно ясно, что никто из тех, кто геройски осуществляет приказ бакуфу, но может быть наказан. Тут сначала Путятин, а потом и бакуфу заступятся.
Сначала решено было казнить Пьющего Воду, как бесполезного. Однако произошло то, чего никто не ждал. Эгава ученый. Он же инженер-строитель. И он дайкан. Очень трудно, но японская тайная полиция и японская постройка западных кораблей – это одно и то же. Надежных людей очень мало. Поэтому большая власть дается в верные руки, и все приходится совмещать.
Танака постарался. Умный начальник полиции не мешает людям. Поэтому действует тайно и осторожно.
Тихо и быстро шли в холодную весеннюю ночь. Без фонарей – как тайная полиция. Прибыли к месту и зажгли один фонарь. Все сразу вошли в дом Пьющего Воду. Он бесполезный. Его дом никому не нужен. Подлежит уничтожению. Но что это? Вывеска? Что за тряпка?
– О-о! – вдруг промычал Танака.
На столике, прямо в пятне света от фонаря, лежала военная шляпа западного морского воина, узкая и высокая, с ремнем, околышем и кокардой. Тут же морской мундир...
А во тьме поднялись лохматые головы. Вот сам сонный хозяин глядит, как бы ничего не понимая.
– О-о!
Тут, значит, спит русский матрос? Если брать Пьющего Воду, матрос все узнает. Сразу сообщит Путятину.
Полицейские переглянулись. Танака с фонарем в руке вежливо поклонился матросу, который лежал от имени императорской России и Путятина где-то здесь, в этих же потемках, среди вшивых и нищих японских голов.
Пьющий Воду упал ниц и кланялся.
И полицейские кланялись, но не ему. И пятились, ушли, закрыли дверь.
Какой же там матрос? Кто? – думал Танака. Он не знал точно. Может быть, в любом доме так? Зайдешь, засветишь огонь, а там кокарда и западный мундир? Они здесь хозяева. Возмутительно, но страшно. С соседней империей в эпоху изучения строительства западного корабля нельзя идти на конфликт.
Так решил Танака. Так он доложил, явившись к Эгава.
– Вы правильно решили! – сказал дайкан. – Но кого же казнить? Нам велят, чтобы японцев припугнуть, а русских не обеспокоить.
– Пожалуйста. Мы подберем подходящего человека.
– Но сегодня уже не надо. Идите отдыхать. Потом все обсудим, – сказал дайкан и отпустил полицию из храма, в котором останавливался и жил.
Танака желал не только обсудить важное дело будущего. Он полагал обязанностью своей узнать, кто и почему живет у «Пьющего». Кто из русских? Как узнать? Потом все пригодится. Как бы незначительны ни казались грехи сегодня, потом они будут гораздо значительней, и подвиги выследившего высоко оценятся.
Очень удивительно! Оказалось, все говорили про Оки – дочь Пьющего Воду – и Ваську. А полиция совершенно не знала, хотя полицейских и тайных шпионов в Хэда теперь больше, чем рабочих, и они всё изучают и записывают.
«А я-то думал, что мне за это срубят голову», – удивлялся Иосида. Он шел лесом и увидел Ваську. Это было до ухода Букреева в Симода.
Матрос искал что-то в кустах.
– Уже скоро будет тепло и ягоды будут.
– Ты эту ягоду не ешь, а то околеешь... это яд...
– Толкуй! – ответил матрос высокомерно. – Много ты понимаешь... Только дай дозреть.
– Яся, не ешь, – умолял Иосида. Про ночную облаву Ваське не стал говорить. – Достань мне сакэ сегодня, – попросил Иосида.
– Сволочь, за что тебе сакэ! – ответил Васька.
Иосида присел. Он еще долго сидел, глядя вслед матросу. Ему было как-то не по себе. Иосида понурился. Он пожалел и себя и Ваську.
В те дни примчался самурай на быстрой лошади с письмом к Эгава. Срочно вызывали в Урага на постройку «Асахи-сее». В Хэда дайкану надо до отъезда закончить, казалось бы, мелкие, но важные дела.
Не желая давать сплетням огласки и чтобы осталась неясность, дайкан Эгава решил вызвать самого Ябадоо и узнать все прямо от него. Здешний глава рыбаков Сугуро Ясобэ, он же Ябадоо, очень добросовестный, откровенный, не раз помогал разобраться в делах. Всегда старался выслужиться.
– Говорят, что ваша дочь живет с русским офицером Кокоро-сан, который заведует постройкой шхуны, – сказал Эгава самураю.
Ябадоо теперь с сабелькой на боку, в государственном халате, но такой же ласковый и добрый.
– Совершенно нет, – ответил Ябадоо вежливо и твердо.
– Ответственно отвечаете?
– Да, вполне готов ответить за свои слова. Вы знаете, что я всегда говорю только правду и служу честно. Казните меня, если ошибусь.
– Почему же возникли слухи?
– Я не слыхал пока ничего. Кокоро-сан, очень может быть, как дисциплинированный офицер, гордый и самонадеянный, стремился бы. Но ему ничего не может удаться – я наблюдаю за каждым его шагом и не разрешаю ему оставаться в моем доме без меня, очень вежливо поступаю с ним. Неприлично было бы не оказывать ему услуги, когда надо подавать чай или убрать в комнате, где он работает, также следит за порядком. Это возлагаю на дочерей.
– Говорят про Сайо.
– Спасибо... Она очень, хи-хи, красивая... Спасибо... хи... хи... Обращает внимание завистниц. Год и три месяца тому назад местные женщины напускали на нее порчу, но я умело отвел. Всегда пускаются слухи и оспаривается ум, красота и талант одинаково. Но тут, как я полагаю, дела политические!
Да, Эгава и это знал. Хэдский самурай задел его больную струну. Все возможно, на девушку зря говорят. Как тут не почувствовать уважения к ее отцу!
Эгава поблагодарил и сказал, что так должен был спросить по долгу службы.
– Все могут подтвердить.
– Да, я знаю. Представитель бакуфу Деничиро Уэкава также подтверждает, что эти слухи ложны.
– Деничиро... о... о... – почтительно поклонился Ябадоо.
Метеке Танака-сан подтвердил также, сказал, что неусыпно следит за Кокоро-сан и ничего не замечено, репутация Ябадоо, как свидетельствует тайная полиция, абсолютно чиста.
Ябадоо попросил милости. Сказал, что его надо защитить, очень просит. Надо строго сказать десятским, чтобы объявили подобные слухи вредными, исходящими от тайных противников Японии, разрушают веру и уважение к дворянству, это все противодействие новой западной политике, а не просто сплетни. Надо пресечь с самого начала.
Эгава действовал быстро и умело. Утром он уехал, а по домам ходили десятские и объявляли крестьянам, что в Хэда некоторые девушки из хороших дворянских семейств обвиняются в противозаконных связях. Произведено расследование. Ничего подобного нет. Все очень ясно, честно и чисто.
Крестьяне, конечно, отвечали, что очень рады. Они всегда рады твердым указаниям. Объявляется: важный преступник найден и будет обезглавлен или ему дадут яд – все радуются, преступление наказано.
Девушки не виноваты. Еще лучше. Очень большая радость всей деревне. Так чище и прекрасней.
– Ты языком больше не трепи, – говорит после такой беседы Ичиро, обращаясь к своей старухе. – Это ведь ты принесла.
– Что я? Что я? – старая японка только и ждала, когда ее зацепят. – Разве я... Да все говорят...
– А теперь запрещено... Чтобы сын не пострадал из-за твоей болтливости.
Старуха, вспомнив о сыне, вмиг умолкла и, согнувшись, побежала из дому, надела в сенях туфли и быстро застучала под окном, побежала к торговцу за редькой, чтобы кормить своих новых самураев, чтобы не сдохли от голода.
По артелям тоже объявили, что строгое расследование произведено по поводу безответственных разговоров. Оказывается, пускаются ложные слухи. Следует прекратить. В деловой обстановке, объявляя об этом, не упоминали про женщин. Но все поняли. Объявляли чиновники.
Ябадоо ходил по стапелю строгий и довольный. На лице его как бы написано было: пусть только кто-нибудь попробует пикнуть. За мою дочь ручается бакуфу и видные метеке! Все честно, девственно. Сайо не имеет к Кокоро-сан никакого отношения. Уж я-то знаю, как следить и когда следует помешать проискам эбису вовремя.
– Как идет работа в вашей артели? – спросил он у пожилого плотника Оаке.
Начальник Танака сегодня узнал, Пьющий Воду достал бочку водки, заплатил налог полиции и повесил синюю тряпку с иероглифами.
Где достал деньги? Матросы ему собрали? Теперь он удачно торгует, там место людное, тысяча людей работает и столько же приезжает издалека, чтобы посмотреть. У него лавочка и всегда есть посетители. Семья оделась, никто не ходит голый. Едят хороший рис. Яся все еще в Симода. Берзинь им достал водки? Украл у старого Ябадоо? Но теперь поздно, уже не узнаешь.
Оаке Кикути более опытен, чем Таракити и другие старшие плотники. Он озабочен. Шхуна строится – это хорошо. Но в деревне так много иностранцев и чиновников, что вся рыба идет для них. Рабочим нечего есть. Рабочий человек не может без рыбы, он хуже работает, если голоден. А глава рыбаков Ябадоо. И он же заведует судостроением, но он должен заботиться.
Оаке осмелел. Случай был подходящий.
– Э-э... Э-э... – кивал головой Ябадоо, слушая его.
– Кроме того, рабочим платятся деньги, когда они работают у подрядчика. Теперь подрядчиком является наша власть. Денег совершенно не дается плотникам... люди голодны...
– Э-э... э-э... – как бы соглашался Ябадоо-сан. Но совета не дал, только кивал головой в знак согласия.
Оаке подумал дома: «Я теперь самурай. Может быть, Ябадоо не смеет решать. Меня мог бы выслушать представитель бакуфу Уэкава Деничиро. Теперь мы все начинаем жить западными обычаями. Я пожилой человек, знаю порядки и придерживаюсь их – сторонник старого и нового одновременно. Но у нас в деревне теперь все очень просто. Были случаи, когда Эгава говорил с крестьянами сам, не через переводчика. Ябадоо, может, не передаст моей просьбы в канцелярию бакуфу. Не обещал. Надеюсь на перемену в отношениях и на свое новое дворянское, хотя и самое низкое, звание!» Оаке решил, что надо осмелиться. Деничиро сам, как западный человек, очень умный, быстрый, без предрассудков, сам делает все, брал в руки мазилку для смолы и даже топор. К нему, наверно, лучше всего обратиться, как матросы обращаются к капитану и к Путятину.
На следующий день после работы маленькому сынку Кикосабуро отец велел остаться на улице. Мальчик присел на корточки и стал ждать.
Кикути долго кланялся перед дверьми, потом кланялся на пороге и кланялся за порогом. Потом Кикосабуро увидел, что отец исчез в полутьме канцелярии. Там сидели особенные чиновники, с кистями. Каждый у своего столика.
Кикути подполз, обратился с всенижайшей просьбой. Он все сказал. Вдруг из соседней комнаты вышел Уэкава-сама.
Расторопный чиновник поступил чудесно, ново. Сказал: «Встань! Скажи все просто, ясно, без поклонов».
Оаке все сказал.
Уэкава выслушал достойно и серьезно. На миг лишь задумался. Потом взял артельного старосту плотников за плечи, как бы желая обнять по-европейски, но целовать не стал, как Путятин, и не обнял, а крепко сжал своими железными руками.
– Политика! – сказал он и повернул Оаке, схватил за куртку и поволок к двери, отдал стоявшему там метеке. Тот на миг отошел и с разбега ударил просителя ступней ниже спины с такой силой, что Оаке как птица вылетел с крыльца и рухнул на улицу.
Сынок Кикосабуро смотрел как бы безучастно, но в глубоком душевном волнении.
Все тело Кикути было разбито, похоже, что у него перелом в спине. Превозмогая боль, отец едва поднялся.
– Совершенно по-китайски меня выкинули, – сказал он. – Да, это китайский прием.
Прием был отечественный, самый старинный, но сыну лучше так не говорить.
«Вот я попал! – думал Оаке. – Я-то ведь просил о дырявых монетках, о горсти риса! Какая же «политика»! Никакого отношения к политике. Я только про еду для детей, чтобы растить их для правительства Японии! Чтобы не выросли пьяницами!»
На другой день на стапеле Ябадоо, свирепо склонясь, кивнул ему и протянул:
– Э-э... Э-э... Я похлопочу за тебя...
Все тело у Кикути сплошной синяк. Больно поворачиваться, поясницу ломит. Трудно работать, наклоняться почти невозможно. Вчера казалось, что полицейский сломал его, но они знают, как бить. Кому надо сломать спину – обязательно сломают. Сегодня очевидно, что перелома нет. Утром приходил знахарь и осмотрел. Но еще больней, чем вчера.
Ябадоо осклабился. Он знал, что Уэкава-сама уже сегодня очень умно приказал приготовить деньги для выплаты плотникам, как просил Оаке Кикути. При этом Уэкава-сама строг и сумрачен. Распорядился сделать все быстро, чтобы плотники не голодали. Этому Ябадоо рад. Завтра начнется раздача мелких денег. Ябадоо – хозяин ломбарда. Можно будет взыскать долги с должников, заставить закладчиков выкупать вещи из ломбарда или платить проценты за хранение. А теперь ведь все дорожает.
Только мальчик Кикосабуро не мог забыть, как вчера его отца выбросили из канцелярии. И он никогда не забудет. Он чувствовал, что должен в будущем отплатить. Мальчик каждый день вставал рано и ходил с отцом на работу, он так был горд за своего отца!
ВАЛИК У ИЗГОЛОВЬЯ
Чувство старше любого воспитания.
Колокольцову хотелось бы описать, что он видел в Японии. Как пришлось изобретать заново все, что давно уже известно. Сам за собой не знал таких талантов. А теперь, право, поверил в себя. Интересная история, как всё начинали, что и как удается осуществить. Надо все записывать, пригодится для «Морского Сборника» хотя бы.
Елкин и тот пишет. Посьет пишет. Каждый о своем деле.
После того как поставили первые шпангоуты будущей шхуны, японцы стали работать с воодушевлением. До того, кажется, не уверены были, что корабль получится. Теперь со всей силой темперамента, как воины, сражавшиеся за будущее, устремились вперед.
В России, если благополучно вернемся после войны, не поступить ли на кораблестроительный завод! Адмирал советует, и самому в голову приходит.
Но если бы Александру Александровичу кто-нибудь посоветовал описать, как тут шла его личная жизнь, он бы, верно, смешался и не нашелся. К делу не относится, что-то такое, о чем потом вообще придется забыть. Не для публикаций офицера, тем более в «Морском Сборнике»! Может быть, некоторые драгоценные воспоминания сохранятся на всю жизнь, если не останется теперешнего неприятного осадка. Произошло все как-то случайно, очень странно и стало развиваться, казалось бы, без всякого умысла с его стороны, но в приятном сознании своей победы...
В ущелье Усигахора, неподалеку от стапеля со шхуной и второго стапеля, заложенного для японцев, новая партия рабочих рубила откосы горы. Японцы рослые, не похожие на простых рисосеятелей или городских рабочих, все с новенькими инструментами. Снимали землю, ломали и дробили скалы, убирали камни. Одна за другой откатывались груженые тачки и по доскам мчались к берегу. Среди новичков мелькают и знакомые хэдские рабочие, но мало. Все происходит совершенно так же, как в первые холодные дни, когда наши офицеры и матросы, по выражению японцев, работая «как ками»[44], начинали очищать и выравнивать площадку для постройки европейского корабля. Теперь «как ками» работали сами японцы.
Какие-то два высоких молодых человека, видимо инженеры, не покладая рук, так же тщательно и аккуратно набив колышки, натягивали леера и определяли нужный уклон площадки, как это делали Можайский и Сибирцев.
Площадку трамбовали. Тяжкие свежие брусья устанавливали на каменном фундаменте выложенного основания. Настилались доски. Начали ставить кильблоки. Так за короткое время около шхуны «Хэда» появилось еще две стапеля, на них заложены корабли. Теперь на площадке Усигахора три стапеля и три шхуны строятся рядом.
...Некоторое время тому назад из Эдо приехал переводчик Сьоза, свободно говоривший по-русски. Путятин давно уверял японцев, что у них должны быть хорошие русские переводчики. «Кто?» – спрашивал Эгава. «Кто, кто? Вы сами должны знать кто! Вы не притворяйтесь казанскими сиротами!» Но Эгава не знал и не слыхал ничего подобного. «Как же нет переводчиков? Головины, сидя у вас в плену, в клетке, был потом освобожден только потому, что стал обучать японцев русскому языку. Для кого же он русскую грамматику составил? Дай бог память... имена его учеников: Уехара... Сьоза...» – «Откуда вам известно?» – «Головнин вернулся в Россию и написал книгу». – «Ясно». – «Книга Головнина уже давно была переведена в Японии». – «Уехара? Сьоза? О-о! Они уже умерли». – «Не может быть, чтобы не обучали своих детей. До седьмого поколения, но меньше, в их семьях все будут знать русский. Поищите и найдете».
И вот образованный человек из Эдо, говорящий по-русски. В каких запасниках и зачем держали его до сих пор? И был ли он в самом деле Сьоза, или его так назвали из вежливости, чтобы приятно было адмиралу... Но как бы то ни было, явился японец с острым лицом, нестарый, читает по-русски отлично и все понимает, но неясно говорит. Гошкевич, часто заходивший к Александру, передавал, что про Сьозу все ему говорят, что он хорошо воспитан, совершенный европеец во всех отношениях. «Я на днях видел их европеизм, – отвечал Колокольцов. – Наш любимец и надежда, представитель западной школы, дружок мой Уэкава чуть не сломал спину отличному плотнику, тот посмел с просьбой обратиться к нему. Мне случайно пришлось увидеть, и я счел долгом вмешаться и потребовал, чтобы моих рабочих не морили голодом».
В левом крыле дома Ябадоо, в канцелярии бакуфу, у Александра Александровича отдельный стол с длинными ножками[45] и табурет.
Колокольцов чертит и объясняет устройство всевозможных металлических креплений на больших и малых деревянных судах артельным старостам и целой куче сгорбившихся японских чиновников. Подальше у дверей и на крыльце метеке сидят тихо, как сироты или отверженные, кланяясь и улыбаясь всем проходящим, русским и своим чиновникам, и потихоньку покуривают табачок.
Выложив на стол толстую тетрадь, сидит Таракити и все записывает. Сбоку, поджав под себя ноги, на табуретке, как на полу, устроился Сьоза с писанным от руки словарем.
Пришел Ябадоо и присел на корточках. Когда Колокольцов переводил взгляд на старика, тот чуть заметно кивал головой мелко и ласково.
Когда все поднялись, Ябадоо, посмеиваясь, приблизился к столу. У Таракити, как всегда, были вопросы, и он обратился к Колокольцову.
Пришел Гошкевич, принес в папке листья и цветы разных деревьев, переложенные листками прозрачной бумаги, и все показал.
– Мы с Елкиным целый день лазали по горам. Он гораздо больше моего набрал... А вы опять учите их?
– Только тех, из которых будет толк. Пострадавший Оаке, например, отличный артельный, но уже поздно учить его по возрасту.
Сьоза заметно устал. Гошкевич взялся подменить переводчика. Все чиновники и полицейские наблюдатели сегодня устали. Сьоза и старший метеке ушли, зная, что тут остается Ябадоо. Староста рыбаков и заведующий судостроением в помощи других наблюдателей не нуждается, ему оказывается полное доверие.
Разговор с Таракити затягивался, и Ябадоо подступал все ближе и все ласковей улыбался. Выбрав удобный момент, он засмеялся и, поглаживая рукав Александра, спросил, не лучше ли перейти в другое крыло дома, выпить немного сакэ, отдохнуть и освежиться.
Прошли по длинной галерее с полураздвинутыми бумажными окнами с видом на сад и со множеством цветущих гортензий за подоконниками.
– Вот это... здесь... вот, – любезно сказал хозяин, открывая дверь. – Квартира Кокоро-сан. Здесь занимается и обдумывает, как лучше построить корабль. В моем доме он все решил. Шпангоуты здесь изобретены... пожалуйста, проходите. – Ябадоо захихикал, выставив два верхних желтых зуба, вытянув лицо и сузив его так, что щека ела щеку.
«Какая красивая комната!» – подумал Таракити. Напротив двери висела белая кекейдзику с чьей-то очень четкой черной росписью двумя крупными иероглифами. А-а! Собственноручная подпись Кавадзи! Великий дар! Глубоко тронут! Преклоняюсь!
Таракити встал на колени и поклонился, как перед образом.
– Наша любовь к главным чиновникам государства, – объяснил Ябадоо, обращаясь к Гошкевичу. – Выставляем их подписи, как хорошие картины гениев. Надо уметь так красиво расписаться... хи-хи... Тут много вкуса. Эту прекрасную подпись я предпочту любому великому произведению... Есть ли такие картины в Европе?
– Пока еще нет, – ответил Гошкевич.
«Бесценный дар помещен в комнату Кокоро-сан! – подумал Таракити. – Наверно, с ведома Кавадзи. Иначе не может быть. А ведь Кокоро-сан мой ровесник!»
В комнате еще картины. Ябадоо сказал, что развешиваются и меняются каждый месяц. Но если в окрестных лесах все цветет, то не всегда на картинах будут цветы.
На одной прекрасные яркие птички, стоят очень тесно, одна побольше, другая маленькая, нахохлилась. Еще картина с потоком весенних вод, падающих с утесов. И еще что-то страшное, может быть черные вьющиеся корни или обломанные сплетения ветвей, ожидающие солнца. Все в темноте с красными трещинками; как бы всюду щели в ад.
– Наука кораблестроения велика, и всему есть научные объяснения, – говорил Александр. – Проектировка, корабельная архитектура, вооружение и оснастка корабля – все это у вас еще впереди. За три месяца вы могли научиться, как скопировать и построить шхуну. Но этого мало. Идет очень опасный новый век. Настает время машин.
– Да. Парусные суда распиливают и в них вставляют паровые машины, – сказал Таракити.
– И вставляют в старые, и строят новые, в том числе огромные. Есть суда железные. Надо изучать теорию постройки судов. В основе всего математика и физика. Вычисление центров, заданное водоизмещение. Любой опыт ограничен там, где нет знания теории.
Таракити хотел учиться всей душой. Он слушал жадно. Я готов все записывать, хотел бы сказать он.
«Ум у меня есть, память, руки, сердце здоровые, сообразительность. Но еще нет разрешения. Еще ничего не решено. Подождите, у старых чиновников есть важные привилегии, опасно, страна может погибнуть, есть тайные силы. Но тайные силы – это не я. Я просто хочу учиться, учить и быть полезным. Время идет, я молод, могу учиться, я все могу запомнить, а моя жизнь зря проходит. Погодите. Вот вам сакэ, вот сакайя. Вот вам штофка водки. Да подтянитесь, возьмите пример с других. Вам же дана привилегия – право носить халат мельчайшего самурая! Вы – дворянин!» – так о судьбе Таракити думал Александр Александрович, имея и себя в виду.
– Надо уметь составлять чертежи любого судна. В основе всего – математика.
«Останьтесь! Учите нас! – хотел бы взмолиться Таракити. – Но нет. У них война, и они уходят. Что же будет?»
– Хочу предупредить вас, Таракити, чтобы вы не обольщались раньше времени полученными здесь знаниями. Вы – способный человек и должны учиться дальше. – «Что же скрывать?» – полагал Александр.
Не все офицеры согласны. «Вам-то такое дело? Не все ли вам равно! Зачем вы так стараетесь?»
– Скоро мы спустим шхуну? – спросил Таракити.
– Это только первая буква в алфавите.
Вошла Сайо и стала расставлять угощение.
Многочисленные линии обводов и рыбинсы, как Кокоро-сан называл еще неизвестные прежде деревянные части, изображенные на чертежах, сначала казались Таракити как бы глупой детской игрой. Но имело смысл. Конечно, не игра!
– Где же учиться? – спросил Таракити.
– Адмирал говорил с Эгава и с Кавадзи, чтобы в Японии открыть школу кораблестроения. Он сообщит об этом вашему правительству. С отплытием шхуны из Японии наши отношения, как мы надеемся, не прекратятся. Будем всё объяснять вашему «главе кистей», который, кстати, теперь уж губернатор. Симода-бугё, начальник управления для приема иностранцев, важная персона.
– Но сделают ли наши?
– Теперь они сделают. И мы думаем, что сделают быстрей, чем можно предполагать.
Таракити оживился, съел кусок прекрасной рыбы тай. Съел маленькую хризантему, редьку, похожую на крем, моллюска из раковины и запил глоточками сакэ.
– Сайо, сядь с нами, – сказал Александр.
Японка присела. Таракити посмотрел на нее. Лицо с острыми скулами слегка подкрашено, как фарфоровое. Очень гордое, взгляд жесткий и недоступный. Ей, кажется, неприятно, что Таракити на нее смотрит, как он осмеливается?
«По-моему, они любовники... Но раз правительство говорит, что этого нет, то и я поверю...»
Гошкевич достал из папки рисунки Можайского. Земля взрыта, как на батарее, вокруг квадрат небольших валов. Закутанные в черное, с полузакрытыми от солнца лицами, крестьяне роются в земле. Идет высадка рассады риса. Да, уже весна. Всюду начинаются работы на полях.
Есть небольшое поле и у семьи Уэда.
– Когда на шхуне, то вспоминаю, – заговорил Ябадоо и усмехнулся, – вижу работы с кореньями, сгибание горячих балок шпангоутов, рубку канатов военными мечами, варку смолы и засмаливание, все это что-то очень известное и нашему уму. Похоже на страшные пытки, которым в нашей стране подвергали христиан... хи... хи-хи... Вспомните и вы и подумайте об этом...
– Пришло письмо из Симода, – сказал Гошкевич, – кажется, адмирал договорился с американцами, идет к нам на шхуне.
Александр не ответил.
Таракити поблагодарил и простился. Дома он рассказал, что Сайо – жена Кокоро-сан.
– Замолчи! – испугалась мать.
Таракити тут же сказал, что об этом никто не знает. Ябадоо постарался. Даже ее подруги молчат, добавил что-то еще более ужасное про Ябадоо и его семью.
– Сын! Замолчи, – мать кинулась к Таракити и зажала ему рот.
– Замолчи, замолчи, – подтвердил отец. – Пойдем на работу, и ты мне потихоньку расскажешь.
...Александр после ванны надел приятный бумажный халат. Сайо подала ему еще один пушистый ватный; к ногам поставила жаровню – хибачи.
Взяла шемисэн, и сразу же звуки струн погрузили Александра в другой мир.
«Он любит мою музыку, это воодушевляет его так, что он совершенно забывает меня!» – подумала Сайо.
Александр, казалось, понял, очнулся и взглянул на девушку. Она так развлекала его, так старалась угодить, была так заботлива и создавала уют и жертвовала ему собой, а так жесток ее взор. Он никогда не смеялся с ней и не смягчался. И она всегда смотрела на него без доброты! А вот говорят, что женщины привязчивы, что женщины Востока податливы. Но в ее любезностях есть что-то устрашающее.
На полу расстелена постель и положен валик у изголовья. На этом валике из красного шелка черные волосы, цвета воронова крыла, в сложной прическе окаймляли ночными волнами смуглое лицо Сайо.
Желтый фонарь с черными и синими рыбами и морскими драконами бросал странный и зловещий отсвет на ее постель. Ее тело казалось вызолоченным, и тени злых чудовищ касались его. Ее тонкие ноги лежали свободно и покорно, а жесткий рот и острые скулы лица как бы подчеркивали выражение страдания на ее лице, боль и отчаянную решимость, адское терпение и благородную, непоколебимую и непобедимую гордость.
Душа этой маленькой женщины, роскошной в своей золотистой, юной худобе, стройной и тонкой, оставалась недоступна и непокорна, но тело подчинялось скользящим теням, как ее обязывали.
В ласке она холодна, с жестким, даже злым взором или с закрытыми глазами, сжимая зубы, словно переносила пытку и ненавидела. Но ни звука жалобы.
Утром Александр сказал:
– Ты настоящая жена европейца! Скажи мне что-нибудь... Хоть что-нибудь...
– Что сказать? – сквозь зубы спрашивала Сайо.
– Что ты хочешь.
– Я никогда и ничего не хочу. Я очень покорная! – со вздохом сказала она и посмотрела насмешливо. Она прошептала: – Я всегда только подчиняюсь.
– Как?
– Я делаю только то, что мне велят.
– Ах, какая ты, право!
Он стал жадно целовать ее, и она закрыла глаза, стиснула зубы и пыталась отстраниться, и на короткий миг ее лицо, казалось, выразило чувство торжества и счастья.
«Но ты сам, Кокора-сан, очень жестокий и холодный. Как холодно ты прощаешься со мной!» – глядя в его глава, думала она.
Иногда Сайо кажется, что он с тайным презрением смотрит на нее. Он несколько дней не приходил. Иногда приходит с гостями и, как японец, не обращает на нее внимания. Он не нарочно это делает. Он благороден и никогда не обижает ее, нежен на словах и в поступках. Но очень холоден... У него учатся все плотники, он подает всем пример, показывает, как живут люди в западном мире.
...Ябадоо встретил Александра смеясь.
– Не могу столковаться с Сайо... без переводчика, – сказал Александр. – Она так и не понимает меня.
Сайо засмеялась сзади.
– Да отец ли он тебе? – с оттенком досады спросил он.
– Да, отец, отец, – ответила Сайо по-русски.
Пришел японец и сказал, что в море виден черный корабль.
Через два часа американская шхуна «Кароляйн Фут» бросила якорь в бухте. Баркас подошел к ее борту.
– Александр Александрович! Как шхуна? – спросил адмирал у Колокольцова.
– Закончена осмолка, Евфимий Васильевич!
Колокольцов перешагнул на штормтрап и стал быстро подыматься наверх.
– Обшиваем медью и делаем спусковое устройство.
– Благодарю вас, Александр Александрович!
АМЕРИКА В ДЕРЕВНЕ ХЭДА
Уэкава Деничиро явился на «Кароляйн». Он в коротком синем мундире с желтыми погонами, которые пришиты не вдоль, а поперек плеча и похожи на золотые квадраты. Новая форма японского флота? Штаны светлые, льняные, но не накрахмаленные, как хакама, а тщательно выглаженные, и туфли с высоким каблуком, как у женщины. Сабля и пистолет нового образца. Япония перевооружается? Создаются войска европейского типа? Путятин удивился больше всех. До сих пор он полагал, что никакая европеизация не происходит в Японии без его совета. Мне они утерли нос! Адмирал сам с невольным уважением смотрел на Уэкава. Тот заговорил с Бардом по-английски.
– Пожалуйста, свидетельство. Навигационные документы. Ваше заявление.
Достал из кармана печать, обмакнул в коробку с сукном в красной краске и шлепнул на положенный перед ним на столе капитанской бумаге. И написал по-английски: «Permission to go ashore»[46].
Что делается! Боже мой! Американцы и в ус не дуют, довольны, но не показывают вида, привыкли, как и англичане, что во всем мире все говорят на их языке.
– Разрешается сойти на берег!
– Благодарим... Пожалуйста, виски... Разрешите, адмирал...
– За адмирала! За ваше здоровье, капитан!
Американцы выстроились в очередь. Деничиро, сидя за столом, выдавал на руки каждому «The list of disembarkation»[47]. Написано безукоризненно по-английски, кистью, но четко и аккуратно, словно напечатано в типографии: «Разрешается сход в порту Хэда, также прогулки на расстоянии две морских мили от места высадки».
Деничиро пожелал всего наилучшего, взял под козырек с кокардой, на которой изображены три цветка оой – герб шогуна, и вышел на палубу, где его ждали переводчик и полицейские.
Адмирал пригласил Уэкава на свой вельбот.
– Новая морская форма?
– Да, адмирал.
– Вы получили военный чин?
– Да, майора.
– Такого чина нет у моряков.
– Морской пехоты и береговой охраны, ваше превосходительство.
– Ясно. Поздравляю вас!
На берегу у причала двое полицейских в новой форме, но с красными погонами. Деничиро сам спроектировал эту форму, составил эскизы и отсылал на утверждение в Эдо. Шил русский портной из Кронштадта Иван Петров.
– Америка! Америка! – орут по всей деревне дети и мусмешки.
– Да у вас тут целая верфь, капитан! – воскликнул Вард, когда Степан Степанович привез американцев в ущелье Усигахора.
А мы еще сомневались, чему они обучают японцев! И могут ли! Американцы свободно ходят в Хэда! Японец в мундире дает «The list of disembarkation». У русских кораблестроительная верфь в Японии. Никаких запретов и полицейских грубостей. К адмиралу, его капитану с офицерами и американцам одинаково приветливы. Никто не ходит по следу. Чувствуется расположение крестьян. Никто не убегает и не прячется. Вард видит вблизи все, что его интересует, может идти, куда хочет, брать в руки инструменты, все трогать, говорить, переводчики к его услугам.
Три шхуны! Три, а не одна! Три стапеля. Плаз, как на хороших доках. Кузница. Шьют паруса. Вьют канаты. Гонят смолу. А где медники?
– Пожалуйте на шхуну «Хэда»! Медный двор – на другой стороне бухты, обнесен глухой изгородью, – объяснял Лесовский.
– Медь у них ценится? – спрашивает консул Рид.
– Японцы огородили медную мастерскую и приставили вооруженную охрану. Медь у них очень ценится. Это их валюта.
На фоне лесов множество красных матросских рубашек и разноцветных японских халатов.
– А где гнете доски?
– Вот сухопарня... пойдемте. Я покажу.
– Черт возьми... Ну что же, господа, – сказал Вард сопровождавшим его американцам, – вы видели? Заложены шхуны, примерно с нашу «Кароляйн». Что вы хотите! Три крытых эллинга, кузницы, целый завод. Если они так дальше пойдут, нам никогда их не догнать.
Все захохотали дружно – и американцы, и русские, и японцы.
– Смотрите, какие у них матросы. Очень хорошего сложения. Без исключения.
– А где вы набираете людей?
– Из рекрутов выбираются по жребию.
Вард подумал: одна шхуна скоро будет готова. Одну строят для себя. А еще две? Я понимаю, они строят для продажи японцам. Вот это коммерсанты! Это, видимо, концессия на паях с японцами. В таком случае Перри обманут и мы одурачены. Сами японцы очень довольны и стараются. И порт открыт без всяких трактатов. Дизэмбаркация дозволена. Никаких помех! Японец в военном мундире.
– Японцы заметно движутся вперед!
– Yes, in full swing![48] – ответил Шиллинг.
За ним идут двое юнкеров.
– Скоро праздник пасхи, – говорит Корнилов. – У нас уже грачи прилетели.
– А здесь я видел сегодня двух фазанов! Откуда, Татноскэ, фазаны?
– Да, в эту пору на Идзу прилетают фазаны... – таинственно и тихо сказал переводчик. И добавил: – Из Кореи.
– Это не опасно для Японии? – спросил Шиллинг.
– Кто же проектировал? – заинтересовался Рид.
– Молодой лейтенант Колокольцов, – отвечал Степан Степанович.
– Познакомимся с ним! – «Он ли построил?»
– Америка приехала! – говорили японцы друг другу, со страхом и любопытством оглядывая новых гостей.
С громадного амфитеатра гор, где таились караулы, со скал, окружавших бухту Хэда, из лесов, с крыш деревянных домов люди смотрели на черную шхуну. Опять что-то новое. Хотя не все удивлялись. Многие говорили, что это для нас теперь совсем не удивительно. Гостям мы рады. Но любопытства не обнаруживаем. Никакого парада. Никто не покорен. У нас в Хэда строятся свои корабли. Хэда – единственное село в Японии, где построен черный корабль. И будет не один. Ничего особенного не произошло. Из пушек не палили. Шхуна безмолвно стояла среди бухты, на ее синей поверхности. Все видели, как Путятин с офицерами съехал на берег и сразу сам, отделившись с Кокоро-сан, отправился на шхуну. А потом капитан повез туда американцев. Когда они шли по улице, многие трогали их одежду.
На американской шхуне совсем тихо. Кажется, там пришли хорошие, негромкие люди. Шхуна как бы подремывала на зеркальной глади хэдской бухты. Американцы не спешат хватать и есть детей, соблазнять женщин, заглядывать в общие бани, все рисовать и покупать. Тихо и бодро прошли в Усигахора. Приходится сомневаться, верны ли доходившие толки.
На берегу поставлена полиция. В новой форме и в сандалиях. Зря запрещается плавать по бухте в лодках, и нельзя приближаться к американскому кораблю.
Адмирал пригласил американцев обедать и сказал, что завтра с утра будут грузить на шхуну сто тонн риса для Камчатки и что матросы привыкли к рису и охотно едят его.
...После обеда шхуну подвели к берегу, закрепили двумя канатами за деревянные кнехты на причале. У трапа и на борту стояли американские матросы, заговаривали и пересмеивались с проходившими мусмешками.
Каких только людей не видел Вард в своей жизни. Приходилось ходить с эмигрантами из Франции, с китайцами из Кантона в Калифорнию, с искателями счастья на золотые прииски. Адамс не зря хвалил моряков погибшей «Дианы» и, как шли слухи, подыскивал торговый корабль для вывозки их из Японии.
– Я ходил по верфи, смотрел и подумал: они тут по несчастью стали учителями японцев! – сказал Рид.
Русские все уехали на берег. На «Кароляйн» нет больше и женщин. Одни американцы – мужчины. Происходил мужской разговор.
– Надо их выбросить поскорей. Все, что они делают, мы можем сделать лучше.
– Жаль, что среди них у нас нет надежного союзника, – отозвался Дотери.
– Найдем! – сказал Рид.
«Да, наверное, мы их заменим», – подумал Вард, сохранявший молчание. При всей симпатии к Путятину и к его людям, он не мог не согласиться, что практицизм плитах «воров» свое возьмет.
В холостяцкой каюте Варда еще оставались цветы и вышитый коврик на переборке.
– Перри утверждал, что японцы не способны ни к чему, кроме церемоний. Судьба посылает нам возможность исправлять ошибки Перри. Как консул, я смогу наблюдать этот народ ежедневно.
– Надо изучать все, что тут сделали русские, – сказал Дотери.
– Как консул, я изучу, какие у них получены права и преимущества, что начато ими, и буду все продолжать уже от имени Америки. Говорят, они научили японцев доить коров. Пока пойдем по их следу, а потом быстро сами осмотримся. Во всяком случае, японцы не получат от нас даром никаких сведений о современном судостроении. Не буду их упрекать за коварство, но, если захотят учиться, им придется непрерывно предоставлять нам новые права. До тех пор, пока мы не добьемся цели, которой Перри не достиг...
Виски уже подействовало.
– Русские главного не смогли – завести торговлю.
– Да!
– А японцы – торгаши. Из выгоды пойдут на все. Доти остался в Симода, и он там обещал произвести переворот в их понятиях.
Доти, Пибоди и Байдельсмэн – целая компания опытных авантюристов засела в сердце Симода, чтобы искать лазейки и охранять семейства и товары. Рид колеблется, не вернуться ли туда. Пусть Вард идет на Камчатку. Дотери – туда же для изучения рынков. А Рид может купить японскую лодку и вернуться вдоль берега.
Будет ли Вард писать в американские газеты о русских, о Японии? Кажется, он еще не решил. Печатает свои статьи в Сан-Франциско, и там всем очень нравится.
Путятин сказал, что его посольство и команда корабля, потерпевшие кораблекрушение, не могут быть задержаны и захвачены союзниками. Повторил, что и шхуну «Кароляйн» взять не смеют.
Но все же нужна осторожность. Лучше избежать встречи с крейсерами союзников. У берегов Идзу ходил французский «Константин». Японцы предупредили об этом Путятина и пустили противников России по ложному следу.
Переход будет трудный и опасный. Капитан в море держит в железных руках команду. Должны чувствовать его власть и строгость. Как обычно, на русских моряков он надеется. Вард знает, что легких и неопасных переходов не бывает. Он отдыхал, отмалчивался, намерен сходить на берег посмотреть на цветущий сад, а в душе готовится к тяжелому плаванию.
– Адмирал! Шхуна готова к приемке риса и всех грузов, – доложил девятнадцатилетний гигант Джон, явившийся утром в Хосенди.
Возвратившись на «Кароляйн», рулевой и помощник Барда сказал, что пойдем в среду на той неделе.
– Да, у них в воскресенье православная пасха, – сказал шкипер.
К причалу шагала небольшая колонна матросов в рабочих парусинниках. Японцы везли рис на двуколках, запряженных быками и коровами.
С «Кароляйн» подали на причал стрелу с сеткой.
– Всего к погрузке две тысячи мешков риса, – сказал Барду незнакомый лейтенант по-английски и добавил, что по-английски не говорит. С ним юнкер-переводчик.
Матросы складывали мешки в сетку и подымали стрелой на шхуну. Американцы укладывали мешки в трюмы. Джон показывал, куда и как.
Распоряжались: русский боцман с забинтованным ухом и американский с повязкой, закрывающей нос.
Подвели баржу с мешками риса. Перекинули трап.
– Грузим жалованье адмирала Путятина. Плачено как служащему Японии от правительства Эдо по государственному списку, – сказал Зеленой юнкеру. – Табель о рангах бакуфу! Рис по-японски полагается по степени пользы князя и по количеству воинов, но только князю, а уж дело даймио кормить своих подданных.
Матросы наваливают мешки на спину. Зеленой шагает в веренице грузчиков по трапу вверх и запевает:
Никого-о-о я не спроси-и-ила,
Кроме се-е-ердца сво-оего...
Эх... –
подхватывают матросы.
Увидаа-ла-а-а, полюбии-ла-а
И умру-у, любя его-о.
То, что заметил Вард в этот день на прогулке, еще более возбудило его дух предпринимательства и любопытства. После леса шли улицей, заходя в магазины. Японец продал прекрасные изделия из лака: поднос, вазу, чашки, блюдца и чайник. Послал мальчика, чтобы донес американцу на корабль.
Аппетит приходит во время еды! Вард опять видел: в бочках стоит смола, лежат бунты свитых здесь канатов. Два полуголых мускулистых матроса работают, поставив наковальню и горн на открытом воздухе, а японец качает им мехи.
Рид, кажется, прав. Русские уйдут и вряд ли смогут вернуться. У них руки связаны войной и внутренней политикой. Мы должны сами взяться тут за дело. Авантюра Рида, объявившего себя консулом, до сих пор совершенно не касалась Варда. Сейчас он готов был взглянуть по-другому на деятельность самозваного консула. В самом деле, не надо ждать и тянуть время, надо перенять с рук на руки от уходившего Путятина все, что возможно. Опытный глаз Варда сразу видел, как быстро и умело можно продолжать дело, если возьмутся янки. Мы можем строить в Японии. Путятин подает пример. Для этого у нас есть все, а чего нет – будет. Мы не воинственная держава, и все наши силы пригодны для практической деятельности. А что смогут все эти молодцы адмирала, если снять с них военную форму? Явится ли у них предприимчивость без приказа? Ради выгоды, а не по присяге идти и умереть на войне за своего царя? Мы могли бы построить в Японии современный док. Пока у них тут ничего особенного, не винтовые корветы строятся.
Больше, чем верфь с тремя шхунами, на Варда, как и на коммодора Адамса, судя по газетам, произвели впечатление люди Путятина.
Сегодня матросы близ полозьев гигантских саней на пристроенных к стапелю площадках, ставили столбы, на которых, видимо, будут рычаги, которыми шхуна будет стронута вместе с полозьями и заскользит. Хорошая теплая погода.
На причал, где шла погрузка, пришел Мусин-Пушкин. Лейтенант Зеленой, разговаривая с ним, побледнел. Матросы столпились около них. Работа прекратилась.
– Что еще? – спросил Джон у юнкера.
– Погиб матрос.
– Кто погиб? – спрыгнув со шхуны, спросил Черный и поправил повязку на голове.
– Букреев умер.
– Боже мой! Боже мой! – приговаривал лейтенант.
– Где?
– Что же он в канун праздника...
– Шабаш, братцы...
– Что у них случилось? – спрашивали на шхуне.
– Переводчик говорит, матрос покончил жизнь самоубийством из-за японки.
– The problem of life![49] – сказал Рид.
...Янка Берзинь, сидя на чурбане, рассказывал про гибель товарища и так разревелся, что не в силах сдержаться, стал хватать себя руками за лицо, как бы желая скрыть горе.
Матросы собрались вокруг. Время шло к обеду. Все занятия в лагере и на плацу прервались. Янку обступили земляки. Их было довольно много в команде: Лепа, Строд, Приеда, Мартынь, Лепинь – как называли их унтера. Мрачные и молчаливые, не мигая, смотрели они на Янку. В отличие от большинства своих товарищей, Берзинь был пылким и чувствительным, в своих порывах часто не владел собой. Зато хороший матрос, цепкий, легкий и верткий, мог кузнечить не хуже мастерового, шить. Первый из всех европейцев и американцев показал японцам, как доить корову. Недавно Ян Берзинь произведен в унтер-офицеры, а потом назначен на склад замещать заболевшего провиантмейстера.
При этом, когда надо, он надевал старый, почерневший парусинник и фартук и ходил работать в кузницу.
В новую должность Янка всегда являлся в начищенных до блеска сапогах, стал поопрятней одеваться, выкручивал усы, отрастив их побольше, не улыбался, его глубоко запавшие глаза строго смотрели на каждого являвшегося по делу.
На него жаловались, что скуп и рачителен к казенному добру, что за копейку и за всякую мелочь взыскивает и придирается.
– Какой формалист оказался наш Берзинь! – удивлялся Пушкин. Но в то же время все знали, что своего труда Янка не жалеет.
И вдруг всю его строгость как ветром сдуло, и перед товарищами сидел не бездушный формалист, а разбитый крем товарищ. Брови выстрижены ершом, усы лихо выкручены, а лицо в слезах.
– Они вместе с Букреевым деньги где-то прятали, и теперь, видно, деньги у него пропали, – идя в казарму, пояснял Мартыньш матросам.
– А ты его самого видел?
– Только что. Он вон за горой лежит... Там уж комиссия. Адмирал туда поехал. Нам велели уйти.
– Сапоги у него украли?
– Кто?
– Неизвестно. Маточкин его увидел. Васька был еще живой и ползал и не мог найти.
– Откуда он шел?
– От японки.
– А я ему давно говорил, что эту ягоду нельзя есть, – вмешался Иосида, – а он не слушал. Ягода ядовитая.
– Ты, наверное, и подвел? – спросил Строд с подозрением.
Японец с ненавистью посмотрел на матроса, но ничего не сказал. Все же Иосида жил в России и что-то понимал! В душе он благодарен, плохого на чужбине не видел.
– Васька пришел из Симода, – сказал Серега Граматеев, – он, видно, за ее отца боялся, ведь ночью приходила полиция, голову ему хотели рубить. Васька ночью перемахнул забор и ушел. Ночевал у нее и задержался. Шел домой, увидел ягоды, и хоть неспелые, а он наелся.
– У него уже прежде украли один сапог, – сказал Маслов, – и он на работу ходил в двух правых сапогах. А когда шел в Симода, я ему дал свои, чтобы не срамиться перед Америкой.
– А в каких же он пошел вчера?
– Он свои старые надевал. Он мои отдал, как вернулся на шхуне.
– Кто польстился на такое отрепье!
– В двух одинаковых сапогах и вора можно найти по следу, – сказал боцман Черный. – Надо всем смотреть на следы, братцы, – где бы ни были, куда бы ни шли – глядите под ноги.
– А что адмирал?
– А вот он, вернулся, подходит на вельботе.
«Это безобразие! Безобразие! – думал Путятин, идя к себе в храм. – Лучший матрос погиб! Ягоды наелся...» И доктор подтвердил, все признаки смерти от отравления.
Лежит Вася Букреев неподалеку от дороги в деревню, в густых кустах, на лужайке, на полпути к Хэда с верфи. Шел откуда-то... Ясно, все ясно!
– Господа! – обратился адмирал к вызванным в храм офицерам. – Букреев в горах наелся ядовитой ягоды... Отец Василий около него и доктор. Но он уже... И мучался, господа, бился, сел и сидел, и пена шла изо рта, как показали видавшие его матросы и японцы. Доктор уже не мог помочь. Отец Василий прибыл, когда он скончался. Японец Ябадоо сказал сегодня мне, что Яся был обречен на это судьбой, ему суждена была смерть в Японии... Но мы-то не можем верить гадалкам, мы не богаделки! Причина не та! Дисциплина пала! Надо принимать строжайшие меры, господа! Дисциплина! Наказывать, но беречь людей! В лесах тут много неизвестных нам растений. Я сам видел ядовитейший сумах. Не сметь пускать людей в лес без местных проводников!
– Господа, мне сказали, что Букреев лежит мертвый и у него сапоги украли, – громко произнес полковник Лосев, входя в помещение. Он только что прибыл с другой стороны бухты.
– Тихо... тихо...
– Уже все известно.
Маточкин и Селезнев принесли на носилках прикрытое тело во двор храма. Их сопровождал матросский патруль.
– Я еще застал его живым, – рассказывал в этот день Маточкин в казарме. – Он все говорил про сапоги и беспокоился. Он, видно, шел от своей и сказал мне, что сапоги не стал надевать, тепло и он шел горой по солнышку разувшись, а сапоги связал веревочкой и перекинул через плечо, как переметную суму. Его схватило, он упал, потом набрался силы, поднялся, а сапог уже не было. Он помирать не хотел, не отыскавши сапоги, и все кругом смотрел, но сапог нигде не было. Мы подошли – он просил Токарева и Федотова, мы все обыскали и не нашли. Кто-то взял.
– Кто мог?
– Наверно, за ним шел кто-то, следил.
– У них шпионы честные, они вещей зря не украдут. Только если по делу!
– Значит, кому-то понадобилось, и взял!
Букреева всем жаль; его кончина пугала. Природа тут чужая, неизвестная, повсюду могут оказаться ядовитые растения. При этом странным казалось дело с пропажей сапог.
– И как он мог отравиться?
– Он сам сказал, что ел ягоду, а она ядовитая. Японцы подтвердили, что эту ягоду нельзя есть, у них знают все.
– Как же она его не уберегла! – воскликнул Берзинь.
– А вот мы все ждали лета!
На ступеньках казармы в задумчивости сидел Иосида.
– Это не ты ли, сволочь, подстроил? – выходя, сказал Маточкин.
– Нет, я говорил не есть этой ягоды. А он не верил.
Через день, под звуки духового оркестра, игравшего «Не бил барабан среди мутных полков», морские гренадеры внесли гроб Букреева во двор храма Хосенди.
Адмирал, офицеры у самой могилы. Шестьсот матросов выстроились во дворе и на улице. После чтения отца Василия вскинуты ружья и грянули залпы. Вася Букреев, на морских ремнях, навеки опускался в чужую землю.
Его могила справа от ворот, когда входишь во двор с улицы. Тут же корявое дерево сарубэри с белой скользкой корой, по которой, как Ябадоо рассказывал Васе и его товарищам в первый день приезда матросов в деревню, даже обезьяна не может влезть. Сейчас дерево в цвету. На могиле поставили крест. Строй моряков во главе с адмиралом в молчании отдавал последний долг. Дочь Пьющего Воду зажгла над свежим холмом душистые палочки.
– Яся... Яся... – шептали, подходя и кланяясь, жители Хэда.
...С тех пор кустарник, на котором вырастают ягоды, погубившие матроса Букреева, в деревне Хэда называют «Яся-короси», что означает: «Смерть Яся».
БОГЕМА
– Сашка, ты уснул?
Из-за бумажной перегородки никто не отзывался.
– Храпит!
Юнкера Лазарев и Корнилов вышли на террасу. Ветра нет. Священник на днях объяснял, что у богатых и знатных террасы строятся на втором этаже так, что луна видна всю ночь, всегда можно наблюдать ее прохождение и любоваться. Отец Василий водит дружбу с бонзами и добывает подобные сведения.
Капитан приказал завтра с утра идти в чертежную. Подробно все покажет унтер-офицер Григорьев. Офицерам некогда, заняты подготовкой команды к отплытию, ремонтом шхуны и в командировках.
– О боже, боже! Капитан все боится, что мы бездельничаем! Как будто сам в нашем возрасте не жуировал!
Скажи-ка, дя-дя-я,
ве-еедь недаром, –
резким голосом запевает Корнилов.
Москва, спалё...
Москва, спаленная по-жаром...
– Господа, не вовремя! – сказал через открытое окно Елкин, занимавшийся за большим столом.
– «Что толку в э...» – запел через некоторое время юнкер Лазарев.
– «Что толку в этакой безделке», – подхватил юнкер Урусов, выходя с заспанным лицом.
Вечерело. Через двор кто-то шел. Из-за клумб с высокими кустистыми цветами адисая появился старший офицер Мусин-Пушкин и поднялся по плахам ступеней. Юнкера встали. Пушкин очистил метелкой пыль с сапог.
От юнкеров пахло сакэ. Что мне делать с этими лодырями? Пушкин сделал вид, что ничего не замечает, и ушел в дом. Юнкера прошли за ним, чтобы на виду у него разойтись по каютам.
– Вы говели, господа? – спросил их Пушкин.
– Да, говели. И причащались.
– Играли сегодня?
– Да, как всегда, после занятий – в «масло».
– Потом спевались, – сказал Лазарев. – Как только пройдет пасха, будем разучивать с людьми «Бородино».
В свободное время юнкера стравливают петухов, для этого подаренных им дочерью господина Ота, или играют в «масло». Старик, служивший при храме за небольшую плату, мог исполнить любое поручение.
Капитан придумывал для юнкеров обязанности, приказывал заниматься строем с молодыми матросами, в положенные часы ходить в Хосенди, где офицеры обучали их математике, навигации и другим предметам, посещать лагерную церковь и простаивать все обедни, вечерни и всенощные. Хорошо, что французский можно не учить, избегаем говорить по-французски из-за войны, английским занимаемся, но называем американским. И вот, еще не хватало, в распоряжение Григорьева!
Утром в чертежную зашли Можайский и Зеленой.
– А-ре-са-сан нету? – тихо спросила Оюки, подавая им чай.
– Алеши нету, – отвечал Можайский. – Он еще в Симода.
Девушка успокоилась. «Симода» – это означает важные государственные дела. Алеша – воин, так и должен быть в походах, а не около женских халатов, как юнкера.
– Оюшка, – сказал унтер-офицер Авдеев, – твой Алеша-сан спит с Америкой. Слыхала? Да?
– В самом деле, говорят, американка на балу влюбилась в Сибирцева, – чертя на бумаге как бы в полузадумчивости, сказал Урусов.
– Вы что? – испуганно вскричал Зеленой и перевел взгляд на Оюки.
Все засмеялись.
Можайский пришел клеить змея, а Зеленой помогать. Летающие бумажные змеи – прообразы будущих летательных аппаратов, которые плоскостями будут опираться на воздух. «Ну и опирайтесь на воздух!» – отвечали остряки в кают-компании.
Можайский делал змеев с двумя и даже с тремя параллельными плоскостями. Вчера бумажный квадрат с андреевским крестом поднялся высоко и ушел за лес. Шелковая тончайшая бечевка петлей держалась на руке. Закричали дети. Зоркие глаза их увидели, что змей сам возвращается обратно.
– Как вам удался подобный фокус?
– Это не фокус, юнкер. Хэда удобное место для подобных опытов. Узкие извилистые долины, кручи, море с бухтами и заливами среди гор, все это порождает разницу давлений и температур, возникают местные, слабые воздушные течения, как бы провинциальные... Их-то мне и надо!
Можайский пытался сговориться с американцами и приоткрыл им свои замыслы, но те, кажется, сочли его за сумасшедшего. Они показались ему обычными мещанами, каких много во всем мире. Узнали откуда-то слово «маниловизм».
...Григорьев пока заведует работами в чертежной. С юнкерами почтителен и любезен, но без дела не дает посидеть, все время все видит. Вообще в чертежной теперь господствуют унтера. В глубине души обидно для молодых людей. А со всяким вопросом не к кому больше обратиться, кроме Григорьева.
– Оюки-сан, ваш Алеша-сан остался в Симода не один, – объяснил Татноскэ. Он подсел поближе. – Там был бал. Он танцевал с молодой американкой.
– Хорошо, – почтительно ответила Оюки.
– А теперь он остался там.
Понимая, что сказал переводчик, юнкера прыснули со смеху, а Урусов даже покраснел.
Оюки владела собой. Но через некоторое время она спросила:
– Ареса? Мусуме – Америка?
– Господа, не троньте ее, – сказал Можайский, подымаясь. – Оюки, не слушайте их, они дразнятся. Переведите, что у этой американки есть муж... Милый вы ребенок, Оюки!
Можайский ушел с Зеленым.
Оюки было не до нежностей, и в сожалениях она не нуждалась.
– Переведите, Татноскэ, что американка своего мужа послала сюда, – сказал Корнилов, – и потом в Россию, а Алеша-сан остался там охранять храм и двор, где живет американка.
Глаза Оюки-сан становились все шире, и вид у нее был такой, словно она готова всех выгнать.
К обеду чертежи были закончены. Все разошлись. Чертежная опустела.
Можайский зашел после своих опытов, сказал Оюки, что хочет оставить змея.
Девушка сидела в углу за столиком с толстой тетрадью.
– Сибирцев сейчас пришел на шлюпке из Симода с матросами, – сказал Можайский. – «Посмотрела на меня неласково, а сама учит его уроки...»
– Вы дошли очень быстро, – говорили в кают-компании.
– За шесть часов. Даже не верится... Сегодня в девять вышли.
– А у нас сегодня был губернатор Симода – наш приятель Накамура. Явился без всякой свиты и без конвоя, в сопровождении двух буси, верхами. Долго были в Хосенди, спорили очень горячо с адмиралом, сначала присутствовал Уэкава, а потом одни. Никого из русских не пускали, кроме Гошкевича. Сразу же Накамура уехал обратно в Симода.
– Их что-то тревожит...
– Оюки ждет вас, – тихо сказал вошедший Можайский. – Подите к ней. Она ждет и читает ваши словаря.
– Да?
Алексей почувствовал, как приятно замерло сердце. Идти к ней сразу? Очень хотелось бы, конечно. Но чем сильнее тянет, тем тщательней желаешь это скрыть. Никому, впрочем, не должно быть дела! Неужели она скучала?
– А что американцы говорят про войну в Крыму? – спросил Пушкин.
– По их мнению, война дается англичанам нелегко, Воюет главным образом метрополия; чтобы привести в движение ресурсы колоний, даже у них не хватает сил и флота. Собственно, английские войска несут далеко не такие потери, как французы и турки, но все же потери есть и у них, что влияет сильно на их общественное мнение. Колониальная империя с самым большим флотом в мире, с сильной промышленностью и с военным опытом не может, по их мнению, в союзе с Францией и Турцией осилить войска противника на небольшом полуострове.
Алексей сказал, что хотел бы посмотреть на войну собственными глазами, а не через американцев. Иногда ему приходило в голову, как много можно извлечь пользы, если наблюдать войну со стороны врага, как советуют американцы.
Сакура все еще цвела, и чем дальше, тем сильней. Цветение охватывало белым пламенем леса. Вот никогда бы не подумал, что все горы вокруг Хэда поросли сакурой! Падающие к воде кручи как в розовом снегу.
В Хэда изысканных цветов меньше, чем в Симода. Зато целая симфония сакуры па горах и в самой деревне. Здесь прохладней, чем в Симода, близки снежные горы, – видно, леса цветут позже. И не одна сакура, и в прицвет с ней – множество разных деревьев и кустарников, которым мы и названий не знаем. В самом деле, горы играют торжественную симфонию сакуры.
Розовая она считается, но есть в ней странный прицвет, в тон скалам, которые стоят как коричневые стены и башни кольцом вокруг деревни и бухты. Японцы говорят, что в Хэда сакура особой породы.
В саду господина Ота только еще зацветают азалии. Вот и красный барбарис расцвел, а над ним нависли какие-то ветви с массой желтых тяжелых цветов, издали похожих на кисти зрелого винограда. Сочная, пылкая весна...
Вспомнилось, как в Гекусенди Сиомара сорвала яркий цветок и подарила Алексею, сказав: «Этот цветок мы называем Mar de Pacifica – Тихий океан. Это твой цветок, Эйли!» После простились. Было и дуриссимо, и веселье, и все закончилось, кажется, спокойно...
– Я к вам, Оюки-сан. Здравствуйте!
– Здравствуйте! Я ра-да!
А работа заканчивалась, чертежная пустует! Скоро Ота-сан опять велит поставить перегородки. Превратится наше рабочее помещение в несколько маленьких, чистейших, уютных комнаток, усланных татами и украшенных сентиментальной яркой мелочью.
«Но как быть, Ареса, когда грубые люди сплетничали?» – так она может сказать. «Она тут ревновала вас», – рассказывали, наверно, ему товарищи. Это ничего. Пусть. Но это не она говорит, а про нее. Она молчит. Кто знает – тот молчит, говорит тот, кто не знает. Пусть Ареса-сан догадывается, но точно не знает.
...А она очень милая! И как похорошела. Приятно видеть. И прежде, когда проходила улицей, все обращали внимание.
«Эх... вот это краля!» – раздастся, бывало, голос в колонне шагающих матросов, и все повернут головы. Унтер заметит, скомандует, порядок восстановится, и все тверже зашагают.
Она ходила не сгибаясь, как другие японки, ее шаги свободны и легки, и чувствуется здоровая сила юности во всех движениях.
– Яся нету, – сказала японка печально.
– Да. Я знаю. Жаль Букреева. Вы тоже знаете?
– В Японии так часто... Много молодые убивают себя. От любви.
– Он отравился ягодой не нарочно, не знал.
– Да, так, конечно.
– Кажется, не все верят, что не нарочно?
– Молодых буси – воинов учат: говорить про любовь стыдно. Но все говорят тихо, очень горячо, хотя запрещается. Все любят. И много – мальчики убивают себя... яд... в воду... или – саблей.
– Я думал, что у вас этого нет, что ваши воины очень сильные духом. А они...
– Да, очень много. Мусуме веселая, очень рада, поет и говорит, как птичка. А он не смотрит. Или уезжает. Это хуже. И она берет яд. Больше она не хочет жить, Ареса-сан. Нет любви – нету жизни.
– Больно слушать вас, Оюка-сан, кажется, сам бы выпил яд!
– Да...
– Оюки, что с вами?.. Оюки...
– Что, Ареса?
– Почему?
– Пошему? – переспросила Оюки. Слезы на глазах все выдали. Ее твердость и терпение рухнули. – Ареса! Тебя любит Америка!
Ведь победившей соперницей оказывалась американка? «Она приехала в Японию, чтобы завладеть Ареса-сан?» Вот что думала Оюки. Это мучительно. Оюки казалось, что она никому и никогда не признается и не покажет своих страданий.
– Я не хочу быть разрезанным персиком!
Неприлично было бы уверять ее в том, чего не было. Да и не ее это дело, – так думал Алексей, возвращаясь домой. Юнкера, дрянные мальчишки, раздразнили. Может быть, и уроки мои не нужны теперь? Зачем ей наш язык? Ему стало обидно и больно за Оюки. Столько искренности было в ней! Все же милая, добрая девушка. Японцы говорят: у глупых родителей родятся умные дети. Если это верно, то, может быть, у злодеев родятся честные и добрые дети? Но им приходится страдать всю жизнь из-за своих злодеев предков?
На другой день после обедни в лагере подошел Григорьев.
– Забываете своих знакомых, Алексей Николаевич. А вас помнят. Все ждут вас сегодня у Фуджимото. Часто спрашивали меня, где же вы, Алексей Николаевич, скоро ли будете.
«Княжна еще здесь!» – подумал Сибирцев.
– В пост разгуляться нельзя, – сказал Григорьев, зайдя за Сибирцевым вечером, – но потихоньку можно «повеселиться под фортепиано», как говорят в Питере.
– Они не христиане, – молвил Махов. – А нам нельзя упускать время для доброй дружбы. Вот и Осип Антонович туда же. У каждого свое дело, – добавил он, глянув на Григорьева.
Бесцветное лицо унтер-офицера и его маленькие голубые глазки, казалось, ничего не выражали.
– Отведаем похлебки из редьки или супа из грибов, бобового киселя, вяленой рыбы, раков, зелени и травы, – приговаривал отец Василий, начищая сапоги.
Адмирал в услужение приставлял матроса, но Махов не давал ему никакого дела, поясняя, что пастырь должен делать все для себя сам, даже стирать.
– А тертая редька? – подхватил Гошкевич. – Но там, верно, будет что-то повкусней – бобы с медом...
Осип Антонович сам из «духовного звания», закончил семинарию, служил десять лет в Китае, в Пекинской духовной миссии, выучил там язык и китайскую письменность, а теперь в качестве чиновника министерства иностранных дел, переменив вид попа на модно выбритого дипломата, обошел с адмиралом вокруг света.
Поначалу в Японии он вел переговоры на бумаге, переписывался с японцами иероглифами, но вскоре овладел и устным языком так, что теперь мог объясниться.
– Да горох, яйца и китовый жир, – добавил он и спросил: – Кит рыба или мясо?
– Соблазны! – ответил отец Василий. – Узнаем от японских бонз много прелюбопытного. Они читари, книжники и грамотеи, не то что темный народ или чиновничество.
Гошкевич и Махов надели шляпы. Вчетвером вышли на улицу и пошагали.
– Соли не едят, – продолжал рассказывать отец Василий свои крестьянские наблюдения, – а присоленную редьку прикусывают за едой.
Был Махов всю жизнь деревенским попом в Курской губернии. После смерти попадьи набрался силы духа и ушел в плавание. Моряки искали таких священников, которые были бы, по их понятиям, сродни простому матросу. Лесовский охотно принял Махова на «Диану» и не пожалел.
– Приятели мои бонзы, Нитто и Зюйто, выказывают мне ласку, добродушие, гостеприимство, нелицеприятную искренность.
– А как же вы объясняетесь со своими приятелями? – спросил Сибирцев.
– Объяснялись сначала знаками. А потом стали и на словах, довольно хотя и отрывочных, но и для меня и для них – понятных...
Вышли за деревню. За рисовыми полями виден стал знакомый храм с деревянными воротами и с густо разросшимися деревьями во дворе, из-за которых проглядывала черепичная крыша.
– Чаще мы встречаемся у них, в их собственном храме – шинтоистском – сторонников природной японской веры.
Отец Махов проявлял редкую энергию и усердие, желая сблизиться со служителями истинной японской религии и все познать. Они изучают нас, мы – их... Сегодня шинтоисты в гостях у буддистов, там же княжна! Григорьев тут же!
Деревья и кусты в саду, когда подошли, более угадывались, чем были видны, от этого и сад, и храм в этот час еще прекрасней. Что это? Акация? Японская жимолость, померанцы, барбарис, сирень? Все цветет белым и желтым.
Из храма доносилось какое-то щелканье.
Раздался женский хохот, засмеялись несколько женщин. Смех затянулся и показался Алексею грубоватым, с оттенком вульгарности или как бы нервным. Так, может быть, смеются девицы в своей компании, когда распустят языки...
Григорьев пошел вперед уверенно. При свете большого висячего фонаря и двух малых около столика две молодые японки отчаянно резались в кости. Старая аристократка была тут же, и все трое опять рассмеялись чему-то, но быстро стихли, завидя вошедших.
– Вы, Оюки? – вырвалось у Алексея.
Мисс Ота сидела напротив княжны, держа кости. Игра мигом была убрана. Оюки-сан, как бы рекомендуя княжне Сибирцева, сказала:
– Ареса-сан!
Она серьезно поглядела на Алексея, словно что-то проверяя. Оюки боялась? Испортить ей настроение легко? Нет, она спокойна, глаза странно блестят, словно она торжествует.
Княжна подала руку с очаровательной улыбкой. Ни тени зла, упрека, недоверия, никаких опасений. Все ясно выражалось и взглядом и рукой!
Григорьев куда-то ушел. Махов разговорился с бонзами. Девушки усадили Сибирцева. Он замечал, что они понимают друг друга с полуслова, и почувствовал, что они, несмотря на всю разницу положений, близкие подруги, что невозможно в Европе. Княжна Мидзуно и дочь торговца Ота! Верно, и князь и деревенский богач чем-то связаны. Князь, может быть, зависит от старика Ота?
Несколько маленьких столиков составили вместе, разложили рисунки и картины, писанные тушью и акварелью.
В вазе очень элегантный, на первый вид сухой букет. Очень выразительны редкие длинные стебли, выгибы слабых еще лепестков, похожих на вялые язычки, выпадающие из пестрых чашечек.
Подали чай. Появилось голландское вино.
– Сегодня вино нельзя, – сказала Оюки.
– Почему нельзя? – спросил Алексей. – Можно!
Она знала про пост? Так пусть знает, что пост можно нарушать, большого греха нет.
Художник-японец сидел рядом с семидесятилетней аристократкой, княжна с Григорьевым, Алексей с Оюки.
Княжна мгновениями щурила глаза, наблюдая за ними. Когда Сибирцев замечал ее внимание, юная княжна сжимала рот мелкими складками, лицо ее становилось острым. Она посматривала на Алексея с большой озабоченностью, словно что-то знала, может быть, опасное для него и хотела бы остеречь.
Оюки казалась совершенно довольной, она нежилась в этом обществе рядом с Алексеем, под его взглядами, слушая его добрую, мягкую речь.
Она переводила княжие слова Алексея и ее ответы – ему по-русски. Она, оказывается, все понимала. «Гениальные у нее способности!» И какая она прелестная сегодня. Алексей подумал, что в выражении лица у княжны есть что-то голодное, кажется мгновениями – хищное. Да не оттого ли, что она, верно, бедна? Говорят, что их князья зависят теперь от купцов. Может быть, сама того не зная, инстинктивно ищет нового общества, погружается в среду артистов и художников... Тут и лицо ее теряет остроту, угасает хищность и цепкость взора, опять юная девушка становится милой, радостной и спокойной.
Рисовали, показывали друг другу картинки, пили душистый чай, наслаждались ароматом.
Алексей отдал гитару Григорьеву и пригласил Оюки на цыганский танец. На ее лице явилось выражение отчаянной решимости.
Григорьев играл превосходно, с чувством, как бы давая тон Алексею, заставляя не спешить, мягко перегнуться, отводя руку, и выступить легко и плавно, то перейти к девице и обнять ее за талию, то заплясать, и тогда княжна от радости хлопала в ладоши.
...В соседней комнате Гошкевич сидел с монахом. Имя его таинственного друга – Точибан Коосай. Но тот уже признался, что есть и другое – Масуда Кумедзаэмон.
Монах довольно молод, явно умен, кажется, любитель сакэ. Говорят, его видели оборванным, но сейчас он одет опрятно, в порядочном, даже дорогом халате из темного шелка.
Гошкевич дал ему два золотых и немного серебра.
– Купите мне учебники географии Японии. Для детей.
– Это у нас строго запрещается... Но я обязательно исполню. Что бы еще? Я мог бы купить для вас план государственной дороги Токайдо, ведущей из Эдо в Киото. Это наша главная дорога...
– Если можно, то план Эдо...
– О-о! Очень трудно!
– План Эдо? По которому учат детей?
– Да, да. Исполню. Постараюсь. Но за мной... следят...
Любознателен этот бонза. Много расспрашивает о России, так, словно сам хотел бы поехать к нам. «За чем же дело стало, едемте!» – «Нет, очень страшно», – отвечает Масуда.
Вдруг налетел ветер и зашумели сосны. Ветер внезапно стал ударять с силой. Точибан поднялся и сказал, что сейчас ему удобно уйти. Гошкевич простился с ним.
Ветер был теплый.
В саду раскачивались деревья и метались кустарники, и с них срывало лепестки и несло, как снег. Казалось, лето внезапно ворвалось в эти леса и сады и убирало прочь все, что оставалось от весны.
– Знания этого монаха весьма обширны, он точно отвечает на любой мой вопрос о Японии, хорошо знает китайскую письменность, – рассказывал Гошкевич, возвращаясь домой с Сибирцевым. – У меня целая стопа записок с его слов.
– Вы доверяете ему?
– Что же делать! Надо знать. А знания приходится брать, где есть возможность.
– Монах живет в этом храме?
– Нет. Он приходит сюда, – ответил Гошкевич.
Помолчав, Осип Антонович добавил с озабоченностью и как бы жалуясь:
– И то с большими предосторожностями. Он сегодня заявил мне, что хотя и монах, но любит кутить и принадлежит к богеме.
– Фуджимото знаком с ним?
– Они с бонзой Фуджимото кланяются почтительно. Живет Точибан в другом храме. Мы до сих пор там и встречались. Вообще он меняет места наших встреч.
«Жаль, с ним не познакомился! – подумал Сибирцев. – Занятная личность!»
ПУТЕШЕСТВИЕ ВНУТРИ ПУТЕШЕСТВИЯ
В храме Хосенди по всему двору сидят японцы с пиками и яркими значками на древках, все с саблями и в пестрых летних одеждах, как цветник.
– У адмирала – Кавадзи! – передавали друг другу офицеры.
В храме Лесовский, Гошкевич, Шиллинг, Пещуров, оттуда носа не кажут. Опять важные переговоры.
– Не явились ли японцы, чтобы прихлопнуть все наши надежды, – говорит мичман Михайлов.
Всех заботит, что-то будет. Но вряд ли адмирал уступит. Суть японских требований всем известна. Угроза их – не выпустить адмирала из Японии в случае его несогласия – тоже не секрет.
– Не впадайте в уныние! – прохаживаясь по комнате, говорит Мусин-Пушкин. – Все будет хорошо! – и сворачивает в свою каюту, садится там за стол.
«На родину!» – хочется закричать Елкину, он ждет не дождется, когда же наконец придет в Россию, доставит туда коллекцию снятых им карт, которым цены нет. Только бы довезти благополучно. Он, как штурман, знает, как нужны его описи.
В три часа пополудни доложили, что двор в Хосенди опустел. После обеда адмирал и Кавадзи поехали на шхуну.
Алексея Николаевича вызвали в Хосенди. Встретил дежурный адъютант Алексей Пещуров.
– Адмирал просит вас присутствовать... Скандал из-за американцев.
– Могут нас не пустить в Россию?
– Еще правительство требует от адмирала подписать обязательство, что русские после установления правильных дипломатических и торговых отношений не будут распространять в Японии христианскую религию.
– Ну и что же?
– Переговоры не закончились. Много говорили обиняками и намеками... Курите...
– Благодарю! Я не курю.
– То-то же! Сегодня американец забеспокоился. Адмирал не принял его, но просил передать, что все в порядке! Будет по-прежнему, только зря кровь друг другу портим... Толкуют не об одном богослужении.
От Сибирцева секретов нет. Он вызван для участия переговорах. Алексей Николаевич умеет держать язык за зубами. Адмирал любит его. Вызвал, чтобы вслушивался, что говорят японцы, приучался, пригодится в будущем! И Пещуров откровенен с ним. Он не ревновал дядю. Напротив, у него такое чувство, словно он вместе с дядей-адмиралом воспитывает Сибирцева для его будущей карьеры. Пещуров наследует дядины таланты в другой, не ме нее важной сфере.
Сибирцев рвется к познанию отношений на Тихом океане, предполагая тут мир будущего, изучает все. Недаром испанка подарила ему Mar de Pacifico. Иностранцы вообще симпатизируют ему все без исключения и липнут как мухи на мед, в то время как Алексей Пещуров умеет держать их на почтительном расстоянии, как бы готовясь к тому времени, когда он станет, как и дядя, хранителем секретов государства и знатоком всех его тайных механизмов и иначе как строго по делу не заговорит с представителями других держав... Он будет задавать тон и «линию», а не увлекаться. Он не художественная натура.
Сибирцев учит японку, а еще больше учится от нее сам, все владеет им страсть к познанию да чувство чести и долга. Адмирал таких ставит в пример. Что-то угадывает в нем, чего пока, однако, не видит Пещуров. Наверно, все-таки у него будущее познавателя, исследователя, а не дипломата.
– Я никогда не видел Кавадзи таким жестким. Вы знаете, Кавадзи сказал: «Мы благодарны за шхуны. Но, пожалуйста, не придавайте этому лишнего значения при решении государственных дел. Шхуна есть шхуна. Законы государства есть законы. Они требуют от вас порядка и соблюдения всех условий. Вы обязаны исполнять наши законы повсюду в нашей стране...» – и пошел и поехал. Евфимий Васильевич кряхтел и пыхтел... Я сотни раз был при их переговорах, но так, как сегодня, еще никогда не случалось. Кавадзи действовал решительно, не по-японски... Говорил прямо, логично. Евфимий Васильевич как-то не нашелся пока что ответить. Мне кажется, что вся их логика при столкновении со здравым смыслом полетит прахом и они это понимают.
Алексей подумал, что, видно, даже Пещуров не всегда доволен дядей, не легок и ему адмирал.
– А вы знаете, что у них большие неприятности, как я узнал в Симода. Это касается Эгава. Они новый свой корабль «Асахи-сее» разобрали, как советовали Лесовский и Колокольцов, и снова собирают, но без особой надежды. А их первое судно «Хоо-мару» спущено на воду, но ходит плохо, только по спокойной воде и потихоньку.
– Может быть, поэтому Кавадзи сказал, что хочет видеть, как заканчивается постройка корабля, и как такие же шхуны строятся самими японцами, и как тут работают местные плотники... Путятин и Кавадзи возвратятся в храм и продолжат переговоры. Кавадзи еще сказал, что желает видеть, как готовится спусковое устройство шхуны. Но главный скандал еще впереди... Дошлые они люди! Всё изучают и всё хотят знать! Адмирал все же с ними откровенен.
...– Должно пройти время, – заговорил Кавадзи, когда совещание возобновилось.
– Зачем нам с вами толковать об одном и том же? – отвечал Путятин. – Мы переливаем из пустого в порожнее. У этого дела есть одна серьезная сторона, которая, в случае если все было бы так, как вы требуете, может обернуться для вас трагедией.
«Обернуться трагедией», «Серьезная сторона дела». Ну что же, будем так и записывать, – решил Сибирцев. Евфимий Васильевич прибегает к чиновничьим выражениям не от легкой жизни. Обычно проще говорит, он воспитанный и образованный человек.
Кавадзи слушал насупившись и собрав морщины на лбу. «Я говорю не об Америке, а он отводит разговор, чтобы не дать прямого ответа, как хитрый варвар!»
– Вы знаете, что пока Япония слабей западных держав. Что же будет, если вы закроете двери для нас, для нашей торговли и консулов? Вы попадете под давление колониальных стран...
Кавадзи распустил морщины, и голова его начала медленно подыматься, принимая обычное гордое положение.
– Согласитесь, Саэмон-сама, что все эти годы мы, не имея в Японии сильного флота, одним своим присутствием побуждали других быть в отношении вас мягче.
– Да, – ответил Кавадзи, – без вас другие державы действуют грубей.
– Так зачем же вам закрывать доступ нашим консулам и как бы искушать и манить своей слабостью другие державы, под безраздельное влияние которых попадать вам нет никакого резона. Все это мои доводы для вас. А правительству вы можете сообщить, что я не смею менять статьи подписанного договора и категорически отказался разговаривать об этом... Теперь взгляните на дело с нашей стороны. Если в Японии будут консулы других стран, да еще враждебных нам, а нас не будет, то рано или поздно, торговлей ли, другими ли средствами, нажимом ли или чем иным, они превратят вас в своего союзника, а в нашего врага. Ваши порты будут их портами в борьбе против нас. Поэтому не только из любви к японцам и из желания жить с соседями в мире я действую так. Я не хочу, чтобы вы, Саэмон-сама, были моим врагом, чтобы наши страны под влиянием кого-то третьего, может быть сильного и располагающего опытом, ввергнуты были во вражду.
Большие ресницы Кавадзи полуприкрыли его мрачный опущенный взгляд. Но тут же, словно вспомнив приказ или оттолкнув колебания, он прояснел и положил руку на свой большой веер, как европейский офицер на эфес шпаги. Пока он мог защищаться только своим недюжинным умом... И этим веером.
– И еще, Саэмон-сама. Я пошел на уступки против моей воли. Не буду повторять. Поймите и вы меня. Я посылаю войска для защиты моей родины. Чувство, понятное вам... Саэмон-сама! Но как человек я вполне понимаю вас! Вопреки законам страны, я оставил американцев в храме Нефритового Камня... Вы правы. Но разве вы разрешили бы мне это, если бы я обратился с покорной просьбой?
– Вам известно, что у нас есть строгие порядки. В случае неисполнения ваш выезд из нашей страны может встретить помехи...
Он раскрыл веер, обмахнулся дважды и щелкнул, складывая его легчайшие звенья.
– Посол Путятин! Вы действуете так, как вам невозможно не действовать. Как человек я вполне вас понимаю и согласен с вами.
Путятин понял, что деловая беседа окончена.
Все стали расходиться.
В кают-компании оставались адмирал и Кавадзи. Евфимий Васильевич попросил Алексея задержаться. Переводил Гошкевич.
Жена священника подавала чай.
Кавадзи полагал, что сам он в своей стране личность более значительная, чем Путятин в России, где много таких вельмож. Там у монарха всегда ведутся переговоры со многими державами. Но в разговорах с Путятиным ощущаешь тяжесть, словно познаешь давление всей их огромной империи. Путятин умел это выразить при всей своей деланной вежливости.
В Хэда за Кавадзи не следят. Только один день – сегодня – Кавадзи проходил с распрямленной спиной. Никто не напоминал ему о его мнимой тайной вине. За это он благодарен Накамура. Иначе и не смог бы решать дела. Слишком сложные, а их надо вести к концу умело, чувствуя не подавленную силу своего ума.
– Скоро спуск шхуны на воду. Оставайтесь, Саэмон-сама, или приезжайте на спуск. Я еще долго не уеду из Японии, как вы знаете, и рад буду еще и еще видеть вас.
Кавадзи ответил, что дела требуют возвращения его в столицу и вряд ли он сможет приехать на спуск корабля.
– Я был послан в Симода, но, желая видеть вас, совершил путешествие в Хэда. Очень трудно. Получилось путешествие внутри путешествия!
– А что же мне тогда сказать! У меня все время путешествия внутри путешествия!
В Эдо преисполнены бурной деятельностью. Велено изучать у русских все, что можно. Требуют стараться узнавать их тайны. Когда шхуна строится, то возникают хорошие отношения, и этим надо воспользоваться! Пока мысль о русских тайнах в Японии очень маленькая, но она ведет к другим, большим мыслям.
– Открытие Японии неизбежно, адмирал. Все этого ждут. Новое оказывает как хорошее, так и плохое влияние. Многим японцам сразу захотелось поехать в другие страны. Вы, посол, не берете с собой кого-нибудь из японцев в Россию?
Путятин слегка поморщился, кажется не обращая внимания на суть вопроса и принимая его как упрек.
«А не без причины сказано! – полагал Сибирцев. – Но в чем тут дело? Не сразу раскусишь!»
Кавадзи спросил, от чего зависят частые перемены политики западных держав. Пока мы трактуем с послом Путятиным, мы видим искренность. Останется ли все так же при преемниках Путятина? Евфимий Васильевич ждал этого вопроса. Он и сам часто о том же думал.
– Отношения дружбы между Японией и Россией не должны изменяться никогда, кто бы ни оказался нашими преемниками. Я сделаю все возможное для этого. Теперь мы заплатим Японии за все расходы, понесенные вашим правительством из-за пребывания моего посольства и экипажа «Диана». Также оплатим все материалы, пошедшие па постройку нашего корабля.
Он хотел бы сказать, что по прибытии в Петербург, если бог даст того, он непременно будет просить государя, чтобы согласился послать как подарок Японии от России шхуну «Хэда», построенную японцами и русскими. Он дал понять, что Японии будут сделаны важные подарки.
Кавадзи догадывался, о чем речь. Путятин не много ли брал на себя! Он решал за своего государя? Его можно извинить. Он искренен. Ради обещания дружбы готов преступить обычай верноподданного царедворца. Это рыцарски, но может счесться ослушанием в его столице.
– Шхуна «Хэда» является памятью нашей дружбы, которая никогда не должна иссякнуть, – сказал Кавадзи, понимая намеки. – Все разногласия мы будем решать мирно.
– Отношения наши должны быть соседскими, как у хороших крестьян, возделывающих свои поля, чтобы кормить детей. Мы завещаем им чувство преданности друг другу.
Много думал Путятин о событиях прошлого и много мог бы сказать. Сколько раз делались попытки завязать отношения с Японией. Близко подошли к стране восходящего солнца сибирские промышленники и мореплаватели, описавшие и обжившие Курильские острова. Это в пору первопроходцев. Японцы, знающие историю, признают, что даже на южных Курилах русские появились раньше.
Крахом окончилась попытка Резанова, пришедшего вместе с Крузенштерном в Нагасаки заключать трактат. Япония оставалась замкнутой и гордой, хотя сами японцы потихоньку объясняли нашим посланцам, что в их верховном совете голоса разделялись при решении; двое из пяти были за подписание трактата. Впоследствии Кавадзи оказался учеником и преемником одного из тех членов горочью, который стоял за открытие Японии еще полстолетия тому назад. Были такие же попытки установить отношения с Японией и до того и после. Сам Кавадзи рассказывал, что на побережье главного острова Ниппон есть японская деревня, где поются русские песни и японские крестьяне танцуют по-русски. Хотя при всем этом на Курилах японцы вытесняли потомков наших промышленников и, как говорят, даже уничтожали крещеных айнов. А петербургское правительство, как всегда, занято было европейскими делами и своими заботами. Путятина тоже хотели женить на немке! Так он уж решил, что лучше на англичанке... Где же сейчас моя Мэри? Такая она стала истовая православная, все, поди, молится за меня!
А потом дело дошло до того, что знаменитый наш моряк Головнин схвачен был японцами на острове Кунашир и просидел у них годы в плену. Даже в таком положении Василий Михайлович все старался им доказать, что пора установить дружественные отношения с Россией. Желая быть полезным и в неволе, рискнул учить японцев русской грамоте. На память написал учебник по русской грамматике с многочисленными примерами из поэзии. А вот говорят, что морские офицеры безграмотны...
Из храма Хосенди Кавадзи отправился в каго, которое несли четверо рослых молодцов. Впереди и вокруг плелись понурые самураи с копьями и значками на древках. Воины голодные, конечно; свежей рыбы надеялись поесть. Саэмон дал знак остановиться. Он вылез из каго и пошел пешком. Красивый вид открывался с пригорка на деревню Хэда!
Когда Накамура приезжал сюда, то обязан был передать распоряжение здешней тайной полиции следить за Кавадзи. Он не передал.
Кавадзи мог в противном случае провалить свое секретное поручение, данное ему высшим правительством. Теперь путь для Кавадзи чист. Накамура это знал заранее. Он, конечно, уверен в своем покровителе, что Кавадзи в конце игры победит. Накамура не придется нести ответственность. Но если Кавадзи окажется побежденным? Вместе с ним готов ли погибнуть и Накамура Тамея?
Тигры берегут свою шкуру! Воины берегут свою честь!
Под боком горы соломенная крыша, окруженная апельсиновыми деревьями. Всюду домики среди живописных лавровишневых гигантов, у подножья скал и лесов хиноки и сосны. Кавадзи не мог в этот золотой, предзакатный час не любоваться роскошной и грустной красотой. У поэта и писателя первая мысль о том, как среди такой природы счастливы простые люди. Но Кавадзи слишком опытен, чтобы любоваться безмятежно. Он знал, что во всех этих романтических деревенских гнездах в пору цветения сакуры прозябают, как и всюду, такие же глупцы и психопаты, запуганные тайной полицией, как и во всей стране, начиная с канцелярии Абэ и до нечистых нищих и неприкасаемых. А хозяева самых красивых особняков – особенно трусливы. Им есть за что бояться. Все запуганы, на них доносят, как и на тех, кто сам доносит. Никто не счастлив. Но как и кто же тогда находит в себе силы создавать такую красоту, такую иллюзию счастья, сочетая любовь к жизни и искусству с красотой природы. Это тайна непобедимого человека, не подвластная никакому ведомству.
Перешли по мостику быструю речку, бежавшую к морю с гор по белому от камней ложу.
Вот и храм, в котором остановился Кавадзи. У ворот и за черными сводами кусуноки таятся его воины. А дальше, за цветущими садами, как пчелы, собирающие с них мед, живут мелкие тайные и явные полицейские. Они почти в каждом доме сеятеля и рыбака.
Так бакуфу строит западный корабль! С прибытием Кавадзи местным жителям придется прокормить еще и его многочисленных подданных. Какая дивная картина! Какая живопись. Живописные гнезда уюта тайной полиции. Гнезда полицейского уюта!
– Лисовина выпустите, как решено, – сказал Кавадзи в храме ожидавшему его Деничиро.
«Я уступаю ходу истории, закономерным событиям, чтобы моя страна быстрей преображалась. Но чтобы при этом мое согласие выглядело в глазах народа как временная уступка насилию и нахальству иностранцев... Чтобы подтверждалась незыблемость и правота высшей власти... Незыблемая правота всего, подчиняться чему обязывали нас веками: правота обмана, без которого нельзя управлять народом для его же счастья...»
– Сегодня выслушал, как Путятин готовит экипаж к плаванию. Сказал: вам, адмирал, трудно будет уйти...
Уэкава почтительно соглашался.
...Деничиро ушел. Очень искусный сыщик, подданный Кавадзи, донес, что видел сам, скрытно наблюдая, как бонза храма, проходя по комнате, видел сегодня дневник Кавадзи.
Подданные очень верны Саэмону. Они следят, чтобы волос не упал с головы их господина. Бонза захотел узнать, что пишет Кавадзи! Что же, ведь в своих записях Саэмон всегда хвалит правительство и дурно отзывается об иностранцах. Иначе нельзя! И не только потому, что красоты леса и садов таят множество шпионов. Такие же шпионы в душе Кавадзи.
Утром Саэмон после купания и упражнений в саду решил быть с бумагой пооткровенней. И оставил дневник на столе. Шпион-священник, распоряжаясь уборкой храма, посмотрит. Вот какие секреты ему посвящены! Он смутится. Но хотя дневник открыт на свежей записи – бумаги высшего вельможи неприкосновенны и не могут быть прочитаны!
Выезжая в каго на переговоры, Кавадзи решил, что Накамура прав, все должно кончиться тем, что Саэмону дадут в руки привычный меч. А пока его голова и его руки еще заняты...
Много принес ему только один вчерашний день свободы. Голова ожила. Он почувствовал себя верным слугой правительства... Он много сделал для правительства в этот день, во время путешествия внутри путешествия!
Путятин сказал Кавадзи, что все чертежи шхуны «Хэда» будут переданы строителям японских шхун безвозмездно, и пригласил его в чертежную.
Оба посла пешком отправились в дом Ота. Их встретил унтер-офицер Григорьев.
Адмирал велел показать послу планы и чертежи шхуны. На столике, заменяя скатерть, лежала часть какого-то плана.
– А что тут? – спросил Кавадзи.
Путятин наклонился.
Весь чертеж исписан столбцами слов:
«Фунэ – корабль».
И дальше целый словарь. Знаки японской азбуки и произношение по-русски: «Мо», «Хи», «Э», «дза».
Путятин пересмотрел весь список.
«Вакару – понимаю», «Онна кау – приведи дефку – денег дам».
«Очень глупо», – подумал адмирал.
– Эти чертежи мы передадим японскому правительству... Да, приведи их в порядок, Григорьев. Проверь, все ли целы, да перечерти те, которые нельзя очистить. Ты понял?
– Так точно, понял, Евфимий Васильевич!
– Это юнкера написали?
– Не могу знать...
– Эти бумаги, Саэмон-сама, после спуска шхуны и нашего ухода останутся для вас.
«Какая безграмотность! «Дефку»!» – подумал Путятин.
ПРОЩАЙТЕ, ТОВАРИЩИ, С БОГОМ, УРА!
С вечера страстной субботы служителей японских храмов занимало предстоящее пасхальное торжество, величайшее из христианских священных таинств, как объяснял им отец Василий Махов.
Тайны враждебной религии опасны, поэтому необходимо их познать. Хотя есть и такие бонзы, которые в эту ночь запрутся и будут молиться и проклинать западных людей и западную веру. Но, конечно, сильных проклятий не произнесут! Но покажут, что не хотят ничего ни знать, ни видеть.
Чиновники так старались всех жителей Хэда отвлечь от предстоящего христианского празднования в лагере и так разнесли весть о нем по всей деревне, даже туда, где люди ни о чем подобном до сих пор даже и не слышали, что всех заинтересовало. Матросы – приятели хэдеких мастеровых – ничего им не говорили про богослужение и торжество, приказано было наистрожайше не тревожить японцев и с ними про веру не поминать. Это не ваше дело, объясняли офицеры, надо будет, и скажут. Попы, а не вы...
Матросам все это было совершенно безразлично, и хотя многие по-прежнему называли японцев нехристями, но на работе все свыклись с ними и сдружились, и обижать их обычаи и веру никто не собирался, ни у кого в уме ничего подобного не было. Японец, он – японец, и у него все японское, свое, все наоборот нашему, этим он даже занятен и мил, добрый и славный, хотя палец в рот ему не клади.
Вся деревня потушила огни, но почти никто из взрослых не спал, все прислушивались к пению, доносившемуся из лагеря. А пение было красивым и торжественным. Его можно страшиться, как сладчайшего соблазна.
Часто в лагере и прежде пели, то грустно, то весело. Русские везде и всегда пели, у них множество песен ко всякому случаю и ко всякой работе. Все их любили слушать. Но так еще никогда не пели. Иногда густо, глубоко, так проникновенно, что казалось, в их согласном пении рокочет море.
– Они хорошо поют, – сказал сыну старик Ичиро, входя в свой дом.
Старик долго сидел на крыше, пока с моря не потянуло и он не озяб. Эбису пели внутри солдатского храма, а многие во дворе, поэтому хорошо слышно. И тихая ночь.
Вот почему, оказывается, правительство жгло христиан живьем! Вот это служба! Они хорошо поют и для себя и для бога.
Ичиро вообще удивлялся, зачем их религию преследовать? У всех своя вера! Все по-своему чтят бога...
Старик улегся на циновку и, укрываясь ватным халатом, еще долго бормотал. Если бы не озяб, еще сидел на крыше и слушал их пение. Вдруг он откинул халат и поднял голову:
– Танака-сан говорит: надо всех пугать, чтобы не взяли примера. Поэтому ты молчи. Будут большие строгости после отъезда русских. А как ты думаешь, они все уйдут на американском корабле?
Таракити пробормотал что-то, он почти спал. Но все слышал и не хотел отвечать. Отец толкует про пустяки. Конечно, пение доносится всюду. Его слышат и старосты, и полицейские, и бонзы, спрятавшиеся в тени огромных деревьев, и американцы на своей шхуне.
Таракити молод, до смерти ему далеко. Он поэтому и в буддийские и в шинтоистские храмы ходит редко, хладнокровен к вере, хотя богов почитает, и молится, и побаивается. Пословица говорит: как жениться, так буддист, как умирать, так шинтоист. А некоторые говорят наоборот. Таракити еще не собирался ни умирать, ни жениться, ни переходить в другую веру. Но он чувствует глубокую привязанность к своим новым друзьям, а их вера не имеет для него значения. Но под их далекое пение не спится. Ведь они готовятся к уходу. Скоро их не будет! Александр сказал, что надо учиться дальше, очень много. В душе Таракити гром и молния, сам же он лежит тихо на соломенной татами под бедной накидкой, под которой спал еще в детстве. Теперь ноги торчат из-под нее; он вырос... Но как дальше, что же будет? Мгновениями становится страшно. Неужели так пройдет вся жизнь? Таракити и сам понял, что знания ему даются. И не только знания. И самая трудная работа ему дается. Он приучен отцом к терпению и старательности, он не требует себе за это ничего. В его аккуратной работе выражена его гордость. Это не для того хозяина, кому я делаю, а для себя. Мне платят, и все. Но я красотой изделия, тщательностью работы заслуживаю всегда, как и отец, признания и благодарности того, кто покупает мою работу, кто завладевает ею. Отдавая изделие хозяину, я ему без слов объясняю: смотри, какой я мастер. Мое мастерство я тебе не отдаю, оно принадлежит только мне. И меня благодарят и заискивают. Так всегда благодарили отца. Так мы, бедные плотники, гордимся из поколения в поколение!
Но вот теперь начинается что-то другое. Теперь оказывается, что, пока мы гордились совершенством своего мастерства, западные люди нас перегнали, их мир ушел далеко вперед. Наше умение и старательность и наша гордость прилагаются нами к устаревшему делу. Надо, сохраняя умение, применять его к новому. Где учиться? Как? Нельзя сказать: не уходите! Возьмите меня с собой! Вот какой пожар зажегся в душе Таракити.
«А пение... что же... отцу нравится!»
Но что-то страшное угадывается, глухое предчувствие одиночества и какой-то трагедии, может близких кровавых ужасов, угасания молодых надежд. В эти дни всем страшно и все боятся одинаково.
Таракити уснул и долго стонал. Очнувшись, вспомнил, что ведь после спуска русского судна остаются еще два, будет еще работа, без него не обойдутся. На второй из шхун с трудом установлены первые шпангоуты, а на третьей заложен киль.
Ночь шла, а за частоколом в лагерной церкви пение не смолкало. От ночной тишины или от избытка чувства любви к всевышним силам пение эбису становилось громче.
Полицейские и рыбаки, присланные им в помощь, зорко следят за всем происходящим с крыш храмов и домиков, а также с окрестных гор.
На заставах, в хребтах, куда подымаются торжественные волны звуков, солдаты, конечно, тоже слышат. Все держатся при этом за оружие.
Вокруг частокола, как обычно, стоят ночные караульные с саблями.
Видно стало, что множество эбису вышло во двор и все вдруг пошли вокруг церкви со свечами в руках, другие что-то несли. Пение переменилось. Послышалось ликование, веселье, как будто победа одержана! Как все это понять?
Танака с крыши переступил на отломленный сук платана и спрыгнул на землю к бонзе Фуджимото, который стоял без шайки, лысина его блестела, как зеркало в ночной тьме.
– Как вы полагаете, что все это означает? – спросил метеке.
В лагере наконец стихло. Но долго еще слышался общий говор многих голосов, приглушенный, приличный, а иногда доносились радостные восклицания.
Наблюдатели доложили, что все целуются, даже матросы с офицерами. Многие держат в руках крашеные яйца. Садятся за стол и не вовремя едят и всем дают по чарке сакэ. В следующем донесении сообщалось, что все обнимаются.
Взошло солнце. В обычный час все морские войска построились в лагере на подъем флага. Адмирал говорил что-то, и все дружно и в согласии прокричали много раз.
Капитан читал приказ, объявлял о повышении в чинах, о производстве мичманов в лейтенанты, штурманских прапорщиков в подпоручики, многих матросов в унтер-офицеры и о награждении деньгами всех остальных нижних чипов.
Грянул оркестр, и моряки замаршировали. Потом все встали и по команде разошлись. Смеялись и говорили, держа в руках крашеные яйца. Наблюдатели доложили, что яйцами все стукаются друг с другом. Разбитые яйца при этом съедают.
А японцы с раннего утра все отправились на работу на свои шхуны. Только на шхуне «Хэда» никого нет.
У лагеря, поодаль, ближе к берегу рабочие явились на постройку двухэтажного дома. Строить начали две недели тому назад. На легком здании уже заканчивали крыть крышу и вставляли рамы. Дом красивый, с видом из широких окон на бухту и на море.
– Видно, порт откроется, – говорил Путятин. – Не правда ли? Ведь похоже, что строится в Хэда новое здание Управления Западных Приемов.
– Да, весьма вероятно, – соглашался Пушкин.
– Как наш Уэкава-сан развертывает дело... Быстро преображает Хэда.
– Я им не раз говорил, что в Хэда надо сделать открытый порт. Тут, а не в Симода! Бухта гораздо удобней, чем там. Я всегда удивлялся, как Перри согласился на Симода...
Старый разговор. У Лесовского думы не об этом. Голова его как бы обращена в другую сторону. На него ложится теперь самая большая ответственность за годы службы на флоте. Война есть война, и все может случиться, хотя мы и уверяем американцев, что нас никто не тронет. А что потом? Опять будет штурм Камчатки англичанами и пойдем в бой? Впрочем, об этом еще рано загадывать.
«Господа офицеры! Братцы! – хотелось бы сказать Путятину. – Вот и все! Вот и закончились праздничные богослужения. Вот и наш прощальный праздничный обед. Катание яиц, песни. Пообедаем все вместе за нашим матросским столом, одной семьей».
Это уже начало конца! Послезавтра часть экипажа уходит. Начинаем отбывать из Японии. Прощаемся с гостеприимной страной и прощаемся друг с другом. В море нас ждут враги и не могут не ждать!
Японцы, заканчивая работы на постройке двухэтажного дома, посматривали сверху на лагерь. Они знают: близится разлука моряков, работавших на стапеле, с уходящими товарищами. Сто пятьдесят человек морских солдат поплывут сражаться в море против Франции! Налет грусти заметен на заморских людях!
Капитан ходит в последние дни с юнкером Корниловым, и они как будто плачут. Сэнсэ-капитану очень жаль оставлять здесь сына своего друга. Тот хочет ехать на войну, где храбро сражается его отец, командуя всеми русскими императорскими войсками и флотом против англичан и французов. А сэнсэ не хочет его брать с собой, оставляет в Японии. Это так понятно; наверное, у Корнилова один только сын. А государь не должен взять на войну единственного сына у отца. Такого закона нет, но умные князья так поступают, а умные везде одинаковы, как и дураки. А сын Корнилова, наверно, хочет к отцу, чтобы сражаться под его начальством. А сэнсэ, видно, обещает все отцу рассказать про сына, но не берет его с собой.
Путятин и сэнсэ оставляют тут юнкеров в надежде, что война закончится и будет меньше опасностей, когда мальчикам придется идти домой.
Вот что узнали, о чем догадались и что поняли японцы деревни Хэда, наблюдая за подготовкой русских к плаванию.
А капитан и юнкер опять гуляют вместе, по дороге среди полей и храмов, останавливаются и говорят.
На второй день пасхи адмирал, с утра помолившись в церкви, а потом на могиле Букреева, давал в храме Хосенди обед своим офицерам и американцам. Были: Вард, Рид и Дотери. Говорили о России и Америке, о залежах угля в Сибири и на Сахалине, о будущей великой торговле через Тихий океан.
«Мы – всегда идущие вперед! – хотел бы заявить Рид после первого бокала виски. – Может быть, мы и воры, но в самом возвышенном и благородном смысле слова. И мы не стыдимся! Но это мы! И наш первый генеральный консул в Японии тоже будет авантюристом. Никто порядочный сюда не поедет. Все же мы идем с вами на Камчатку, рискуя жизнью и нашими семьями!»
– Как хорошо поют ваши матросы, – заметил Дотери.
Людям, по договоренности с властями, не разрешали выходить на вытоптанную площадку у лагеря, чтобы погулять, петь песни и повстречаться со знакомыми.
Пускай моги-ила меня нака-ажет, –
затянули несколько голосов.
За то, что я тебя-я-я люблю-ю.
Трое молодых матросов проходят мимо двора храма Хосенди и могилы товарища. Идут и не боятся. Наверно, перелезли забор и ушли.
Но я моги-и-илы не устра-шу-у-уся...
Кого люблю-ю я, с тем-ем помру-у...
– Отставить! – выходя к воротам, приказывает дежурный офицер.
– Адмирал!.. Мы все с восторгом идем к вашим берегам! Храните наши семьи... – восклицает Дотери.
– Ни волоса не упадет с их голов!
– А мы перевезем за три вояжа всех вас...
Дотери сильно напился, и разговор пошел на откровенность.
– А что бы вы делали, если бы не мы? Но дайте деньги! Хорошая оплата! Америка и Россия – друзья! И за хорошие деньги мы вас спасем всегда... Вечные друзья!
– И союз? – спросил Лесовский.
– Союз! Да!
– А если наши враги заплатят больше?
Дотери выложил оба кулака рядом с волосатым кулаком Лесовского. Потом посмотрел остекленевшим взором, развернул ладони и положил на стол обе руки крест-накрест, медленно опуская на них голову, и замолк, но в силах придумать сейчас ясного ответа... В таких случаях надо уклониться, сделать вид, что мертвецки пьян. Лучше всего притвориться, будто уснул. Только неправдоподобный ответ мог бы понравиться свирепому капитану, который, говорят, дерется умело и часто. Идет с нами!
...Сегодня праздник в России, праздник и у детей Путятина. И в Петербурге! Там миллионы уходят на выплату жалованья множеству генералов и чиновников. А по сути – зря. Но как избежать? Никогда прежде об этом не думал Путятин. И он сам может жить гораздо скромней и лучше. А то соришь деньгами по общему обычаю. Пасхальный праздник – обиды одних и самодовольство других. Там сыплются ленты, звезды, ордена, награды, да не такие, как у нас. Я пятьдесят человек произвел! А там – пенсионы! Сколько при этом интриг! Лесть, обманы... Мы здесь живем и рвемся отсюда, а ведь здесь мы почти без предрассудков, как независимые. А там живо укажут всем свое место... Мы тут отвыкли от подлости. А что же будет, когда опять придется входить в свою среду в Петербурге!
– Японцы пришли! – появляясь, сказал Пещуров с недовольным лицом. – К вашему превосходительству, Уэкава Деничиро...
– Просите...
«Неужели Уэкава явился поздравить?»
Во двор японцы вошли толпой. Уэкава с переводчиком прошли к адмиралу и почтительно поклонились. Уэкава смелый, острый на язык. Сегодня он не в мундире, а в старинной японской одежде из прекрасных шелков, тяжелых, с цветами, и о двух саблях.
– Посол и адмирал Путятин! Поздравляю вас со светлым праздником, – сказал он по-русски. – Очень радуемся, что вам весело и приятно.
– Спасибо, Уэкава-сама, тронут, благодарю вас... Садитесь с нами...
Уэкава продолжал по-японски:
– Мы видим теперь, что пост у вас окончился. Мы готовы сделать для вас все, чтобы условия жизни не были скудны.
Уэкава улыбнулся дружелюбно.
– Да, благодарим вас за три тысячи яиц.
– Мы просим принять наше разрешение и повторить его вашим людям, чтобы не сидели за городьбой в дни праздника. Есть разрешение им дополнительно выходить на расстояние половины ри от ворот, совершенно свободно и независимо, как вы найдете возможным, адмирал... К морю или в цветущий лес. Пожалуйста, получите...
Улыбка Уэкава расплылась еще шире, и он набрался решимости по пословице: «В улыбающееся лицо не пускают стрел!» У него был такой радушный вид, словно он собрался христосоваться.
– Поэтому... вам... адмирал и посол... Вашим людям, которыми мы все восхищены... и благодарны... и от японского правительства... как подарок офицерам и матросам за хорошую работу... мы прислали в подарок... публичный дом... бардак! – пояснил он по-русски. – Примите, ваше превосходительство...
– Что? – тихо спросил адмирал.
– Девицы все очень чистые и здоровые... Дело свое знают... Некоторые могут быть для офицеров...
Путятин на миг растерялся. Вот тебе и пасха! И редька с постным маслом! Занятия батюшки с матросами и юнкерами! Неужели так ничего не помогло? Евфимий Васильевич вспомнил надпись, которую прочитал на чертеже. Значит, японцы следили и все замечали! И дождались удобного для них срока! Они все же решились. Пост, мол, закончился! Зачем же лицемерие! А я еще роздал награды, произвел в чины... Ну, что тут делать адмиралу?
– Здание бардака уже построено.
– Где? – спросил Лесовский.
– Вот тут близко, гораздо меньше чем на расстоянии половины ри от ворот лагеря. Уже открыто и оборудовано.
– Это двухэтажный дом?
– Да, да...
– Это вы с ним так спешили?.. Так ведь там дворе Управления Западных Приемов.
– Да, да, дворец. Так точно. Дворец для... для западных приемов!
На улице раздались крики и топот бегущей массы детей. Быстро вошел Можайский. У него в руках бумажный змей, двухлопастный, а между плоскостями сидит, как в экипаже, фигурка человека в мундире.
– Только что запускали, и очень удачно, Евфимий Васильевич!
– Также имеется обширная гостиная для общества. Некоторые девицы еще не переехали в свои роскошные квартиры. Они находятся на корабле, – добавил Уэкава, не обращая внимания на змей-самолет.
– Да, какие-то девицы сбежались с корабля и так радуются сейчас, смотрят, как наши пляшут, и сами хлопают в ладоши, совсем как барышни на параде, – не зная сути дела, сказал Можайский.
Путятин со злости на Можайского побледнел, но смотрел на Уэкава.
...С утра в этот второй день пасхи матросы, как всегда, не смели выйти без дела, они кучками сидели у ворот, от которых нельзя отойти, или во дворе, глядя через ворота, как в тюрьме или в сибирском пересыльном бараке. Хорошо бы на траве полежать! А в лагере редкие травинки пробиваются лишь у самых столбов.
– Эй, мусуме! – кричали молодые, завидя проходящую девушку.
Часовой не пускает, но матросы толпой вывалились из ворот.
– Мусуме, вот бери сато[50]!
Юная японка взяла, деланно улыбнулась, спрятала кусочек сахара в рукав и пошла прочь.
Жадные взгляды ищут. Вот идет женщина. Какая окажется? Красавица? Кокетка? Вдовушка? Нет, не тут-то было, обычная замужняя японка с начерненными зубами и губами, как в саже, как с провалом во рту.
– Эй, кусай сато...
Всегда прячут угощение в рукав. Очень благодарят. Но едят или выбрасывают – неизвестно.
– Никто еще не видел, чтобы они на улице ели.
– Почему? Ты знаешь?
Иосида уже тут. Значит, что-то будет.
– У нас на улице женщине неприлично есть.
– Так и у нас тоже. А в городах, бывает, жрут и на улице, где торгуют блинами, квасом ли.
– Братцы, японцы с саблями идут и наши лейтенанты.
Зеленой с сонным видом, грузный, но расторопный, вызвал дежурного по лагерю.
– Объявите людям, что могут выходить на луг, играть в лапту, в чехарду, петь или сидеть на траве.
...Обед опять мясной и с двумя чарками.
...Слышится бубен и гармонь. Топот ног. Хор поет на мотив плясовой. Из ворот, под удалое пение, гуськом вытанцовывают прямо на луг и на пустырь, вприсядку, один за другим.
Эх, Тула, Тула, Тула я,
Тула родина моя...
И-их...
Над яром Кострома,
а под яром кутерьма
И-их...
– Э-эх... и-их... у-ух... и-и-и... – идет перепляс и поют самодельщину в перехват друг от друга.
На пустыре толпа хорошеньких, молоденьких девушек в прекрасных затейливых прическах под прозрачными кружевными наколками. Они, хлопая в ладоши, вошли в круг пляшущих матросов.
Адмирал сидел на террасе храма с гостями и офицерами, и его самого тянуло посмотреть на матросское веселье, которое сам он заглушал, забивал за время великого поста.
Но теперь уж ничего не поделаешь. Река прорвала плотину. Путятина самого подбивало заложить руки в бока и пройтись молодым фертом. Аз и ферт! Да кроме котильона и мазурки, пожалуй, не помнил ничего! И вдруг этот ужасный доклад: «Вам в подарок, ваше превосходительство... от японского правительства...»
Адмирал, простившись с гостями, ушел к себе и сел за письмо к Мэри и детям. Доставит в Россию Лесовский. Множество бумаг обычно шлет в столицу каждое посольство. Но в этот раз деловые бумаги еще позавчера закончены и запечатаны. Писано кратко. Со всей твердостью духа готов отвечать адмирал за допущенные им ошибки при заключении трактата.
...Японок, как детей, восхищала пляска, как танцоры шли волна за волной мимо, как все заплясали вдруг, как наиболее удалые лупили ладонями под песню по сапогам и по коленям, в грудь, по затылку, потом опять по пяткам и по носкам сапог и даже самих себя по лицам. Вставляли палец в рот и выводили его со звуком, как пробку из бутылки, или свистели, заложив сразу два пальца.
Несся сплошной топот ног и перешлеп ладошек, словно заплескались тысячи мелких звонких волн.
Таракашка на бегу,
а старикашка на ходу... –
пели плясуны, минуя Глухарева.
Эх, Тула, чтоб те вздуло...
...Ой, ой, не могу,
ступил комар на ногу,
все суставы перешиб...
Тут же Аввакумов. Он разглаживает степенно усы и тоже корячится, пританцовывая слегка.
Молоденькие японки сбегали на свой корабль и, возвращаясь с кувшинами сакэ, наливали чашечки и с поклонами предлагали матросам.
Пляска прекратилась, и все столпились вокруг девушек.
– Поздно вас прислали!
– Завтра уходим!
– Ты? – вдруг воскликнул Сизов.
Перед ним была Фуми, та девушка, с которой он встречался в деревне Миасима, где матросы жили после гибели «Дианы».
– Петя! – сказала она по-русски.
– Так, значит, и тебя? – сказал Сизов.
– Петя! – повторила японка. – Этого забыть нельзя!
«Я ее погубил», – подумал матрос.
– Теперь повидаешься с ней! – сказал Сидоров.
За одну встречу с матросом ей придется теперь прожить в доме терпимости всю жизнь! Жена губернатора Симода, спасенная от смерти во время цунами Петром Сизовым, устроила Фуми и Петру встречу в городе, перед тем как послать девушку в публичный дом. Все было богато: и еда и постель, да сами-то Фуми и Петя не прикоснулись друг к другу, чуть не плача с горя.
Девицы, подруги Фуми, обступили Петра, заглядывая на него снизу вверх, смеялись, трогали его руки и усы.
Фуми подала матросу глиняную чашечку с водкой. Девушки дарили Сизову цветы, как прославленному герою.
Выскочил боцман с бинтом на голове, ударил в бубен и заработал ногами.
– У Терентьича еще одно ухо есть...
– Еще может драться, – сказал Глухарев.
– Теперь корноухий!
Вечером компания старших унтер-офицеров собралась в зале публичного дома.
– Тепло и весело! – говорил довольный Аввакумов.
– И никто не ревнует! – подтвердил Глухарев.
На рассвете вся команда в истрепанных парусинниках, как волны яркой белизны, заполнила стройными рядами истоптанную площадку среди лагеря, где ни цветочка, ни кустика и вокруг, как двор пересыльной тюрьмы, частокол из бамбуков и кедровых кольев. Сто пятьдесят уходящих во главе с Лесовским стоят лицом к лицу с четырьмястами остающихся во главе с адмиралом.
– Товарищи! Братцы! Настал час возвращения на родину! – заговорил Евфимий Васильевич.
...На прошлой неделе списки зачитаны. Все уходящие знают, собрались уже давно. Разговлялись, христосовались, веселились и вот дождались дня, которого ждали. Но как ни ободряет адмирал, а что-то очень тоскливо. Одним тяжко уходить и оставлять товарищей на произвол судьбы. Другим тяжко отпускать друзей, с которыми сжились крепко, как срослись в одно тело.
– Братцы, поклянемся остаться единой душою, куда бы всех нас ни бросала судьба! С честью пойдем на врага, – говорил адмирал. – Мы встанем в ряды защитников отечества. В Севастополе идут кровавые бои...
«Все кончается. Скоро и мы спустим шхуну! – думал Сибирцев. – Прощай, Япония... А за вами, друзья, пойдем и мы. Кто-то из нас погибнет... не поэтому ли так тяжко расставаться? Враги нас в море ждут! Адмирал прав!»
– Прощайте, братцы! Вы идете на войну. С честью и славой... – в тишине отчетливо и гулко голос адмирала раздавался по всей Хэда, как на параде. – Прощайте, товарищи, с богом! – закончил свою речь адмирал.
– Ура-а! – грянул весь лагерь.
Загрузка корабля закончена. Наступает неотвратимый час прощания.
Заиграл оркестр. Белые колонны уходящих и остающихся зашагали под марш из лагеря. Опять шел Путятин, и все видели его.
Оркестр стих. Запели моряки.
Дело было под Гангутом,
дело славное, друзья...
Вышел флот наш
в бой кровавый
с славным знаменем Петра...
«У меня сердце разрывается. Я больше не могу выдержать!» – думал Ябадоо и прослезился.
В последние минуты офицеры и матросы, уходящие и остающиеся, обнимались и прощались, расходились и вдруг, как в полубезумье, снова кидались в объятия друг друга. Слышались мужские рыдания, и слезы выступали у гордых, усатых и смелых воинов, которые так величаво, с грозным пением вступали еще недавно в эту деревню.
– Прощай, Америка! – крикнул, кидая вверх шапку, корноухий боцман Черный.
– Бай-бай! – отозвался ему с борта «Кароляйн» безносый боцман в повязке через лицо.
На судне подняли якорь. На буксире шлюпок судно пошло. Слышно было, как, выйдя за косу из бухты, Вард приказал в рупор ставить паруса.
Вскоре американская шхуна «Кароляйн» растаяла в глубине голубой мглы океана.
– Такое страшное прощанье! – сказал Ябадоо, возвратясь домой. – Я не мог выдержать!
– Они идут на войну! – отвечала жена.
– Нет, не только поэтому...
– А нам, господа, еще предстоит довести до конца начатое дело, – говорил адмирал Пушкину и офицерам, собравшимся в кают-компании.
«Ряды наши поредели!» – подумал Алексей.
– Еще живем, ребята, – толковали в лагере. – Маслов здесь, Сизов здесь, Янка Берзинь здесь.
На другой день после работы новый переводчик Сьоза пил чай у Ябадоо и, между прочим, спросил, хороши ли дальние стекла у Кокоро-сан.
Ябадоо, смеясь, стал расписывать достоинства подзорной трубы Александра.
– Уэкава-сама получил приказ: раздобыть дальние стекла для государственного вельможи. Приказал Кавадзи-сама. – Сьоза просил Ябадоо посредничать.
Новость ошеломляющая! Труба понадобилась для кого-то из высших лиц, это ясно: Кавадзи хлопочет и приказывает. Никто не требует, но это дела не меняет. Надо исполнять.
– Не для чиновника! – подтвердил эдоский переводчик.
– Я понимаю, спасибо. – «Но, наверно, ничего не получится. Однако попытаемся».
– Александр Кокоро-сан не сможет. У него стекла – подарок от императора России, строго будет наказан, если отдаст.
Позвали унтер-офицера Аввакумова.
– Не знаешь ли, у кого купить трубу?
– У поручика Елкина несколько труб. Он, наверное, уступит.
Сьоза пошел в дом при храме Хонзенди, где жили офицеры, и сказал Елкину, что одно высокое лицо просит его продать трубу.
– Ну, ты меня не пугай. Скажи, кто просит.
– Очень большой дай. Чин дай!
– Здесь? В Эдо?
– В Эдо, – как бы стыдливо признался Сьоза.
– У меня трубы не очень хорошие. Для высокого лица неприлично такие продавать.
Елкин позвал на совет Сибирцева.
– Вот, переводчик просит продать подзорную трубу для кого-то в Эдо и обещает заплатить золотом. Может быть, у вас, Алексей Николаевич, есть хорошая труба?
– Кому? – спросил Сибирцев. – Имя его?
Сьоза застеснялся.
– Не могу сказать, – ответил, хихикая, словно его защекотали.
– Тогда не продадим.
– Тогда я скажу.
– Пожалуй.
– Но сначала дайте трубу.
Сибирцев подумал, сходил в соседний храм к адмиралу, посоветовался. Вернулся к себе в каюту и вынес трубу. Открыли окно, посмотрели в море, на бухту, на горы и на облака.
– Проверили?
– Да, очень хорошая... Для самого... – Сьоза говорил чуть слышно, – канцлера Японии.
– Он просил?
– Он. Пожалуйста...
– Денег не возьмем. Подарок канцлеру Абэ. Нижайше просим принять.
Сьоза спрятал трубу в плетеную коробку. Сказал, что заплачено или отдарено будет щедро, и поспешно ушел.
– Каково, брат, – сказал Елкин. – Абэ лично!
– А может быть, это для императора?
– Видно, заело их... Берутся за дело яро. Канцлер просит раздобыть нужную вещь! А, брат, это не контрабанда?
– Адмирал велел. Сказал, что хороший признак, обращаются к нам, как к своим, кому доверяют. Могли бы у американцев купить за золото.
«Чем все это кончится? – подумал Алексей. – Конечно, мы дисциплинированны и не разгласим ничего, они это видят. Если в мире и узнают когда-нибудь про эту трубу для канцлера, то от самих японцев, только. А мы спрячем все тайны!»
Сьоза вернулся и сказал Алексею Сибирцеву, что Оюки-сан просит прийти сегодня в то место, которое он знает.
Алексею очень хотелось повидать Оюки. Да и надо побыть на людях. Немного рассеяться и забыться. Опять, видно, общество соберется, будет весело!
Алексей не удержался и зашел в дом Ота. Большое помещение перегорожено красивыми бумажными стенами, как в первые наши дни в Хэда. Нет никакой чертежной. Много комнат, всюду украшения и картины. Постланы чистые толстые татами из рисовой соломы. Суетятся какие-то женщины.
– Оюки!
– Ареса!
– У мисс Мидзуно сегодня прием?
– Надо идти!
– Скоро и мы уедем, наш лагерь опустеет.
Оюки сказала:
– Я очень нездорова, сегодня не выйду из дому... но вы, Ареса, придите обязательно... Вам будет сюрприз.
Алексей вышел на улицу как пришибленный. В таких случаях лжешь себе и людям, делаешь вид, что скучаешь по компании, в которую якобы стремишься. Я обидел ее? Но, наверно, заметила, как я сразу погас, когда сказала, что не придет, торжествующе проглянула ее радость. Я выдал себя, не сразу взял в руки. А ложь ложью, но, кажется, ее не обманешь... Ну что же, пусть! – с обидой подумал Алексей. Пусть этим и утешается! По виду ее не скажешь, что нездорова... Может быть, и лучше так...
...Вот и вечер. И старые ворота, подновленные к приезду князя Мидзуно, калитка, холм перед воротами и такой же холм за дорогой. Темнеет. Сад, переходящий в огород, а дальше опять рисовые поля и скрытые в сумерках предгорья. Там где-то, как в Симода, дикие пальмы пробиваются из-под скал. В лесу вьюны, колючки и черные кипарисы.
В дневное время во дворе у храма сплошной яркий пояс из желтых, оранжевых и розовых цветов рододендрона, волны желтого переливаются с оранжевыми, с разбросанными кустами адисая переходящих тонов, сине-красного, сине-белого и белоснежно-белого. Горят цветы ярко-красные, багровые, кумачовые... В сумеречной серости гаснут гортензии и камелии.
Деревья цветут здесь позже, чем в Симода. Развесистые азалии с черными стволами разрослись выше храма, как розовым и красным снегом осыпаны цветами их еще светлевшие вершины. А в глубине сада как черные часовые – хиноки и опять деревья азалии в тучном цвету, как вечерние стога красного сена.
«Придите обязательно!..»
В храме было тихо.
Алексей отворил дверь. В главном помещении пусто. Темно и странно. Статуи чуть блестят у дальней стены. Алексей прошел во внутренние комнаты. Там тоже темно и пусто.
Алексей нашел фонарь, зажег его. Странно, что никого нет. Неужели ни священника, ни его жены? Может быть, в соседнем доме?
Алексей постучал в квартиру священника. Кто-то выглянул из двери. Алексей пригляделся. Это молодой монах. Кажется, за ним мелькнуло лицо хозяйки. Монах что-то буркнул и поклонился. Затворил дверь, и слышно было, как он сбежал по ступенькам.
Алексей отступил. Где же все? Где Григорьев? Где княжна?..
Он вернулся в главное помещение храма и стоял в оцепенении. Чувство горечи овладевало им. Ужасная пустота почувствовалась во всем.
Боковая дверь отворилась, и в комнату тихо вошла высокая женская фигура. Перед Алексеем была элегантная, тонкая европеянка в прекрасном платье с декольте и в скромных украшениях. Шелк ее платья тона наступившей ночи и оттенков потемневшего храма. Реально ли это?
Сибирцева подрал мороз по коже! Я схожу с ума... Этого не может быть! Неужели княжна? Он готов был отступить. Для такой встречи у него не было ни желания, ни циничного убеждения в своем праве.
– А-ре-са...
– Оюки! Вы? Боже мой!.. Как я рад! Это вы, вы...
– А это я!.. Ты, Ареса?
Шелест шелка, чуть слышные шаги, частое дыхание. Как бы теряя над собой власть, Оюки опустилась перед ним на колени. Он поднял ее. «Какая она душистая! Какая тонкая!» Легкостью, покорностью и чистотой веяло от каждого ее движения.
Оюки отшатнулась. У нее огромные, прекрасные глаза. Он взял ее руку и горячо обнял.
– Ареса! – Она слабо обхватила его плечи.
Какое-то отчаяние страдания было в ее поцелуях и движениях, и эта мучительная жгучая боль передавалась ему и смешивалась с чувством наслаждения.
Ее поцелуи становились жарче, как бы сознательней и желанней.
...В раскрытом широко входе, как на квадратной картине, – ночной сад с черными цветами и серебряной листвой, и только кое-где камелии в полном расцвете светятся странной краснотой с подмесью мрака.
Ее тело билось в муке чувств, она вырвала наконец его из объятий всех других женщин – наездниц, виолончелисток, красавиц в декольте на балу, американок тоже...
...Его голова лежала на круглом валике, глаза в глаза, рядом с ее головой, ласковые волны ее девичьих душистых волос как нежное море.
Отчаяние истомленной и оскорбленной молодости в расцвете сил еще билось в ней, ее тело мучили жестокие законы стыда и чести, отброшенные, казалось бы, напрочь в этом пустынном полуночном храме.
На рассвете она сказала:
– Я только хотела показать тебе мое западное платье.
– Сюрприз? Благодарю...
Да, платье, брошенное на татами, проступало в пробуждавшемся свете дня, его роскошный шелк не так темен, как показалось; искры и множество изломанных линий оживляют драгоценную строгость. Прекрасные европейские туфли!
Алексей узнал, что дочь князя уехала, художники отправились с ней. Григорьев в храм больше не ходит. Махов дружит с другими бонзами. А Гошкевич с тех пор, как завел себе какого-то приятеля Точибана, встречается с ним в другом храме, который строен на отшибе.
«Все эти храмы – обители веры и экзальтации и всего необыкновенного...»
Ни о чем не хочется думать. Но почему даже на радостном чувстве, как тяжкий гнет, лежит тайна грядущей неведомой пустоты?
ШХУНА «ХЭДА»
ЧАЙНЫЙ КЛИПЕР
На буксире японских лодок в бухту Хэда вошло пятимачтовое судно. Гигант, еще не виданный в здешних морях. «Чем только не удивляют нашу страну западные люди! – подумал Эгава. – Дальше так продолжаться не может. Америка здесь, в Хэда, или Япония?»
Эгава нездоров, много забот и дел с кораблем в Урага, надо было оставаться там, но срочные дела вызвали дайкана в Хэда.
Путятин рад, это видно по его лицу! Пришел корабль большой, русские уедут все. Шиллинг в Симода уже договорился с капитаном-американцем. Сумеем ли мы сами, без Путятина, достроить шхуну? А здоровье все хуже и хуже, боли в груди и плече повторяются чаще.
Деничиро отправился на клипер для досмотра и переговоров. Он в мундире, в фуражке с кокардой и в красных штанах, как у французского зуава на картинке. Объявляет, что команде клипера сход на берег запрещен. Капитану разрешается посещать посла России.
Огромное и величавое судно, какой стороной ни повернется, сразу видно, что оно большое. Почему такое большое и столько мачт? Путятин предупреждал, что придет клипер чайный, а чай – легкий, его ящики занимают много места. Этот корабль возит чай из Китая в Европу. В трубу видно: на корме и на бортах надписи: «Young America»[51]. Тяжелое, широкое, вместительное, с очень высокими бортами, с гордыми мачтами, одетыми парусами, издали, когда судно было в море, выглядело как белый замок из островерхих башен или как что-то воздушное и небесное, похожее на облака. Да, это настоящая молодая Америка!
Клипер стал посреди бухты. Его обнаженные мачты – как толстые деревья на горе Амаги, но с них счищена кора, поверхность отполирована и блестит на солнце, как зеркальная.
Путятин очень строг, зорок, устремленно смотрит вперед выпученными глазами, как будто к обоим его белым глазам приставлены дальние стекла. Старый морской генерал многого ожидает от «Молодой Америки» и старается проникнуть в суть будущих событий. При этом добродушен. Покровительственно рассказывает, что в Европе любят пить чай. Вся Англия в пять часов вечера пьет чай, привезенный из Китая.
Для доставки чая в Европу строятся особые суда – чайные клипера, на них от пяти до семи мачт. Команда нанимается из настоящих англичан – предпочитают молодых высоких пьяниц. В Китае и Гонконге берут индусов, китайцев и малайцев. Как только чай нового урожая доставлен в порты китайскими купцами, английские купцы – они по большей части шотландцы – берут его нарасхват, загружают клипера. Корабли наперегонки идут в метрополию. Так начинаются знаменитые гонки чайных клиперов. Кто придет первым – получает наибольший доход – продает чай по самой высокой цене.
Получает приз, как на рысистых бегах. Пьяниц всех в день прихода шкипер увольняет, и они идут «к загородке», напиваются и поют и орут особые песни: «Bottle songs»[52] или «Drinking ballads»[53], становятся как скоты.
Видно, очень видно, как Путятин любит свою Россию. А жена у него англичанка! Он, конечно, думает о детях, и ему, наверно, больно, что у него дети будут нерусские, это заметно, скорее сойдутся с американцами, от своих отвернутся. Прощаешь хитрому варвару покровительственный тон, трогает его боль за своих детей. Очень понятно. Полезно узнать.
Эгава простился с Путятиным и ушел из Хосенди. Ссутулившись, печально смотрел на бухту через открытое окно деревенской канцелярии бакуфу. Но мог сейчас победить самого себя, подавить свои недовольства и обиды. Здоровья нет. Можно поправиться, но для этого нужен отдых. А это невозможно. Японское правительство считает Эгава героем труда и науки. Ленивые герои труда – большая редкость в Урага. Все время болит сердце. Иногда перестает, а потом опять кто-то сжимает его невидимой рукой. Не простые заботы и неприятности. Кажется, уже нет выхода, нельзя поправить дела. Очень задета гордость. А теперь уйдет Путятин. Как же без него достроить шхуну «Хэда»?
И так все время ездишь верхом на быстрой лошади между Урага, Нирояма и Хэда. Исполняешь обязанности дайкана, то, и другое, и третье, и четвертое, и без конца.
Эгава увидел, что русский вельбот с офицерами и с гребцами в нарядных белых рубахах с голубыми каемками на воротниках пошел к судну. Теперь уж никто не препятствует варварам из двух стран встречаться в Японии и обделывать свои дела. Клипер заходил в Симода. Шиллинг был там и привел корабль в Хэда. Там сговорились русские с американцами. Теперь все русские говорят на американском языке, как на своем. Мы не можем запретить им уговариваться.
Ясно, зачем пришел корабль! А на постройке шхуны еще не все закончено. И не все готово. И дела идут не как следует.
По расчетам Путятина, «Кароляйн Фут» должна вернуться с Камчатки. Но ее нет. Льды? Блокада? Может быть, захвачено судно? Адмирал поэтому, наверно, решил фрахтовать клипер и сразу всем уходить, если корабль надежный. Что же с «Кароляйн Фут»? Что с капитаном Лесовским?
Сегодня на постройке шхуны старик плотник Ичиро нес доску, он одним глазом не видит и не заметил, что мелкий полицейский на дороге, чуть не задел его. Ичиро бросил доску с плеча и рассердился.
– Я тебе выстрогаю нос и уши! Будет гладко!
– Хи-хи-хи, – вежливо согласился чиновник. Ему больше ничего не оставалось, как отойти...
Один раз Эгава видел, как матросы поймали большую акулу и быстро ее разрубили. На море нужен глаз, рука, быстрота и находчивость...
Видно в окно: Путятин в старом длинном мундире без эполет, в котором был сегодня на стапеле, пошел в лагерь, наверное чтобы помолиться за своего царя.
Хитрые варвары начинают одно дело, а думают про другое. Увидя американцев, сразу меняются.
Эгава вдруг почувствовал, что боль стихла. Он свободно поднял руку и легко вздохнул.
Лейтенант Крэйг одет в штатское. Он осунулся, лицо изрядно помято и поблекло. Что с ним? Болен? Неужели холеру привезли?
– Очень, очень рад снова видеть! – жал он руки Посьету и офицерам. – Коммодор Адамс и капитан Мак-Клуни, вернувшись после встречи с вами из Японии и Китая, искали шкипера, который взялся бы вывезти посольство его превосходительства Путятина и русскую команду, – объяснил он Посьету. – Искали судно повместительней! Я послан от коммодора Адамса с письмом к адмиралу Путятину.
– Мистер Крэйг был нездоров, – сказал Шиллинг, – но у меня с собой оказались лекарства, и он поправился.
Лицо Крейга безжизненно бледно, нижние веки красны, припухли. Он смотрит как-то странно, словно не совсем понимает, что делается вокруг.
– Как, братцы, дошли? – спросил Сибирцев матросов, стоявших у трапа с вещами.
– Алексей Николаевич, ветер помог! – ответил унтер-офицер Сысоев.
– Только грязно! – сказал Маточкин. – Чай пить не захочешь. Особенно после того, как поживешь в Гекусенди. Вышпарить надо клипер, выскрести, прежде чем грузиться. А самих их всех сводить в баню, выпарить вениками по-русски, одежду их выварить. Их бы на три дня дать всех боцману Иван Терентьевичу...
– Они не пойдут мыться! – ответил Сысоев. – А вам, Алексей Николаевич, американка кланялась и посылает гостинец, я на берегу предоставлю вам посылочку.
Разговаривая с Алексеем, Крэйг вынул из кармана револьвер и стал крутить пальцами барабан. Гнезда его были пусты. Американец приложил дуло револьвера к своему виску и щелкнул несколько раз, словно прислушиваясь, как бьет боек. Весело кивнул Алексею и исчез в люкс.
Что с ним? – подумал Сибирцев. Такой был блестящий офицер при палаше и кортике! Помятый джентльмен в пестром, как с американской Хитровки! Истощен болезнью? В уме ли он? Николай о чем-то умалчивает?
В каюте заговорили о фрахте. Шкипер Бобкок запросил пятьдесят тысяч долларов.
– Пошел он к черту с такими деньгами! – возмутился Можайский. – Зачем вы его привели, барон? Это же пират...
Бобкок быстро и хмуро глянул на поднявшегося в рост Можайского, как бы хотел сказать: потише, потише!
– Да что такое «бобкок»? – насмешливо спросил Можайский.
– Кажется, «обрубленный хвост», господа, – ответил юнкер Урусов, – или «бесхвостый петух», что-то в этом роде.
У шкипера лоб приплюснут, маленькие глаза бегают. Челюсти выдвинуты, словно он схватил зубами кусок мяса, от этого на лице застыла гримаса злой и лукавой улыбки.
– Его привел не я, а мистер Крэйг. Шкипер Бобкок уверял в Симода, что цена будет умеренная.
– Он для начала запрашивает, – сказал Посьет, – надо сбивать цену.
– Какой-то страшный корабль, – сказал Сибирцев, выходя от шкипера после разговора. – Как ты, Николай, не боялся идти с ними?
– Да, что-то вроде «Летучего голландца» по-здешнему... – молвил Николай.
– Что за морды! – сказал Елкин, оглядывая разномастных матросов с бородами.
– Физии зверские! – подтвердил Можайский.
– Но делать нечего, надо идти! – сказал Посьет. – Только цену сбить. Сейчас Бобкок соберется и пойдет в Хосенди. Евфимий Васильевич их знает.
– Спеси ему сбавит, – сказал Елкин. – С пиратами мы еще не плавали.
– Это вы не плавали, – сказал Зеленой, – а нам пришлось на Янцзы на пиратской джонке, вместе с Гончаровым.
– У нас четыреста человек и мы не овцы! – сказал Сибирцев. – Будем приглядывать, а если понадобится – перевяжем.
– Да, если понадобится, доведем корабль! – согласился Посьет.
– Пора, господа... Эх... Пора в Расею! – воскликнул Зеленой. – Ну их к черту, всех этих японцев с их шпионами! Пусть сами достраивают, если жить по-человечески не умеют, – и всех этих выродков, приклеившихся к Америке!
– Крэйг после сильного поноса? После холеры? – спросил Сибирцев. – Желтая лихорадка?
Шиллинг молчал.
– Запой? – тихо спросил Алеша.
– Да, – так же тихо ответил барон, – но бог миловал, пронесло... Легок на помине...
Из люка появилась всклокоченная голова Крэйга.
– Еще слаб и бледен, есть странности...
– Едемте с нами на берег, мистер Крэйг, – пригласил Сибирцев, когда лейтенант с «Поухаттана» опять поднялся на палубу. – Берем его на берег и приведем в порядок? – обратился Алексей к товарищам.
«А заодно все узнаем!» – подумал Посьет.
– Сами вычистим клипер, – молвил Елкин. – Не оставаться же в Хэда дальше!
– А если у нас с ним что-нибудь случится? – спросил Зеленой.
– После болезни? Ничего не случится. Сейчас попросим доктора Ковалевского, – ответил Алексей. – Мои люди его выпарят, выстирают ему все, накрахмалят. Пусть выспится, и человек придет в себя. Мистер Бобкок, – обратился он к вышедшему шкиперу, – мистер Крэйг наш друг. Мы берем его к себе.
– Берите, – ответил шкипер.
– К адмиралу, мистер Бобкок! – сказал Посьет.
– Мне кажется, что на этом клипере все вшивые, – сказал Сибирцев, сойдя на берег. – Я вошь на себе уже поймал, сейчас снял с виска. И вот еще одна на плече... Кто-то из них, видно, бросил на меня... Настоящие платяные вши... Впрочем, за дело, господа. Пусть этот пират одумается. Крэйга беру к себе. Идемте, мистер Крэйг.
«А какой был красавец, элегантный офицер, – подумал Сибирцев, держа за локоть ослабевшую руку Крэйга. – Вот что значит военному моряку покинуть своих и попасть к купцу... Впрочем, тут хоть кого возьмет оторопь. Ради нас пошел на этом «Летучем голландце»! Вообще все это в самом деле похоже на пиратские истории».
– Я почти все время провел с Крэйгом, – сказал Шиллинг, – и постарался спасти его от болезни. Запой начался раньше, как только он снял форму... Да, простите... Вам письмо, Алексей Николаевич.
– Откуда? Ах... «Сиомара-Сэйди Джонс», – прочитал он. – Спасибо, Николай. Это Сиомара... Как они там остались?
– Кавадзи – настоящий рыцарь. Он дал слово, что волоса не упадет с их головы. Он написал об этом Евфимию Васильевичу. Очень жалел Кавадзи, что расстается со мной, – добавил Шиллинг.
– У них команда – сброд, – докладывал Посьет адмиралу. – Потогонка у шкипера.
– Огромные трюмы. Брали ящики с чаем, но чая не хватило, – добавил Шиллинг. – Адамс послал их сюда. И предупредил, чтобы шкипер об этом ничего не сказал команде. – Шиллинг перешел на английский. – Места в трюмах достаточно. Мистер Бобкок согласен взять всех сразу.
– Да, – подтвердил американец.
– В Кантоне нет чая из-за политических событий, – продолжал Шиллинг. – О том, что идут в Японию, они людям не говорили, – сказал Шиллинг по-русски. – Садитесь, мистер Бобкок...
– Никакой речи не может быть о пятидесяти тысячах долларов! – заговорил Путятин.
Бобкок пожал плечами и сказал, что уступить можно, но знает ли адмирал, какие расходы, какие убытки, какие опасности, какие последствия, какие страшные сомнения у команды... И начал все перечислять.
«Tell it to tsar![54] – подумал Бобкок, выслушав доводы Путятина. – Я не поп, а вы в ловушке, вас тут при первом удобном случае вырежут, как христиан! Крэйг с вами любезен? Не пройдет трех дней, я сыграю с ним шутку! Ваши матросы голодные, в унынье, работают, рубят, пилят, таскают тяжести; попались, господа!»
Адмирал сказал, что утром придет на клипер, хочет все видеть сам; прежде чем говорить о цене, надо осмотреть судно, трюмы, жилые палубы, каюты, камбуз, решить, возьмет ли столько людей и грузов и как все разместится, где и как будет готовиться пища. Путятин добавил, что на такую цену, которую назвал Бобкок, не согласится.
Бобкока угостили ромом, как принято, и он отправился на адмиральском вельботе.
...Мои молодые офицеры понемногу мужают и становятся настоящими моряками, подумал Путятин. «Клипер и его команду вычистим и выскребем»... «Если попытаются предать – перевяжем»... «Сами доведем судно». Мысли верные. Так принято! Особенно в этих морях! Но до этого не дойдет. Никогда подобные намерения своих отважных спутников Путятин не дозволит осуществить. Есть иные средства. Иные, более твердые взгляды на все. Договорившись, неукоснительно адмирал будет сам все исполнять, и людей обяжет, и со шкипера потребует по договору и закону.
– Во всяком случае, пока не надо отказываться! – сказал он.
Бобкок и ему не понравился. Плутовская физиономия. Адмирал перевидал на своем веку немало разных личностей. С кем не приходилось дело иметь! Нужда заставит калачи печь. Если и наступает конец нашей жизни в Японии, то все равно прежде времени менять распоряжения, прекращать постройку шхуны и объясняться с японцами нельзя. Сначала надо самому побывать на клипере и закрепить договор подписями. Тогда уж и объявим японцам, что уходим. А пока не надо их зря тревожить. Пусть работа идет, как шла. Если же решим уходить, то надо объяснить им все добросовестно, как закончить постройку шхуны, и, если понадобится, задержаться для этого на несколько дней. Может быть, часть мастеров оставить тут с офицером?
«Ах он драная курица! – засмаливая штурвальный трос, думал матрос Томсон, слыхавший в рубке, о чем шкипер говорил с русскими. – Вот это обман! Вот почему не пошли в Амой и в Фучжоу! В Гонконге не было чая, оказался большой недогруз судна, надо было добрать в Амос, где, по сведениям из газет, скопились огромные запасы чая, не вывезенные вовремя из-за небывалых тайфунов в Китайском море. Из-за этой взбесившейся бой-бабы чайные клипера подолгу простаивали в портах или уходили в океан. В Гонконге весь чай забран, из Кантона не успевали подвозить по реке, к тому же на Жемчужной опять английские пароходы с пушками, – значит, будут стрелять. Потеха! Китайские власти стараются сопротивляться англичанам и французам, а китайские компрадоры, действующие во главе английских и французских интересов и как бы вводящие европейцев в свою страну, обманывают и подкупают своих чиновников и делают что хотят!»
– Идет война, ребята, – сказал Томсон товарищам в «белом» кубрике, – а мы повезем врагов Англии? Вообще нечего связываться! Мы с ними никогда не имели дела и не знаем, что за люди. Или пусть речь идет о долларах. Верно? Волк знает, кого съесть. Но тогда надо знать, за сколько идти на риск. Мы соглашаемся. Но извольте поделиться. Вот мы вчетвером возьмем на себя всю команду.
– Так вот они что задумали! – переваливаясь с ноги на ногу, как в шторм, сказал Дик с библейской бородкой. – Только бы не уперся. Швабра!
Утром на клипер прибыли адмирал и офицеры, лейтенант Крэйг, как чудом выздоровевший, одетый во все новое и чистое, в белом крахмальном белье, выглаженный, посвежевший и напомаженный, надушенный японскими травяными духами.
Вчера вся семья Ота приняла участие в судьбе расхворавшегося американца – друга Ареса-сан.
На складе нашелся новый костюм американского офицера из взятых на «Поухаттане».
Адмирал спускался по трапам, осматривая помещения и вглядываясь в лица янки. С ним приветливо здоровались. Но некоторые бычились, потуплялись, что у них не в обычае, не принято. Конечно, это не пиратский корабль. Настоящий чайный клипер и настоящий спекулянт капитан.
Бобкок, набрав воздуха, приподнял голову, словно хотел сказать: «Послушайте пастора, овечки...»
Склоняя голову набок, – улыбка у него вечная, как у волка с добычей, – процедил сквозь зубы:
– Сорок восемь тысяч долларов за доставку вас в Де-Кастри.
Условия продиктовал, как инспектор в тюремном дворе с решетками. Он в самом деле поплевывал на кораблекрушение и на международные права, на их судьбу и на адмиральский чин, на страдающие семьи. Мало ли кто где гибнет! Деньги есть – платите, господа, и мы вас живо доставим. Без особого комфорта, но доставим. Денег нет? Как хотите...
– Я уступил две тысячи. Сколько даете?
– Десять тысяч долларов.
Бобкок приоткрыл клык.
Крэйг молчал. Возвратившись на судно, он как бы вспомнил что-то неприятное и понурился. Присутствие офицера военно-морского флота не могло не иметь значения для шкипера.
– Что же вы со мной хотите сделать! – вскидывая склоненную голову и руки, воскликнул Бобкок. Его большой, рыхлый живот выставился под красной шерстяной рубашкой. – Вы хотите меня отдать в руки англичан? Во время войны я рискую больше, чем вы. Вы же мне должны риск оплатить. Я рискую судном! Я вам могу одну тысячу долларов еще уступить.
– Десять тысяч долларов. Красная цена. Порт Де-Кастри близок, отсюда рукой подать. Это не через океан, не во Фриско и не в Гавану. Мы – соседи и друзья с японцами, – сказал Шиллинг.
– Прекрасно можем дойти в Россию по их островам, без всякого риска военного столкновения, – сказал Посьет. – Но все мы предпочитаем идти на корабле дружественной нам державы, как потерпевшие кораблекрушение. Никто не посмеет задержать клипер, спасающий претерпевшую команду, так по международному праву. Вы не рискуете и за риск не получите ни цента.
– Возвращайтесь в Китай, – сказал Путятин.
Бобкок сморщил нос, словно заслышал запах паленого или гари на корабле. Бизнес его горел? Он принюхивался! Знакомый тип!
– Вы обязаны плыть. Иначе... иначе... вы, вы...
– Что «вы»?
– Иначе вы – дезертир, адмирал, – с улыбкой сказал шкипер, – если остаетесь здесь на время войны.
Всякие доводы слыхал Путятин на дипломатических и коммерческих переговорах. Шкипер торгового судна, за то, что ему не дают цены, которую он ломит, осмеливается называть дезертиром адмирала императорской службы! Воротит морду и морщится, словно ему дают не деньги, а тычут в нос чем-то смрадным.
Крэйг молчал. Офицер не должен вмешиваться в дела бизнеса.
Алексей положил руку на плечо Бобкока.
– Sorry[55]. Что за слово «дезертир»? А если у петуха оторвать последние перья из хвоста?
– Благодарю вас, – отозвался шкипер. – Sorry! – Его глаза быстро метнулись вправо и влево.
– Я с ним объяснюсь! – сказал по-французски Крэйг. Не удержался, чувствуя нелепость положения.
– Мы все едем с адмиралом на берег, – ответил Шиллинг.
– Какой же негодяй этот американец! – сказал Шиллинг в вельботе.
А матросы загребли веселей. Наконец-то адмирал и офицеры раскусили прощелыгу. Да его сразу видно!
Путятин всю ночь думал, и во сне и просыпаясь. Как же быть? Утром объявил Посьету, что согласен дать Бобкоку пятнадцать тысяч, отказываться нельзя, и не надо придавать значение нахальству и грубости американцев.
– Нам с ними не детей крестить. Дойти до порта, расплатиться – и дай им бог! Японцы никому из них сходить на берег не позволяют, поезжайте к шкиперу сами и скажите про мои условия. Если согласен, то сегодня же начинать подготовку. Японцев же нельзя подводить: об этом особь статья.
– Сколько вы еще можете прибавить к пятнадцати? – спросил Бобкок у Посьета.
– Ни цента, – ответил Посьет.
– Идти сюда из Шанхая, а потом в Де-Кастри! Нет! Где вы еще найдете такой пятимачтовый гигант? Ну, тридцать пять тысяч? – с отчаянием в голосе, как будто его обирают, вскричал Бобкок.
– Адмирал не меняет слова.
– Какая у вас вера? – раскидывая обе руки, спросил шкипер.
– А какая у вас?
Бобкок выставил целую батарею бутылок.
– Крэйг сказал мне, что у шкипера с командой неблагополучно, – доложил Посьет, явившись в Хосенди. – Четверо коноводов требуют с него за плавание в Россию во время войны по тысяче каждому, в противном случае грозят забастовкой всей команды и объявят себя защитниками прав человека. Если же Бобкок поделится с ними, то зажмут всю команду, никому пикнуть не позволят и пойдут куда угодно.
– Каков шкипер, такова и команда, – сказал Путятин.
– Клипер чайный – народ отчаянный, Евфимий Васильевич, – сказал Глухарев, когда Путятин вернулся на стапель. – Японцы рады, что мы не ушли, работают весело. Они американцам пресной воды не дали; не позволили налиться.
– Не берут нас, Евфимий Васильевич? – спросил Мартыньш, догадываясь о неудаче Путятина по его невеселому лицу.
– Не берут.
– Много запросили? – осведомился Аввакумов.
– Сначала пятьдесят тысяч долларов. Я царскую казну берегу. Тут от силы десять тысяч. Я им давал пятнадцать.
– На них нет управы! – заметил Сизов.
Матросы, знакомые с адмиралом, столпились, никто не желал упустить случая и потолковать. «Сам» сегодня покладистый.
Адмирал поговорил и ушел в кузницу.
«Неприятно, что Крэйг оказывается бессильным. Неужели и наши военные моряки когда-нибудь попадут в зависимость к буржуазным дельцам?»
– Что, ребята, не берут нас? – спросил Синичкин, подымаясь на палубу шхуны.
– Просили пятьдесят тысяч, – сказал Глухарев.
– Ах, сволочи! Вот же сволочи!
– Смотри, братцы, пошел! – закричал Строд.
– Пошел, сволочь... С глаз долой! – отозвался Аввакумов.
При небольшом ветре, без всякой помощи буксирных лодок, клипер вышел на одних лиселях.
– Идет красиво, сволочь! – заметил марсовый Сойкин.
Выйдя в море, клипер оделся массой парусов, лег крутой бейдевинд, его реи клонились к волнам. Стало видно, что в море штормит. Клипер шел почти лежа бортом на волне, как яхта. Там помощник шкипера, он же рулевой – здоровенный дядя. В спорах, как известно нашим матросам от китайцев из их команды, рулевой держался в сторонке, а в море – опытная рука, но и он в числе четырех, затребовавших долю со шкипера. Все узнают наши матросы!
Вдруг вся масса парусов стала менять положение, клипер перешел на левый галс и лег на волну левым бортом. Кажется, американцы спешили ценой любых усилия скорей убраться от этой земли, чтобы не глядеть в глаза брошенным ими морякам, потерпевшим кораблекрушение.
ГОРЕЛОЕ МЯСО
«Хотя законы остаются прежними, но теперь, мне кажется, прежних строгостей уже нет, – написал Гошкевич по-китайски. – Как вы думаете об этом?» Зная, что возможно подслушивание, Осип Антонович ведет беседы частью устно, а частью письменно.
Месяц назад Гошкевич познакомился со странным монахом. Имя его Точибан Коосай. Он же – Масуда Кумедзаэмон.
Монах довольно молод, явно умен, кажется любитель сакэ. Говорят, его видели оборванным, но сейчас он одет опрятно, в порядочном, даже дорогом халате из темного шелка.
Гошкевич просил его купить детские учебники по географии Японии.
Точибан вернулся вчера с главного государственного тракта Токайдо, все принес, что смог достать: детские учебники по географии и план Эдо. Карту Токайдо достать еще не удалось. Пытался, но неудачно. Его заподозрили и чуть не уличили. Пришлось поспешно скрыться.
«Исповедование христианской религии до сих пор строго преследуется», – написал на том же листе Масуда. При этом он уловил взгляд Гошкевича и скривил лицо, как больной, явившийся с жалобой к зубному врачу.
«Вспарывание живота почти исчезло и к этому более не принуждаются?» – написал Осип Антонович.
Опять бонза быстро и умело ответил иероглифами: «К приказанию о сеппуку[56] правительство прибегает теперь редко. Все христиане беспощадно наказываются. Очень опасно совершать в Японии христианские богослужения».
Как художник, легко, красивыми движениями набрасывал он черные столбцы иероглифов со щегольскими воздушными завитками окончаний. Любил монах и смысл и стиль письма. При этом лицо его оставалось невыразительным, как доска или лопата, и он все узил глаза, стараясь приглушить их живое выражение.
«Я вам могу рассказать про случаи, которые происходили недавно у меня на глазах».
Точибан отложил кисть и с удовольствием пригубил из чашечки.
– Я очень люблю сакэ, – сказал он, и лицо его смягчилось, глаза заблестели откровенно.
– Это то, что вы хотели рассказать мне прошлый раз? – вслух спросил Гошкевич.
– Да... но я немного... Ира-ира[57]...
«Очень боюсь, что узнают, что я передал вам книги и карты. Очень строго запрещено сообщать что-нибудь иностранцу про Японию. Даже эти карты из детских учебников – большой секрет!» – быстро набросал он и огляделся по сторонам, на дверь, открытую в сад, и на растворенные окна.
В маленьком шинтоистском храме и в саду и этот час никого не было. Он продолжал:
– При мне пытали восемь христиан, которые были пойманы в окрестностях Эдо... Восьмой была женщина...
Лицо монаха стало совсем бесстрастным, а глаза почти закрылись.
– Все это было недавно?
– Да... восемь лет тому назад...
...Значит, у них существуют тайные общества христиан, несмотря на двести с лишним нет гонений. Расскажу адмиралу... Кто мог бы подумать! Видимо, народ видит в христианстве утешение от бесправия...
– Сейчас совершенно невозможно принять христианство тому, кто этого желает, – горячо сказал монах и с сожалением вздохнул.
Глаза его открыты, желтый цвет их казался светлым и живым.
Точибан опять выпил и опять рассказывал. Понемногу он опьянел.
– Есть порядочные люди... но любят сакэ... За сакэ все отдадут... и за женщин... И знаете... и... и есть такие, что убивают...
Губы Точибана задрожали.
– Сегодня занимались, как всегда. Учил меня японскому, а я его русскому, – рассказывал Осип Антонович поздно вечером адмиралу. – Сказал мне имя шогуна, а также имя императора и перечислил и написал мне эры последних царствований, как они считаются по шогунам... Он знает китайских классиков, интересуется всем европейским. Рассказал про пытки христиан, и мне показалось, что он намекает, что и сам бы не прочь принять христианство...
Путятин немало полезных сведений добывал для России в других государствах, опыт у него был.
– Говорит, что принадлежит к древнему и знатному роду. Смолоду его готовили к военной службе, поэтому он хорошо изучил артиллерию, но потом в роду возникла вражда, он пытался помочь претенденту на главенство в клане, тот его очень любил и искал у него поддержки, намереваясь стать лидером, но их постигла неудача. Все это печально кончилось, Коосаю пришлось бежать, потом он стал монахом, уверяет, что всю жизнь пытается изучать западные науки. Сегодня сказал, что когда был артиллеристом, то стрелял из пушки, а потом командовал батареей. Образованней этого японца я не видел, мне даже кажется, что я где-то встречал его прежде. Странное, меняющееся лицо. Хотите видеть его?
– Нет.
– Он любитель сакэ.
– Как бы он ни любил выпить, но головы не теряет, судя по вашим рассказам. Раз он сюда явился, то, значит, не зря. Ему что-то надо. Как вы полагаете?
– Да, мне тоже так показалось.
– Вы дали ему еще денег?
– Да.
– Монах-артиллерист!
Когда-то и у нас в Троицко-Сергиевской лавре в Сергиевом Посаде все монахи были артиллеристами. Благодаря им не раз Россия спасалась от нашествия!
Ночью в Хосенди пришел матрос Синичкин, прибывший на японской лодке с запиской от мичмана Михайлова. С наблюдательного пункта у входа в бухту, в густом тумане, видны огни большого корабля и слышны подаваемые в трубу команды на английском.
– Тревога, господа! – объявил Путятин дежурному офицеру и Пещурову.
Вскоре в Хосенди собрались все офицеры и юнкера.
– Подымайте людей! – приказал Путятин. Вооруженные отряды ушли во тьму.
Путятин всегда ждал нападения вражеских судов. Но, судя по тому, что противник стоит с непотушенными огнями, наше убежище еще не открыто.
Адмирал, помолившись истово, прилег.
...Шли гуськом, без фонарей. Туман в самом деле густой: когда проходили Хосенди, деревья в саду не были видны.
Вошли в лес, знакомой тропой поднялись на гору к старой сосне, в развилинах которой построен рыбацкий домик для наблюдений. Оставили пикет. Дальше небольшими отрядами заняли все скалы и спуски к морю. Цепь секретов рассеяли по всей косе, огибавшей бухту. Сквозь туман в море видны огни. Стоит какое-то судно. Матросы залегли за валунами и деревьями.
– Пусть шлюпка войдет в бухту – подпустим близко, Алексей Николаевич, – говорил унтер-офицер Маслов. – Жаль, зарядов мало.
– Пуля – дура, штык – молодец, – молвил Маточкин.
Светало. Ружья у всех наготове. Зарядов в самом деле мало...
Подул ветер. Туман рассеялся, и у входа в бухту Хэда в трех кабельтовых от косы, прямо напротив затаившихся секретов, стала видна пятимачтовая громадина.
– Чур меня! – воскликнул Зеленой. – Это же «Young America»!
– И смех и горе! – сказал Глухарев.
Хохот разбирал и матросов, и офицеров: «Мы собрались с духом, решились стоять не на жизнь, а на смерть... А оказывается...»
– Ну что за народ, Алексей Николаевич! – весело возмущался Маслов.
– Вернулись, сволочи! – сказал Маточкин.
– Зачем же они вернулись? – размышляли матросы.
– Может, совесть взяла?
– Держи шире, – сказал Глухарев. – У таких совесть!
Бобкок и Крэйг явились как ни в чем не бывало, сняли шляпы и поздоровались приветливо.
– У острова Авама-сима, – сказал Бобкок, – мы встретили французский военный пароход, который полным ходом шел к югу. Поэтому, адмирал, больше нет опасностей. Мы вернулись, чтобы взять вас, адмирал, и всех ваших людей.
– Тридцать тысяч я дать не могу.
– Я согласен уступить. Поймите меня. Вы видите? Опасность миновала. Проезд будет дешевле.
– Моя цена известна.
– Я согласен доставить вас на Камчатку за двадцать тысяч.
Утром следующего дня согласились на восемнадцати тысячах, и договор был подписан в храме Хосенди.
– Крэйг держался в стороне. Но он тут много помог! Обуздал жадность шкипера, – сказал Посьет после ухода американцев. – Удалось ему обломать Бобкока. Французский бриг лишь как повод приплетен. Не в этом главная причина возвращения.
С площадки что-то светило, словно там всходило солнце, и нестерпимым светом жгло глаза. Шхуна, стоящая на стапеле, превращалась в ряд гигантских зеркал, оттуда шли снопы лучей.
– Заканчиваем обшивку шхуны медными листами, – доложил Колокольцов приехавшему на стапель адмиралу.
– Чем же вы пробиваете дыры в листах?
– Дыры сверлим, накладывая лист на лист, чтобы были одинаковые размеры и не рвать меди. Японцы медь очень ценят.
Четверо японцев ставили одновременно два сияющих листа на черную смоляную обшивку корпуса, Сизов ударами кувалды загонял в дыру гвозди.
Путятин пошел дальше. Жаль бросать!
Матросы и японцы оставили дело и обступили адмирала.
– С прибытием, Евфимий Васильевич!
– Спасибо, братцы!
Поговорили о нагелях, из кореньев какого дерева делать их лучше, есть ли уверенность, что набухнут, как они закроются медными шляпками гвоздей.
В сарае на полу шили паруса из бумажной материи.
– Здрав... желаем, ваш...
– Заканчивайте работы, – велел унтер-офицер, – завтра уходим!
Колокольцов повел адмирала на смоловарню, где трудились лишь японцы. Они гнали смолу для двух своих строившихся шхун. Прошли и на стапели, смотрели, как Глухарев и Аввакумов ставили чурбан на тесаную балку, смазанную черепашьим жиром. Японец Торо садился верхом на чурбан и съезжал по балке. Путятин смеялся от души. Черепаший жир не хуже свиного!
Все было хорошо. Давно тут не был Евфимий Васильевич. Соскучился по своим людям, по стуку, шуму. Теперь тут и звон меди, и блеск ее на солнце.
– Они своими силами не смогут докончить, Евфимий Васильевич, – сказал Аввакумов.
– Да, пожалуй, не сладят, – подтвердил Глухарев.
Колокольцов стоял нем как рыба.
«Что у вас, язык отсох? – хотел бы спросить его Евфимий Васильевич. – Что с вами? На него не похоже! Радоваться надо! Это счастье! А он сомлел».
– Надо, Александр Александрович, проявить все ваши способности и все объяснить японцам. Я не могу оставить тут людей... Ни офицеров, ни матросов.
– Японцы обидятся. Их не удастся успокоить.
– Если бы не война – иное дело. Но я не могу оставить... Что бы вы предложили? Кого оставить? Кто согласится, когда все уходят!
– Да, пожалуй, не согласится никто.
– И требовать этого не могу. Вызвать добровольцев можно, если надеешься, что вызовутся... Но и тут я не имею права. Давайте думать, как быть.
Ночью адмирал мерз. На полу слабо грела жаровня. Денщик, спавший за бумажной стеной, проснулся по зову и вошел. Адмирал велел принести угля.
Пока сонный матрос выслушивал и соображал, в других дверях, ведущих в коридорчик и во двор, появилась японка с корзиной. Она заранее нагребла уголь и держала наготове. Матрос сходил в саран и вернулся. Японка, выйдя от адмирала, встретила его в коридорчике, взяла уголь. Она всегда входила к адмиралу, услуживала, помогала Витулу.
Первое время Евфимий Васильевич всех их путал и считал одним лицом – женой священника. Но теперь знал, что это совсем другая женщина, племянница жены бонзы.
В храме тихо. Чуть шумит море за косой. Японка принесла грелку и положила под бок Евфимия Васильевича. У нее умелые руки. Она подоткнула одеяло, потрогала его мерзнущие ноги и быстро спросила по-русски:
– Это – о... хоросё?
А ноги побаливали. С вечера принимал ванну, залезал в кадушку с горячей водой, в бане полегчало. Но в ночи опять стало ломить. И холодно сегодня, как зимой.
Но что это? Что такое? Опять тревога? Евфимий Васильевич приподнялся. Слышно, как кто-то бежит по горе. Слух и зрение у меня еще очень остры! Бежит, как турок. Что же это? Полиция за кем-то гонится? Или померещилось? Кругом словно опять стало тихо. Кажется, неспокойно в эту ночь в деревне...
Чутьем находя в темноте знакомую дорогу, Точибан бежал с горы крупными шагами больших ног, громко шлепая старыми, привязанными подошвами на изношенных веревочках. Он бежал, со страхом оглядываясь, тяжело дышал и, сбежав вниз, сгорбился, стараясь стать меньше и незаметней. С трудом нашел в кромешной тьме глухой полуночи высокие камни и вошел в узкий проход между памятников на могилах, трогая их руками и скользя от одного к другому, как рыба плыл и вынырнул на другом конце кладбища. От дерева к дереву перешел задний двор, проскользнул мимо храма Хонзенди.
В комнатке за столиком Гошкевич и Елкин занимались при свете свеч разбором листьев и цветов, собранных для гербария, перекладывая их бумагой. Гошкевич ставил западные цифры и писал японские названия на особый лист. Елкин записывал японские названия по-русски себе в дневник. Тут же придумывали латинские названия.
Оба не слыхали, как в дом и в их комнату вошел чужой человек. Точибан несколько мгновений безмолвно стоял рядом с ними.
Оба враз вздрогнули и подняли головы. В темноте над собой они увидели широкое бронзовое лицо, освещенное пламенем их свечей. Черный халат бонзы пропадал на темном фоне, казалось, лицо отделено от тела и висит в воздухе, как загадочная маска.
Точибан тихо поклонился.
– Как они умеют выскальзывать и появляться словно из-под земли! – вымолвил Осип Антонович.
– Они еще нарочно стараются представляться нам именно такими, как мы воображаем, – ответил Елкин, стараясь приободриться, но и его подрал мороз по коже.
– Что с вами, Коосай-сан? – спросил Гошкевич, разгибаясь и вставая. – Что-то случилось? – «Догадался явиться, а то судно ушло бы и не смогли поговорить на прощанье».
– Гошкевич-сан... Гошкевич-сан... Спасите меня, – забормотал Точибан. – За мной гонятся... мне грозит смерть... Все открылось. Узнали, что я исполнял ваше поручение. Скорей спрячьте меня!..
Точибан сгорбился и сжался, как под занесенным ножом. Лицо, взмокшее от волнения, выражает мольбу. Он встал на колени.
– Узнали, что на Токайдо я купил карты и передал вам. Сейчас я сбежал из-под ареста. Я попросился в уборную. Вылез через дыру и убежал. Халат на мне очень грязный.
Елкин живо сходил в Хосенди. Пещуров велел поднять матросов дежурного взвода, удвоить караулы, никого во внутренние комнаты храмов и в офицерский дом не пропускать ни под каким видом и прислал унтер-офицера Маслова, чтобы помог спрятать беглеца.
Матрос принес японцу форменную рубаху, американские брюки, кивер и сапоги.
– Иди, Прохоров, к парикмахеру, – сказал матросу Маслов. – Разбуди его и вели, чтобы дал тебе парик-блондин, в котором ты в комедии Фонвизина играл Митрофанушку. И – живо! Да тише воды ниже травы!
– Вы завтра уходите на американском корабле? – спросил японец. – Скройте меня. Возьмите меня с собой в Россию!
Гошкевич взглянул в лицо Точибана. Оно опять «за занавеской». Испуга больше не обнаруживает.
Маслов проводил Прохорова и, вернувшись, сказал, что по деревне ходят люди с фонарями. Кто-то подходил к японской страже у ворот храма Хосенди, что-то там говорил, но сейчас тихо.
Утром у ворот Хосенди, как всегда, видны два буси с копьями. Метеке прохаживается по улице. Стража никогда не препятствовала верующим входить и молиться в храмах, где жили адмирал и офицеры. Но сейчас еще нет никого. Рано. Только какой-то карлик, несмотря на ранний час, прошел через дворик и промелькнул на кладбище.
Адмирал похвалил Гошкевича и обоих офицеров за расторопность и тут же добавил с досадой:
– Придется взять японца с собой.
– Хотите видеть его? – спросил Гошкевич.
– Никакого желания не имею! А где он сейчас?
– В лагере. В парике и в форме.
– Как он себя чувствует?
– Сидит и дрожит, как в ознобе. Еле съел чашку риса. Умоляет, чтобы не выдали его и взяли с собой в Россию.
– Сами вы это, господа, затеяли и сами извольте расхлебывать. Впрочем, такой человек нужен нам и будет полезен.
Эгава Тародзаэмон шел крупным шагом так быстро, что толпе чиновников приходилось рысить. Войдя во двор Хосенди, он сбавил шаг и остановился, поклонившись сбежавшему навстречу со ступенек Пушкину.
– Мы хотим осмотреть помещение храма Хосенди, – сказал дайкан.
Тут же в числе других чиновников начальник местной полиции Танака-сан, переводчики Сьоза и Татноскэ. Комендантский обход и тревога по всем правилам.
– Пожалуйста, сделайте одолжение. Всегда рады...
– Со мной два строительных инженера, прибывших в Эдо, – сидя с Пушкиным на стульях, объяснял Эгава, пока его люди осматривали комнаты.
– У нас всюду суета и беспорядок, поэтому просим извинения, что не можем принять как следует.
– Говорят, что в бараках, где живут матросы, износились крыши и могут потечь. А при начале постройки новых шхун нам негде расселить большую партию новых японских рабочих. В деревне все дома крестьян уже переполнены.
– Почему же негде? Мы собираемся и уходим. Завтра надеемся закончить погрузку. Останутся четыре казармы и подсобные помещения.
– Да, но бараки очень плохи.
– Крыши довольно исправны. Мы следим за этим.
– Да, это так. Но начинается сезон дождей, крыши окажутся плохи. Стены пока еще выдерживают. На днях ожидаются такие сильные дожди. И землетрясение. Поэтому в ближайшее время необходимо осмотреть все помещения, чтобы сегодня вечером отправить в Эдо отчет о том, какой ремонт зданий потребуется до начала сезона дождей.
Чиновники после осмотра храмов нагрянули в лагерь. Они не столько осматривали крыши и стены, как вглядывались в лица людей.
Матросы толпой переходили следом за чиновниками из барака в барак. Сбитые с толку, чиновники снова возвращались в уже осмотренные помещения. Матросы, как бы проявляя любопытство, ходили за ними, все время пряча в толпе Точибана, на которого надет белокурый парик из пакли и матросская форма. Японцы уже всюду побывали, и всюду их встречали одни и те же лица.
– Вы, Уэкава-сама? – удивился Пушкин, увидя тут же представителя бакуфу.
– Это проверка, – пояснил таинственно Уэкава, – есть подозрение, не прячется ли где-то беглец... Конечно, это вас не касается... Совершенно.
– Спасибо большое. Да вы проверили деревню? А кто сбежал и откуда?
– В деревне осмотрены все до одного дома. И мы не знаем, на кого думать.
После обыска в лагере Пушкин явился к адмиралу.
– Японца не нашли, – доложил он, – все благополучно обошлось.
– Но какой скандал может быть! Вы уж держитесь стойко. Надо как-то постараться перевести его на корабль.
– Матросы сколачивают ящики для своего имущества и оружия. Иван Терентьевич говорит, что японец ростом мал и его можно уместить в такой ящик и внести на корабль, только придется ему немного скорчиться, да и ящик можно сбить подлинней.
– Разве нельзя в парике провести его в строю?
– Нет, уже известно людям, что японцы будут нас считать. Если один окажется лишним, то мы с ними до скончания века не разделаемся.
– Хорошо. Пусть сделают ящик побольше, чтобы его не изуродовать.
– Слишком большой нельзя, заметно станет, что ящик большой, и нетрудно догадаться, что в нем человек.
– Сделайте несколько таких ящиков... Для отвода глаз. Идите, Христом-богом, и сами разберитесь с Иван Терентьевичем. Унтера вам лучше моего дадут совет.
– Главное, не вздумайте делать руль по-своему, – объяснял на другое утро на стапеле Глухарев артельному плотнику Уэда Таракити. – Нельзя рубить дыру. Понял?
– Понял, – отвечал Таракити.
– Эй, Иосида... Сюда переводчика.
– Его нет, – отозвался голос снизу.
– Да ты понял?
– Я и так понял, – сказал Таракити.
– Вот тут. Нельзя.
– Да. Ясно.
– А где Кокоро-сан? – спросил Хэйбей.
– А кто его знает, где он. Он должен был сам объяснить, а его нет. Вам все оставляем. Плаз, чертежи, все будет при вас. Надо на чертеже еще раз посмотреть руль.
– Вот, Никита, мы и уходим! – поднявшись на палубу шхуны, сказал Аввакумов. – Все, брат!
«Не доделали!» – подумал молодой плотник с сожалением.
– Колокольцов должен был вам все рассказать, а его нет. Куда-то ушел, наверно прощается с ней или пьет с Ябадоо. Сибирцева второй день не видно. Потом, так же как Ваську, найдут его...
Японские плотники все выслушали и ушли в новую сакайя к Пьющему Воду. На шхуну принесли кувшины сакэ.
– Адмирал наш рад, что это все прекратится, – сказал Аввакумов; выпил чашечку и крякнул довольно. – Он и не запрещает нам. С вами ведь лучше не связываться!
На палубе появились другие матросы. Русские и японцы, все вместе пили и разговаривали, а потом разлеглись на солнышке на шхуне и на стапеле. Русские полагали, что теперь уж поздно что-то объяснять и говорить, да японцы народ смышленый, захотят – все поймут. Как-нибудь разберутся.
Японцы, опьянев, молчали из гордости, не хотели спрашивать. Из вежливости они со всем соглашались. К тому же люди уходят, у них голова не тем занята. Это очень невежливо заставлять людей уезжающих заниматься делом, которое им уже не нужно. Да и самим уж не хотелось в этот день думать о работе. Поэтому все дружно захрапели. Без всякой охраны и без наблюдения.
Глухарев проснулся первым, оглядел полозья спускового устройства и покачал головой. «Авось!» – подумал он, И пошел в лагерь.
– Ты откуда, Глухарев? – спросил адмирал, шедший с переводчиком и встретивший своего старого мастерового в кривом переулке между Хосенди и канцелярией бакуфу.
– С работы, Евфимий Васильевич.
– Все показал японцам?
– Так точно.
– Ты, никак, выпил там?
– Мы работы заканчивали и задержались. Они все жалеют, что вы уходите.
– А-а! – отозвался адмирал. – Иди сам соберись. Ночью закончим погрузку.
– А японцы работать не хотят, Евфимий Васильевич.
– Ка-ак?
– Говорю, Евфимий Васильевич, работать не хотят. Посмотрите, их никого нет на шхуне, все лазают по клиперу и все осматривают. Им только бы не работать.
– Они учатся.
– Учатся! Я ему сказал: «Бери рубанок и учись'» А они говорят: «Америка пришла!»
– Нет, я не согласен, они старательные. Другого такого старательного народа нет на свете.
– Японцы? Да они увидели, что наша команда ушла, и все до одного бросили работу.
У себя в храме Путятин ждал, что прибудет Накамура, но тот не ехал. А хотелось отдарить его чем-то, попрощаться, передать хорошие пожелания Кавадзи... «Как я, однако, сжился с этими чужими людьми!»
Матросы велели Точибану залезть в ящик и лечь. Просунули ему подушки и одеяло под спину и плечи и закрыли крышкой.
«Если я попадусь, – думал Точибан, – это ужасно!» Решил наговорить на себя. Что будто бы убил свою любовницу – беременную женщину. Что много пил, играл и совершил преступление в тяжелом опьянении, в состоянии сумасшествия, что бывало и прежде с перепоя. Где это было – не помнит. Поэтому решил убежать из боязни возмездия, а по ошибке, ночью, в темноте, вбежал в русский лагерь. А они заколотили его в ящик, он был слаб и болен и не мог сопротивляться... Или же принять смерть с гордостью, молча?.. Да, я очень испугал полицию! Все на ногах! Узнают в Эдо!.. Я все достал для Гошкевич-сан. Сколько книг! Целую библиотеку. И карты. Много карт!
Двое матросов взяли ящик па плечи, пронесли его во двор лагеря, там осторожно поворачивали, ставили на землю, приоткрыли крышку. Внесли ящик в барак и помогли японцу вылезть.
– Выдюжит, – молвил Синичкин.
– Трудное занятие! – сказал японцу Маточкин.
Точибан сел на корточки.
«Да, трудная работа!» – понял он. Известен способ «горелое мясо». В стан врага, силы которого неизвестны, приползает человек, весь избитый, обгорелый, в ранах, со следами пыток огнем и каленым железом. В ужасных слезах и страданиях – кусок горелого мяса. Проклинает своего властелина! Отказывается от него и от родины, проклинает и просит спасти. Рассказывает все тайны своего войска и царства. Но это лишь искусный, гениальный лазутчик! Он пользуется полным доверием в стане врагов и вскоре узнает все их секреты. Излечивается и скрывается к своим. «Неужели и я лишь «горелое мясо»?»
МОЛОДАЯ АМЕРИКА
Погрузка на клипер шла полным ходом, лодки и японские суда стояли у борта, под стрелами, подымавшими с них тяжести. По трапу с другого борта вереница матросов, подымаясь, несла на себе тюки и ящики. Грузов было немного, и к вечеру предполагалось все закончить, когда в Хосенди, из которого уже вынесены были вещи адмирала и Посьета, явился Бобкок.
– Адмирал, – волнуясь сказал он, – не могли бы вы мне увеличить плату на четыре тысячи долларов? Это будет уже окончательно. Я знаю, вы скажете, что договор подписан. Но поймите меня. У меня появились непредвиденные затруднения.
– Что за дела? – сердито спросил Путятин.
– Очень жаль, но... но... – пробормотал Бобкок.
– У него неприятности, на этот раз в своей команде, – сказал Пушкин, вошедший следом за шкипером. – Шайка подступает с ножами к горлу. Его шантажируют.
Адмирал попросил немедленно пригласить Крэйга.
– Крэйг болен, – сказал Пушкин, – и слег.
– Опять?
– Да...
– Опять запил?
– Да, Евфимий Васильевич. Бобкок не может рассчитывать на помощь лейтенанта. Крэйг сидит в каюте в одном белье, сам с собой разговаривает и щелкает пустым револьвером, целясь в потолок.
Теперь Крэйг уже не был сильным противником Бобкока. Он мог бы стать драгоценным пособником. Но Бобкок сам себе вырыл яму на переходе в Японию.
– А где Сибирцев?
– Алексей Николаевич занимался весь день с ротой, перед уходом... Штыковым боем.
Бобкок молчал. Погрузка продолжалась. Баркасы и японские лодки подходили к борту глубоко сидевшего клипера и передавали грузы на настил наподобие пристани, устроенный из досок между двух сэнкокуфунэ[58].
– Их команда опять чем-то недовольна, – вернувшись с баркаса, доложил своему боцману Берзинь.
Боцман Черный пришел в Хосенди.
– А вы не перемените мнения, адмирал? – спрашивал Бобкок.
– Это вы изменяете слову, – сказал Шиллинг.
– Я дал честное слово и твердо сдержу его, – ответил Бобкок. – Какие бы опасности мне ни грозили. Раз решившись, я всегда действую без колебаний... Это лишь моя просьба, но не требование. Набросьте четыре тысячи. Пожалуйста, накиньте... иначе очень трудно будет уйти.
– Переведите ему, Николай Александрович, – сказал Пушкин, – что даже японцы про него всем расскажут, что он жалкий трус...
– Я этого не буду переводить, – ответил Шиллинг. – Переведите сами, если хотите.
«Конечно, – полагал Пушкин, – достойная позиция требует и достойных слов, а не брани. Но не с такой сволочью».
– Вы же знаете, что я по-английски не говорю, – ответил он Шиллингу, – и не желаю говорить на этом языке!
– Откровенно, прямо говоря, открыто, я, адмирал, поддался вашим доводам. Все же я шел сюда из Гонконга и Шанхая, отказавшись от выгодной коммерческой операции. Проникнутый чувством долга моряка и человеколюбия... Команде тоже надо что-то заработать. Они идут на риск.
Стены храма затрещали, и с крыши скатилась черепица.
– Трясет, господа, – сказал Посьет, входя с бумагами в руке из соседней квартиры священника. – Ночью ожидается сильное землетрясение, – обратился он к Бобкоку. – Надо уходить как можно скорей, если дорожите судном. На этот раз может, как мне сейчас сказал ученый японец, опять нахлынуть цунами. Впрочем, трудно верить их предсказаниям. Однако признаемся, что опыт у них есть. Не правда ли, капитан?
Опять дом тряхнуло. Бобкок поднялся, поглядывая на собеседников. Адмирал сидел, не меняя позы. Посьет продолжал любезно улыбаться.
День тяжелый, душный.
«В самом деле как перед цунами! – подумал Шиллинг. – Еще накличем на себя беду. Матросы сегодня все злые, работа на погрузке тяжелая, американцы неприветливы, сами не знают, чего хотят. Но, как говорит Леша, выйдем в море и там разберемся!»
– Согласиться не могу и говорить отказываюсь, – сказал Путятин по-русски. – Если же прибудем благополучно и без недоразумений, то могу дать премию, но обязательств брать не могу и не могу ничего обещать.
Сизов терся липким мылом, песком, глиной и тер руки пемзой в бане у приятеля. Черная смола въелась в морщины рук, мозоли пропитались этой чернью, на ладонях как черные лепешки.
Оаке разделся, поплескал на себя воду, выждал, пока она сильно нагреется, и залез чуть ли не в кипяток, окунулся и сразу вылез, показывая Сизову, что бояться не надо.
– Что, брат, не сваришься? – спросил Сизов.
– Иди... – сказал японец, – хоросё...
– Я сейчас не пойду. Пусть приостынет.
Кикути чист лицом и телом, у него гладкие, ровные мускулы и тонкий рабочий стан. Он все же не стал купаться первым, предложил гостю.
Сизов показал свои ладони, в которые смола въедалась годами.
– Такелаж у нас смоленый... Всюду смола.
Кикути уже знал теперь слова: «такелаж», «контора» и много других. Прежде плотники полагали, что матросы грязные люди и у них руки в грязи. А теперь у самих такие же руки.
– Хорошо, брат, по вашему климату, – сказал Сизов, обтерпевшись. – А то в жару на работе под мышками разъедает, все тело саднит.
После бани и чая Сизов сказал:
– Да ты мне обещал редьки на дорогу...
Жена плотника принесла матросу редьки и разных овощей.
Сизов простился и пошел в лагерь. Но свернул не доходя и отправился к двухэтажному дому, где жила Фуми.
Вернулся он поздно, когда заиграла труба, и перелез в лагерь через забор.
К клиперу подходили с фонарями баркасы и шлюпки.
По исполинскому борту чайного клипера на длинном трапе и на помосте нескончаемой вереницей выстроились во тьме матросы с оружием, ранцами и мешками.
Точибан все слышал и понимал. Ящик его подняли и вынесли из лагеря. Заложили в баркас под другие ящики. У борта корабля японцы задержали грузы и о чем-то говорили с русскими. Ящик приподняли, но еще не понесли. Несколько человек сели на ящик с Точибаном и закурили. Японцы помогали русским при погрузке. Посоветовали перевернуть ящик, поясняя, что так удобней. Точибан лежал окутанный одеялами. Его вдруг быстро перевернули головой вниз, вверх ногами. Он больно ударился головой.
– Не гремит. Здесь не оружие, – сказал кто-то по-японски.
Точибан знал, что его не выдадут, но при каждом слове японцев у него замирало сердце. Русские что-то ответили.
– Там вещи адмирала, – пояснил переводчик.
Ящик вдруг подняли и понесли наверх.
Точибан стоял на голове. Дыхание перехватило. Он изо всех сил упирался локтями. Захотелось чихнуть. Неужели это моя гибель? Он стал твердить себе, что теперь он не сам решает, он сделал все, что мог, теперь зависит только от судьбы. Лучше гибель. Остаться в живых очень страшно. Японцы его сразу казнят.
Ящик медленно подымался куда-то ввысь. Вот и стук русских сапог о палубу. Я на американском корабле! Я не в Японии! Но на душе больно и тяжело дышать. Никто, кажется, не заметил, никто не знает. Все подозревали его, но толком никому и ничего не известно. Лежа в своем ящике, Точибан представлял, как он насолил дайкану Эгава. К тому же русские бросили работу. Шхуна не спущена.
Русские окончательно уходят с этого берега, все до одного. Они спешат на войну, чтобы сражаться, в этом их оправдание. Американцы уверяют, однако, что русские ничего не умеют и уходят от позора, шхуна их никуда не годится. И некоторые опытные в судостроении японцы тоже очень сомневаются. Все говорят: такая шхуна не сойдет со стапеля. Но как ужасно в этом ящике. Теперь Точибан лежит на боку, так легче.
Ящик поехал вниз. Теперь он лежит в трюме, на дне. А если забудут, что в нем человек? О-о!
«Вот судьба!» Точибана охватывает сильнейший припадок ненависти. Он готов грызть эти доски зубами.
«Вот что получилось... Я в ящике подымался вверх ногами и, может быть, погибну вместе с вещами в глубине трюма, как жалкая мышь. Это за грехи? Или за лучшие несбывшиеся надежды? Когда попался, то и подчиняйся кому-то, если зависим, то терпи и молчи и проклинай себя и свою судьбу! О-о!»
Американские матросы столпились на палубе у трапа.
– Мы не пойдем! – заявил Дик шкиперу.
– Нет, пойдете! – отвечал Бобкок.
– Отказываемся везти такую ораву. Эй, не пускайте их на палубу! А те, что прошли, пусть уходят!
«Что там случилось наверху?» – думал Сибирцев, стоя на трапе со своими матросами.
Движение приостановилось. Тьма вокруг, и слышно, что американцы говорят. Не вовремя они свои права заявляют.
Спросили Авдюху, спускавшегося по трапу, он понимал по-английски.
– Ссорятся из-за денег! – сказал он.
Но что может сделать матрос? Матросу велено стоять – он стоит. Благо, трап крепкий. И все стоят.
«И я стою!» – думал Сибирцев.
Прошли наверх Посьет и Шиллинг.
...Бобкок увел коноводов бунта в рубку, и там долго говорили. Вдруг дверь рубки распахнулась, и оттуда спиной вылетел Томсон.
– Здоровый у них шкипер! – сказал Маточкин, стоявший с Синичкиным и Сидоровым. Они принесли ящик с Точибаном и теперь вместе с другими матросами, работавшими на погрузке, стояли на палубе без дела.
Внизу на трапе что-то закричали, и матросы, стоявшие выше других, попытались ступить на палубу. Двое рослых американцев преградили им дорогу:
– No... no[59]...
– Ай сэй... сорри[60]...
– Что там, асей?
Рослый, сильный американец, расставив ноги, сказал Янке Берзиню:
– Кам бэквард![61]
– Уай «кам бэквард»?[62] – передразнил Берзинь.
Матросы начинали терять терпение.
Вместо ответа американец сильно и умело толкнул Янку в грудь.

– Братцы... – испуганно завопил Берзинь, обращаясь к товарищам. – За царя!
И вся масса матросов, как по команде, ринулась на палубу.
– Янка, Янка... Дай ему, дай! – крикнул Маточкин.
– Я сам...
Поток матросов разливался по палубе.
– С ними надо, как они...
Бобкок с пистолетом бегал за своими матросами и, догоняя, бил их ногами, яростно ругался. Он выстрелил в воздух.
С трапа на палубу валили и валили матросы, в полной уверенности, что выпалили в русских.
– Бунт! – орал Бобкок.
Он кинулся к поднявшемуся Путятину.
– Прикажите, адмирал, своим людям укротить их... Все из-за четырех тысяч... Это они называют борьбой за права человека!
– Иди обратно! – орал негр у входа в жилую палубу.
– Братцы! – раздался зычный голос, какого никто еще не слыхивал от Евфимия Васильевича. – Унять команду клипера!
За бортом что-то бултыхнулось, словно всплыл и перевернулся кит, и сразу же это повторилось еще и еще, как будто запрыгали дельфины.
– К черту их! – Бобкок еще раз выпалил в темноту.
– Человек тонет! – кричали снизу. – Огня... Шлюпку...
– Черт с ним! Пусть тонет! – отзывались сверху.
– Вяжите их, ребята... Сами доведем судно!
– Не держи, отпусти меня, дай ему смазать по скуле! Сволочь этакая!
Во тьме опять послышалось бульканье. Еще кто-то из американцев прыгнул с борта в черную ночную воду. По всей бухте слышался плеск отплывавших в разные стороны, раздавались крики и шлепки о воду спешащих к берегу. Кто-то захлебывался и кричал отчаянно, видимо тонул. Драка американцев на палубе со своим шкипером закончилась, и библейскую бороду уже понесли на носилках...
– Пусть знают, как подличать... Эх ты, переметная сума! – ругался Маслов на Бобкока.
Путятин вынул платок и вытер руки.
– Евфимий Васильевич, вы тоже руку приложили? – спросил Берзинь.
И Путятин бивал. И он хаживал против турок врукопашную.
– Хуже турок, Евфимий Васильевич!..
– Сгружайтесь! – велел Путятин. – Толку не будет. Тут мокрое дело! – обращаясь к Пушкину, сказал он и глянул на матросов. Сам удивился, что заговорил на их жаргоне.
– Адмирал, я сейчас соберу команду и пойдем, – подбежал Бобкок. – Я их найду всех...
– Теперь я рву контракт, – ответил Путятин.
– Что? Адмирал... Как можно? Вы пренебрегаете долгом, жалея денег.
Потоки матросов с ящиками потянулись на трап и в шлюпки.
– Мьютини![63] – качая головой, примирительно сказал старый моряк со свежей ссадиной под глазом.
– Бунт на клипере! – ответил ему Глухарев.
– Я тебе покажу! – поднося кулак под нос обидевшему его американцу, сказал на прощание Янка Берзинь.
По бухте люди еще плавали и кричали, а японцы с фонарями бегали по всему берегу.
«Что же со мной? Зачем меня на берег? Почему? Неужели выдадут японцам? Я погиб, – думал Точибан, когда ящик с ним подняли в сетке стрелой и поставили па палубу. – Странные западные люди! Что вы делаете друг с другом и с нами!..»
«Конечно, это меня обратно привезли в Японию!» – подумал Точибан, выбираясь из-под крышки, поднятой матросами. Он опять в том же бараке, словно и не уезжал...
Утром отряды вооруженных самураев двигались в поисках беглецов по лесным дорогам.
Пятеро американцев спали в храме среди сосен, когда послышались крики и поднявшихся беглецов окружили копья и поднятые сабли.
К каждому подошло по двое японцев. Хватая беглецов за плечи и заламывая им руки, японцы перевязали всех и вывели на дорогу.
– Пошли! – раздалась команда, подтвержденная движениями копий.
– Протестуем!
– Переводчика! Я больше не могу! Развяжите руки, – просил рыжий американец.
Среди самураев шел Эйноске. Он долго молчал и наконец ответил:
– Пожалуйста... Что угодно?
– Не имеете права... Человек свободен... Вы ущемляете законные права... Что мы плохого сделали? Как вы смеете?
– Здесь Япония, пожалуйста... Это не Америка! Тут вам не удастся так двигаться и бегать, как от своего правительства... как дома...
– Руки развяжите!
– Невозможно... У нас в таких случаях, когда преступник возражает, полагается заткнуть ему рот тряпкой.
– Почему? За что?
– Запрещается спать иностранцам в Японии без приглашения.
– Мы еще вам покажем! – ответил американец. – Можно нам или нельзя ходить по вашей Японии – это знаем мы. Дайте срок!
Пятерых голодных, оборванных и связанных янки привели в деревню, держа над ними острейшие наконечники.
Бухта под солнцем густо-синяя, а горы зелены от свежей листвы и хвои. На поверхности бухты нет сегодня сторожевых лодок и нет рыбацких. Чисто и спокойно стало в Хэда... Клипер вышел из бухты и стоит вдали на рейде.
ПРЫЖОК В БУДУЩЕЕ
– Я так и знал! Что же ты наделал? – спросил Глухарев, поднявшись утром на палубу шхуны и обращаясь к смутившемуся Таракити. – Я же говорил тебе! Ах, ты...
Глухарев постоял, потом нагнулся, осмотрел прорубленную палубу и дал Таракити изрядную затрещину.
– Чем ты думал? Где у тебя голова? – он постучал молодого плотника согнутым пальцем по лбу.
«Если я виноват, то перенесу, – отвечал взгляд Таракити исподлобья, и не обида и не возмущение в его глазах, а вопрос: – Как же теперь?»
– Иди сюда. Еще слава богу, что ты только палубу пропилил. Ну, брат, твое счастье. Кажется, обошлось! А ты, кривой черт, что думал?
– Ниче, – отвечал Ичиро.
– Вы зачем палубу прорубили?
– Рурь! – ответил Ичиро.
– Какой руль? Этому я вас учил? А еще все бегали на плаз и сверяли! Тебе такой руль в задницу вставить!
Что сказать в свое оправдание? Таракити обидно вдвойне. Он сам понимал, что поступил неправильно. Его заставили так сделать. Плотники спорили между собой, что и как делать дальше. Явились чиновники. Приходил сам Уэкава. По шее надо бить чиновника бакуфу, а не Таракити. Указали, что надо в палубе прорубить широкое отверстие, как делается у сэнкокуфунэ. Таракити не соглашался, по его не послушали. Представлялся удобный случай сбить спесь с молодого артельного. Таракити за все расплачивался.
– Это вы на своих корытах можете так делать, а не на парусной шхуне!
Подошел вельбот. На веслах сидели Колокольцов и Гошкевич, а на руле сам Путятин. Осип Антонович выпрыгнул и закрепил конец за кнехт у каменной лестницы. Все прошли на шхуну.
Колокольцов покраснел, видя, что тут наделали его ученики. Он и сам чувствовал себя виноватым. Колокольцов вчера торопился, дел было много, всего и не упомнишь. Велел плотникам объяснить японцам, что и как доделывать. А японцы бросили работу и принесли сакэ. Все вместе выпили на стапеле, и матросы ничего не объяснили. Японцы решили, что неприлично спрашивать про дело, когда моряки уходят и у них без того много забот.
Вчера вечером собрались чиновники и громко говорили, очень гордо, что шхуна теперь принадлежит Японии, можем делать что хотим. Советовались. Велели рубить палубу, иначе не могли представить себе устройства руля. Многие плотники поддержали их.
– Ладно, – нехотя согласился Таракити.
Сегодня опять все собрались на стапеле. Хотели рубить и обшивку, делать дыру в корпусе, но не успели.
– Хорошо, что только палубу успели прорубить, – пояснял Евфимий Васильевич японским плотникам. – На ваших судах руль проходит насквозь. Если бы пропилили корпус, могли сделать шхуну совершенно негодной.
Гошкевич переводил. Японцы, слыша, что шхуна еще не погублена, повеселели и стали смеяться.
– И ты, Хэйбей, тут старался? – спросил своего любимца адмирал.
– Да!
Хэйбей только назначен старостой новой артели, но пока об этом не сказал Путятину. Неприлично хвастаться. Узкое лицо плотника сияет.
– Вот ты и сочини песенку о том, как атама о болела бы не у Путятина, а у всех вас, как пришлось бы расплачиваться вам за порчу корабля... И не только атама о...
Путятин сошел со стапеля. По бухте прошла шлюпка под парусом. Штурманский прапорщик Семенов отправился в Симода с отрядом моряков наблюдать за морем, ждать новых гостей, охранять храм Гекусенди и семьи американцев. Они еще там, а время идет! Письма Накамуре посланы прежде, когда договаривались с Бобкоком. Адмирал просил не тревожить живущих в Синода американцев. Тогда же Посьет с нашей охраной вызван в Хэда и сегодня ночью вместе со всеми подымался на «Young America», присутствовал при потасовке. Но где же «Кароляйн»? Почему так долго шхуна не возвращается? Что на Камчатке? Что-то будет с семьями американцев? Хорошо, что с ними остались Доти, Бэйдельсмэн и Пибоди, два матроса и китаец! Неужели что-то случилось? Неизвестно... Надо баркас с Сибирцевым срочно послать в Симода за пушками для шхуны. И будем рубить в фальшборте порты[64] для весел. Шесть весел и шесть пушек. Одни заботы отпали, и сразу нахлынули привычные, но от этого не легче. Теперь надо спешить, и так затянули дело.
– Вчера досталось американцам, Евфимий Васильевич, – встречая адмирала в кузнице, сказал Сизов.
– Да, конечно, прорвались все обиды. Сами же они начали, пустили в ход кулаки...
– Что там было? – спрашивали матросы.
– Не всем удалось побывать вчера на палубе. Половина людей так и простояла на трапах и на баржах, не видя, что происходит наверху. И не сразу поняли, что янки выбрасывались с борта в море. Сообразили, когда люди закричали в воде.
– Двоих сразу спасли и передали наверх, их стал бить шкипер, – рассказывал Берзинь с гордым видом, как главный участник ночных событий.
Кузнецы пришли чуть свет, также опасаясь, что японцы могут переделать горны по-своему. Но тут все по-прежнему.
– Смех, Евфимий Васильевич, – сказал Берзинь. – Японцы ищут янков с клипера. Переполох, все разбежались по сопкам. И шкипер жалуется, что ему не с кем идти.
– Так им и надо. Им как полетели плюхи, они не знали, куда деться, кинулись и поскакали в море! – отвечал Путятин.
– Двое утонули, а других шкипер арестовал. Свои же их избили.
– Они теперь уйдут. Японцы живо их выловят и вернут. Пятерых нашли в лесу в храме и привели. Им стыдно теперь на берег глаза казать, уйдут поскорей.
Евфимий Васильевич плохо спал ночью. Несколько раз японцы тревожили, спрашивали у наших часовых, не было ли американцев, не проходили, не спрятались ли в храме или на кладбищах. Разговоры в тихую ночь хорошо слышны через бумагу в окнах. Путятин выходил под утро.
– Может быть, японцам надо помочь? – осведомлялся Можайский, дежуривший по штабу. – Послать наших людей? Разгрузка закончена, и все на местах.
– Вы, Александр Федорович, японцев не учите. Они сыщут и без нас и приведут всех до одного. Сейчас всю Японию на ноги подымут.
И после такой потасовки, как обычно, утром сегодня молитва и завтрак. Погода свежа. Бодро все начнут работать, словно не было вчерашнего дня. Только дыра в палубе! Неприятное напоминание!
Видно, как за бухтой вышла из лагеря большая колонна. Все в парусиновых штанах и в красных рабочих куртках. А на гору, над шхуной, уже всходил другой отряд.
Нелюдимо наше море,
день и ночь шумит оно.
В роково-ом его нросто-оре
много жертв погребено.
Шли по зеленой горе, образуя сплошную красную дугу из сливавшихся однотонных рубашек. У ног шагающих – море под скалами, а в воротах бухты, в далекой голубизне неба, Фудзи сияла ослепительно белым. Это хороший признак, когда Фудзи открывается. Поживешь в Хэда и поверишь в здешние приметы!
Облака бегут над морем,
крепнет ветер, зыбь черней... –
голоса густели в этот ранний час, среди гор, на летнем просторе, на свежем ветру.
Подходят, видны большие красные лица, в плоских рабочих фуражках, с топорами, пилами и рубанками вместо ружей и кинжалов.
Та-ам за далью непогоды, –
начинает запевала, -
Есть заветная страна...
Раздается команда. Все умолкают. Снова команда, и колонна останавливается у шхуны, выстроились ряды.
«За дело, братцы! – думает Путятин. – Будет у нас свое судно!»
Унтер-офицеры развели людей по работам. Всюду красная россыпь, как мак в зеленых хлебах. Ударил молот в задымившейся кузнице.
Колокольцов приказал подкатывать к стапелю тяжелые лебедки.
Полозья, тесанные из толстых бревен, можно поднять на стапель руками, в распоряжении Александра сотни сильных людей. Хотелось полозья поставить и показать, как можно облегчать труд. Александр втайне гордился своими простыми устройствами, шкивами, блоками и талями, своим токарным станком, верстаками, кузницей.
Весь день пелись протяжные песни, означавшие, что снова началась тяжелая работа, требующая времени и терпения.
У колеса лениво ходил матрос в жестких больших варежках и быстро вил канат. В яму закладывали поленья, зажигали и замуровывали, чтобы томились.
Смола стекает по желобу. Парусники шьют паруса. Густой черной краской покрывались листы меди на бортах. Шхуна на глазах у множества работников превращалась из сокровища, сиявшего золотом, в настоящий черный корабль. Для жителей Хэда черный корабль больше не будет пугалом!
Люди приходили из деревни, подолгу смотрели, стоя под стапелем, приезжали какие-то знатные гости со слугами, с дорогими зонтиками от солнца. На пригорках всегда видны целые семьи любопытных крестьян. Сидят часами. Одни уходят – другие появляются.
Плотники изготовляют две мачты. К ним реи, стеньги. Объясняли через переводчика, что рангоут будет ставиться после, когда шхуна сойдет на воду, но изготовить надо все заранее.
Площадка, пристроенная к стапелю, должна быть удлинена и доведена до обрыва в море. Закончены полозья спускового устройства, как для саней небывалых размеров. С кормы и с носа шхуну чуть приподымут двойными рычагами подъемников и подведут тогда полозья под борта.
Каждое утро Алексей гордился удалой матросской маршировкой своей роты. Теперь вся команда занята, дела еще много, надо все закончить и потом привести в порядок саму площадку.
Сибирцев получил приказ: в Симода! За пушками!
Достал английский журнал. Помещен фотографический снимок «Долина смерти под Балаклавой». Ущелье между нескольких оголенных склонов. Лес, видимо, был, но уничтожен бомбардировками бесследно. В долине и по склонам – сплошная россыпь русских ядер, как крупная галька, покрыла всю почву. Видно, противнику нелегко дается сидение в Балаклаве!
– Она никогда не сойдет! – говорил плотник Ватанабэ, один из тех, кто советовал Таракити ставить японский руль на западном судне.
– Сойдет! – отвечает Таракити. Он строил. Как судно пойдет в море, точно не известно, но он уверен, что пойдет.
– Грот-мачта готова, можно принимать, – сказал Таракити, когда подошел Колокольцов с унтер-офицерами.
Аввакумов и Глухарев осмотрели мачту.
– Ну, вот и все! – сказал Кокоро-сан. – Большой работы для тебя уже нет, только черная работа. Будь с людьми под рукой. На днях спуск шхуны. Мелкой работы еще много. Я скажу Евфимию Васильевичу, что ты закончил мачту.
– Спасибо, спасибо, спасибо...
– Они, видно, еще что-то хотят сказать, – заметил Глухарев, – это у них только присказка. А сказка впереди.
Глухарев пояснил, что плотники все смотрели рисунки и планы устройства кают и просят сказать адмиралу, чтобы разрешил и доверил им после спуска всю внутреннюю отделку шхуны, постройку кают, поделку мебели также.
– Скажи сам, что хотел! – обратился матрос к молодому артельному.
– Мы видим, – сказал Таракити, – вы очень хорошо сделали большую работу. Разрешите двум японским артелям плотников, мне и Хэйбей-сан, сделать маленькую работу.
– Какую? – спросил Колокольцов.
– Отделать шхуну внутри. Мы постараемся исполнить красиво.
Вечером Путятин услыхал от Колокольцова, о чем просят японцы. Почувствовал, как слабеют его глаза, как он тронут и поддается чувству...
– Только чтобы им никто не мешал, – сказал Путятин. – Понаблюдайте. А то опять прорубят что-нибудь и все испортят.
– Они теперь сами знают, что менять ничего нельзя, и просят лишь об отделке. Хэйбей уверяет, что составилось для этого художественное товарищество.
– Дай ему бог! Экий непоседа. А право, талант! Передайте им, что я разрешил и благодарю.
При свете фонаря Гошкевич писал столбцы иероглифов. Под диктовку адмирала писались письма уполномоченному японского правительства Кавадзи Саэмону но джо. Губернатору города Симода Накамура Тамея. Исава-чину. Эгава-сама, дайкану округа Идзу. Высшие чиновники приглашались прибыть в деревню Хэда на спуск корабля «Хэда» со стапеля в море. Назначен день. Подписано: Путятин. Так на каждом письме. Утром Уэкава послал почту на «быстрой лошади».
Алексей Сибирцев прибыл в Симода. Матросы должны погрузить за день шесть пушек на баркас. Артиллерийский полковник Лосев выбрал их из шестидесяти еще прежде для вооружения шхуны. Все шесть оттащили в сторону и приготовили заранее.
– Р-раз-два, взяли!
Японцы помогают матросам тянуть тяжелое орудие к берегу.
В храме Гекусенди опять у ворот ходит наш матрос в парусиннике.
– Вы вернулись, Эйли? – восторженно говорит Сиомара. – Мой лейтенант!
Пили чай на террасе. Алексей играл с детьми, клеил из бумаги судно.
– Russian ship, please[65], – просила маленькая дочь Варда.
Алексей сделал копию «Дианы» с тремя мачтами и парусам.
– Russian flag, please[66], – попросила девочка.
«Милые, воспитанные дети, вырастут порядочные люди!» – подумал Алексей.
Анна Мария сказала, что она очень благодарна Посьету, который познакомил ее с Кавадзи. Один из самых красивых и умных мужчин, которых она когда-либо видела! Жаль, что его нет в Симода!
Сиомара сказала, что, несмотря на красоту природы, она очень соскучилась о настоящем городе, о простой кондитерской, по прогулке без соглядатаев. «Мне опротивели японцы, так же как и наши моряки!»
Анна Мария пела вечером, и опять Алексей и Сэйди гуляли среди цветущих кустов. Одни отцветали, другие распускались все пышней. На закате их буйное цветение охватывало храм как пламенем... Утром дорожки были усеяны массой опавших печальных лепестков.
В Управлении Западных Приемов переводчик Мариама Эйноске трижды поцеловал Алексея, размашисто обнимая его обеими руками, как лихой русский барин.
Сибирцев передал Накамура еще одно письмо от адмирала. Сказал, что все ждут Накамура-сама. Еще одно письмо для Кавадзи. Все желают прибытия Кавадзи Саэмона но джо, все хотят его видеть.
Накамура ответил, что Кавадзи-сама, к сожалению, вероятно, не сможет прибыть... В отъезде...
– В Эдо? Если надо, то мы готовы подождать. Задержим спуск.
– Нет-нет! – быстро ответил японец.
«Что-то тут крылось? Впрочем, не мое дело! Как есть, так и передам адмиралу».
...Оюки, провожая Алексея, рвала и метала.
– Ареса-сан послан к Америке? Ты ее увидишь?
– Я не к Америке, а к японскому правительству с приглашением.
– Зачем напрасно? Какая правительство в Симода? Там Америка!
Сиомара в приливе откровенности рассказала Алексею всю историю своей романтической любви с Джоном. Она жила в своем Тринидаде, одном из многочисленных Тринидадов Южной Америки, когда туда верхами на лошадях приехали на прогулку из ближайшего порта американские моряки. Закрепив поводья своих нанятых мустангов у коновязи, они вошли в таверну. Сиомара вбежала туда. Денег у нее не было. Чтобы она могла посидеть у стойки, негр налил ей стакан воды.
Алексей не остался в долгу и признался в любви к японке. Сиомара поблекла. Этого она не ожидала. Это оскорбительно! Иное дело – признание женщины!
– Все произошло после твоего возвращения из Симода?
– Да.
– Ах, она приревновала к «Америке»? Ах, и поэтому теперь ты занялся детскими игрушками? Но я не ребенок...
...Чтобы посмотреть, что еще делается на шхуне, каждый день приходили целые толпы мусмешек. Колокольцов не подавал вида, что днем замечает Сайо. Вот она опять пришла, свежая и нарядная, опять во всем новом, даже ни верится, что она. Совсем другая: веселая, бойкая, хохочет радостно. Дома никогда такой не бывает. За все это время, кажется, ни разу не улыбнулась. Но что же, как говорят, «насильно мил не будешь»!
– А что же Эгава-сама? Ему уже пора быть. Что он не идет?
– Он немного болен, – отвечал Уэкава.
– Опасно?
– Да, довольно опасно, но уже выздоравливает.
– Он ведь много своего труда вложил и забот в эту шхуну.
Во дворе храма Хосенди опять люди в шляпах, с пиками и значками.
У адмирала сидит Накамура.
– Кавадзи-сама не сможет прибыть на спуск шхуны. Он передает вам, адмирал, привет и свое поздравление. Он восхищен.
– Это и мой и его труды вместе. Спасибо. – «Но ведь опять скажут про меня: «хитрый варвар»!»
Два полоза стояли по обе стороны готового шкива шхуны. Под корму и под нос ее подведено по два рычага, по две толстых чисто обструганных балки, скрепленных железными угольниками с поперечинами.
– Раз-два, взяли! – скомандовал Глухарев.
Рычаги приподняли шхуну, и сразу же готовые блоки разных форм были заложены под ее борта. Теперь шхуна стояла уже не на стапеле, а на гигантских полозьях. Между полозьями и бортами шхуны заложены кильблоки. Они как кранцы, предохраняющие корпус корабля от повреждений.
– Еще раз... и-и... взяли!
Кильблоками ровней заполняют свободные промежутки. Подъемники со спаренными рычагами похожи на две рамы, заложенные под нос и под корму. Матросы могут свободно приподымать и приопускать шхуну.
Идет небывало веселый перестук топоров, словно деревянные колокола созывают на праздник.
Из груды долго лежавших тут гладко выструганных балок построен мост, продолжающий стапель до самой воды, до обрыва, укрепленного приезжавшими столичными каменщиками, с двумя ведущими к берегу деревянными рельсами, по которым поедут полозья с кильблоками и с самим черным кораблем.
С утра все окрестные сопки полны народа. Съехались торговцы пряностями, сластями, игрушками, ходят между семей крестьян и компаний, рассевшихся на траве и на камнях. Вся Хэда и все окрестные деревни в сборе.
Художники сидят вокруг стапеля и на пригорках, быстро рисуют. Можайский, сбросив шинель на траву, энергично водит карандашом по бумаге, рядом с ним Сергей Михайлов, в шинели внакидку, с кистями и красками.
Княжна Мидзуно поодаль на пригорке, с дамами и слугами, у европейского мольберта, иногда подымает из-за него красивую голову в наколках. С ней ее старая компаньонка.
Японцы с ящиками красок и с длинными кусками шелка и бумаги. Пишут узкие кекейдзику, обычно висящие вертикально на стенах. Сегодня пишут по длине, поперек, чтобы весь стапель со шхуной на полозьях, вся деревянная дорога на помосте уместились на картине. Ждут, когда тронется шхуна и поползет. Но ждать устали, начались разговоры, торговцы разносят лакомства и коробки «бенто» – готовые завтраки. Потихоньку предлагают сакэ.
Адмирал в старой шинели, ссутулился, запрятал руки в карманы, усмехается в усы, покусывает их, иногда подымет руку и выкрутит ус. Рядом Накамура в теплых халатах, как старая барыня на вате. Японцы суют руки в длинные рукава, как в муфты. Ветер.
Все матросы-мастеровые в красных фланелевых рубахах. Строевая рота – в черных шинелях и фуражках. Дождя нет. Время отцветания сакуры. Всегда в эту пору холодно.
Судно крепко удерживается двумя толстыми канатами, прикрепленными к перекладине на двух столбах под самым обрывом ущелья.
– Никогда не пойдет! – утверждают старики.
Матросы и японские плотники в толстых рукавицах захватывают из бочек черепаший жир и мажут помост деревянной дороги, стараются, как массажисты, растирающие спину даймио на горячих водах курорта Атами.
Уэкава и Колокольцов ходят и все осматривают, подымаются на шхуну, прохаживаются по ней.
Появился во главе свиты князь Мидзуно, похожий на Афоньку-гиляка. С поклонами присоединился к Накамура и Путятину. Все в сборе. Эгава не может приехать. Жаль! Сколько тут его забот и труда. И жир этот он доставлял.
С начальством, с мелкими князьями наехало множество чиновничьей бюрократии. Но японские стряпчие и ярыги не толкают друг друга, а, как по плану художника, расположились цветниками, с зонтиками наготове, на случай дождя. Они по обе стороны от Путятина и Накамура и выше, на пригорках. Сцена с декорациями равномерно заполнена действующими лицами.
По трапу на шхуну подымаются Аваакумов и Глухарев. За ними с двумя огромными знаменами – Сизов и Берзинь. Они держат древки, а старшие унтер-офицеры растягивают над кормой шхуны полотнища, чтобы всем были видны. С ними вошел японец Таракити в праздничной шляпе, в кафтане, подпоясанном кушаком. Белое знамя с голубыми полосами накрест и наискось – флаг морского флота. Красный с черным полукрестом и с золотым орлом на белом поле в углу – адмирала Путятина. Шхуна, как всем понятно, пойдет вперед кормой.
Из толпы старались пробиться вперед художники. К перекладине на столбах идут двое усатых матросов с остро отточенными саблями. За ними боцман Корноухов, как теперь называют Ивана Черного.
Вперед выходят адмирал, Накамура-сама, Уэкава. Чиновники стоят поодаль полукольцом.
«А шхуну надо будет еще освятить, – думает Путятин. – Дай бог, чтобы сошла благополучно!»
Колокольцов докладывает адмиралу, держа руку под козырек. Путятин что-то отвечает.
– С богом! – добавляет он громче.
Колокольцов подымается на стапель, оглядев шхуну, еще раз озирает все вокруг. В его глазах промелькнул живописный кружок из смуглых лиц и ярких кимоно.
Александр сходит с помоста. Матросы убирают трап.
Остро и холодно смотрит на него Сайо. Она волнуется?
– Готовьсь! – скомандовал Колокольцов, подымая голову. «Она, как всегда, безразлична?» – У рычагов! – резко раздается команда в рупор.
Враз два острейших клинка подняты черными от смолы и загара руками матросов в красных рубахах.
– Ру-би концы!
Сверкают клинки, враз перерубают канаты.
– Так вот они чему учились! А мы сначала думали, что хотят кому-то головы рубить! – тараторят старики.
Все увидели, как ловко обрубались канаты.
Матросы, приподымая, сдвинули раму рычага под носом судна, потревожили его. Пока не всем заметно, а шхуна, освобожденная от канатов, стронулась.
Путятин видит, что она пошла вместе со всем пусковым устройством и кильблоками.
Матросы еще чуть налегли на рычаги, и шхуна поползла быстрее.
– Ура-а-а! – грянули матросы.
На корме корабля выше подняли развернутые знамена.
– Ура-ра-а-а! – кричали красные и черные ряды, и множество фуражек, шапок и японских шляп полетело в воздух.
– Э-э! О-о! А-а! – закричали вдруг, как в ужасе, тысячи голосов.
Словно вздрогнув от этих криков, шхуна, выходя на насаленный помост, пошла быстрей. Она мгновенно пронеслась по всему настилу, прыгнула с обрыва вместе с полозьями, знаменами и людьми.
Послышался плеск и шум воды. Шхуна стояла на поверхности бухты. Под ее бортами всплыли полозья. К шхуне подошли шлюпки и лодки. Матросы убирали всплывшие кильблоки. Шхуна на воде!
– Поехали впятером и все веселые! – говорили матросы в черной шеренге про своих товарищей.
На шхуне все целы. И японец, и молодые матросы с древками знамен, старики Аввакумов и Глухарев с развернутыми полотнищами склабятся от радости, словно на масленой качаются на качелях.
– Ура-ра-а, ура-ра-а! Банзай! – как в безумии кричала тысяча людей. Все прыгали, обнимались и целовались, и мусмешки, и дети, и воины с саблями, и морские солдаты.
Путятин гордо закручивал ус и трясся от счастливого смеха. Накамура отвечал ему значительной улыбкой и сдержанными поклонами. «Знал ли я, думал ли два года тому назад, когда мы впервые всходили к послу на «Палладу»!»
В толпе на горах еще и ругались, кричали, жаловались, что не успели ничего увидеть. Думали, что шхуна поползет медленно, часами, как обычно шли на катках к воде большие суда местной постройки. А она пошла и спрыгнула, и только послышался всеобщий крик, а она уже на воде! А мы надеялись, что пройдет день или полдня, и мы ели... И вот она сама в море, плывет, а матросы там корячатся от смеха и радости.
Оркестр грянул «Славься ты, славься...».
К стапелю подкатили бочки с сакэ. Гнездо, с которого ушла шхуна, застлали досками, появились козлы. На них опять свежие доски. Сверху закрывалось все скатертями. Тут же устанавливались дощатые скамьи для пирующих. Вспыхнули костры. За гигантским столом вперемежку рассаживались японские мастеровые и моряки. «Обед от адмирала Путятина!» А из сэнкокуфунэ к стапелю все катились низкие, короткие бочки, как толстые колеса, с иероглифами на крышках, означающими, что это сакэ фирмы господина Ота.
Хэйбей с радости толкнул Таракити в бок, подпрыгнул и лягнул его пяткой.
– А наш дайкан Эгава построил в Урага западное судно, которое не может сойти со стапеля! И не может ходить по воде? Как думаешь?
Хэйбей от восторга запрыгал и лягнул приятеля обеими ногами.
– Корабль назвали «Асахи-сее»[67]! А ты знаешь, как его зовут плотники в Урага на верфи? «Пустые хлопоты»! А не «Восходящее солнце».
– Что, что? – переспросил Таракити.
Зная, что радоваться чужому горю грех, он не сразу поверил Хэйбею.
– Откуда ты знаешь?
– Приехали плотники из Урага, с верфи. Разве ты их не видел? Вон они! Коренастые, пожилые, солидные, очень покорные! Прибыли и молодые: все захотели посмотреть на спуск шхуны «Хэда»! Они удивлены и огорчены. На пир не идут! Дайкан Эгава много раз приезжал на верфь. Он давал указания! Теперь при упоминании об Эгава у всех сводит животы. Молодые уже проболтались! Грозный дайкан, первый мудрец и изобретатель в бакуфу, стал всеобщим посмешищем. Сначала его западное судно в воду не дошло. Тогда приехали советоваться. Кокоро-сан сказал так: постройте стапель у воды. Ваше судно надо разобрать на части и снова собрать уже не на земле, а на стапеле у моря и спустить в воду. Добросовестно все исполнили. Но ничего не получилось. Корабль в воду не идет. Может быть, валится немного в сторону? Боятся, что упадет со стапеля не в море! А столько было хлопот! Столько приказаний, наказаний, требований. Никогда такого случая не было па верфи. Впервые судно построили, потом разобрали и опять еще раз построили, и все без толку. В Урага поэтому иначе не зовут этот корабль, как «Пустые хлопоты»! Очень обидно для Эгава? А Эгава не думал, сколько бывало от него обид? «Пустые хлопоты»! Пустые хлопоты... так можно прозвать самого Эгава. Мол, вон едет на коне наш дайкан «Пустые хлопоты»! Грех смеяться, но что поделаешь! Очень, очень смешно! Потеха! Наш дайкан Идзу – посмешище! Кто бы мог ожидать!
– Он так старался! – сказал Таракити. В сдержанности – истинное совершенство и глубокий смысл! Хэйбею можно простить, у него другой характер.
ШХУНА «ХЭДА» УШЛА ИЗ ЯПОНИИ
Высокие матросы в белоснежной одежде расставляли тарелки и японские чашки. Раскладывались деревянные ложки, вырезанные матросами в подарок каждому японскому рабочему. У котлов и костров хлопотали повара. Японцы варили рис и готовили морские лакомства, адмиральский повар жарил мясо, а матросский – из лагеря – любимое кушанье команды – рисовую кашу с солониной и зеленым луком. Японки двигались вереницей по трапу, приносили редьку, рыбу и раков на блюдах, соусы и приправы.
Медленно и с одинаковой степенностью по трапам подымались к столам усатые мастеровые в красных куртках и японские рабочие в коротких нарядных халатах, опоясанных цветными кушачками, Таракити сакэ налили в матросскую кружку до краев, как и соседу его Глухареву. Из такой кружки чай сразу не выпьешь! А как быть теперь?
Во главе стола сидят Путятин, Уэкава в западном мундире и Кокоро-сан. Там же Гошкевич, Сьоза, Татноскэ и офицеры, помогавшие Александру строить корабль. Все друг к другу наклоняются, весело разговаривают, и Путятин крутит ус.
Накамура долго ждали, он появился, оставив своих самураев ниже трапов. Ему, наверно, не хотелось являться сюда. Путятин посылал за ним офицеров. Губернатору разве нельзя сидеть в такой компании? Бывает ведь, что на войне вожди задают войску пир победы и не брезгуют, присутствуют. Плотники теперь возведены в военное сословие, хотя не все. Когда такие важные лица здесь, то не обращаешь внимания на Ота-сан и на Ябадоо Сугуро-сан, которые по обе стороны стола, как бы являются перегородками между рабочими и высокими чинами. На них никто не смотрит, хотя от них бывают большие беды!
– Братцы и товарищи! – заговорил адмирал. – Друзья наши и помощники – японские мастеровые! Плотники, кузнецы, медники, столяры, землекопы, парусники, смоловары! Рыбаки и рисосеятели, кормившие нас!..
Рядом с адмиралом – Накамура. Слыша перевод, он закрутился как на горячих углях. Колокольцов и офицеры чуть не насильно усадили его. Князь тут же рядом с Накамура, обоим втолковывали, что был царь, который сам плотничал, пил и ел с рабочими и победил врагов на кораблях, которые сам построил.
Путятин закончил речь, сказав, что ради спуска на воду первого западного корабля в Японии надо всем выпить. Сьоза переводил его речь слово в слово.
Матросы из кружек начали пить сакэ, как воду. Японцы пили из чашечек маленькими глотками. Старик Ичиро смотрел на сына и на свою кружку, потом, как бы решившись прыгать в прорубь, с яростью схватил ее обеими руками и припал к ней губами, как к смертному кубку.
– Ну как ты, понял теперь закон кораблестроения? – спросил боцман без уха.
Таракити понимал, что ему позориться нельзя. У каждого народа свои танцы и свои обычаи. Сперва, когда крестьяне видели, как матросы по утрам шагают, шеренгами перебегают, ложатся, потом вскакивают, бегут и машут ружьями, тычут ими в воздух, они не могли понять, что делается. Зачем? Как и все старики, Ичиро объяснял: это такие танцы. У всякого народа свои обычаи! Еще он говорил: бедность порождает воров. И еще: исполняй обычай того места, где находишься.
Таракити пил из кружки, как русские, будто бы не первый раз. Ичиро громко объявил соседям и попросил передать всей заморской армии матросов, что очень благодарен и перед отъездом всех их точно так же угостит сам. При этом махнул рукой, как Глухарев, когда тот приказывал подкатывать лебедку к стапелю.