Book: Хребты Безумия



Хребты Безумия

Говард Филлипс Лавкрафт

Показания Рэндольфа Картера[1]

(Перевод О. Мичковского)

Еще раз повторяю, джентльмены: все ваше расследование ничего не даст. Держите меня здесь хоть целую вечность; заточите меня в темницу, казните меня, если уж вам так необходимо принести жертву тому несуществующему божеству, которое вы именуете правосудием, — но вы не услышите от меня ничего нового. Я рассказал вам все, что помню, рассказал как на духу, не исказив и не сокрыв ни единого факта, и если что-то осталось для вас неясным, то виною тому — мгла, застлавшая мне рассудок, и неуловимая, непостижимая природа тех ужасов, что навлекли на меня эту мглу.

Повторяю: мне неизвестно, что случилось с Харли Уорреном, хотя я думаю — по крайней мере, надеюсь, — что он пребывает в безмятежном забытье, если, конечно, блаженство такого рода вообще доступно смертному. Да, в течение пяти лет я был ближайшим другом и верным спутником Харли в его дерзких изысканиях в области неведомого. Не стану также отрицать, что человек, которого вы выставляете в качестве свидетеля, вполне мог видеть нас вдвоем в ту страшную ночь, в половине двенадцатого, на Гейнсвильском пике, откуда мы, по его словам, направлялись в сторону Трясины Большого Кипариса — сам я, правда, этих деталей почти не помню. А вот то, что у нас при себе были электрические фонари, лопаты и моток провода с какими-то аппаратами на концах, я готов подтвердить даже под присягой, поскольку все эти предметы играли немаловажную роль в той нелепой и чудовищной истории, отдельные подробности которой глубоко врезались мне в память, как бы ни была она слаба и ненадежна. Относительно же последующих событий, а также причины того, почему меня обнаружили наутро одного и в невменяемом состоянии на краю болота, — об этом, клянусь, мне неизвестно ничего, помимо тех фактов, которые я уже устал вам повторять. Вы говорите, что ни на болоте, ни в его окрестностях нет такого места, где мог бы произойти описанный мною кошмарный эпизод. Но я всего лишь поведал о том, что видел собственными глазами, и мне нечего добавить. Было ли это видением или бредом — о, как бы мне хотелось, чтобы это было видением или бредом! — я не знаю, но это все, что осталось в моей памяти от тех страшных часов, когда мы находились вне поля зрения людей. И на вопрос, почему Харли Уоррен не вернулся, ответить может только он сам, или его тень — или то неведомое, что я не в силах описать.

Повторяю, я не только знал, какого рода изысканиям посвящает себя Харли Уоррен, но и принимал в них определенное участие. Из его обширной коллекции старинных редких книг на запретные темы я перечитал все те, что написаны на языках, которыми я владею; таких, однако, было очень мало по сравнению с фолиантами, испещренными абсолютно неизвестными мне знаками. Большинство, насколько я могу судить, — арабскими, но в той гробовдохновенной книге, что привела к чудовищным последствиям, — в той книге, которая навсегда осталась у него в кармане, — был использован алфавит, подобного которому я никогда и нигде не встречал. Уоррен ни за что не соглашался открыть мне, о чем эта книга. Относительно же предмета наших штудий я могу лишь повторить, что сегодня уже не вполне его себе представляю. И, по правде говоря, я даже рад своей забывчивости, потому что это были жуткие изыскания, которым я предавался скорее с деланым энтузиазмом, нежели с неподдельным интересом. Уоррен всегда как-то подавлял меня, а временами я его даже побаивался. Помню, как мне стало не по себе от выражения его лица накануне того ужасного происшествия — в тот момент, когда он с увлечением излагал мне свои мысли по поводу того, почему иные трупы не разлагаются, но тысячелетиями лежат в своих могилах, неподвластные тлену. Но сегодня я уже не вижу причин страшиться Уоррена, ибо подозреваю, что он столкнулся с такими ужасами, рядом с которыми мой страх — ничто. Сегодня я боюсь уже не его, а за него.

Еще раз говорю, что я не имею достаточно ясного представления о наших намерениях в ту ночь. Несомненно лишь то, что они были самым тесным образом связаны с книгой, которую Уоррен захватил с собой, — с той самой древней книгой на непонятном языке, что пришла ему по почте из Индии месяц тому назад. Но, готов поклясться, я не знаю, что именно мы собирались найти. Свидетель показал, что видел нас в половине двенадцатого на Гейнсвильском пике, откуда мы держали путь в сторону Трясины Большого Кипариса. Возможно, так оно и было, но мне это как-то слабо запомнилось. Картина, врезавшаяся мне в душу — и опалившая ее, — состоит всего лишь из одной сцены. Надо полагать, было уже далеко за полночь, так как ущербный серп луны стоял высоко в застланных дымкой небесах.

Местом действия было старое кладбище, настолько старое, что я затрепетал, глядя на многообразные приметы вековой древности. Находилось оно в глубокой сырой лощине, заросшей мхом, бурьяном и причудливо стелющимися травами. Неприятный запах, наполнявший лощину, абсурдным образом связался в моем праздном воображении с гниющим камнем. Со всех сторон нас обступали дряхлость и запустение, и меня не отпускала мысль, что мы с Уорреном — первые живые существа, нарушившие многовековое могильное безмолвие. Ущербная луна над краем ложбины тускло проглядывала сквозь нездоровые испарения, которые, казалось, струились из каких-то неведомых катакомб, и в ее слабом, неверном свете я различал зловещие очертания старинных плит, урн, кенотафов[2] и сводчатых входов в склепы — крошащихся, замшелых, темных от сырости и наполовину скрытых в буйном изобилии вредоносной растительности.

Первое, что мне запомнилось в связи с нашим пребыванием в этом чудовищном некрополе, было то, как мы с Уорреном остановились перед какой-то ветхой гробницей и скинули на землю поклажу, по-видимому принесенную нами с собой. Помню, что у меня было две лопаты и электрический фонарь, а у моего спутника — такой же фонарь и переносной телефонный аппарат. Между нами не было произнесено ни слова, ибо и место, и наша цель были нам как будто известны. Не теряя времени, мы взялись за лопаты и принялись счищать траву, сорняки и налипший грунт со старинного плоского надгробья. Расчистив крышу склепа, составленную из трех тяжелых гранитных плит, мы отступили на несколько шагов, чтобы окинуть взором полученный результат. Уоррен, похоже, производил в уме какие-то расчеты. Вернувшись к могиле, он взял лопату и, орудуя ею как рычагом, попытался приподнять плиту, расположенную ближе других к груде камней, которая в свое время, вероятно, представляла собою памятник. Не справившись, он жестом позвал меня на помощь. Совместными усилиями нам удалось расшатать плиту, приподнять ее и поставить на бок.

На месте удаленной плиты обнажился черный провал, из которого вырвались клубы столь тошнотворных миазмов, что мы с отвращением отпрянули назад. Когда спустя некоторое время мы снова приблизились к яме, испарения были уже не такими густыми. Наши фонари осветили верхнюю часть каменной лестницы, сочащейся какой-то злокачественной сукровицей подземных глубин. По бокам ее тянулись влажные стены с налетом селитры. Именно в этот момент прозвучали первые сохранившиеся в моей памяти слова. Нарушил молчание Уоррен, и голос его — приятный, бархатный тенор — был, несмотря на кошмарную обстановку, таким же спокойным, как всегда.

— Мне очень жаль, — сказал он, — но я вынужден просить тебя остаться на поверхности. Я совершил бы преступление, если бы позволил человеку с такими слабыми нервами, как у тебя, спуститься туда. Ты даже не представляешь — несмотря на все прочитанное и услышанное от меня, — что именно суждено мне увидеть и совершить. Это страшная миссия, Картер, и нужно обладать стальными нервами, чтобы после всего увиденного там, внизу, вернуться в мир живым и в здравом уме. Я не хочу тебя обидеть, и, видит бог, я рад, что ты со мной. Но ответственность главным образом лежит на мне, а я не считаю себя вправе увлекать такого чрезмерно впечатлительного человека к порогу возможной смерти или безумия. Ты ведь даже не можешь себе представить, что ждет меня там! Но обещаю ставить тебя в известность по телефону о каждом своем движении — как видишь, моего провода хватит до центра Земли и обратно.

Слова эти, произнесенные бесстрастным тоном, до сих пор звучат у меня в ушах, и я хорошо помню, как пытался увещевать его. Я отчаянно умолял его взять меня с собой в загробные глубины, однако он был неумолим. Он даже пригрозил, что откажется от своего замысла, если я буду продолжать настаивать на своем. Угроза эта возымела действие, ибо только он один знал нашу цель. Все эти подробности я хорошо помню, а вот в чем заключалась эта цель, теперь уже сказать не могу. С большим трудом добившись от меня согласия быть во всем ему послушным, Уоррен поднял с земли катушку с проводом и настроил аппараты. Я взял один из них и уселся на старый, заплесневелый камень подле входа в гробницу. Уоррен пожал мне руку, взвалил на плечо моток провода и скрылся в недрах мрачного склепа.

С минуту мне был виден отблеск его фонаря и слышно шуршание сходящего с катушки провода, но потом свет внезапно исчез, как если бы лестница сделала резкий поворот, и почти сразу вслед за этим пропал и звук. Я остался один, но у меня была связь с неведомыми безднами через магический провод, обмотка которого зеленовато поблескивала в слабых лучах лунного серпа.

Я то и дело высвечивал фонарем циферблат часов и с лихорадочной тревогой прижимал ухо к телефонной трубке, однако в течение четверти часа до меня не доносилось ни звука. Потом в трубке раздался слабый треск, и я взволнованным голосом выкрикнул в нее имя своего друга. Несмотря на все свои предчувствия, я все же никак не ожидал услышать те слова, что донеслись до меня из глубин проклятого склепа и были произнесены таким возбужденным, дрожащим голосом, что я не сразу узнал по нему своего друга Харли Уоррена. Еще совсем недавно казавшийся таким невозмутимым и бесстрастным, теперь он говорил шепотом, который звучал страшнее, чем самый душераздирающий вопль:

— Боже! Если бы ты только видел то, что вижу я!

Я был не в силах произнести ни слова, и мне оставалось только безмолвно внимать голосу на другом конце трубки. И тогда до меня снова донеслись исступленные возгласы:

— Картер, это ужасно! Это чудовищно! Это просто невообразимо!

На этот раз голос не изменил мне, и я разразился целым потоком тревожных вопросов. Вне себя от ужаса, я твердил снова и снова:

— Уоррен, что случилось? Говори же, что происходит?

И вновь я услышал голос друга — искаженный страхом голос, в котором явственно слышались нотки отчаяния:

— Я ничего не могу тебе сказать, Картер! Это выше всякого разумения! Я просто не вправе ничего тебе говорить, ты слышишь? Кто знает об этом, тот уже не жилец. Господи! Я ждал чего угодно, но только не этого.

Снова тишина, если не считать бессвязного потока вопросов с моей стороны. Потом опять раздался голос Уоррена — на этот раз проникнутый беспредельным ужасом.

— Картер, ради всего святого — верни плиту на место и беги отсюда, пока не поздно! Скорей! Бросай все и беги — это твой единственный шанс на спасение. Делай, как я говорю, и ни о чем не спрашивай!

Я слышал все это и тем не менее продолжал исступленно задавать вопросы. Меня окружали могилы, тьма и тени, подо мной таился ужас, недоступный воображению смертного. Но друг мой находился в еще большей опасности, нежели я, и, несмотря на страх, мне было даже обидно, что он полагает меня способным покинуть его при таких обстоятельствах. Еще несколько щелчков, и после короткой паузы вновь отчаянный вопль Уоррена:

— Сматывайся! Ради бога, верни плиту на место и дергай отсюда, Картер!

То, что мой спутник опустился до столь вульгарных выражений, указывало на крайнюю степень его потрясения, и эта последняя капля переполнила чашу моего терпения. Молниеносно приняв решение, я закричал:

— Уоррен, держись! Я спускаюсь к тебе!

Но на эти слова абонент мой откликнулся воплем, в котором сквозило теперь уже безысходное отчаяние:

— Не смей! Как ты не понимаешь! Слишком поздно! Я виноват — мне и отвечать! Бросай плиту и беги — мне уже ничто не поможет!

Тон Уоррена опять переменился. Он сделался мягче, в нем была слышна горечь безнадежности, но в то же время ясно звучала тревога за мою судьбу.

— Поторопись, не то будет слишком поздно!

Я старался не придавать его увещаниям большого значения, пытаясь стряхнуть с себя оцепенение и наконец прийти к нему на помощь. Но когда он заговорил в очередной раз, я по-прежнему сидел без движения, скованный тисками леденящего ужаса.

— Картер, поспеши! Не теряй времени! Это бессмысленно… тебе нужно уходить… лучше я один, чем мы оба… плиту…

Пауза, щелчки и вслед за тем слабый голос Уоррена:

— Почти все кончено… не продлевай мою агонию… завали вход на эту чертову лестницу и беги что есть мочи… ты только зря теряешь время… прощай, Картер… прощай навсегда…

Тут Уоррен резко перешел с шепота на крик, завершившийся воплем, исполненным тысячелетнего ужаса:

— Будь они прокляты, эти исчадия ада! Их здесь столько, что не счесть! Господи!.. Беги! Беги! БЕГИ!

Потом наступило молчание. Мне показалось, будто я несколько веков просидел там недвижимый, шепча, бубня, бормоча, взывая, крича и вопя в телефонную трубку. Века сменялись веками, а я все сидел и шептал, бормотал, звал, кричал и вопил:

— Уоррен! Уоррен! Ты меня слышишь? Где ты?

А потом на меня обрушился тот ужас, что явился апофеозом всего произошедшего — ужас немыслимый, невообразимый и почти невыразимый. Я уже говорил, что как будто вечность миновала с тех пор, как Уоррен прокричал свое последнее отчаянное предупреждение, и что теперь только мои крики нарушали гробовую тишину. Однако через некоторое время в трубке снова раздались щелчки, и я весь превратился в слух.

— Уоррен, ты здесь? — позвал я его снова, и в ответ услышал то, что навлекло на мой рассудок беспроглядную мглу.

Я даже не пытаюсь дать себе отчет в том, что это было — я имею в виду голос, джентльмены, — и не решаюсь описать его подробно, ибо первые же произнесенные им слова заставили меня лишиться чувств и привели к тому провалу в сознании, что продолжался вплоть до момента моего пробуждения в больнице. Стоит ли говорить, что голос был низким, вязким, глухим, далеким, замогильным, нечеловеческим, бесплотным? Это все, что я могу сказать. На этом кончаются мои отрывочные воспоминания, а с ними и мой рассказ. Я услышал этот голос — и впал в беспамятство. На неведомом кладбище в глубокой сырой лощине, в окружении крошащихся плит и покосившихся надгробий, среди буйных зарослей и вредоносных испарений я сидел, оцепенело наблюдая за пляской бесформенных, жадных до тлена теней под бледной ущербной луной, когда из самых сокровенных глубин зияющего склепа до меня донесся этот голос.

И вот что он произнес:

— ГЛУПЕЦ! УОРРЕН МЕРТВ!



Неименуемое[3]

(Перевод О. Мичковского)

Как-то осенью, под вечер, мы сидели на запущенном надгробии семнадцатого века посреди старого кладбища в Аркхеме и рассуждали о неименуемом. Устремив взор на исполинскую иву, в ствол которой почти целиком вросла старинная могильная плита без надписи, я принялся фантазировать по поводу той, должно быть, нездешней и, вообще, страшно сказать какой пищи, которую извлекают эти гигантские корни из почтенной кладбищенской земли. Приятель мой ворчливо заметил, что все это сущий вздор, так как здесь уже более ста лет никого не хоронят и, стало быть, в почве не может быть ничего такого особенного, чем бы могло питаться это дерево, кроме самых обычных веществ. И вообще, добавил он, моя непрерывная болтовня о «неименуемом» и разном там «страшно сказать каком» — все это пустой детский лепет, вполне под стать моим потугам на литературном поприще. По его мнению, у меня была нездоровая склонность заканчивать свои рассказы описанием всяческих кошмарных видений и звуков, которые лишают моих персонажей не только мужества и дара речи, но и памяти, в результате чего они даже не могут поведать о случившемся другим людям. Всем, что мы знаем, заявил он, мы обязаны своим пяти органам чувств, а также интуитивным прозрениям; следовательно, не может быть и речи о таких предметах или явлениях, которые бы не поддавались либо строгому описанию, основанному на достоверных фактах, либо истолкованию в духе канонических богословских доктрин — в качестве же последних предпочтительны догматы конгрегационалистов со всеми их модификациями, привнесенными временем и сэром Артуром Конан-Дойлем.[4]

С Джоэлом Мэнтоном (так звали моего приятеля) мы частенько вели долгие и нудные споры. Он был директором Восточной средней школы, а родился и вырос в Бостоне, где и приобрел то характерное для жителей Новой Англии самодовольство, что отличается глухотой ко всем изысканным обертонам жизни. Если что-нибудь и имеет подлинную эстетическую ценность, полагал Мэнтон, так это наш обычный, повседневный опыт, и, следовательно, художник призван не возбуждать в нас сильные эмоции посредством увлекательного сюжета и изображения глубоких переживаний и страстей, но поддерживать в читателе умеренный интерес и воспитывать вкус к точным, детальным отчетам о будничных событиях. Особенно же претила ему моя излишняя сосредоточенность на мистическом и необъяснимом; ибо, несравнимо глубже веруя в сверхъестественное, нежели я, он не выносил, когда потустороннее низводили до уровня обыденности, делая его предметом литературных упражнений. Его логичному, практическому и трезвому уму было не дано понять, что именно в уходе от житейской рутины и в произвольном манипулировании образами и представлениями, обычно подгоняемыми нашей ленью и привычкой под избитые схемы действительной жизни, можно черпать величайшее наслаждение. Все предметы и ощущения имели для него раз и навсегда заданные пропорции, свойства, причины и следствия; и, хотя он смутно осознавал, что мысль человеческая временами может сталкиваться с явлениями и ощущениями отнюдь не геометрического характера, абсолютно не укладывающимися в рамки наших представлений и опыта, он все же считал себя вправе проводить условную границу и выдворять за ее пределы все, что не может быть испытано и осмыслено среднестатистическим гражданином. Наконец, он был почти уверен в том, что не может быть ничего по-настоящему «неименуемого». Само это слово казалось ему лишенным смысла.

Пытаясь переубедить этого самодовольного материалиста-ортодокса, я прекрасно сознавал всю тщетность лирических и метафизических аргументов, однако было в обстановке нашего вечернего диалога нечто такое, что побуждало меня выйти за рамки обычного спора. Полуразрушенные плиты, патриархальные деревья и обступавшие кладбище со всех сторон остроконечные крыши старинного городка с его колдовскими преданиями — все это вкупе подвигло меня встать на защиту своего творчества, и вскоре я уже разил врага его собственным оружием. Перейти в контратаку, впрочем, не составило особого труда, поскольку я знал, что Джоэл Мэнтон весьма чувствителен ко всякого рода поверьям, над которыми в наши дни смеется любой мало-мальски образованный человек. Я говорю о таких представлениях, как, например, то, что после смерти человек может объявляться в самых отдаленных местах или что на окнах навеки запечатлеваются предсмертные образы людей, глядевших в них в течение всей жизни. Серьезно относиться к тому, о чем шушукаются деревенские старушки, заявил я для начала, ничуть не лучше, чем верить в посмертное существование неких бестелесных субстанций отдельно от их материальных двойников, а также в явления, не укладывающиеся в рамки обычных представлений. Ибо если верно, что мертвец способен передавать свой видимый или осязаемый образ в пространстве (на расстояние в полземного шара) и во времени (через века), то так ли уж абсурдно предполагать, будто заброшенные дома населены непонятными тварями, обладающими органами чувств, или что старые кладбища накапливают в себе разум поколений, чудовищный и бесплотный? И если те свойства, что мы приписываем душе, не подчиняются никаким физическим законам, то разве невозможно вообразить, что после физической смерти человека продолжает жить некая чисто духовная сущность, принимающая такую форму — или скорее бесформенность, — которая необходимо должна представляться наблюдателю чем-то абсолютно «неименуемым»? И вообще, когда размышляешь о подобных материях, то лучше всего оставить в покое так называемый «здравый смысл», который в данном случае означает не что иное, как элементарное отсутствие воображения и гибкости ума. Последнюю мысль я высказал Мэнтону тоном дружеского сочувствия.

День клонился к закату, но нам даже не приходило в голову закругляться с беседой. Мэнтон оставался глух к моим доводам и продолжал оспаривать их с той убежденностью в своей правоте, каковая, вероятно, и принесла ему успех на педагогической ниве. Я же имел в запасе достаточно веские аргументы, чтобы не опасаться поражения. Стемнело, в отдельных окнах замерцали огоньки, но мы не собирались покидать свое удобное место на гробнице. Моего прозаического друга, по-видимому, нисколько не смущала ни глубокая трещина, зиявшая в поросшей мхом кирпичной кладке прямо за нашей спиной, ни окружавший нас кромешный мрак, объяснявшийся тем, что между надгробием, на котором мы расположились, и ближайшей освещенной улицей возвышалось полуразрушенное нежилое здание, выстроенное еще в семнадцатом веке. Здесь, в этой непроглядной тьме, на полуразвалившейся гробнице вблизи заброшенного дома, мы вели нескончаемую беседу о «неименуемом», и, когда Мэнтон наконец устал отпускать язвительные замечания, я поведал ему об одном ужасном случае, действительно имевшем место и легшем в основу того из моих рассказов, над которым он более всего смеялся.

Рассказ этот назывался «Чердачное окно». Он был опубликован в январском выпуске «Шепотов» за 1922 год. Во многих городах страны, в особенности на Юге и на Тихоокеанском побережье, номер с этим рассказом даже убирали с прилавков, удовлетворяя жалобам слабонервных нытиков. Одна лишь Новая Англия оставалась невозмутимой и только пожимала плечами в ответ на мою эксцентричность. Прежде всего, утверждали мои критики, пресловутое существо просто биологически невозможно и то, что я о нем сообщаю, представляет собой всего лишь одну из версий расхожей деревенской байки, которую Коттон Мэзер[5] лишь по чрезмерной доверчивости вставил в свой эклектичный опус «Великие деяния Христа в Америке», причем подлинность этой небылицы настолько сомнительна, что сей почтенный автор даже не рискнул назвать место, где произошел ужасный случай. Столь же неприемлемым для них было то, как я развил и разукрасил представленную в вышеупомянутой книге голую сюжетную канву, тем самым окончательно разоблачив себя как легкомысленного и претенциозного графомана. Мэзер и правда писал о появлении на свет некоего существа, но кто, кроме дешевого сенсуалиста, мог бы поверить, что оно выросло и взяло себе за привычку по ночам заглядывать в окна домов, а днем прятаться на чердаке заброшенного дома, и так до тех пор, пока столетие спустя какой-то прохожий не увидал его в чердачном окне, а потом так и не смог объяснить, отчего у него поседели волосы? Все это было чистой воды вымыслом, притом нелепым, и приятель мой в очередной раз огласил эту точку зрения. Тогда я поведал ему о содержании дневника, обнаруженного среди прочих бумаг семейного архива менее чем в миле от того места, где мы находились, и датированного 1706—1723 годами. В дневнике упоминалось о необычных шрамах на спине и груди одного из моих предков, и я заверил Мэзера в подлинности этого свидетельства. Я также рассказал ему о страшных историях, имеющих хождение среди местного населения и передаваемых по секрету из поколения в поколение, а также о том, как отнюдь не в переносном смысле сошел с ума один паренек, осмелившийся в 1793 году войти в покинутый дом, чтобы взглянуть на некие следы, на которые намекала традиция.

Да, то было время диких суеверий — какой впечатлительный человек не содрогнется, изучая массачусетские летописи пуританской эпохи? Сколь бы немногочисленными ни были наши сведения о том, что скрывалось за внешней стороной событий, но уже по тем отдельным чудовищным проявлениям, когда гной вырывался и бил ключом, можно судить о всей степени разложения. Ужас перед черной магией — одно из объяснений того кошмара, что царил в смятенных умах человеческих, но даже и это не главное. Из жизни изгонялась красота, изгонялась свобода — об этом можно судить по бытовым и архитектурным останкам эпохи, а также по ядовитым проповедям невежественных богословов. Под смирительной рубашкой из ржавого железа таилась дурная злоба, извращенный порок и сатанинская одержимость. Вот в чем заключался подлинный апофеоз Неименуемого!

Ни единого слова не смягчил Коттон Мэзер, когда разразился анафемой в своей демонической шестой книге, которую не рекомендуется читать после наступления темноты. Сурово, словно библейский пророк, в немногословной и бесстрастной манере, в какой не умел выражаться никто после него, он поведал о твари, породившей на свет нечто среднее между собою и человеком, нечто, обладающее дурным глазом, и о несчастном пьянчуге, повешенном, несмотря на все его просьбы и вопли, за одно лишь то, что у него на глазу было бельмо якобы столь же дурного свойства. На этом откровенность Мэзера заканчивается, и он не делает ни малейшего намека на то, что произошло в дальнейшем. Возможно, он просто не знал, а может быть, и знал, да не посмел сказать. Потому что все, кто знал, предпочитали молчать, и до сих пор неизвестно, что заставляло их переходить на шепот при упоминании о замке на двери, скрывавшей за собой чердачную лестницу в доме бездетного, убогого и угрюмого старца, установившего на могиле, которую все обходили стороной, плиту без надписи. На этот счет существует достаточное количество уклончивых слухов, от которых стынет самая пылкая кровь.

Все эти сведения я почерпнул из найденной мною семейной хроники; там же содержится множество скрытых намеков и не предназначенных для посторонних ушей историй о существах с дурным глазом, появлявшихся по ночам то в окнах, то на безлюдных лесных опушках. Возможно, что именно одна из таких тварей напала на моего предка ночью на проселочной дороге, оставив следы рогов на его груди и царапины, как от обезьяньих лап, на спине. На самой же дороге были обнаружены четко отпечатавшиеся в пыли отпечатки копыт и чего-то еще, имеющего отдаленное сходство со ступнями человекообразной обезьяны. Один почтальон рассказывал, как, проезжая верхом по делам службы, он видел вышеупомянутого старика, преследовавшего и окликавшего какое-то гадкое существо, вприпрыжку уносившееся прочь. Дело происходило на Медоу-Хилл незадолго до рассвета при тусклом сиянии луны. Интересно, что многие поверили почтальону. Доподлинно известно также то, что в 1710 году, в ночь после похорон убогого и бездетного старца (тело которого положили в склеп позади его дома, рядом со странной плитой без надписи) на кладбище раздавались какие-то голоса. Дверь на чердак отпирать не решились, и дом был оставлен таким, каким был, — мрачным и заброшенным. Когда из него доносились звуки, все вздрагивали и перешептывались, ободряя себя надеждой на прочность замка на чердачной двери. Надежде этой пришел конец после кошмара, случившегося в доме приходского священника, жильцов которого обнаружили не просто бездыханными, но разодранными на части. С годами легенды все более приобретали характер историй о привидениях — вероятно, по той причине, что если отвратительное существо действительно когда-то жило, то потом оно, как я полагаю, скончалось. Сохранилась лишь память о нем — тем более ужасная оттого, что она держалась в строгой тайне.

За время моего рассказа Мэнтон потерял свою обычную словоохотливость, и я сделал вывод, что слова мои произвели на него глубокое впечатление. Когда я замолчал, он не рассмеялся, как обычно, но вполне серьезным тоном осведомился у меня о том пареньке, что сошел с ума в 1793 году и явился прототипом главного героя моего рассказа. Я объяснил ему, зачем тому мальчику потребовалось посетить мрачный заброшенный дом, который все обходили стороной. Случай этот не мог не заинтересовать моего приятеля, поскольку он верил в то, что на окнах запечатлеваются лица людей, сидевших перед ними. Наслушавшись рассказов о существах, появлявшихся в окнах пресловутого чердака, паренек решил сам сходить и поглядеть на них — и вернулся, заходясь в истошном крике.

Пока я говорил, Мэнтон был погружен в глубокую задумчивость, но, как только я закончил, он сразу вернулся в свое обычное скептическое расположение духа. Допустив, хотя бы в качестве предпосылки для дальнейшей дискуссии, что какой-то противоестественный монстр существовал на самом деле, Мэнтон, однако, посчитал своим долгом напомнить мне, что даже к самому патологическому извращению природы вовсе не обязательно относиться как к «неименуемому» или, скажем, неописуемому средствами современной науки. Признав, что я отдаю должное его здравомыслию и несгибаемости, я привел еще несколько свидетельств, добытых мной у очень пожилых людей. В этих позднейших историях с привидениями, пояснил я, речь шла о фантомах столь ужасных и отвратительных, что никак нельзя предположить, чтобы они имели органическое происхождение. Это были кошмарные призраки гигантских размеров и самых чудовищных очертаний, в одних случаях видимые, в других — только ощутимые; в безлунные ночи они как бы плыли по воздуху, появляясь то в старом доме, то возле склепа позади него, то на могиле, где рядом с безымянной плитой пустило корни молодое деревце. Правда ли, что они душили и рвали людей на части, как то утверждала голословная молва, или нет, я не знаю, но, во всяком случае, призраки эти производили сильное и неизгладимое впечатление. Неспроста старейшие из местных жителей так страшились их еще каких-нибудь два поколения назад, и лишь в последнее время о них почти перестали вспоминать, что, кстати, и могло послужить причиной их ухода в небытие. Наконец, если взглянуть на проблему с эстетической точки зрения и вспомнить, какие гротескные, искаженные формы принимают духовные эманации, или призраки, человеческих существ, то вряд ли стоит ждать связного и членораздельного описания в тех случаях, когда мы имеем дело с такой бесформенной парообразной мерзостью, как дух злобной, уродливой бестии, само существование которой уже есть страшное кощунство по отношению к природе. Эта чудовищная химера, порожденная мертвым мозгом дьявольской помеси зверя и человека, — не представляет ли она во всей неприглядной наготе все подлинно, вопиюще неименуемое?

Должно быть, час уже был очень поздний. Летучая мышь на удивление бесшумно пролетела мимо; она задела меня крылом, да и Мэнтона, вероятно, тоже — в темноте я не видел его, но мне показалось, что он взмахнул рукой.

— А дом? — заговорил он спустя некоторое время. — Дом с чердачным окном — он сохранился? И там по-прежнему никто не живет?

— Да, я видел его собственными глазами.

— Ну и как? Там что-нибудь было? Я имею в виду, на чердаке или где-нибудь еще…

— Там, в углу на чердаке, лежали кости. Не исключено, что именно их и увидал тот паренек. Слабонервному, чтобы свихнуться, и того достаточно, ибо если все эти кости принадлежали одному и тому же существу, то это было такое кошмарное чудовище, какое может привидеться только в бреду. С моей стороны было бы кощунством не избавить мир от этих костей, поэтому я сходил за мешком и оттащил их к могиле за домом. Там была щель, в которую я их и свалил. Только не сочти меня за идиота! Видел бы тот череп! У него были рога сантиметров по десять в длину, а лицевые и челюстные кости примерно такие же, как у нас с тобой.



Вот когда я почувствовал, как Мэнтона, который придвинулся почти вплотную ко мне, пробрала настоящая дрожь! Но любопытство его оказалось сильнее страха.

— А окна?

— Окна? Они все были без стекол. У одного окна даже выпала рама, а в остальных не осталось ни кусочка стекла. Представь себе такие небольшие ромбовидные окна с решетками, что вышли из моды еще до тысяча семисотого года. Думаю, что стекла в них отсутствовали уже лет сто, не меньше. Кто знает, может быть, их выбил тот паренек? Предание молчит на этот счет.

Мэнтон снова затих. Он размышлял.

— Знаешь, Картер, — заговорил он наконец, — мне бы хотелось взглянуть на этот дом. Ты мне его покажешь? Черт с ними, со стеклами, меня интересует сам дом. И та могила, куда ты свалил кости. И другая могила, без надписи. Ты прав, от всего этого веет какой-то жутью.

— Ты уже видел этот дом, Мэнтон. Он торчал у тебя перед глазами весь сегодняшний вечер.

Некоторый налет театральности, с которым я произнес последнюю фразу, подействовал на моего приятеля куда сильнее, чем я мог ожидать: судорожно отпрянув от меня, он издал оглушительный вопль, сопровождаемый таким призвуком, словно он освобождался от удушья, ибо вопль этот вместил в себя все накопившееся и сдерживаемое дотоле напряжение. Да, надо было слышать этот крик! Но самое ужасное заключалось в том, что на него последовал ответ! Не успело стихнуть эхо, как из кромешной тьмы донесся скрип, и я догадался, что открылось одно из решетчатых окон в этом проклятом старом доме неподалеку от нас. Более того, поскольку все рамы, кроме одной, давным-давно выпали, я понял, что скрип этот издает кошмарная пустая рама пресловутого чердачного окна.

Потом все с той же заклятой стороны дохнуло затхлым воздухом могилы, и сразу вслед за тем, совсем уже близко от меня, раздался пронзительный крик; он исходил из той жуткой гробницы, где покоились человек и монстр. В следующее мгновение удар чудовищной силы, нанесенный мне невидимым объектом громадных размеров и неизвестных свойств, сбросил меня с моего скорбного сиденья, и я растянулся на плененной корнями почве зловещего погоста, в то время как из могилы вырвалась такая адская какофония шумов и сдавленных хрипов, что фантазия моя мгновенно населила окружающий беспросветный мрак мильтоновскими легионами безобразных демонов.[6] Поднялся вихрь иссушающе-ледяного ветра, раздался грохот обваливающихся кирпичей и штукатурки, но, прежде чем понять, что произошло, я милостью божьей лишился чувств.

Не обладая моим крепким телосложением, Мэнтон, однако, оказался более живучим, и, хотя он пострадал сильнее моего, мы очнулись почти одновременно. Наши койки стояли бок о бок, и через несколько секунд нам стало ясно, что мы находимся в больнице Святой Марии. Персонал сгорал от любопытства; нас обступили со всех сторон и, чтобы освежить нашу память, рассказали нам о том, как мы попали сюда. Оказалось, что какой-то фермер обнаружил нас в полдень на пустыре за Медоу-Хилл, примерно в миле от старого кладбища, в том самом месте, где некогда, по слухам, находилась бойня. У Мэнтона было две глубоких раны на груди и несколько мелких резаных и колотых ран на спине. Я отделался более легкими повреждениями, зато все тело мое было покрыто ссадинами и синяками самого странного характера — один из кровоподтеков, например, напоминал след копыта.

Мэнтон явно знал больше, чем я, однако озадаченные и заинтригованные врачи не смогли добиться от него ни слова до тех пор, пока он не выведал у них все, что касалось наших ран. Только после этого он сообщил, что мы стали жертвами разъяренного быка — выдумка, на мой взгляд, довольно неудачная, ибо откуда было взяться в таком месте быку?

Как только врачи и сиделки удалились, я повернулся к приятелю и шепотом, исполненным благоговейного ужаса, спросил:

— Но, боже правый, Мэнтон, что это было на самом деле? Что-то такое, о чем можно судить по нашим ранам?

И хотя я почти догадывался, каким будет ответ, он ошеломил меня настолько, что я даже не ощутил чувства торжества от одержанной победы.

— Нет, это было нечто совсем другое, — прошептал Мэнтон. — Оно было повсюду… какое-то желе… слизь… И в то же время оно имело очертания, тысячи очертаний, столь кошмарных, что они бегут всякого описания. Я видел там глаза — и в них проклятие! Это была какая-то бездна… пучина… воплощение вселенского ужаса! Картер, это было неименуемое!

Серебряный ключ[7]

(Перевод В. Дорогокупли)

В тридцать лет Рэндольф Картер утратил ключ, отмыкавший врата в мир его снов. Прежде он мог компенсировать прозаичность повседневного существования увлекательными ночными странствиями по затерянным древним городам и сказочно прекрасным землям на берегах эфемерных морей, но с годами чудесные сны все реже посещали Картера, и наконец тот мир стал для него недоступным. Его галеры уже не могли подняться к верховьям полноводного Украноса мимо золоченых шпилей Франа, а караваны слонов не брели сквозь напоенные ароматами джунгли Кледа, где в лунном свете сонно белели давно опустевшие, но незатронутые временем колоннады прекрасных дворцов.

Он прочел много книг об окружавшем его реальном мире и много беседовал с различными людьми. Исполненные благих побуждений философы учили его рассуждать логически и анализировать процессы, подспудно формировавшие его желания и фантазии. Так понемногу он утратил способность удивляться и позабыл о том, что вся наша жизнь — это лишь цепь возникающих в сознании образов, а поскольку нет никакой существенной разницы между отражениями объективной реальности и образами, порожденными фантазией, то нет и причин отдавать кому-то из них предпочтение. Вместо этого ему внушали почти суеверное благоговение перед материальными, осязаемыми вещами, заставляя его втайне стыдиться своих странных видений. Умудренные опытом люди называли их детскими глупостями, тем более нелепыми, что эти видения настойчиво претендовали на особую значимость и некий скрытый смысл, тогда как бестолковое вращение вселенной продолжало перемалывать нечто в ничто лишь затем, чтобы из этого ничто вновь сделать нечто, не замечая искорок чьих-то желаний и устремлений, вспыхивающих и тут же гаснущих в беспредельном мраке.

Эти трезвые умы хотели прочно приковать его к незыблемому порядку вещей, разъясняя суть и практическое назначение каждой вещи, дабы изгнать ненужные тайны из мира, где должно властвовать знание. Он инстинктивно сопротивлялся, надеясь вернуться в те сумеречные сферы, где разрозненные фрагменты видений и мимолетные ассоциации волшебным образом сливались в сознании, даря ему трепетное предвкушение чуда; они же в свою очередь обращали его к чудесам современной науки, побуждая искать красоту в схеме строения атома и траекториях движения небесных тел. Когда же ему не удавалось по достоинству оценить все прелести чего-то давно изученного, рассчитанного и измеренного, его называли лишенным воображения, интеллектуально незрелым типом, поскольку он предпочитал зыбкие иллюзии своих снов добротным и очевидным иллюзиям утвержденного миропорядка.

Картер, как мог, старался не выделяться из толпы, на словах признавая превосходство простейших обывательских эмоций над вычурными фантазиями немногих изощренных душ. Он не возражал, когда ему говорили, что реальные физические ощущения — вроде предсмертной боли свиньи под ножом мясника или желудочных колик у какого-нибудь фермера — значат для этого мира куда больше, нежели бесподобная красота Нарафа с его сотней узорчатых ворот и хрустальными куполами, смутные воспоминания о которых сохранились у него от прежних снов. Следуя мудрым советам, он усердно воспитывал в себе общепринято-полезную способность к сопереживанию и состраданию.

При всем том он не мог не замечать, какими мелкими, переменчивыми и, по сути, бесцельными являются все наши устремления и как печально контрастируют истинные побудительные мотивы наших действий с высокими идеалами, эти действия якобы направляющими. Для маскировки своих истинных чувств он пользовался легкой иронией — тем самым средством, которое его учили применять в борьбе с абсурдными, напрочь оторванными от реальности видениями. Он ясно сознавал, что наша повседневность насквозь фальшива и ничуть не менее абсурдна, чем его сны, которые еще много выигрывали при сравнении с этим обделенным красотой и упрямо не желающим признавать собственную несостоятельность миром. Как следствие, он превратился в своего рода юмориста, еще не ведая, что юмор тоже бесполезен как прибежище в нашей дремучей вселенной, не способной уловить элементарную связь между причиной и следствием.

С утратой снов оказавшись целиком во власти реального мира, он сначала попытался найти утешение в религии — в той наивной вере отцов, которая предполагала некий мистический путь ухода от обыденности. Однако при ближайшем рассмотрении он обнаружил, что здесь правят бал те же банальность и косность вкупе с чахлым подобием красоты, глупой напыщенностью и смехотворными претензиями на непогрешимость. Его никак не могли впечатлить неуклюжие попытки церкви законсервировать в качестве непреложной истины суеверные страхи и домыслы наших далеких предков, которые таким образом реагировали на что-либо недоступное их пониманию. С возрастающим раздражением наблюдал Картер за тем, как люди всерьез пытаются строить земную жизнь на базе отживших преданий и мифов, убедительно опровергаемых каждым новым открытием их же собственной хваленой науки. Эта неуместная серьезность окончательно убила в Картере интерес, который он вполне мог бы питать к древним верованиям, если бы их эмоциональный заряд и красочные ритуалы представали в своем истинном, сказочно-фантазийном обличье.

Впоследствии Картер свел знакомство с людьми, отвергавшими старые мифы, но те оказались еще безнадежнее религиозных фанатиков. Им было не дано усвоить, что красота неразрывно связана с гармонией и потому в суетливом многообразии космоса возможно только одно приемлемое для всех понятие красоты: это нечто гармонирующее с нашими снами, мечтами и воспоминаниями и позволяющее нам сотворить свой собственный маленький мир, отгороженный от вселенского хаоса. Эти люди не понимали, что добро и зло, красота и уродство являются всего лишь декоративным обрамлением картины мира, а вся их ценность заключается в том, что они дают нам некоторое представление о мыслях и чувствах наших предков, создававших те или иные детали орнамента, сугубо индивидуального для каждой культуры и каждой расы. Вместо этого «вольнодумцы» либо полностью отрицали все эти понятия, либо сводили их к примитивным и грубым инстинктам, тем самым практически не отличаясь от дикарей и животных. В их уродливо искаженном сознании каким-то образом угнездилось чувство гордости за свое «духовное освобождение», при том что они оставались рабами предрассудков ничуть не менее пагубных, нежели те, от которых они якобы освободились. В сущности, они всего-навсего сменили идолов: место слепого страха и бездумного благочестия заняли вседозволенность и анархия.

Картера не прельстили эти новомодные, обретенные по дешевке и дурно пахнущие «свободы»; они оскорбляли его представление о красоте, а его разум восставал против убогих логических потуг, посредством которых доморощенные идеологи пытались облагородить свои изначально ущербные постулаты, навесив на них культовую мишуру, снятую с ими же ниспровергнутых старых идолов. Большинство из них пребывало в заблуждении относительно смысла жизни, полагая его некой самодовлеющей категорией, одинаково применимой ко всем и каждому. При этом они не могли обойтись без привычных понятий морали и долга, никак не соотносимых с понятием красоты, хотя сама Природа в свете их научных открытий подтверждала свою абсолютную независимость от каких-то умозрительных нравственных норм. Приняв за аксиому иллюзии справедливости, свободы и формальной логики, они поспешили отвергнуть прежние знания и верования, даже не дав себе труда подумать о том, что эти же самые знания и верования лежат в основе их нынешних убеждений и являются их единственным ориентиром в бессмысленной и хаотичной вселенной. Лишившись этого ориентира, их жизнь вместе с тем лишилась и конкретной цели, что вынудило их искать спасение от смертной тоски в нарочитой деловитости, в диких буйствах и грубых чувственных наслаждениях. А когда все это приелось до тошноты, они обратились к иронии и сарказму, избрав главным объектом нападок очевидные всем недостатки общественного устройства. Этим несчастным было невдомек, что их сознательно упрощенный и огрубленный подход к действительности покоится на столь же шаткой основе, что и религиозное мировоззрение их предшественников, а сегодняшняя удовлетворенность жизнью может завтра обернуться жестоким разочарованием. По-настоящему насладиться спокойной и неувядающей красотой можно только в счастливых снах, однако наш мир лишил себя такой возможности, в угаре идолопоклонства утратив драгоценный дар детской чистоты и невинности.

Посреди этого хаоса Картер пытался вести образ жизни, подобающий благоразумному и воспитанному человеку своего круга. С годами воспоминания о чудесных снах слабели, а утвердиться в какой-либо новой вере он так и не смог, но стремление сохранить душевную гармонию вынуждало его следовать правилам поведения, обусловленным его расовой принадлежностью и социальным статусом. Бесстрастно проходил он улицами многих городов и только порою вздыхал, когда игры солнечных бликов, золотящих высокие кровли, или мягкий свет вечерних фонарей на окруженной балюстрадами старой площади напоминали о давних снах и пробуждали тоску по сказочным мирам, куда у него уже не было доступа. Путешествия не могли послужить им достойной заменой, и даже мировая война оказалась для Картера лишь слабой встряской — это при том, что он воевал чуть ли не с первых дней, завербовавшись во французский Иностранный легион. На фронте он завел было друзей, но вскоре начал тяготиться их обществом, однообразием и приземленностью их чувств. Отсутствие контактов с родственниками, оставшимися за океаном, его скорее радовало, нежели огорчало, так как среди этой родни он не имел по-настоящему родственных душ, за исключением дедушки да еще двоюродного деда Кристофера, но эти двое уже давно умерли.

По окончании войны он вернулся к сочинительству, которое забросил, когда его перестали посещать сны. Но и это занятие не приносило ему удовлетворения, поскольку теперь он уже не мог оторваться от земной суеты и свободный полет фантазии остался в прошлом. Язвительная ирония без труда разрушала хрупкие минареты, сотворенные его воображением, а боязнь неправдоподобия оказалась губительной для нежных цветов, которые он взращивал в сказочных садах. Попытки сопереживать героям своих книг лишь придавали этим образам слезливо-сентиментальный налет, тогда как стремление к жизненной убедительности низводило повествование до уровня неуклюжей аллегории либо пошлой социальной сатиры. При всем том его новые романы имели куда больший успех, чем прежние. Осознавая, сколь пустым должно быть сочинение, способное угодить вкусам пустоголовой толпы, он сжег свои рукописи и оставил литературное поприще. В тех стилистически изысканных романах он иногда посмеивался над собственными сновидениями, обрисовывая их как бы мимоходом, небрежными штрихами, отчего сны теряли живую энергию, задушенные праздной игрой слов.

Следующей попыткой стало сознательное удаление в мир иллюзий, обращение к загадочному и сверхъестественному как к противоядию от обыденности. Однако и здесь он вскоре столкнулся с идейным убожеством и бесплодием: модные оккультные учения на поверку оказались столь же выхолощенными и закостеневшими, как научные доктрины, с которыми он имел дело прежде, но в отличие от последних не содержали даже слабого намека на истину, способного хоть как-то оправдать их существование. Откровенная глупость, фальшь и бессвязность мыслей не имели ничего общего с его снами; такие учения не могли дать прибежище умам, превосходящим жалкий уровень их адептов. Продолжая поиски в этом направлении, Картер приобретал и штудировал самые невероятные книги и искал общества самых странных людей, чей круг знаний и интересов выходил далеко за обычные рамки. Он проникал в те сферы человеческого сознания, где мало кому доводилось бывать до него, изучал потаенные глубины жизни, легенды и скупые свидетельства, восходящие к незапамятным временам. Его дом в Бостоне был максимально приспособлен к смене настроений владельца: для каждого настроения существовала особая комната, окрашенная в подходящие тона, снабженная подходящими к случаю книгами и предметами, с соответственно подобранными освещением, температурой, звуковым оформлением и запахами.

Как-то раз до него дошли сведения об одном человеке на Юге, который чуждался общества и постоянно пребывал в страхе перед какими-то чудовищными откровениями из древних книг и клинописных глиняных табличек, привезенных из Индии и Аравии. Картер отправился к нему и на протяжении семи лет делил с ним жилище и ученые занятия, но как-то в полночь на старом кладбище неизъяснимый ужас объял обоих — и только один из них вернулся оттуда, куда уходили двое. После этого Картер перебрался в Аркхем, овеянный мрачными колдовскими легендами городок в Новой Англии, с которым была тесно связана история его рода. Кое-что из пережитого им здесь, в ночной тьме среди вековых деревьев и обветшалых домов с островерхими крышами, так напугало исследователя, что он зарекся впредь открывать некоторые страницы в дневнике одного из своих безрассудных предков. Все эти занятия приблизили его к пределам реального мира, но так и не указали путь в заветную страну сновидений. К пятидесяти годам он отчаялся найти душевный покой в мире, слишком суетном, чтобы замечать красоту, и слишком практичном, чтобы дать простор мечтаниям.

Окончательно разуверившись в этой ничтожной реальности, Картер жил отшельником, тоскуя о дивных снах своей юности. Сомневаясь, стоит ли продолжать такое существование, он раздобыл через одного знакомого в Южной Америке особенный эликсир, с помощью которого можно было без мучений и боли кануть в небытие. От этого шага его до поры удерживали только апатия и сила привычки. Мысленно возвращаясь к прошлому, он решил устранить все последние изменения в интерьере дома и постарался вернуть ему тот облик, который помнил с детства, включая оконные витражи и викторианскую мебель.

С течением времени добровольный уход из жизни перестал привлекать Картера, благо строгое затворничество в привычной с юных лет обстановке надежно отгородило его от постылой повседневности, а в его снах появились намеки на близость удивительных перемен. Уже много лет подряд ему, как и большинству людей, снились только сцены и образы, так или иначе порожденные дневными впечатлениями; однако теперь их перемежали видения иного порядка, чей потаенный смысл скрывался за внешне безобидными картинками из его детства, напоминающими о вроде бы незначительных мелочах, которые он полагал давно и прочно забытыми. Неоднократно в момент пробуждения он громко звал мать или деда, к тому времени уже четверть века покоившихся в могилах.

И наконец однажды ночью дед рассказал ему о ключе. Седой ученый муж, представший в его сне на редкость ясно и отчетливо, сначала долго рассуждал о древности их рода и о странных видениях, которые в разное время посещали отдельных его представителей, наделенных от природы повышенной чувствительностью. Он говорил о крестоносце с пламенным взором, который узнал некие страшные тайны, пребывая в сарацинском плену, и о сэре Рэндольфе Картере, первом в роду носителе этого имени, практиковавшем магию во времена королевы Елизаветы. Он говорил также об Эдмунде Картере, который только чудом избежал петли в ходе Салемского ведьмовского процесса, — именно он упрятал в старинную шкатулку большой серебряный ключ, передававшийся в их семье по наследству. Прежде чем Картер проснулся, старик успел сообщить, где нужно искать эту дубовую, с причудливым резным орнаментом шкатулку, которую никто не открывал вот уже два столетия.

И Картер нашел ее там, где было указано: в выдвижном ящике огромного комода, пылившегося на чердаке. Шкатулка, имевшая примерно фут в длину и в ширину, была покрыта готической резьбой столь устрашающего вида, что нежелание потомков Эдмунда Картера знакомиться с ее содержимым стало понятным без дополнительных разъяснений. Это содержимое не выдало себя ни единым звуком при интенсивном встряхивании шкатулки, от которой исходил тонкий аромат каких-то экзотических пряностей. Она была окована по углам тронутым ржавчиной железом и заперта на хитроумный замок. Упомянутый дедом серебряный ключ вполне мог оказаться всего лишь одним из семейных преданий; во всяком случае, отец Рэндольфа даже не знал о существовании шкатулки. Самого же Картера не покидало смутное предчувствие, что эта находка поможет ему вернуться в давно утраченный мир сновидений, хотя дед ни словом не обмолвился на сей счет.

Старик-слуга взломал замок и не без содрогания поднял темную дубовую крышку, с которой на него злобно взирали морды каких-то отвратительных существ. Внутри, обернутый ветхим пергаментом, действительно хранился массивный ключ из потускневшего серебра с изображенными на нем загадочными знаками. Пергамент также был покрыт иероглифическими письменами на неведомом языке. Картер вспомнил, что похожие иероглифы он видел на папирусе, принадлежавшем ученому отшельнику, который однажды в полночь бесследно исчез посреди старого кладбища. Всякий раз, читая те письмена, ученый буквально трясся от страха. Невольно вздрогнул и Картер, впервые прикоснувшись к пергаменту.

Он очистил серебряный ключ от налета и с той поры держал его у себя в спальне вместе со старой шкатулкой. Сны меж тем становились все более живыми и красочными, хотя в них и не появлялись фантастические города и волшебные сады, знакомые по прежним видениям. Вместо этого к нему из глубины времен взывали голоса множества предков, направляя к чему-то скрытому у самых истоков их рода. Когда Картер понял, что ему предстоит возвращение в прошлое, его мысленный взор устремился на север — к лежащему за дальними холмами Аркхему, к берегам стремительного Мискатоника, к затерянной в сельской глуши родовой усадьбе.

И вот в один из дней на пике багряной осени Картер сел в автомобиль и поехал знакомой дорогой, минуя гряду округлых холмов и луга за каменными оградами, светлую просторную долину и сумрачный лесной массив, одинокие фермы и плавные изгибы Мискатоника с перекинутыми через поток бревенчатыми или каменными мостами. За очередным поворотом он увидел рощу гигантских вязов, в которой полтора века назад таинственным образом сгинул один из его предков, и тревожно напрягся, когда деревья качнули ветвями под порывом ветра, словно подавая ему знак. Далее путь лежал мимо былого обиталища старой ведьмы Гуди Фаулер с угрюмо-черными провалами окошек и несоразмерно громоздкой крышей, перекосившейся настолько, что края стропил едва не упирались в землю у северной стены дома. Картер нажал педаль газа, стремясь поскорее миновать недоброе место, и снизил скорость только перед холмом, чью вершину венчал старинный белый особняк — здесь родилась и жила его мать, а также ее предки в нескольких поколениях. Дом по-прежнему гордо взирал через ленту шоссе на впечатляющую панораму долины у подножья скалистого кряжа и на далекие шпили Кингспорта, за которыми у самого края неба угадывалась дремотная океанская синева.

Следующий, более крутой холм был уже вотчиной его родни по отцовской линии. Прошло более сорока лет с тех пор, как Картер навещал эти места в последний раз. Дорога петлями взбиралась вверх по склону. Достигнув середины подъема, он остановил машину, чтобы оглядеться. Было уже далеко за полдень, солнце клонилось к западу, и потоки волшебного золота проливались с закатного неба на долину в ее осеннем убранстве. В загадочном безмолвии этого пейзажа улавливалось некое сходство с его последними снами: и тут, и там присутствовало ожидание чуда. Картер попытался представить себе одиночество, каким оно может быть в неизмеримой дали от этого мира, на других, неведомых планетах, а его взор меж тем рассеянно блуждал по бархатной зелени давно запущенных полей с кое-где еще заметными останками изгородей, по лесам, что желто-багряными шапками покрывали уходящие вдаль холмы, по темным пятнам сырых тенистых лощин, на дне которых лениво журчали ручьи, вымывая грунт из-под набухших узловатых корней.

У него возникло ощущение, что автомобиль будет лишним, чужеродным элементом в тех местах, куда он направлялся. Поэтому он оставил машину на заросшей обочине и, положив серебряный ключ в карман пальто, пешком продолжил путь. Густой лес сомкнул над ним ветви, но ближе к вершине холма деревья должны были расступиться — насколько он помнил, заросли вплотную подходили к усадьбе только с одной, северной стороны. Он попытался угадать, в каком состоянии окажется дом, пустовавший вот уже лет тридцать, после смерти его чудаковатого двоюродного деда Кристофера. Мальчишкой он охотно и подолгу гостил в усадьбе, всем занятиям и развлечениям предпочитая блуждания в полном тайн и загадок лесу за пределами фруктового сада.

Лесные тени сгущались, предупреждая о скором наступлении ночи. Справа меж деревьев открылся небольшой просвет, и он разглядел внизу часть долины и колокольню конгрегационалистской церкви на холме в центре Кингспорта — закат окрасил ее стены в розовый цвет и сверкал отраженным пламенем в маленьких круглых окнах. Через несколько шагов вновь углубившись в тень, он с запоздалым удивлением сообразил, что только что увиденное могло относиться лишь к воспоминаниям из его детства, а никак не к современности, ибо та церковь была уже давно снесена, уступив место зданию благотворительной лечебницы. Помнится, он в свое время с интересом прочел газетную публикацию о подземных ходах непонятного назначения, обнаруженных строителями в скальной толще холма под фундаментом старой церкви.

Он еще не оправился от первого потрясения, когда за ним последовало новое: до его слуха донесся хорошо знакомый пронзительный голос. Бениджа Кори, слуга дяди Кристофера, уже был в преклонных летах в ту пору, когда Картер приезжал сюда ребенком. Теперь ему не могло быть менее ста лет, однако этот высокий и резкий голос ничуть не изменился и не мог принадлежать никому другому — хотя отдельные слова разобрать было трудно, характерные интонации и тембр не оставляли ни малейших сомнений. Кто бы мог подумать, что старый Бениджа до сих пор жив!

— Мистер Рэнди! Мистер Рэнди! Куда вы запропастились? Хотите до срока загнать в гроб тетушку Марту? Сколько раз она вас просила не шастать по лесу, особливо когда дело к ночи! Рэнди! Рэ-энди! Вот паршивец, небось опять ходил на старую вырубку и полдня проторчал у Змеиного логова… Ау, Рэ-энди!

…Рэндольф Картер стоял в кромешной тьме и тер глаза тыльной стороной руки. Произошло нечто странное. Он только что побывал в очень далеких, чужих местах, где ему быть совсем не полагалось, и вот сейчас непозволительно опаздывал с возвращением домой. Он не догадался уточнить время по часам на кингспортской колокольне, для чего можно было бы воспользоваться подзорной трубой; но его больше тревожило не опоздание само по себе, а то, чем оно было вызвано. Он сунул руку в карман курточки, чтобы проверить, на месте ли подзорная труба. Ее там не оказалось, зато в кармане лежал большой серебряный ключ, вроде бы найденный им в каком-то ящике. Помнится, дядя Крис что-то рассказывал о старинной шкатулке со спрятанным внутри ключом, но тетя Марта тогда его прервала, заявив, что не годится пичкать подобными историями ребенка, чья голова и без того забита невесть какими фантазиями. Рэндольф попытался восстановить в памяти события, связанные с обретением ключа, но мысли путались, и цельной картины не получалось. Он смутно помнил чердак их дома в Бостоне и то, как он пообещал Парксу половину его недельного жалованья, если слуга поможет открыть шкатулку и сохранит это дело в тайне от старших. Он как раз мысленно представлял себе эту сцену, когда лицо Паркса вдруг невероятным образом исказилось, покрываясь морщинами, и бойкий коротышка-кокни как будто разом постарел на десятки лет.

— Рэ-энди! Рэ-энди-и!.. Эй, Рэнди!

Качающийся фонарь вынырнул из-за темных кустов на дорожном изгибе, и старый Бениджа чуть не сбил с ног маленького бродягу, в безмолвном изумлении застывшего на месте.

— Вот он где, негодник! Я тут глотку деру битый час, нешто нельзя откликнуться? Язык бы, небось, не отсох. Это ж надо: на дворе тьма кромешная, тетушка Марта вся извелась, а наш мистер Рэнди гуляет себе хоть бы хны! Вот погодите, я все расскажу дяде Крису, он вам задаст по первое число! Сколько раз вам говорили не соваться затемно в лес! Этим часом тут всякая бесовщина творится, мне про то еще мой дед сказывал. Давайте-ка поживее, мистер Рэнди, Ханна не будет всю ночь напролет держать на плите ваш ужин.

И Рэндольф Картер зашагал вверх по дороге. Любопытные звезды мигали сквозь поредевшую осеннюю листву; чуть погодя залаяли собаки, и за последним поворотом он увидел желтый свет в окнах дома и мерцающие Плеяды над высокой двускатной крышей, черный силуэт которой смутно проступал на фоне ночного неба. Тетушка Марта дожидалась их, стоя в дверях, и на сей раз ограничилась беззлобным ворчанием, когда блудное дитя под конвоем Бениджи переступило порог. Она слишком хорошо знала дядю Криса, чтобы удивляться подобным выходкам его внучатого племянника, — что поделаешь, если у Картеров это в крови. Рэндольф никому не сказал о ключе, покорно проглотил свой ужин, но заупрямился, когда его стали укладывать спать. Зачастую ему лучше грезилось наяву, и он хотел поскорее найти верное применение своей находке.

На следующее утро Рэндольф проснулся очень рано с намерением тотчас бежать на старую вырубку, но дядя Крис перехватил его на крыльце и повел в гостиную завтракать. За столом он нетерпеливо вертелся, обводя взглядом знакомую комнату с истертым ковром на полу, низкими потолочными балками и выступающими гранями угловых столбов, и лишь однажды на его лице промелькнула улыбка, когда ветви садовых деревьев легонько постучались в оконное стекло. Деревья и холмы были ему по-настоящему близки, ибо они обрамляли врата в иной мир — тот мир вне времени и пространства, к которому принадлежал и он сам.

Вновь обретя свободу после завтрака, он потрогал в кармане ключ, дабы увериться в его сохранности, и припустил через сад в ту сторону, где над усадьбой нависал лесистый склон смежной горы. Толстый слой мха пружинил под ногами; покрытые лишайником скалы тут и там возникали из предрассветной мглы подобно алтарям друидов среди уродливо разбухших и скрюченных стволов священной рощи. В одном месте пришлось перебираться по камням через ручей, который чуть ниже по течению обрывался водопадом, неустанно выпевавшим свои рунические рулады для невидимых фавнов, сатиров и дриад.

Наконец он достиг отверстия пещеры, темневшего среди зарослей. Это и было таинственное Змеиное логово, к которому боялись приближаться окрестные жители и от которого его не раз пытался отвадить старый Бениджа. Пещера была глубока — гораздо глубже, чем полагали все, кроме Рэндольфа. Еще ранее он обнаружил в самом дальнем углу расщелину, ведущую в подземный зал с высоким потолком и гранитными стенами, чья поверхность наводила на мысль об их скорее искусственном, нежели природном происхождении. Он пополз уже знакомым путем, время от времени зажигая спички, которые утащил из комода в гостиной, и протиснулся в расщелину с нетерпеливой поспешностью, удивившей его самого. Не менее странной была уверенность, с какой он двинулся прямиком к противоположной стене зала, на ходу извлекая из кармана серебряный ключ.

…Как бы то ни было, он в самом деле осуществил задуманное и поздним вечером явился домой с торжествующим видом, отказавшись назвать причины опоздания к ужину — не говоря уж про обед — и пропустив мимо ушей вполне заслуженные им суровые упреки.


Сейчас вся дальняя родня Рэндольфа Картера сходится во мнении, что на десятом году его жизни случилось нечто, совершившее переворот в сознании мальчика. Его чикагский кузен Эрнест Б. Эспинуолл, будучи десятью годами старше Рэндольфа, отчетливо помнит странную перемену, которая произошла в нем осенью 1883-го. С той поры он нередко в подробностях описывал фантастические сцены, какие мало кто исхитрился бы вообразить даже в самых общих чертах, а временами высказывал нестандартные суждения по самым что ни на есть практическим вопросам. Это можно было назвать своего рода предвидением, ибо его намеки, изначально казавшиеся лишенными смысла, потом получали реальное подтверждение. В последующие десятилетия исторический процесс порождал новые изобретения, имена и события, и окружающие порой с изумлением вспоминали, что Картер еще за много лет до того мимоходом говорил об этих вещах как о чем-то хорошо известном и само собой разумеющемся. Он и сам часто не понимал смысла им сказанного и не мог объяснить, почему то или иное явление вызывает у него такую реакцию, полагая возможной причиной этого некий полузабытый сон. Когда в 1897 году один турист случайно упомянул в его присутствии название французского местечка Беллуа-ан-Сантер,[8] лицо Картера вдруг покрыла смертельная бледность. Его знакомые припомнили эту деталь спустя без малого двадцать лет, в 1916-м, когда он, будучи солдатом Иностранного легиона, лишь чудом выжил после тяжелого ранения, полученного близ того самого местечка.

Родственники Картера много рассуждали обо всех этих странностях после его необъяснимого исчезновения. Коротышка Паркс, его старый слуга, долгие годы стоически сносивший хозяйские причуды, сообщил, что в последний раз видел Картера в то утро, когда он отъезжал от бостонского дома за рулем машины, прихватив с собой найденный накануне серебряный ключ. Паркс лично помог ему открыть старинную шкатулку с резным орнаментом, в которой хранился тот самый ключ. По словам слуги, этот орнамент и еще нечто связанное со шкатулкой, но не поддающееся четкому определению, оказали на него самое гнетущее воздействие. Перед отъездом Картер сказал, что собирается посетить родину своих предков в окрестностях Аркхема.

Его автомобиль нашли на обочине дороги, ведущей к старой усадьбе Картеров на Вязовой горе; там же находилась и резная шкатулка, вид которой сильно испугал наткнувшихся на автомобиль поселян. Внутри шкатулки был только свиток пергамента с текстом, который не сумели расшифровать ни лингвисты, ни палеографы. Следы ног уничтожил прошедший накануне ливень, однако детективы из Бостона установили, что кто-то совсем недавно копался в руинах картеровской усадьбы, а позади нее, в лесу на горном склоне, был найден белый носовой платок без инициалов или иных меток, которые помогли бы идентифицировать его владельца.

Некоторое время назад был поднят вопрос о разделе имущества Рэндольфа Картера между его наследниками, однако я считаю это неправильным, поскольку не верю в его смерть. Время и пространство, видимость и реальность — все это тесно переплетено и подвержено прихотливым изменениям, распознать которые могут лишь немногие ясновидцы. Картер, судя по всему, нашел способ преодолеть этот сложнейший лабиринт. Вернется он когда-нибудь оттуда или нет, предсказать не берусь. Он очень долго искал утерянный мир своих снов, чудесный мир своего детства. В конце концов он обрел нужный ключ и, похоже, сумел правильно им воспользоваться.

Я спрошу его об этом при встрече, ибо надеюсь вскоре увидеться с ним в том краю снов, где нам обоим не раз доводилось бывать. С недавних пор в Ултаре, за рекой Скай, ходят слухи о новом правителе, взошедшем на опаловый трон Илек-Вада — легендарного города стрельчатых башен, что возносятся над прозрачно-стеклянными утесами и отражаются в сумеречном море, на дне которого бородатые ласторукие гнорри строят свои неподражаемые лабиринты, — и теперь я догадываюсь о первопричине этих слухов. И конечно же, мне не терпится своими глазами увидеть тот самый серебряный ключ с загадочной символикой, быть может скрывающей в себе истинные тайны безликого и бесстрастного космоса.

Врата серебряного ключа[9]

(Перевод В. Дорогокупли)

I

В просторной комнате, украшенной гобеленами с гротескным орнаментом и старинными бухарскими коврами превосходной работы, вокруг заваленного документами стола сидели четверо мужчин. В дальних углах дымились курильницы на витых кованых треножниках; периодически их подпитывал благовониями дряхлый старик-негр в темной ливрее. Из глубокой стенной ниши доносилось тиканье диковинных напольных часов в форме гроба, циферблат которых был испещрен какими-то непереводимыми иероглифами, а движение четырех стрелок не сообразовывалось ни с одной из систем счисления, известных на этой планете. Обстановка в целом была весьма неординарной, однако для дела, ради которого собрались эти люди, она подходила как нельзя более. Ибо здесь, в новоорлеанском доме виднейшего американского ученого-мистика, математика и востоковеда, решалась судьба наследства другого — тоже далеко не заурядного — мистика, писателя и визионера, исчезнувшего с лица земли четыре года тому назад.

Рэндольф Картер, всю жизнь пытавшийся сбежать от утомительно скучной реальности в манящие дали сновидений и иллюзорные пространства иных миров, пропал без вести седьмого октября 1928 года в возрасте пятидесяти четырех лет. Слывя оригиналом и отшельником, он всегда был загадкой для окружающих, а кое-кто всерьез полагал, что в основе его причудливых литературных опусов лежат действительные эпизоды из жизни автора, оставшиеся за рамками его скупо документированной биографии. Одно время он тесно общался с Харли Уорреном, мистиком из Южной Каролины, чей неумеренный интерес к сочинениям на наакале — древнейшем языке гималайских жрецов — в конечном счете обернулся трагедией: Картер был единственным свидетелем того, как Уоррен среди ночи спустился в провал сырого зловонного склепа на старом кладбище, чтобы никогда уже не выбраться оттуда. Много лет Картер прожил в Бостоне, но все его предки происходили из дремучей глуши — лесистых взгорий, что лежат за Аркхемом, старинным городком с репутацией богом проклятого места. И в той самой глуши, среди угрюмых и диких холмов, он однажды исчез.

Его старый слуга Паркс, умерший в начале 1930 года, среди прочего поведал следствию о шкатулке с устрашающим орнаментом, найденной Картером на чердаке его бостонского особняка. Шкатулка содержала пергамент с непонятными письменами и большой серебряный ключ, также покрытый загадочными символами. Эти вещи упоминаются и в некоторых письмах самого Картера. По словам Паркса, его господин считал серебряный ключ древней семейной реликвией и надеялся с его помощью открыть врата в утерянный мир своего детства — мир иных измерений и фантастических стран, который он прежде посещал только в неясных, ускользающих из памяти сновидениях. И вот однажды Картер, прихватив шкатулку, отбыл из дома на своей машине, и с той поры его больше не видели.

Позднее автомобиль был обнаружен на старой, поросшей травой дороге, что вела к родовой усадьбе Картеров — точнее, к ее останкам без крыши и стен, с зияющим под открытым небом провалом погреба. Неподалеку находилась вязовая роща, где в 1781 году бесследно исчез еще один представитель рода Картеров, а руины дома на краю рощи служили напоминанием о старой колдунье Гуди Фаулер, некогда стряпавшей там свои адские зелья. Эти места пользовались дурной славой с тех самых пор, как в 1692 году их заселили беженцы из Салема, где тогда вовсю шла охота на ведьм. Среди спасшихся от пенькового галстука был и Эдмунд Картер, о чьем колдовском могуществе ходили легенды. И вот сейчас одинокий отпрыск Эдмундова рода канул в неизвестность вслед за своим не к ночи будь помянутым предком.

В машине Картера нашли жутковатого вида резную шкатулку, источавшую какой-то экзотический аромат, а также древний пергамент с письменами, которые никто не смог прочесть. Серебряный ключ отсутствовал — вероятно, Картер унес его с собой. К сожалению, следствию не удалось восстановить более-менее отчетливую картину происшедшего. При осмотре развалин усадьбы бостонские детективы заметили, что отдельные бревна были совсем недавно передвинуты. Мало что смог прояснить и носовой платок, найденный на склоне горы за усадьбой, где среди скал и корявых деревьев темнел зев пещеры, известной в округе как Змеиное логово. С этой пещерой ассоциировались мрачные предания, уже было забытые, но вновь ожившие в связи с последними событиями. Фермеры шепотом передавали истории о том, как старый колдун Эдмунд Картер совершал в Змеином логове свои нечестивые обряды; помянут был и нездоровый интерес, каковой еще в юные годы проявлял к пещере ныне сгинувший невесть куда Рэндольф Картер. Во времена его детства островерхая крыша старинного дома еще маячила на холме, а в усадьбе хозяйничал его двоюродный дед Кристофер. Маленький Рэндольф часто лазил в Змеиное логово и порой рассказывал о нем очень странные вещи. Кто-то из старожилов вспомнил его слова о расщелине в глубине Змеиного логова, через которую можно попасть в другой, гораздо более обширный подземный зал. Однажды, будучи девяти лет от роду, Рэнди безвылазно провел в пещере целый день — случилось это, кстати, тоже в октябре, — а вскоре после того у мальчишки начало проявляться нечто вроде дара предвидения.

В ночь исчезновения Картера прошел сильный дождь, размывший следы на дороге подле оставленной машины. Дождевая вода просочилась и в Змеиное логово, покрыв его пол слоем жидкой грязи. Деревенские увальни, правда, бормотали что-то насчет следов, якобы виденных ими под огромным вязом у дороги, а также неподалеку от Змеиного логова, на склоне холма, где был найден носовой платок. Впрочем, кого могли заинтересовать их бредни об отпечатках детских тупоносых ботинок — вроде тех, что носил в свое время юный Рэндольф? Ничуть не большего внимания заслуживали и пересуды насчет других отпечатков, якобы встречавшихся на дороге с детскими и походивших на следы сапог без каблуков, какие носил старый Бениджа Кори, — он когда-то служил в усадьбе Картеров и помер добрых тридцать лет назад.

Однако именно эти пересуды — а также известное намерение Картера с помощью серебряного ключа отпереть врата в мир его детских грез — побудили некоторых любителей мистики заявить, что он сумел повернуть ход времени и возвратиться на сорок пять лет назад, в октябрьский день 1883 года, проведенный им в недрах Змеиного логова. По их мнению, в тот самый день он совершил путешествие во времени из 1883-го в 1928-й и обратно — а иначе откуда мальчишке вдруг стало известно многое из того, что должно было произойти в этом временном промежутке? В качестве доказательства они приводили тот факт, что «провидческие» высказывания Картера никогда не касались событий, случившихся после 1928 года.

Один из упомянутых мистиков — эксцентричный пожилой джентльмен из Провиденса, штат Род-Айленд, многие годы поддерживавший переписку с Картером, — пошел еще дальше, заявив, что Картер не только вернулся в прошлое, но и сумел полностью освободиться от временной зависимости, пустившись в свободное странствие по сказочным просторам своих детских снов. Однажды этому джентльмену явилось некое видение, после чего он опубликовал собственную версию происшедшего. По его словам, Картер ни много ни мало сделался правителем Илек-Вада, взойдя на опаловый трон этого легендарного города стрельчатых башен, что возносятся над прозрачно-стеклянными утесами и отражаются в сумеречном море, на дне которого бородатые ласторукие гнорри строят свои неподражаемые лабиринты.

Этот же ученый муж, которого звали Уорд Филлипс, первым возвысил голос против раздела наследства Рэндольфа Картера между его родственниками — кстати сказать, весьма отдаленными, — аргументируя свои возражения тем, что Картер здравствует поныне и вполне может в один прекрасный день вернуться в этот мир. Его главным оппонентом выступал искушенный в юриспруденции кузен пропавшего, Эрнест Б. Эспинуолл из Чикаго, который был десятью годами старше Рэндольфа, но в судебных баталиях выказывал поистине юношескую горячность. Четыре года велась тяжба, и вот пришло время вынесения окончательного вердикта — именно с этой целью собралась четверка мужчин в большой и весьма необычной комнате новоорлеанского дома.

Хозяином дома был исполнитель завещания и литературный душеприказчик Картера, луизианский креол Этьен-Лоран де Мариньи, известный мистик и знаток восточных древностей. Картер познакомился с ним во время войны, когда оба служили во французском Иностранном легионе. Их быстрому сближению способствовало сходство взглядов и интересов. Во время отпуска с фронта молодой, но уже весьма умудренный креол повез меланхоличного бостонского мечтателя на юг Франции, в Байонну, дабы посвятить его в ужасающие тайны древних склепов, скрытых в подземельях этого города с тысячелетней историей. Та поездка навеки скрепила их дружбу. Составляя завещание, Картер назначил своим душеприказчиком де Мариньи, и сейчас тому приходилось заниматься вопросом наследства. Он делал это крайне неохотно, ибо, как и старый джентльмен из Род-Айленда, не верил в смерть Картера. Но что значат видения и предчувствия мистиков в сравнении с чугунной логикой закона?

Таким образом, в этом странном доме посреди старого французского квартала сошлись люди, непосредственно заинтересованные в исходе дела. Как полагается в подобных случаях, о месте и времени встречи было заранее объявлено через газеты во всех городах, где предположительно проживали наследники Картера, но откликнулись на объявления немногие, и в назначенный срок лишь четыре человека расселись вокруг стола под тиканье гробовидных часов, отсчитывавших неведомо какое время, и под журчание фонтана во внутреннем дворике, куда выходило окно с неплотно задернутыми шторами. По ходу заседания лица собравшихся становились все менее различимы, теряясь в клубах ароматного дыма, — доверху наполненные курильницы уже не требовали постоянного внимания со стороны старика-негра, который неслышно перемещался по комнате, причем в движениях его была заметна постепенно нараставшая нервозность.

Председательствовавший Этьен де Мариньи — красивый брюнет с густыми усами — был моложав и подтянут. Интересы наследников представлял Эспинуолл, седой и тучный, с апоплексически-красным лицом в обрамлении импозантных бакенбард. Третьим был тщательно выбритый, длинноносый, тощий и сутулый Филлипс, старый мистик из Провиденса; а что до четвертого участника собрания — смуглого бородача со странно неподвижным, резко очерченным лицом, — то его возраст не поддавался определению. Характерный тюрбан указывал на его принадлежность к касте браминов, а угольно-черные, сверкающие глаза казались лишенными радужной оболочки и смотрели на окружающих словно из какой-то невероятной глубины. Он представился свами Чандрапутрой, мистиком из Бенареса,[10] имеющим важное сообщение для собравшихся. Де Мариньи и Филлипс были знакомы с этим человеком по переписке и высказались за то, чтобы допустить его к обсуждению. Говорил он без выражения, глухо и как-то механически, словно английский язык был плохо совместим с его речевым аппаратом, но при всем том выстраивал фразы гладко и правильно, не хуже, чем это сделал бы урожденный англосакс. Европейский костюм болтался на нем как на вешалке, что в сочетании с косматой черной бородой, тюрбаном и большими белыми рукавицами придавало ему нелепо-экзотический вид.

Первым взял слово де Мариньи, вертя в руках свиток пергамента, найденный в машине Картера.

— Я не смог расшифровать эти письмена, — сказал он. — Не преуспел в этом и присутствующий здесь мистер Филлипс. По утверждению полковника Черчуорда, текст составлен не на языке наакаль и также не имеет ничего общего с письменностью острова Пасхи, хотя резные изображения на шкатулке напоминают скульптуры с этого острова. Лично мне бросилась в глаза одна интересная особенность: эти знаки кажутся небрежно размещенными вдоль горизонтальной оси, как будто свисая с нее под разным наклоном. Нечто похожее я наблюдал в рукописи, принадлежавшей бедняге Харли Уоррену, который получил ее из Индии в девятнадцатом году, как раз когда мы с Картером были у него в гостях. Он заявил, что нам лучше ничего не знать об этой вещи, имевшей, как я понял из его намеков, внеземное происхождение. Уоррен взял ее с собой на кладбище той декабрьской ночью, и рукопись пропала вместе с ним. Недавно я отправил нашему другу, присутствующему здесь свами Чандрапутре, изображения некоторых знаков из той книги, воспроизведенные мною по памяти, а также фотокопию текста с данного пергамента. Надеюсь, что он, проведя изыскания и консультации, сможет пролить свет на эту загадку. Теперь о ключе, — продолжил де Мариньи. — У меня есть его снимок, в свое время присланный Картером. Изображенные на нем символы не являются буквами как таковыми, но по ряду признаков могут быть отнесены к той же культурной традиции, что и знаки на пергаменте. В своих письмах Картер утверждал, что вплотную приблизился к их расшифровке, но никогда не сообщал подробностей. По сему поводу на него как-то раз нашло подобие поэтического вдохновения. Древний серебряный ключ, писал он, откроет одну за другой все двери, что преграждают нам вход в коридоры пространства и времени, ведущие к самой последней Границе, которую не пересекал ни один человек с той поры, как гениальный Шаддад воздвиг и сокрыл под песками Аравии циклопические купола и несчетные башни Ирема, города тысячи колонн. Лишь изредка изможденные дервиши и обезумевшие от жажды кочевники, писал Картер, доносили до нас вести о монументальном портале с изображением гигантской Руки над замковым камнем свода, но никто из людей не сумел пройти под этой аркой и, вернувшись назад, заявить с полным правом, что оставил следы своих ног на красном песке по ту сторону. Серебряный ключ, по мнению Картера, был именно тем, чего ждала раскрытая ладонь каменной Руки… Мы не знаем, почему Картер, уходя, не взял вместе с ключом и пергамент. Возможно, он забыл о свитке или намеренно поостерегся его брать, памятуя об участи другого человека, который прихватил свиток с похожими знаками, спускаясь в кладбищенский склеп, и оттуда уже не вернулся. А может, для задуманного им дела этот пергамент просто не был нужен.

Де Мариньи сделал паузу, которой воспользовался мистер Филлипс, заговоривший резким пронзительным голосом:

— О странствиях Рэндольфа Картера нам известно только из наших собственных сновидений. Я посетил во сне много удивительных мест и среди прочего узнал важные новости, когда был в Ултаре, что за рекой Скай. Похоже, Картер неплохо устроился и без помощи пергамента — он действительно вернулся в мир своих детских грез и был провозглашен королем Илек-Вада.

Апоплексическая физиономия мистера Эспинуолла потемнела еще больше, приобретая густо-багровый оттенок, и он вскричал, брызжа слюной:

— Неужели никто не заткнет рот старому дуралею? Я уже сыт по горло всей этой бредятиной! Мы здесь для того, чтобы делить наследство, так давайте этим и займемся, в конце концов!

И тут впервые прозвучал глухой неестественный голос свами Чандрапутры.

— Господа, эта проблема сложнее, чем вы полагаете. Мистер Эспинуолл напрасно насмехается над снами как источником информации. В свою очередь, мистер Филлипс представил нам далеко не полную картину — возможно, из-за того, что не досмотрел свой сон. Сам я придаю большое значение и уделяю много времени снам — у нас в Индии это давняя традиция, — и точно так же, насколько мне известно, относились к сновидениям все люди в роду Рэндольфа Картера. Вы, мистер Эспинуолл, не в счет — будучи родственником по материнской линии, вы не связаны кровно с этим семейством. Мои сновидения, а также некоторые другие источники раскрыли многое из того, что вам до сих пор оставалось неясным. К примеру, что касается пергамента — кстати, тогда еще не расшифрованного: он был оставлен в автомобиле исключительно по оплошности, хотя в интересах Картера было иметь свиток при себе. В целом мне удалось достаточно подробно проследить ход событий после того, как Картер, взяв серебряный ключ, покинул машину на закате дня седьмого октября, четыре года назад.

Эспинуолл недоверчиво хмыкнул, но двое ученых все своим видом выражали заинтересованность. Дым от курильниц густыми клубами заволакивал комнату, а тиканье часов напоминало чехарду точек и тире какой-то фантастической морзянки, передающей непонятные сообщения из других миров. Индус откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза и продолжил рассказ своим странно безжизненным голосом, но при том на правильном и образном английском языке. И постепенно перед слушателями начала вырисовываться картина происходившего в тот октябрьский день.

II

Холмистая местность за Аркхемом была издавна насыщена магией — возможно, еще той самой, которую вызвал с далеких звезд и из глубин земли старый колдун Эдмунд Картер, обосновавшийся здесь после бегства из Салема в 1692 году. Как только Рэндольф Картер очутился среди знакомых с детства холмов, он понял, что где-то совсем рядом находятся магические врата — одни из тех, пройти которые удавалось лишь немногим отчаянным, отверженным или отрешившимся, таким путем сумевшим преодолеть разделительную стену между нашим миром и непознаваемой бесконечностью. Картер чувствовал, что именно в этом месте и в этот день года он может с успехом завершить дело, начатое несколькими месяцами ранее, когда он разгадал значение символов на потускневшем, невероятно древнем серебряном ключе. Теперь он знал, как его нужно поворачивать, держа под определенным углом к закатному солнцу, и какие ритуальные сочетания звуков следует произнести в пустоту одновременно с девятым и последним поворотом ключа. Здесь, в непосредственной близости от заветных ворот, ключ не мог его подвести, и Картер был уверен, что этой ночью он снова окажется в мире своего детства, об утрате которого он никогда не переставал скорбеть.

Положив ключ в карман, он выбрался из автомобиля и зашагал к вершине холма — в самое сердце этой безлюдной глуши, минуя увитую лозами изгородь, полосу угрюмого чернолесья, узловатые ветви заброшенного сада, пустые оконные глазницы бывшей фермы и остатки еще каких-то построек. А когда закатное солнце алыми бликами заиграло на далеких шпилях Кингспорта, он извлек из кармана ключ, направил его в нужную сторону и повернул девять раз, произнося заклинание. Магический ритуал подействовал даже быстрее, чем он успел это осознать.

В сгущавшихся сумерках прозвучал знакомый голос из далекого прошлого — это был Бениджа Кори, старый слуга его двоюродного деда. Но разве старик не умер тридцать лет назад? Хотя постой, какие тридцать лет? Какой сегодня день? Который час? Где он только что был? И если старый Бениджа разыскивает его поздно вечером седьмого октября 1883 года — чему тут удивляться? Разве он не обещал тетушке Марте вернуться домой засветло? А что это за ключ в кармане его куртки — там, где должна лежать подзорная труба, подаренная отцом два месяца назад, на его девятый день рождения? Где он нашел эту серебряную штуковину — кажется, на чердаке их дома в Бостоне? Нельзя ли с ее помощью отпереть закупоренный плитой ход в дальнем конце Змеиного логова? Местные всегда сторонились этого угла, связывая его с колдуном Эдмундом Картером, и никто из них даже не пытался проникнуть в глубь Логова, где узкая, прикрытая корнями расщелина вела во мрак огромного зала. Хотел бы он знать, кто именно потрудился, высекая в скальной стене контуры арки? Не сам ли старый Эдмунд приложил к этому руку? Или то были иные силы, действовавшие по его велению? Все эти мысли вертелись в голове маленького Рэндольфа, когда он вечером ужинал с дядей Крисом и тетей Мартой под кровом старинного дома.

На рассвете следующего дня он покинул дом через заднее крыльцо, продрался сквозь спутанные ветви яблоневого сада и побежал к старой вырубке, где под сенью исполинских дубов чернел запретный и манящий вход в Змеиное логово. Второпях он не заметил потери носового платка, выпавшего, когда он в очередной раз нащупывал серебряный ключ в кармане куртки. Нырнув в отверстие пещеры, мальчик уверенно двинулся вперед, освещая себе путь спичками, предусмотрительно взятыми из комода в гостиной. Спустя еще минуту он протиснулся через расщелину и, очутившись под сводом просторного зала, сразу направился к дальней стене, средняя часть которой напоминала большую, тщательно обработанную плиту с арочным закруглением вверху. Здесь он долго простоял в молчании, зажигая одну спичку за другой и разглядывая поверхность плиты, по которой каплями стекала влага. Каменный выступ над аркой имел определенное сходство с раскрытой ладонью гигантской руки. Достав из кармана серебряный ключ, он проделал необходимые манипуляции и произнес комбинацию звуков, имея лишь смутное представление о том, откуда ему эти вещи известны. Все ли он сделал правильно? Сейчас он твердо знал только одно: ему нужно преодолеть барьер, отделяющий эту реальность от вольных просторов грез, от той величественной бездны, где исчезают все измерения, растворяясь в бесконечности.

III

Дальнейшее едва ли можно описать словами. Подобному нагромождению парадоксов, противоречий и аномальных явлений нет места в нашей повседневной жизни, однако в своих фантастических снах мы зачастую воспринимаем эти вещи как нечто само собой разумеющееся — вплоть до момента возвращения к объективной реальности, ограниченной жесткими рамками причинно-следственных связей и трехмерной логики. По ходу рассказа индийского гостя обычный здравомыслящий человек вполне мог ощутить себя объектом какого-то дурацкого розыгрыша (чего, к примеру, стоила одна лишь мысль о превращении взрослого мужчины в девятилетнего мальчишку). Мистер Эспинуолл с отвращением фыркнул, всем своим видом показывая, что не намерен слушать эту ерунду. Рассказ между тем продолжался.

Магический ритуал, совершенный Рэндольфом Картером в глубине пещеры, возымел свое действие. Уже первые его движения и первые произнесенные им звуки породили явственные перемены в окружающей обстановке. Пространство и время искажались, при том что эти искажения не были заметны внешне — просто такие понятия, как «длительность» или «местоположение», в одночасье утратили всякий смысл. Днем ранее Картер чудесным образом совершил прыжок во времени, преодолев несколько десятилетий, но теперь все различия между взрослым мужчиной и мальчиком исчезли. Отныне это был просто Рэндольф Картер, наделенный комбинацией образов, которые утратили всякую связь с земными событиями и явлениями. Еще мгновение назад он стоял в пещере, перед высеченной посреди стены аркой с изображением гигантской руки. Теперь же пещеры не было, как, впрочем, не было и ее отсутствия; а гранитную стену нельзя было назвать ни реально существующей, ни иллюзорной. Существовал лишь поток впечатлений — не столько зрительных, сколько воспринимаемых сознанием, — и в центре потока находился он, Рэндольф Картер, получавший и фиксировавший все эти впечатления, сам не зная каким образом.

По окончании ритуального действа Картер понял, что место, где он теперь очутился, не значится ни на каких географических картах, а здешнее время не согласуется с земной хронологией. Нельзя сказать, что природа происшедшего была ему совершенно неведома — кое-какие намеки на сей счет попадались в Пнакотикских рукописях, а в запретном «Некрономиконе» безумного араба Альхазреда данной теме была посвящена отдельная глава, значение которой он понял лишь после того, как расшифровал символы, выгравированные на серебряном ключе. Врата отворились — но то были еще не Предельные Врата. Эти лишь отделяли земное пространство и время от вневременной области, за которой и находились Предельные Врата, ведущие в Бесконечную Пустоту вне всех планет, созвездий и вселенных.

Он знал, что в этом странствии у него должен быть Проводник — жуткое существо, обитавшее на планете за миллионы лет до появления людей, когда загадочные Предтечи возводили среди влажных первозданных лесов свои удивительные города, на заросших руинах которых много позднее паслись примитивные прародители млекопитающих. Картер вспомнил туманные рассуждения в «Некрономиконе» насчет этого Проводника.

«Дерзнувшие заглянуть за Преграду и принять Его в качестве Проводника, — писал безумный араб Альхазред, — совершают непоправимую ошибку, ибо, как сказано в Книге Тота, страшную цену придется платить всего за один только взгляд. Ушедшим на ту сторону не суждено вернуться. Бесконечность за пределами этого мира населена призраками тьмы, от которых нет спасения. Они блуждают в ночи, где защитой от них не является даже Знак Древних; они незримо присутствуют у изголовья каждой могилы, питаясь тем, что исходит оттуда. Но все эти призраки — ничто в сравнении со Стражем Ворот, ведущим безрассудных за пределы всех миров, во Всепоглощающую Бездну. Он — это Умр-ат-Тавил, старейший из Властителей Древности, именуемый также Продлившим Жизнь».

Память и воображение формировали смутные образы среди бурлящего хаоса, но Картер знал, что это всего лишь продукты его собственного сознания. В то же время появление этих образов не было случайным — источником их являлась иная реальность, беспредельная, невыразимая и не поддающаяся измерению. Окружая его, эта новая реальность проявлялась посредством тех символов, какие был способен усвоить его разум, ибо земному сознанию не дано охватить все многообразие форм, существующих вне известных нам пространственно-временных измерений.

Перед его взором как в тумане проплывали картины, вероятно отображавшие очень далекое прошлое Земли. Чудовищные твари передвигались на фоне строений, какие нормальному человеку не привидятся и во сне; характер ландшафта и окружающая растительность были под стать фантастической архитектуре. Он видел подводные города и их странных обитателей; он видел башни среди бескрайней пустыни, где взлетали, уносясь в межзвездные пространства, или приземлялись, выныривая из космических глубин, крылатые, шарообразные и цилиндрические объекты. Картер старался запомнить как можно больше из увиденного, при том что сменявшиеся картины не имели как отчетливой связи между собой, так и непосредственного отношения к созерцателю. Да и сам этот созерцатель не имел постоянного облика и положения, которые все время менялись, подстраиваясь под прихотливую игру фантазии.

Прежде всего он хотел отыскать ту сказочную страну своих детских снов, где галеры поднимались к верховьям полноводного Украноса мимо золоченых шпилей Франа, караваны слонов брели сквозь напоенные ароматами джунгли Кледа, а в лунном свете сонно белели давно опустевшие, но незатронутые временем колоннады прекрасных дворцов. Однако сейчас, ошеломленный многообразием увиденного, он забыл о своей изначальной цели. В голову приходили самые дерзновенные мысли, и его уже не страшила встреча со всесильным и ужасным Проводником.

Внезапно череда мелькающих картин сменилась более-менее устойчивым, хотя и несколько расплывчатым изображением. Перед ним вздымались каменные громады самых причудливых конфигураций, не подчинявшихся обычным законам геометрии. С неба, имевшего совершенно невообразимый оттенок, под разными углами струились потоки света, скользя по резным иероглифам на изогнутой шеренге гигантских шестигранных пьедесталов, которые были увенчаны какими-то покрытыми материей фигурами.

Еще одна фигура находилась не на пьедестале, а плыла над туманной поверхностью вдоль их подножий. В ее постоянно изменяющихся очертаниях временами проглядывало отдаленное сходство с человеческими формами, при том что высотой она раза в полтора превосходила обычного человека. Как и фигуры на пьедесталах, она была закутана в покрывало из материи нейтрального цвета. Картер не заметил в покрывале никаких отверстий для глаз — возможно, этому существу они и не требовались, если его органы восприятия выходили за пределы сугубо физических чувств.

Последняя догадка Картера не замедлила подтвердиться, ибо существо обратилось напрямую к его разуму, не облекая это обращение в звуковую форму. Произнесенное имя должно было повергнуть пришельца в трепет, однако Рэндольф Картер не затрепетал. Вместо этого он ответил аналогичным — то есть телепатическим — образом, выказывая все знаки почтения, предписанные «Некрономиконом». Ибо перед ним был тот, кого страшился весь мир со времен, когда Ломар поднялся из морской пучины и Крылатые пришли на Землю, чтобы передать людям Древнее Знание. Да, это был он — таинственный Проводник и Страж Ворот, Умрат-Тавил, именуемый также Продлившим Жизнь.

Проводник знал (ибо ему было ведомо все сущее) о причине появления здесь Картера, а также о том, что этот искатель сновидений и тайн его не боится. В то же время Картер не ощущал никакой угрозы, исходящей от Проводника, и на мгновение заподозрил, что пугающие намеки безумного араба были вызваны обычной завистью и желанием самому совершить то, что сейчас готовился совершить он. А быть может, Проводник представлял смертельную угрозу лишь для тех, кто его боялся. Между тем мысленное обращение продолжилось, обретая в сознании Картера привычную ему словесную форму.

— Я старейший из Властителей Древности, о котором тебе ведомо, — говорил Проводник. — Мы ждали тебя — я и другие Властители. Мы готовы тебя принять, хотя ты долго медлил с приходом. У тебя есть ключ, и ты смог открыть Первые Врата. Теперь тебя ждет испытание у Предельных Врат. Если ты боишься, лучше отступись. Ты еще можешь невредимым вернуться туда, откуда пришел. Но если ты намерен идти дальше…

Пауза могла показаться зловещей, однако мысленный сигнал по-прежнему не содержал угрозы. Картер ответил без колебаний.

— Я пойду вперед, — сказал он. — И я прошу тебя быть моим проводником.

После этих его слов Проводник сделал подобие знака — во всяком случае покров его колыхнулся, что могло предполагать поднятие руки или иное сходное по характеру движение. Когда же был подан второй знак, Картер вспомнил соответствующие указания в сокровенных книгах и понял, что приближается к Предельным Вратам. Струящийся свет принял новый — столь же непередаваемый — оттенок, и фигуры на шестигранных пьедесталах стали видны яснее. Они как будто распрямились и теперь больше напоминали людей, хотя Картер знал, что они не могли быть людьми. Над их покрытыми материей головами замаячили, переливаясь красками, высокие уборы вроде тех, что венчали безымянные статуи, высеченные неизвестным скульптором на утесах запретной горы в Тартарии; а из складок покровов выглядывали длинные жезлы с резными навершиями в виде древних магических символов.

Картер догадался, кто это такие, откуда они явились и кому служат; он догадался и о том, каковой должна быть плата за подобную службу. Но и эта догадка не умалила его решимости идти до конца и узнать все, что он хотел узнать. Он не страшился пресловутого «проклятия», считая его всего лишь расхожим штампом — вроде тех, какие порой употребляют слепцы, клеймя всех могущих видеть, пусть даже только вполглаза. Теперь ему казалось смешным непомерное самомнение иных болтунов, рассуждавших о жестоких замыслах Властителей Древности, якобы готовых прервать свой вековечный сон, чтобы с яростью обрушиться на несчастное человечество. С тем же успехом можно было представить себе мамонта, который, забыв обо всем, неистовствует в попытке отмщения чем-то ему досадившему дождевому червю. Между тем фигуры на пьедесталах одновременно качнули резными жезлами, передавая мысленное сообщение:

— Приветствуем тебя, Старейший, и тебя, Рэндольф Картер, ибо ты, благодаря отваге своей, стал одним из нас.

Заметив, что один из пьедесталов не занят, Картер по жесту Старейшего догадался, что это место предназначено для него. Еще один пьедестал, размерами превосходивший прочие, стоял в центре образованной ими кривой линии, которую нельзя было назвать ни полукругом, ни эллипсом, ни параболой, ни гиперболой. Картер понял, что это — трон самого Проводника. Двигаясь в какой-то необычной для себя манере, Картер занял место на пьедестале; к тому времени Проводник также поднялся на трон.

Какое-то время спустя он смутно осознал, что Проводник держит под складками своих покровов некий предмет, на который было ощутимо нацелено внимание прочих окутанных материей Властителей. Предмет имел сферическую форму и был сделан из какого-то слабо светящегося металла; когда же Проводник вытянул его вперед, возникло ощущение звука — низкого и ритмического, хотя его ритм не совпадал ни с какими ритмами Земли. Затем почувствовался — именно почувствовался, а не послышался — монотонный напев. Холодное свечение сферы стало более интенсивным, пульсируя в такт ритмическому заклинанию. Одновременно фигуры на пьедесталах начали слегка раскачиваться, повинуясь этому ритму, а нимбы над их головами сияли тем же непередаваемым светом, что и сфера.

Здесь индус прервал свой рассказ и бросил взгляд на массивные часы в форме гроба с четырьмя стрелками и покрытым иероглифами циферблатом, чье тиканье также не совпадало ни с какими ритмами Земли.

— Вам, господин де Мариньи, — обратился он к ученому хозяину, — нет нужды пояснять, какому чужеродному ритму следовали, напевая и раскачиваясь, эти фигуры на пьедесталах. Ныне только вы один — здесь в Америке, я хочу сказать, — имеете понятие о Внешнем Пространстве. Эти часы, вероятно, прислал вам тот самый йог, о котором часто говорил бедняга Харли Уоррен, — тот самый провидец, что называл себя единственным человеком, посетившим Йан-Хо, где хранятся тайны мрачного древнего Ленга, и сумевшим вынести некие предметы из этого запретного города. Много ли вам известно об их истинных свойствах? Насколько я знаю из своих сновидений и прочих источников, создатели этих вещей имели отчетливое представление о Первых Вратах. Однако вернемся к моему повествованию.

Наконец беззвучное пение прекратилось, — продолжил индус, — сияние нимбов померкло, а фигуры перестали раскачиваться и как будто осели на своих пьедесталах. Однако сферический предмет продолжал пульсировать, излучая свет непередаваемых оттенков. Картер догадался, что Властители Древности вновь погрузились в сон, и попытался вообразить, от каких космических сновидений он отвлек их своим приходом. Еще немного погодя он осознал, что странные заклинания были частью обряда, посредством которого Проводник вызвал у Властителей Древности особый вид сновидений, отворяющих Предельные Врата, доступ к которым ему обеспечил серебряный ключ. В глубинах этого сна Властители созерцали неизмеримые внешние пространства Бесконечной Пустоты, готовясь завершить то, что они должны были сделать для Картера.

В отличие от них, Проводник не спал, усилием мысли направляя весь этот процесс. Очевидно, он наполнял конкретными образами сновидения Властителей. Картер знал, что каждый из них должен был сформировать во сне определенную картину или мысль, которые все вместе, сконцентрировавшись, создадут явление, воспринимаемое обычным земным взором. Когда это произойдет, он сможет сам контролировать процесс, обращая в реальность все, что ни вообразит. Нечто подобное он уже наблюдал на Земле — в частности, в Индии, когда объединенная воля круга посвященных придавала мысли реальное воплощение, — а также в неизмеримо древнем Атлаанате, о котором мало кто из смертных решался говорить вслух.

Картер не имел ясного представления о Предельных Вратах и о том, как через них следует проходить, так что ему оставалось лишь ждать развития событий. Он, похоже, сохранил свою телесную оболочку и по-прежнему сжимал в руке серебряный ключ. Массивная скала перед ним имела ровную поверхность, и центральная часть этой стены все сильнее притягивала его взгляд. А затем Проводник внезапно прервал мысленное общение с Картером.

Впервые он по-настоящему осознал, сколь ужасной может быть полная тишина — одновременно как на физическом, так и на ментальном уровнях. До той поры он постоянно улавливал какой-то ритм, какую-то смутную пульсацию внеземных измерений, но теперь вокруг воцарилось абсолютное молчание бездны. Он ощущал свое тело, но при этом не слышал собственного дыхания; а сфера Умр-ат-Тавила излучала ровное, уже не пульсирующее свечение. Нимб над покрытой головой чудовищного Проводника — более яркий, чем у прочих Властителей Древности, — сиял холодным, как будто замороженным светом.

У него закружилась голова; чувство утери пространственной ориентации возросло тысячекратно. Немногие светящиеся объекты лишь подчеркивали непроницаемость тьмы вокруг них, и хотя фигуры Властителей никуда не исчезли, здесь, в непосредственной близости от их шестигранных пьедесталов, возникало ощущение бесконечной удаленности. Мгновение спустя теплые благоухающие волны подхватили его и увлекли в то, что выглядело как окрашенное в розовые тона море дурманящего вина, чьи волны разбивались о подножия огненно-медных утесов. Потрясенный, он озирал широкий морской простор и пенистые буруны у далекого берега. К тому времени период полной тишины закончился, и плещущие волны говорили с ним на своем языке, который, впрочем, не состоял из физических звуков.

— Обладающий Истиной находится по ту сторону добра и зла, — проник в его сознание голос, не являвшийся голосом как таковым. — Обладающему Истиной по силам постичь Все-в-Одном. Обладающий Истиной знает, что иллюзия — это единственная реальность, тогда как материя — не более чем обман.

И вот на поверхности каменной стены, к которой был все так же прикован его взгляд, проступили очертания титанической арки, напоминавшей ту, что он видел давным-давно в пещере, в таком далеком и кажущемся теперь нереальным трехмерном земном пространстве. С некоторым опозданием он обнаружил, что производит манипуляции с серебряным ключом, инстинктивно совершая ритуал вроде того, с помощью которого он открыл Первые Врата. Насколько он понял, розовое море, чью пьянящую влагу он ощущал на своих щеках, на самом деле было каменным монолитом, сквозь который он проник под воздействием произнесенного им заклинания и совместного мысленного усилия Властителей Древности. По-прежнему полный решимости, он двинулся вперед — и прошел через Предельные Врата.

IV

Прохождение Рэндольфа Картера сквозь каменную стену напоминало головокружительный полет в межзвездных безднах. Откуда-то издали до его сознания доносились всплески пугающе-сладостного, почти божественного ликования, биение гигантских крыльев и прочие звуки, неведомые на Земле и в Солнечной системе. Оглянувшись, он увидел не одни врата, а множество им подобных; через иные как раз проходили существа, чей облик он постарался тут же стереть из памяти.

А спустя еще мгновение он испытал ужас, какого ему не смогли бы внушить никакие чужеродные твари, — ужас, от которого он был не силах избавиться, ибо это было связано с собственной телесной сущностью. Еще при прохождении Первых Врат его облик отчасти утратил стабильность, так что он начал испытывать сложности с ощущением своего тела и пространственным восприятием окружающих его объектов, но тогда он по-прежнему ощущал свою цельность. Тогда он еще оставался Рэндольфом Картером, конкретной точкой в великой круговерти измерений. Однако сейчас, пройдя через Предельные Врата, он как будто разделился на множество существ.

Он одновременно находился в самых разных местах. На Земле 7 октября 1883 года мальчишка по имени Рэндольф Картер покинул Змеиное логово, в сумерках спустился по скалистому склону и через старый яблоневый сад добрался до дома своего двоюродного деда Кристофера, что в холмистой местности неподалеку от Аркхема. И в тот же самый момент, теперь соответствовавший 1928 году по земному исчислению, тот же Рэндольф Картер, но уже как некая смутная форма, восседал на пьедестале среди Властителей Древности в области за пределами обычных земных измерений. Был и третий Рэндольф Картер, плывший в космической бездне по ту сторону Предельных Врат. Помимо того, в хаотическом многообразии мелькавших в его сознании сцен присутствовало бесконечное множество существ, которые были «Картерами» не в меньшей степени, чем его данное проявление, летящее за Предельными Вратами.

Эти «Картеры» существовали во всех периодах земной истории, включая те, что выходили за рамки знаний и предположений ученых. Встречались «Картеры» в человеческом обличье и «Картеры» в обличье животных — как позвоночных, так и беспозвоночных — или даже растений; иные из них обладали разумом, иные же — нет. Были и «Картеры», никак не связанные с Землей и обитавшие в других мирах, звездных системах и галактиках. Споры вечной жизни перемещались в просторах космоса от планеты к планете, от одной вселенной к другой — и все они являлись частицами его самого. Отдельные видения напоминали ему давние сны — туманные либо отчетливо-яркие, промелькнувшие лишь один раз или преследовавшие его многими ночами, — а некоторые фантастические внеземные сцены были настолько узнаваемы, что это не могло не вызвать восторга, правда смешанного с ужасом.

Ужас этот возрастал по мере осознания Картером всего, что с ним случилось. Дотоле самые страшные мгновения были испытаны им в ту ночь, когда двое при свете ущербной луны отправились на старое кладбище, откуда вернулся лишь один из них, — но тот страх не шел ни в какое сравнение с этим. Ни смерть, ни душевные или физические муки не могут породить такого отчаяния, какое вызывает утрата собственной индивидуальности. Обратившись в ничто, мы обретаем забвение; но осознавать себя существующим, одновременно зная, что ты лишен собственного «я» и более не являешься единственным и неповторимым, чем-то отличным от всех других, — вот он, истинный апофеоз ужаса.

Он знал, что некогда в Бостоне жил человек по имени Рэндольф Картер, однако не знал, насколько нынешний он — очутившаяся за Предельными Вратами частица многообразной сущности — соответствует тому самому Картеру. Его собственное «я» исчезло, но в то же время он (если уместно говорить «он» о несуществующей индивидуальности) осознавал себя единицей в несметном легионе самых разных «я». Сходным образом мог бы чувствовать себя человек, чье тело внезапно превратилось в нечто вроде многорукой и многоглавой статуи из индийского храма. В растерянности он глядел на свои бесчисленные копии, тщетно пытаясь отыскать среди них подлинник, если (чудовищная мысль!) такой подлинник существовал вообще.

Эти мучительные размышления были прерваны, когда того из Картеров, что летел в пространстве за Предельными Вратами, объял ужас иного порядка, исходивший от силы, которая одновременно противостояла ему, окружала его и являлась его неотъемлемой частью, существуя сразу во всех временных и пространственных измерениях. Не проявляясь в зрительном образе, эта сила, однако, имела отчетливую индивидуальность и присутствовала как непосредственно здесь, так и в бесконечности, по которой были рассеяны прочие воплощения Картера.

Перед новым жутким явлением Картер забыл о страхах, связанных с потерей собственного «я». Эта сила была Все-в-Одном и Одно-во-Всем, сочетая все многообразие в Едином Сущем и принадлежа не к одному конкретному пространственно-временному континууму, а ко всему мирозданию, которое не имеет границ и превосходит самые смелые фантазии и любые математические расчеты. Возможно, это было то же самое, что тайные культы Земли упоминали под именем Йог-Сотот, ракообразные обитатели Юггота почитали под именем Запредельного Существа, а блуждающий разум спиральных туманностей определял как Непереводимый Знак. Впрочем, едва узрев это явление, Картер понял, насколько бессмысленны и жалки были все попытки подогнать его под какую-то религиозную или научную концепцию.

И вот Единое Сущее обратилось к данной частице Картера, и обращение это было подобно сгустку энергии, представшему как череда гигантских, яростно пылающих и ревущих волн, в движении которых прослеживался тот же неземной ритм, что ранее присутствовал в заклинаниях, раскачивании и мерцании нимбов Властителей Древности в той области, что лежит между Первыми и Предельными Вратами. Казалось, мириады звездных миров и вселенных устремляются к одной маленькой точке в пространстве, дабы изничтожить ее в этом едином яростном порыве. И в то же время всепоглощающий ужас, несомый пламенными волнами, как будто изолировал эту частицу Картера от других его воплощений, позволив ему в какой-то мере восстановить ощущение собственного «я». Когда же он смог трансформировать пульсацию волн в понятную речевую форму, ужас сменился благоговением, и то, что недавно представлялось невыразимой жутью, обернулось сказочным великолепием.

— Рэндольф Картер, — говорилось в обращении, — мои представители в твоем мире, именуемые Властителями Древности, направили тебя сюда, ибо, хотя изначально тебе было суждено возвращение в край утраченных снов, ты с обретением большей свободы возвысился до иных, куда более высоких и достойных устремлений. Ты когда-то мечтал проплыть по золотистым волнам Украноса, отыскать заброшенные города в орхидейных джунглях Кледа и взойти на опаловый трон Илек-Вада, чьи легендарные башни и бесчисленные купола устремляются к единственной алой звезде на небосводе, чуждом твоему миру и всем прочим мирам. Теперь же, пройдя первые и вторые врата, ты можешь мечтать о большем. Ты не из тех, кто, как малый ребенок, спешит отвергнуть все несовпадающее с его красивыми мечтами. В тебе есть мужество и решимость для того, чтобы раскрыть самые сокровенные тайны, лежащие в основе всех видений и снов. Я одобряю твои стремления и готов даровать тебе то, что до сих пор только одиннадцать раз даровал существам с твоей планеты, причем лишь пятеро из них были людьми или им подобными. Я готов открыть тебе Последнюю Тайну, встреча с которой губительна для слабых духом. Но до того, как ты увидишь эту самую последнюю — и самую первую — из всех тайн, у тебя остается выбор. Ты еще можешь вернуться через врата, так и не сняв пелену, застилающую твой взор.

V

Внезапно космическое волнение прекратилось, оставив Картера одного среди леденящего безмолвия. Во всех направлениях простиралась бесконечная пустота, однако искатель знал, что Единое Сущее по-прежнему здесь. И он послал в бездну мысленный ответ:

— Я согласен. Я не отступлю.

Снова всколыхнулись волны, и Картер понял, что его услышали. И почти сразу же безграничный разум обрушил на искателя поток знаний и объяснений, распахивая перед ним новые горизонты и готовя его к постижению великих тайн космоса. Он узнал, сколь наивны и ограниченны представления людей о трехмерности мироздания, где в действительности существует бесчисленное множество направлений помимо простейших «вниз-вверх», «вперед-назад» и «влево-вправо». Ему было продемонстрировано ничтожество земных богов с их мелочными страстишками — ненавистью, гневом, любовью и тщеславием, с их жаждой поклонений и жертвоприношений, с их претензиями на слепую веру почитателей вопреки рассудку и самой природе.

Хотя основную информацию Картер получал в словесной форме, часть ее поступала непосредственно через чувства. Зрение — или, быть может, воображение — помогло ему ориентироваться в этой области множественных измерений, непостижимых для обычных человеческих органов восприятия. В смятении он наблюдал за могучим вихрем космических сил, вдруг сменявшимся беспредельной пустотой. Он находился в какой-то особой точке обзора, откуда открывался вид на движение гигантских форм, к которым были неприменимы понятия «размер», «очертания» и «границы», — даже проведя всю жизнь за изучением тайн мироздания, он не мог уяснить себе их природу. Понемногу он начал понимать, каким образом мальчишка Рэндольф Картер на ферме близ Аркхема в 1883 году мог одновременно являться и призрачной фигурой на шестигранном пьедестале за Первыми Вратами, и чем-то неопределенным, представшим перед Единым Сущим в космической бездне, и всеми прочими воплощениями, промелькнувшими перед ним в калейдоскопе сцен.

Затем движение волн стало более интенсивным, помогая ему постичь все многообразие той сущности, малой частицей которой было его данное воплощение. Он осознал, что любая форма в пространстве образуется путем сечения какой-либо фигуры, существующей в большем количестве измерений. Так, квадрат является результатом сечения куба, а круг — результатом сечения сферы. В свою очередь, трехмерные куб и сфера возникают при сечении четырехмерных образов, известных людям лишь по догадкам и сновидениям; четырехмерные создаются посредством сечения пятимерных — и так далее, вплоть до невообразимой бесконечности. Мир людей и земных богов это всего лишь низшее проявление ничтожно малой величины — трехмерное сечение того, что расположено в области за Первыми Вратами, где Умр-ат-Тавил навевает сны Властителям Древности. Люди именуют эту жалкую копию реальностью, при этом полагая нереальным многомерный оригинал, хотя на деле все обстоит прямо противоположным образом. То, что мы считаем сущностью и реальностью, есть лишь иллюзия и призрак, тогда как истинной сущностью и реальностью является как раз то, что кажется нам призрачным и иллюзорным.

Время неподвижно и, соответственно, не имеет ни начала, ни конца. Представление о времени как о чем-то движущемся и вызывающем перемены есть иллюзия. Да и само время, в сущности, является иллюзией. Прошлое, настоящее и будущее существует лишь в представлениях обитателей низших миров с малым числом измерений. Люди связывают движение времени с происходящими переменами, каковые также суть иллюзия, ибо все, что было, есть и будет, существует одновременно.

Эти откровения были поведаны Картеру в столь серьезно-величественной манере, что у него не было возможности усомниться, хотя многое из сообщенного было выше его понимания. Он безоговорочно принимал эти откровения за истину, поскольку их источником была величайшая космическая реальность, свободная от всяческих косностей и пристрастий. Да и сам его поиск разве не был основан на вере в иллюзорность и несущественность всех традиционных, поверхностных и примитивных земных понятий?

Выдержав внушительную паузу, волны продолжили свой бег и сообщили ему, что так называемые перемены, волнующие обитателей низших миров, на самом деле лишь функция их сознания, воспринимающего внешний мир под различными космическими углами зрения. К примеру, при сечении конуса под разными углами можно получить круг, эллипс, параболу или гиперболу, но при этом сам конус останется неизменным. Так и взгляды на бесконечную и неизменную реальность дают разные результаты при смене космических углов зрения. Обитатели миров с малым числом измерений, как правило, не способны самостоятельно контролировать смену этих углов в своем сознании — это доступно лишь очень немногим из них, овладевшим тайными знаниями и таким образом покорившим неподвижное время, а заодно и перемены, которые в действительности не происходят. Что касается обитающих за Вратами, то они могут менять угол зрения по своему желанию, воспринимая космос либо фрагментарно (то есть раздробленным на частицы-события), либо как неизменное целое.

Следующая пауза позволила Картеру поразмыслить над тем, что стояло за столь напугавшей его утратой собственного «я». Интуитивно соединив отдельные фрагменты откровения, он приблизился к разгадке и понял, что мог узнать о наличии мириад своих воплощений гораздо раньше, еще только пройдя Первые Врата, однако магия Умр-ат-Тавила уберегла его от этого, чтобы страх не помешал ему правильно воспользоваться серебряным ключом при открытии Предельных Врат. Мысленно он попросил уточнить характер связей между разными его воплощениями — находившимся сейчас за Предельными Вратами, восседавшим на пьедестале среди Властителей Древности, мальчиком из 1883 года, мужчиной из 1928-го, чередой его собственных предков и бессчетными обитателями далеких эпох и миров. Медленно всколыхнулись волны, стараясь отчетливее передать ответ, едва ли постижимый человеческим умом.

И он узнал, что все поколения существ в пределах своих измерений, а также все стадии роста каждого существа являются не более чем воплощениями его вечного прообраза, находящегося вне измерений. То есть каждый человек в роду — сын, отец, дед и так далее — и каждый этап жизни этого человека — от младенца до старика — представляют собой частицу этого вечного существа, проявившуюся при смене космического угла зрения. Посему Рэндольф Картер во все периоды его жизни, а также все предки Рэндольфа Картера — включая людей и их доисторических предшественников, обитателей Земли и иных планет — все это суть частицы одного, вечного «Картера» вне пространства и времени. Это всего лишь набор призрачных проекций единого существа, различающихся между собой только углами, под которыми в каждом отдельном случае было проведено сечение.

Малейшее изменение угла может превратить взрослого человека в ребенка; превратить Рэндольфа Картера в колдуна Эдмунда Картера, в 1692 году бежавшего из Салема в окрестности Аркхема, или в Пикмена Картера, который в 2169 году сыграет исключительную роль в спасении Австралийского континента от нашествия монгольских орд; превратить Картера-человека в существо, прибывшее на Землю с двойной планеты Китанил[11] в системе Арктура и жившее в доисторической Гиперборее, где оно поклонялось черному идолу Цатоггуа; превратить Картера-землянина в его неимоверно далеких инопланетных предков — в обитателей того же Китанила или планеты Шонхи в другой галактике, в четырехмерный летучий разум из еще более древнего пространственно-временного континуума, в растительный мозг с черной радиоактивной кометы, что помчится по немыслимой орбите в далеком будущем, — и так далее в бесконечном круговороте космических циклов.

Вечные прообразы, населяющие бездну, не имеют формы и не поддаются никаким описаниям, и только единичные сновидцы из трехмерных миров способны догадаться об их существовании. Главенствует среди них Единое Сущее, которое и есть прообраз самого Картера. Происхождением от Верховного Прообраза и объясняется жадное стремление Картера и всех его предков познать сокровенные тайны космоса. В каждом из миров все великие колдуны, великие мыслители и великие художники являются воплощениями именно этого прообраза.

Ошеломленный новым откровением, Картер мысленно воздал почести Единому Сущему, частицей которого, как выяснилось, был и он сам. Волнение космоса улеглось, давая ему возможность в тишине подумать об удивительных дарах, необычных вопросах и совсем уже странных просьбах. Однако мысли путались, не в состоянии разом охватить гигантский размах открывшихся перед ним новых перспектив. Ведь, если буквально понимать все ему сообщенное, Картер, овладев искусством самостоятельной смены угла сознания, получал возможность физически посетить все далекие эпохи и области вселенной, ранее виденные им лишь во снах. Но как овладеть этим искусством? Тут мог сыграть свою роль серебряный ключ, с помощью которого он уже переносился из 1928-го в 1883 год, а затем сумел выйти за пределы времени. Как ни странно, даже сейчас, утратив телесную оболочку, Картер точно знал, что ключ все еще находится при нем.

Пауза в космическом волнении продолжалась, и Картер этим воспользовался, чтобы обратиться с вопросами к Единому Сущему. В этой бездне он был равноудален от всех прочих своих ипостасей — человеческих и нечеловеческих, земных и инопланетных — и горел желанием узнать о них как можно больше. Более всего его интересовали воплощения, далеко отстоявшие во времени и пространстве от земного 1928-го года. Он не сомневался в том, что Верховный Прообраз может телесно переместить его в любое из этих созданий, и тогда он станет реальным участником сцен, которые прежде являлись ему лишь во фрагментарных видениях.

Для начала он попросил допустить его в неоднократно виденный во снах сумрачный фантастический мир с пятью разноцветными солнцами и незнакомыми созвездиями на небосводе — в мир гигантских черных скал, причудливых металлических башен, неизвестно куда ведущих туннелей и загадочных парящих цилиндров, населенный существами с клешнеобразными конечностями и головами, напоминающими морды тапиров. У него было смутное предчувствие, что этот мир окажется наилучшим местом для последующего установления контактов со множеством иных миров. Страха он не испытывал: как и во всех загадочных ситуациях, с которыми он сталкивался в своей жизни, любознательность взяла верх над остальными чувствами.

Качнулись волны, и Картер понял, что его просьба удовлетворена. А Единое Сущее уже начало рассказ о черных межгалактических безднах, которые он должен будет преодолеть, о пяти близко расположенных звездах, вокруг которых вращалась нужная ему планета, и о таящихся в глубоких норах чудовищах, с которыми вели упорную борьбу клешнерукие обитатели планеты. Верховный Прообраз объяснил ему, под каким углом следует повернуть плоскость его сознания относительно пространственно-временных элементов искомого мира, чтобы вселиться в тело своего тамошнего воплощения. При этом он должен четко усвоить и не забывать свои символы — в противном случае он не сможет вернуться назад.

Картер послал в ответ мысленное подтверждение, догадавшись, что упомянутые символы — это знаки, изображенные на серебряном ключе, который уже успешно перемещал его из 1928-го в 1883 год. Почувствовав его нетерпение, Единое Сущее изъявило готовность начать процесс. Бег волн резко прекратился, и на мгновение все вокруг как будто замерло в ожидании.

А затем раздался низкий рокочущий гул, стремительно набиравший силу и переросший в чудовищный гром. И вновь Картер почувствовал себя точкой в пространстве, на которой под звуки уже знакомого чужеродного ритма фокусировалась неистовая энергия, одновременно создавая ощущение обжигающего звездного пламени и леденящего холода космической пустоты. Перед ним мелькали, скрещивались и переплетались лучи, цвета которых были неведомы в спектрах этой вселенной. Картер стремительно перемещался в пространстве, но при всей скорости этого движения все же успел на мгновение увидеть одинокую фигуру, восседавшую на туманном троне шестиугольной формы…

VI

Индус сделал паузу в повествовании. Де Мариньи и Филлипс всем своим видом выражали внимательный интерес. Эспинуолл, напротив, демонстративно игнорировал рассказчика, притворяясь, будто поглощен изучением лежащих на столе бумаг. Гробовидные часы тикали все в том же странном ритме, который теперь казался особенно зловещим. Иссякающий дым поднимался над курильницами фантастическими завитками, что в комбинации с гротескными фигурами на колеблемых сквозняком гобеленах вызывало неприятное, тревожное ощущение. Старик-негр, подкладывавший благовония в курильницу, к тому моменту уже покинул комнату, вероятно не вынеся ощутимо нараставшего здесь напряжения. Рассказчик чуть помедлил, словно извиняясь, прежде чем продолжить.

— Полагаю, вам нелегко поверить в мой рассказ о полете в бездну, но еще менее правдоподобным вам покажется описание вполне материальных и осязаемых вещей, к которому я сейчас перехожу. Так уж устроен человеческий ум: чудеса представляются нам вдвойне невероятными, если они происходят не в привычном трехмерном мире, а в областях, которые нам случается видеть только во сне. Я постараюсь не утомлять вас подробностями и сообщу лишь то, что вам необходимо знать.

Когда стих космический вихрь и умолк громоподобный ритм, Картеру показалось, что он вернулся в один из неоднократно виденных снов. Как и в сновидении, он обнаружил себя двигающимся в толпе клешнеруких тварей по городским улицам меж металлических стен, озаренных лучами разноцветных солнц. Взглянув на свое тело, он убедился, что сам он с виду не отличается от здешних жителей — его складчатая кожа была местами покрыта чешуей, а туловище сочленялось как у насекомого, хотя в очертаниях его и присутствовало некое карикатурное сходство с человеческой фигурой. Серебряный ключ был по-прежнему при нем, зажатый в одной из длинных заостренных клешней.

В следующий момент ощущение, будто он находится во сне, исчезло. Напротив, он почувствовал себя очнувшимся от сна, в котором видел беспредельную бездну, Единое Сущее и еще какое-то нелепое создание чужой расы, именуемое Рандольфом Картером. Подобные видения часто посещали мага Зкаубу, жившего на планете Йаддит. Пожалуй, это происходило даже слишком часто, мешая ему должным образом творить магические обряды, которые не позволяли свирепым бхоулам выбраться на поверхность из своих нор. Эти видения порой сливались с воспоминаниями о его действительных путешествиях на фотонном звездолете по множеству инопланетных миров, но никогда еще они не выглядели столь реальными. Тяжелый, вполне материальный серебряный ключ, вдруг обнаружившийся в его правой верхней клешне, был точной копией того, что являлся ему в снах, и это нежданное приобретение не сулило ничего хорошего. Ему надо было успокоиться, обдумать случившееся и поискать ответ в священных таблицах Нхинг. Зкауба свернул с оживленной улицы в тихий переулок, поднялся по металлической стене к дверям своего жилища и сразу направился к полке, где хранились таблицы.

С того момента миновало семь дней, и последний из них застал Зкаубу в ужасе и отчаянии — он наконец выяснил правду и вместе с ней обрел массу новых, противоречивых воспоминаний. Его душевный покой был нарушен отныне и навек, ибо он утратил цельность собственного «я». Теперь их было двое в одном теле: Зкауба, маг с Йаддита, и Рэндольф Картер из Бостона на планете Земля. Первый не мог без судорог отвращения представить себе гнусное земное млекопитающее, чей облик ему придется принять в будущем, а второй с не меньшим ужасом ощущал себя в теле урода с клешнями, которым он был в невероятно далеком прошлом и в которого он воплотился вновь.

— Время, проведенное Картером на Йаддите, заслуживает отдельного рассказа, — продолжил свами, в чьем механическом голосе появились хрипы, свидетельствовавшие об усталости. — Он посетил Шонхи, Мтуру, Кат и многие другие миры в двадцати восьми галактиках, куда могли добираться фотонные корабли с Йаддита. С помощью серебряного ключа и некоторых других символов, известных местным магам, он путешествовал в далекое прошлое и будущее. Ему приходилось сражаться с бесцветными скользкими бхоулами в первозданных туннелях, пронизавших внутренность планеты. Много дней он провел в библиотеках за изучением наследия десяти тысяч живых и уже погибших миров. Он общался с лучшими умами Йаддита, в том числе с древнейшими мудрецами Буо. Зкауба не рассказывал никому из местных о постигшем его раздвоении личности, но всякий раз, когда в этой паре брала верх индивидуальность Картера, последний начинал лихорадочно искать способы возвращения на Землю, в свою привычную телесную оболочку, и усиленно практиковался в человеческой речи, хотя речевой аппарат Зкаубы был плохо приспособлен для таких упражнений.

Дело в том, что серебряный ключ не мог вернуть Картера в его земное воплощение, каковой жуткий факт выяснился вскоре после его прибытия на Йаддит. Причину этого он выяснил уже позднее, собрав воедино обрывки сновидений, собственные воспоминания и знания, полученные от мудрецов Йаддита. Ключ был изготовлен на Земле, в древней Гиперборее, и сила его была действенна только для сознания человеческих существ. Правда, с его помощью можно было изменять планетарный угол наклона и перемещаться во времени, при этом оставаясь в нынешней телесной оболочке. Существовал еще ряд символов, дополнявших возможности серебряного ключа, делая их практически неограниченными, но и они были продуктом земного разума, который не мог быть воспроизведен магами Йаддита. Эти символы были записаны на так и не расшифрованном пергаменте, хранившемся в резной шкатулке вместе с серебряным ключом, и Картеру оставалось лишь горько сожалеть о том, что оставил пергамент в машине перед тем, как открыть Первые Врата. Когда Единое Сущее в ныне недосягаемой бездне предупреждало его о необходимости помнить свои символы, он решил, что имеется в виду только ключ, и теперь расплачивался за эту оплошность.

Он пытался использовать всю мощь науки и магии Йаддита, чтобы найти обратную дорогу к своему Верховному Прообразу. Обретенные здесь познания помогли бы ему расшифровать текст на пергаменте, но, увы, — ему нечего было расшифровывать. А в те периоды, когда преобладание в тандеме получала индивидуальность Зкаубы, тот всеми силами старался уничтожить раздражавшие его личные воспоминания Картера.

Так проходили века и тысячелетия, если исчислять время по земным меркам, — срок, невообразимый для людей, но вполне обычный для сверхдолгих жизненных циклов обитателей Йаддита. В процессе затянувшейся борьбы двух личностей, поочередно захватывавших власть над телом, чаша весов постепенно склонилась в пользу Картера. Теперь он много времени посвящал вычислениям, уточняя расстояние между Йаддитом и Землей и временной промежуток, который отделял его от человеческой эпохи. Цифры ошеломляли — зоны световых лет, — но Картер научился ими оперировать благодаря навыкам, приобретенным на Йаддите. Кроме того, он развил в себе способность посещать Землю в сновидениях и узнал о родной планете много нового. Однако ему не удавалось увидеть во сне самое главное — текст на утраченном пергаменте.

В конце концов у него созрел отчаянный план бегства с Йаддита. Это произошло после того, как он нашел зелье, способное поддерживать Зкаубу в дремотном состоянии, не стирая при этом его личные знания и воспоминания, так что ими мог в своих интересах пользоваться Картер. Он надеялся, руководствуясь ранее сделанными расчетами, добраться до Земли на одном из местных фотонных кораблей, но это был слишком дальний полет даже для привычных к космическим путешествиям жителей Йаддита. Ему предстояло физически проделать весь путь через межгалактические бездны — то самый путь, что некогда мысленно преодолело его бестелесное воплощение. По достижении Земли он собирался, несмотря на свой инопланетный облик, отыскать и расшифровать пергамент, оставленный им в машине на сельской дороге близ Аркхема, а затем уже с помощью ключа и расшифрованных дополнительных символов вернуть себе нормальный человеческий вид.

Он прекрасно осознавал подстерегавшие его опасности. Изменить угол наклона и переместиться в будущее он мог, только находясь на поверхности планеты (в процессе полета такая тонкая операция была невозможна), но Картер знал, что в ту далекую эпоху цивилизация на Йаддите уже погибнет и планета окажется во власти бхоулов, так что старт космического корабля будет сопряжен с немалым риском. Сложность представляла также приостановка его жизненных функций на время перелета, который продлится многие тысячи лет. А в случае успешного прибытия на место опасность представляли земные бактерии и вирусы, гибельные для инопланетянина с Йаддита. Значит, он должен был заранее выработать против них иммунитет. Еще одна проблема касалась его внешности — нужно было как-то замаскироваться под человека до той поры, пока не будет найден пергамент, который позволит ему в действительности восстановить свой человеческий облик. В своем нынешнем виде у него было мало шансов уцелеть — движимые страхом и ненавистью люди наверняка постараются уничтожить мерзкую тварь. Наконец, следовало позаботиться о запасе золота — к счастью, достаточно распространенного металла на Йаддите, — дабы не испытывать финансовых затруднений при поисках пергамента.

Не торопясь, обстоятельно, Картер готовился к осуществлению своего плана. По его заказу был построен одноместный корабль-капсула повышенной прочности, способный выдержать как перемещение во времени, так и беспримерный по дальности космический полет. Он снова и снова перепроверял свои расчеты и много раз посещал в сновидениях Землю, стараясь максимально приблизиться к 1928 году. После долгих научных изысканий и экспериментов проблема приостановки жизненных функций была решена успешно, как и проблема иммунитета против земных болезнетворных организмов. Он регулярно тренировался, готовя свое тело к предстоящим перегрузкам. Изготовленные им восковая маска и мешковатый костюм позволяли не слишком выделяться среди людей. Он составил особо сильные магические формулы, чтобы отразить нападение бхоулов в момент старта с умирающей планеты далекого будущего. Позаботился он и о запасах зелья, необходимого для того, чтобы держать под контролем личность Зкаубы, пока Картер будет делить с ним одну телесную оболочку. Наконец, не было забыто и золото в количестве, достаточном для обеспечения его земных нужд.

И вот настал день, выбранный им для побега. Терзаемый сомнением и страхом, Картер взошел на стартовую платформу и забрался в фотонный корабль, предварительно известив «соотечественников» о своем намерении отправиться к тройной звезде Нитон. В тесной капсуле ему едва хватило места, чтобы надлежащим образом совершить ритуал с серебряным ключом. В самый последний момент он перевел корабль в предстартовый режим, запуская двигатель. И тотчас его тело пронзила острая боль, а небо за иллюминатором потемнело и на нем закружился хоровод незнакомых созвездий.

Так же внезапно боль отпустила. Над кораблем темнело ледяное межзвездное пространство, а сам корабль завис над поверхностью планеты — высокая стартовая платформа, на которой он был некогда установлен, за многие прошедшие века рассыпалась в прах. Земля внизу кишела гигантскими червеобразными бхоулами, один из которых приподнял свое гибкое бесцветное тело на несколько сотен футов в попытке дотянуться до корабля. Но магическая формула сработала, отразив атаку, а еще через мгновение двигатель вышел на полную мощность и помчал невредимого звездоплавателя прочь с умирающего Йаддита.

VII

В комнате новоорлеанского дома, которую некоторое время назад покинул охваченный страхом старый слуга-негр, свами Чандрапутра продолжал свой рассказ, по мере которого его механически-монотонный голос становился все более глухим и хриплым.

— Господа, я не прошу вас верить мне на слово, пока не представлю доказательства, которыми располагаю. До той поры вы вольны считать мифическим рассказ о тысячах световых лет — тысячах лет во времени и несчетных триллионах миль в пространстве, — проведенных Рандольфом Картером в облике инопланетного существа внутри космического корабля, за тонким, но прочным корпусом из электроактивного металла. Он тщательно рассчитал время пребывания в анабиозе, чтобы выйти из него за два-три года до посадки на Землю, которая планировалась на тысяча девятьсот двадцать восьмой год или как можно ближе к этому сроку.

Он никогда не забудет свое пробуждение. Вспомните, господа, что, до того как погрузиться в многовековой сон, он в полном сознании прожил несколько тысяч земных лет в абсолютно чуждом, удивительном и пугающем мире Йаддита. При выходе из анабиоза он в первую минуту ощутил жестокий холод, затем прекратились мучившие его мрачные сны, он открыл глаза и увидел за иллюминатором звезды, созвездия и туманности, чьи очертания были ему знакомы еще по тем временам, когда он глядел в звездное небо с Земли.

Когда-нибудь его путешествие по Солнечной системе будет описано во всех деталях. Он видел ее самые дальние планеты — Кинарт и Юггот, пролетел близко от поверхности Нептуна, испещренной какими-то грибовидными образованиями мертвенно-белесого цвета. Он познал тайны, скрываемые облачной пеленой Юпитера, и ужасы одной из его планет-спутников. Он видел руины циклопических строений на красном марсианском диске. С приближением к Земле та превратилась из яркой точки в сияющий полумесяц, который быстро разрастался. Картер снизил скорость, хотя перед долгожданной встречей с родной планетой каждая минута промедления казалась ему мучительной.

Наконец корабль вошел в верхние слои земной атмосферы, но замедлил снижение, выжидая, когда Солнце осветит западное полушарие. Картер хотел приземлиться поблизости от того места, где покинул земной мир, — у Змеиного логова на взгорье за Аркхемом. Если вам доводилось провести долгое время вдали от родины — по крайней мере с одним из вас это произошло, насколько я знаю, — вы поймете ощущения Картера при виде округлых холмов Новой Англии, огромных вязов и разросшихся неухоженных садов за осыпающимися каменными оградами.

В рассветный час он совершил посадку на нижнем лугу старой усадьбы Картеров и с облегчением отметил царившие вокруг тишину и безлюдье. Стояла осень, как и во время его отбытия, и запах увядающей листвы кружил голову, вызывая в памяти картины прошлого. Картеру удалось переместить легкую капсулу вверх по склону и укрыть ее в Логове, хотя протиснуть ее через расщелину в дальнюю пещеру не удалось. После этого он надел маску и скрыл свое тело под человеческой одеждой. Корабль хранился в Логове более года, пока обстоятельства не вынудили Картера найти для него новое укрытие.

Он пешком добрался до Аркхема — попутно попрактиковавшись в ходьбе на людской манер и сохранении равновесия в условиях земной гравитации. В городском банке он обменял свои золотые слитки на наличные и осторожно навел кое-какие справки, выдавая себя за иностранца. Тогда-то и выяснилось, что он попал в 1930 год, то есть на два года позднее намеченного.

Что и говорить, положение его было незавидным. Не имея возможности объявиться под собственным именем, он должен был действовать без промедления и при этом все время быть настороже, к чему добавлялись проблемы с непривычной для инопланетного организма земной пищей и необходимость постоянно держать при себе запас зелья для нейтрализации личности Зкаубы. Он добрался до Бостона и снял квартиру в трущобном районе на западной окраине, где можно было жить, не привлекая к себе слишком пристального внимания. Первым делом он узнал все, что касалось наследства Рэндольфа Картера, в том числе о настойчивом стремлении мистера Эспинуолла разделить это наследство между родственниками и о достойных похвалы действиях господ де Мариньи и Филлипса, противостоявших этим попыткам.

Индус отвесил поклон двум упомянутым джентльменам, но при этом никакого выражения не промелькнуло на его смуглом, обрамленном густой бородой лице.

— Окольными путями Картер сумел раздобыть точную копию пропавшего пергамента и приступил к его расшифровке, — продолжил он. — С радостью могу сказать, что я лично помогал ему в этих делах. Он связался со мной вскоре по прибытии на Землю и уже через меня наладил контакты с другими мистиками в разных концах мира. Я приехал в Бостон и поселился вместе с ним в жалкой конуре на Чемберс-стрит. Что касается пергамента, я охотно дам господину де Мариньи все необходимые пояснения. Язык, на котором написан текст, не наакальский, как вы думали изначально, а р'льехский, на котором говорили потомки Ктулху, прибывшие на Землю много космических циклов назад. Разумеется, это всего лишь перевод, а гиперборейский оригинал был написан за миллионы лет до того на языке цат-йо.

Расшифровка оказалась более сложным делом, чем предполагал Картер, но он никогда не терял надежды. В начале этого года он существенно продвинулся вперед благодаря древней книге, доставленной из Непала, и сейчас работа уже близка к завершению. К сожалению, с недавних пор возникло одно препятствие — подошел к концу запас зелья, усыпляющего личность Зкаубы. Впрочем, эта опасность не столь велика, как могло бы показаться, поскольку личность Картера по-прежнему имеет подавляющее влияние в тандеме и Зкаубе удается получать контроль над телом на все более редкие и краткие промежутки времени. Обычно он пробуждается лишь в стрессовых ситуациях, но и тогда он слишком слаб для того, чтобы радикально изменить ход событий в свою пользу. Правда, однажды он чуть было не отыскал спрятанный космический корабль, намереваясь улететь обратно на Йаддит, но Картер вовремя захватил инициативу и перепрятал корабль в другое место, когда Зкауба снова впал в летаргию. До сих пор максимум, чего ему удавалось достичь, так это напугать нескольких посторонних людей да стать причиной кошмарных слухов среди поляков и литовцев, населяющих бостонский Уэст-Энд. Он не нанес существенных повреждений маскировочному наряду Картера, хотя несколько раз срывал его с тела и кое-что приходилось потом подправлять. Я видел это существо без одеяния и уверяю вас: такое зрелище может испугать кого угодно.

Месяц назад Картер прочел в газете объявление о встрече, на которой мы сейчас присутствуем, и понял, что надо срочно принять меры по спасению своего наследства. Он не мог ждать до того времени, когда будет закончена расшифровка текста и он вернет себе человеческий облик. Вот почему он поручил мне действовать от его имени, и в этом качестве я нахожусь здесь.

Господа, я уполномочен заявить вам следующее: Рэндольф Картер не умер, но временно находится, скажем так, в аномальном состоянии. Однако через два-три месяца он объявится в привычном всем вам виде и потребует наложить арест на свое имущество, если оно к тому времени уже будет распределено между наследниками. Я могу представить вам доказательства, если это потребуется. Исходя из всего сказанного, я прошу вас отложить решение вопроса на неопределенный срок.

VIII

Де Мариньи и Филлипс уставились на индуса, словно загипнотизированные, тогда как Эспинуолл издал серию бурчащих и фыркающих звуков. Раздражение законника теперь перешло в приступ ярости. Он грохнул по столу тяжелым кулаком с апоплексически вздутыми венами и заговорил резким лающим голосом:

— Как долго еще будет продолжаться это фиглярство? Вот уже битый час я выслушиваю какого-то сумасшедшего — или, скорее, жулика, — а под конец он имеет наглость заявлять, что Рэндольф Картер жив, и требует отложить рассмотрение дела! Почему вы до сих пор не вышвырнули вон этого шарлатана, де Мариньи? С какой стати мы должны терпеть издевательства всяких чокнутых проходимцев?

Де Мариньи ответил негромко, подняв руки в успокоительном жесте:

— Давайте обсудим все спокойно и без спешки. Это крайне необычная история, но кое-что из услышанного я, как человек довольно сведущий в мистике, не считаю абсолютно невозможным. И потом, с тысяча девятьсот тридцатого года я поддерживал переписку со свами, и многое из сказанного им здесь согласуется с содержанием тех писем.

Он сделал паузу, и мистер Филлипс поспешил вставить свое слово.

— Свами Чандрапутра говорил о доказательствах. Многое в этой истории мне показалось достойным внимания, и я также за последние два года получил много писем от свами, косвенно подтверждающих сказанное. Однако в некоторых своих заявлениях он заходит чересчур далеко. Имеются ли у вас реальные, вещественные доказательства?

В ответ свами все с тем же невозмутимым видом начал извлекать что-то из кармана своего просторного пиджака и медленно произнес:

— Никто из вас не видел своими глазами тот самый серебряный ключ, хотя господа де Мариньи и Филлипс знают его по фотоснимкам. Скажите, вам знаком этот предмет?

Он вытянул руку в холщовой рукавице, и на стол лег увесистый ключ из потускневшего серебра. Около пяти дюймов в длину, он был выполнен в чрезвычайно экзотическом стиле и сплошь покрыт причудливыми знаками. Де Мариньи и Филлипс дружно ахнули.

— Это он самый! — вскричал де Мариньи. — Точь-в-точь как на фото! Тут не может быть ошибки!

Но у мистера Эспинуолла и сейчас нашлось что сказать.

— Глупцы! Разве это доказательство? Если ключ в самом деле принадлежал моему кузену, пусть этот чужак — этот грязный ниггер — объяснит, как он к нему попал! Рэндольф Картер исчез вместе с ключом четыре года назад. Откуда мы знаем, что он не был убит и ограблен? Кузен был порядком не в себе и вечно якшался со всякой полоумной швалью. А ну-ка, черномазый, скажи нам, где ты взял ключ? Может статься, ты сам убил Картера?

На лице свами не дрогнул ни один мускул, но черные глаза без радужной оболочки недобро сверкнули.

— Держите себя в руках, мистер Эспинуолл. Я мог бы предъявить еще одно доказательство, но боюсь, оно произведет на присутствующих нежелательный эффект. Давайте же будем разумными. Вот бумаги, составленные уже после тысяча девятьсот тридцатого года, в чем нетрудно удостовериться. При этом стиль и характерные обороты убедительно свидетельствуют о том, что записи сделаны лично Рэндольфом Картером.

Он вынул из внутреннего кармана длинный конверт и передал его разъяренному Эспинуоллу, тогда как де Мариньи и Филлипс наблюдали за этой сценой со все возрастающим изумлением.

— Конечно, почерк разобрать трудно — не забывайте, что в настоящее время у Рэндольфа Картера нет человеческих рук, более подходящих к принятому у землян способу изображения письменных знаков, — добавил свами.

Эспинуолл бегло просмотрел бумаги, и на лице его появилось озадаченное выражение, однако он не собирался идти на попятную. В комнате сгущалась атмосфера неизъяснимого страха, а чужеродное тиканье напольных часов оказывало какое-то демоническое воздействие на де Мариньи и Филлипса, при том что Эспинуолл, казалось, совсем не замечал этого ритма.

— Судя по всему, это ловкая подделка, — заявил он. — Если же бумаги подлинные, это может означать, что Рэндольф Картер находится под контролем неких преступников. В этом случае самым правильным будет немедленно арестовать и допросить этого негодяя. Позвоните в полицию, де Мариньи.

— Не будем спешить, — сказал хозяин дома. — Вряд ли это дело требует вмешательства полиции. У меня есть другое предложение. Мистер Эспинуолл, этот человек имеет репутацию выдающегося мистика. По его словам, он пользуется полным доверием Картера. Быть может, вы будете удовлетворены, если он сумеет ответить на некоторые вопросы, понятные лишь очень немногим людям, от которых у Картера не было никаких секретов? Я был близок с Картером и могу задать нужные вопросы. Позвольте только принести одну книгу, как раз подходящую для такой проверки.

Он направился к двери библиотеки, сопровождаемый Филлипсом, который выглядел ошеломленным и как будто не вполне осознавал свои действия. Эспинуолл остался на месте, пристально наблюдая за тем, как Чандрапутра неловко запихивает в карман серебряный ключ. Внезапно юрист издал вопль, заставивший де Мариньи и Филлипса остановиться на пути к двери.

— Черт побери, я понял! Мерзавец вовсе не тот, за кого себя выдает! Бьюсь об заклад, он никакой не индус. И это лицо — вовсе не лицо, а маска! Вдобавок фальшивая борода и тюрбан. Он сам же навел меня на эту мысль болтовней о маскировке. Этот тип — обычный аферист, как я и предполагал. И никакой он не иностранец — судя по манере речи, он скорее смахивает на янки. А эти дурацкие рукавицы, думаете, зачем? Да затем, чтобы не оставлять отпечатки пальцев. Чертов ублюдок, сейчас я сорву с тебя эту штуку…

— Стойте! — раздался режущий слух голос свами. — Я обещал при необходимости привести еще одно доказательство, но надеялся обойтись без этого. Старый сутяга прав: я не индиец и мое лицо действительно скрыто под маской — но это не человеческое лицо. Остальные двое, как я вижу, догадались об этом еще раньше по ходу моего рассказа. Не советую трогать эту маску, Эрнест, — тебе очень не понравится то, что ты под ней найдешь. Пора бы и тебе наконец понять уже понятное другим: я — Рэндольф Картер.

Все замерли. Де Мариньи и Филлипс, находившиеся в другом конце комнаты, наблюдали за сменой выражений на багровой физиономии юриста, тогда как фигура в тюрбане была видна им только со спины. Часы продолжали отбивать свой ужасающий ритм; клубы дыма и раскачивающиеся гобелены, казалось, исполняли слаженную пляску смерти. Наконец Эспинуолл опомнился и подал голос:

— Ты меня не запугаешь, ловкач! У тебя наверняка есть иные причины скрывать свое лицо — небось, боишься, что тебя опознают? Пора с этим покончить…

Он потянул руку через стол, но свами перехватил и сжал ее своей конечностью в белой рукавице, вызвав у нападавшего крик боли и изумления. Де Мариньи бросился было к ним, но остановился, когда протестующий возглас псевдоиндуса сменился непередаваемой комбинацией из жужжащих и щелкающих звуков, какие просто не в состоянии издать голосовые связки человека. Эспинуолл пустил в ход свободную руку и на сей раз сумел дотянуться до бороды противника, сорвав ее вместе с маской.

Миг спустя в горле Эспинуолла что-то забулькало, лицо его исказила гримаса ужаса, глаза полезли из орбит, а тело начало конвульсивно дергаться, как при эпилептическом припадке. Лжесвами меж тем отпустил его руку и, не прекращая жужжать и пощелкивать, поднялся из-за стола. Затем двое стоявших позади него зрителей увидели, как фигура в тюрбане как бы сложилась, принимая позу, совершенно неестественную для человека, и заковыляла по направлению к занимавшим стенную нишу гробовидным часам. Со своей позиции де Мариньи и Филлипс не видели лица, с которого только что была сорвана маска. Их внимание отвлек Эспинуолл, тяжело рухнувший на пол. Этот шум вывел их из оцепенения, но, когда они подоспели к упавшему, тот был уже мертв.

Оглянувшись затем на неуклюже передвигавшегося свами, де Мариньи заметил, как с его руки слетела белая рукавица, обнажив вместо кисти что-то черное и продолговатое. Задымление в комнате помешало рассмотреть отчетливее, а когда де Мариньи двинулся было следом, мистер Филлипс остановил его, схватив за плечо.

— Не нужно! — прошептал он. — Мы не знаем, кто сейчас управляет этим телом. Вспомните о том самом Зкаубе, маге с Йаддита…

Тем временем фигура в тюрбане добралась до стенной ниши, и двое наблюдателей разглядели сквозь дым черную клешню, совершающую какие-то манипуляции у покрытой иероглифами высокой дверцы напольных часов. Затем раздался громкий щелчок, и фигура исчезла в открывшемся проеме, притворив за собой дверцу.

Не сдерживаемый более коллегой, де Мариньи устремился к часам и заглянул внутрь, но там уже никого не было. Часы же продолжали отбивать свой неестественный, мрачный космический ритм, сопровождающий открытие переходов между мирами и измерениями. На полу посреди комнаты валялась белая холщовая рукавица, а рядом со столом лежал мертвец, все еще сжимавший в руке маску с фальшивой бородой, но никаких иных следов недавнего пребывания чужака здесь не осталось.


За прошедший с той поры год ничего нового о судьбе Рэндольфа Картера узнать не удалось. Вопрос о его наследстве так и остается нерешенным. Как выяснилось, по бостонскому адресу, с которого пресловутый свами Чандрапутра отправлял письма различным ученым-мистикам, действительно проживал в 1930—1932 годах странного вида индус, который покинул эту квартиру незадолго до описанной выше новоорлеанской встречи и с той поры нигде не объявлялся. По свидетельствам соседей, он был смуглолицым и бородатым, с неподвижным бесстрастным лицом. Когда же домовладельцу показали маску, оставшуюся в руке мертвого Эспинуолла, он признал ее очень похожей на лицо своего бывшего квартиросъемщика. Последнего, впрочем, никоим образом не связывали с кошмарными привидениями, о которых ходили слухи среди населявших этот район выходцев из Восточной Европы. Лесистые взгорья за Аркхемом были обследованы в поисках «металлической капсулы», но ничего в этом роде обнаружить не удалось. Зато клерк аркхемского отделения Первого Национального банка припомнил нелепого бородача в тюрбане, который в октябре 1930 года обменял на наличные несколько золотых слитков.

Де Мариньи и Филлипс пребывали в растерянности. В конце концов, какими доказательствами они располагали? Они выслушали рассказ, но то были всего лишь слова. Они видели ключ, но его вполне можно было подделать, основываясь на тех же фотоснимках, которые Картер посылал многим корреспондентам. Имелись кое-какие документы, но все они были второстепенного характера и сомнительной подлинности. Они общались с незнакомцем в маске, но единственный человек, видевший его истинное лицо, скончался на месте от апоплексического удара. Что касается таинственного исчезновения незнакомца внутри напольных часов, то это мог быть просто обман зрения, каковой допустить нетрудно, учитывая возбужденное состояние зрителей, а также дурманящий дым от благовоний. И потом, всем известно, что индусы — большие мастера гипноза. Логично было бы предположить в «свами» мошенника, покушавшегося на наследство Рэндольфа Картера. Правда, вскрытие показало, что Эспинуолл умер в результате нервного потрясения, объяснимого скорее сильнейшим испугом, нежели вспышкой гнева. Было и еще кое-что в этой истории…

Этьен-Лоран де Мариньи частенько подолгу засиживается в своем просторном кабинете среди гротескных гобеленов и клубов ароматного дыма и со сложными, ему самому не очень понятными ощущениями прислушивается к чужеродному ритму диковинных напольных часов, циферблат которых испещрен какими-то непереводимыми иероглифами.

Ужас Данвича[12]

(Перевод Е. Мусихина)

Горгоны, гидры и химеры — жуткие истории о Келено[13] и гарпиях — могут воспроизводиться в обремененном суевериями мозгу; но они были там и прежде. Они суть образы, типы — архетипы же сидят внутри нас, и они вечны. Иначе как могли бы поражать наши души рассказы о вещах, которые мы привыкли считать пустыми выдумками? Но разве сами эти образы внушают нам ужас и разве мы действительно смертельно боимся, что будем физически поражены ими? Менее всего это так; однако существуют и страхи, невообразимо более древние, нежели человеческая оболочка… Да, они существовали и посейчас могут существовать вне ее, и они не меняют своей сущности… Мы говорим здесь о чисто духовном, спиритуальном страхе: он затмевает собой другие чувства, он переполняет нас в невинном младенчестве — и он не позволяет нам найти хоть какой-то ответ на вопрос о том, что мы увидим, доведись нам заглянуть в древнее внеземное отражение нашего ego, где мы лишь улавливаем краем глаза неясный мир теней предсуществования.

Чарльз Лэм. Ведьмы и другие ночные страхи[14]

I

Если судьба когда-нибудь забросит вас в центральную часть северного Массачусетса и вам доведется сбиться с пути на развилке дорог у пика Эйлсбери, что за Динз-Корнерз, вашему взору откроется пустынный и ни на что не похожий ландшафт. Местность здесь заметно повышается, а извилистые пыльные дороги в окаймлении полуразрушенных каменных оград порой почти теряются в мощных зарослях дикого шиповника. Деревья в попадающихся там и сям рощах кажутся неправдоподобно большими, а буйные заросли сорных злаков, куманики и прочего бурьяна наводят на мысль о том, что земли в этой местности не возделываются вот уже много лет. Впрочем, впечатление это верно лишь отчасти — кое-где все же можно увидеть засеянные поля, но их немногочисленность и скудость с ходу повергают вас в состояние глубокого уныния, как и удручающее однообразие жалких, невообразимо старых лачуг. Редкие одинокие поселенцы, праздно торчащие у своих убогих жилищ или посреди неровных каменистых лугов, настороженно провожают вас взглядами исподлобья, и, ощутив их на себе, вы уже не решаетесь подойти к кому-нибудь из них и спросить дорогу — дело тут не столько в отталкивающей внешности, которой наделила природа обитателей этих мест, сколько именно в той плохо скрытой враждебности, что сквозит в их угрюмых взорах. Проникнувшись атмосферой напряженного безмолвия, исходящего от этих уродливых скрюченных фигур, вы вдруг чувствуете, что соприкоснулись с чем-то запретным и что это может не кончиться для вас добром. А когда, поднявшись по дороге в гору, вы окажетесь на гребне холма и с этого возвышения вашему взору откроется картина мрачных лесных дебрей, на душе у вас станет еще более тревожно. Вершины холмов, настораживающие своей слишком уж неестественной, идеально закругленной формой, порой увенчаны странными кольцами из высоких каменных столбов, отчетливо видимых на фоне ясного неба.

Путь вам пересекают овраги и ущелья изрядной глубины, через которые переброшены грубо сколоченные и с виду ненадежные деревянные мосты. В низинах лежат заболоченные луга, вызывающие неосознанное отталкивающее чувство, в темное время суток переходящее в столь же неосознанный, но от этого не менее натуральный страх, навеваемый криками скрытых во тьме козодоев и мельтешением огромной массы светлячков,[15] заводящих свой безмолвный танец под надоедливый однообразный ритм нескончаемых лягушачьих воплей. Неторопливый Мискатоник, начиная отсюда свой путь к океанским водам, опоясывает подножья холмов тонкой извилистой лентой, напоминающей издали гигантский блестящий серпантин.

С приближением к холмам густые леса, покрывающие их склоны, внушают еще большее опасение, нежели подозрительные каменные кольца на их вершинах. Вам хотелось бы держаться подальше от этих зловещих темных откосов, вырисовывающихся во всем своем мрачном великолепии на фоне угрюмого, неприветливого неба, однако нет дороги, которая проходила бы от них на более-менее почтительном расстоянии. Миновав очередной холм, вы въезжаете в темный коридор старого крытого моста, и при виде этого сооружения вам становится не по себе; но другого пути нет, выбирать не приходится — и вы ныряете в этот мрачный туннель, по ту сторону которого вашему взору открывается небольшая деревушка, зажатая между рекой и вертикальным склоном Круглой горы. Поселение это представляет собой скопище жалких лачуг под островерхими двускатными крышами — последняя деталь красноречиво свидетельствует о том, что дома эти были возведены не одну сотню лет назад и наверняка сильно обветшали. При более тщательном осмотре от вашего взгляда не ускользнет, что многие из домов давно уже опустели и того и гляди рухнут, а в древней церквушке с обломанным шпилем нашла себе приют убогая лавчонка — единственное торговое заведение, обслуживающее жителей этого поселка. В ноздри вам ударяет отвратительный затхлый запах — дух тлена, что веками подтачивает дома и улицы выморочной деревушки. Поднимая облака пыли, вы проноситесь на своем автомобиле по главной улице и, достигнув противоположной окраины, выезжаете на узкую извилистую дорогу, уводящую вас все дальше и дальше от поселка и вливающуюся через некоторое время в основную магистраль по другую сторону пика Эйлсбери, куда вы выруливаете с неизменным вздохом облегчения. После этой нечаянной экскурсии вам вряд ли придет в голову поинтересоваться названием поселка; но если все же вы проявите известное любопытство, то узнаете, что он именуется Данвич.

Приезжие всегда были в Данвиче явлением достаточно редким, в особенности после обрушившегося на поселок кошмара, вслед за которым были спешно убраны все дорожные знаки, указывающие путь к Данвичу. В этой местности, красивой по всем эстетическим канонам, вы не встретите ни художников, ни отдыхающих. Привычка избегать этих мест родилась еще два столетия тому назад, когда разговоры о кровавых шабашах ведьм, поклонении Сатане и жутких обитателях лесов вызывали у людей не смех, а приступы суеверного ужаса. Но и в наш просвещенный век люди испытывают страх перед Данвичем и его окрестностями — страх совершенно бессознательный, поскольку о Данвичском ужасе 1928 года им почти ничего не известно: сильные мира сего сочли за благо замолчать эту ужасную историю, дабы не нарушать спокойствия граждан. Скорее всего, страх этот основывается все на тех же старинных суевериях, которым так подвержены деградировавшие за долгие годы глухой изоляции обитатели медвежьих углов Новой Англии. Почти полная их отрезанность от внешнего мира и, как следствие, большое количество родственных браков сделали свое дело — жители этой затерянной глубинки давно уже выродились в особую расу, отмеченную явными признаками умственного и физического упадка. Их анналы изобилуют упоминаниями о чудовищных злодействах, загадочных смертях, кровосмешениях и иных деяниях, не менее извращенных и богомерзких; впрочем, при том удручающе низком уровне интеллектуального развития, что присущ подавляющему большинству представителей сей затерянной ветви человеческого племени, все эти дикие истории не вызывают особого удивления. Разве что доморощенная аристократия этих мест — далекие потомки двух-трех состоятельных семей, прибывших сюда в 1692 году из Салема, — еще как-то удерживается на более-менее приемлемом уровне существования, да и то верно лишь отчасти: многие из представителей побочных ветвей их генеалогических древ давным-давно уже погрязли в мерзости и нищете, тем самым лишив себя возможности носить доставшиеся им фамилии с честью и достоинством. Отцы семейств Уэйтли или Бишопов изредка отправляют своих подросших сыновей постигать науки в Гарвардском или Мискатоникском университетах, да вот только неизвестно, чтобы хоть один из них по окончании учебы вернулся под ветхую крышу дома, где был рожден и он сам, и многие поколения его предков.

Даже от тех, кто располагает мало-мальской информацией о недавних событиях, вы не услышите ничего толкового о случившейся здесь дьявольщине, зато вам расскажут множество старинных легенд — в них повествуется о таинственных и страшных индейских обрядах, в продолжение которых туземцы вызывали с вершин круглых холмов чудовищные богохульные тени и устраивали исступленные моления под доносившийся откуда-то из-под земли жуткий грохот. В 1747 году преподобный Абийя Хоудли, новоиспеченный глава Данвичского прихода конгрегационалистской церкви, произнес страстную проповедь, предупреждая в ней свою паству о скором пришествии Сатаны. Вот что услышали от него прихожане:

«Не должно более молчать о тех богомерзких деяниях демонов преисподней, которые стали слишком очевидными, чтобы не замечать их и впредь. Сатанинские голоса Азазеля и Бузраэля, Вельзевула и Велиала доносятся уже до нас из-под земли, и не один десяток ныне живущих свидетелей, честность которых никоим образом не может быть поставлена под сомнение, готовы подтвердить это. Сам я не более как две недели назад собственными ушами слышал, как Силы Зла вели свои богохульные беседы на холме, что за моим домом, и беседы эти сопровождались Громами, и Скрежетом, и Шипом Змеиным, и еще многими звуками, не порожденными Землею, но пришедшими из глубин Адовых, которые только Черная Магия и может обнаружить и которые только Диавол и может отомкнуть».

Вскоре после произнесения этой проповеди мистер Хоудли бесследно исчез, но текст ее, дошедший до Спрингфилда и отпечатанный в тамошней типографии, по сей день хранится там в целости и сохранности. Вот с какого времени берут свое начало звуки холмов, о которых ходят самые зловещие легенды и которые давно уже являются неразрешимой загадкой для геологов и физиографов.

В других преданиях рассказывается о нечистых смрадах, что исходят от корончатых кругов, образованных столбами на вершинах холмов, и о духах, молнией проносящихся в небесах, — их нельзя увидеть, но можно услышать, если оказаться в определенных местах на дне глубоких расщелин. Еще одна загадка — Дьяволово Пастбище, склон холма, лишенный какой бы то ни было растительности: здесь вы не увидите ни деревца, ни кустика, ни даже травинки. Нельзя не отметить и тот неподдельный суеверный ужас, что испытывают аборигены перед криками козодоев. Птиц этих тут великое множество; теплыми летними ночами они кричат как оглашенные, повергая в ужас обитателей Данвича, которые всерьез считают, что с наступлением темноты козодои выходят на свою дьявольскую охоту, карауля души умирающих, и когда душа, покинув бренное тело своего обладателя, оказывается в цепких лапах этих голосистых тварей, они тут же разражаются демоническим хохотом, который слышен на всю округу; но если душе усопшего удается ускользнуть от ночных охотников, то разочарование охватывает их, и голоса их постепенно растворяются во мраке.

Нет нужды говорить, что этим наивным сказкам уже не одна сотня лет и что у человека образованного они могут вызвать разве только улыбку. Они стары, как сам Данвич, который появился в этой лесной глуши на много лет раньше любого другого поселения в радиусе тридцати миль. На южной окраине поселка вы можете углядеть торчащие над землей стены погреба и дымовую трубу старинного дома Бишопов, возведенного еще до 1700 года, а мельница, что лежит наполовину в развалинах, представляет собой наиболее позднее строение Данвича, сооруженное в 1806 году. Промышленности как таковой здесь никогда не было, если не считать всплеска деловой активности где-то в XIX веке, но все благополучно заглохло короткое время спустя. Огромные каменные столбы на вершинах холмов по праву считаются самыми старыми постройками в окрестностях, но их возведение приписывают скорее индейцам, нежели потомкам белых поселенцев. Скопления черепов и костей внутри образованных столбами колец — а также на сопоставимой с ними по размерам плоской, как стол, вершине Часового холма — поддерживают всеобщую веру в то, что такого рода площадки служили когда-то местами погребения индейцам-покумтукам, хотя многие этнологи считают такую точку зрения совершеннейшим вздором и утверждают, что останки принадлежат представителям европейской расы.

II

2-го числа февраля месяца 1913 года, в воскресенье, в пять часов пополуночи, в округе Данвич, в большом и наполовину пустующем фермерском доме, притулившемся на склоне холма в четырех милях от самого Данвича и в полутора милях от иного ближайшего жилища, явился на свет Уилбер Уэйтли. Эта дата у многих осталась в памяти, поскольку совпала в тот год со Сретеньем, которое, впрочем, в соответствии с данвичскими традициями носило здесь совсем другое название. Хорошо помнили и о том, что именно в тот самый день с холмов раздались демонические звуки, а собаки в продолжение всей ночи лаяли как бешеные. И конечно, в сравнении с этими обстоятельствами вряд ли можно считать существенной такую деталь, как личность матери новорожденного — а ею была опустившаяся, отталкивающего вида женщина-альбинос лет тридцати пяти, жившая со своим престарелым, наполовину уже свихнувшимся отцом, о колдовских опытах которого в годы его юности рассказывали шепотом самые жуткие истории. У Лавинии Уэйтли никогда не было мужа, но, как водилось в округе, она не стала отрекаться от ребенка, дав окружающим возможность вволю посудачить о предполагаемом отце мальчика. Самой ей до всех этих пересудов не было никакого дела — она всерьез гордилась своим чадом, столь разительно непохожим на нее: облик этого смуглого козлоподобного младенца являл собой совершеннейший контраст с некрасивыми, но в то же время более-менее стандартными чертами лица его матери и с ее ярко выраженным альбинизмом. Многим в округе доводилось слышать ее невнятные бормотания, из которых следовало, что рожденный ею мальчик наделен необычайными способностями и что его ждет великое будущее, хотя никто не думал принимать все это всерьез, ибо Лавиния Уэйтли являла собой типичный пример тихого помешательства.

Она имела обыкновение бродить по окрестным холмам целыми днями напролет, и даже жестокие проливные дожди, что разражались время от времени над Данвичем, не могли удержать ее в четырех стенах, а недолгие часы, проводимые ею под крышей своего заброшенного жилища, она без остатка посвящала чтению огромных затхлых томов, что достались от отца, а до него переходили от одного поколения Уэйтли к другому в течение добрых двух столетий и были уже настолько изъедены червями и временем, что, казалось, должны развалиться на куски при первом же прикосновении. Не проведя ни единого дня в школе, она была буквально напичкана бессвязными обрывками старинных преданий, в которые ее посвятил старик Уэйтли, снискавший себе в округе недобрую славу знатока черной магии. Из-за этой незавидной репутации, а также из-за факта якобы насильственной смерти миссис Уэйтли, случившейся, когда Лавинии минуло двенадцать лет, люди всегда обходили стороной стоявший на отшибе фермерский дом, где обитало странное семейство. Смерть матери не особенно тронула душу юной Лавинии и уж во всяком случае не изменила ее образа жизни — так же, как и раньше, она продолжала расти в полной изоляции, с головой погрузившись в свои дикие мечты и проводя время в совершенно недетских играх. Домашние заботы ее нисколько не тяготили, что было неудивительно при том полном пренебрежении к чистоте и порядку, что царило в их семействе.

В ночь, когда родился Уилбер, люди услышали душераздирающий вопль, эхом пронесшийся над всей местностью и заглушивший даже неистовый лай собак и привычные шумы холмов. Роды прошли без доктора и без повивальной бабки, и о существовании ребенка соседи узнали неделю спустя после его появления на свет, когда старый Уэйтли прибыл в заснеженный Данвич на своей санной повозке и обратился к кучке людей, толкавшихся рядом с магазинчиком Осборна, с пространной и непонятной речью. Мало что уловив из нее, слушатели все же отметили тогда про себя, а после и вслух, ту разительную перемену, которая произошла в облике старика и особенно в выражении его глаз, неизменно затуманенных пеленой некоей непостижимой таинственности. Во всяком случае, одно было несомненно — тот суеверный страх, что он внушал окружающим, сейчас поселился в его собственной душе, хотя, казалось, не таков он был, чтобы его могли напугать обычные семейные дела. И вместе с тем в его речи сквозило нечто вроде гордости за своего внука, и еще многие годы после того вспоминали жители Данвича слова, сказанные им об отце ребенка:

— Что мне до ваших пересудов о нем — вы сами скоро увидите, каков вырастет парень у Лавинии, коли он пойдет в отца. Уж не думаете ли вы, что только людьми, подобными вам, и населен этот свет? Знайте, что Лавиния читала в книгах и видела глазами своими то, о чем большинство из вас и помыслить неспособно. А муж, избранный ею, — самый лучший из мужей, каких вы только смогли бы отыскать по эту сторону Эйлсбери; и если бы вы знали об этих холмах хоть малую долю того, что знаю о них я, вы поняли бы, что никакое церковное венчание не сравнится с таинством в этих холмах. Внемлите же — придет день, и вы все услышите, как дитя Лавинии назовет имя своего отца на вершине Часового холма!

Старый Зехария Уэйтли (из ветви этого рода, не затронутой деградацией) и невенчанная жена Эрла Сойера по прозвищу Мамочка Бишоп были единственными, кому довелось увидеть Уилбера в первый месяц его жизни. Мамочка заглянула тогда в дом Уэйтли из чистого любопытства, и все ее последующие рассказы делают честь наблюдательности этой особы; что же до Зехарии, то он привел на двор старика Уэйтли пару коров олдернийской породы — тот купил их у его сына Кертиса. Этой сделкой было положено начало безостановочной веренице закупок скота для семьи маленького Уилбера, которая оборвалась только в 1928 году, когда разразился Данвичский ужас. Но странное дело — хотя с того времени дряхлый хлев во дворе Уэйтли стал регулярно пополняться крупной живностью, не похоже было, чтобы его стены ломились от изобилия в нем коров и быков. Одно время наиболее любопытные жители Данвича подкрадывались к животным, что паслись на крутом косогоре немного повыше одинокого фермерского дома, и подсчитывали их количество — благо пастуха рядом с коровами не было никогда. За всю историю этих наблюдений никому из добровольцев не удалось насчитать более одной дюжины малокровных, донельзя истощенных экземпляров. Бог знает, что послужило причиной такого их нездоровья: то ли гибельная почва этого пастбища, то ли зараза, коей были поражены стены и потолок старого хлева, — но в любом случае не приходилось сомневаться, что животные на подворье Уэйтли мерли как мухи. На коже быков и коров можно было порой разглядеть какие-то раны и болячки непонятного происхождения, похожие на глубокие порезы; и некоторые из наблюдателей божились, что точно такие же болячки они видели на шее старика Уэйтли и его дочери-альбиноски.

Той же весной, буквально через пару месяцев после рождения Уилбера, Лавиния вернулась к своему излюбленному занятию — блужданию по окрестным холмам; только сейчас во время прогулок на ее руках покоился смуглокожий мальчик. Хотя интерес общественности к новорожденному угас после того, как большинству деревенских жителей удалось увидеть его своими глазами, многим из них не давало покоя то неестественно быстрое развитие, которое демонстрировал маленький Уилбер. Действительно, он рос не по дням, а по часам — уже в три месяца он не уступал размерами годовалому ребенку, а его движения и звуки голосовых связок почти сразу же после рождения отличались осмысленностью, весьма нехарактерной для грудного младенца. Никто в округе особенно не удивился тому, что в полгода с небольшим он самостоятельно сделал первые шаги, а еще через месяц ходил совершенно уверенно.

А как-то раз — это было после Дня всех святых — в полночь на вершине Часового холма люди увидели мощное яркое зарево, исходившее оттуда, где в окружении образованных древними камнями могильных холмов возвышалась плоская, как стол, скала. Волна самых невероятных слухов прокатилась по Данвичу, стоило лишь Сайласу Бишопу — из числа относительно благополучных Бишопов — упомянуть о том, что примерно за час до появления зарева он видел, как Уилбер несся как угорелый вверх по увенчанному плоским камнем холму, а за ним мчалась его полоумная матушка. Вообще-то на холме Сайлас появился, чтобы загнать отбившуюся от стада телку, но, увидав в тусклом свете своего фонаря два стремительно летящих силуэта, тут же забыл о возложенной на него миссии и уставился на беглецов, не спуская с них глаз до тех пор, покуда те не скрылись из виду. Удивительно было то, как им удалось продраться сквозь заросли густого кустарника, почти не подняв шума, но еще большее изумление вызвал у Сайласа тот факт, что оба они — и мать, и сын — были при том совершенно голыми. Впрочем, насчет мальчика у него потом уже не было полной уверенности — по его словам, могло статься и так, что на Уилбере были надеты темные штаны или трусы, а вокруг талии был обвязан пояс с бахромой. Впоследствии, когда Уилбер стал появляться на людях, он всегда бывал одет в полный костюм, неизменно застегнутый на все пуговицы, и одна лишь угроза в отношении целостности его наряда, не говоря уже о реальном нарушении таковой, наполняла его бешенством и страхом. Такое внимание к своему внешнему виду было в глазах данвичцев явлением примечательным, особенно в сопоставлении с ужасающей неряшливостью его матери и деда; но только после разразившегося в 1928 году кошмара жители деревни смогли понять, что скрывалось под одеждой Уилбера Уэйтли.

В январе следующего года по поселку поползли слухи, что «черный ублюдок Лавинии» заговорил — в одиннадцать месяцев от роду. Да как заговорил! Во-первых, его речь и близко не походила на тот ребяческий лепет, который исчезает у большинства детей только в три-четыре года, а во-вторых, по его выговору ни за что нельзя было признать в нем уроженца здешних мест. Особой разговорчивостью мальчик, правда, не отличался, но, когда он говорил, нельзя было не заметить, что в его речи всегда наличествовал некий неуловимый элемент, абсолютно нехарактерный для обитателей Данвича. С точки зрения смысла произносимые им предложения, включая даже те, где встречались несложные идиомы, были более чем обычными. Странным в его речи было ее звучание как таковое — слышавшие Уилбера не могли отделаться от впечатления, что вырывающиеся из его горла звуки явно отличаются от тех, что обычны для нормального человека. На лицо он выглядел гораздо старше своего возраста, хотя и унаследовал от матери и деда такую фамильную черту, как почти полное отсутствие подбородка. Вид его не по-детски крупного носа идеально гармонировал с вдумчивым взглядом темных глаз южанина и придавал лицу взрослое и в некоторой степени даже сверхъестественно умное выражение. Несмотря на это, он был все же весьма уродлив: толстые и отвислые, как у козла, губы, пористая желтая кожа, грубые и ломкие волосы, сильно вытянутые в длину уши. Очень скоро все его невзлюбили — еще сильнее, чем деда и матушку; любые разговоры о нем неизменно сводились к обсуждению колдовских деяний старого Уэйтли, в частности, о том, как однажды, стоя посреди каменного круга с огромной раскрытой книгой в руках, старик Уэйтли выкрикнул во всю силу своих легких «Йог-Сотот!» и от звука этого страшного имени содрогнулись окрестные холмы. Мальчика не любили не только люди, но и собаки, и ему всегда приходилось быть начеку, когда он проходил по улицам Данвича.

III

Тем временем старик Уэйтли продолжал покупать скот, хотя нельзя было сказать, чтобы стадо его заметно увеличивалось от этого. Он напилил бруса и досок и принялся за ремонт незаселенной части заднего крыла дома — за древностью своей оно уже ушло наполовину в землю, вернее сказать, в каменистый склон холма, на котором стоял дом. Под островерхими крышами заброшенной части здания скрывалось несколько просторных помещений, но непонятно было, для чего они вдруг понадобились старику, когда до сих пор ему и его дочери вполне хватало для проживания трех наименее обветшалых комнат первого этажа.

Многие сомневались, что у старика Уэйтли достанет сил и терпения осуществить задуманную реконструкцию, однако эти опасения оказались напрасными — несмотря на полоумное бормотание, то и дело исходившее от старика во время его трудов, качество его плотницкой работы было выше всяких похвал. Работать над домом он начал сразу же после рождения Уилбера — окружающие заметили это, обратив как-то раз внимание на сарай с инструментами, который за считаные дни был приведен в полный порядок, обит дранкой и заперт на огромный, специально купленный для этой цели замок. Заброшенный верхний этаж дома старик отделал с таким тщанием, что там, как говорится, и комар бы носу не подточил. Пожалуй, единственным проявлением его слабоумия явилось то, что он намертво заколотил все окна реконструированной части здания, — хотя злые языки утверждали, что его затея с восстановлением этого дома уже сама по себе есть чистой воды сумасшествие. Правда, против одной из комнат нижнего этажа, которую старый Уэйтли оборудовал специально для своего новорожденного внука, никто не посмел возразить: эти действия всем без исключения представлялись совершенно естественными, тем более что те, кто был вхож в дом Уэйтли, собственными глазами видели эту комнату — в отличие от помещений второго этажа, куда хозяин дома не допускал никого. Комнату Уилбера старик сплошь уставил уходящими под самый потолок книжными полками и без промедления заполнил их своими полусгнившими древними фолиантами, которые до того времени были беспорядочно свалены по углам многочисленных помещений старого дома.

— Да, неплохую они сослужили мне службу, — говаривал он, сидя за какой-нибудь из своих книг и любовно починяя ее ветхие, потемневшие от времени страницы с помощью клея, собственноручно сваренного им на ржавой кухонной плите, — но этот парень извлечет из них куда больше толку. Уж будьте уверены, он-то вычитает оттуда все, что только можно, — а не то откуда ему еще набраться знаний?

В сентябре 1914 года Уилберу стукнуло год и семь месяцев, и к тому времени его рост и развитие вызывали уже настоящую тревогу у окружающих. Ростом он был с четырехлетнего ребенка, а разговаривал бегло и необыкновенно осмысленно. Иногда он сопровождал свою мать во время ее прогулок по окрестностям, но чаще его видели бродящим среди раскинувшихся вокруг Данвича полей и холмов без всякого присмотра. Дома он с завидным прилежанием рассматривал странные картинки и таблицы в дедовских книгах — когда один, а когда в компании старика Уэйтли, который подробно разъяснял ему содержание этих фолиантов. Ремонт дома к тому времени был уже закончен, и те, кому приходилось видеть его последствия, недоумевали, для чего старику понадобилось заменять одно из окон верхнего этажа дверью из сплошного куска дерева. Эта необычная дверь располагалась на восточном фронтоне, который едва не упирался в высившийся по соседству холм; с земли к ней вел сработанный стариком деревянный помост. На этом реконструкция дома была благополучно завершена, и сарай с инструментами, такой ухоженный в период ремонта, вновь оказался заброшенным: его распахнутая настежь дверь кое-как болталась на полувывороченных петлях, и, когда однажды Эрлу Сойеру, пригнавшему старику очередную партию скота, вздумалось заглянуть в этот самый сарай, его обоняние было оскорблено весьма неприятным запахом, напоминавшим, по его словам, смрадный дух, исходящий от круглых площадок внутри индейских каменных столбов на холмах. Эрл Сойер был всерьез убежден, что в силу своей необычности это зловоние имеет явно богопротивное происхождение и уж в любом случае является надругательством над земным естеством. Впрочем, тогда его слова о дьявольской природе этого запаха были пропущены жителями Данвича мимо ушей, ибо стены их собственных домов и подсобных помещений тоже отнюдь не благоухали.

Последующие месяцы не ознаменовались ничем примечательным, если не считать того, что таинственные шумы холмов с каждым днем становились все громче и отчетливее. В 1915 году, в канун первого мая, в Данвиче ощущались такие сильные подземные толчки, что они дошли даже до Эйлсбери, а в канун Дня всех святых раздававшиеся в недрах земных раскаты чудовищного грома явственно совпадали со вспышками пламени на вершине Часового холма, и фраза «Проклятые Уэйтли — это их рук дело» была тогда на устах у каждого данвичца. Уилбер тем временем продолжал сверхъестественно быстро расти и набирать вес — в трехлетнем возрасте он уже выглядел как десятилетний ребенок. Почти все свободное ото сна время он проводил за чтением дедовских книг и сделался странно молчалив — именно тогда люди всерьез заговорили о демоническом блеске глаз на его уродливом и совершенно не детском лице. Иногда он что-то бормотал на непонятном жаргоне или напевал причудливые мелодии, и эти звуки наполняли тех, кому случайно доводилось их слышать, чувством необъяснимого страха. Неприязнь собак к нему стала притчей во языцех, и он вынужден был вооружиться пистолетом, чтобы безопасно расхаживать по округе. Порою он пускал оружие в ход, и это отнюдь не прибавляло ему популярности среди владельцев сторожевых псов.

Некоторые из тех, кто был вхож в дом Уэйтли, часто заставали Лавинию на первом этаже в полном одиночестве, в то время как с заколоченного второго этажа доносились странные сдавленные крики и несмолкающие шаги. Вопросы о том, что такое делают ее отец и сын, уединившись наверху, она неизменно пропускала мимо ушей; но как-то раз, когда местный продавец рыбы, известный на всю округу шутник, взялся за ручку запертой двери, за которой скрывалась ведущая наверх лестница, и принялся дергать ее, бедная Лавиния побледнела как полотно и едва не упала в обморок от охватившего ее ужаса. Рассказывая об этом случае завсегдатаям данвичских лавок, торговец клятвенно уверял их, что доносившиеся сверху звуки поразительно напоминали топот лошадиных копыт. Слушатели тут же вспоминали превращенное в дверь окно второго этажа, ведущий к нему помост, прорву крупных животных, приобретенных стариком Уэйтли за последнее время — и многозначительно кивали головами. Далее на ум им приходили жуткие легенды о юности отца Лавинии и о тех странных и таинственных существах, что появляются на лике Земли, стоит лишь принести неким языческим богам в нужное время и на нужном месте жертвенного тельца, умертвив его мгновенно, как считали одни, либо медленно, по мнению других… Некоторое время спустя люди стали замечать, что поселковые собаки прониклись к стоящему на отшибе дому Уэйтли такой же яростной нелюбовью, какой они до того удостаивали лишь самого Уилбера.

Отголоски мировой войны дошли до этих мест в 1917 году, когда сквайр Сойер Уэйтли, выполняя обязанности председателя местной призывной комиссии, отчаялся отыскать в Данвиче необходимое количество молодых людей призывного возраста. Правительственные чиновники, озабоченные столь явными признаками вырождения целого региона, направили туда нескольких военных и медицинских экспертов; те прибыли на место и провели тщательное исследование, с результатами которого можно ознакомиться и сейчас, пролистав подшивку любой из новоанглийских газет за те годы. За появлением этого отчета последовал наплыв репортеров в Данвич, и уж они-то постарались на славу, расписывая на все лады нравы здешней глубинки. Особенно отличились «Бостон глоб» и «Аркхем эдвертайзер», сообщавшие о странностях роста молодого Уилбера, познаниях старика Уэйтли в области черной магии, полках с таинственными книгами, наглухо изолированном верхнем этаже древнего дома на холме и о загадочных подземных шумах, что держали в страхе обитателей этого захолустья. Уилберу было тогда четыре с половиной года; выглядел же он на все пятнадцать — на щеках и верхней губе стал уже пробиваться темный пушок и начал ломаться голос.

Эрл Сойер сопровождал репортеров и фотографов, когда те посещали дом старика Уэйтли, и в продолжение этих визитов постарался обратить их внимание на более чем необычный смрад, доносившийся из верхнего помещения. Ничего определенного по поводу этого запаха Сойер сказать не мог, но в одном не сомневался: зловоние, испускаемое сверху, было идентично мерзкому запаху, который несколькими годами раньше ему довелось учуять в распахнутом настежь сарае, где старик Уэйтли хранил свои инструменты, — и в то же время оно ничем не отличалось от того мертвенного духа, что исходил от каменных столбов, венчавших окрестные холмы. Данвичцы читали газетные репортажи с презрительными ухмылками на лицах — слишком уж много нагородили бестолковые газетчики в своих рассказах. Да и чего ради им вздумалось интересоваться, почему старик Уэйтли всегда расплачивается за купленный скот золотыми монетами, да еще и невообразимо старинной чеканки. Сами Уэйтли принимали непрошеных визитеров с плохо скрытой враждебностью, однако предпочли не вызывать еще большие кривотолки, гоня их прочь или отказываясь от беседы.

IV

На протяжении следующих десяти лет Уэйтли не привлекали к себе особого внимания на фоне в целом убогой жизни, которую вело большинство обитателей Данвича, которые постепенно привыкли к безобразиям, ежегодно творящимся в Вальпургиеву ночь и канун Дня всех святых, когда Уэйтли возжигали огни на вершине Часового холма под леденящие кровь звуки, с каждым годом все громче доносившиеся из земных недр. В то же время странные и зловещие дела продолжали твориться в их доме. Редкие посетители в один голос утверждали, что с заколоченного верхнего этажа постоянно доносятся какие-то звуки, несмотря на то что во время визита гостя встречали все члены этого странного семейства. Некоторые из визитеров подозревали, что на чердаке совершаются обряды жертвоприношения — и в самом деле, эта догадка как нельзя лучше увязывалась с тем неоспоримым фактом, что закупаемый стариком в неимоверных количествах скот исчезает как в прорву. В поселке пошли уже разговоры о том, что неплохо было бы обратиться в Общество защиты животных; однако сразу было ясно, что из этой затеи ничего не выйдет, так как жители Данвича менее всего склонны были привлекать внимание посторонних людей к себе и своему поселению.

Году примерно в 1923-м, когда Уилберу минуло уже десять лет и его бородатое лицо ничем не отличалось от физиономии взрослого мужа, в доме начался второй этап больших плотницких работ. Все они происходили внутри заколоченного верхнего этажа, и по деревянным обломкам, которые старый Уэйтли и его внук выбрасывали наружу, люди догадались, что они разобрали перекрытия и, возможно, даже пол чердачного помещения, освободив все пространство между первым этажом и островерхой крышей старого дома. Большую дымовую трубу, что была установлена посреди здания, они тоже снесли, и сейчас вместо нее торчала из окна корявая жестяная труба, какие ставятся на походных кухнях.

В первую же весну после повторного ремонта старик Уэйтли заметил, что из долины Холодных Ключей к их дому стало слетаться огромное количество козодоев. Их пронзительные крики не прекращались каждую ночь, и старик воспринимал их как знамение свыше.

— Слышали бы вы, как они свистят — аккурат со мною вместе, как я дышу, — говорил он собравшимся в магазине Осборна односельчанам, — и сдается мне, они караулят мою грешную душу. Знают, подлые твари, что она вот-вот готова покинуть меня, и, видать, никак не хотят ее упустить. Погодите, вот я окочурюсь, и вы сразу узнаете, удалось им это или нет. Ежели, когда я помру, они будут хохотать всю ночь и угомонятся только с рассветом, то, стало быть, у них это получилось; а уж коли они сразу утихнут, как я отойду, то, значится, ничего у них не вышло. Я-то уж знаю, что не всякая душа, за какой они ведут охоту, им в аккурат достается.

В ночь на 1 августа 1924 года доктору Хаутону в Эйлсбери позвонил Уилбер Уэйтли, который, нещадно нахлестывая свою единственную лошадь, проскакал сквозь тьму до лавки Осборна, где имелся телефон. Когда доктор прибыл на место, старик Уэйтли был очень плох: слабое сердцебиение и прерывистое дыхание свидетельствовали о скором конце. Неопрятная белобрысая Лавиния и ее бородатый сынишка стояли у изголовья постели, а из пустот наверху раздавались странные звуки, как будто кто-то яростно метался туда-сюда; своим ритмом эти звуки напоминали шум океанских волн. Доктор с видимым беспокойством прислушивался к крикам ночных птиц за окном; их неисчислимый легион стройно выводил свои дьявольские песнопения в такт свистящему дыханию умирающего. От этой жуткой гармонии доктору стало не по себе, и он в очередной раз пожалел о том, что поехал на вызов в это пользующееся недоброй славой место.

Около часа ночи старик Уэйтли пришел в себя и, собравшись с силами, перестал хрипеть, чтобы сказать несколько слов своему внуку:

— Не хватает места, Уилли, скоро будет не хватать места. Ты быстро растешь — а он растет еще быстрее. Скоро ты дождешься от него толку, мой мальчик. Откроет тебе ворота к Йог-Сототу, и ты войдешь в них с долгой песнью на устах, а найдешь ты ее на странице семьсот пятьдесят первой полного собрания. Только обычному земному огню это не под силу, нет.

Похоже было, что старик окончательно выжил из ума. Наступила пауза, в продолжение которой стая козодоев за окном сменила ритм своих криков в соответствии с участившимся дыханием старика Уэйтли, и тут же откуда-то издали послышались звуки, весьма напоминавшие зловещие шумы холмов. Услыхав их, старик из последних сил выдавил из себя еще несколько фраз:

— Корми его регулярно, Уилли, и следи за количеством; но не позволяй ему расти слишком быстро здесь, потому что коли начнешь давать ему по четвертине, он вырастет еще до того, как ты откроешь ворота к Йог-Сототу, а этого не нужно… Только те, которые извне, могут это сработать и приумножить… Только древние, когда они захотят вернуться…

Но тут вместо слов снова пошли хрипы, и Лавиния издала жуткий визг, услышав, как отреагировали на это козодои. Старик закрыл глаза и потерял сознание; где-то час спустя он разомкнул на секунду веки, обвел всех собравшихся мутным взглядом, и затем из его горла вырвался жуткий клекот — на этот раз последний. Дикие вопли козодоев мгновенно смолкли, и доктор Хаутон, подойдя к безжизненному телу, надвинул дряблые веки на блестящие серые глаза. Лавиния всхлипнула, но Уилбер, вслушиваясь в слабые шумы снаружи, довольно ухмыльнулся.

— Упустили они его, — пробормотал он своим густым басом.

К тому времени Уилбер успел накопить изрядный запас познаний в той области, в которой его с ранних лет натаскивал старик Уэйтли. Впрочем, его эрудиция носила довольно однобокий характер и не распространялась на другие науки. Тем не менее имя его было известно во многих библиотеках, в том числе и весьма удаленных от Данвича, — он вел с ними переписку, надеясь отыскать в их архивах некоторые редкие и запрещенные книги, изданные много лет назад. Что же касается односельчан, то все они дружно ненавидели и боялись его, подозревая, что он замешан в исчезновении нескольких данвичских детей. Прямых обвинений, однако, против него никто не выдвигал — этому мешал как страх людей перед ним, так и его тугой кошелек, в котором не переводились старинные золотые монеты, коими Уилбер, как некогда его дед, рассчитывался за коров и бычков, закупаемых теперь в еще более жутких количествах. Выглядел он совершенно зрелым мужчиной и заметно превосходил окружающих ростом. В 1925 году, когда один из его корреспондентов, сотрудник Мискатоникского университета, приехал в Данвич навестить своего ученого коллегу и отбыл бледным и потрясенным, — рост Уилбера уже тогда достигал шести футов девяти дюймов.

Все годы, что Уилбер жил со своей уродливой матерью-альбиноской, он относился к ней не иначе как со все возрастающим презрением и в конце концов запретил ей появляться с ним на холмах во время оргий в Вальпургиеву ночь и канун Дня всех святых. В 1926 году бедняжка призналась Мамочке Бишоп в том, что испытывает страх перед своим чудовищным отпрыском.

— Я знаю про него много всякого, что не могу тебе сказать, Мамочка. А нынче с ним такое творится, что я и сама уже не пойму. Чего хочет Уилбер? И чем он занят? Богом клянусь, ума не приложу.

В тот канун Дня всех святых холмы грохотали громче, чем когда-либо ранее. Как в течение многих лет до того, на Часовом холме вспыхнули огни; но ритмичные вопли огромной стаи козодоев, которым по всем срокам не время уже было заводить свои песни, повергли в замешательство собравшихся на празднестве. Птицы явно собрались около неосвещенного фермерского дома Уэйтли, и после наступления полуночи их пронзительные крики переросли в дьявольскую истерию, не стихавшую до самого рассвета и повергшую всю округу в состояние тихого ужаса. Затем птицы бесследно исчезли — видимо, отбыли наконец на юг, на добрый месяц запоздав с отлетом. Никто из деревенских жителей не решился дать тогда какое-либо определенное толкование этому зловещему феномену. В тот день в поселке не было зарегистрировано ни одной смерти — но с тех пор никто и никогда не встречал больше бедную Лавинию Уэйтли, уродливую полоумную альбиноску.

Летом 1927 года Уилбер починил два сарая у себя во дворе и начал перетаскивать в них свои книги и имущество. Вскоре после этого Эрл Сойер появился в магазине Осборна и заявил, что в фермерском доме вовсю ведутся новые плотницкие работы. Уилбер заколотил все двери и окна на первом этаже и, похоже, убрал все перегородки, как сделал наверху его дед четыре года назад. С той поры Уилбер жил в одном из сараев, и Сойер отметил, что он выглядел необычно встревоженным. Поскольку его подозревали в причастности к исчезновению своей матери, то очень немногие отваживались сейчас подходить к его жилищу. Его рост превысил уже семь футов, и не было никаких признаков того, что скоро он перестанет расти.

V

Первое путешествие Уилбера за пределы Данвичской округи явилось, несомненно, самым значительным событием следующей зимы. Его переписка с библиотекой Виденера в Гарварде, парижской «Библиотек Насьональ», Британским музеем, Буэнос-Айресским университетом и, наконец, библиотекой Мискатоникского университета в Аркхеме не дала никаких результатов — нигде не согласились на выдачу книги, которую он так отчаянно желал заполучить. В грязной потрепанной одежде, невообразимо огромного роста — почти восьми футов, — с дешевым чемоданом в руке, купленным незадолго до того в магазине Осборна, и с темным козлоподобным ликом горгульи, появился он на улицах Аркхема, обуреваемый желанием отыскать таинственный том, хранящийся под замком в библиотеке колледжа, — жуткий «Некрономикон» безумного араба Абдула Альхазреда, переведенный на латынь Олаусом Вормием и напечатанный в семнадцатом веке в Испании. В городе он оказался впервые в жизни, но времени на знакомство с ним тратить не стал и сразу же по прибытии направился в университет. У входа на университетскую территорию он равнодушно проследовал мимо свирепого сторожевого пса, который, едва завидев нелепую фигуру Уилбера, принялся лаять и бросаться на него с какой-то одержимостью, едва не оборвав сдерживавшую его массивную цепь.

В чемодане Уилбера лежала бесценная, но, увы, неполная копия англоязычной версии «Некрономикона» в переводе доктора Ди — она перешла к нему в соответствии с дедовским завещанием. Оказавшись в университетской библиотеке и получив на руки латинскую копию, он тут же принялся соотносить оба текста в попытках обнаружить тот самый абзац, которого недоставало на 751-й странице его собственного дефектного тома. Разумеется, он старался не привлекать к себе внимания библиотекаря, которым был, кстати сказать, его старый знакомый Генри Армитедж (магистр наук Мискатоникского университета, доктор физических наук университета Принстона, доктор литературы колледжа Джонса Хопкинса) — тот самый эрудит, что заглядывал как-то раз к нему на ферму, а сейчас сидел напротив и вежливо, но настойчиво задавал гостю вопрос за вопросом. Уилбер нехотя отвечал на них. Да, если честно, он ищет что-то вроде формулы или заклинания, содержащих страшное имя Йог-Сотот, однако разного рода расхождения, разночтения и двусмысленности делают процесс определения занятием в высшей степени непростым. После того как он переписал формулу, наконец-то найденную им среди множества всех прочих, доктор Армитедж совершенно случайно бросил взгляд на разворот латинского перевода — и ужаснулся той чудовищной угрозе человеческому разуму и самому существованию человечества, которая содержалась в тексте на левой странице.

«Не должно думать, — гласил текст, мысленно переводимый Армитеджем, — что человек есть либо старейший, либо последний властелин на Земле и что жизнь есть только то, что ему ведомо. Нет же — Властители Древности пребудут ныне, присно и во веки веков. Не в пространствах, которые нам известны, но между ними ходят Они, неизменные в своем властном спокойствии, лишенные измерений и невидимые для нас. Йог-Сотот знает ворота. Йог-Сотот — это ворота. Йог-Сотот — это ключ и это страж. Прошлое, настоящее и будущее — все в руках Йог-Сотота. Он знает, где Властители Древности прорывались в этот мир из древних времен и где они прорвутся вновь. Он знает, где Они ходили по полям Земли и где они ходят до сих пор и почему никто не может увидеть Их в это время. Иногда по Их духу можно определить, что Они где-то рядом, но никому не дано даже представить себе полностью Их внешность, хотя некоторые из вас могут столкнуться с теми, кто ниспослан Ими в гущу рода человеческого; и на Земле можно встретить порою человекоподобных, отличных своею внешностью от классического человека, но и это не поможет вам создать в своем воображении Их истинный облик. Невидимые и смердящие, бродят Они в пустынных местах, где в нужную пору произносятся Слова и свершаются Обряды. Ветер носит Их голоса, и земля произносит Их откровения. Они сокрушают леса и уничтожают города, но ни лесу, ни городу никогда не дано увидеть поражающую их десницу. Кадат в холодной пустыне знал Их, но кто из людей знает сейчас, где Кадат? Ледяные просторы Юга и исчезнувшие в океанских глубинах острова скрывают от нас камни, на которых выбита Их печать, но кто видел скованный жестоким морозом город или высокую башню, увитую ракушками и морскими водорослями? Великий Ктулху приходится Им названым братом, но и он может видеть Их только в тумане. Йа! Шуб-Ниггурат! Только по Их духу можете вы узнать о Них. Их руки лежат у вас на горле, но вы не видите Их, и место Их обитания лежит за невидимым порогом, который охраняется. Йог-Сотот — это ключ от ворот, где смыкаются сферы. Человек властвует сейчас там, где некогда властвовали Они; и очень скоро Они будут властвовать там, где сейчас властвует человек. За летом приходит зима, и за зимою приходит лето. Они ждут, могущественные и терпеливые, и скоро вновь пребудет Их царствование».

Читая эти бессмысленные на первый взгляд строки, доктор Армитедж почувствовал неподдельный страх — ощутимый и материальный, как дуновение мертвенного воздуха древних гробниц. Ему достаточно было соотнести содержание прочитанного с недобрыми слухами о Данвиче и с тем, что он знал об Уилбере Уэйтли — начиная от его таинственного происхождения и кончая подозрением в его причастности к убийству собственной матери. Козлоподобный гигант, сгорбившийся над библиотечным столом, вдруг показался ему пришельцем с другой планеты или из другого, неведомого измерения. Человеком он был только частично; другая же составляющая его существа уходила своими корнями в черные бездны бытия, что, подобно титаническим фантомам, простерлись далеко за пределами пространства и времени, энергии и сознания. Уилбер поднял голову и заговорил своим странным резонирующим голосом, какой просто не в состоянии произвести нормальные человеческие голосовые связки.

— Мистер Армитедж, я бы очень хотел забрать с собой эту книгу. В ней есть кое-что такое, что мне надобно испробовать, но не здесь, в этой комнате. Я знаю, есть инструкции, но, полагаю, вы не возьмете на себя грех отказать мне в моей просьбе. Дайте мне ее, сэр, и я клянусь вам, ни одна живая душа не узнает об этом. Уж само собой, я буду беречь ее как зеницу ока. А эта копия Ди — так, право же, не я довел ее до такого состо…

Он осекся на полуслове, увидев на лице библиотекаря решительный отказ выполнить его просьбу. Его уродливая физиономия вытянулась еще больше. Армитедж, собравшийся было предложить Уилберу снять копию с нужной ему части, вдруг подумал о возможных последствиях этого шага — и смолчал; ибо не мог он дать ключей к зловещим неведомым сферам своему одержимому посетителю. Уэйтли понял, что ничего ему здесь не добиться.

— Ладно, чепуха какая, — произнес он нарочито небрежным тоном. — Пойду попытаю счастья в Гарварде — может быть, там сидят не такие буквоеды, как здесь.

С этими словами он поднялся с места и зашагал к выходу, пригибаясь в каждом дверном проеме. Вскоре Армитедж услышал отчаянный лай огромного сторожевого пса у калитки, и вслед за этим в поле его зрения показалась гориллоподобная фигура Уилбера, вышагивавшего по прилегавшей к университету улочке. Тут же на ум ему пришли самые невероятные легенды, когда-либо слышанные им, и истории, добросовестно приводимые в старых номерах «Эдвертайзера». Невидимые существа неземного происхождения — или, по крайней мере, берущие свое начало отнюдь не из трехмерного земного пространства — проносились над холмами и долами Новой Англии, оставляя за собою жуткий смрад и вызывая в душах людей леденящий ужас, и повисали над кругами каменных столбов на холмах. Эти истории ему приходилось слышать не раз и не два, но только сейчас он вдруг ощутил всем своим существом кошмарную близость вторжения неведомых злых сил и будто воочию увидел проблеск черного царства древних властителей вселенной. С дрожью страха и отвращения он захлопнул «Некрономикон». В помещении ощущался оставшийся после Уилбера омерзительный запах — непонятный, нечестивый Дух.

— Иногда по Их духу можно определить, что Они где-то рядом, — процитировал он вслух.

Действительно, запах этот поразительно напоминал тот, что едва не свалил его с ног в фермерском доме Уэйтли более трех лет назад. Он еще раз представил себе Уилбера — страшного, отвратительного, с козлиной физиономией — и издевательски рассмеялся, вспомнив деревенские сплетни по поводу его происхождения.

— Кровосмешение? — пробормотал Армитедж вполголоса. — Боже мой, какие дураки! Да покажи им портрет великого бога Пана работы Артура Мейчена — и они всерьез подумают, что это плод обычного данвичского блуда! Однако же что за существо было отцом Уилбера Уэйтли? Жило ли оно здесь, на этой планете, либо же обитало где-то в неведомых на Земле измерениях, передав своему отпрыску дьявольское свое уродство? Родился в Сретение — как раз спустя девять месяцев после Вальпургиевой ночи тысяча девятьсот двенадцатого года, когда слухи о странных подземных шумах достигли Аркхема. Кто же бродил по горам в ту ночь? Какой потусторонний ужас получил свое воплощение в этом получеловеке?

Следующие несколько недель доктор Армитедж целиком посвятил сбору всевозможной информации об Уилбере Уэйтли и бесформенных видениях Данвичской округи. Прибыв в Эйлсбери, он нашел там доктора Хаутона — того самого, что посетил старика Уэйтли на его смертном одре, — и внимательнейшим образом выслушал последнее обращение старика к своему внуку в изложении врача. Далее последовал визит в Данвич, не принесший, однако, ничего нового; и тем не менее тщательное изучение тех страниц «Некрономикона», что так жаждал получить молодой Уэйтли, смогло пролить некоторый свет на природу той угрозы нашей планете, о которой говорилось в дьявольском фолианте. Разговоры и переписка со специалистами, занимавшимися старинными поверьями, вызывали у него все возраставшее изумление, к которому примешивалась тревога, постепенно перераставшая в неосознанный, но от этого не менее острый страх. И с наступлением лета он понял, что нужно что-то предпринимать в отношении затаившегося в верховьях Мискатоника кошмара и той чудовищной твари, что именовалась Уилбером Уэйтли.

VI

Пролог Данвичского ужаса, потрясшего округу осенью 1928 года, имел место в период между началом мая и равноденствием, и доктору Армитеджу довелось стать одним из свидетелей этой жуткой прелюдии. К тому времени Армитедж был уже наслышан о неудачной поездке Уилбера в Кембридж и о его отчаянных попытках получить оригинал или хотя бы копию недостающих у него страниц «Некрономикона» в библиотеке Виденера. Попытки эти, впрочем, оказались для него столь же безуспешными, да и не могли быть иными, поскольку Армитедж дал на этот счет строжайшие указания служащим всех библиотек Новой Англии. Прибыв в Кембридж, Уилбер пребывал в состоянии страшного нервного напряжения: он во что бы то ни стало старался заполучить эту книгу, но при этом явно торопился назад, домой, словно опасаясь какой-то беды от своего долгого отсутствия.

В ночь на 3 августа доктор Армитедж был разбужен в своей спальне неистовым лаем огромного сторожевого пса, охранявшего территорию кампуса. Собака будто взбесилась — настолько страшными и чудовищными были издаваемые ею рыки и завывания, которые звучали с устрашающими паузами и после каждой паузы становились все громче и громче. Затем раздался крик — или визг, — поднявший с постелей многих жителей Аркхема и на всю ночь лишивший их душевного покоя, ибо он был не только оглушительно громким, но и звучал настолько чужеродно и нехарактерно для человека, что у всех, кто его слышал, кровь заледенела в жилах.

Армитедж, впопыхах накинув на себя одежду, помчался по ночной улице и, подбежав к зданию университета, увидел, что некоторые любопытные уже опередили его. Вой охранной сигнализации, не смолкая, оглашал весь прилегающий к университету квартал. Озаренное мрачным светом полуночной луны, чернело распахнутое окно в библиотеку. Незваному пришельцу удалось проникнуть внутрь помещения, поскольку именно оттуда доносились лай собаки и визг ее жертвы, с каждой минутой, впрочем, постепенно ослабевавший и переходивший в басовитый стон. Какое-то шестое чувство подсказывало Армитеджу, что внутри помещения творятся сейчас невообразимо ужасные вещи, которые могут повергнуть человека неподготовленного в состояние глубочайшего шока; и потому, открывая дверь вестибюля, он, на правах лица, ответственного за библиотеку, не допустил туда никого из толпы, за исключением профессора Уоррена Райса и доктора Фрэнсиса Моргана, которых заметил среди собравшихся зевак. Это были надежные люди — еще раньше он поделился с ними своими соображениями по поводу Уилбера Уэйтли и таинственной главы из «Некрономикона». Внутри воцарилась уже полная тишина, которую нарушали лишь раздававшиеся время от времени жалобные поскуливания пса; не ускользнуло от наблюдательного Армитеджа и то, что козодои, облепившие густой кустарник вокруг кампуса, завели свою дьявольскую ритмичную песнь как будто в унисон с затихавшим дыханием умирающего.

Помещение было наполнено чудовищным смрадом, хорошо уже знакомым доктору Армитеджу. Трое мужчин быстро проследовали в маленький читальный зал, откуда слышался вой собаки. Некоторое время никто не решался зажечь свет, затем Армитедж призвал на помощь всю свою отвагу и щелкнул выключателем. И тут же у кого-то из троих — сейчас уже трудно сказать, у кого именно, — вырвался из груди дикий вой ужаса: настолько страшной оказалась представшая им на фоне сдвинутых в беспорядке столов и перевернутых стульев картина. По словам профессора Райса, он вообще потерял сознание от увиденного; впрочем, этот обморок длился всего пару секунд и потому прошел тогда незамеченным.

На полу читального зала, в зловонной луже сукровицы и вязкой, похожей на деготь массы, лежало огромное тело — даже в скрюченном состоянии оно простиралось в длину чуть ли не на девять футов. Своими острыми клыками пес разорвал на лежащем всю одежду и вырвал в некоторых частях его тела куски кожного покрова. Истерзанный уже умирал — его тело сотрясали страшные конвульсии, а грудь вздымалась в такт жутким крикам козодоев, с нетерпением ожидавших снаружи свою добычу. По всей комнате были разбросаны лоскутья одежды и обуви; на подоконнике валялся холщовый мешок. У стола, в самой середине комнаты, лежал револьвер, которым ночной пришелец так и не воспользовался, причиной чему послужил обнаруженный в стволе неисправный патрон.

Распростертое на полу существо имело, как бы банально это ни звучало, совершенно неописуемую внешность. Помимо огромного роста оно характеризовалось чертами, совершенно не поддающимися визуализации, — ибо наши представления о размерах и очертаниях слишком тесно привязаны к обычным формам жизни на Земле и к известным нам трем измерениям. Существо было человекоподобным — во всяком случае, с головой и руками, очень похожими на человеческие, а козловидное лицо без подбородка выдавало в его обладателе представителя нечестивого семейства Уэйтли. В то же время туловище и нижние члены тела имели совершенно фантастические с точки зрения тератологии формы, и только большое количество одежды позволяло ему скрывать от людей свое чудовищное уродство.

Верхняя от пояса часть тела была лишь наполовину антропоморфной: грудная клетка, на которой все еще лежали мощные лапы сторожевого пса, имела загрубелый сегментарный кожный покров, сходный с панцирем аллигатора или крокодила. Спина была разукрашена черно-желтыми узорчатыми разводами — совсем как у отдельных видов змей. Вид ниже пояса вызывал еще больший ужас — ибо здесь кончалось малейшее сходство с человеком и начиналось нечто совершенно неописуемое. Кожа, или, лучше сказать, шкура, была покрыта густой черной шерстью, а откуда-то из брюшины произрастало десятка два причудливо изогнутых зеленовато-серых щупальцев с красными присосками. Их расположение было в высшей степени странным и наводило на мысль о симметрии неведомых космических миров, лежащих далеко за пределами Солнечной системы. На обоих бедрах, в глубоко посаженных и обрамленных розоватыми ресничками орбитах, находились какие-то рудиментарные глаза, а рядом с хоботообразным хвостом в пурпурных кольцевых отметках располагалось нечто вроде недоразвитого горла или рта. Если бы не черная шерсть на ногах, то можно было бы сказать, что ноги приблизительно напоминали задние конечности доисторических земных ящеров; заканчивались они мощными ребристыми утолщениями, в равной степени не похожими ни на лапы с когтями, ни на копыта. При дыхании существа окраска его хвоста и щупальцев ритмично меняла цвет; эта способность была, по-видимому, унаследована им от далеких неземных предков, для коих это было обычным явлением. Щупальца меняли окраску с бледно-желтой в темно-зеленую, в то время как хвост из серого превращался в светло-коричневый; пурпурные же кольца сохраняли постоянную окраску. Крови — настоящей красной крови — не было, вместо нее на полу виднелась зловонная желто-зеленая сукровица, которая, затекая за пределы уже загустевшей лужи, странным образом обесцвечивала крашеный пол.

Завидев троих мужчин, лежащее на полу существо принялось, не поднимая и не поворачивая головы, бормотать что-то непонятное. Во всяком случае, это была не английская речь — доктор Армитедж не сделал тогда никаких записей, но сумел кое-что запомнить. С первых же слогов стало ясно, что бормотание это не имеет ничего общего с земной речью; доктор уловил в нем некоторые разрозненные фрагменты, взятые из «Некрономикона» — из тех самых богохульных мест, ради которых существо и приняло сейчас свою страшную смерть. Затем бормотание стало совсем нечленораздельным — доктору удалось различить что-то вроде: «Н'гай, н'гха-гхаа, багг-шоггог, й'хах; Йог-Сотот, Йог-Сотот…» Постепенно голос стихал на фоне безумного ритмичного крещендо затаившихся в своем дьявольском ожидании козодоев.

Наконец хрипы прекратились; пес поднял свою огромную голову и издал долгий, страшный вой. Пение козодоев за окном тут же оборвалось, и на фоне ровного гула толпы послышались дикие крики ужаса. Огромные стаи пернатых стражей взвились в залитое лунным светом небо и умчались прочь, так и не дождавшись своей добычи.

В эту минуту пес поднялся на четыре лапы и, испуганно гавкнув, выпрыгнул прямо в окно. В толпе поднялся шум, но доктор Армитедж крикнул собравшимся, что ни один из них не будет допущен в помещение до тех пор, пока не явится полиция или коронер. Слава богу, подумал он, что окна библиотеки расположены слишком высоко для того, чтобы с улицы можно было увидеть, что делается в помещении. На всякий случай он опустил еще и шторы. Вскоре явились два полисмена, и доктор Морган, встретив их в вестибюле, принялся настойчиво уговаривать их не входить в комнату до прихода коронера, когда тело после должного осмотра будет закрыто.

На полу между тем происходили ужасные перемены. Было бы, наверное, излишним описывать вид полурасчлененных останков и то, как они стремительно ужимались и разлагались буквально на глазах доктора Армитеджа и профессора Райса; но все же необходимо отметить, что доля человеческой составляющей в Уилбере Уэйтли занимала, судя по случившимся изменениям, весьма незначительное место. Когда прибыл наконец коронер, чудовищный запах почти исчез, а на крашеных половицах осталась только липкая белесая масса. По всей видимости, тело Уэйтли не имело ни черепа, ни скелета, во всяком случае, никто не увидел и намека на них. Наверное, этим он был похож на своего неизвестного отца.

VII

И все же это был только пролог к Данвичскому кошмару как таковому. Озадаченные представители официальных кругов исполнили необходимые в подобных случаях формальности, скрыв от широкой общественности наиболее чудовищные детали. В Данвич приехали юристы, в задачу которых входило найти наследников Уилбера Уэйтли. Первое, на что они обратили внимание по приезде, было царившее в поселке страшное возбуждение — причиной этому были как сильные подземные шумы в районе проклятых холмов, так и жуткое зловоние и звуки мощных глухих ударов, доносившиеся все громче и громче из обширных пустот заколоченного дома на отшибе. Эрл Сойер, в отсутствие хозяина ухаживавший за коровами и лошадьми, получил вскоре сильное нервное расстройство. Власти всячески избегали этого заброшенного строения, с большой изобретательностью придумывая отговорки, чтобы не приближаться к нему, и появились здесь только один раз, бегло осмотрев отремонтированный незадолго до случившихся событий сарай. Они составили многословный, но совершенно пустой отчет и представили его в суд поселка Эйлсбери. Говорят, среди многочисленных Уэйтли в верховьях Мискатоника — как деградировавших, так и более-менее приличных представителей этого рода — до сих пор идут тяжбы за долю имущества, оставшегося после гибели Уилбера.

Помещенная в огромном гроссбухе и состоявшая из странных и с трудом различимых символов рукопись была, судя по обилию пробелов и разнообразию чернил и почерков, чем-то вроде дневника; она поставила в тупик тех, кто нашел ее на старинном бюро, служившем хозяину письменным столом. После недельных дебатов дневник был отправлен в Мискатоникский университет вместе с коллекцией старинных книг усопшего, с тем чтобы расшифровать и изучить эти материалы; но даже лучшие из лингвистов не были уверены в том, что им удастся разобраться в этой жуткой тарабарщине. Что же касается древнего золота, которым дед и внук Уэйтли расплачивались за купленный скот, то оно просто-напросто бесследно исчезло.

Ужас пришел в Данвич в ночь на 10 сентября. Весь вечер из-под земли доносился мощный гул, и собаки лаяли как оглашенные. Те, кого нелегкая подняла десятого рано утром, сразу же уловили нависший над местностью характерный смрад. Около семи часов Лютер Браун, мальчишка-поденщик на дворе Джорджа Кори, что между ущельем Холодных Ключей и деревней, примчался как угорелый с десятинного луга, где пас хозяйских коров. Ворвавшись в кухню, он забился в угол и сжался в комок от страха, а под окнами дико мычали не менее перепуганные коровы, примчавшиеся вслед за мальчиком. Тяжело дыша, Лютер в отрывистых фразах изложил увиденное им миссис Кори, жене хозяина дома:

— Я, значит, шел по дороге и зашел уже за ущелье — и вдруг чувствую неладное! Вонь стоит кругом — ужас какая вонь, а кусты и деревья вдоль дороги все лежат, будто между ними дом проволокли. Это бы еще ничего, но тут я увидел следы, мис'с Кори, — громадные круглые следы, что от твоей бочки, да какие глубокие — будто их слон оставил. Только этих ног, что их оставили, было две, а не четыре! Я поглядел на эти следы — и побежал прочь, но разглядел, что они как пальмовые листья, линии там выходили из одной точки в разные стороны. А запах был ужасный — совсем как от дома старика Уэйтли…

Здесь он осекся, содрогнувшись от свежих воспоминаний. Миссис Кори, видя, что от мальчишки ей больше ничего не добиться, принялась названивать соседям, внеся таким образом свою лепту в создание серии самых невероятных слухов, послуживших своеобразной увертюрой к основному действию. Когда она дозвонилась до Салли Сойер, экономки Сета Бишопа, дом которого располагался ближе других к обиталищу Уэйтли, ей пришлось из рассказчицы стать на время слушательницей и в течение доброй четверти часа внимать истории о том, как Чонси, сын Салли, мучимый бессонницей, потащился утром на холм, что неподалеку от дома Уэйтли, и в ужасе примчался обратно, стоило ему лишь один раз взглянуть на дом и на пастбище, где коровы мистера Бишопа были оставлены пастись на ночь.

— Только представьте, миссис Кори, — доносился искаженный телефонной линией голос Салли. — Чонси был до того напуган, что и слова вымолвить не мог! Потом, правда, сказал, что дом старого Уэйтли весь разлетелся в щепки, как от бомбы, только от нижнего этажа и осталось что-то — да и то так, самая малость, — и все кругом было залито какой-то противной вязкой гадостью, она так омерзительно пахла… Представляете — кругом искореженные бревна, развороченная земля, и все заляпано этой мерзостью. А на дворе, то есть на том месте, где он был, он увидел какие-то отметины на земле, огромные, размером со свиную голову, опять же залитые этой липкой гадостью. Они уходили куда-то в луга, а трава под ними буквально лежала — так она была притоптана, и она шла полосой шире амбара, а каменные стены по обочинам все так и повалены.

Хоть он и был напуган, миссис Кори, а решил все же посмотреть, как там коровы Сета; и он нашел их на верхнем пастбище, неподалеку от Дьяволова Пастбища, — с ними ужас что творилось! Половина из них вообще исчезла, а другая — ну просто кошмар, да и только: они выглядели так, как будто из них высосали всю кровь, а на шее и боках были раны, какие видели у скотины старого Уэйтли с тех пор, как был рожден черный ублюдок Лавинии. Сет ушел сейчас взглянуть на них, хотя я-то точно знаю, что навряд ли он осмелится приблизиться к дому старика Уэйтли! Чонси, конечно же, не стал смотреть, куда эта полоса уходила с пастбища, но сказал: «Сдается мне, что следы эти вели к дороге, что соединяет ущелье с деревней».

Помяните мои слова, миссис Кори, вся эта чертовщина так или иначе связана с Уилбером Уэйтли. Слава богу, он получил то, что заслужил, мерзкий ублюдок. Я всегда говорила, что он не человек, — и оказалась права в конце концов. И еще мне сдается, что не одного только Уилбера вырастили в доме старого Уэйтли — а то чего ради стали бы они бесконечно переделывать его и заколачивать окна. И этот второй Уилбер такой же нечеловек, как и первый, которого мы знали. Не зря же, говорят, вокруг Данвича постоянно витают невидимые существа — но не люди, и людям следует их опасаться.

Вчера земля опять не молчала, а к утру, как сказал Чонси, козодои в ущелье Холодных Ключей разорались так громко, что бедняжка глаз не мог сомкнуть. А потом он услыхал звук со стороны дома Уэйтли — будто где-то ломают деревянную постройку. Я уже вам говорила, что он увидел, когда там оказался. Ой, не к добру все это, не к добру! Надо бы всем нашим мужчинам собраться и покончить с этой дьявольщиной раз и навсегда. Я уже за себя боюсь, если честно, и мне порой кажется, что скоро настанет мой час, хотя все в руках Божьих.

Ваш Лютер, часом, не глянул, куда вели эти огромные следы? Нет? Тогда, миссис Кори, ежели они шли вдоль дороги к ущелью и не появились до сих пор у вашего дома, то, я полагаю, они ведут прямиком в ущелье. Я всегда говорила, что нечистое это место — ущелье Холодных Ключей. Козодои и светляки ведут себя там так, как будто они порождение не Бога, а дьявола. А ежели встать аккурат между водопадом и Медвежьей Берлогой, то можно услышать, как шумят и разговаривают какие-то нечестивые твари…

К полудню 10 сентября добрых три четверти мужского населения Данвича, включая мальчишек, курсировало вдоль дорог и лугов между развалинами дома Уэйтли и ущельем Холодных Ключей, с замиранием сердца рассматривая оставленные на земле чудовищно огромные следы, останки изувеченных коров Сета Бишопа, страшные, источающие зловоние обломки дома Уэйтли и примятую растительность на полях и по обочинам дороги. Что-то необъяснимо жуткое вырвалось на свободу в этом мире, и мрачному ущелью на окраине Данвича довелось стать эпицентром этого события. Деревья были сломаны или сильно погнуты, а в густом кустарнике, облепившем круто уходивший вниз склон оврага, было проделано нечто вроде широкой просеки — будто подхваченный лавиной дом прокатился вниз по этой почти вертикальной стене. Снизу не доносилось ни единого звука, зато стоял невообразимо мерзкий запах; и потому не приходится удивляться тому, что мужчины предпочли постоять на краю обрыва и поглазеть вниз, вместо того чтобы спуститься в это логово неизвестного циклопического чудища. Компания взяла с собой трех собак, которые поначалу неистово лаяли, но у обрыва поджали хвосты и испуганно смолкли. Кто-то догадался сообщить о случившемся в «Эйлсбери трэнскрипт», но редактор этого издания, привыкший не воспринимать данвичские небылицы всерьез, ограничился по этому поводу коротким репортажем, выдержанным в довольно-таки фиглярских тонах. К слову сказать, репортаж этот был перепечатан впоследствии агентством «Ассошиэйтед пресс».

К ночи все разошлись по домам, накрепко забаррикадировав двери. Весь скот, разумеется, был загнан под крыши хлевов и сараев. Около двух часов ночи семья Элмера Фрая, чей дом стоял близ восточного края ущелья Холодных Ключей, была поднята на ноги доносившимся снаружи жутким смрадом и отчаянным лаем запущенной на ночь в дом собаки. Прислушавшись, Элмер и его домочадцы уловили ритмичные звуки глухих ударов, раздававшиеся откуда-то неподалеку. Миссис Фрай кинулась было к телефонному аппарату, когда звук ломаемого дерева ворвался в ее сознание, заставив буквально замереть на месте. Он исходил, по всей вероятности, из хлева; тут же за ним последовал дикий рев животных и беспорядочный топот копыт. Собака смолкла и трусливо прижалась к ногам хозяев, которые сами были перепуганы не меньше ее. Затем Фрай зажег фонарь, но сделал это скорее в силу привычки — он знал, что выход за пределы дома будет означать для него и для его семьи верную смерть. По щекам жены и детей катились крупные слезы, но они не проронили ни единого звука, повинуясь древнему инстинкту, который подсказывал им, что полная тишина — единственный путь к спасению. Рев скотины перешел наконец в долгое жалобное мычание, а затем снова раздались звуки трескавшегося дерева. Фраи, сбившиеся в кучку в гостиной, не смели пошевелиться до тех пор, пока звуки снаружи не затихли, удалившись куда-то в направлении ущелья Холодных Ключей. Затем, внимая жутким стонам из хлева и демоническим крикам вновь припозднившихся с отлетом на юг козодоев, Селина Фрай подбежала к телефону и принялась излагать абонентам на другом конце провода подробности второй фазы Данвичского ужаса.

На следующий день вся округа пребывала в панике; сбившиеся в кучки люди со страхом осматривали последствия случившегося. Две широкие полосы примятой травы тянулись от дома Фраев до самого ущелья; на лишенных растительности участках почвы можно было разглядеть чудовищные следы. Одна из бревенчатых стен хлева была снесена до основания. Из коров удалось обнаружить не более одной четверти от их первоначального количества. Некоторые были буквально разорваны на куски, а тех, что еще подавали признаки жизни, пришлось пристрелить. Эрл Сойер предложил обратиться за помощью в Эйлсбери или Аркхем, но его никто не поддержал. Старый Зебулон Уэйтли (из тех Уэйтли, которые, несмотря на убогий образ жизни, сохранили еще способность мыслить здраво и разумно) предположил, что вся эта дьявольщина является результатом действия неких таинственных ритуалов, свершаемых на вершинах холмов. В семье, где воспитывался Зебулон, свято верили в старинные предания, силу заклинаний и сверхъестественную сущность каменных столбов на холмах, и все это вкупе подсказывало Зебулону, что случившиеся в округе страшные события совсем не обязательно напрямую связаны с Уилбером Уэйтли и его дедом.

На убогую деревушку, жители которой так и не удосужились объединиться для настоящего отпора неведомой беде, опустилась ночь. Кое-где, правда, по нескольку семей собирались на ночь под одной крышей, но в основном поселенцы ограничивались прежними нехитрыми мерами — баррикадированием дверей и окон и держанием заряженных кремневых ружей и вил наготове. Впрочем, в эту ночь не произошло ровным счетом ничего, разве что опять на всю округу раздавались шумы холмов; и когда настал день, многие уже с надеждой думали, что ужас миновал безвозвратно. Нашлись даже смельчаки, которые предложили спуститься в ущелье, хотя дальше предложений дело опять-таки не пошло.

Прошла еще одна ночь, утром после которой Фраи и Бишопы известили общественность, что собаки опять беспокойно лаяли до самой зари, а откуда-то издалека доносились глухие шумы и знакомый омерзительный запах. Наблюдатели отметили появление тех же огромных чудовищных следов на дороге, опоясывавшей Часовой холм. Как и раньше, трава по обочинам была сильно примята; кроме того, следовало отметить, что следы вели сейчас уже в двух направлениях — будто неведомый гигант, явившись сюда из ущелья Холодных Ключей, вернулся по той же тропе обратно. У основания холма полоса поваленного кустарника шириной добрых тридцать футов забирала круто вверх, и у исследователей все оборвалось внутри, когда они увидели, что даже на самых отвесных подъемах проложенная тропа не отклонялась ни на дюйм в сторону — она шла строго вперед. Неведомое существо обладало способностью взбираться по вертикальным каменным кручам; и когда исследователи, воспользовавшись более безопасными путями, оказались на холме, они увидели, что именно здесь, на его вершине, завершалась тропа объявившегося в округе монстра. И именно здесь Уэйтли возжигали свои дьявольские костры и выкрикивали богохульные заклинания в Вальпургиеву ночь и канун Дня всех святых — здесь, у плоского, как стол, камня. И камень этот был по существу эпицентром обширного пространства, пораженного обитавшим в холмах ужасом, а по его поверхности была размазана та же густая дегтеобразная масса, что была обнаружена среди развалин дома Уэйтли. Никто из собравшихся не проронил ни слова. Их взоры обратились вниз — очевидно, монстр спустился по той же тропе, по какой и поднялся. Впрочем, логика, здравый смысл и действие физических законов были не в силах разъяснить ситуацию, с которой столкнулись данвичцы. Разве что старый Зебулон мог бы дать всему этому более-менее правдоподобное объяснение, но его не было — он остался в поселке.

Ночь на четверг началась под стать предыдущим, однако завершение ее было трагическим. Козодои в ущелье кричали с таким неистовством, что многие из данвичцев всю ночь не могли сомкнуть глаз, а около трех часов пополуночи все аппараты на общей телефонной линии вдруг принялись трезвонить. Схватив трубки, поселенцы услышали дикие вопли:

— Помогите — ради всего святого, помогите же!

Затем послышался треск ломаемого дерева, и голоса смолкли. Никто не посмел выйти из дома, да никто и не имел представления, откуда исходил этот звонок. И лишь утром по тому, что семейство Фраев не присоединилось к телефонному обсуждению ночных событий, люди поняли, в чей дом пришла ночью беда. Когда часом позже группа вооруженных мужчин подошла к месту, где стоял дом Элмера Фрая, они увидели ужасную картину, впрочем их ничуть не удивившую. Примятая трава, жуткие следы, отпечатавшиеся на почве; но дома больше не было — о нем напоминала только груда бесформенных обломков, среди которых не было обнаружено ни живых, ни мертвых. Только смрад и темная дегтеобразная мерзость. Семьи и дома Элмера Фрая в Данвиче больше не было.

VIII

А тем временем параллельно кошмару, имевшему место непосредственно в Данвиче, другая его ипостась — менее материальная и в то же время гораздо более изощренная — открывалась человеческому сознанию за закрытыми дверями уставленной книжными полками комнаты в здании Мискатоникского университета в Аркхеме. Загадочный рукописный дневник Уилбера Уэйтли, доставленный в университет для расшифровки, вызвал полное замешательство среди лингвистов, специализировавшихся как в древних, так и в современных языках: знаки его алфавита, хотя и отдаленно напоминали по виду обнаруженные в Месопотамии арабские письмена, оказались все же совершенно никому не известными символами. В конце концов ученые пришли к выводу, что текст составлен на основе искусственно разработанного алфавита, то есть по существу является самой настоящей криптограммой. Анализ текста на основе всех известных методов криптографии не дал никакого результата: записи остались нерасшифрованными, при том что в ходе работы ученые принимали во внимание все языки, которые предположительно мог использовать для составления текста его автор. Древние книги, найденные в обиталище Уэйтли, вызвали большой интерес у представителей естественных наук и философов, однако не дали ничего нового лингвистам, день и ночь бьющимся над смыслом непонятных записей. Одна из книг — тяжелый том с массивной железной застежкой — была написана другим, но тоже абсолютно неизвестным алфавитом, напоминающим по графическому облику санскрит. Доктор Армитедж забрал его себе — как из интереса к семейству Уэйтли, так и из-за того, что именно он, Армитедж, был крупнейшим специалистом в области лингвистики и мистических текстов древности и Средневековья.

Армитедж предположил, что алфавит использовался исключительно приверженцами некоторых запрещенных древних культов, которые вобрали в себя множество колдовских форм и традиций арабского Востока. Впрочем, это было не так уж важно, поскольку происхождение символов тайнописи не имело большого значения для ее расшифровки. В самом деле, рассуждал доктор Армитедж, текст такого большого объема мог быть составлен только на родном языке, исключение могли представлять разве что какие-нибудь формулы и заклинания. И он с новой силой принялся за разгадку манускрипта, исходя из предположения, что основная его часть составлена на английском языке.

После серии неудач, постигших его коллег, он понимал, что данная загадка является весьма и весьма сложной. Весь остаток августа он посвятил изучению принципов криптографии, прочтя по этому вопросу все, что ему только удалось найти в своей библиотеке: «Polygraphia» Тритемия,[16] «De Furtivis Literarum Notis» (автор — Джанбатиста Порта), «Traite des Chiffres» (де Виженер), «Cryptomenysis Раtefacta» (Фальконер), написанные в XVIII веке трактаты Дэвиса и Тикнесса, а также произведения современных авторов: Блэйра, ван Мартена и Клюбера — перу последнего принадлежал солидный труд под названием «Kryptographik». Изучая эти пространные сочинения, Армитедж одновременно не оставлял попыток расшифровать манускрипт и в конце концов убедился, что имеет дело с одной из хитроумнейших и запутаннейших криптограмм, в которой отдельные листы, испещренные непонятными знаками, служили ключом к этому дьявольскому шифру, отнюдь не являясь при этом записями собственно текста. Нужно было обращаться к старым источникам, ибо Армитедж заключил, что код манускрипта должен быть очень древним. Только к концу августа тучи начали рассеиваться — Армитеджу удалось расшифровать несколько букв. Как доктор и предполагал, текст оказался на английском языке.

Вечером 2 сентября на этом фронте пал последний рубеж, и доктор впервые прочел длинный отрывок из записей Уилбера Уэйтли. Это и вправду был дневник; записи позволяли сделать вывод, что их автор, несмотря на свою потрясающую эрудицию в области оккультных наук, был в принципе довольно-таки малограмотной личностью. Первый длинный абзац, который удалось расшифровать Армитеджу, был датирован 26 ноября 1916 года, и, соотнеся эту дату с датой рождения Уилбера, доктор внутренне содрогнулся — запись, которую он держал сейчас в руках, была сделана ребенком трех с половиной лет от роду; впрочем, выглядел он тогда на двенадцать-тринадцать.

«Сегодня читал про Акло для Саваофа — он слышен с холмов, а не с неба. Оно там наверху опережает меня, как я и думал, и, кажется, совсем не имеет мозгов в земном понимании. Застрелил овчарку Элама Хотчинса, когда та пыталась искусать меня. Элам сказал, что будь его воля, он застрелил бы меня. Но я знаю, что не застрелит. Прошлой ночью дед открыл мне Формулу Дхо, и сейчас я могу сам видеть город внутри на двух магнитных полюсах. Я дойду до этих полюсов, когда очистится Земля, если не смогу прорваться сквозь Формулу Дхо-Хна после свершения. Те, из воздуха, сказали мне на Шабаше, что до того, как я смогу очистить Землю, нужно ждать несколько лет и дед тогда уже будет мертв, и я должен выучить все углы и плоскости между Ыром и Нххнгром. Они оттуда помогут мне, но они не могут взять тело без человеческой крови. Оно наверху должно сгодиться для этого. Я могу немного видеть, когда делаю для него знак Вура или дую на него порошком Ибн-Гази, и оно походит тогда на тех, какими я их вижу Вальпургиевой ночью на холме. Другое лицо, возможно, придет на смену этому. Не могу представить, как я буду выглядеть, когда Земля будет очищена от существ, что обитают на ней сейчас. Тот, кто пришел с Акло Саваофа, сказал, что я обрету иные формы и стану похожим на тех, что извне, но для этого нужно еще немало потрудиться».

Наступившее утро доктор Армитедж встретил в холодном поту — настолько ужасным было то, что прочел он в манускрипте. Несмотря на это, он всю ночь лихорадочно расшифровывал записи. Позвонив жене, он сказал ей, чтобы она не ждала его к завтраку; когда же она сама принесла ему в библиотеку еду, он едва к ней притронулся. Днем он продолжил чтение, а принесенные обед и ужин также проигнорировал. Все это время он совсем не спал и лишь к середине следующей ночи задремал было в кресле, но уже несколько минут спустя вскочил на ноги, не в силах выдерживать нагромождения ночных кошмаров — таких же ужасных, какими представлялись ему угрозы человечеству, о коих говорилось в расшифрованной рукописи.

Утром 4 сентября профессор Райс и доктор Морган настояли на встрече со своим ученым коллегой, после чего ушли от него с посеревшими, трясущимися от страха лицами. В тот вечер доктор лег в постель, но спал урывками. На следующий день, в среду, он снова засел за манускрипт, делая объемные выписки как из читаемых абзацев, так и из тех, которые уже были расшифрованы и уточнены. Ближе к утру он вздремнул, но перед самым рассветом вновь уже сидел за рукописью. Незадолго до полудня к нему заглянул его врач, доктор Хартуэлл, и стал настаивать, чтобы Армитедж прекратил работать. Тот отказался, заявив, что прочесть весь дневник целиком для него является вопросом жизни и смерти, и пообещал попозже дать более внятные объяснения.

В тот вечер, сразу же с наступлением сумерек, он завершил свое убийственное чтение и в изнеможении рухнул на софу. Жена, принесшая ужин, обнаружила его в полукоматозном состоянии — однако стоило лишь ей приблизиться к письменному столу и заглянуть в его бумаги, как он очнулся и поднял ужасный крик: ни за что на свете не позволил бы он ей ознакомиться с их содержанием. С трудом поднявшись, он сгреб в кучу лежавшие на столе записи и запечатал их в большой конверт, который убрал во внутренний карман пиджака. Прибыл доктор Хартуэлл; укладывая своего подопечного в постель, он слышал, как тот беспрестанно бормотал: «Но Боже правый, что тут можно сделать?»

Весь следующий день доктор Армитедж провел в промежуточном состоянии между сном и бредом. Он не стал давать обещанных объяснений Хартуэллу, но потребовал, чтобы тот разрешил ему встретиться с Райсом и Морганом. Его дикий взгляд внушал страх, равно как и его разговоры о снесении с лица земли старого фермерского дома Уэйтли и о некоем плане искоренения всего живого на планете неведомой древней расой из другого измерения. То он кричал, что мир в опасности, ибо Древние Существа хотят захватить его и унести прочь из Солнечной системы и космоса в совершенно иную, неведомую фазу бытия, из которой сами они появились тысячи миллиардов лет назад; то он требовал подать ему «Демонолатрию» Ремигия[17] и жуткий «Некрономикон» Альхазреда, в которых он надеялся отыскать некие формулы, чтобы проверить по ним реальность предполагаемой угрозы.

— Их нужно остановить! — то и дело вскрикивал он. — Эти Уэйтли делают все, чтобы позволить Им войти в наш мир, и ничего нельзя придумать хуже этого! Скажите Райсу и Моргану — дело не совсем безнадежное, я знаю, как приготовить порошок… Эту тварь не кормили со второго августа, когда Уилбер нашел свою смерть, и если так пойдет дальше…

Однако, несмотря на солидный возраст (Армитеджу было тогда уже 73 года), здоровье у него оказалось отменным, да и долгий сон сделал свое доброе дело. В пятницу вечером доктор проснулся с совершенно ясной головой, хотя все еще испытывал острое чувство страха и ответственности за судьбу человечества. Днем в субботу он направился в библиотеку и провел совещание с Морганом и Райсом; остаток дня и вечер трое ученых провели за отчаянными дебатами и высказыванием самых невероятных догадок. Непрестанно звучали длинные цитаты из страшных и ужасных книг, взятых с полок секретных книгохранилищ, с лихорадочной быстротой копировались диаграммы и формулы. Ни один из собравшихся не проявлял ни малейшего скептицизма по поводу обсуждаемого предмета — все трое видели тело Уилбера Уэйтли, лежавшее распростертым на полу комнаты в том же самом здании, после чего никто из них не мог уже воспринимать дневник как бред безумца.

Сначала в ходе дебатов прозвучало предложение оповестить полицию штата Массачусетс, но в конце концов решено было этого не делать, ибо здесь речь шла о феномене, в реальность которого невозможно было поверить, не увидев того, что видели трое ученых мужей. Поздно вечером они наконец разошлись, так и не остановившись на каком-либо конкретном плане, однако в течение всего воскресенья Армитедж был занят сопоставлением формул и смешиванием химикалий, полученных им в лаборатории колледжа. И чем больше раздумывал он над чудовищным дневником, тем больше сомневался в существовании какого-либо материального агента, с помощью которого можно было бы уничтожить тварь, оставленную после своего исчезновения из мира людей Уилбером Уэйтли, и тем самым предотвратить надвигающуюся на планету катастрофу.

В понедельник Армитедж занимался тем же, чем и в воскресенье, поскольку задача, стоявшая перед ним, требовала бесконечных исследований и экспериментов. Дальнейшие изучения чудовищного дневника внесли некоторые изменения в план; впрочем, и после этого доктор не был уверен в его эффективности. Во вторник он наметил для себя четкую программу действий, в соответствии с которой решил предпринять в течение недели поездку в Данвич.

Однако в среду он испытал настоящее потрясение. На одной из последних страниц «Аркхем эдвертайзер» он увидел заметку агентства «Ассошиэйтед пресс», в которой рассказывалось о чудище, выросшем в мозгах данвичцев благодаря бутлегерскому виски, — остроумный редактор полагал, что все описываемые страхи являются не более чем плодом пьяной фантазии местных жителей. Армитедж, едва придя в сознание после прочитанного, сразу же позвонил Райсу и Моргану. Их спор затянулся далеко за полночь, и уже на следующее утро они начали лихорадочные приготовления к экспедиции в Данвич. Армитедж знал, что им придется привести в действие ужасные силы, но не видел иного способа одолеть еще более страшное зло, сотворенное другими.

IX

В пятницу утром Армитедж, Райс и Морган выехали в Данвич и прибыли туда около часу пополудни. День стоял прекрасный, но даже яркое солнце не могло скрыть чего-то недоброго, что витало над куполообразными холмами и глубокими ущельями, куда почти не проникали прямые солнечные лучи. На некоторых холмах были отчетливо видны корончатые круги из каменных столбов. Атмосфера молчаливого страха сковала Данвич — из разговоров в магазине Осборна визитеры уже знали об ужасных событиях, в частности об исчезновении семьи и дома Элмера Фрая. В этот день они обошли весь Данвич; с замиранием сердца осмотрели развалины дома Фрая в подтеках мерзкой дегтеобразной массы, оставленные на месте злодеяния странные следы, искалеченный скот Сета Бишопа, широченные полосы примятой травы и растительности в различных местах. Тропа к вершине Часового холма казалась Армитеджу знаком катастрофы, и он долго не мог оторвать глаз от зловещего камня-алтаря, что венчал эту мрачную возвышенность.

После некоторых раздумий визитеры решили обратиться к полицейским, прибывшим сюда из Эйлсбери вскоре после первых телефонных сообщений о трагедии семьи Фрая, и сравнить рассказы местных жителей с сообщениями стражей порядка. Однако последних нигде не было видно; вообще же их было пятеро и они прибыли в поселок на машине, которая стояла сейчас пустой у руин дома Фрая. Местные жители, незадолго до того разговаривавшие с полицейскими, выглядели такими же озадаченными, как Армитедж и его спутники. И вдруг старый Сэм Хатчинс побледнел и, ткнув под ребра Фреда Фарра, указал на узкую глубокую лощину, что зияла неподалеку.

— Боже, — едва слышно произнес он, — я же наказывал им ни за что на свете не спускаться в ущелье… Я и думать не мог, что они отважатся на это — при таких-то следах и смраде и козодоях, что кричат здесь день и ночь не переставая…

По рядам аборигенов и заезжих исследователей пробежала дрожь ужаса, и все напрягли слух, стараясь уловить хоть что-нибудь в атмосфере тягостного ожидания. Армитедж, сейчас уже до конца понявший природу неведомого ужаса, дрожал под грузом той ответственности, которая, как он считал, выпала на его долю. Скоро на поселок должна была опуститься ночь, а именно ночью чудовище выходило на свою жуткую охоту. Negotium perambulans in tenebris…[18] Старый библиотекарь повторил про себя формулу, которую он запомнил, и сжал в кармане бумагу, где была записана другая, которую, в отличие от первой, он не знал наизусть. После этого он проверил свой электрический фонарик и убедился, что тот работает нормально. Стоявший рядом с ним Райс вынул из чемодана мощный пульверизатор, похожий на те, что используются для уничтожения насекомых, а Морган достал из чехла винтовку для охоты на крупную дичь, с которой он чувствовал себя спокойнее, несмотря на предупреждения его коллеги, что материальное оружие здесь вряд ли поможет.

Армитедж, прочитавший чудовищный дневник, отчетливо представлял себе, с явлением какого плана им предстоит столкнуться. Однако об этом он помалкивал, не желая лишний раз пугать и без того до смерти перепуганных жителей Данвича. Он еще надеялся, что неизвестное порождение адовых глубин покинет мир людей подобру-поздорову. С наступлением сумерек местные жители начали рассеиваться по домам, не решаясь оставаться за пределами своих жилищ, хотя предыдущие события могли, казалось бы, убедить их в том, что стены и запоры в любом случае неспособны противостоять страшной силе, которая гнет деревья и сокрушает дома. Они только головами покачали, узнав о том, что городские визитеры собираются расположиться на ночь у руин дома Фрая, около ущелья, — и разошлись по домам, будучи твердо уверенными, что видят гостей в последний раз.

В ту ночь из-под холмов опять слышалось глухое ворчание, а хор козодоев звучал прямо-таки угрожающе. В какой-то момент сильный ветер, поднявшийся из ущелья Холодных Ключей, донес до них неописуемо отвратительный запах, так хорошо им знакомый: все трое отчетливо помнили те страшные минуты, в продолжение которых они стояли над издыхающей тварью — гигантом-получеловеком пятнадцати лет от роду. Однако монстр не спешил появляться из ущелья, и все трое сидели в ожидании, не предпринимая никаких активных действий, — Армитедж сказал коллегам, что атаковать его в темноте было бы чистой воды самоубийством.

Потом наступило утро, и ночные звуки исчезли. Начался серый, пасмурный день, принялся моросить дождь, и к северо-западу от холмов стали собираться тяжелые свинцовые тучи. Гости из Аркхема сидели в раздумье — искать ли им укрытия среди развалин дома Фрая или спуститься в ущелье и атаковать неведомого противника? Тем временем полил сильный дождь, из-за горизонта послышались глухие раскаты грома. Засверкали молнии; одна из них, раздвоенная, блеснула совсем рядом и, казалось, низверглась прямо в проклятое ущелье. Небо потемнело почти до черноты, и аркхемцам оставалось надеяться лишь на то, что гроза окажется кратковременной и за ней последует прояснение.

Было все еще зловеще темно, и прошло не более часа, когда со стороны дороги послышались человеческие голоса. В следующий момент они увидели группу перепуганных людей, их было с десяток, не больше; они бежали, кричали, истерически плакали. Слышались обрывки фраз, и посланцы Аркхема напрягли слух, пытаясь уловить в этих криках нечто членораздельное.

— О боже, о боже! — кричал один из аборигенов. — Оно пришло опять, и на этот раз днем! Оно сейчас явится сюда, и одному Богу известно, что будет со всеми нами!

Говоривший умолк, но его тут же сменил другой.

— Где-то с час тому назад Зеб Уэйтли услышал телефонный звонок, а звонила миссис Кори, жена Джорджа, который живет у развилки дорог. Она сказала, что мальчишка Лютер, их поденщик, загонял коров во двор, когда началась гроза, и увидел, что деревья гнутся прямо у самого входа в ущелье — как раз напротив этого самого места, — и он снова почуял ту самую вонь, как в понедельник, когда он первый раз увидел огромные следы. И еще он услышал звуки — не то свиста, не то ударов, а может, и те и другие, и вдруг все деревья вдоль дороги враз наклонились в одну сторону, и он услышал страшный топот, а грязь так и полетела брызгами. Затем впереди, где Бишопов ручей пересекает дорогу, он услыхал жуткий треск со стороны моста — он божится, что собственными глазами видел, как тот разлетелся в щепки. А когда звуки заглохли где-то вдали — на дороге, что ведет к дому колдуна Уэйтли и Часовому холму, — у Лютера хватило духу подойти поближе туда, откуда шел шум, и посмотреть на землю. Там он увидел воду вперемешку с грязью, а небо было темным, и дождь постепенно смывал все следы; но он все равно успел разглядеть их — они начинались из устья ущелья и были огромными как бочки. Точно такие же следы он видел в тот понедельник.

В этом месте его взволнованно прервал первый оратор.

— Самое ужасное, что это только начало. Все мы слышали, как Салли, экономка Сета Бишопа, звонила по телефону: сначала ее вообще чуть не хватил припадок — она видела, как гнулись деревья вдоль дороги, и стала говорить по телефону, что слышит что-то вроде приглушенных звуков, похожих на поступь слона, и будто они приближаются к ее дому. Еще она говорила что-то об ужасном запахе и сказала, что ее мальчишка Чонси закричал, будто точно такой же запах он слышал, когда разлетелся вдребезги в понедельник дом Уэйтли. А собаки чуть с ума не посходили — уж так лаяли. Потом она заорала как бешеная и сказала, что сарай у дороги только что смело, как будто штормом, — но ветра-то в это время не было никакого. Все на телефоне слова сказать не смели. А Салли снова принялась верещать, а следом за нею и Сет Бишоп, и мальчишка Чонси, а потом что-то тяжелое стало колотиться в их дом, мы это слышали. Салли закричала, что ограда смята, как бумага, а потом мы опять услыхали тяжелый удар — но не молнии, нет… А потом… потом…

Лица слушавших выражали величайший страх; Армитедж, хотя тоже дрожал с головы до ног, все же нашел в себе мужество приободрить рассказчика. Тот напрягся и вспомнил еще кое-что:

— Салли закричала снова: «Помогите, оно лезет сюда, в дом!» — и тут мы услышали ужасный треск, вопли людей — в общем, то же самое, что и у Элмера Фрая, только…

Он замолчал на секунду, а потом продолжил:

— Вот и все — потом уже не было больше ни звука. Мертвая тишина. Мы как услышали это, сразу же попрыгали в машины и повозки, набрали как можно больше людей и помчались к дому Кори, а когда увидали, что там творится, то решили, что лучше обратиться за помощью к вам — уж вы-то лучше знаете, что делать. Лично я считаю, что все это — кара Божья за наши грехи.

Армитедж понял, что пришло время действовать, и, обратившись к сгрудившимся перепуганным поселенцам, решительно заговорил:

— Мы должны сделать это, друзья. — Он постарался придать своему голосу как можно большую уверенность. — Мне кажется, у нас есть шанс с этим покончить. Вы знаете, что Уэйтли были колдунами — и это все их колдовство, но его можно одолеть тем же образом. Я видел дневник Уилбера Уэйтли и читал кое-какие из его странных книг; и я знаю старинное заклинание, чтобы заставить это чудище покинуть наш мир. Конечно, ни в чем нельзя быть уверенным до конца, но и шанс, что нам дан, мы не имеем права упускать. Оно невидимо — я знаю, что оно должно быть невидимо, — но в этом дальнобойном разбрызгивателе есть порошок, благодаря которому мы сможем увидеть его на секунду. Позже мы это испробуем. Ужасно, конечно, что эта тварь жива и бродит здесь, но еще хуже было бы, если бы Уилбер не умер: уж тогда бы он точно вырастил из нее чудище во сто раз кошмарнее. Дай вам бог никогда не узнать, какой катастрофы удастся, я надеюсь, избежать этому миру. Сейчас мы сразимся только с одним гадом, ибо он не может размножаться. Но он способен натворить немало бед, и потому лучше покончить с ним, и чем скорее, тем лучше. Итак, начнем. Сейчас мы отправимся на место, которое подверглось нападению. Кто-нибудь, ведите нас — я не знаю дороги туда, но мне кажется, мы можем сократить путь и пойти прямо через луга. Ну как, годится?

Наступило напряженное молчание, которое первым нарушил Эрл Сойер:

— Вы можете попасть аккурат к Сету Бишопу, ежели пойдете прямиком через этот луг и перейдете ручей вброд в мелком месте. А там взберетесь наверх и как раз окажетесь рядом с домом Сета — он на другой стороне.

Армитедж, Райс и Морган двинулись в указанном направлении, а следом за ними нерешительно поплелись аборигены. Небо стало понемногу проясняться, гроза как будто подходила к концу. Когда Армитедж непроизвольно сбился с нужного направления, Джо Осборн поправил его и занял место впереди. Люди обрели уверенность и смелость, хотя, казалось бы, мрачные холмы с почти отвесными, заросшими темным лесом склонами, что ждали их в конце пути, не предвещали ничего хорошего.

В конце концов они оказались на размытой дождем дороге. Еще на подходе к дому Бишопа поломанные деревья и чудовищные следы на земле красноречиво свидетельствовали о случившемся здесь кошмаре. На осмотр развалин исследователи затратили не больше одной минуты. Все было ясно и так — полное повторение истории с Фраями, и никого из живых или мертвых не было найдено среди обломков дома и амбара. Никто не желал торчать здесь, посреди смрада и отвратительной вязкой гадости; все инстинктивно повернули в сторону изуродованной фермы Уэйтли и алтаря на Часовом холме.

Проходя мимо места, служившего обиталищем Уилберу Уэйтли, люди содрогнулись от отвращения и страха, и снова их решимость была поколеблена. Такой массивный дом могла снести с лица земли только поистине дьявольская сила… У подножия Часового холма следы с дороги исчезли, но оставались другие свидетельства того, что недавно здесь прошло чудовище: погнутые деревья и примятая растительность указывали на это более чем красноречиво.

Армитедж достал из кармана подзорную трубу и внимательно обследовал в него крутой зеленый склон холма. Затем он передал инструмент Моргану, обладавшему более острым зрением. Морган, едва глянув в трубу, издал испуганный вскрик и передал инструмент Эрлу Сойеру, возбужденно указывая пальцем куда-то на склон. Сойер, не привыкший обращаться с подобными вещами, долго приноравливался к трубе, но с помощью Армитеджа навел все же фокус. Его крик выражал гораздо больший испуг, нежели реакция Моргана.

— Боже правый, трава в кустах шевелится! Оно ползет вверх — прямо на вершину, один бог знает для чего!

Тут же среди участников похода началась паника. Одно дело было идти по следам этого неведомого создания, и совсем другое — вступить с ним в непосредственный контакт. Пусть даже Армитедж и знал заклинания — ну а вдруг они не подействуют? Все тут же забросали доктора вопросами о неведомом монстре, но ответы заезжего ученого никого не удовлетворили. Все ощущали, что соприкасаются с какой-то неизвестной и запретной фазой бытия, лежащей далеко за пределами освященного Богом человеческого познания.

X

В конце концов троица из Аркхема — старый седобородый Армитедж, коренастый, также тронутый сединой Райс и стройный моложавый Морган — отправилась на гору без сопровождения местных жителей. Трубу они отдали аборигенам, оставшимся стоять на дороге, подробно проинструктировав их, как ею пользоваться. Восхождение оказалось трудным, особенно для Армитеджа, самого пожилого из команды. Снизу собравшимся было хорошо видно, как, поддерживаемый своими компаньонами, карабкался он вверх, как колебались огромные массы травы и кустарника, когда тот, невидимый, кто производил эти колебания, возвращался по однажды проторенной им тропе.

Потом глядевший в трубу Кертис Уэйтли — из достойной ветви этого семейства — увидел, что троица из Аркхема внезапно отклонилась в сторону от просеки. Он сказал толпе, что, очевидно, те решили попытать счастья на соседней вершине, что была несколько ниже Часового холма и благодаря проделанной просеке виднелась где-то впереди. И в самом деле — вскоре троица оказалась на соседнем холме, избежав тем самым незапланированного столкновения с ползущим по просеке невидимым исчадием ада.

Затем труба перешла к Уэсли Кори, который тут же закричал, что Райс извлек на свет пульверизатор, а Армитедж настраивает его и что сейчас должно что-то произойти. Толпа беспокойно зашевелилась — у всех в памяти были свежи еще слова Армитеджа, что порошок из пульверизатора поможет разглядеть невидимое чудовище. Некоторые в страхе закрыли глаза, но Кертис Уэйтли снова подхватил подзорную трубу и сколько мог напряг зрение. Он заметил, что Райс, благодаря удачно выбранной позиции, имел все шансы распылить чудесный порошок с максимальным эффектом.

Остальные невооруженным глазом увидели только мгновенную вспышку внутри серого облака величиной примерно с большое здание — облако это висело около самой вершины холма. Кертис, державший подзорную трубу, с пронзительным визгом уронил ее на дорогу, в грязь. Он зашатался и упал бы наземь, если бы его не подхватили стоящие рядом товарищи. Обведя всех диким взглядом, он простонал в изнеможении:

— О боже, великий боже, это… это…

Тут же на него обрушился шквал расспросов; Генри Уилер тем временем поднял трубу и вытер ее от грязи. Кертис едва мог говорить — да и то лишь отдельными бессвязными фразами:

— Больше амбара… весь из каких-то витых канатов… весь в форме куриного яйца… огромный… ног десять, не меньше… как свиные головы, и закрываются при шаге… жидкий как кисель… делает шаги, когда скручивает канаты, и они оказываются близко друг к другу… на них огромные выпученные глаза… вокруг них десять или двенадцать ртов, величиной с газовую плиту… то открываются, то закрываются… серые, с кольцами, не то синими, не то лиловыми… и боже правый — какое там жуткое полулицо!

Эта последняя подробность, по-видимому, окончательно доконала бедного Кертиса — сразу же после этих слов он рухнул в обморок. Фред Фарр и Уилл Хатчинс оттащили его на обочину дороги и уложили на мокрую траву. Генри Уилер, дрожа как осиновый лист, навел подзорную трубу на гору. В его поле зрения попали три крошечные фигурки — они из последних сил бежали к вершине вверх по крутому склону. Больше он ничего не увидел. Затем внимание всех присутствующих было привлечено странным, нехарактерным для этого времени года звуком, доносившимся откуда-то сзади, из глубокой долины, а может быть, даже из кустарника, что покрывал Часовой холм. Это был вопль бесчисленных козодоев, и в их пронзительном хоре слышалось напряженное ожидание чего-то поистине демонического.

Затем подзорная труба перешла в руки Эрла Сойера, и тот сообщил, что три фигурки неподвижно стоят на самой высокой точке холма, которая находится вровень с камнем-алтарем на Часовом холме, но на довольно-таки почтительном расстоянии от него. Один из стоящих то и дело воздевал руки над головой, соблюдая некий четкий ритм, и едва Эрл Сойер сообщил об этом, как толпа услышала донесшийся издалека слабый полумузыкальный тон, как будто своими жестами человек сопровождал какое-то заклинание. Силуэт на отдаленном пике был, должно быть, весьма гротескным и впечатляющим зрелищем, но собравшимся было совсем не до его эстетической ценности.

— Он, должно быть, говорит заклинание, — прошептал Уилер, снова схватив трубу.

Оглушающие песни козодоев вновь заполнили всю округу; сейчас они звучали, подчиняясь какому-то неправильному ритму, совершенно асинхронному по отношению к свершаемому на холме действу.

Внезапно солнце будто померкло, хотя его не застилало ни единое облачко, и этот странный и зловещий феномен не ускользнул от внимания данвичцев. Под холмами нарастали грохочущие звуки, причудливо смешиваясь с размеренным громом, доносившимся с небес. Высоко в небе сверкнула молния, и толпа замерла в ожидании грозы. Сейчас уже было несомненно, что люди из Аркхема творят заклинание, и Уилер увидел в трубу, как все трое поднимают руки в одном ритме. Из поселка то и дело раздавались взрывы неистового собачьего лая.

Дневной свет тем временем продолжал угасать, и все волей-неволей уставились на темнеющий горизонт. Пурпурные сумерки, порождение нематериального затмения дневного неба, тяжелым бременем опустились на зловеще ворчащие холмы. Затем вновь сверкнула молния, на этот раз более яркая, и в свете ее вспышки люди увидели некий туман, сгустившийся на значительной высоте над камнем-алтарем. Никому в этот момент и в голову не пришло воспользоваться подзорной трубой. Козодои продолжали свою аритмичную песнь, и люди из Данвича напряглись в ожидании неведомой угрозы, которую источала гибельная атмосфера.

Совершенно неожиданно для всех раздался низкий, надтреснутый, грубый звук, навсегда врезавшийся в память тех, кому довелось его тогда услышать. Он исходил не из человеческого горла, ибо органы человека не способны были воспроизвести столь чудовищную акустическую перверсию. Казалось, он вздымается из какой-то бездонной ямы, однако источником этого мерзкого звука был, вне всякого сомнения, алтарь на вершине холма. Было бы даже неверным обозначить услышанное данвичцами словом «звук», поскольку его ужасный, инфрасонарный тембр воздействовал скорее на тайники скованного страхом сознания и подсознания, нежели на органы слуха. И все же это были звуки, ибо их сочетание складывалось в подобие слов. Звуки были громкими — как грохот холмов и грозы, над которыми они прокатывались эхом, — и все же они исходили от существа, невидимого человеческому глазу. И, даже смутно представив себе источник этих акустических колебаний, люди задрожали от неописуемого ужаса и сгрудились в тесную кучу.

— Ыгнайих… ыгнайих… тфлтгх'ннга… Йог-Сотот… — раздался над местностью страшный рык. — Ы-бтнк… х'ьейе — н'гркдл'лх…

Здесь речевой поток на некоторое время прервался. Генри Уилер, поднеся к глазам подзорную трубу, изо всех сил напрягал зрение, но видел на вершине только три жалких человеческих силуэта, которые неистово двигали руками — видимо, их заклинания подходили к кульминационной точке. Из каких черных бездн адского ужаса, из каких неведомых морей внекосмического сознания были извлечены эти громовые звуки? Тут же они стали собираться с новыми силами и обрушили на слушавших всю свою темную ярость:

— Эгх-йя-йя-йя-йяаххаааа — йе'йяааааааа… н'га — н'гхаааааа… х'вуу… х'вуу… НА ПОМОЩЬ! НА ПОМОЩЬ!!! О-о-от-ОТЕЦ! ЙОГ-СОТОТ!..

И это было все. Побледневшие зрители, все еще не могущие окончательно прийти в себя от услышанных слов, произнесенных, несомненно, на английском языке и прозвучавших подобно грому над древними зловещими холмами из пустот рядом с каменным алтарем, услышали, как слова эти перешли в чудовищный раскат грома, который потряс холмы — оглушающий, демонический раскат, что не имел себе равных по силе на этой земле. Возникшая из пурпурного зенита молния ударила в камень-алтарь, и незримая волна страшной силы покатилась с холмов вниз на поселок, обдав всех неописуемо мерзким запахом. Деревья, трава и кустарник пригнулись до земли под тяжестью этой чудовищной волны; и насмерть перепуганные люди у подножия холма, полузадушенные смертоносным смрадом, еле-еле удержались на ногах. Вдали дико завыли собаки, зеленая трава и листва вмиг стали бледно-желтыми, и земля внезапно оказалась густо усеянной тельцами издохших козодоев.

Смрад скоро рассеялся, но растительность так и не обрела свой первоначальный зеленый цвет. И по сей день на склоне этого холма с растительностью творится что-то неладное… Кертис Уэйтли еще только приходил в себя, когда троица из Аркхема медленно спустилась с холма в лучах солнца, яркого и незатуманенного. Они были спокойны и серьезны, хотя, должно быть, пережили потрясение гораздо более страшное, нежели то, что довелось испытать данвичцам, наблюдавшим за развитием событий с относительно безопасного расстояния. В ответ на поток вопросов они только покачали головами.

— Потом, потом, — устало произнес Армитедж, — скоро вы узнаете все сами. Одно могу сказать — эта тварь больше не вернется. Ее разнесло на множество разных частей, составлявших ее сущность, и она не сможет существовать более в нормальном мире. Наши чувства воспринимали только малую ее часть. Она была похожа на своего отца — и почти вся ушла обратно к нему в царство неведомых измерений, за пределы нашей материальной вселенной, откуда лишь человеческое богохульство может вызвать ее на мгновение на вершину.

После этого воцарилась недолгая тишина, в течение которой расстроенные чувства бедняги Кертиса Уэйтли начали складываться в некий определенный образ, и он со стоном обхватил голову руками. Увиденное на вершине горы не давало покоя его несчастной душе:

— О боже, боже мой, эта страшная морда — на вершине холма; с красными глазами, белобрысая, без подбородка — как у Уэйтли! Это был осьминог, сороконог, паук или что-то вроде него, но сверху его было получеловечье лицо, и оно как две капли воды походило на физиономию колдуна Уэйтли, только что было несколько ярдов в обхвате…

И он замолк с маской непередаваемого ужаса на лице, а его односельчане смотрели на него в изумлении, которое не успело еще выкристаллизоваться в новый страх. Лишь старый Зебулон Уэйтли, молчавший до сих пор, вдруг заговорил.

— Пятнадцать лет уж прошло, да, — прошамкал он, — с тех пор как я в первый раз услышал от старого Уэйтли, что в один прекрасный день дитя Лавинии назовет имя своего отца на Часовом холме. Да вы и сами тогда это слышали…

Но Джо Осборн перебил его, вновь обращаясь к ученым мужам из Аркхема:

— Так что же все-таки это было? И как молодой Уэйтли вызвал ЭТО с небес?

Армитедж проговорил, тщательно подбирая слова:

— Это было… в общем, это неведомая субстанция, которая не принадлежит к нашему пространству и которая существует, растет и оформляется по иным законам, нежели законы нашей Вселенной. У нормального человека никогда не будет ни желания, ни возможности вызвать это порождение дьявола извне, и только очень дурные люди могут отважиться попытаться сделать это, прибегая к богопротивным ритуалам. Нечто в этом роде было в самом Уилбере Уэйтли — достаточно для превращения его в невиданного монстра, смерть которого была зрелищем совершенно ужасным. Я намереваюсь предать огню его богомерзкий дневник, а вам настоятельно советую взорвать этот камень-алтарь динамитом и снести с вершин кольца каменных столбов. Эти предметы притягивали сюда жутких тварей, которых так любили Уэйтли и которые хотели стереть с лица Земли человеческую расу и увлечь нашу планету в неведомые просторы иных измерений. Что касается твари, что мы отправили в неведомое, — так вот, Уэйтли вырастили ее для свершения самых гнусных злодеяний, задуманных пришельцами из других миров. Она быстро выросла до невероятных размеров — по той же причине, что и Уилбер, только еще быстрее, — но она превзошла его, поскольку в ней было больше той самой чужеродности. И не спрашивайте, как Уилбер вызвал ее с небес. Ему не надо было этого делать — ибо это был его брат-близнец, но гораздо больше похожий на своего отца.

Музыка Эриха Цанна[19]

(Перевод Л. Бриловой)

Я очень тщательно изучил карты города, но улицы д'Осей нигде не нашел. Я обращался не только к современным картам: мне известно, названия могут меняться. Напротив, я глубоко зарылся в историю этих мест, исследовал самолично, вне зависимости от названия, все городские районы, где могла бы находиться улица, известная мне как д'Осей. Стыдно в этом признаваться, но, несмотря на все усилия, я так и не нашел ни дом, ни улицу, ни даже часть города, где, будучи нищим студентом-философом, в последние месяцы своего обучения в местном университете я слушал музыку Эриха Цанна.

Что мне отказала память, неудивительно: пока я жил на улице д'Осей, у меня были серьезные нелады со здоровьем, с психикой в том числе; помнится, меня там не навещал никто из моих немногочисленных знакомых. Но то, что я не могу отыскать свое прежнее обиталище, удивляет и озадачивает, ведь располагалось оно в получасе ходьбы от университета и было в некоторых отношениях приметным. Трудно поверить в то, что побывавший там его забудет. Никто из тех, с кем я позднее говорил, ни разу в жизни не видел улицу д'Осей.

Улица эта находилась по ту сторону реки, текущей меж громадами кирпичных товарных складов с мутными окнами; берега ее соединяет массивный мост из темного камня. У реки всегда было тенисто, словно дым соседних фабрик на веки вечные скрыл из виду солнце. И еще над рекой стояли дурные запахи, совершенно особые; когда-нибудь они помогут мне найти то место, потому что их я ни с чем не спутаю. За мостом были мощенные булыжником улицы с рельсами, потом начинался подъем, сперва пологий и ближе к д'Осей невероятно крутой.

Мне в жизни не попадалось второй такой узкой и крутой улицы, как д'Осей. Это был только что не обрыв, где не ездил никакой транспорт, там и сям гладкая дорога сменялась ступеньками, отдельные участки переходили в лестницу, а верхний конец замыкала мощная стена, увитая плющом. Уличный настил был неоднородный: где-то каменные плиты, где-то булыжники, где-то голая земля, с пробивавшейся тут и там серовато-зеленой растительностью. Дома, высокие, с островерхими крышами, невероятно старые, кренились в разные стороны. Бывало, противолежащие дома, наклоненные навстречу друг другу, образовывали что-то вроде арки, и в этом месте всегда стоял полумрак. Встречались также перекинутые через улицу мостики.

Обитатели здешних мест производили на меня странное впечатление. Вначале я объяснял это их молчаливостью, но позднее решил, что они просто очень старые. Не знаю, как мне пришло в голову там поселиться, но я в то время был немного не в себе. Из-за безденежья мне часто приходилось переселяться, и я навидался разных бедных кварталов, пока наконец не набрел на ветхий дом на улице д'Осей, в котором распоряжался паралитик по фамилии Бландо. Считая от вершины холма, дом стоял третьим и далеко превосходил всех своих соседей по высоте.

Моя комната находилась на пятом этаже, где больше никто не жил: дом был почти пуст. Поздно вечером, когда я вселялся, из окна островерхого чердака лилась странная музыка, и на следующий день я спросил Бландо, кто играл. Он ответил, что это старик-немец, немой и чудаковатый; имя его, судя по подписи, Эрих Цанн, вечерами он играет на виоле в оркестре при одном захудалом театре. Бландо добавил, что Цанн имеет привычку браться за инструмент по ночам, когда вернется из театра; потому он и приискал себе просторную и изолированную чердачную комнату с единственным окошком, через которое, в отличие от всех прочих, открывается вид на склон холма по ту сторону стены в конце улицы.

Потом я слышал Цанна каждую ночь, он мешал мне спать, и все же я был зачарован его странной, потусторонней музыкой. Я мало знаком с музыкальным искусством, однако был убежден, что ни одно из созвучий Цанна не похоже ни на что слышанное мною прежде; отсюда я сделал вывод, что мой сосед одарен в высшей степени оригинальным талантом композитора. Чем дольше я слушал, тем сильнее пленяли меня эти звуки, и через неделю я решился свести знакомство со стариком.

Однажды вечером, когда Цанн возвращался с работы, я подстерег его в коридоре и сказал, что хотел бы с ним познакомиться и послушать вблизи его игру. Он был невысок ростом, щупл, сутул, с голубыми глазками и забавным личиком сатира, лысиной во всю голову, одет в какие-то обноски. Когда я заговорил, Цанн ответил злым и одновременно испуганным взглядом, но, видя мое дружелюбие, в конце концов смягчился и недовольным жестом пригласил меня следовать за ним по темной и шаткой чердачной лестнице. Его комната, одна из двух под крутой крышей, располагалась с запада и смотрела на высокую стену, в которую упирался верхний конец улицы. Очень просторное помещение казалось еще больше из-за необычайной скудости обстановки и запущенности. Из мебели имелись только узкая железная кровать, неопрятный умывальник, столик, большой книжный шкаф, железный нотный пюпитр и три старомодных стула. На полу громоздились в беспорядке ноты. Обшитые голыми досками стены, видно, никогда не штукатурили. Судя по залежам пыли и вездесущей паутине, можно было вообще усомниться, что тут кто-то живет. Очевидно, Эрих Цанн не признавал иной красоты, кроме сущей в эмпиреях воображения.

Жестом предложив мне садиться, немой закрыл дверь, повернул большую деревянную задвижку и зажег еще одну свечу в дополнение к той, что была при нем. Извлек из траченного молью футляра виолу и с нею в руках сел на самый крепкий из имевшихся стульев. Нотами он не воспользовался и, не спросив о моих пожеланиях, целый час угощал меня восхитительными мелодиями, подобных которым я никогда не слышал. Не иначе как это были его собственные композиции. Что они собой представляли, я, не будучи знатоком музыки, описать не способен. Это были как будто фуги с повторяющимися пассажами самого пленительного свойства, но я обратил внимание на то, что в них ни разу не прозвучали потусторонние мотивы, которые я слышал прежде, у себя.

Те, прежние мелодии невольно запечатлелись у меня в памяти, и я часто пытался, не совсем успешно, напеть их про себя или просвистеть. И потому, когда музыкант наконец отложил смычок, я попросил его сыграть что-нибудь из них. Когда я завел об этом речь, старик насторожился и спокойствие и скука на его морщинистом личике сатира сменились диковинным сочетанием злости и страха, как в тот раз, когда я впервые к нему обратился. Подумав, что это старческие капризы, к которым не стоит относиться серьезно, я стал его уговаривать и даже, чтобы вызвать соответствующее настроение, попытался насвистеть одну из мелодий, слышанных накануне ночью. Однако мне сразу же пришлось умолкнуть: едва немой музыкант узнал мотив, как черты его исказила неописуемая гримаса, а длинная костистая рука потянулась к моим губам, чтобы остановить грубую имитацию. И еще одна странность: испуганный взгляд старика скользнул к одинокому, завешенному шторой окну, словно там могли появиться незваные гости. Это было тем более нелепо, что чердак располагался очень высоко, куда выше соседних крыш; консьерж говорил мне, что на улице нет второго окна, откуда виден через стену противоположный склон холма.

Заметив испуг старика, я вспомнил о словах Бландо, и мне взбрело в голову полюбоваться широкой, головокружительной панорамой посеребренных луною крыш и городских огней с той стороны холма — зрелищем, недоступным всем прочим обитателям улицы д'Осей. Я шагнул к окну и готовился уже раздернуть неописуемо ветхие шторы, но тут меня настиг, в полном уже неистовстве, хозяин комнаты. Кивая на дверь, он обеими руками стал оттягивать меня от окна. Это меня окончательно возмутило, я велел ему убрать руки и сказал, что немедленно ухожу. Старик ослабил хватку и, видя, как я обижен, стал успокаиваться. Он снова сжал мою руку, но на этот раз примирительным жестом, принудил меня сесть на стул, с задумчивым видом подошел к столу и, найдя среди хлама карандаш, стал писать на тяжеловесном, как бывает у иностранцев, французском длинную записку.

Когда он наконец вручил записку мне, там оказалась просьба снизойти к нему и простить. Цанн утверждал, что он стар, одинок и подвержен необычным страхам и неврозам, связанным с собственной музыкой и не только с ней. Ему понравилось, как я слушаю, и он приглашал меня приходить еще, но только просил не обращать внимания на его причуды. Однако он не может исполнять свою необычную музыку для других и не выносит, когда ее воспроизводят другие, а также не терпит, когда посторонние что-нибудь трогают в его комнате. До нашей встречи в коридоре он не имел понятия, что мне слышна его игра, и теперь он спрашивает, нельзя ли договориться с Бландо, пусть переселит меня в нижний этаж, подальше от ночных концертов. Он, Цанн, берется доплачивать за мою новую комнату.

Пока я разбирал жуткий французский язык старика, моя обида сменилась сочувствием. Он страдает от физического и нервного недуга, я тоже; философские занятия научили меня доброте. Тут в окне послышался тихий стук — наверное, задребезжали под ночным ветерком ставни, и я почему-то, вслед за Эрихом Данном, испуганно вздрогнул. Закончив читать, я пожал хозяину руку, и мы расстались друзьями. Назавтра Бландо предоставил мне более дорогую комнату на третьем этаже, между квартирой пожилого ростовщика и комнатой респектабельного обойщика. На четвертом этаже жильцов не было.

Вскоре я убедился, что Цанн не так жаждет моего общества, как можно было подумать, когда он уговаривал меня съехать с пятого этажа. Он не приглашал меня к себе, а если я приходил незваным, Цанн держался беспокойно и играл вяло. Происходило это всегда ночью: днем Цанн спал и никого не принимал. Нельзя сказать, чтобы я проникался к нему все большей симпатией, хотя чердачная комната и потусторонняя музыка сохраняли для меня свою непонятную притягательность. Меня одолевало странное желание выглянуть в это окно, увидеть ту сторону стены, неизвестный склон, блестящие крыши и шпили внизу. Однажды я поднялся на чердак в то время, когда Цанн был в театре, но дверь оказалась заперта.

Что мне удавалось, так это подслушивать ночную игру немого музыканта. Вначале я прокрадывался на цыпочках в свой прежний пятый этаж, потом набрался смелости и стал взбираться по скрипучей лестнице до самого верха, поближе к чердаку. Там, в тесном коридоре, перед запертой на засов дверью с прикрытой замочной скважиной, я нередко внимал звукам, наполнявшим душу неопределенным страхом, ибо за ними чудилась какая-то сверхъестественная тайна. Нет, музыка была красива, а вовсе не ужасна, но ее сопровождали вибрации, несравнимые ни с чем на нашей бренной земле, а временами она обретала симфоническое звучание и трудно было поверить, что это играет один-единственный исполнитель. Несомненно, Эрих Цанн обладал истинной гениальностью, причем самого необузданного свойства. Недели текли, игра становилась все мощнее и причудливей, сам же старый музыкант худел и выглядел таким затравленным, что больно было смотреть. Он от меня затворился, а при случайных встречах на лестнице шарахался в сторону.

Однажды ночью, пока я подслушивал под дверью, пенье виолы переросло в беспорядочный визг. Ловя эту сумятицу звуков, я усомнился в собственном здравом рассудке, но тут прозвучавший за закрытой дверью вопль подтвердил плачевную реальность: там действительно происходило что-то ужасное. Так жутко и нечленораздельно мог кричать только немой и только от отчаянного страха или нечеловеческой боли. Я стал колотить в дверь — ответа не было. Дрожа от холода и страха, я ждал в темном коридоре. Наконец послышался шорох: бедный музыкант пытался, опираясь на стул, подняться на ноги. Я решил, что он приходит в себя после обморока, и снова стал стучать в дверь, повторяя ободряющим тоном свое имя. Цанн, судя по всему, доковылял до окна, закрыл его и задернул шторы, потом не без труда добрался до двери, отодвинул неверной рукой засов и впустил меня. На этот раз можно было не сомневаться, что он рад меня видеть: его несчастное личико просияло от облегчения и он ухватился за мою куртку, как ребенок хватается за юбку матери.

Жалостно дрожа, старик усадил меня на стул, и сам сел тоже; виола со смычком лежали, забытые, рядом с ним на полу. Первое время он сидел неподвижно, только странно кивая и словно бы напряженно и испуганно к чему-то прислушиваясь. Потом Цанн как будто успокоился, пересел к столу, написал краткую записку, отдал ее мне и, вернувшись за стол, принялся быстро и непрерывно строчить. В записке он умолял меня, во имя милосердия и ради удовлетворения собственного любопытства, оставаться на месте и ждать, пока он подготовит на немецком полный рассказ о страшных тайнах, его окружающих. Я ждал, немой музыкант водил карандашом по бумаге.

Прошло около часа, я все еще ждал, рядом со старым музыкантом быстро вырастала стопка листков, но вдруг он отчаянно дернулся. Ошибиться было невозможно: он глядел на зашторенное окно, вслушивался и трясся от испуга. Тут мне почудилось, что я и сам что-то различаю: звук, совсем не пугающий, напоминал чрезвычайно тихую и отдаленную мелодию, словно неведомый музыкант играл в каком-нибудь из соседних домов или по ту сторону высокой стены, за которую мне не доводилось заглядывать. На Цанна было страшно смотреть: он уронил карандаш, рывком встал, схватил виолу и принялся оглашать ночную тишину теми дичайшими мотивами, какие исполнял только наедине с собой, а я слушал только из-за запертой двери.

Что играл той ужасной ночью Эрих Цанн, описывать бесполезно. Прежде, подслушивая, я не представлял себе, что это за жуть, так как не видел его лица, теперь же понял: за этой бурной игрой стоит отчаянный страх. Громкими звуками старик то ли от чего-то себя защищал, то ли старался что-то заглушить; в чем он видел опасность, я не догадывался, но чувствовал, что опасность эта велика. Причудливое музицирование обретало характер бреда, истерики, но сохраняло в себе следы высшего таланта, которым, как мне было известно, обладал странный старик. Я узнал мелодию: это был неистовый венгерский танец, любимый театральной публикой, и на миг мне подумалось, что прежде я ни разу не слышал, чтобы Цанн исполнял чужие сочинения.

Виола завывала все громче и отчаянней. Музыкант, заливаемый потоками пота, дергался как обезьяна и не спускал безумного взгляда с занавешенного окна. Под яростный напев мне все отчетливей представлялись тени сатиров и вакханок, бешено кружащихся среди водоворота туч, дымов и молний. Затем я различил как будто иные тоны, более высокие и протяжные, чем у виолы; где-то далеко на западе они выпевали размеренную, упорную, дразнящую мелодию.

Тут за окном заплакал и застучал в ставни ночной ветер, словно бы вызванный безумной игрой старика. Визгливая виола Цанна стала исторгать из себя звуки, не свойственные, как я думал, этому инструменту. Ставни застучали громче, растворились и начали биться об окно. Задребезжало разбитое стекло, внутрь ворвался студеный ветер, зашипели свечи, зашелестели бумаги на столе, где Цанн начал записывать свою страшную тайну. Я поглядел на Цанна: ясное сознание его покинуло. Голубые глаза бессмысленно пялились в пустоту, смычок извлекал из виолы уже не музыку, а механическое, ни на что не похожее чередование звуков, описать которое не под силу перу.

Внезапный, еще более мощный порыв ветра подхватил рукописные листы и увлек к окну. Я отчаянно кинулся следом, однако не успел: листы исчезли. Тогда мне вспомнилось мое прежнее желание выглянуть в это окно, единственное на улице д'Осей, откуда виден склон холма за стеной и простертый внизу город. Было очень темно, однако город всегда светится огнями, и я надеялся увидеть их сквозь потоки дождя. Но когда я приник к этому чердачному окошку, самому высокому на улице, и под шипенье свечей и завывания безумной виолы и ночного ветра стал всматриваться в сумрак, там не оказалось ни простертого внизу города, ни приветливых фонарей знакомых улиц — ничего, кроме беспредельного черного пространства, невообразимого пространства, оживленного движением и музыкой, не похожего ни на что на этой земле. И пока я глядел, оцепенев от ужаса, ветер задул обе свечи, освещавшие старинный, с остроугольным потолком, чердак, и оставил меня в первобытном непроницаемом мраке, с демоническим хаосом перед глазами и демоническим беснованием ночной виолы за спиной.

Не имея возможности добыть света, я шатнулся назад, ударился о стол, опрокинул стул и стал на ощупь пробираться туда, где вскрикивал, извергая дикую музыку, мрак. Какие бы силы мне ни противостояли, я должен был, по крайней мере, попытаться спасти Эриха Цанна и спастись самому. Однажды я ощутил какое-то холодное прикосновение и закричал, но жуткая виола заглушила мой крик. Внезапно меня толкнул ходивший ходуном смычок: музыкант был рядом. Я протянул наугад руку и наткнулся на спинку стула, потом нашел плечо Цанна и стал трясти, чтобы старик очнулся.

Он не откликался, но виола продолжала завывать все так же оглушительно. Я нащупал голову музыканта, сумел остановить его механические кивки и прокричал в ухо, что нам обоим нужно спасаться бегством от непонятных ночных созданий. Однако он не отвечал и с тем же остервенением водил смычком, а между тем по всему чердаку загуляли странные ветерки, затеявшие во тьме и неразберихе подобие танца. Коснувшись уха музыканта, я, сам не поняв отчего, вздрогнул. И понял, только ощупав его неподвижное лицо: холодное, окоченевшее, бездыханное лицо, остекленевшими глазами бессмысленно пялившееся в пустоту. И вот, каким-то чудом отыскав дверь и большой деревянный засов, я с бешеной скоростью припустил вниз по лестнице, подальше от обладателя остекленевших глаз и от дьявольского завывания проклятой виолы, ярость которой не стихала, а только усиливалась.

Век буду помнить это ужасное бегство: как я прыгал, скользил, летел по бесконечным лестницам темного дома; как выскочил в забытьи на узкую крутую улочку, к ступенчатой дороге и кренившимся домам, как по ступеням и булыжнику сбежал на нижние улицы, к зловонной, зажатой в высоких берегах реке, как пересек, пыхтя, большой темный мост и очутился на известных нам всем улицах и бульварах — широких и опрятных. Ветра, помнится, не было, как и луны, и все огни в городе сияли ярким блеском.

Все мои розыски, все самые тщательные расследования ни к чему не привели: я так и не нашел улицу д'Осей. Однако ни об этом, ни о потере плотно исписанных листков, единственного ключа к тайне музыки Эриха Цанна, я особо не печалюсь.

Модель Пикмана[20]

(Перевод Л. Бриловой)

Не посчитай, что я спятил, Элиот, на свете встречаются люди и не с такими причудами. Вот дедушка Оливера никогда не ездит в автомобилях — что б тебе и над ним не посмеяться? Ну не по душе мне треклятая подземка, так это мое личное дело, к тому же мы гораздо быстрее добрались на такси. А иначе вышли бы на Парк-стрит и потом тащились пешком в гору.

Согласен, при нашей встрече в прошлом году я не был таким дерганым, но нервы это одно, а душевная болезнь — совсем другое. Видит бог, причин было более чем достаточно, и если я сохранил здравый рассудок, то мне, можно сказать, повезло. Да что ты, в самом деле, пристал как с ножом к горлу? Прежде ты не был таким любопытным.

Ну ладно, если тебе так приспичило, слушай. Наверное, ты имеешь право знать, ты ведь писал мне, беспокоился прямо как отец родной, когда я перестал посещать клуб любителей живописи и порвал с Пикманом. Теперь, после того как он исчез, я порой бываю в клубе, но нервы у меня уже не те.

Нет, я понятия не имею, что случилось с Пикманом, не хочу даже и гадать. Тебе, наверное, приходило в голову, что я прекратил с ним общаться неспроста, мне кое-что о нем известно. Именно поэтому мне не хочется даже задумываться о том, куда он подевался. Пусть выясняет полиция в меру своих возможностей, да только что они могут — они не знают даже про дом в Норт-Энде, который он снял под фамилией Питерс. Не уверен, что и сам найду его снова, да и не стану пытаться, даже при дневном свете! Зачем этот дом ему понадобился, мне известно — вернее, боюсь, что известно. Об этом речь впереди. И, думаю, еще до окончания рассказа ты поймешь, почему я не обращаюсь в полицию. Они захотят, чтобы я их туда отвел, но даже если бы я вспомнил дорогу, у меня не пойдут ноги. Там было такое… отчего я теперь не спускаюсь ни в метро, ни в подвалы — так что смейся, если тебе угодно.

Ты, конечно, знал еще тогда, что я порвал с Пикманом совсем не из-за тех глупостей, которые ему ставили в вину эти вздорные ханжи вроде доктора Рейда, Джо Майнота или Босуорта. Меня ничуть не шокирует мрачное искусство; если у человека есть дар, как у Пикмана, то, какого бы направления в искусстве он ни придерживался, я горжусь знакомством с ним. В Бостоне не было живописца лучше, чем Ричард Аптон Пикман. Я говорил это с самого начала, повторяю и теперь; я не колебался и в тот раз, когда он выставил эту самую «Трапезу гуля». Тогда, если помнишь, от него отвернулся Майнот.

Чтобы творить на уровне Пикмана, требуется большое мастерство и глубокое понимание Природы. Какой-нибудь малеватель журнальных обложек наляпает там-сям ярких красок и назовет это кошмаром, или шабашем ведьм, или портретом дьявола, но только большой художник сумеет сделать такую картину на самом деле страшной и убедительной. Ибо лишь истинному художнику известна настоящая анатомия ужасного, физиология страха: с помощью каких линий и пропорций затронуть наши подспудные инстинкты, наследственную память о страхе; к каким обратиться цветовым контрастам и световым эффектам, дабы воспрянуло ото сна наше ощущение потусторонней угрозы. Излишне тебе рассказывать, почему картины Фюсли[21] действительно вызывают трепет, а глядя на обложку дешевой книжки-страшилки, захочешь разве что посмеяться. Подобные люди умеют уловить нечто эдакое… нездешнее и дать и нам на миг это почувствовать. Этим умением владел Доре.[22] Им сейчас владеет Сайм.[23] Ангарола[24] из Чикаго. Пикман владел им как никто другой до него и — дай бог — никто не будет владеть после.

Что они такое видят — не спрашивай. Знаешь, в обычном искусстве существует принципиальное различие между живыми, дышащими картинами, написанными с натуры или с модели, и убогими поделками, которые всякая мелюзга корысти ради штампует по стандарту в пустой студии. А вот подлинный мастер фантастической живописи, скажу я тебе, обладает неким видением, способностью создать в уме модель или сцену из призрачного мира, где он обитает. Так или иначе, картины Пикмана отличались от сладеньких придумок иных шарлатанов приблизительно так же, как творения художников, пишущих с натуры, от стряпни карикатуриста-заочника. Видеть бы мне то, что видел Пикман… но нет! Прежде чем вникнуть глубже, давай-ка опрокинем по стаканчику. Бог мой, да меня бы уже не было на этом свете, если бы я видел то же, что этот человек — вот только человек ли он?

Как ты помнишь, сильной стороной Пикмана было изображение лиц. Со времен Гойи[25] он был единственный, кто умел создавать такие дьявольские физиономии и гримасы. Из предшественников Гойи этим мастерством владели средневековые искусники, создавшие горгулий[26] и химер[27] для собора Нотр-Дам и аббатства Мон-Сен-Мишель.[28] Они верили во всякую всячину, а быть может, и видели эту всякую всячину: в истории Средневековья бывали очень странные периоды. Помню, как ты сам за год до своего отъезда спросил однажды Пикмана, откуда, черт возьми, он заимствует подобные идеи и образы. И разве не гнусный смешок ты услышал в ответ? Отчасти из-за этого смеха с Пикманом порвал Рейд. Он, как тебе известно, занялся недавно сравнительной патологией и теперь, кичась своей осведомленностью, рассуждает о том, что значат с точки зрения биологии и теории эволюции те или иные психологические и физические симптомы. Рейд говорил, что Пикман с каждым днем все больше отвращал его, а под конец чуть ли не пугал, что в его внешности и повадках появилось что-то мерзкое, нечеловеческое. Он много разглагольствовал о питании и сделал вывод, что Пикман наверняка завел себе необычные, в высшей степени извращенные привычки. Догадываюсь: если вы с Рейдом упоминали Пикмана в своей переписке, ты наверняка предположил, что Рейд просто насмотрелся картин Пикмана и у него разыгралось воображение. Я и сам как-то раз ему это сказал… в ту пору.

Но имей в виду, что я не порвал бы с Пикманом из-за его картин. Напротив, я все больше им восхищался: «Трапеза гуля» — это настоящий шедевр. Ты знаешь, конечно, что клуб отказался ее выставить, а Музей изящных искусств не принял в дар. Могу добавить: картину к тому же никто не купил, и она оставалась у Пикмана вплоть до того дня, когда он исчез. Теперь она у его отца в Салеме: тебе ведь известно, что Пикман происходит из старинного салемского рода; в 1692 году одна из его представительниц была повешена как ведьма.

Я частенько заглядывал к Пикману, особенно когда стал собирать материал для монографии о фантастическом жанре в искусстве. Скорее всего, именно эта картина навела меня на мысль к нему обратиться. Так или иначе, оказалось, что он просто кладезь сведений и идей. Пикман познакомил меня со всеми, что у него имелись, картинами и рисунками в этом жанре, и, ей-богу, если бы о них стало известно в клубе, его бы в два счета оттуда выкинули. Очень скоро он убедил меня и увлек; часами, как школьник, я выслушивал его дикие суждения об искусстве и философские теории, с какими прямая дорога в Данверский сумасшедший дом. Я смотрел на него как на идола, тогда как другие все больше его сторонились, и потому он стал мне доверять; однажды вечером он намекнул, что, если я пообещаю помалкивать и держать себя в руках, он покажет мне что-то необычное — такого я у него в доме еще не видел.

«Знаешь, — сказал он, — иные замыслы на Ньюбери-стрит непредставимы, да они здесь и не смогут возникнуть. Моя задача — ловить обертоны души, а откуда им взяться на ненатуральных улицах, в искусственном окружении? Бэк-Бэй — это не Бостон, Бэк-Бэй это пока ничто, он слишком недавний, чтобы пропитаться воспоминаниями и обзавестись местными духами. Если здесь и водятся призраки, то это ручные духи приморских низин и мелководных бухточек, а мне нужны человеческие призраки — призраки существ высокоорганизованных, видевших геенну огненную и осознавших, что им открылось.

Художнику место в Норт-Энде. Эстету, если он истинный эстет, следует переехать в трущобы, где сохраняется множество традиций. Бог мой! Неужто не понятно, что такие места не были построены, а выросли сами по себе? Там жили, чувствовали, умирали поколение за поколением — в те времена, когда люди не боялись жить, чувствовать и умирать. Тебе известно, что в 1632 году на Коппс-Хилле находилась мельница и что добрая половина нынешних улиц была заложена в 1650 году? Я покажу тебе дома, которые простояли два с половиной века и больше, дома, повидавшие такое, от чего современный дом рассыпался бы в пыль. Что им, современным, известно о жизни и о силах, что за нею стоят? Ты говоришь, будто салемские ведьмы выдумка, но не сомневаюсь, моя прапрапрапрабабушка рассказала бы тебе много интересного. Ее вздернули на Висельном холме, под взглядом этого ханжи, Коттона Мэзера. Чего больше всего боялся треклятый Мэзер, так это как бы кто-нибудь не выбрался за окаянные рамки обыденности. Жаль, никто его не околдовал и не высосал ночью всю кровь!

Могу показать тебе его дом, и также другой, куда он боялся ступить, несмотря на все свои грозные речи. Ему было известно куда больше, чем он осмелился пересказать в своей дурацкой "Магналии" или наивных "Чудесах незримого мира". Слушай, а знаешь ли ты, что некогда под Норт-Эндом имелась сеть туннелей, соединявших разные дома и дававших тайный доступ на кладбище или к морю? Пусть на земле нас преследуют и гонят, под землю преследователям не проникнуть, откуда доносится ночами смех — не догадаться!

Из каждого десятка домов, что уцелели и стоят на своем месте с 1700 года, в восьми я берусь показать тебе в подполе кое-что интересное. Что ни месяц, читаешь в прессе: среди старых построек рабочие нашли то заделанную кирпичами арку, то колодец, ведущие неизвестно куда. Один такой дом, у Хенчман-стрит, был еще в прошлом году хорошо виден с эстакады надземки. Здесь прятались ведьмы, пираты, контрабандисты с добром, добытым при помощи колдовства и разбоя; говорю тебе, в старое время люди умели жить, умели раздвигать предписанные им границы. Людям было мало одного-единственного мира, умные и смелые шли дальше! А что сегодня? Сплошное размягчение мозгов: члены клуба, по идее знатоки, до дрожи пугаются, когда им показываешь картину, не отвечающую вкусам завсегдатаев чайных салонов на Бикон-стрит!

Единственное, чем хороши наши времена, так это тем, что народ нынче слишком тупой, чтобы дотошно изучать прошлое. Что рассказывают о Норт-Энде карты, записи, путеводители? Тьфу! Да я не глядя берусь показать тебе три-четыре десятка переулков и кварталов к северу от Принс-стрит, не известных почти никому, кроме иностранцев, которых там видимо-невидимо. А всякие там итальяшки и прочие, разве они понимают, с чем имеют дело? Нет, Тербер, эти старинные местечки дремлют себе на роскошном ложе тайн, ужасов и необычных возможностей, и не найдется ни единой живой души, способной их понять и ими воспользоваться. То есть одна живая душа все же есть: в прошлом копаюсь я, и не первый день!

Слушай, ты же всем таким интересуешься. А если я скажу тебе, что завел там себе вторую студию, где охочусь за ночными призраками старинных страхов, где изображаю сюжеты, о которых на Ньюбери-стрит не решаюсь и думать? Разумеется, этих чертовых истеричек из клуба я не ставил в известность, в том числе и Рейда, чтоб он провалился. Придумал, тоже мне: я, мол, в своем роде чудовище, эволюционирую в обратную сторону. Да, Тербер, я давно уже понял: ужас так же заслуживает быть запечатленным в картинах, как и красота. Поэтому я взялся за розыски в тех местах, где, как я небезосновательно полагаю, обитает ужас.

Я нашел там местечко; из нынешних представителей нордической расы о нем, кроме меня, почти никто не знает. Если мерить расстояние, это в двух шагах от эстакады, но что касается истории человеческого духа, эти точки разделяют века и века. Мой выбор решило то, что в подвале имеется старый кирпичный колодец — из тех, о которых я говорил. Развалюха едва держится, так что других жильцов там не появится, а какие гроши я за нее плачу, стыдно и признаться. Окна заколочены, но тем лучше: для того, что я делаю, дневной свет нежелателен. Пишу я в подвале, где самая вдохновляющая атмосфера, но в моем распоряжении еще несколько меблированных комнат на первом этаже. Хозяин — один сицилиец, я назвался ему Питерсом.

Ну, если ты решился, отправляемся сегодня же вечером. Думаю, картины тебе понравятся: как уже было сказано, я дал себе волю, когда писал. Путь недалекий, иногда я даже добираюсь пешком; взять такси в такой район — значит привлечь к себе внимание. Можно доехать поездом от Саут-Стейшн до Бэттери-стрит, а там два шага пешком».

Что ж, Элиот, после этой речи мне ничего не оставалось, как только сделать над собой усилие, чтобы не бегом, а обычным шагом отправиться за первым, какой попадется, свободным кебом. На Саут-Стейшн мы сели в надземку и около полуночи, спустившись по ступеням на Бэттери-стрит, двинулись вдоль старой береговой линии мимо причала Конститьюшн. Я не следил за дорогой и не вспомню, в который мы свернули переулок, знаю только, что это был не Гриноу-лейн.

Наконец повернув, мы двинулись в горку по пустому переулку, старинней и обшарпанней которого я в жизни не видел; с фронтонов осыпалась краска, окна в частом переплете были побиты, остатки древних каминных труб сиротливо вырисовывались на фоне освещенного луной небосклона. Все дома, за исключением разве что двух-трех, стояли здесь еще со времен Коттона Мэзера. Два раза мне попадались на глаза навесы, а однажды — островерхий силуэт крыши, какие были до мансардных, хотя местные знатоки древностей утверждают, будто таких в Бостоне не сохранилось.

Из этого переулка, освещенного тусклым фонарем, мы свернули в другой, где было так же тихо, дома стояли еще теснее, а фонарей не было вовсе. Через минуту-другую мы обогнули в темноте тупой угол дома по правую руку. Вскоре Пикман вынул электрический фонарик и осветил допотопную десятифиленчатую дверь, судя по всему безнадежно источенную червями. Отперев ее, он провел меня в пустой коридор, отделанный роскошными некогда панелями из темного дуба — без особой, разумеется, затейливости в рисунке, но явственно напоминавшими о временах Эндроса, Фиппса и ведовства.[29] Потом Пикман провел меня в комнату налево, зажег масляную лампу и предложил располагаться как дома.

Имей в виду, Элиот, я человек, что называется, искушенный, но, оглядев стены, признаюсь, оторопел. Там были картины Пикмана — те, которые на Ньюбери-стрит не только не напишешь, но даже не покажешь, и он был прав в том, что «дал себе волю». Ну-ка еще по стаканчику — мне, во всяком случае, позарез нужно выпить!

Не стану и пытаться описать тебе эти картины: от одного взгляда на них становилось дурно. Это был такой смердящий, кощунственный ужас, что язык тут бессилен. Ты не обнаружил бы в них ни причудливой техники, как у Сидни Сайма, ни устрашающих транссатурнианских пейзажей и лунных грибов Кларка Эштона Смита.[30] Задний план обычно составляли старые кладбища, лесные дебри, береговые утесы, кирпичные туннели, старинные комнаты, отделанные темным деревом, или просто каменные своды. Любимым местом действия было кладбище Коппс-Хилл, которое располагалось поблизости, в двух-трех кварталах.

Фигуры на переднем плане воплощали в себе безумие и уродство: Пикману особенно удавались мрачные, демонические портреты. Среди его персонажей было мало полноценных людей, их принадлежность к роду человеческому ограничивалась теми или иными отдельными чертами. Стояли они на двух ногах, но клонились вперед и слегка напоминали собак. Отталкивающего вида кожа походила во многих случаях на резину. Ну и мерзость! До сих пор они стоят у меня перед глазами! За какими занятиями они были изображены, в подробностях не выспрашивай. Обычно кормились, но чем — не скажу. Временами они были показаны группами на кладбище или в катакомбах, нередко — дерущимися из-за добычи, а вернее, из-за находок. И какую же дьявольскую выразительность Пикман умудрялся придать незрячим лицам их жертв! Его персонажи запрыгивали иной раз по ночам в открытые окна, сидели, скорчившись, на груди у спящих, тянулись к их шеям. На одной картине, изображавшей Висельный холм, они окружали кольцом казненную ведьму, в лице которой прослеживалось явственное с ними сходство.

Но только не подумай, будто мне сделалось дурно от жутких сюжетов и антуража. Мне не три года, я всякого навидался. Дело в их лицах, Элиот, в их треклятых лицах, что буквально жили на картине, бросая злобные взгляды и пуская слюни! Бог мой, они вправду казались живыми! Адское пламя, зажженное красками, бушевало на полотнах мерзкого колдуна; кисть его, обращенная в магический жезл, рождала на свет кошмары. Дай-ка, Элиот, мне графин!

Одна из картин называлась «Урок» — лучше бы мне никогда ее не видеть! Слушай… можешь вообразить кружок невиданных тварей, похожих на собак, что, сидя на корточках, учат малое дитя кормиться так же, как они? Наверное, это подмененный ребенок: помнишь старые россказни о том, как таинственный народец крадет человеческих детей, оставляя взамен в колыбелях собственное отродье? Пикман показал, что случается с украденными детьми, как они вырастают, и после этого я начал замечать зловещее сходство в лицах людей и нелюдей. Показывая разные степени вырождения, от легких его признаков до откровенной потери человекоподобия, он глумливо протягивал между ними нить эволюции. Собаковидные твари произошли от людей!

Я еще не успел задуматься о том, как бы он изобразил собственное отродье этих тварей, навязанных людям подменышей, как мой взгляд уперся в картину, отвечавшую на этот вопрос. На ней было старинное пуританское жилище: мощные потолочные балки, окно с решетками, скамья со спинкой, громоздкая мебель семнадцатого века; семья сидела кружком, отец читал из Библии. Все лица выражали почтительное достоинство, лишь одно кривилось в дьявольской усмешке. Оно принадлежало человеку молодому, но уже не юноше, который явно находился здесь на правах сына набожного главы семейства, но на самом деле происходил от нечистого племени. Это был подменыш, и Пикман, в духе высшей иронии, придал ему заметное сходство с собой самим.

Пикман успел зажечь лампу в соседней комнате, открыл дверь и, любезно ее придерживая, спросил, хочу ли я взглянуть на его «современные этюды». От страха и отвращения мне отказал язык, и я ничего из себя не смог выдавить, но Пикман, похоже, понял меня и остался очень доволен. Заверяю тебя еще раз, Элиот: я вовсе не мимоза и не шарахаюсь от всего, что хоть чуточку расходится с привычными вкусами. Я не юноша и достаточно искушен; думаю, ты, зная меня по Франции, понимаешь, что такого человека не так-то легко выбить из колеи. Помни также, что я уже пришел в себя и кое-как притерпелся к ужасным холстам, на которых Новая Англия была представлена как какой-то придаток преисподней. Так вот, несмотря на это, в соседней комнате я невольно вскрикнул и схватился за дверь, чтобы не упасть. В первой комнате толпы гулей и ведьм переполняли мир наших предков, в этой же они вторгались в нашу повседневную жизнь!

Боже, что это была за живопись! Один этюд назывался «Происшествие в метро», там стая этих мерзких тварей выбиралась из неизвестных катакомб через трещину в полу станции подземки «Бойлстон-стрит» и нападала на людей на платформе. Другой изображал танцы среди надгробий на Коппс-Хилл, фон был современный. На нескольких дело происходило в подвалах; монстры протискивались через дыры и проломы в каменной кладке, сидели на корточках за бочками и печами и, злобно сверкая глазами, поджидали, пока спустится по лестнице первая жертва.

На одном полотне, самого отталкивающего вида, было представлено поперечное сечение холма Бикон-Хилл, пронизанного сетью ходов, в которых кишели, подобно муравьиным армиям, зловонные монстры. Неоднократно встречались изображения танцев на современных кладбищах, а один сюжет почему-то поразил меня больше остальных: в неведомом сводчатом помещении несколько десятков тварей теснились вокруг одной, которая, держа в руках популярный путеводитель по Бостону, очевидно, что-то зачитывала из него вслух. Все указывали на один из ходов, морды были перекошены в пароксизме безудержного, оглушительного хохота — я почти что слышал его адское эхо. Название картины гласило: «Холмс, Лоуэлл и Лонгфелло покоятся на кладбище Маунт-Оберн».

Постепенно успокаиваясь и приноравливаясь к второй комнате с ее собранием демонов и рожденных больной фантазией сцен, я попытался понять, что меня особенно в них отвращало. Прежде всего, сказал я себе, создания Пикмана свидетельствуют о полном бессердечии их творца, о воображении, не обузданном никакими человеческими чувствами. Так упиваться муками разума и плоти, деградацией смертной оболочки человека мог только закоренелый враг рода людского. Во-вторых, картины вселяли тем больший ужас именно вследствие мастерского исполнения. Это искусство было на редкость убедительным — глядя на картину, ты видел подлинных демонов и трепетал перед ними. Странно было то, что Пикман словно бы ни о чем не умалчивал и ничто не искажал. В рисунке не было ничего расплывчатого, условного: четкий контур, жизнеподобие, педантично-подробная прорисовка. А лица!

Ты видел их не через призму восприятия художника — это был пандемониум как он есть, изображенный кристально ясно и объективно. Богом клянусь, это чистая правда! В Пикмане не было ничего от фантазера, сочинителя, он даже не пытался воплотить на полотне мимолетные образы сна — нет, он холодно и насмешливо фиксировал некий прочно устоявшийся механистический мир ужасов, который был открыт ему полностью, с ясностью, не допускавшей иных толкований. Одному Создателю известно, что это был за мир и где являлись Пикману богохульственные образы, передвигавшиеся по нему шагом, рысью или ползком, но, гадая о том, откуда они взялись, в одном можно было не сомневаться: во всех аспектах своего искусства — и в замысле, и в исполнении — Пикман был полным и добросовестным реалистом, опиравшимся едва ли не на научное знание.

Хозяин повел меня теперь в подвал, где, собственно, располагалась его студия, и я готовил себя к тому, чтобы обнаружить на его неоконченных полотнах новые дьявольские сюрпризы. Когда мы добрались до подножия осклизлой лестницы, Пикман осветил фонариком угол обширного пространства и луч уперся в круглое кирпичное сооружение — очевидно, большой колодец в земляном полу. Мы приблизились, и я разглядел, что он достигает в поперечнике футов пяти, стенки, толщиной в добрый фут, поднимаются над грунтом дюймов на шесть и сделан колодец весьма основательно — работа семнадцатого века, если не ошибаюсь. Пикман пояснил, что это как раз то, о чем он рассказывал: вход в сеть туннелей, которые в былые годы пронизывали холм. Я заметил между прочим, что колодец не заложен кирпичом, а прикрыт тяжелой деревянной крышкой. При мысли о том, что, если намеки Пикмана не были празднословием, через колодец можно попасть в места самые разные, меня пробрала легкая дрожь. Затем мы повернули, поднялись на одну ступеньку и, войдя в узкую дверь, оказались в довольно большой комнате с дощатым полом, оборудованной под студию. Ацетиленовая горелка давала достаточно света, чтобы можно было работать.

Неоконченные картины на мольбертах или у стен производили такое же отталкивающее впечатление, что и оконченные, которые я осмотрел наверху, и были так же тщательно выписаны. Наброски были подготовлены с большим старанием, карандашные линии свидетельствовали о том, что Пикман заботился о правильной перспективе и пропорциях. Он был великий художник — говорю это даже сейчас, когда мне многое стало известно. Я обратил внимание на большую фотокамеру на столе, и Пикман объяснил, что фотографирует сцены, которые собирается использовать как фон, чтобы рисовать их в студии с фотографий, а не выезжать со всеми принадлежностями на этюды. Пикман считал, что фотографии с успехом заменяют натуру или живую модель, и, по его словам, постоянно их использовал.

Мне было очень тревожно в окружении тошнотворных эскизов, наполовину законченных монстров, злобно пялившихся из всех углов, и, когда Пикман внезапно сдернул чехол с громадного полотна, которое стояло в тени, я — второй раз за вечер — не удержался от крика. По темным сводам старинного душного подземелья побежало многократное эхо, и я едва не откликнулся на него истерическим хохотом. Боже милостивый, Элиот, я не знал, где здесь правда, а где больное воображение. Казалось, никто из обитателей нашей планеты не мог бы измыслить ничего подобного.

Это было нечто колоссальных размеров и кощунственного облика, с горящими красными глазами; оно держало в костистых лапах другое нечто, прежде бывшее человеком, и глодало его голову, как ребенок грызет леденец. Наклонная поза чудовища наводила на мысль, что оно вот-вот уронит свою добычу, чтобы устремиться за более сочным куском. Но, черт возьми, неудержимый, панический страх нагоняло не само это исчадие ада с его собачьей мордой, острыми ушами, налитыми кровью глазами, уплощенным носом и слюнявой пастью. Самым страшным были не чешуйчатые лапы, тело с налипшими комьями земли, не задние ноги с подобием копыт — хотя человеку впечатлительному хватило бы и всего перечисленного, чтобы повредиться в уме.

Дело было в живописи, Элиот, проклятой, нечестивой, противоестественной живописи! Богом клянусь, в жизни не видел такой живой картины, она буквально дышала. Чудовище сверкало глазами и вгрызалось в добычу, и я понимал: пока действуют законы природы, никто не способен создать подобную картину без модели; художник должен был хотя бы мельком заглянуть в нижний мир, куда имеет доступ лишь тот из смертных, кто продал душу дьяволу.

К свободному участку полотна был приколот кнопкой скрученный листок, и я предположил, что это фотография, с которой Пикман собирался писать фон, столь же кошмарный, что и передний план. Я потянулся к листку, чтобы расправить и рассмотреть, но тут Пикман вздрогнул, словно его подстрелили. С того мгновения, когда мой испуганный крик пробудил в темном подземелье непривычное эхо, Пикман не переставал напряженно прислушиваться, теперь же он явно испугался, хотя не так, как я: причина страха была реальная. Он вытащил револьвер, сделал мне знак молчать, шагнул в основное подвальное помещение и закрыл за собой дверь.

Похоже, меня на мгновение просто парализовало. Вслед за Пикманом я прислушался: откуда-то донесся, вроде бы, слабый топот, откуда-то еще — взвизги и жалобный вой. Подумав о гигантских крысах, я содрогнулся. Потом послышался приглушенный стук, от которого у меня по коже побежали мурашки. Он был какой-то неуверенный, вороватый — не спрашивай, что это значит, я не могу объяснить. Словно тяжелый деревянный предмет бился о камень или кирпич. Дерево о кирпич — понимаешь, что это мне напомнило?

Те же звуки, теперь громче. Перестук, словно деревяшка отлетела в сторону. Резкий скрежет, бессвязный выкрик Пикмана, шесть оглушительных выстрелов — так стреляет в воздух, ради пущего эффекта, цирковой укротитель. Приглушенный вой или визг, удар. Снова стук дерева о кирпич. Наступила тишина, и дверь открылась. Признаюсь, я дернулся так, что едва устоял на ногах. Вошел Пикман с дымящимся револьвером, кляня на чем свет зажравшихся крыс, что шныряют в старинном колодце.

«Черт разберет, Тербер, где они находят корм, — ухмыльнулся он. — Эти древние туннели сообщаются с кладбищем, логовом ведьм и морским побережьем. Как бы то ни было, они оголодали: им до чертиков хотелось выбраться наружу. Наверно, их потревожил твой крик. В этих старинных домах все бы хорошо, если б не соседство грызунов, хотя временами мне думается, для атмосферы и колорита они не лишние».

Ну вот, Элиот, на том и завершилось наше ночное приключение. Пикман обещал показать мне дом и, видит небо, выполнил это обещание сполна. Обратно он повел меня через лабиринт переулков, вроде бы в другую сторону: первый фонарь я увидел на полузнакомой улице с однообразными рядами современных многоквартирных строений и старых домов. Это была Чартер-стрит, но откуда мы на нее вывернули, я не заметил, потому что голова у меня шла кругом. На поезд мы уже опоздали, пришлось идти пешком по Хановер-стрит. Этот путь мне запомнился. Мы шли по Тримонт, потом по Бикон; на углу Джой я простился с Пикманом и свернул за угол. После этого я и словом с ним не перемолвился.

Почему я с ним порвал? Не торопи события. Погоди, я позвоню, чтобы принесли кофе. Мы уже изрядно нагрузились другим напитком, но что касается меня, мне это было необходимо. Нет, дело не в картинах, которые я видел в студии, хотя из-за них Пикмана подвергли бы остракизму чуть ли не во всех домах и клубах Бостона; и, думаю, тебя больше не удивляет, что я избегаю метро и всяческих подвалов. Виною разрыва был один предмет, который я на следующее утро обнаружил у себя в кармане куртки. Ты ведь помнишь: к жуткому полотну в подполе был прикноплен свернутый листок и я подумал, что это фотография, с которой Пикман собирался писать фон для своего чудовища. Когда произошел переполох, я как раз разворачивал бумажку и, наверное, машинально затолкал ее себе в карман. Ага, вот и кофе. Лучше черный, Элиот, сливками только испортишь.

Да, именно из-за этой бумажки я порвал с Пикманом — Ричардом Аптоном Пикманом, величайшим художником из всех, кого я знаю, и самым отвратительным ублюдком из всех, кто когда-либо перешагивал границы бытия, чтобы погрузиться в пучину бреда и безумия. Старина Рейд был прав, Элиот. Пикман был не вполне человеком. Он либо рожден под сенью тайны, либо нашел ключик к запретным вратам. Но это теперь неважно, он исчез — возвратился в мифическую мглу, где так любил блуждать. Да, распоряжусь-ка я, чтобы зажгли свет.

Только не спрашивай меня о сожженной бумаге; я не собираюсь делиться ни объяснениями, ни даже догадками. Не спрашивай и о том, что там была за возня в подполе, которую Пикман так старался приписать крысам. Знаешь, со старых салемских времен в мире уцелели некоторые тайны, а в рассказах Коттона Мэзера встречаются и не такие чудеса. Тебе ведь известно, каким поразительным правдоподобием отличались картины Пикмана и как мы все гадали, откуда он взял эти лица.

Так вот, насчет листка: выяснилось, что никакая это не фотография фона. Все, что там было, это чудовищная тварь, которую Пикман изображал на полотне. Это была его модель, а фоном служили стены подземной студии, видные во всех подробностях. Но, боже мой, Элиот, это была фотография с натуры.

Скиталец тьмы[31]

(Перевод О. Алякринского)

Посвящается Роберту Блоху

Зрила тьму распростертой Вселенной,

Где вращался планет легион —

Безрассудно заброшенных всеми,

Черных, не получивших имен.

«Немезида»[32][33]

Осмотрительные дознаватели едва ли рискнут пойти наперекор общему мнению, согласно которому причиной смерти Роберта Блейка стала молния или сильное нервное потрясение, вызванное электрическим разрядом. Верно, что окно, у которого он стоял, осталось целым, однако природа не раз демонстрировала нам свою способность к необычайным феноменам. Выражение же его лица могло быть обусловлено неким рефлекторным сокращением лицевых мышц, причина коего могла и не иметь ни малейшего отношения к им увиденному, а вот иные записи в его дневнике, бесспорно, явились плодом его фантастических вымыслов, рожденных под влиянием местных суеверий, а также обнаруженных им древностей. Что же касается паранормальных явлений в заброшенной церкви на Федерал-Хилл, то проницательный аналитик без труда отметит их связь с шарлатанством, сознательным или невольным, к коему Блейк имел тайное касательство.

Ведь, в конце концов, несчастный был писателем и живописцем, всецело погруженным в области мифов, сновидений, кошмаров и суеверий, и в своих штудиях выказал сильную склонность к необычным сценам и эффектам. Его прежний приезд в этот город — с визитом к странному старику, так же как и он сам, интересующемуся оккультной и запретной мудростью, — сопровождался смертью в языках пламени, и, должно быть, он вновь прибыл сюда из родного Милуоки, подчинясь некоему мрачному инстинкту. Возможно, ему были известны какие-то предания, вопреки его утверждениям об обратном в дневниковых записях, а его гибель, вероятно, уничтожила в зародыше некую грандиозную мистификацию, приуготовленную обрести литературное воплощение.

Среди тех, однако, кто изучал и сопоставлял данные обстоятельства, остаются немногие упрямцы, отдающие предпочтение гипотезам менее рациональным и менее отвечающим здравому смыслу. Они склонны трактовать многие пассажи дневника Блейка в буквальном смысле и многозначительно указывают на некоторые факты, такие как несомненная подлинность старинных церковных книг, достоверное существование до 1877 года одиозной еретической секты адептов «Звездной Мудрости», как и задокументированное исчезновение в 1893 году чересчур дотошного репортера по имени Эдвин М. Лиллибридж и — самое главное — чудовищный, неописуемый ужас, запечатлевшийся на лице молодого журналиста в момент его смерти. Именно один из таких упрямцев, будучи склонным к фанатическим крайностям, выбросил в воды залива тот самый камень причудливой огранки вместе со странно изукрашенным металлическим ларцом, обнаруженным внутри шпиля старой церкви, — именно там, в черном шпиле без окон, а вовсе не в башне, где, как указывалось в дневнике Блейка, изначально хранились эти предметы. Сей ученый муж — знаменитый врач, имевший склонность к мистическим преданиям, чьи поступки вызывали большей частью общественное порицание, — как прямо, так и косвенно уверял, будто избавил землю от чего-то чрезвычайно опасного, что не должно было долее на ней пребывать.

Из двух этих мнений читатель должен сам выбрать для себя то, которое ему больше по душе. В газетах факты были освещены с позиций скептиков, однако противоположный лагерь может сослаться на сохранившийся рисунок того, что увидел Роберт Блейк, — или того, что ему показалось, будто он увидел, — или что он себе вообразил. Теперь же, изучив его дневник более внимательно, бесстрастно и без спешки, можно восстановить всю цепь мрачных событий с точки зрения их основного участника.

Молодой Блейк вернулся в Провиденс зимой с 1934-го на 1935 год и обосновался на верхнем этаже старинного особняка, стоящего посреди зеленой лужайки неподалеку от Колледж-стрит — на гребне большого холма в восточной части города близ Браунского университета, как раз позади мраморного здания библиотеки Джона Хея. Это было чудесное уютное жилище в самом сердце небольшого садового оазиса, изобилующего приметами сельской старины, где в солнечный день дружелюбные исполинские коты лениво грелись на крыше амбара. Он поселился в квадратном доме георгианского стиля, с прозрачной крышей, с классической дверью, обрамленной изумительными резными косяками, с окнами, сложенными из множества стеклянных квадратиков, и иными приметами зодчества начала девятнадцатого века. Внутри были большие комнаты, разделявшиеся дверьми о шести панелях, настланный широкими досками пол, изогнутая лестница колониальной поры и белые камины в стиле Адама;[34] к тому же имелось еще несколько задних комнат, расположенных на три ступеньки ниже основного уровня.

Кабинет Блейка, просторная юго-западная комната, выходил южной частью на сад перед домом, а западными окнами — перед одним из них стоял его письменный стол — на кромку холма, и за ним открывалась изумительная перспектива на городские крыши внизу и на таинственные закаты, полыхавшие вдали. За крышами виднелись алые склоны холмов, и на их фоне, примерно в двух милях, высилась призрачная громада Федерал-Хилл, с поблескивающими гроздьями крыш и церковными шпилями, зыбкие очертания которых таинственно колыхались в окутывавших их клубах дыма, воспаряющих ввысь из печных труб и принимающих порой самые причудливые формы. У Блейка рождалось странное ощущение, что он наблюдает нечто неведомое, некий эфемерный мир, который может растаять, точно сон, если только он предпримет попытку найти его и вступить в его пределы.

Выписав из дому большинство своих книг, Блейк купил кое-какую старинную мебель, подходящую для его нового обиталища, и стал писать и рисовать, живя в полном уединении и самолично занимаясь нехитрыми домашними делами. Его спальня находилась в чердачном помещении северного крыла, где стеклянные панели прозрачной крыши давали чудесное освещение. В ту первую зиму на новом месте он создал пять из своих наиболее знаменитых повестей — «Пещерный житель», «Ступени склепа», «Шаггай», «В долине Пнат» и «Звездный сибарит» — и написал семь холстов: портреты неведомых монстров неземной наружности и в высшей степени странные пейзажи.

В закатный час он часто сиживал за своим столом и сонно смотрел на западный горизонт — на темные башни Мемориал-Холла, на колокольню георгианского здания городского суда, на высокие остроконечные башни в центральной части города и, разумеется, на те зыбкие глыбы увенчанных шпилями зданий вдалеке, чьи безвестные улицы и лабиринты фронтонов столь властно будоражили его воображение. От соседей он узнал, что дальний склон был когда-то обширным индейским поселением и многие тамошние строения сохранились еще со времен первых английских и ирландских поселенцев. Время от времени он наводил свою подзорную трубу на этот призрачный недостижимый мир за клубящейся завесой дыма, рассматривая отдельные крыши, печные трубы и шпили и размышляя о странных и любопытных тайнах, ими хранимых. Даже в окуляре оптического прибора Федерал-Хилл являлся Блейку чем-то неведомым, почти сказочным, имеющим тайную связь с потусторонними неосязаемыми чудесами, коими буйная фантазия населила его литературные и живописные творения. И это ощущение не покидало Блейка даже после того, как город на холме растворялся в фиолетовых сумерках, а огни уличных фонарей, подсветка здания суда и красный прожектор Индустриального треста озаряли ночное небо причудливым заревом.

Из всех далеких зданий Федерал-Хилл воображение Блейка в особенности поражала одна большая темная церковь. Она была видна особенно четко в определенные часы суток, и на закате ее высокая башня и конический шпиль проступали черным силуэтом на пылающем небе. Казалось, она стоит на некоем возвышении, ибо фасад и едва видное северное крыло с покатой крышей и верхними рамами огромных сводчатых окон величественно вздымались над крышами соседних зданий и частоколом печных труб. В ее облике угадывалось нечто особенно мрачное и грозное, и она, казалось, была сложена из каменных глыб, за последние несколько веков исхлестанных суровыми ветрами и потемневших от копоти и сажи. По стилю же, насколько позволяла разглядеть подзорная труба, это был образчик ранней экспериментальной неоготики, что предшествовала периоду величественных творений Апджона[35] и позаимствовала некоторые линии и пропорции у Георгианской эпохи. Вероятно, постройка была возведена между 1810 и 1815 годами.

Шли месяцы, и Блейк всматривался в далекое строение со все возрастающим интересом. Так как огромные окна никогда не были освещены, он сделал вывод, что здание заброшено. И чем более он туда вглядывался, тем живее разыгрывалось его воображение, пока он наконец не начал измышлять самые диковинные вещи. Ему чудилось, будто над этим зданием витает аура унылого запустения, так что даже голуби и ласточки избегали укрываться под его закопченными карнизами. Направив подзорную трубу на соседние башни и колокольни, Блейк замечал стаи гомонящих птиц, но это здание они старались облетать стороной. Во всяком случае, так ему казалось, и это наблюдение он занес в свой дневник. Он порасспросил кое-кого из знакомых об этом строении, но никто из них не бывал на Федерал-Хилл и не имел ни малейшего понятия, что там за церковь.

Весной Блейком овладело глубокое смятение. Он начал давно задуманный роман — о возрождении в штате Мэн ведьмовского культа, — но странным образом его сочинение никак не двигалось вперед. Долгими часами он просиживал за своим столом перед западным окном, вглядываясь в далекий холм и в черную угрюмую колокольню, покинутую птицами. Когда же на садовых деревцах появились первые хрупкие листочки и весь мир наполнился новорожденной красотой, беспокойство Блейка лишь усилилось. Именно тогда-то ему в голову и пришла мысль пройти через город и, поднявшись на тот холм, вступить в задымленный мир своих грез.

В конце апреля, как раз в канун мистической Вальпургиевой ночи, Блейк совершил первое путешествие в неведомое. Он долго брел по бесконечным городским улочкам, миновал унылые, заброшенные площади и наконец добрался до карабкающейся вверх по склону улочки, выложенной древними ступенями, вдоль которых толпились дома с покосившимися дорическими портиками и закопченными окнами в куполообразных крышах, — эта улица, как ему мнилось, должна была привести в давно его соблазнявший неведомый, недостижимый и укрытый туманной пеленой мир. Он видел выцветшие бело-голубые уличные таблички с надписями, не сообщавшими ему ровным счетом ничего, и вскоре заметил в толпе странные темные лица куда-то спешащих людей и иностранные вывески над витринами магазинов, разместившихся в бурых, покосившихся от времени домишках. Но Блейк не смог найти ничего из того, что виделось ему издалека, и в который уж раз он вообразил, что увиденный им из окон его дома Федерал-Хилл всего лишь бесплотный мир грез, куда никогда не ступит нога смертного.

На пути ему то и дело попадались облупившиеся фасады церквей или полуразрушенные колокольни, но черного громадного строения, которое он искал, нигде не было видно. Когда же он задал вопрос об огромном каменном храме некоему торговцу, тот только улыбнулся и как бы непонимающе покачал головой, хотя по-английски он говорил весьма сносно. Чем выше Блейк взбирался по склону, тем более причудливый вид обретали городские кварталы, а пугающий лабиринт угрюмых улочек, что вились в южном направлении, казался бесконечным. Он пересек два или три широких проспекта, и раз ему даже почудилось, что впереди мелькнула знакомая башня. Блейк спросил у другого уличного торговца о каменном храме и на этот раз мог бы поклясться, что недоумение его собеседника было фальшивым. Смуглое лицо торговца омрачила тень страха, который тот попытался скрыть, и Блейк заметил, как он сотворил какой-то непонятный знак правой рукой.

И вдруг слева на фоне неба, высоко над бурыми черепичными крышами, столпившимися вдоль бегущих к югу улочек, Блейк увидел черную громаду храма. Он тотчас же понял, что это, и по немощеным проулкам, ответвлявшимся от улицы, поспешил к храму. Дважды он сворачивал не в ту сторону, но чутье подсказало ему не спрашивать дорогу ни у старцев, ни у домохозяек, сидящих на крылечках у своих домов, ни у ребятни, копошащейся в дорожной грязи.

Наконец на юго-востоке он увидел черную колокольню: в конце улицы темнела исполинская каменная громада, и вскоре он уже стоял на продуваемой ветрами большой площади, мощенной брусчаткой и окаймленной вдали высокой насыпью. Его поиски завершились, ибо на широком, огороженном железными перилами и поросшем сорной травой плато, которым заканчивалась насыпь, — точно это был отдельный мирок, вознесенный на шесть футов над соседними улочками, — высился угрюмый исполин, чей облик, невзирая на иную перспективу, Блейк безошибочно узнал.

Заброшенная церковь находилась в последней стадии разрушения. Высокие каменные подпорки фасада давно обвалились, и изящные флероны валялись в траве и кустах. Закопченные готические окна в основном уцелели, хотя каменные средники большей частью отсутствовали. Блейк подивился, как это витражи могли так хорошо сохраниться, учитывая известные повадки мальчишек всех поколений. Массивные двери были целы и плотно затворены. По верхнему краю насыпи, опоясывающей прилегающую к храму территорию, тянулась ржавая железная ограда, и калитка — у верхней ступеньки лестницы, поднимающейся от площади, — была заперта на висячий замок. Тропинка же от этих ворот к зданию совсем заросла травой. Все здесь было объято запустением и тленом, и, глядя на не оглашаемые птичьим гомоном карнизы и на увитые плющом стены, Блейк почуял едва ощутимый холодок некоего непонятного и зловещего предчувствия.

На площади были какие-то люди. Блейк заприметил в северном углу полицейского и подошел к нему с намерением порасспросить о храме. Странно было видеть, как здоровенный ирландец в ответ только перекрестился и нехотя пробурчал, что люди предпочитают не интересоваться этим зданием. Когда же Блейк проявил настойчивость, полицейский уклончиво заметил, что священники-итальянцы настрого запретили местным жителям упоминать об этом храме, ибо некогда здесь обреталось исчадие зла и оставило там свои метки. Он, мол, и сам слыхал о каком-то шепоте, доносящемся изнутри, — об этом ему когда-то поведал отец, вспоминая известные еще с детства слухи.

В стародавние времена в церкви хозяйничала какая-то дурная секта — запрещенное общество, члены которого вызывали ужасных духов из неведомых бездн ночи. Изгнать этих духов сумел один добрый священник, хотя были и те, кто утверждал, будто полностью изгнать зло из храма мог лишь дневной свет. Ежели бы пастор О'Малли был жив, он мог бы многое вспомнить. Но теперь-то благоразумнее обходить этот храм стороной. Нынче от него никому нет никакого вреда, так как прежние его владельцы давно умерли или уехали из этих мест. В 1877 году они сбежали, точно крысы с тонущего корабля, опасаясь возмущения горожан, сильно обеспокоенных таинственными исчезновениями местных жителей. Настанет день, когда представители городских властей войдут в здание и конфискуют все имущество по причине отсутствия наследников, но ежели кто сделает это по собственному почину, то ничего хорошего не получится. Так что уж пускай себе стоит эта церковь да разрушается, и не надо тревожить то, чему должно вечно лежать не потревоженным в черной пучине.

Полицейский ушел, а Блейк долго еще стоял и глядел на мрачную громаду колокольни. Известие, что это здание и другим представлялось столь же зловещим, как и ему, привело его в необыкновенное возбуждение, и он гадал, какая толика истины скрывается в преданиях, поведанных ему «синим мундиром». Возможно, это всего лишь легенды, навеянные сумрачным обликом здания, но даже и в этом случае они представлялись странным воплощением его собственных вымыслов.

Дневное солнце выглянуло из-за рваных облаков, но оказалось неспособным осветить своими лучами закопченные стены старинного храма, вознесенного над высоким плато. И странно, что весенняя зелень не тронула бурую, иссохшую поросль в церковном дворе за железной оградой. Блейк словно против воли приблизился к возвышенности и стал изучать скаты насыпи и заржавленную ограду, надеясь обнаружить какой-нибудь проход внутрь. Черное святилище как будто источало ужасную притягательную силу, которой невозможно было противостоять. Вблизи лестницы в ограде не было ни щели, однако же с северной стороны нескольких прутьев недоставало. Он мог бы подняться по ступенькам вверх и по узкой кромке вдоль ограды добраться до этого проема. Коли местные жители так страшатся этого храма, то ему наверняка удастся пройти туда беспрепятственно.

Блейк уже взобрался на насыпь и уже почти был готов пролезть через прореху в ограде, как вдруг его заметили. Глянув вниз, он увидел, как стоявшие на площади бросились прочь, делая правой рукой тот же тайный знак, что и заговоривший с ним давеча торговец. Окна в соседних домах захлопнулись, и какая-то полная женщина метнулась на улицу и увела своих чумазых ребятишек в некрашеный покосившийся домишко. Дыра в ограде оказалась довольно широкой, и протиснуться в нее было просто, так что очень скоро Блейк брел по густой высокой траве. Попадавшиеся ему на пути выщербленные надгробия свидетельствовали, что некогда тут находилось кладбище, впрочем, как стало ясно с первого взгляда, это было очень-очень давно. Вблизи исполинский храм нависал над ним массивной громадой, и он даже немного испугался, но взял себя в руки и, подойдя вплотную, решил подергать одну за другой все три массивные двери на фасаде. Двери были заперты, так что он двинулся вокруг циклопического здания, надеясь найти хотя бы небольшой лаз. Но даже и тогда он еще не был уверен, что хочет проникнуть в мрачную цитадель запустения и мрака. В то же время это в высшей степени странное сооружение влекло его к себе с неодолимой силой.

Зияющее и ничем не прикрытое подвальное окошко на задах могло послужить искомым лазом. Заглянув в него, Блейк увидал затянутый паутиной и пылью подвал, тускло освещенный с западной стороны лучами предзакатного солнца. В глаза ему бросилась какая-то рухлядь, старые бочки, полусгнившие короба и бессчетные стулья, шкафы, столы, причем все было покрыто толстой пеленой пыли, смягчающей резкие контуры предметов. Проржавевшие останки печи показывали, что здание когда-то было жилым и содержалось в порядке по крайней мере до середины Викторианской эпохи.

Действуя почти бессознательно, Блейк пролез в окошко и опустил ноги на бетонный пол, покрытый ковром пыли и усеянный обломками древней рухляди. Сводчатый подвал оказался довольно просторным помещением без внутренних перегородок, а в дальнем углу справа, среди темных теней, он разглядел узкий черный арочный проход, по-видимому к лестнице наверх. Попав в это призрачное здание, Блейк ощутил в душе щемящую тревогу, но, совладав со своим страхом, стал осторожно осматриваться. В пыльной куче хлама он нашел еще прочную бочку и подкатил ее к окну, дабы подготовить себе путь к отступлению. Затем он собрался с духом и, разрывая плотную завесу паутины, пересек подвальное помещение к арке. Едва не задохнувшись от пыли и ощущая на лице липкие обрывки паутины, он добрался до лестницы и начал подниматься по выщербленным каменным ступеням, тонущим во тьме. Фонаря у него не было, и он шел наобум. После резкого поворота ступенек Блейк нащупал запертую дверь и, пошарив пальцами, наткнулся на древнюю щеколду. Дверь отворялась внутрь, и за ней он увидел тускло освещенный коридор. Коридор был обшит деревянными панелями, изъеденными прожорливыми древесными жучками.

Поднявшись на первый этаж, Блейк спешно стал его обследовать. Все внутренние двери оказались не заперты, и он свободно переходил из зала в зал. Колоссальный неф производил жуткое впечатление из-за многолетней пыли, плотным слоем покрывшей ложи прихожан, алтарь, резной амвон и орган, и из-за исполинских сетей паутины, протянувшихся между арок галереи и опоясывавших готические колонны. И на всем этом безмолвном запустении играли пугающе-таинственные лучи заходящего солнца, что пробивались сквозь потемневшие витражи огромных апсидных окон.

Витражи были настолько закопчены, что Блейк с трудом распознал некоторые изображения, но даже то немногое, что удалось разглядеть, очень ему не понравилось. Рисунки были в общем довольно традиционными, и, разбираясь в тайном смысле магического символизма, он узнал многое, что относилось к древнейшим сюжетам. Выражение лиц некоторых святых на витражах было откровенно греховным, а одно окно, похоже, изображало просто темную бездну, прорезанную спиралями неясного света. Отворотившись от окон, Блейк заметил, что покрытый паутиной крест над алтарем был не вполне обычного вида и напоминал древний анк,[36] или crux ansata древних египтян.

В ризнице, рядом с апсидой, Блейк обнаружил полусгнивший письменный стол и высокие, под потолок, стеллажи со старинными фолиантами, все траченные жучками, а многие и с распавшимися листами. Здесь впервые он испытал самый настоящий шок от объявшего его ужаса, ибо названия сих книг сразу сообщили ему о многом. То были запретные «черные» сочинения, о которых большинство здравомыслящих людей никогда не слыхало либо же слыхало лишь обрывочные упоминания вполголоса; то были устрашающие своды древнейших секретов и формул, которые поток времени донес до нас из поры ранней юности человечества и из тех дремучих былинных дней, когда и человека еще не было на земле. Блейк и сам читал многие из них — латинскую версию кошмарного «Некрономикона», и зловещую «Liber Ivonis», и одиозные «Cultes des goules» графа д'Эрлетта, и «Unaussprechlichen Kulten» фон Юнцта, и дьявольские «De Vermis Mysteriis» старика Людвига Принна. Но были тут и прочие книги, о которых он знал лишь понаслышке или вовсе не знал, — Пнакотикские рукописи, «Книга Дзяна», а также полуистлевший том, чьи страницы были заполнены совершенно непонятными иероглифами, хотя иные из символов и диаграмм, к ужасу своему, мог бы узнать любой изучающий оккультные науки. Теперь Блейку было вполне ясно, что передававшиеся из уст в уста местные предания не лгали. Это страшное место некогда было пристанищем зла, что древнее рода человеческого и необъятнее познанного мира.

В дряхлом столе Блейк обнаружил небольшую записную книжицу в кожаном переплете, испещренную странными криптографическими записями. Рукописный текст представлял собой вереницу традиционных символов, используемых ныне в астрономии, а в древности употреблявшихся в алхимии, астрологии и прочих оккультных науках, — то были знаки солнца, луны, планет, аспектов и зодиакальных созвездий; здесь же иероглифы плотно занимали каждую страничку, и весь этот загадочный текст был разделен на параграфы, из чего следовало, что каждый символ соотносится с некоей буквой алфавита.

В надежде разгадать криптограмму позднее, Блейк положил книжицу в карман пиджака. Многие книги на полках невероятно возбудили его любопытство, и он испытал сильное искушение как-нибудь потом позаимствовать себе иные из них. Его удивило, как это они смогли простоять тут нетронутыми в течение столь длительного времени. Неужто он первый, кому довелось приоткрыть завесу гнетущего всеохватного страха, которая на протяжении почти шестидесяти лет охраняла это место от непрошеных посетителей?

Тщательно обследовав нижний этаж, Блейк проторил тропу в пыльной толще призрачного нефа в зал, где он ранее заметил дверь и лестницу, по-видимому ведущую в черную башню и на колокольню, которые уже давно были ему знакомы. Восхождение по лестнице далось ему с превеликим трудом, он задыхался, ибо повсюду плотным слоем лежала пыль, а пауки потрудились на славу, плотно задрапировав узкий проход. Высокие деревянные ступени вились спиралью, и Блейк раз за разом проходил мимо законченного оконца, в котором смутно маячил лежащий внизу город. Хотя он и не приметил, находясь внизу, никаких веревок, он все же ожидал увидеть в башне, на узкие бойницы которой так часто направлял свою подзорную трубу, колокол или куранты. Но его ждало разочарование, ибо, добравшись до верхней ступени лестницы, он оказался в башенном зале без всяких признаков часов — он был явно предназначен для каких-то иных целей.

Помещение площадью около пятнадцати квадратных футов было тускло освещено светом из четырех бойниц — по одной на каждой стене, — с плотными, покрытыми изнутри глазурью деревянными ставнями, которые в свою очередь были защищены темными ширмами, теперь уже порядком истлевшими. Посреди покрытого пылью пола возвышался странного вида трапециевидный каменный постамент четырех футов в высоту и двух в диаметре, причем каждая его сторона была покрыта причудливыми, грубо высеченными и невразумительными иероглифами. На постаменте покоился металлический ларец нарочито асимметричной формы. Его крышка на петлях была откинута, и внутри ларца находилось нечто, что под слоем многолетней пыли казалось то ли яйцеобразным, то ли неправильно сферическим предметом четырех дюймов в обхвате. Вокруг постамента неровным кругом выстроились семь готических кресел с высокими прямыми спинками, еще почти не тронутыми временем, а позади них вдоль обшитых темными досками стен высились семь колоссальных изваяний из потрескавшегося и выкрашенного в черный цвет гипса, напоминавших загадочных каменных истуканов с таинственного острова Пасхи.

В дальнем углу вымощенного камнем зала в стену была вделана лесенка, ведущая к закрытому люку в безоконный шпиль наверху.

Когда глаза Блейка привыкли к тусклому освещению, он заметил причудливые барельефы на стенках диковинного ларца из желтоватого металла. Подойдя поближе, он стал расчищать пыль руками и носовым платком и только потом разглядел, что на стенках ларца выбиты какие-то неведомые чудища. Изображенные на ларце уродцы, хотя явно имели сходство с живыми тварями, не походили ни на одно из известных земных существ. Четырехдюймовый же сфероид внутри ларца оказался черным с красными прожилками полиэдром со множеством неровных граней — это был то ли необычный кристалл, то ли рукотворная поделка, вырезанная из тщательно отполированного минерала. Камень не касался дна, а был подвешен с помощью металлических лент и семи странного вида подпорок, горизонтально вделанных в углы ларца ближе к крышке. Этот камень, когда Блейк увидел его вблизи, вызвал у него тревожное возбуждение. Он не мог оторвать от него глаз и, глядя на его сверкающие грани, почти воочию представлял его себе прозрачным вместилищем бездонного мира чудес. В его сознании вдруг возникли ландшафты неведомых планет с гигантскими каменными башнями, и иных планет с исполинскими горами без всяких признаков жизни, и еще более далекие просторы Вселенной, где лишь едва уловимое волнение в бездонной сумрачной тьме говорило о наличии там разума и воли.

Отведя взгляд, Блейк тотчас заметил холмик праха в дальнем углу, прямо под ведущей к шпилю лесенкой. Он не мог понять, отчего эта кучка праха привлекла его внимание, но от нее точно исходил некий тайный сигнал, направленный прямо в его подсознание. Он двинулся вперед, раздвигая свисающие клочья паутины, и по мере приближения к холмику праха ему все отчетливее открывался мрачный смысл его находки. Смахнув верхний слой пыли рукой и платком, Блейк наконец узрел тайну и задохнулся от прилива смешанных чувств. Это был человеческий скелет, который, по-видимому, пролежал тут довольно долго. Одежда на нем истлела, но по пуговицам и остаткам ткани можно было судить, что некогда это был серый костюм. Имелись и еще кое-какие предметы — башмаки, металлические застежки, крупные запонки, булавка для галстука, журналистский значок с выбитым на нем названием старой «Провиденс телеграм» и полуистлевшая кожаная записная книжка. Блейк раскрыл книжку и, внимательно осмотрев, обнаружил несколько банкнот старого выпуска, целлулоидовый рекламный календарь на 1893 год и несколько визитных карточек на имя Эдвина М. Лиллибриджа, а также листок бумаги с карандашными пометами.

Листок был покрыт записями, немало озадачившими Блейка, и он внимательно прочитал их при тусклом свете, пробивающемся из западной бойницы. Бессвязный текст содержал нижеследующие фразы:

«Проф. Енох Боуэн вернулся домой из Египта в мае 1844 — купил старую церковь Свободной Воли в июле — его археологические труды и изыскания по оккультизму хорошо известны.

Д-р Драун из 4-й Баптистской в проповеди 29 дек. 1844 предостерегает о "Звездной Мудрости".

Община числом 97 к концу 45.

1846 — трое исчезли — первое упоминание о Сияющем Трапецоэдре.

Семеро исчезли в 1848 — пошли разговоры о кровавых жертвоприношениях.

Расследование 1853 ни к чему не пришло — разговоры о каких-то звуках.

Отец О'Малли рассказал о поклонении дьяволу посредством ларца, обнаруженного в египетских развалинах, — утверждает, что можно вызвать нечто, что не может существовать при дневном свете. От слабого света ускользает, на ярком свету изгоняется. Потом приходится вызывать вновь. Вероятно, узнал об этом из предсмертной исповеди Френсиса Финна, вступившего в "Звездную Мудрость" в 49-м. Эти люди говорили, что Сияющий Трапецоэдр являл им небо и иные миры и что Скиталец Тьмы раскрывает им какие-то тайны.

История Оррина Б. Эдди, 1857. Они вызывают это, глядя в кристалл, и общаются на тайном языке.

200 или более в общине 1863, за исключением мужчин на фронте.

Толпа ирландцев учинила погром в храме в 1869 после исчезновения Патрика Рейгана.

Завуалированная статья в Дж. 14 марта 72, но о ней никто не говорит.

Шестеро исчезли в 1876 — тайный комитет обратился к мэру Дойлу.

Февраль 1877 — обещает принять меры — храм закрыт в апреле.

В мае местная банда — "Ребята с Федерал-Хилл" — угрожает д-ру и ризничим.

181 чел. покинули город до конца 77-го — имен не называют.

Ок. 1880 пошли рассказы о привидениях — проверить, правда ли, что с 1877 ни один человек не входил в храм.

Попросить у Ланигана фотографии храма, сделанные в 1851…»

Вложив лист в записную книжку и отправив ее в карман пиджака, Блейк затем обратил свой взор на истлевший скелет. Смысл заметок был ему вполне ясен, и он уже не сомневался, что этот несчастный сорок два года назад пришел в заброшенное здание в поисках газетной сенсации, на что никто, кроме него, не отважился бы. Возможно, никто и не знал о его намерениях. Но он не вернулся в редакцию. Может быть, им все же овладел до поры до времени подавляемый страх и, испытав сильнейший шок, он умер от внезапного разрыва сердца? Блейк нагнулся над белыми костями и заметил, что они в довольно странном состоянии. Иные из них были сильно раздроблены, иные на концах были как будто расплавлены. Многие оказались причудливого желтоватого оттенка, с неотчетливыми признаками обожженности. Обожжены были также и клочья одежды. Особенно поразил его череп, покрытый желтоватыми пятнами, с обугленным отверстием на темени, точно какая-то сильнодействующая кислота мгновенно прожгла кость. Что же происходило здесь со скелетом за истекшие четыре десятилетия, Блейк не мог даже вообразить.

Поддавшись безотчетному инстинкту, он вновь перевел взгляд на камень, и под его непостижимым влиянием у него в мозгу явилось туманное видение. Он увидел фигуры в клобуках, которые своим видом не походили на людей, и бескрайнюю пустыню, испещренную высокими, до небес, резными каменными монолитами. Он увидел башни и стены в мрачных безднах под морским дном и круговерти пространств, где клочья черного тумана клубились на фоне холодного алого зарева. А позади всего этого он узрел бездонную пучину тьмы, где твердые и текучие формы можно было различить лишь по их воздушному кружению, и неосязаемые могучие силы, казалось, упорядочивали этот безграничный хаос и давали ключ ко всем парадоксам и тайнам ведомого нам мира.

Неожиданно на Блейка нахлынул щемящий неясный панический ужас, и чары рассеялись. У Блейка перехватило дыхание, и он отвернулся от камня, ощутив присутствие некоего бесплотного пришельца, который глядел на него невыносимо пристальным взглядом. Блейк ощутил себя во власти некоего существа, не таящегося в камне, но как бы сквозь этот камень вперившего в него свой взор, — некоего существа, обещавшего бесконечно преследовать его и следить за ним, не принимая физического облика. Положительно это мрачное место начало дурно влиять на его нервы, чего и следовало ожидать после такой зловещей находки. А тут еще и дневной свет стал меркнуть, и, поскольку у Блейка с собой не было никакого светильника, ему разумнее всего было поскорее покинуть храм.

И вот тогда-то в сгущающихся сумерках Блейку показалось, что он заметил слабый отблеск сияния, исходящего из причудливо ограненного камня. Он попытался отвести глаза, но некая могучая сила точно приковала его взгляд. Может быть, это слабое радиоактивное фосфоресцирование? И как там говорилось в заметках мертвеца о Сияющем Трапецоэдре? Что же это, в конце концов, за покинутый приют вселенского зла? Что творилось здесь в стародавние времена и что до сих пор таится в его безмолвных мрачных углах? И теперь ему показалось, что он ощущает почти неуловимое зловонное дуновение, хотя источник дурного запаха был ему неведом. Блейк ухватился за крышку ларца и резко захлопнул ее. Крышка легко поддалась и плотно захлопнулась над теперь уже вовсю сиявшим камнем.

От громкого металлического лязга вверху точно что-то дрогнуло, и из-за закрытого люка, из вечного мрака шпиля, донесся тихий шорох. То были, несомненно, крысы, единственные живые твари, обнаружившие свое присутствие в этом проклятом месте с той самой минуты, как Блейк переступил порог колокольни. И тем не менее этот шорох ужаснул его несказанно, так что он, не помня себя, бросился вниз по винтовой лестнице, быстро пересек жуткий неф, нырнул в сводчатый подвал, выбежал на объятую сумерками безлюдную площадь и помчался по пугающим переулочкам и проспектам Федерал-Хилл к мирным оживленным улицам и к родным кирпичным тротуарам академического квартала.

В последующие дни Блейк никому ни словом не обмолвился о своей экспедиции. Он читал книги, изучал в городской библиотеке подшивки газет за многие годы и лихорадочно разгадывал криптограмму из кожаной записной книжицы, которую он обнаружил в церкви на покрытом паутиной столе. Шифр, как сразу понял Блейк, был не из простых, и после долгих попыток его разгадать он убедился, что зашифрованные записи сделаны не на английском языке, а также не на латинском, греческом, французском, испанском, итальянском или немецком. Вполне очевидно, что ему необходимо было использовать всю свою незаурядную эрудицию.

Каждый вечер его посещало прежнее желание вглядываться в западное окно, и он видел древний черный шпиль над поблескивающими крышами далекого и почти призрачного мира. Но теперь это видение внушало ему неведомый ранее ужас. Он ведь знал теперь, какое наследие дьявольской мудрости там скрывалось, и от осознания этого его воображение рождало образы самого необычного и гротескного свойства. Возвращались перелетные птицы, и, наблюдая за их полетом на закате, он отчетливее, чем когда-либо раньше, представлял, как они стараются облетать стороной одинокую колокольню. Стоило птичьей стайке подлететь к колокольне поближе, казалось Блейку, как они в панике упархивали врассыпную, и ему мнился их перепуганный щебет, который не долетал до него за многие мили, отделявшие его от того места.

В июне в дневнике Блейка появилась запись об одержанной им победе над криптограммой. Этот текст, как он обнаружил, был составлен на темном языке акло, использовавшемся древними идолопоклонниками сатанинских культов и в самых общих чертах известном ему по прошлым его изысканиям! Дневник странным образом умалчивает о содержании расшифрованного Блейком текста, но он явно был глубоко взволнован и одновременно обескуражен результатами своих трудов. Там есть упоминания о некоем Скитальце Тьмы, явившемся ему при созерцании Сияющего Трапецоэдра, и безумные домыслы о мрачных безднах хаоса, из которых тот прибыл. Это существо, по его словам, обладало всеми знаниями мира и алкало чудовищных жертв. Некоторые записи Блейка свидетельствуют о его опасениях, как бы тварь, которую, как ему представлялось, он призвал, не вырвалась на волю, хотя при этом он отмечает, что свет уличных фонарей создает для нее непреодолимую преграду.

О самом же Сияющем Трапецоэдре он упоминает довольно часто, не раз называя его «окном времени и пространства», и прослеживает его историю с той стародавней поры, когда его подвергли огранке на темном Югготе, прежде чем Старцы принесли его на землю. Звездоголовые обитатели Антарктики поклонялись ему и схоронили в диковинном ларце, обнаруженном затем змеелюдьми Валузии в руинах их поселений, а потом в Лемурии первые представители земного рода человеческого прозревали в нем тайны вечности. Его переносили через неведомые моря и неведомые земли, он утонул в океанской пучине вместе с Атлантидой, а потом миносский рыбак поймал его в свою сеть и продал смуглоликим купцам из сумрачного Хема. Фараон Нефрен-Ка выстроил для него храм с саркофагом без окон, и за сие деяние его имя было сбито со всех памятных скрижалей и стерто из всех летописей. Потом камень пролежал под руинами того святотатственного святилища, которое жрецы и новый фараон сровняли с землей, до той самой поры, когда праздная лопата извлекла его вновь на погибель человечеству.

Газетные статьи начала июля некоторым образом дополнили записи Блейка, однако столь кратко и невнятно, что лишь обнародованный дневник покойного привлек внимание публики к этим публикациям. Похоже, что после того, как непрошеный гость вторгся в проклятый храм, Федерал-Хилл вновь оказался во власти страха. Итальянцы шептались о необычном шорохе, стуке и скрежете в темном безоконном шпиле и призвали своих священников изгнать призраков, посещавших их в дурных снах. По их уверениям, что-то постоянно показывалось из дверей храма, дабы удостовериться, достаточно ли стемнело на улице и можно ли выбраться наружу. В газетных заметках упоминались живучие местные суеверия, однако никто не объяснял первопричину их происхождения. Было совершенно ясно, что молодые репортеры не давали себе труда заглянуть в глубь прошлого. Ссылаясь на эти публикации в своем дневнике, Блейк почему-то пишет о гнетущем его чувстве раскаяния и рассуждает о необходимости погребения Сияющего Трапецоэдра и изгнания вызванного им исчадия зла силой дневного света, проникшего в ужасный законопаченный шпиль. В то же время, однако, он выказывает чересчур неумеренное возбуждение и даже признается в противоестественном желании — не отпускавшем его даже во сне — вновь посетить проклятую башню и заглянуть в космические тайны сияющего камня.

А затем крошечная публикация в «Джорнал» утром семнадцатого июля повергла автора дневника в шок. То был очередной перепев почти что комичной темы об охватившей Федерал-Хилл тревоге, однако Блейк воспринял его как нечто воистину чудовищное. Во время ночной грозы во всем городе на целый час погасло уличное освещение, и в эту краткую пору кромешного мрака тамошние итальянцы от ужаса едва не лишились рассудка. Живущие вблизи проклятого храма божились, что обретающееся в шпиле чудище воспользовалось временным отключением электричества и спустилось в нижний зал церкви, издавая чудовищный стук и грохот. Напоследок оно с грохотом поднялось в башню, где раздался звон бьющегося стекла. Во мраке оно могло перемещаться куда угодно, и только свет неизменно понуждал его к отступлению.

Когда по проводам вновь побежал электрический ток и вновь ярко вспыхнули уличные фонари, в башне что-то заметалось и ужасно загрохотало, ибо даже слабый отблеск света, просочившегося сквозь закопченные бойницы, оказался невыносимым для этой твари. Чудовище шумно проскользнуло в свое сумеречное убежище в шпиле как раз вовремя — ибо яркий сноп света мгновенно зашвырнул бы его обратно в бездну тьмы, откуда оно и явилось, вызванное безумцем. Пошел дождь. В сгустившейся тьме толпы молящихся собрались вокруг храма с зажженными свечами и фонарями, кое-как прикрыв их сложенными газетами и зонтиками — точно выставив световой дозор для спасения города от скитающегося во мраке кошмара. Один раз, как утверждали люди, стоявшие ближе всего к храму, где-то внутри здания с чудовищным грохотом хлопнула дверь.

Но даже это было не самое страшное. Вечером того же дня в «Баллетине» Блейк прочитал о находке репортеров. Наконец-то не устояв перед искушением добыть сенсационный материал о нависшей над городом угрозе, двое смельчаков, презрев предостережения взволнованных итальянцев, после тщетных попыток отворить двери храма пробрались внутрь через подвальное окошко. Там они и увидели, что плотный слой пыли на полу в переднем зале и призрачном нефе весь изборожден странными следами, а полуистлевшие подушки кресел и атласная обивка лож разодраны в клочья и их останки беспорядочно разбросаны повсюду. Везде стоял мерзкий смрад, виднелись желтоватые потеки, а на полу темнели точно выжженные пятна. Открыв дверь в башню и на некоторое время замерев на месте, ибо им почудилось, будто наверху кто-то скребется, репортеры обнаружили, что с узкой винтовой лестницы кто-то недавно смахнул пыль.

И в помещении внутри башни пыль также была местами стерта. Репортеры поведали о восьмиугольном каменном постаменте, и о перевернутых готических креслах с высокими спинками, и о диковинных гипсовых изваяниях, — но самое удивительное, что ни обезображенный скелет, ни металлический ларец в их заметке упомянуты не были. Но более всего встревожила Блейка — помимо ссылок на желтоватые пятна, обугленные следы и дурной запах — последняя деталь, объясняющая происхождение битого стекла. Все без исключения окна-бойницы в башне были выбиты, а два из них поспешно и неумело законопачены скомканной атласной обивкой и ватой из подушек, которые неведомая рука затолкала между внешними ставнями и внутренними ширмами. Куски атласной обивки и набивочной ваты были разбросаны по полу, точно кому-то внезапно помешали довершить начатую работу — погрузить помещение башни в кромешную тьму, чтобы, как и встарь, ни лучик дневного света не пробивался снаружи.

Желтоватые потеки и выжженные пятна были также обнаружены и на лесенке, карабкающейся вверх по стене к люку, но когда один из репортеров, поднявшись по ней, отворил дверцу и осветил лучом фонаря темный и зловонный конус шпиля, он не разглядел ничего, кроме кромешной тьмы и бесформенной кучки какой-то трухи на полу неподалеку от люка. Вынесенный в итоге вердикт, понятное дело, гласил: шарлатанство. Кто-то, видимо, просто подшутил над суеверными обитателями города на холме, или же какой-то фанатик попытался распалить страхи горожан для их же, по его разумению, блага. Или, наконец, кто-то из молодых да ранних умников учинил этот грандиозный розыгрыш на потеху публике. У этого происшествия было забавное продолжение, когда местная полиция решила отрядить в храм офицера для проверки фактов газетного отчета. Три стража порядка исхитрились под разными предлогами избежать этого задания, и только четвертый с очень большой неохотой отправился туда и скоро вернулся, не добавив ничего нового к сведениям, изложенным газетчиками. С этого дня дневник Блейка свидетельствует о его нарастающем ужасе и нервических подозрениях. Он уговаривает себя ничего не предпринимать и с беспокойством размышляет о возможных последствиях нового сбоя в электрической сети города. Из дневника явствует, что трижды — во время грозы — он звонил в городскую электрическую компанию в крайне возбужденном состоянии и настоятельно убеждал предпринять срочные меры по предупреждению неожиданного отключения тока. В своих записях он часто выражает озабоченность из-за того, что при осмотре темного помещения в башне репортерам не удалось обнаружить ни металлический ларец с камнем, ни изуродованный старый скелет. Он делает вывод, что их забрали, но кто и куда — ему оставалось лишь гадать. Однако худшие опасения Блейка касались его самого и некоей святотатственной связи, коя, как ему чудилось, существовала между его сознанием и незримым монстром, таящимся в том храме, — с тем чудовищным порождением ночной тьмы, которое он вызвал тогда из бездны мрака. Похоже, он постоянно испытывал душевные терзания, и его редкие посетители той поры припоминают, как он с отсутствующим взглядом сидел за своим столом, всматриваясь в западное окно на мерцающую вдалеке громаду черной колокольни в клубах дыма, окутавшего городские крыши. В его записях с монотонным однообразием описываются ужасные сны, так как Блейк утверждал, что его богомерзкая связь с непостижимым исчадием зла укрепляется в часы сна. Упоминается и одна ночь, когда он вдруг осознал, что полностью одет и машинально бредет вниз с Колледж-Хилл в западном направлении. Снова и снова Блейк повторяет тревожащую его догадку о том, что обитатель таинственного храма точно знает, где его найти…

Неделю, прошедшую после тридцатого июля, вспоминают как пору явного помешательства Блейка. Он перестал одеваться и заказывал себе пищу по телефону. Посетители заметили веревки на его кровати, и он пояснил, что из-за лунатизма вынужден каждый вечер привязывать себя за ноги такими прочными узлами, чтобы их нельзя было развязать или, во всяком случае, чтобы при попытке это сделать он смог проснуться.

В дневнике он сделал запись и о том ужасном случае, который вызвал у него нервный срыв. Погрузившись в сон вечером тридцатого, он внезапно увидел себя бредущим куда-то в кромешной тьме, но сумел разглядеть лишь смутные горизонтальные полоски голубоватого света. Еще он почувствовал сильный тошнотворный запах и услышал странные тихие звуки над головой. На каждом шагу он спотыкался о невидимую преграду, и с каждым звуком, доносящимся сверху, раздавался — как бы отзывом — невнятный скрежет, сопровождаемый шуршанием, какое издают два трущихся друг о друга куска дерева.

Один раз его вытянутые вперед руки нащупали каменный постамент с пустой верхушкой, а потом он понял, что цепляется за перекладины приделанной к стене лестницы и неуверенно карабкается вверх, к источнику какого-то невыносимо мерзкого зловония, откуда на него ритмично накатывались могучие обжигающие волны. Перед его взором в калейдоскопическом водовороте плясали фантастические образы, которые то и дело уплывали в бескрайнюю бездну мрака, где в еще более далекой тьме бешено кружились солнца и миры. Он вспомнил древние мифы об Абсолютном Хаосе, где обретается слепой и безумный бог Азатот, Вседержитель Всего, окруженный верной ордой безумных безликих танцоров и убаюканный тонким монотонным писком демонической флейты в лапах безымянного существа.

А потом резкий звук из внешнего мира развеял отупляющий дурман и родил в душе Блейка несказанный ужас. Что это был за звук, он так и не понял, — возможно, запоздалая вспышка фейерверка, что все лето устраивался на Федерал-Хилл, когда горожане славили своих разнообразных ангелов-хранителей и святых, почитаемых у них на родине, в итальянских деревнях. Как бы то ни было, он громко вскрикнул, сорвался с лестницы и на ощупь двинулся по едва освещенному залу, в котором он оказался.

Блейк сразу понял, где он, и стремглав бросился вниз по винтовой лестнице, на каждом повороте врезаясь в каменную стену и сдирая кожу на руках. Потом был кошмарный бег по гигантскому сумрачному нефу, чьи похожие на привидения арки тонули во мраке под крышей, потом он пробрался по знакомому заваленному рухлядью подвалу, потом выскочил на свежий воздух, увидел уличные фонари на площади перед храмом и, совершенно обезумев, понесся вниз с призрачного холма, мимо обветшалых фронтонов, через безмолвный мрачный город, сквозь угрюмый лес высоких черных башен, потом вверх по восточному склону холма к дверям собственного старинного особняка.

Когда утром к нему вернулось сознание, Блейк увидел, что лежит на полу у себя в кабинете — полностью одетый. Его одежда была в грязи и паутине, и каждая клеточка избитого в кровь тела, казалось, изнывала от боли. Глянув в зеркало, он увидел свои всклокоченные волосы. От его одежды исходило словно въевшееся в ткань странное зловоние. Вот тогда-то у него и сдали нервы. После того случая он стал безвылазно сидеть дома в халате и только и делал, что смотрел в западное окно да трясся от страха в ожидании очередной грозы и лихорадочно испещрял листки дневника бессвязными записями.

Незадолго до полуночи восьмого августа разразилась сильная гроза. Все небо над городом разрывали змеевидные вспышки, причем в ту ночь видели и две шаровые молнии. Дождь лил сплошным потоком, а нескончаемая канонада грома лишила сна тысячи горожан. Блейк вконец потерял покой, опасаясь за сохранность уличного освещения, и около часа ночи попытался дозвониться до электрической компании, но тут как раз в интересах безопасности электричество временно отключили. Он все записал в своем дневнике — крупными нервными и нередко не поддающимися расшифровке каракулями, сложившимися в мрачную повесть о его нарастающем безумии и отчаянии, а также о его наблюдениях, сделанных в кромешной тьме.

Ему пришлось сидеть дома без света, чтобы смотреть в окно, и, похоже, большую часть ночи он провел за своим столом, тревожно вглядываясь сквозь потоки дождя в поблескивающие крыши вдали, в созвездие мерцающих вдалеке огоньков Федерал-Хилл. Время от времени он вносил новые размашистые записи в дневник, так что две страницы испещрены отрывочными фразами вроде: «Свет не должен погаснуть…», «Оно знает, где я…», «Я должен его уничтожить…», «Оно зовет меня, но, наверное, на этот раз оно не причинит мне боли».

Но потом свет померк во всем городе. Судя по отметке в регистрационном журнале городской электростанции, это случилось в 2.12, но в дневнике Блейка нет упоминания о времени. Запись гласит: «Света нет — спаси нас бог!» На Федерал-Хилл были наблюдатели, не меньше Блейка объятые тревогой, и группки вымокших до нитки людей бродили по улицам и площадям вокруг богомерзкого храма, держа в руках прикрытые зонтиками горящие свечи, электрические фонари, масляные лампы, распятия и всевозможные амулеты, распространенные в Южной Италии. Они благодарили Бога за каждую вспышку молнии и правой рукой делали загадочные знаки, выражая свой ужас, когда гроза стала утихать, молнии сверкали все реже, а затем и вовсе исчезли. Усилившийся ветер задул почти все свечи, и над городом сгустилась грозная тьма. Кто-то разбудил отца Мерлуццо, настоятеля церкви Святого Духа, и он поспешил на страшную площадь, дабы по мере сил успокоить испуганных людей. И тут уж странный шум в башне услыхали все, даже ранее сомневавшиеся.

О том, что произошло в 2.35, есть достоверные свидетельства: во-первых, самого священника, молодого и хорошо образованного человека, во-вторых, патрульного Уильяма Дж. Монохана из центрального полицейского управления, в высшей степени надежного и добросовестного служаки, который в ту самую минуту, будучи в дозоре, пришел на площадь посмотреть, чем вызвано такое скопление народа, ну и самое главное, семидесяти восьми человек, стоявших вокруг высокой насыпи перед храмом, в особенности же тех, что находились на площади против восточной стены. Разумеется, не произошло ничего такого, что можно было бы расценить как явление, выбивающееся из природного порядка. Возможных объяснений наблюдавшегося феномена найдется немало. Кто знает наверняка, какие химические реакции возникали в гигантском, плохо проветриваемом и давно заброшенном здании с кучей всякой рухляди. Зловонные испарения, или непроизвольное возгорание, или взрыв газов, образовавшихся в процессе длительного гниения, — любое из бесчисленных физико-химических явлений могло бы стать причиной случившегося. Ну и конечно, нельзя исключать фактор сознательного шарлатанства. Происшествие само по себе было довольно простым и заняло чуть менее трех минут. Отец Мерлуццо, человек весьма пунктуальный, постоянно сверялся со своими наручными часами.

Все началось с явственного нарастания глухого грохота в темной башне. Затем в течение некоторого времени из храма тянуло сильным зловонием, которое очень быстро стало крайне едким и удушливым. Потом раздался треск расщепляемого дерева, и огромный тяжелый предмет рухнул во двор прямо под насупившуюся восточную стену церкви. От дуновения ветра свечи потухли, и башня исчезла из виду, но, когда предмет грохнулся о землю, наблюдатели увидели, что из восточной бойницы башни выпал закопченный ставень.

Тотчас после этого с невидимых высот на площадь пахнуло невыносимым смрадом, и трепещущие зрители, ощутив приступ тошноты, от ужаса едва не пали ниц. Одновременно воздух содрогнулся, словно под взмахами могучих крыльев, и внезапно налетевший с запада порыв ветра, куда более мощный, чем раньше, выгнул зонтики и сорвал шляпы с голов. В кромешной тьме разглядеть что-либо было невозможно, хотя кое-кто из устремивших глаза в небо зрителей как будто увидел быстро расширяющееся плотное пятно, нечто вроде бесформенной тучи, которая со скоростью кометы понеслась к востоку.

И все. Люди онемели. Объятые ужасом, они не знали, что делать, да и стоит ли вообще что-нибудь делать. Не понимая, свидетелями чего они стали, все так и остались нести свою тревожную вахту на площади, и, когда спустя мгновение вознесли молитву, небо вдруг осветила резкая вспышка запоздалой молнии, за которой последовал оглушительный раскат грома, вспоровшего водные хляби небес. А через полчаса дождь прекратился, и еще через четверть часа уличные фонари снова засияли, а пережившие весь этот кошмар измученные зрители с облегчением разошлись по своим домам.

На следующий день газеты упомянули об этом происшествии лишь вскользь, в связи с сообщениями о небывалой грозе. Похоже, что ослепительная молния и оглушительный громовый раскат, подобные федералхиллским, были еще сильнее на востоке, где также наблюдали загадочный природный феномен. Но лучше всего сей феномен наблюдался над Колледж-Хилл, где гром разбудил всех спящих и породил массу слухов. Из тех же, кто в ту минуту бодрствовал, лишь немногие увидели необычайно яркую вспышку света над вершиной холма и заметили взметнувшийся вверх странный воздушный столб, из-за которого облетела едва ли не вся листва с деревьев и пострадали сады. Все согласились с тем, что столь мощная молния непременно должна была ударить в какое-то место неподалеку, хотя следов молнии впоследствии так и не обнаружили. Некоему молодому человеку, члену студенческого братства «Тау-Омега», показалось, что он увидел в воздухе огромный клуб дыма необычных очертаний — как раз перед вспышкой молнии, но его наблюдениям не нашлось никакого иного подтверждения. Немногие зрители тем не менее ощутили мощный порыв западного ветра и сильную волну тошнотворного смрада перед запоздалым раскатом грома; все очевидцы единодушно подтвердили также и свидетельства о мимолетном запахе гари после удара грома.

Все эти свидетельства очень подробно обсуждались в связи с их возможным касательством к смерти Роберта Блейка. Студенты общежития «Пси-Дельта», в котором верхние торцевые окна выходят прямо на кабинет Блейка, утром девятого заметили неясные очертания бледного лица в западном окне и подивились застывшему на нем странному выражению. Когда же вечером того же дня студенты опять увидели это лицо, они забеспокоились и стали ждать, не появится ли в окнах свет. Потом они пошли к неосвещенному дому, позвонили в звонок и, наконец, вызвали полицейского, который выломал дверь.

Хозяин неподвижно сидел прямо за столом у окна, и, когда вошедшие увидели вылезшие из орбит остекленевшие глаза и следы неописуемого конвульсивного ужаса, отпечатавшегося в искаженных чертах, они в страхе покинули помещение. Вскоре медицинский эксперт из управления коронера произвел первичный осмотр и, невзирая на неповрежденное окно, констатировал смерть от удара электротоком или вследствие шока, вызванного электрическим разрядом. Он совершенно проигнорировал выражение невыразимого ужаса на лице покойного, не найдя в нем ничего невероятного для человека со столь ненормальным воображением и неуравновешенной психикой. К этому выводу он пришел, проштудировав обнаруженные в доме книги, осмотрев картины и рукописи, а также прочитав сделанные неверной рукой записи в дневнике, найденном на столе. Блейк до последней секунды продолжал записывать свои безумные мысли, и карандаш с обломанным грифелем так и остался в его конвульсивно сжатом правом кулаке.

После того как везде в городе погас свет, записи стали совершенно бессвязными и лишь частично поддавались прочтению. Кое-кто сделал выводы, совершенно отличные от официального и строго научного вердикта, однако плоды спекуляций едва ли имеют шанс быть воспринятыми на веру консервативно настроенной публикой. Доводы досужих фантазеров не подтвердил даже поступок суеверного доктора Декстера, который выбросил таинственный ларец и граненый камень — предмет, вне всякого сомнения, испускавший сияние, когда его нашли в темном шпиле на башне, — в самую пучину залива Наррагансетт. А интерпретируя смысл последних безумных записей Блейка, главным образом ссылаются на его чрезмерную впечатлительность и нервное расстройство, усугубленные познаниями о древнем культе зла, чьи пугающие следы ему удалось обнаружить. Вот эти записи — или то, что удалось в них разобрать:

«Света все еще нет — уже минут пять прошло. Вся надежда на молнию. Йадцит уверяет, что не отступит… Сквозь него проникает какая-то сила… Дождь, и гром, и ветер — я глохну. Тварь завладевает моим разумом…

Что-то с памятью. Вижу вещи, которых раньше не знал. Иные миры, иные галактики… Тьма… Молния кажется мраком, а тьма кажется светом…

Холм и храм на нем, которые я вижу в кромешной тьме, не могут быть настоящими. Возможно, это оптическая иллюзия, отпечаток на дне глазного яблока, оставшийся после вспышки молнии. Пусть Господь сделает так, чтобы итальянцы вышли со свечами, если молнии больше не будет!

Чего я страшусь? Разве это не аватара Ньярлатхотепа, который в древнем и сумрачном Кхеме принимал обличье человека? Я помню Юггот, и еще более далекий Шаггай, и абсолютную пустоту черных планет…

Долгий крылатый полет сквозь пустоту… не могу пересечь универсум света… сотворенный вновь мыслями, заточенными в Сияющем Трапецоэдре… пошли его сквозь ужасные бездны сияния…

Меня зовут Блейк — Роберт Харрисон Блейк, проживающий в доме 620 по Ист-Нэпп-стрит в Милуоки, Висконсин… Я на этой планете…

Азатот, сжалься! Молния более не сверкает! — ужасно! Я способен узреть все неким необычайным чувством, но не зрением — свет стал тьмой, а тьма светом… эти люди на холме… стража… свечи и амулеты… их священники…

Ощущение расстояния пропало… далекое стало близким, близкое далеким. Света нет… стекла нет, вижу этот шпиль… эту колокольню… окно… слышу… Родерик Ашер…[37] я схожу или уже сошел с ума… Тварь шевелится и грохочет в башне… Я — это оно, и оно — это я… Хочу выбраться… Должен выбраться и объединить силы… Оно знает, где я…

Я Роберт Блейк, но я вижу башню Тьмы. Чудовищный запах… все ощущения смешались… оконная рама в башне треснула и выпадает… Йа… нгай… игг…

Я вижу это — оно приближается… адский ветер… исполинское пятно… черные крылья… Йог-Сотот, спаси меня… тройной горящий глаз…»

Храм[38]

(Перевод В. Дорогокупли)

(Рукопись, найденная на побережье Юкатана)

20 августа 1917 года я, Карл Генрих, граф фон Альтберг-Эренштайн, капитан-лейтенант военно-морского флота Германской империи, командир субмарины U-29, помещаю эти записи в запечатанную бутыль с тем, чтобы доверить их водам Атлантики в точке, мне доподлинно неизвестной, но расположенной приблизительно на 20-м градусе северной широты и 35-м градусе западной долготы, где лежит на океанском дне мой потерявший управление корабль. Я делаю это с целью довести до общего сведения ряд весьма неординарных фактов, которые едва ли когда-нибудь смогут быть предъявлены мною лично, учитывая безнадежность моего настоящего положения, — здесь я имею в виду не только саму катастрофу U-29, столь же загадочную, сколь и непоправимую, но и — что еще хуже — все более очевидные признаки ослабления моей железной германской воли и силы духа.

18 июня, после полудня, как я тогда же и передал по радио на U-61, находившуюся неподалеку от нас и державшую курс на базу в Киле,[39] мы торпедировали британское грузовое судно «Виктория», шедшее из Нью-Йорка в Ливерпуль. Это произошло на 45 градусах 16 минутах северной широты и 28 градусах 34 минутах западной долготы. Мы позволили экипажу перебраться в спасательные шлюпки и засняли гибель корабля на кинопленку для последующей демонстрации этих кадров в Имперском Адмиралтействе. Судно тонуло, можно сказать, живописно, зарываясь носом в волны и все выше задирая корму; наконец его корпус встал вертикально и спустя несколько мгновений исчез под водой. Наша кинокамера не упустила ни малейшей детали; остается лишь сожалеть, что такой превосходный документальный материал никогда уже не попадет в Берлин. Завершив съемку, мы расстреляли из пулеметов спасательные шлюпки, и я скомандовал погружение.

Когда перед заходом солнца мы снова всплыли на поверхность, первое, что попалось нам на глаза, было тело матроса, мертвой хваткой вцепившегося в ограждение палубы нашей лодки. Несчастный молодой человек (судя по внешности, это был грек или итальянец, темноволосый, с правильными, на редкость красивыми чертами лица), несомненно, принадлежал к экипажу «Виктории». Он, похоже, пытался найти спасение на борту того самого корабля, который волею судьбы стал виновником гибели его собственного судна — еще одна жертва несправедливой и агрессивной войны, развязанной подлыми собаками-англичанами против нашего славного Отечества. Обыскав труп, мои люди обнаружили в кармане его куртки весьма необычный предмет — искусно вырезанную из слоновой кости голову юноши с покрывавшим ее лавровым венком. Лейтенант Кленц, мой помощник и заместитель, изъял эту скульптуру у матросов и, полагая, что имеет дело с произведением огромной исторической и художественной ценности, сохранил ее у себя. Для нас обоих осталось загадкой, каким образом подобная вещь могла попасть в руки простого моряка.

После обыска мертвец был выброшен за борт; при этом произошли два события, вызвавшие сильное волнение среди членов экипажа. Глаза трупа сперва были закрыты, но, когда его с большим трудом оторвали от поручня и потащили к краю палубы, они внезапно широко раскрылись; многие потом всерьез утверждали, будто взгляд этот был осмысленным. По их словам, мертвец внимательно и несколько даже насмешливо наблюдал за склонившимися над ним в тот момент Шмидтом и Циммером. Боцман Мюллер, человек хотя и достаточно пожилой, но отнюдь не умудренный жизнью — что вы хотите от этой суеверной эльзасской свиньи! — был настолько впечатлен странным поведением трупа, что продолжал следить за ним, когда тот был уже в воде; он клятвенно уверял, что видел своими глазами, как мертвец, погрузившись на небольшую глубину, расправил скрюченные прежде конечности и, приняв классическую позу пловца, начал стремительно удаляться от лодки в южном направлении. Мы с Кленцем положили конец всем этим проявлениям дремучего крестьянского невежества, сделав самый суровый выговор своим людям, и Мюллеру в первую очередь.

На следующий день обстановка на корабле была неспокойной вследствие внезапного недомогания, случившегося сразу у нескольких членов экипажа. Причиной тому, вероятно, было нервное переутомление, обычное для долгих морских походов, и плохой сон. Они казались рассеянными и какими-то отупевшими; убедившись, что это не симуляция, я временно освободил всех больных от несения вахты. Море порядком штормило, и мы опустились на глубину, где качка была не столь ощутимой и где мы могли переждать непогоду без особых проблем, если, конечно, не считать за проблему невесть откуда взявшееся подводное течение, не обозначенное ни на одной из наших океанографических карт. Стенания больных между тем становились откровенно раздражающими; видя, однако, что это не сказывается на боевом духе команды в целом, мы решили до времени воздержаться от радикальных шагов. Наши ближайшие планы предусматривали продолжение крейсерских операций в этих водах; в качестве главной цели был выбран лайнер «Дакия», упоминавшийся в недавних сообщениях германских агентов из Нью-Йорка.

Когда в конце дня лодка поднялась на поверхность, волнение моря уже почти улеглось. На северном горизонте дымили трубы боевого корабля, не представлявшего, впрочем, серьезной угрозы для нашей всегда готовой к погружению субмарины. Гораздо больше нас встревожили бредовые речи боцмана Мюллера, который с наступлением темноты сделался совсем невменяемым. Противно было слушать его детский лепет о мертвецах, плавающих в открытом море и якобы заглядывающих в иллюминаторы подлодки; в этих вздувшихся, тронутых разложением трупах он узнавал людей, чью смерть ему приходилось ранее наблюдать в ходе наших победоносных боевых операций. По его утверждению, предводителем этих мертвецов был молодой человек, труп которого мы при известных обстоятельствах обнаружили на палубе субмарины. Дабы впредь избавить себя от выслушивания подобных гнусностей, мы приказали заковать Мюллера в кандалы и хорошенько вразумить плетьми. Эта воспитательная процедура вряд ли пришлась по душе рядовому составу команды, но — дисциплина прежде всего. Мы с лейтенантом Кленцем отклонили также обращение делегации матросов во главе с Циммером, просивших нас выбросить в море загадочное скульптурное изображение.

20 июня заболевшие накануне матросы Боум и Шмидт перешли из состояния прострации в состояние буйного помешательства. Я всерьез пожалел о том, что подводный флот Германии не комплектуется дополнительно офицерами-психиатрами, — как-никак речь идет о немецких жизнях, каждая из которых драгоценна; однако постоянные вопли и причитания этой парочки насчет какого-то нависшего над всеми нами ужасного проклятья начали пагубно отражаться на дисциплине остальных, что вынудило нас прибегнуть к мерам исключительного характера. Экипаж воспринял происшедшее в угрюмом молчании, тогда как на боцмана Мюллера это подействовало умиротворяюще и в дальнейшем он уже не доставлял нам хлопот. Будучи освобожден от оков вечером того же дня, он без лишних слов приступил к исполнению своих обязанностей.

На протяжении всей следующей недели мы были очень взвинчены, каждую минуту ожидая появления «Дакии». Напряженное состояние усугублялось исчезновением Мюллера и Циммера, без сомнения покончивших с собой на почве преследовавших их навязчивых страхов; этот факт, впрочем, нельзя считать доказанным, поскольку никто не видел, как самоубийцы бросались за борт. Я, в сущности, был рад отделаться от Мюллера, который даже своим молчанием действовал на экипаж угнетающе. Люди теперь стали более замкнуты; чувствовалось, что они втайне чего-то боятся. Многие были нездоровы, но никто больше не устраивал истерик. Общая атмосфера повлияла и на лейтенанта Кленца, которого начали раздражать самые пустяковые вещи — такие, например, как игры дельфинов, целыми стаями собиравшихся вокруг U-29, или возрастающая интенсивность южного течения, не показанного на наших картах.

В конечном счете стало ясно, что «Дакию» мы упустили. Подобные неудачи не являются чем-то из ряда вон выходящим, и мы испытывали скорее облегчение, нежели досаду, ибо теперь на очереди стояло возвращение в Вильгельмсхафен.[40] В полдень 28 июня мы повернули на северо-восток и после нескольких весьма курьезных стычек с необычно большими скоплениями дельфинов дали машинам полный ход.

Взрыв в двигательном отсеке в два часа ночи явился для нас полной неожиданностью. Без всякой видимой причины — ибо я при всем желании не могу сослаться на какие-либо неполадки в машинах или на небрежность персонала — корабль вдруг из конца в конец содрогнулся от удара страшной силы. Лейтенант Кленц поспешил в двигательный отсек, где обнаружил пробитый топливный бак и развороченную взрывом главную установку, а также тела погибших механиков Раабе и Шнайдера. Наше положение таким образом резко ухудшилось, лодка была обездвижена и лишена управления; правда, остались неповрежденными химические регенераторы воздуха и устройства, обеспечивающие всплытие и погружение корабля и работу шлюзовых камер, но и здесь все зависело лишь от того, надолго ли хватит запасов сжатого воздуха и энергии аккумуляторных батарей. Попытка воспользоваться спасательными лодками неминуемо привела бы к пленению нас неприятелем, испытывающим необъяснимую злобу и ненависть по отношению к нашей великой германской нации; что же касается радио, то нам со времени потопления «Виктории» ни разу не удавалось выйти на связь с другими субмаринами имперского флота.

С момента аварии и вплоть до 2 июля мы дрейфовали на юг, не встречая по пути никаких судов. Дельфины по-прежнему окружали U-29 плотным кольцом — обстоятельство, достойное удивления, если учесть расстояние, пройденное нами за это время. Утром 2 июля вдали показался боевой корабль под американским флагом, что возбудило в команде сильнейшее желание капитулировать. В результате лейтенанту Кленцу пришлось пристрелить одного из матросов, а именно Траубе, который с особой настойчивостью призывал к совершению этого противного немецкой природе поступка. Все прочие крикуны сразу притихли, и мы успели уйти под воду незамеченными.

На следующей день с юга появилась огромная стая морских птиц. Погода стала быстро ухудшаться, все указывало на приближение бури. Задраив люки, мы ожидали дальнейшего развития событий, пока необходимость погружения не стала очевидной — в противном случае наш неуправляемый корабль рисковал быть опрокинутым чрезвычайно высокими и крутыми волнами. До сих пор мы старались экономить электричество и сжатый воздух, давление которого уже ощутимо упало; но сейчас у нас не было выбора. Мы погрузились на сравнительно небольшую глубину и, едва только шторм начал стихать, решили подняться на поверхность. Тут нас ожидало новое потрясение: полностью отказали все устройства, обеспечивающие всплытие субмарины. Очутившись в подводном плену, люди очень скоро пришли в состояние, близкое к панике; некоторые вновь стали намекать на хранившуюся у лейтенанта Кленца античную скульптуру как на источник всех наших бед. Однако вид автоматического пистолета их несколько успокоил. Бедные парни — мы все время старались их чем-нибудь занять, заставляя чинить вышедшее из строя оборудование, хотя и сами прекрасно сознавали абсолютную бесполезность этих усилий.

Обычно мы с Кленцем спали по очереди; как раз во время моего сна, около пяти часов утра 4 июля, и произошел открытый мятеж. Шестеро оставшихся в живых ублюдков, полагая отныне свою гибель неизбежной, внезапно пришли в дикую ярость, причиной которой послужило воспоминание о нашем отказе за два дня до того сдаться в плен военному кораблю янки. С животным ревом метались они по кораблю, круша попадавшиеся под руку приборы и поминая на разные лады все ту же злосчастную скульптуру и ее мертвого хозяина, так потрясшего их своим многозначительным взглядом и нехарактерной для трупа подвижностью. Лейтенант Кленц оказался не на высоте положения, пребывая в растерянности и бездействии, чего, впрочем, и следовало ожидать от слабовольного и женоподобного уроженца Рейнской провинции. Я пристрелил всех шестерых, как того требовала обстановка, и после еще раз лично удостоверился в смерти каждого.

Мы удалили трупы через шлюзовые камеры и остались на U-29 вдвоем. Кленц очень нервничал и почти все время был пьян. Мы решили держаться как можно дольше, благо в нашем распоряжении были значительные запасы провизии, а химические установки исправно вырабатывали кислород — к счастью, ни одна из них не пострадала от рук этих грязных скотов. Однако все наши компасы, глубиномеры и прочие хрупкие приборы были разбиты, так что в дальнейшем мы могли определять свое местонахождение лишь приблизительно, пользуясь для этого наручными часами и календарем и вычисляя скорость дрейфа путем наблюдений за различными морскими организмами через бортовые иллюминаторы или из боевой рубки. Заряда аккумуляторных батарей вполне хватало для внутреннего освещения корабля, кроме того, мы периодически включали наружный прожектор, но, в какую бы сторону мы его ни направляли, везде были видны одни и те же дельфины, плывшие параллельным с нами курсом. Эти дельфины заинтересовали меня с чисто научной точки зрения; как известно, обычный Delphinus delphis является млекопитающим из семейства китовых и, подобно всем другим млекопитающим, не может жить без воздуха, однако я специально два часа подряд следил за одним из этих пловцов, и за все это время он ни разу не поднимался к поверхности океана.

По прошествии нескольких дней мы с Кленцем пришли к выводу, что, продолжая дрейфовать в южном направлении, субмарина понемногу опускается на глубину. Мы отмечали изменения в окружающей нас подводной флоре и фауне и прочли на эту тему немало книг из моей походной библиотеки. Должен признать, что научная компетентность моего товарища по несчастью оставляла желать много лучшего. В его стиле мышления не было ничего прусского, он при всяком удобном случае давал волю своему нездоровому воображению или же пускался в пространные рассуждения, не представлявшие никакого практического интереса. Приближение смерти пугало его чрезвычайно — нередко я заставал его за молитвой, в которой он поминал всех мужчин, женщин и детей, в разное время отправленных нами на дно, забывая при этом, что любые действия, совершенные ради блага Германии, являются справедливыми и достойными всяческого одобрения. Постепенно теряя чувство реальности, он мог часами смотреть на скульптурный образ античного юноши и рассказывать фантастические истории о кораблях и людях, бесследно сгинувших в море. Иногда, в порядке психологического эксперимента, я сам уводил его на эту зыбкую почву, дабы развлечься его бесконечными поэтическими цитатами и вольными переложениями старых морских легенд. Мне было искренне жаль его, я вообще не могу оставаться равнодушным, когда вижу страдания немца; но что поделаешь — он был не тем человеком, вместе с которым легко встречать смерть. За себя лично я был спокоен и с гордостью думал о том, как родное Отчество будет чтить мою память и как моим сыновьям будут ставить в пример их доблестного отца.

9 августа мы обнаружили в непосредственной близости от лодки океанское дно и осветили его лучами прожектора. Местность под нами представляла собой холмистую равнину, большей частью покрытую ковром из морских трав и колониями мелких моллюсков. То здесь, то там из темноты выступали очертания одиноко торчавших морских скал, заросших водорослями и густо облепленных ракушками, но, несмотря на это, чем-то неуловимо схожих между собой. По утверждению Кленца, это были останки погибших кораблей. Гораздо больше его озадачила каменная глыба, поднимавшаяся вертикально над морским дном на высоту примерно четырех футов и имевшая два фута в диаметре; ее боковые стены, очень ровные и гладкие, в верхней части резко сходились, образуя треугольную, правильной формы вершину. Я объяснил происхождение этого феномена обнажением кристаллических горных пород, Кленцу же померещились на поверхности глыбы какие-то странные письмена. Спустя некоторое время его начала бить нервная дрожь, и он отвернулся от иллюминатора с выражением сильнейшего испуга на лице. Причину столь постыдного малодушия я нахожу лишь в его общем угнетенном состоянии, вызванном беспредельностью, мрачностью и таинственностью открывшейся перед нами морской бездны. Такое испытание оказалось сверх его сил; я же, как оно и подобает германскому офицеру, сохранил ясность мыслей и полное хладнокровие, успев между делом отметить два интересных обстоятельства: во-первых, U-29 прекрасно выдерживала глубоководное давление, на которое ее конструкция изначально рассчитана не была; во-вторых, нас по-прежнему сопровождали дельфины, тогда как большинство ученых-натуралистов категорически отрицают возможность существования высших форм жизни на этих глубинах. Хотя теперь я был уверен в том, что в своих первых оценках преувеличил быстроту погружения субмарины, но в любом случае достигнутая нами глубина была достаточно велика для того, чтобы сделать упомянутые выше факты заслуживающими внимания. Определив скорость нашего дрейфа по ориентирам на океанском дне, я убедился в правильности моих прежних расчетов, произведенных еще в поверхностных слоях воды.

Между тем настал момент, когда несчастный Кленц сошел с ума уже бесповоротно. Это случилось в 3 часа 15 минут пополудни 12 августа. Перед тем он находился в боевой рубке, наружный прожектор был включен — и вдруг я увидел, как он врывается в каюту, где я сидел за книгой, и сразу же догадался обо всем по его лицу. Вот что он мне сказал (привожу его речь дословно): «Он зовет нас к себе! Он зовет нас к себе! Я слышу его! Нам надо идти!» Произнеся это, он схватил со стола скульптуру, засунул ее в карман и потянул меня за руку к трапу, ведущему на палубу субмарины. Только теперь я понял, что он хочет открыть люк и выбраться вместе со мною наружу. Сама эта идея, грозившая верной гибелью нам обоим, была настолько нелепой и страшной, что я, признаться, сперва даже растерялся. Остановившись, я попробовал его урезонить, но он уже был неуправляем. «Идем же скорее, — твердил он свое, — ждать больше нечего. Лучше раскаяться и получить прощение, чем упорствовать, вынося себе окончательный приговор». Тогда я попытался изменить тактику, перейдя от уговоров к прямым оскорблениям. Я назвал его маньяком, жалким безумным ничтожеством, — все было тщетно. Он кричал мне в ответ: «Если я действительно безумен, то это счастье! Да будут боги милосердны к тем, кто может сохранить рассудок вплоть до грядущего ужасного конца! Еще не поздно сойти с ума, так поспешим, пока он зовет, в последний миг даруя нам прощение!»

После этой вспышки красноречия сознание его как будто слегка прояснилось, и он уже гораздо более спокойным голосом попросил меня позволить ему уйти одному, раз уж я не намерен составить ему компанию. На сей раз я не колебался с принятием решения. Да, конечно, это был немец, мой соотечественник, но в то же время он был не пруссак, а всего лишь рейнландец, к тому же плебейского происхождения; и потом — это был потенциально опасный безумец. Уступив его самоубийственной просьбе, я тем самым избавился бы от спутника, чье присутствие на корабле отныне таило в себе угрозу и моей собственной жизни. Я попросил его не уносить с собой скульптуру — ответом на это был жуткий истерический смех, звучание которого я не берусь описать словами. Когда же я осведомился, не желает ли он оставить какую-нибудь памятную вещицу или локон волос, которые я мог бы передать его семье в Германии, если вдруг удастся спастись, то вновь услышал все тот же отвратительный хохот. Дальнейшее промедление не имело смысла, он забрался в шлюзовую камеру, и я, выдержав необходимую паузу, привел в действие механизм, отправивший беднягу к праотцам. Удостоверившись, что тело покинуло пределы подлодки, я включил прожектор, надеясь увидеть его в последний раз — меня интересовало, будет ли труп сплющен в лепешку глубоководным давлением или же останется невредимым, как те удивительные дельфины. Мне, однако, не удалось обнаружить никаких следов моего бывшего соратника, ибо дельфины, сгрудившись плотной массой перед боевой рубкой, начисто перекрыли обзор.

Очень скоро я пожалел, что перед уходом Кленца не вытащил тайком у него из кармана эту скульптуру, поскольку воспоминание о ней не давало мне с той поры покоя. Я постоянно видел перед собой эти юные, прекрасные черты лица в обрамлении сплетающихся листьев, испытывая при этом волнение, необычное для моей отнюдь не артистической натуры. Меня впервые по-настоящему огорчило отсутствие собеседника. Кленц, хотя и далеко не ровня мне по уровню интеллекта, все же был лучше, чем никто. Я плохо спал этой ночью и, ворочаясь на своей койке, продолжал думать о неумолимо приближающейся развязке. Я, разумеется, понимал, что мои шансы на спасение ничтожны.

На следующий день я, как обычно, поднялся в рубку для изучения обстановки за бортом субмарины. В северном направлении подводный ландшафт мало чем отличался от того, что мы наблюдали в течение последних четырех суток. Правда, скорость дрейфа U-29 теперь значительно уменьшилась. Развернув прожектор в противоположную сторону, я заметил, что дно впереди начинает идти под уклон; в поле зрения все чаще попадали одинаковые по форме монолиты, расположенные не в хаотическом беспорядке, а словно повинуясь какой-то определенной схеме. Океанское дно уходило вниз гораздо круче, чем погружалась подлодка, и вскоре, дабы хоть что-нибудь разглядеть, мне пришлось направить луч света почти вертикально вниз. В результате слишком резкого изменения угла наклона произошел обрыв электрического провода; ликвидация этой неисправности отняла у меня несколько минут. Наконец все было восстановлено, и при свете прожектора моему взору открылась лежащая меж двух горных отрогов подводная долина.

Не будучи никоим образом склонен к бурным проявлениям эмоций, я все же в первый момент не смог сдержать удивленного возгласа. Я вынужден сознаться в этом, хотя человеку, воспитанному в лучших традициях великой прусской культуры, не пристало удивляться подобным вещам — достаточно было обратиться к своим познаниям в геологии и истории, чтобы вспомнить о гигантских тектонических смещениях, происходивших в разное время как в океанских, так и континентальных областях земной коры. А увидел я следующее: далеко внизу параллельно друг другу тянулись, исчезая во мраке, ряды полуразрушенных зданий великолепной, хотя и весьма необычной по своему стилю архитектуры, построенных большей частью из мрамора — если судить по тому мягкому и бледному мерцанию, с каким их стены отражали луч света. Развалины мертвого города занимали собой все пространство узкой вытянутой долины, по обеим сторонам которой на уступах крутых горных склонов располагались многочисленные, особняком стоящие храмы, дворцы и виллы. Крыши домов были обрушены, колонны повалены и расколоты, но следы былой красоты и величия проглядывали повсюду в нагромождениях древних руин.

Встреча с мифической Атлантидой — ибо я до тех пор полагал ее существование мифом — внезапно пробудила во мне азарт исследователя. По дну долины, как я догадался, в древние времена протекала река — мне удалось разглядеть остатки гранитных и мраморных мостов, дамб, террас и набережных, некогда, вероятно, утопавших в роскошной зелени аллей и скверов. Охваченный энтузиазмом, я едва не опустился до идиотской сентиментальности, ранее столь раздражавшей меня самого в рассуждениях бедного Кленца. Только сейчас я впервые заметил отсутствие южного течения — U-29 медленно планировала над затонувшим городом, подобно тому как снижается аэроплан перед посадкой в обычных городах там, наверху. Я также с опозданием обнаружил исчезновение сопровождавшей меня стаи дельфинов.

Спустя примерно два часа лодка легла на каменные плиты площади, примыкавшей к скалистому склону горы. По одну сторону от меня раскинулся город, отлого спускавшийся к руслу реки; по другую сторону я в неожиданной близости от себя увидел богатый, отлично сохранившийся фасад громадного здания, очевидно храма, выдолбленного внутри цельной скалы. Каких трудов могло стоить создание столь титанического сооружения — на сей счет остается лишь строить догадки; тем более что, судя по множеству окон, за монументальным фасадом должны скрываться довольно обширные внутренние помещения. Парадная лестница в средней части фасада поднималась к огромным, распахнутым настежь дверям, украшенным по периметру рельефными фигурами, напоминавшими персонажей вакхического карнавала. Особенно сильное впечатление произвели на меня мощные колонны и фриз со скульптурами поразительной красоты и изящества: здесь были изображены идиллические картины пасторальной жизни, а также процессии жрецов и жриц со странного вида предметами культа, совершающих обряд поклонения некоему лучезарному божеству. Мастерство художественного исполнения было просто феноменальным; искусство этого народа казалось в чем-то близким по духу к древнегреческому, и в то же время оно резко отличалось от него. Что-то подсказывало мне, что я имею дело с очень отдаленным во времени предшественником эллинской культуры, нежели с непосредственным ее вдохновителем. У меня уже не вызывал сомнений тот факт, что все это грандиозное произведение архитектуры вплоть до мельчайших деталей было высечено из единого скального монолита, который являлся частью нависавшего над долиной горного хребта. Размеры внутренних помещений храма для меня оставались загадкой; возможно, основу их составляла огромная естественная пещера или даже система пещер, проникающих далеко в глубь горы. Ни время, ни вода никак не отразились на первоначальном великолепии древнего храма — а это, конечно, мог быть только храм, — и ныне, тысячи лет спустя, нетронутый и неоскверненный, он покоился в окружении вечного мрака и безмолвия океанской бездны.

Не помню, сколько часов провел я в созерцании затонувшего города с его домами, арками, статуями и мостами, с его колоссальным храмом, прекрасным и пугающе таинственным одновременно. Даже в преддверии смерти моя любознательность брала верх над всеми остальными чувствами — прожектор выхватывал из темноты все новые и новые удивительные подробности. Но он был бессилен проникнуть в зияющий провал центрального входа в храм; в конце концов я вспомнил о необходимости экономить энергию и отключил прожектор, свет которого и так уже был заметно слабее, чем в первые дни нашего вынужденного дрейфа. Перспектива в скором времени остаться без света лишь обострила во мне жажду немедленной деятельности. Именно я, представитель великой Германии, должен первым пройти по следам этой канувшей в вечность цивилизации!

Я достал и осмотрел глубоководный водолазный костюм, изготовленный из гибко сочлененных металлических пластин, проверил работу портативного фонаря и регенератора воздуха. Определенное затруднение представлял выход из шлюзовой камеры в одиночку, без чьей-либо помощи, но я был уверен, что сумею решить эту проблему, используя свои технические знания и опыт.

16 августа я покинул борт U-29 и, увязая ногами в толстом слое ила, покрывающем улицы разрушенного города, двинулся вниз по направлению к речному руслу. Мне нигде не удалось обнаружить скелетов или иных человеческих останков, но зато я сделал немало иных, бесценных с точки зрения археологии находок, прежде всего скульптур и старинных монет. Сейчас я не имею возможности распространяться на эту тему во всех подробностях; скажу лишь, что испытал благоговейный трепет при знакомстве с культурой, находившейся в полном расцвете величия и славы в те времена, когда по долинам Европы бродили пещерные жители, а могучий Нил нес свои воды мимо диких, первозданных берегов. Быть может, те, кто найдет эту рукопись (если она вообще будет когда-нибудь найдена), сумеют ближе подойти к разгадке тайны, о которой я здесь говорю лишь намеками. Тем временем энергия моих электрических батарей уже подошла к концу, и я был вынужден поторопиться с возвращением, решив посвятить весь следующий день осмотру храма в глубине скалы.

17-го числа, когда я окончательно укрепился в своих намерениях проникнуть внутрь храма, меня внезапно постигло тяжкое разочарование: как оказалось, все элементы, необходимые для подзарядки портативного фонаря, были уничтожены еще во время июльского бунта этих паршивых свиней. Ярость моя была беспредельной, однако германский здравый смысл не позволил мне отправиться без соответствующего снаряжения в непроглядную тьму пещеры, вполне могущей оказаться логовом какого-нибудь невиданного морского чудовища или запутанным лабиринтом ходов, из которых я никогда не смог бы выйти наружу. Все, что я был в состоянии сделать, — это направить на фасад здания изрядно уже потускневший луч прожектора U-29 и при его свете взойти по ступеням наверх, чтобы вблизи рассмотреть украшения храма. Сноп света падал на дверь под восходящим углом, и когда я заглянул внутрь в надежде хоть что-нибудь разглядеть во мраке, то не увидел даже смутных очертаний стены или свода в той стороне, куда устремлялся луч. Сделав шаг или два вперед, предварительно ощупывая пол стальным прутом, я не осмелился идти дальше. Более того — впервые в жизни я ощутил пронзительный, леденящий ужас. Теперь я начал лучше понимать душевное состояние несчастного Кленца; в то время как храм притягивал меня все сильнее, внутри меня возрастал слепой страх перед неизвестностью, ожидавшей меня за этим порогом. Вернувшись на борт субмарины, я выключил свет и принялся размышлять, сидя в полной темноте. Электричество следовало экономить на случай крайней необходимости.

Субботу 18-го числа я так и провел в темноте, мучимый самыми разными мыслями и воспоминаниями; это было очень нелегким испытанием даже для моей истинно германской выдержки. Кленц, на свое счастье, успел сойти с ума и погибнуть, прежде чем мы достигли этих затаившихся в глубине океана зловещих обломков далекого прошлого — и он тогда еще призывал меня последовать его примеру. Неужели и вправду судьба сохранила мне разум лишь для того, чтобы привести меня, беспомощного и беззащитного, к концу более ужасному, чем в состоянии вообразить человек? Нет, очевидно, все дело было в нервном перенапряжении; впечатлительность — удел ничтожеств, и я обязан усилием воли преодолеть эту временную слабость.

Я так и не смог заснуть в ту ночь и, уже не думая об экономии, снова включил свет. Было очень досадно, что электричеству суждено кончиться раньше, чем запасам воздуха и провизии. Вспомнив еще об одном — наиболее простом из всех возможных — исходе, я тщательно почистил свой автоматический пистолет. Ближе к утру я, должно быть, уснул при включенном свете, так как, проснувшись вчера после полудня, обнаружил батареи совершенно безжизненными. Я зажег одну за другой несколько спичек и в отчаянии посетовал на ту непредусмотрительность, с какой мы давным-давно израсходовали все имевшиеся у нас свечи.

Когда погасла последняя спичка, которую я решился истратить, я долго сидел в темноте и полном безмолвии. В который раз уже думая о неизбежности смерти, я прокручивал в памяти всю череду недавних событий и внезапно наткнулся на как будто дремавшее до поры мимолетное впечатление, которое заставило бы содрогнуться любого более слабого и суеверного человека. Голова лучезарного божества на фасаде храма была тем же самым скульптурным портретом античного юноши, принесенным из моря мертвым матросом и впоследствии возвращенным обратно в море несчастным Кленцем.

Я был слегка озадачен таким совпадением, но ни в коей мере не устрашен. Только недоразвитым умам свойственна поспешность, с какой они объясняют любую необычную и сложную для понимания вещь действием якобы сверхъестественных сил. Совпадение, безусловно, было довольно странным, но я, как человек здравомыслящий, не собирался увязывать факты, не предполагающие между собой никакой логической связи, или искать закономерную последовательность в трагических событиях, произошедших с нами со дня гибели «Виктории» вплоть до настоящего времени. Ощущая потребность в дополнительном отдыхе, я принял успокоительное лекарство и погрузился в сон. Мое нервозное состояние отразилось и на сновидениях, ибо я все время слышал крики тонущих в море людей и видел мертвые лица, прильнувшие к иллюминаторам лодки. Среди этих отвратительных мертвых масок я вдруг увидел живое, насмешливо глядевшее на меня лицо молодого матроса, обладателя той самой проклятой статуэтки.

Описывая сегодняшний день с момента своего пробуждения, я должен быть особенно внимательным, поскольку нервы мои расшатаны и реальные факты в моем сознании начинают путаться с галлюцинациями. Мой случай должен представлять исключительный интерес для психологов, и я сожалею, что недоступен сейчас для научного наблюдения со стороны компетентных германских специалистов.

Первым, что я почувствовал, едва открыв глаза, было непреодолимое желание сию же минуту встать и идти в храм; желание это росло и усиливалось, и лишь какой-то подсознательный рефлекс самосохранения удержал меня от этого безумного шага. Вскоре после того мне почудился свет, слабо струящийся в окружавшей меня кромешной тьме; я как будто заметил смутные фосфорические блики за иллюминатором, выходящим в сторону храма. Это возбудило мое любопытство, поскольку мне ничего не было известно о глубоководных организмах, способных быть источником столь сильного свечения. Но прежде чем я успел что-либо предпринять, следующее, уже третье подряд необъяснимое явление заставило меня вообще усомниться в объективности своих ощущений. На сей раз это была слуховая галлюцинация — ритмический мелодичный звук, похожий на не очень стройное и в то же время чарующе прекрасное хоровое песнопение или религиозный гимн, каким-то образом доносившийся извне сквозь звуконепроницаемый корпус лодки. Угадав в этом первый опасный признак психического расстройства, я зажег еще несколько спичек и принял большую дозу раствора бромистого натрия, которая несколько сняла напряжение — по крайней мере, она помогла рассеять акустическую иллюзию. Но фосфорическое свечение не исчезало, и я с трудом подавил в себе нелепое желание приблизиться к иллюминатору, чтобы разгадать его природу. А свет меж тем казался поразительно реальным; вскоре я начал различать вокруг себя знакомые предметы и среди них пустой стакан из-под бромистого натрия, который уж точно никак не мог быть давним, отложившимся в памяти визуальным впечатлением, поскольку виделся мне сейчас не на своем привычном месте, а там, где я случайно поставил его несколько минут назад. Это последнее обстоятельство меня порядком озадачило, я пересек каюту и дотронулся рукой до стакана. Он действительно находился здесь, я видел и осязал его одновременно. Теперь я знал, что либо свет этот и впрямь был настоящим, либо же он являлся частью столь глубокой и всеобъемлющей галлюцинации, что всякая попытка устранить ее была заранее обречена на провал. Поэтому, прекратив бесполезную борьбу с самим собой, я немедленно отправился наверх в боевую рубку, чтобы взглянуть оттуда на источник таинственного света. Разве не могла им оказаться еще одна германская субмарина, дававшая мне неожиданный шанс на спасение?

Читателю ни в коем случае не стоит принимать все, изложенное мною ниже, за объективную истину. Поскольку эти события не укладываются в рамки естественного порядка вещей, они неизбежно являются продуктом моего расстроенного воображения. Итак, поднявшись в рубку, я обнаружил подводное пространство в целом гораздо менее освещенным, чем ожидал его увидеть. Вокруг не было никаких фосфоресцирующих растений или животных, и спускавшийся к руслу реки город был окутан непроницаемым мраком. Что же касается зрелища, представшего передо мной по другую сторону рубки, то оно не показалось мне ни особо эффектным или абсурдным, ни тем более наводящим страх, однако оно погасило последнюю искру надежды, еще тлевшую в глубине моего сознания. Ибо распахнутая дверь и окна вырубленного в скале подводного храма излучали яркий, слегка колеблющийся свет, напоминавший отблески огромного жертвенного костра, горевшего где-то далеко внутри здания.

Мои последующие впечатления сумбурны и фрагментарны. По мере того как я все пристальнее вглядывался в эту противоестественную картину, меня начали посещать разные видения — в глубине храма мне представлялись какие-то предметы и фигуры; некоторые из них перемещались, иные были неподвижны. Тогда же я вновь услышал те самые отдаленные звуки хора, которые впервые достигли моего слуха сразу же после пробуждения. Постепенно нараставшие во мне беспокойство и страх сконцентрировались вокруг молодого пришельца из моря и его резной статуэтки, во всех деталях повторявшей изображения на фризе и колоннах храма. Вспомнив бедного Кленца, я подумал о том, где может сейчас покоиться его тело вместе с этой статуэткой, унесенной им обратно в океан. Перед уходом он пытался меня о чем-то предупредить, но я не прислушался к его словам, — ведь это был всего лишь слабохарактерный и мягкотелый рейнландец, помешавшийся от невзгод и опасностей, которые уроженец Пруссии способен переносить без малейшего затруднения.

Мне остается добавить совсем немногое. Навязчивая идея войти внутрь храма превратилась теперь в категорический, требующий беспрекословного подчинения приказ. Отныне моя германская воля не управляет уже моими поступками, но я пока могу выказывать самостоятельность во второстепенных вопросах. Эта же разновидность умственной болезни ранее погубила Кленца, заставив его устремиться в морскую пучину даже без элементарного защитного снаряжения; однако я, человек прусского склада ума и характера, намерен до конца использовать все те немногие возможности, которыми пока располагаю. Когда я понял, что мне так или иначе придется идти в храм, я первым делом тщательно осмотрел и подготовил к выходу свой водолазный костюм, шлем и регенератор воздуха, после чего взялся за составление этих поспешных записей в надежде, что они когда-нибудь станут достоянием гласности. Покидая — теперь уже навсегда — свою субмарину, я отправлю к поверхности океана запечатанную бутыль с этой рукописью.

Я не испытываю страха, меня также мало тревожат пророчества сумасшедшего Кленца. Все мною виденное не имеет ничего общего с реальной действительностью; в конечном итоге следствием моего безумия явится самая обыкновенная смерть от удушья, когда иссякнет запас кислорода. Горящий внутри храма свет — это не более чем обман зрения, так что мне предстоит по-немецки спокойно и мужественно встретить смерть в безмолвии и непроглядной тьме океанских вод. Демонический хохот, который я слышу, дописывая эти строки, на деле является лишь порождением моего угасающего рассудка. Теперь мне осталось лишь облачиться в водолазный костюм, открыть люк и бесстрашно войти в эту своеобразную древнюю усыпальницу, молчаливо хранящую тайны неизмеримых глубин и далеких забытых столетий.

Крысы в стенах[41]

(Перевод Л. Кузнецова)

16 июля 1923 года, когда последний мастер закончил свою работу, я въехал наконец в Эксхемский приорат. Его реставрация стоила величайших усилий — то немногое, что осталось от давно заброшенного строения, напоминало, в сущности, полую раковину моллюска; и все же память о предках, испокон веков гнездившихся здесь, заставила меня не останавливаться ни перед какими тратами. Это место было необитаемым со времен царствования Якова Первого[42] — с тех дней, когда некое ужасное, трагическое и по большей части необъяснимое происшествие стало причиной одновременной гибели владельца поместья, его пятерых детей и нескольких слуг; оно же навсегда изгнало из родных мест преследуемого облаком мрачных подозрений и страхов третьего из сыновей хозяина — моего прямого предка и единственного оставшегося в живых отпрыска отныне для всех ненавистного рода. Когда его самого ославили как убийцу, а поместье перешло во владение короны, он даже не пытался оправдаться или тем более оспорить свои права на утраченную собственность. Терзаемый неким тайным ужасом, пересилившим и чувство долга перед потомками, и стремление стать под защиту закона, охваченный лишь безумным желанием никогда впредь не видеть родного гнезда, вытравить из души самую память о нем, Уолтер де ла Поэр, одиннадцатый барон Эксхемский, бежал за океан, в далекую Виргинию, и здесь основал новый род, ставший известным в следующем столетии под именем Делапор.

Эксхемский приорат долго пребывал в запустении, хотя и был впоследствии передан во владение семейству Норрисов, но притом всегда привлекал исключительное внимание знатоков своей редкостной архитектурой: его готические башни высились то ли над древнесаксонскими, то ли над романскими стенами, а последние, в свою очередь, несли в себе элементы еще более древнего стиля или, лучше сказать, смешения стилей — римского и даже друидического, то есть древнего кельтского. Сам по себе фундамент здания уже был загадкой — одной своей стороной он словно бы врос в твердый песчаник крутой скалы, откуда приорат глядел в безлюдную, пустынную долину, за которой, в трех милях от него, расположилось селение Анчестер. Этот своеобычный реликт забытых времен любовно изучали архитекторы и почитатели древностей, и лишь местные жители люто ненавидели его. Они ненавидели его многие века тому назад, когда здесь еще жили мои далекие предки, но и теперь люди в не меньшей степени опасались этих мрачных руин вместе с их седыми мхами, плесенью и прочей мерзостью. Я прежде не бывал в Анчестере, а по приезде туда узнал, что принадлежу к преданному проклятью роду. На этой неделе рабочие взорвали Эксхемский приорат и сейчас уничтожают даже самые следы его фундамента…

В общих чертах историю моих предков я знал с детства, включая и тот факт, что первый из моих американских предшественников прибыл в колонии как лицо со странной репутацией. Однако что касается подробностей, меня всегда держали в полном неведении, так как весь род Делапор отличался замкнутостью. В отличие от наших соседей-плантаторов мы редко хвастались предками-крестоносцами, героями средневековых войн или деятелями Ренессанса; не унаследовали мы и каких-либо особых семейных традиций, за исключением разве лишь того малого, что было написано в запечатанном конверте, каковой до начала Гражданской войны передавался каждым владельцем поместья своему старшему сыну для вскрытия после смерти главы рода. Единственное, что было обретено нашим семейством уже после переселения в Новый Свет, так это репутация старинной и гордой дворянской семьи, насколько эти понятия были еще применимы к ее малообщительной виргинской ветви.

Во время войны[43] благополучие наше оказалось заметно подорванным, да и все наше бытие в корне изменилось, когда сгорел Карфакс — наше поместье, стоявшее на берегу реки Джемс. В этом ужасном пожаре погиб мой престарелый дед, а с ним пропал и пресловутый конверт, связывавший нас с прошлым. Еще и сегодня я способен вызвать в памяти то роковое событие в точности таким, каким оно увиделось мне в мои семь лет, — живо помню, как бранились солдаты враждебной армии северян, окружившие наш дом, как визжали испуганные женщины, как выли и истово молились негры. Отец мой находился тогда в отряде, оборонявшем Ричмонд, но после соблюдения всех формальностей мы с матерью пересекли линию фронта и воссоединились с ним. С концом войны мы все уехали на Север, откуда была родом моя мать; шло время, я возмужал, достиг средних лет и определенного достатка, обратившись в заурядного флегматичного янки. Ни мой отец, ни я не знали содержания оставленного нам предками в наследство, но сгинувшего в пожаре конверта, и, погрязнув в рутине массачусетской деловой жизни, я постепенно утратил всякий интерес к тайнам, по всей очевидности, скрытым где-то в глубоких корнях нашего родословного древа. Ах, если б я только мог предугадать заранее природу этих тайн! С какой радостью предоставил бы я тогда Эксхемский приорат вместе с его древними мхами, летучими мышами и паутиной его собственной судьбе!

Отец мой умер в 1904 году, не оставив, как и дед, никакого завещания ни мне, ни единственному своему внуку и моему сыну — десятилетнему Альфреду, к тому времени потерявшему мать. Но именно этому тогдашнему малолетке суждено было в дальнейшем представить в новом свете историю нашего рода — я смог обогатить его память всего лишь некоторыми шутливыми предположениями касательно нашего семейного прошлого; он же взамен сообщил мне чрезвычайно любопытные легенды о наших предках, после того как Первая мировая война привела его в 1917 году в качестве офицера авиации в давно покинутую нами Англию. Выходило, что нынешний род Делапор в былые времена обладал весьма занятной историей — и, похоже, историей со зловещим привкусом. Друг моего сына, Эдвард Норрис, капитан Королевского воздушного флота, живший по соседству с нашим наследственным имением в Анчестере, рассказал о кое-каких местных суевериях, которые, впрочем, ввиду совершенной их дикости и неправдоподобности, могли бы прельстить разве что немногих романистов. Сам Норрис, конечно, относился к ним безразлично, но моего сына они немало позабавили и послужили недурной начинкой для его писем ко мне. Именно этот причудливый клубок легенд и привлек в конце концов мое внимание к давно забытому заокеанскому наследству, побудив меня вновь приобрести и восстановить родовой очаг; однажды Норрис показал Альфреду имение во всем его живописном запустении и предложил купить его по весьма сходной цене, благо тогдашним владельцем этих руин являлся его родной дядя.

Эксхемский приорат я купил в 1918 году, но почти тотчас же, после возвращения с войны сына, ставшего инвалидом, был вынужден отложить все планы его реставрации. В течение двух следующих лет я не мог жить ничем иным, как заботами о сыне, ради чего мне вскоре пришлось оставить на партнера ведение всех своих дел. И только в 1921 году, окончательно лишившись родных мне на этом свете людей, утратив интерес к жизни и став заурядным удалившимся отдел немолодым предпринимателем, я решил посвятить остаток своих дней вновь обретенному имению. Приехав в декабре того года в Анчестер, я был встречен с распростертыми объятиями капитаном Норрисом, полнотелым любезным молодым человеком, тотчас же охотно предавшимся воспоминаниям о моем сыне, и заручился его помощью в разработке собственных замыслов, а также в сборе всяческих разрозненных сведений, которые могли бы оказаться полезными в ходе реставрации здания. Эксхемский приорат я осмотрел без особых эмоций, увидев в нем лишь хаотическое нагромождение средневековых руин, давно лишившихся междуэтажных перекрытий — сохранились лишь каменные стены стоящих по краям башен, покрытые лишайниками и утыканные множеством грачиных гнезд.

По крупицам, камень за камнем, восстановив в своем воображении облик древнего здания, каким оно выглядело три века тому назад — в дни, когда мои предки покинули его, — я начал нанимать рабочих для его реконструкции. И всякий раз, к сожалению, приходилось обращаться к людям из других мест, ибо сельские обитатели Анчестера не испытывали к запустевшему поместью ничего, кроме нескрываемых страха и ненависти. Эти чувства, по всей очевидности, относились равным образом и к приорату, и к его древним владельцам. Мало того, они были так сильны, что порой передавались и прибывшим издалека строителям, множа случаи их добровольного увольнения.

Сын рассказывал мне, что во время его пребывания в здешних местах сразу становилось заметно, что встреч с ним старательно избегают: он ведь тоже был из рода де ла Поэр. А теперь и сам я по тем же мотивам на некоторое время оказался в ледяной атмосфере отчуждения, пока не сумел достаточно убедить крестьян, что почти ничего не знаю о своем вновь обретенном наследстве. Впрочем, и после того они чаще всего упрямо сторонились меня, так что местные предания пришлось собирать большей частью при посредстве Норриса. Чего люди совсем никак не могли простить мне, так это, видимо, моего намерения вновь возродить символ зла, столь для них ненавистный, поскольку в их глазах Эксхемский приорат являлся богомерзким вертепом дьяволов и оборотней.

Соединив вместе россказни, собранные для меня Норрисом, и сопоставив их с выводами немногих ученых, коим пришлось изучать руины, я пришел к заключению, что Эксхемский приорат расположился на месте некоего доисторического капища — друидического или даже более раннего культового сооружения, которое по возрасту можно соотнести со Стоунхенджем.[44] И уж, без сомнения, здесь совершались жуткие обряды. Существовали малоприятные сведения и о трансформации части этих обрядов в культ Кибелы,[45] занесенный сюда римлянами. В надписях, обнаруженных в подземельях, безошибочно различались такие слова (или остатки слов), как «DIV… OPS… MAGNA MAT…», то есть обозначения Великой Матери Богов, чей мрачный культ некогда был тщетно объявлен в Риме запрещенным. В Анчестере же, как свидетельствуют о том многие находки, в свое время располагался военный лагерь Третьего легиона императора Августа. Ученые утверждали также, что в былые дни храм Кибелы выглядел величественно, привлекая многие толпы поклонников Великой Матери, которые по указаниям фригийских жрецов совершали кровавые жертвоприношения. Упадок старой религии не положил, однако, конец ужасным оргиям в храме — более того, прежние жрецы, для виду приняв новую веру, не сменили по сути дела старых пристрастий. После ухода римлян из Британии древние обряды не исчезли полностью, а явившиеся сюда англосаксы снова надстроили остатки храма и придали ему доныне сохранившиеся очертания, сделав его центром собственного культа, наводившего страх на половину всей Гептархии.[46] Примерно в тысячном году после Рождества Христова это место было упомянуто в одной из хроник как средоточие интенсивного строительства каменных зданий для могучего, но чрезвычайно странного монашеского ордена; в то время храм окружали густые и обширные сады, которые, как говорят, вовсе не нуждались в оградах для защиты от посягательств окрестных жителей — настолько они были запуганы. Монастырь этот ни разу не был разрушен викингами, однако после норманнского завоевания вся округа претерпела период глубокого упадка, а потому ничто не помешало Генриху Третьему пожаловать в 1261 году эту землю вместе со строениями моему предку Гилберту да ла Поэру, первому барону Эксхемскому.

До указанной выше даты не имеется каких-либо порочащих сведений о моем роде, но позже, видимо, случилось нечто необычное. В одной из хроник был упомянут некий дворянин де ла Поэр, «проклятый Богом» в 1307 году, а о замке, выросшем на фундаменте бывшего храма и приората, деревенские предания с тех пор говорили с неизменной злобой и безумным страхом. Истории, рассказываемые у домашнего очага, изобиловали самыми жуткими описаниями, приобретавшими еще более зловещую окраску из-за своей пугающей недоговоренности и странной уклончивости. Моих предков они представляли племенем наследственных дьяволов, рядом с которыми Жиль де Рец[47] или маркиз де Сад показались бы сущими младенцами; при этом таинственным шепотом и намеками говорилось, что на их совести лежит бесследное исчезновение немалого числа сельских жителей.

Самыми мрачными персонажами в этих преданиях выступали, со всей очевидностью, сами бароны и их прямые наследники. Если же и упоминались более положительные качества какого-либо члена семьи, то ему суждено было слишком рано и непременно мистическим образом умереть, чтобы уступить место другому, откровенно зловещему отпрыску рода. Похоже, в этом замке даже существовал свой собственный домашний культ, отправляемый главой дома и зачастую доступный лишь для немногих членов семьи. Основанием для причастности к тайне служили скорее темперамент и личные склонности, нежели кровное родство, ибо в числе посвященных бывали и те, кто входил в семью лишь через брачные узы. Так, например, леди Маргарет Тревор из Корнуолла — жена Годфри, второго сына пятого барона Эксхемского, — сделалась со временем в устах матерей по всей округе излюбленным пугалом для малых детей, а вместе с тем злой героиней особо жутких древних баллад, еще и сейчас не позабытых в областях, пограничных с Уэльсом. Сохранился также не связанный с предыдущим сюжетом, но столь же страшный рассказ о леди Мари де ла Поэр, вскоре после ее замужества с графом Шрусфилдским зверски убитой мужем и его матерью, причем оба убийцы были прощены и даже благословлены священником, которому они поведали такое, что не осмелились бы повторить ни перед кем другим на свете.

Эти небылицы и баллады, столь типичные для всех народных суеверий, были отвергнуты мною с отвращением. Назойливо внушаемая ими неприязнь ко всей долгой истории моих предков казалась особо оскорбительной лично для меня, но, с другой стороны, обвинения в чудовищных наследственных наклонностях нашли неприятное подтверждение в скандальном деле, героем которого оказался мой непосредственный предшественник и кузен — молодой Рэндольф Делапор из Карфакса, по возвращении с мексиканской войны[48] ушедший к неграм и сделавшийся у них колдуном вуду.[49]

Намного меньше тревожили меня смутные россказни о воплях и завываниях, якобы постоянно несущихся над бесплодной, жестоко продуваемой ветрами долиной у подножия известнякового утеса; о зловонии, непременно царящем на кладбище после весенних дождей; о какой-то барахтающейся под ногами и пронзительно визжащей белой твари, на которую однажды ночью в безлюдном поле будто бы наступил конь сэра Джона Клэйва; о слуге, спятившем с ума после того, как он средь бела дня увидел в приорате нечто чудовищное. То были совсем уж затасканные, заурядные небывальщины, а я в то время числил себя в убежденных скептиках. Трудней было отмахнуться от рассказов об исчезавших из поколение в поколение крестьянах, хотя и они не заключали в себе какого-то особого мистического смысла, если иметь в виду жестокость средневековых обычаев. Чрезмерное любопытство посторонних лиц в ту пору частенько наказывалось смертью, и, думается, не одна отрубленная голова была выставлена тогда напоказ на древних, а ныне сравненных с землей бастионах вокруг Эксхемского приората.

Некоторые легенды были чрезвычайно колоритны и даже порой заставляли меня сожалеть, что в молодости я слишком поверхностно изучал сравнительную мифологию. Среди них, например, имелось поверье, будто каждую ночь целый легион бесов в образе летучих мышей справляет в приорате колдовской шабаш. Но самым живописным из всех было драматическое повествование о крысах — о целой прорве омерзительных тварей, которые в панике бежали из замка через три месяца после ночной трагедии, следствием которой явилось вечное запустение поместья; об этом полчище гнусных, прожорливых зубастых хищников, которое смело все на своем пути, пожрав кур, гусей, кошек, собак, свиней и даже двух несчастных крестьян, прежде чем истощилось их злобное неистовство. Вокруг предания об этой незабываемой армии грызунов сложился целый цикл преданий, ибо разошлось оно по всем окрестным селениям и дворам, потянув за собой длиннейший шлейф страхов и проклятий.

Таков был свод крестьянских легенд, плотно окруживших меня, когда с упрямством пожилого человека я торопил своих людей с завершением реставрационных работ. Однако ни в коей мере не следует считать, будто эти россказни уже определили к тому времени мой психологический настрой. Тем более что, с другой стороны, я слышал постоянные хвалы моему усердию и был всемерно поощряем в своих усилиях капитаном Норрисом и любителями древности, которые неизменно окружали меня и во всем помогали мне. Когда же через два года здание было полностью восстановлено, я осмотрел его громадные залы, обшитые панелями стены, сводчатые потолки, окна с узорными средниками, широкие лестницы — осмотрел с законной гордостью, полностью вознаградившей меня за непомерные расходы. Каждая примета Средних веков была искусно воспроизведена, а заново отстроенные части здания чудесно гармонировали с первородными древними стенами и фундаментами. Обиталище моих отцов вернулось к жизни, и я смотрел в будущее с надеждой избавиться наконец от дурной славы моего рода, столь печально завершавшегося на мне. Мне захотелось поселиться здесь навсегда и тем доказать, что де ла Поэры (поскольку я снова принял прежнее написание нашей фамилии) отнюдь не имеют привычки обращаться в бесов. Мой душевный комфорт в значительной мере поддерживался еще и тем обстоятельством, что, хотя внешне Эксхемскому приорату был возвращен средневековый облик, интерьер его, по сути дела, был полностью обновлен, а потому, естественно, свободен как от древних зубастых тварей, так и от призраков.

Как сказано выше, вселение в замок состоялось 16 июля 1923 года. Мое домашнее окружение состояло из семи слуг и девяти котов, причем к последним я испытывал особую нежность. Старшему из них, по кличке Ниггер, исполнилось семь лет от роду. Он прибыл сюда вместе со мной из нашего дома в Болтоне, в штате Массачусетс; остальных же пушистых красавцев я набрал уже здесь, пока, ожидая окончания реставрационных работ, проживал в доме капитана Норриса. Первые пять дней жизни на новом месте прошли в удивительном покое. Большую часть времени я использовал для систематизации сведений о нашем древнем роде. Теперь я располагал некоторыми весьма обстоятельными свидетельствами о финальной трагедии и бегстве из замка Уолтера де ла Поэра, что и составляло, по моим предположениям, содержание наследственного документа, сгинувшего при пожаре в Карфаксе. Получалось, что мой давний предок был обвинен — и не без оснований — в убийстве почти всех своих домашних, за исключением четверых верных слуг. Он убил их спящими примерно через две недели после некоего сделанного им ужасного открытия, потрясшего его до глубины души и в корне изменившего весь образ его жизни; но открытием своим он не поделился ни с одним человеком, кроме четверки слуг, которые во всем ему помогли, а впоследствии вместе с ним бежали из страны.

Это преднамеренное кровопролитие, стоившее жизни родному отцу Уолтера, трем его братьям и двум сестрам, было молчаливо одобрено большинством местных жителей, а на удивление мягкая реакция властей позволила совершителю сего убраться в Виргинию целым и невредимым, сохранив честь и ни от кого не таясь; главное же — о чем говорилось лишь шепотом — он освободил всю округу от древнего проклятия. Какая раскрывшаяся тайна побудила моего предка совершить столь ужасное деяние, я не мог даже предположить. Ведь Уолтер де ла Поэр, без сомнения, и прежде в течение многих лет мог слышать зловещую молву о своих предках, и потому едва ли какие-либо новые слухи подобного же рода могли побудить его к кровавой расправе. Быть может, он стал свидетелем некоего ужасного древнего ритуала? Или наткнулся на чудовищный, все разъясняющий знак в самом приорате либо вблизи его? В Англии, как говорят документы, он слыл застенчивым, кротким молодым человеком. В Виргинии он также показался людям скорее обескураженным и встревоженным, нежели озлобленным и мрачным. В записках другого джентльмена со схожей в своей необычности судьбой — Френсиса Харли из Беллвью — о нем говорится как о человеке безусловно честном, деликатном и справедливом.

22 июля случился первый казус, поначалу оставленный мною без внимания, но приобретший исключительное значение в связи с последующими событиями. Сам по себе он был столь несущественен, что вполне мог пройти незамеченным. Следует напомнить, что ныне я находился в полностью обновленном строении, исключая его готические стены, и жил в окружении вышколенной добросовестной прислуги, а потому всякие опасения, связанные с недоброй славой приората, казались мне просто абсурдными. В тот день, насколько я сейчас помню, все шло как обычно, разве что мой старый черный кот, чье поведение за долгие годы я так хорошо изучил, выглядел непривычно настороженным и обеспокоенным, что никак не вязалось с его характером. Он бродил из зала в зал, не находя себе покоя и места, и постоянно принюхивался к стенам. Я понимаю, насколько банально это звучит; черный кот — это подобие пресловутой собаки, неизбежно присутствующей в историях о призраках, которая всегда начинает ворчать перед тем, как ее хозяин увидит страшную фигуру, закутанную в белый саван; но в данном случае я не могу умолчать о коте.

На следующий день один из слуг посетовал на странное беспокойство, охватившее вдруг всех котов в доме. Он явился в мой кабинет — просторный зал с высоким крестовым сводом, со стенами, отделанными панелями черного дуба, с тройным готическим окном, глядящим на пустынную долину, — и только было начал говорить о котах, как я увидел моего Ниггера, который крался вдоль западной стены и время от времени скреб когтями новые деревянные панели, скрывавшие древнюю каменную кладку. Я ответил слуге, что всему виной, должно быть, непривычный запах и иные выделения старых стен, недоступные человеческому обонянию, но влияющие на органы чувств кошек даже через деревянную обшивку. Я действительно был убежден в этом и, когда слуга предположил присутствие здесь мышей или крыс, напомнил ему, что грызунов здесь не бывало целых триста лет и что в этих стенах едва ли можно обнаружить даже полевых мышей, которые, допустим, могли бы забрести сюда из окрестных пажитей — но ни о чем подобном и слыхом не слыхивали. Позже я навестил капитана Норриса, и он уверил меня, что для полевых мышей было бы совершенно невероятным проникнуть в приорат столь беспрецедентным манером.

Вечером, обойдясь, по своему обычаю, без камердинера, я отправился на покой в западный башенный зал, который сам же и облюбовал для спальни, пройдя туда из кабинета по каменной лестнице и короткой галерее — частично древнего происхождения, частично полностью перестроенной. То был круглый зал с очень высоким потолком; стены его не стали отделывать деревом, но зато завесили шпалерами, которые я сам купил в Лондоне. Заметив, что Ниггер уже со мной, я притворил за ним тяжелую готическую дверь и удобно расположился в кресле при свете электрических светильников, весьма искусно имитирующих старинные свечи; потом выключил свет и погрузился в мягкую постель на старой, о четырех столбиках-ножках кровати с пологом, балдахином и резными деревянными спинками, а в ногах моих по давно заведенному обычаю уютно устроился мой преданный кот. Я не задернул занавеси и с удовольствием всматривался в узкое, выходящее на север окно, которое оказалось теперь прямо перед моими глазами. В небе чуть светилась вечерняя заря, и на ее фоне славно вырисовывался изящный готический переплет окна.

На какое-то время я, видимо, погрузился в спокойный сон, потому как отчетливо припоминаю, что от меня отлетело некое странное сновидение, когда кот вдруг решительно переменил свою безмятежную позу. Я хорошо видел его в слабом сиянии зари — голова его была напряженно выставлена вперед, передние лапы стояли на моих лодыжках, а задние вытянуты далеко назад. Он пристально всматривался в точку на стене, расположенную чуть к западу от окна и ничем на первый взгляд не примечательную, но тут же приковавшую мое внимание. И чем дальше я смотрел туда, тем яснее понимал, что Ниггер взволновался неспроста. Не могу утверждать положительно, в самом ли деле шпалера шевельнулась. Думаю, все же да — чуть-чуть. Но в чем я готов поклясться, так это в том, что за ней я расслышал слабое, но явственное шуршание — будто там возились крысы или мыши. Неожиданно кот сорвался с места, кинулся на шпалеру, повис на ней всем телом и сорвал на пол ту ее часть, под которой ему что-то почудилось, обнажив тем самым сырой камень древней стены с заделанными тут и там стараниями реставраторов щербинами, но без малейшего следа якобы возившихся тут грызунов. Ниггер метался взад и вперед по полу возле этой части стены, то яростно царапая когтями упавшую шпалеру, то пытаясь просунуть лапу между стеной и дубовым полом. Ничего не добившись, он с разочарованным видом вернулся на свое место и снова улегся всем телом поперек моих лодыжек. Я даже не шелохнулся, но больше в эту ночь не уснул.

Утром я опросил всех слуг и узнал, что никто из них не заметил в доме ничего необычного. Одна лишь кухарка припомнила странное поведение кота, пристроившегося у нее на подоконнике. Среди ночи он вдруг дико взвыл, разбудив хозяйку кухни и тем самым сделав ее свидетельницей того, как он весьма целеустремленно ринулся через открытую дверь вниз по лестнице. Все полуденное время я вяло продремал, а после опять навестил капитана Морриса, которого мой рассказ чрезвычайно заинтриговал. Эти происшествия — малозначительные, но крайне любопытные — воззвали к его художественному чувству и высекли из его памяти целое созвездие местных преданий о призраках. Тем не менее обнаружившееся вдруг присутствие крыс не на шутку озаботило нас, и Норрис одолжил мне несколько мышеловок и порошков парижской зелени, которые я по возвращении домой велел разместить в стратегически важных местах.

В этот вечер я заснул рано — сказалась дурно проведенная ночь — и был подавлен сновидениями самого ужасного свойства. Мне чудилось, что я с какой-то невероятной высоты смотрю вниз и вижу сумрачную пещеру, по колено полную жидкой грязи, где некий сатанинского вида белобородый свинопас гонит перед собой посохом стадо безобразных, бесформенных, странно пузырящихся тварей, один вид которых сразу возбудил во мне непреодолимое отвращение. Но стоило свинопасу чуть зазеваться, как несметное полчище крыс низринулось через пещеру куда-то в далекую смердящую бездну, пожрав на бегу и безобразных тварей, и их пастыря.

От этого жуткого видения я был внезапно пробужден резкими движениями Ниггера, по обыкновению растянувшегося поперек моих ног. В тот момент мне не нужно было даже задаваться вопросом, что побудило его свирепо урчать и шипеть и какой страх заставил его запустить когти в мои лодыжки, не отдавая себе отчета в опасных последствиях подобного акта, — ибо все стены вокруг были оживлены тошнотворным звуком, тем омерзительным шорохом, какой мог быть произведен лишь возней прожорливых гигантских крыс. Теперь не было света зари, который позволил бы мне увидеть, в каком состоянии находятся шпалеры, водруженные мною днем на прежнее место; но я был не настолько испуган, чтобы не найти в себе решимости включить свет.

Когда вспыхнули светильники, я увидел жуткое сотрясение всей поверхности шпалеры, как будто кто-то намеренно пытался изобразить на ней танец смерти. Движение это почти сразу же прекратилось, а с ним затихли и звуки. Выпрыгнув из постели, я стал тыкать в шпалеры длинной рукоятью от металлической грелки с углями, лежавшей близ кровати, а потом отогнул край одной из них. Однако там ничего не обнаружилось, кроме сырой стены с пятнами известки после ремонта, да и кот, по всей очевидности, уже утратил ощущение чьего-то сверхъестественного присутствия. Осмотрев большую круглую мышеловку, с вечера установленную в спальне, я убедился в том, что все пружинные дверцы захлопнуты, однако нигде не обнаружилось признаков того, что кто-то попал в западню, а затем ускользнул.

О том, чтобы снова заснуть, не могло быть и речи, а потому я зажег свечу, отворил дверь и вышел на галерею, ведущую к моему кабинету. Ниггер шел за мной по пятам. Однако, прежде чем мы достигли каменной лестницы, он кинулся вперед меня, сбежал по лестничному маршу и исчез с глаз. Спустившись вслед за ним, я услышал звуки, доносившиеся из просторного холла, — звуки, происхождение которых угадывалось безошибочно. Обшитые дубовыми панелями стены, казалось, кишели крысами, а Ниггер носился вдоль них с яростью охотника, обманутого ускользающей добычей. Я включил свет, но на сей раз шум не прекратился. Крысы продолжали свое буйство, несясь куда-то с такой отчетливой стремительностью, что я наконец смог угадать направление их бега. Эти твари, в своем, по-видимому, неисчислимом количестве, были вовлечены в мощнейший поток, низвергающийся с невообразимой высоты в некую бездну под нами — мыслимую или немыслимую.

Тут я услышал шаги в коридоре, и в следующий момент двое слуг распахнули массивную дверь. Они обходили дом, пытаясь обнаружить источник беспокойства, охватившего всю кошачью братию, которая вдруг стремительно ринулась вниз по всем маршам лестницы и собралась воющей стаей перед закрытой дверью в подвал. Я спросил слуг, слышали ли они крысиную возню, но они ответили отрицательно. Когда же я вернулся в зал, желая привлечь их внимание к шуму за дубовыми панелями, то обнаружил с изумлением, что все прекратилось. Втроем мы спустились к запертой двери в подземелье, но увидели, что и коты уже ретировались. Я решил попозже обследовать это загадочное место, но сейчас ограничился только тем, что обошел расставленные повсюду ловушки. Все они захлопнулись, не поймав никого. Удовлетворившись тем, что никто, за исключением котов и меня самого, не слышал крысиной возни, я просидел до утра в кабинете в глубоком раздумье, стараясь припомнить во всех подробностях легенды о доме, в котором поселился.

Перед полуднем я немного поспал, откинувшись на спинку удобного мягкого кресла, которое не относилось к числу предметов, призванных сохранить средневековый дух замка. Потом я позвонил капитану Норрису, и вскоре он явился, чтобы помочь мне обследовать подвалы. Абсолютно ничего подозрительного мы там не обнаружили, хотя и не смогли подавить невольного трепета, когда поняли, что каменные перекрытия подземелья были выложены руками древних римлян. Каждый низкий арочный свод и каждая опора оказались именно римскими — не примитивно романскими в духе англосаксонских построек раннего Средневековья, но строго классическими, в гармоническом стиле времен цезарей; стены же действительно изобиловали надписями, давно знакомыми любителям древности, которые не раз уже обследовали это здание — там были, к примеру, такие буквосочетания, как «P.GETAE.PROP… TEMP…DONA…» и «L.PRAEC… VS… PONTIFI… ATYS…»

Упоминание об Аттисе[50] заставило меня вздрогнуть, так как в свое время я читал Катулла и узнал от него кое-что об ужасных ритуалах в честь этого восточного божества, поклонение которому было столь тесно переплетено с культом Кибелы. Мы с Норрисом при свете фонарей пытались истолковать себе более ясно эти странные полустершиеся знаки на каменных глыбах неправильной четырехугольной формы, используемых обычно в качестве алтарей, но нисколько не преуспели в этом. Мы вспомнили, что один из камней, очертаниями своими схожий с лучащимся солнцем, был определен учеными как предмет отнюдь не древнеримского происхождения; предполагалось, что алтари эти были унаследованы жрецами Рима от еще более древнего храма, стоявшего здесь с незапамятных времен и имевшего, возможно, местное происхождение. На иных глыбах еще виднелись застарелые коричневые пятна, немало смутившие меня. Самая массивная из них, водруженная посреди подземелья, сохранила на поверхности следы огня, связанные, очевидно, с совершавшимися здесь сожжениями жертв.

Таковы были достопримечательности подземелья, перед входом в которое завывали коты и в котором мы с Норрисом в конце концов решили провести ночь. Слугам было велено выкинуть из головы все ночные выходки кошачьего племени и снести вниз кушетки; с собой мы взяли только Ниггера — и как возможного помощника, и просто ради компании. Массивную дубовую дверь — подделку под старину с прорезями для вентиляции — мы решили держать крепко запертой и, завершив все приготовления, с зажженными фонарями стали ждать дальнейших событий.

Было ясно, что именно подвал, уходящий глубоко под основание приората, служил местом притяжения крысиных полчищ, хотя я не мог понять почему. Когда в ожидании чего-то неизведанного мы устроились на ночлег, я обнаружил, что бодрствование мое то и дело перемежается смутными сновидениями, от которых меня окончательно пробудила беспокойная возня Ниггера, лежавшего поперек моих ног. Сны эти не были благодатными — напротив, они были просто ужасны. Как и минувшей ночью, я видел ту же пещеру и того же свинопаса с его стадом безобразных, барахтающихся в слякоти существ. Сцена эта постепенно становилась все ближе и отчетливей, так что я мог рассмотреть ее почти во всех деталях. Когда же мне удалось ясно различить прежде расплывчатые черты одной из тварей, я проснулся с криком, заставившим Ниггера привскочить, а капитана Норриса, не успевшего еще заснуть, громко расхохотаться. У него был бы повод веселиться еще больше — или же, напротив, куда меньше, — догадайся он хоть на миг, что именно заставило меня вскрикнуть. Но еще мгновение спустя я и сам это забыл и вспомнил лишь много позднее. Крайний испуг часто спасительным образом парализует нашу память.

Когда началось твориться нечто странное, Норрис разбудил меня, прервав все тот же повторяющийся кошмар. Он осторожно потряс меня за плечо и заставил прислушаться к тому, что происходило совсем рядом. Поистине, тут было к чему прислушаться, потому что за запертой дверью, на ступенях каменной лестницы, вновь собралось все кошачье племя, издавая дикие вопли и скребя когтями доски. Ниггер же в это время, явно игнорируя близость своих собравшихся за дверью единоплеменников, отчаянно носился вдоль голых каменных стен, в толще которых я вновь различил адский визг беснующихся тварей, так встревоживший меня минувшей ночью.

Острое чувство ужаса пронзило все мое существо, ибо здесь происходило нечто аномальное, не могущее быть объясненным реалиями нашего мира. Крысы эти — если, конечно, они не являлись порождением безумия, охватившего меня вкупе с котами, — должны были тесниться и скользить в самой толще древнеримских стен, которые, как я полагал, были сложены из сплошных известняковых глыб… Разве что вода в течение более чем семнадцати столетий могла промыть в них извилистые скважины, и сквозь них-то и протискивались тела грызунов. Но пусть даже так, пусть это живые, реальные крысы, тогда почему же — к необъяснимому моему ужасу — их омерзительной возни не слышал Норрис? Почему побуждал он меня наблюдать за Ниггером и прислушиваться к котам, вопящим за дверью, и почему каким-то смутным образом он все же догадывался о чем-то, что могло так всполошить их?

Я попытался более-менее связно и спокойно описать Норрису характер звуков в толще стен, но к моменту окончания моего рассказа слышалось лишь последнее, слабеющее эхо крысиной возни, которое удалялось куда-то еще ниже — намного ниже этого самого глубокого в замке подземелья. Мне начало мерещиться, будто весь утес под нами кишел стремящимися в неведомые бездны крысами. Впрочем, Норрис проявил себя не таким уж скептиком, каким я его считал, — напротив, теперь он казался потрясенным до глубины души. Он обратил мое внимание на то, что коты за дверью приумолкли, как если бы сочли добычу уже ускользнувшей от них, в то время как Ниггер впал в новое неистовство — он отчаянно скреб когтями пол вокруг большого алтарного камня, расположенного посереди подвала, рядом с кушеткой Норриса.

Мой страх перед неизведанным возрос до предела. К моему удивлению, капитан Норрис — более молодой, крепкий и, по всей вероятности, более материалистично мыслящий человек — был потрясен случившимся в совершенно той же мере, что и я сам. Может быть, это произошло в силу его постоянной и тесной близости к местным преданиям. Но сейчас мы не способны были предпринять ничего иного, как наблюдать за старым черным котом, который все яростнее скреб основание алтаря, время от времени взглядывая вверх и мяукая, словно ждал от нас помощи.

Норрис поднес фонарь поближе к алтарю и осмотрел место, которое скреб Ниггер; потом, молча став на колени, отодрал прочь вековой лишайник, густо покрывавший стык древней глыбы и мозаичного пола. Не усмотрев там ничего примечательного, он уже готов был отказаться от дальнейших поисков, когда я обратил внимание на одно вроде бы обычное, тривиальное обстоятельство, тем не менее заставившее меня вздрогнуть. Я сказал Норрису о своей находке, и мы оба уставились на ее почти неприметное проявление с зачарованностью людей, сделавших неожиданное, потрясающее открытие. А открытие это, собственно, состояло лишь в том, что пламя фонаря, поставленного рядом с каменной глыбой, слегка, но с полной определенностью трепетало от слабого тока воздуха, который прежде не был ощутим, но, без сомнения, исходил теперь из щели между полом и алтарем в том месте, откуда Норрис отодрал лишайник.

Остаток ночи мы провели в моем ярко освещенном кабинете, горячо и нервно обсуждая наши дальнейшие действия. Одно лишь сознание того, что под этой проклятой каменной громадой таилось подземелье еще более глубокое, чем уже известное нам творение древнеримских каменщиков, само по себе было достаточным, чтобы взволновать нас, даже если бы за ним не крылось ничего более зловещего. А уж если это было так, то наша подозрительность удваивалась; мы терзались сомнениями относительно того, прекратить ли нам наши исследования и в угоду суеверной молве навсегда оставить приорат или же все-таки удовлетворить вдруг пробудившуюся в нас тягу к приключениям и отважно пойти навстречу любым ужасам, какие вполне могли бы ожидать нас в тех неведомых безднах. К утру мы пришли к компромиссу и решили поехать в Лондон, чтобы собрать там группу археологов и других ученых, способных раскрыть тайну.

В течение многих дней мы с Норрисом излагали имевшиеся у нас факты, предположения, легенды и предания перед пятью выдающимися научными авторитетами — теми, кто, наверное, отнесся бы с должным уважением к любым фамильным тайнам, какими бы они ни предстали в ходе предстоящих исследований. В большинстве своем они вовсе не были расположены нас высмеивать, но, напротив, очень заинтересовались нашим предложением и отнеслись ко всему с искренним сочувствием. Едва ли нужно называть их всех по именам, но все же могу сказать, что в их числе находился и сэр Уильям Бринтон,[51] чьи раскопки в Троаде[52] всполошили в свое время чуть ли не весь мир. Когда мы всей компанией сели в поезд до Анчестера, я почувствовал себя балансирующим на грани ужасных откровений и некоего печального чувства, столь созвучного обстановке траура, отмечаемого многими американцами по случаю неожиданной смерти президента по другую сторону океана.[53]

Вечером 7 августа мы приехали в Эксхемский приорат, где слуги заверили меня, что в наше отсутствие ничего необычного не случилось. Коты, даже Ниггер, вели себя спокойно, и ни одна ловушка в доме не захлопнулась. Наши изыскания мы должны были начать утром следующего дня, а пока я занялся тем, что развел своих гостей по заранее приготовленным для них комнатам. Сам я расположился на отдых в своей спальне в башне, а Ниггер занял обычную позицию у меня в ногах. Сон пришел быстро, но отвратительные кошмары вновь стали преследовать меня. Сначала мне привиделся древнеримский пир в духе оргий Тримальхиона,[54] где к столу на блюде под покровом подали что-то омерзительное. Затем повторилась та отвратительная сцена со свинопасом и его поганым гуртом в сумрачной пещере. Однако когда я проснулся, уже наступил день с его обычными красками и звуками. Крысы — живые или призрачные — не потревожили меня, и Ниггер все еще спокойно спал в моих ногах. Спустившись вниз, я нашел, что и там все было спокойно. Данное спокойствие один из собравшихся здесь ученых, по имени Торнтон, специализировавшийся в области спиритизма, несколько абсурдным образом объяснил тем, что некие тайные силы уже в достаточной мере показали мне все, что хотели показать.

Скоро все было готово, в одиннадцать утра наша компания в составе семи человек, прихватив с собой мощные фонари и снаряжение для раскопок, спустилась в подземелье и заперла за собой дверь. Ниггер тоже был с нами, поскольку исследователи не имели оснований не доверять его тонкому чутью — напротив, они были даже заинтересованы в его присутствии на тот случай, если наше собственное восприятие окажется недостаточным, чтобы зафиксировать появление грызунов. Древнеримскими надписями и пока непонятными для нас знаками на алтарных плитах мы занимались недолго, потому что трое из ученых уже исследовали их, да и все прочие имели о них достаточное представление. Наибольшее внимание было уделено внушительному главному алтарю, и уже через час сэр Уильям Бринтон сумел откинуть этот громадный камень, заставив его балансировать на одной из граней с помощью незнакомой нам системы противовесов.

То, что открылось нашим глазам, могло бы нас ошеломить, не будь мы уже подготовлены к этому. За почти квадратным провалом в выложенном плиткой полу мы увидели уходящий глубоко вниз ряд сильно истертых каменных ступеней. Лестница выглядела как пандус, усыпанный ужасающими грудами человеческих или получеловеческих костей. Те из них, что еще сохранились в виде скелетов, лежали в позах, вызванных, по-видимому, паническим ужасом, — и все они несли на себе следы крысиных зубов. В самом строении черепов проглядывали признаки умственной деградации, кретинизма и примитивного, полуобезьяньего развития. Над завалом из костей тянулся вниз сводчатый ход, прорубленный в сплошной скале, и в нем чувствовалось движение воздуха. То был не вредоносный затхлый дух, неожиданно вырвавшийся из веками закупоренного подземелья, но прохладный воздушный поток, отдающий свежестью полей. Мы не раздумывали долго, но, трепеща от возбуждения, принялись расчищать, ступенька за ступенькой, этот подземный ход. И вскоре сэр Уильям, приглядевшись получше к стенам, испещренным следами ударов каким-то древним инструментом, сделал странное заключение, что туннель, судя по направлению зазубрин, был прорублен снизу.

Начиная с этого момента я должен быть особо осмотрительным в выборе слов.

С трудом расчистив себе путь на несколько ступеней, мы увидели впереди свет — не какое-то таинственное фосфоресцирование, но самое настоящее, пробивающееся снаружи сияние дня, которое не могло исходить иначе как из расщелин скалы, выходящей на безлюдную долину. Едва ли следует удивляться тому, что эти расщелины не были никем замечены снаружи — и не только из-за вековечного безлюдья долины, но и потому, что сам утес был слишком высок и крут. Разве что какой-нибудь аэронавт мог бы рассмотреть его поверхность в деталях. Еще несколько ступеней, и у нас буквально перехватило дыхание от представшего нашим глазам зрелища — перехватило настолько, что Торнтон, этот заклинатель духов, без сил грянулся на руки своего изумленного коллеги, стоявшего у него за спиной. Норрис, чье полное лицо до крайности побелело и одрябло, просто выкрикивал нечто нечленораздельное; я же, помнится, замер с открытым ртом или, пожалуй, беззвучно сипел, закрыв глаза от ужаса. Стоявший позади человек — единственный, кто был в этой группе старше меня, — воскликнул банальное «Боже мой!» самым хриплым голосом, какой я когда-либо слышал. Из всех семи цивилизованных людей один лишь сэр Уильям Бринтон сохранил полное самообладание, что можно отнести к его чести с еще большим основанием, если учесть, что он возглавлял группу и должен был увидеть открывшееся зрелище первым.

Это была мрачная пещера с уходящим куда-то ввысь потолком, протянувшаяся намного дальше, чем мог видеть глаз, — целый подземный мир, полный тайн и порождающий самые ужасные подозрения. Здесь были и целиком сохранившиеся дома, и руины множества сооружений самой разнообразной архитектуры; я увидел и жуткие могильные холмы, и расположенные кругами первобытные монолиты, и рухнувшее римское святилище с низким куполом, и останки деревянных построек англосаксонского периода, — но все это терялось на омерзительном фоне, каковым был сам пол пещеры. На нем толстым, в несколько ярдов, слоем громоздились чудовищные груды человеческих костей — по крайней мере, столь же человеческих, как и на самой лестнице. Они простирались вокруг, словно бурлящее море, — одни вразброс, другие целиком или частично, в составе скелетов. Эти последние неизменно находились в положениях, выражающих дьявольское неистовство то ли в отражении чьей-то атаки, то ли в стремлении схватить с каннибальскими намерениями другое живое существо.

Когда доктор Траск, антрополог, нагнулся к земле, пытаясь классифицировать черепа, он обнаружил в них поразительное смешение типов при явной склонности к деградации, что крайне озадачило его. На лестнице эволюции они стояли по большей части ниже Пилтдаунского человека,[55] но в каждом отдельном случае это все же был человек. Довольно многие принадлежали к более высокой ступени развития, и лишь некоторые можно было отнести к вполне развитым типам. Все кости были обглоданы в большинстве случаев крысами, но некоторые — себе подобными существами из этого получеловеческого стада. Виднелось и множество мелких косточек — останков самих крыс, павших во всеобщей грызне, завершившей этот древний эпос взаимоуничтожения.

Удивительно, что никто из нас не умер, более того — каждый сохранил здравый рассудок в этот день убийственных открытий. Ни Гофман, ни Гюисманс[56] не могли бы представить себе сцену более дикую, более отталкивающую и варварски абсурдную, нежели эта сумрачная пещера, по которой мы с трудом брели, на каждом шагу натыкаясь на все новые умопомрачительные находки и тщетно пытаясь хоть на миг отвлечься от шокирующих раздумий о событиях, происходивших здесь триста лет назад — или тысячу лет, или две, или десять тысяч… Это было поистине преддверие ада, и бедняге Торнтону снова стало дурно, когда Траск сказал ему, что некоторые из скелетов должны были принадлежать человеческим существам, деградировавшим до стадии четвероногих на протяжении всего лишь двадцати (или чуть более того) последних поколений.

Новые ужасы открылись нам, когда мы начали разбираться в архитектурных останках. Четвероногие существа, которые время от времени попадались среди двуногих, содержались, по-видимому, в каменных загонах, вне которых им оставалось только погибнуть в предсмертном голодном бреду или в страхе перед нашествием крыс. То были целые стада, откормленные на грубой растительной пище, остатки которой, в виде окаменевшего силоса, еще виднелись на дне огромных каменных закромов, более древних, чем сам Рим. Я теперь знал, для чего мои предки содержали такие обширные сады и огороды — боже, как мне хотелось бы забыть об этом! А о назначении подобных стад мне не следовало бы и задумываться…

Сэр Уильям, стоя со своим фонарем на древнеримской руине, вслух переводил содержание самого ужасного ритуала, о каком я когда-либо слышал; он рассказывал и о пище, используемой в допотопном культе, который обнаружили и влили в свой собственный жрецы Кибелы. Норрис, хоть и хлебнувший в свое время окопной жизни, покачивался, выходя из обнаруженного нами старинного английского дома. То была лавка мясника с прилегающей к ней кухней — дело вроде бы обычное, — но настоящим шоком для него было увидеть в таком страшном месте знакомую английскую утварь и здесь же прочитать знакомые английские надписи, из которых иные относились к 1610 году. Я не нашел в себе сил заглянуть в этот дом — тот самый дом, в котором ударами кинжала моего далекого предка Уолтера де ла Поэра был положен конец дьявольским делам.

Я все же решился войти в одно приземистое англосаксонское строение; ведущая в него дубовая дверь свалилась с петель и я обнаружил внутри ужасный ряд из десяти каменных каморок со ржавыми решетками. В трех из них еще сохранились останки узников, скелеты которых свидетельствовали о том, что это были нормально развитые люди. На кости указательного пальца одного из мертвецов я увидел перстень с печаткой, несущей на себе изображение нашего фамильного герба. Под римской капеллой сэр Уильям нашел подвал с еще более древними камерами, но уже без обитателей. Под ними открылся потайной склеп, где хранились лари с костями, уложенными в строгом порядке; иные из них были снабжены ужасными надписями, вырезанными параллельно на латинском, греческом и фригийском языках. Тем временем доктор Траск вскрыл один из доисторических могильников и осветил фонарем черепа, которые по своему типу немногим отличались от черепа гориллы; на них были вырезаны не поддающиеся описанию идеограммы. Через все эти ужасы мой кот шествовал невозмутимо. Лишь однажды я увидел его взобравшимся с диким видом на самый верх груды из костей — и хотелось бы мне знать, что за тайны скрывались за его желтыми глазами.

Немного опомнившись после чудовищных открытий в этом замогильном пространстве, столь отвратительно предвиденных в моем повторяющемся сне, мы свернули к той — кажущейся беспредельной — мрачной глуби пещеры, куда со стороны утеса не мог проникнуть ни единый луч дневного света. Мы никогда не узнаем, какие неведомые адские миры разверзались далее — за тем небольшим расстоянием, которое мы успели пройти, так как нами было единогласно решено, что обнаружение новых тайн не послужит на пользу человечеству. Для нас самих вполне хватило того, что открылось в самом начале: наши фонари высветили проклятую безмерность преисподних, где пировали крысы и где неожиданно обнаружившаяся нехватка пищи заставила прожорливую зубастую армию сначала пожрать живые стада голодающих полулюдей, а затем кинуться прочь из приората и устроить ту историческую оргию опустошения, которую никогда не забудут местные крестьяне.

Боже мой! — эти мерзкие черные ямы с обглоданными костями и осколками черепов! Эти кошмарные ямы, на протяжении бесчисленных веков заполнявшиеся костями питекантропов, кельтов, римлян и англичан! Иные из них были полны, так что настоящую глубину их было невозможно определить. Дна других не достигали лучи наших прожекторов, оставляя простор воображению. Я подумал о том, что же случилось с крысами, которые в ходе блужданий по этому жуткому Тартару случайно свалились в одну из кажущихся бездонными ям?

В какой-то момент нога моя поскользнулась, я вышел из круга света за край зияющей чернотой бездны, и меня вдруг охватил отчаянный, экстатический ужас. Должно быть, я довольно долго медлил в прострации, ибо уже не видел возле себя никого из нашей группы, кроме полнотелого капитана Норриса. Затем до меня донесся некий зловещий звук, исходящий из кромешной тьмы, вдруг показавшийся мне страшно знакомым, и я увидел, как мой старый черный кот неожиданно ринулся из-за моей спины, словно крылатое египетское божество, вперед — прямо в эту ужасную тьму. Но и я не отставал от него, теперь уже не ведая сомнений. Да, то вновь слышалась бесовская возня зубастых исчадий ада — проклятых крыс, стремящихся все к новым ужасам и ныне решивших погрузить меня самого туда, в ощерившиеся зевы мрачных пещер, скрывавшихся в бездонных хлябях земли, где Ньярлатхотеп, буйный безликий бог, в диком безрассудстве подвывает во мраке пению флейт, прижатых к губам двух аморфных слабоумных музыкантов…

Мой фонарь уже погас, а я все бежал вперед. Я слышал голоса и завывания эха, но надо всем этим плавно усиливался богомерзкий, назойливый звук беспрерывной беготни; он нарастал и нарастал — так пухнет окоченевший, раздувшийся труп в маслянистой реке, текущей под бесчисленными мостами из оникса к черному вонючему морю… Что-то ударилось о меня — что-то мягкое и пухлое. То были крысы — вся их вязкая, кишащая масса — все их прожорливое полчище, пирующее на живом и мертвом… Почему бы им и не сожрать одного из де ла Поэров, ведь всякий де ла Поэр сам пожирает греховную пищу?… Война пожрала моего сына, моего мальчика, будь они все прокляты… Янки пожрали наш Карфакс, обрекши его на сожжение… Они сожгли старого Делапора с его тайной… Нет, нет, говорю я вам, я вовсе не дьявольский свинопас в сумрачной пещере! Нет, не одутловатое, жирное лицо Эдварда Норриса признал я в той бесформенной, пузырящейся твари! Кто говорит, что я один из де ла Поэров? Он жил, но он умер, мой мальчик!.. Неужели какой-то Норрис будет владеть землями де ла Поэров?… Это вуду, говорю я вам… Это та пятнистая змея… Будь ты проклят, тупоголовый Торнтон, вот я покажу тебе, как падать в обморок при виде дел, совершенных моим родом… Ах ты, подонок, мерзкое ты отродье, я проучу тебя!.. Ты хоть знаешь, с кем имеешь дело?… Magna Mater! Magna Mater!.. Atys… Dia ad aghaidh's ad aodann… agus bas dunach ort! Dhonas's dholas ort, agus leat-sa!..[57] Ungl… ungl… rrrlh… chchch…

Именно это, как уверяют, слышалось из моих уст, когда спустя три часа меня обнаружили в непроглядной тьме припавшим к пухлому, наполовину объеденному телу капитана Норриса, причем мой собственный кот, прыгнув мне на грудь, раздирал мою глотку… Теперь они уже взорвали Эксхемский приорат, забрали у меня Ниггера, а меня самого заключили в дом на Хэнвелле, в эту мрачную камеру с зарешеченными окнами, где вечно слышится проклятый таинственный шепот, рассказывающий о моем ужасающем наследстве и обо всем, что со мной случилось. Торнтон сидит в соседней камере, но они не дают мне переговорить с ним. Они стараются замолчать и большую часть фактов, связанных с приоратом. Когда я говорю о бедном Норрисе, они обвиняют меня в ужасном деянии, но они должны знать, что я ничего такого не творил. Должны же они понимать, что то были крысы — скользкие, снующие крысы, чья возня никогда не дает мне заснуть; дьявольские крысы, мчащиеся куда-то за обивкой стен в моей камере и манящие меня вниз — к величайшим ужасам, какие я когда-либо знал; крысы, которых сами они никогда не смогут услышать — крысы, крысы в стенах…

В склепе[58]

(Перевод О. Мичковского)

Посвящается Ч. У. Смиту, подсказавшему идею этого рассказа

Нет ничего более нелепого, нежели то весьма распространенное и, к сожалению, слишком глубоко укоренившееся в сознании большинства представление, согласно которому в нашей обыденной жизни нет места вещам таинственным и зловещим. Стоит только упомянуть о патриархальном новоанглийском местечке, о неуклюжем и невежественном сельском гробовщике и о каком-то происшествии в могильном склепе — и нормальный читатель уже заранее настроен на очередной безобидный фарс, пусть даже и с некоторой долей гротеска. Но, видит Бог, эта правдивая от начала и до конца история, которую мне довелось услышать от ныне покойного Джорджа Берча, доставит мало приятных минут любителям легких комедий и мелодрам.

Берч сменил род занятий еще в 1881 году, однако предпочитал не рассказывать о том, что с ним произошло, и под любым предлогом уклонялся от разговоров на эту тему. Хранил молчание и его старый лечащий врач, доктор Дэвис, скончавшийся несколько лет тому назад. Всем было известно, что причиной случившегося с Берчем несчастья явилась простая неловкость, в результате которой он сам запер себя на девять часов в склепе кладбища Долины Пек, откуда ему удалось выбраться, лишь прибегнув к самым грубым и разрушительным действиям. Нет никаких сомнений, что так оно и было на самом деле, однако этому инциденту сопутствовали и кое-какие более зловещие обстоятельства, о которых сам пострадавший неоднократно рассказывал мне в пьяном бреду незадолго до кончины. Скорее всего, он доверял мне потому, что я был его лечащим врачом — вероятно, он испытывал потребность довериться кому-нибудь после того, как умер доктор Дэвис. Жил он в одиночестве, не имея никого из родни.

До 1881 года Берч служил сельским гробовщиком Долины Пек, своей редкостной душевной примитивностью выделяясь даже среди представителей сего не слишком благородного ремесла. Кое-что из того, что приписывала ему молва, современному городскому жителю могло бы показаться неправдоподобным, и даже обитателям Долины Пек, пожалуй, стало бы не по себе, узнай они, сколь незатейлив был моральный кодекс их похоронных дел мастера в вопросах такого рода, как, например, право собственности на ценные предметы погребального убранства, незаметные под крышкой гроба, или соблюдение общепринятых норм при таких операциях, как размещение бессловесных клиентов в гробах, размеры которых далеко не всегда были рассчитаны на них с предельной точностью. Одним словом, Берч был человеком душевно черствым и абсолютно беспринципным, хотя вряд ли можно было бы назвать его злым или жестоким. Это был типичный лодырь и выпивоха, лишенный даже той малой толики воображения, что от природы дана любому нормальному человеку.

С чего начать историю Берча, я не знаю, потому как рассказчик из меня никудышный. Начну, пожалуй, с декабря 1880 года, который выдался на редкость холодным; земля промерзла на большую глубину, и кладбищенские землекопы, посовещавшись, пришли к выводу, что с рытьем могил лучше обождать до весны. По счастью, селение было небольшим, умирали там нечасто, и всем покойникам нашлось место во временном пристанище, в качестве которого послужил единственный кладбищенский склеп. С приходом суровой зимы Берч погрузился в совершенную апатию. Никогда прежде он не сколачивал столь неуклюжих и несоразмерных гробов, а о том, что ржавый замок в двери склепа хотя бы время от времени требует смазки, Берч, похоже, и вовсе запамятовал.

Наконец настала весенняя оттепель, и работа по подготовке могильных ям пошла живее. Берча всегда раздражали хлопоты, связанные с перевозкой и погребением тел, но уклоняться от исполнения своих обязанностей он не стал и в одно хмурое апрельское утро взялся за дело. Однако незадолго до полудня хлынул сильный ливень, и Берч был вынужден отложить свое занятие на неопределенный срок, препроводив к месту вечного отдохновения всего лишь одно из девяти тел. Удача эта выпала на долю девяностолетнего Дариуса Пека, могила которого находилась неподалеку от склепа. Берч думал возобновить работу на следующий день и начать со старика Феннера, могила которого тоже была рядом. Однако на деле получилось так, что он приступил к работе только через три дня, в Страстную пятницу, пятнадцатого числа. Не будучи суеверным, Берч нимало не смутился такой датой, но с тех пор и до конца дней своих он категорически отказывался браться за какое-либо важное дело в этот праздничный день, ставший для него роковым.

Итак, в пятницу днем Берч запряг лошадь в телегу и отбыл в направлении склепа, намереваясь перевезти из него тело Мэтью Феннера. Он, как всегда, был нетрезв, что и сам впоследствии признавал, хотя в то время он еще не успел пристраститься к потреблению алкоголя в таких дозах, какие в дальнейшем нередко помогали ему забыться. Просто он испытывал легкое головокружение и слишком часто и не к месту дергал за поводья, что действовало на нервы его чересчур чувствительной кобыле, которая после того, как он слишком резко осадил ее перед входом в склеп, начала ржать, бить копытом и вскидывать голову — почти как в прошлый раз, когда ее, по всей видимости, вывел из себя проливной дождь. В тот день погода выдалась ясная, но ветреная, и, когда Берч отворил железную дверь и вступил в склеп, расположенный на склоне холма, он был искренне рад тому, что наконец оказался в укрытии. Вряд ли кому другому на его месте пришлось бы по душе сырое и затхлое помещение с восемью гробами, расставленными как попало, но Берч в ту пору не обращал внимания на такие мелочи, заботясь лишь о том, чтобы опустить нужный гроб в нужную могилу. Он еще не забыл бурное негодование многочисленных родственников Ханны Биксби, когда они, переезжая в другой город, хотели забрать с собой ее тело, но обнаружили под надгробием Ханны гроб судьи Кэпуэлла.

Внутри склепа царил полумрак, но гробовщик имел прекрасное зрение и не взял по ошибке гроб с телом Азефа Сойера, хотя тот был очень похож на гроб Феннера. Собственно говоря, он и был в свое время сколочен для Мэтью Феннера, но потом Берч забраковал его, посчитав слишком некрасивым и непрочным; причиной такой щепетильности со стороны столь несентиментального человека, как Берч, послужили, вероятно, воспоминания о том, с какими участием и великодушием отнесся к нему этот низенький старичок пять лет тому назад, когда Берч оказался на грани разорения. В новый гроб для старого Мэтью он вложил все свое мастерство, но при этом оказался настолько корыстным, что сохранил и отвергнутое изделие, которое спустя некоторое время использовал под тело Азефа Сойера, скончавшегося от злокачественной лихорадки. Сойер был не из тех людей, которые пользуются особенной любовью ближних; ходило немало слухов о его почти нечеловеческой мстительности и злопамятности, проявлявшейся иногда по самым пустяковым поводам. Посему Берч без малейших угрызений совести определил для него небрежно сколоченный гроб, который он теперь и отпихнул в сторону, разыскивая гроб Феннера.

Дверь захлопнуло ветром как раз в тот момент, когда Берч добрался до старины Мэта. Все вокруг погрузилось во тьму. Узкая фрамуга почти не пропускала света, а вентиляционное отверстие наверху и подавно, поэтому обратный путь к двери по бестолково заставленному помещению даже у такого знатока местного рельефа, как Берч, занял немало времени. Достигнув наконец своей цели, он долго гремел разболтанными дверными ручками, толкал металлические створки и не переставал удивляться тому, что массивная парадная дверь вдруг стала такой неподатливой. Постепенно он начал сознавать, что произошло, а осознав, принялся громко вопить, как будто привязанная снаружи лошадь могла сделать для него нечто большее, нежели ответить ржанием, в котором не сквозило ни нотки сочувствия. Случилось так, что замок, за которым давно никто не следил, просто-напросто сломался, и беспечный гробовщик оказался в ловушке, став жертвой собственного недосмотра.

Несчастье произошло, по-видимому, где-то в половине четвертого пополудни. Флегматик по темпераменту и прагматик по складу характера, Берч вопил недолго; замолчав, он принялся искать рабочие инструменты, которые, как он помнил, валялись где-то в углу. Сомнительно, чтобы на него хоть сколько-нибудь подействовали весь ужас и абсурдность его положения; разве что сам факт заточения вдали от тех мест, где обычно бывают люди, мог вывести его из равновесия. Рабочий день бедолаги был досадным образом прерван; на появление в этих краях случайного прохожего не стоило и надеяться, так что сидеть ему там было суждено в лучшем случае до следующего утра. Отыскав в дальнем углу груду инструментов, Берч выбрал молоток и стамеску и вернулся, переступая через гробы, к двери. Воздух в склепе становился все более тяжелым и удушливым, что, впрочем, мало беспокоило Берча, сосредоточенно работавшего над ржавым неподатливым замком. Он много бы сейчас дал за фонарь или огарок свечи, но ввиду их отсутствия вынужден был ковыряться вслепую. Убедившись, что справиться с замком при помощи таких неподходящих орудий и при таком освещении ему все равно не удастся, гробовщик стал озираться по сторонам в поисках иных возможностей для избавления. Склеп был вырыт в склоне холма, и узкий вентиляционный ход тянулся сквозь толщу земли на расстоянии в несколько футов, так что не стоило даже думать о том, чтобы им воспользоваться. Гораздо дольше взгляд его задержался на щелеобразной фрамуге в кирпичной кладке высоко над дверью — если бы он взялся за дело как следует, то вполне смог бы расширить это отверстие; оставалось лишь сообразить, как до него добраться. В склепе не было ничего похожего на лестницу, а ниши для гробов, которыми Берч почти никогда не пользовался, располагались в задней и боковых стенах, и от них в данной ситуации не было никакого проку. Сообразив, что в качестве ступеней здесь могут послужить лишь сами гробы, Берч принялся размышлять над тем, как бы их получше разместить. Чтобы дотянуться до фрамуги, достаточно будет высоты трех гробов, рассудил он; еще лучше, если их будет четыре. Поскольку верхние и нижние поверхности ящиков были относительно ровными, их вполне можно было взгромоздить один на другой наподобие строительных блоков. Оставалось прикинуть, как из восьми имевшихся гробов соорудить нечто устойчивое и удобное для восхождения. Продумывая возможные варианты, он невольно посетовал на то, что составные элементы будущей конструкции были столь ненадежно сколочены. В конце концов Берч решил положить внизу три гроба параллельно стене, установить на них два ряда по два гроба в каждом, а сверху водрузить еще один гроб, который и будет служить ему платформой для ног. Это позволило бы подняться на нужную высоту с минимумом неудобств. А еще лучше, рассудил гробовщик, использовать в качестве основания только два гроба; таким образом, один гроб останется в запасе, и его можно будет поставить на самый верх, если вдруг для того, чтобы выбраться наружу, потребуется еще большая высота. В зловещих сумерках неутомимый узник перетаскивал и устанавливал друг на друга ящики с бренными останками своих ближних, и его миниатюрная Вавилонская башня поднималась все выше и выше. Время от времени ветхие гробы опасно трещали, и Берч решил приберечь прочно сколоченный гроб Мэтью Феннера для самого верха, с тем чтобы ступни его имели как можно более надежную опору. В темноте он мог найти этот гроб лишь на ощупь и в самом деле наткнулся на него по чистой случайности — тот сам свалился ему прямо в руки после того, как Берч нечаянно поставил его рядом с другим гробом в третий ряд.

Завершив работу и немного отдохнув на нижней ступени своего сооружения, Берч взял инструменты и осторожно взобрался наверх, оказавшись как раз на одном уровне с узкой фрамугой. Ее окружала простая кирпичная кладка, и Берч не испытывал ни малейшего сомнения в том, что ему очень быстро удастся расширить отверстие так, чтобы через него можно было пролезть. При первых же ударах молотка ждавшая снаружи лошадь принялась тихонько ржать, не то одобряя действия своего хозяина, не то бессовестно издеваясь над ним.

Снаружи стемнело, а Берч все продолжал трудиться — хрупкая на первый взгляд кирпичная кладка оказалась неожиданно неподатливой. Луна вскоре скрылась за тучами, и в темноте работа пошла еще медленнее, так что единственным утешением для Берча мог служить сам факт ее продвижения. Он теперь не сомневался, что к полуночи выберется из заточения, а то, что к мыслям его не примешивалось ни капли суеверного страха, было для этого человека вполне естественно. Не отвлекаясь на угнетающие размышления о времени, месте и тех, кто находился у него под ногами, гробовщик с философским спокойствием обтесывал каменную кладку, чертыхаясь всякий раз, когда в лицо ему попадал отлетевший осколок, и злорадно посмеиваясь, если осколком задевало лошадь, которая все нетерпеливее била своим копытом по ту сторону стены. Понемногу отверстие расширялось, и гробовщик уже начал к нему так и эдак примериваться; при этом гробы под ним отчаянно скрипели и ходили ходуном. Между тем он пришел к выводу, что ему не придется класть на верхушку штабеля еще один гроб, поскольку дыра находилась как раз на уровне его плеч. Должно быть, уже перевалило за полночь, когда Берч решил, что теперь-то уж ему удастся пролезть в образовавшееся отверстие. Пыхтя и истекая потом, он с многочисленными передышками спустился на пол и присел на нижний гроб, чтобы собраться с силами перед последней попыткой. Изголодавшаяся лошадь ржала теперь уже беспрерывно; в ржании этом было что-то недоброе, и Берч от души пожелал ей скорее сдохнуть. Удивительно, но его почти не радовала близость избавления; к тому же он не был полностью уверен в успехе, ибо при своей весьма тучной комплекции был мало пригоден к подобного рода физическим упражнениям. Карабкаясь вверх по гробам, которые при каждом движении издавали душераздирающий скрип, Берч, как никогда, ощущал собственную тяжесть; ощущение это стало особенно сильным на самом верху — и уже в следующий момент он услыхал характерный звук ломающегося дерева. Судя по всему, Берч зря старался, когда выбирал в качестве опоры самый прочный гроб, ибо, как только он встал на обе ноги, полупрогнившая крышка лопнула и гробовщик провалился в ящик на добрых два фута. Напуганная этим шумом, а возможно, и проникшим наружу запахом, лошадь издала звук настолько дикий, что его вряд ли кто бы решился назвать ржанием, и, как безумная, бросилась в темноту, волоча за собой бешено грохочущую телегу.

Не говоря уже о тех малоприятных ощущениях, которые испытывал Берч, стоя по колено в гробу, он теперь уже не мог так просто, как раньше, добраться до отверстия. Ухватившись за края последнего, он попытался подтянуться, но в этот самый миг почувствовал совершенно необъяснимую помеху — казалось, кто-то тянет его вниз за лодыжки. Впервые за эту ночь Берч испытал чувство страха; он напрягал все свои силы, но никак не мог освободиться от чьей-то цепкой безжалостной хватки. Внезапно чудовищная боль пронзила его икры, но и тут неистребимый материализм гробовщика услужливо подсказал ему спасительную мысль о щепках, отставших гвоздях и прочих атрибутах расползающегося по швам деревянного ящика. Возможно, бедняга сильно кричал. Во всяком случае, он брыкался, извивался и корчился, делая это почти автоматически, в полуобморочном состоянии.

Казалось, прошла целая вечность, прежде чем Берч протиснулся наконец в щель и, глухо шлепнувшись на сырую землю, пополз прочь от склепа. Он, видимо, совсем не мог идти, и проглянувшая сквозь тучи луна озарила плачевное зрелище — человека с истекающими кровью лодыжками, который ползком передвигался в сторону кладбищенской сторожки, судорожно загребая руками могильную землю. Он с трудом преодолевал сопротивление собственного тела, подчинявшегося ему с той самой сводящей с ума медлительностью, которая знакома всякому, кого преследовали кошмарные видения. На самом деле, конечно, его никто не преследовал, ибо, когда Армингтон, владелец сторожки, услышал, как кто-то скребется у входа, и отворил дверь, глазам его предстал один Берч, окровавленный, но живой.

Хозяин помог Берчу добраться до постели и тотчас же послал своего малолетнего сынишку за доктором Дэвисом. Несчастный находился в полном сознании, но не мог выговорить ничего вразумительного, если не считать нескольких восклицаний вроде: «О, мои ноги!», «Пусти!» и «Склеп закрылся сам». Потом пришел доктор со своим медицинским саквояжем и первым делом снял с пациента верхнюю одежду и обувь. Раны, представшие его взору — а обе лодыжки Берча в области ахилловых сухожилий были в прямом смысле слова растерзаны, — привели его в сильнейшее замешательство, если не в ужас. Несколько заданных им вопросов были бы скорее уместны в процессе расследования, нежели медицинского осмотра; во время перевязки руки его заметно тряслись, и создавалось впечатление, что он стремится как можно скорее скрыть эти раны от своего взора.

Разумеется, Дэвис, как беспристрастный врач, не должен был учинять Берчу допрос в столь резкой и требовательной форме; но он, казалось, спешил выжать из ослабшего гробовщика каждую мелкую подробность пережитого им ужаса. С особенно непонятной настойчивостью он выпытывал у Берча, уверен ли он — и если да, то насколько уверен, — в том, чей гроб был на самом верху. В этой связи доктора почему-то интересовало абсолютно все: и то, как Берч выбирал гроб, и как он смог в темноте определить, что это гроб именно Мэтью Феннера, и как он отличил его от скверно сколоченного двойника, в котором покоился Азеф Сойер. И как могло получиться, что прочно сработанный гроб Феннера развалился с такой легкостью? Дэвис, испокон веку практиковавший в этих краях, в свое время видел и тот, и другой гробы на соответствующих похоронах; именно он был лечащим врачом Феннера и Сойера вплоть до самой их смерти. И когда Сойера провожали в последний путь, Дэвис не переставал удивляться тому, каким образом этот пусть малоприятный, но отнюдь не малорослый тип умудрился целиком вместиться в такой небольшой ящик.

Доктор распрощался с больным только через два часа, наказав ему перед уходом, чтобы на все вопросы о происхождении своих ран он отвечал, что, мол, поранился о гвозди и щепу. Никакому другому объяснению, добавил он, все равно никто не поверит, поэтому лучше всего как можно меньше обо всем этом болтать и уж во всяком случае не давать осматривать раны другим врачам. Берч следовал этому совету всю оставшуюся жизнь — до тех пор, пока не поведал свою историю мне, и, когда я увидел его шрамы — а к тому времени они уже давным-давно заросли и побелели, — я не мог не согласиться с тем, что, храня молчание, он поступал мудро. У Берча оказались порваны большие сухожилия, и он навсегда остался калекой, однако самые значительные увечья, как я склонен думать, получила его душа. Нервы его со временем расстроились совершенно, и мне всегда было жалко смотреть на то, как он реагирует на ненароком сказанные слова «пятница», «склеп», «гроб» и некоторые другие, с менее очевидными ассоциациями. Его испуганная лошадь в тот же вечер вернулась на свое место, чего никак нельзя сказать о его рассудке. Он сменил род занятий, но и тогда его продолжало что-то терзать. Возможно, это был просто страх, а может, еще и какое-то запоздалое раскаяние за былую бессердечность. Пьянство, без сомнения, лишь усугубляло его страдания, вместо того чтобы их облегчить.

В ту же ночь, оставив Берча в сторожке, доктор вооружился фонарем и направился в старый склеп. Луна освещала изувеченный фасад и валявшиеся на земле осколки кирпича, замок на тяжелой двери открылся легко и сразу. Закаленный многолетней работой в анатомичках, Дэвис решительно вошел внутрь и огляделся, едва подавляя подступившую к горлу тошноту. Один раз он вскрикнул, а чуть погодя хрипло вздохнул, что прозвучало страшнее любого крика. Потом он пулей помчался в сторожку и в нарушение всех правил растормошил, растолкал, разбудил пациента и срывающимся шепотом обрушил на него поток фраз, повергших несчастного в состояние шока.

— Все-таки я оказался прав, Берч, — это был гроб Азефа! Я сразу узнал следы его зубов на ваших ногах, у него не хватало передних в верхнем ряду — о, ради Христа, никогда никому не показывайте своих ран! Тело почти не сохранилось, но это выражение лица — точнее того, что некогда было лицом!.. Вы же знаете, каким он становился зверем, когда дело доходило до мести, — помните, как он разорил старика Раймонда спустя тридцать лет после их тяжбы по поводу земли?… А как он раздавил щенка, огрызнувшегося на него год назад, в августе? Это был сущий дьявол, Берч, и я думаю, что такая чудовищная мстительность вполне могла победить время и смерть. Боже, какая адская злоба! Да, не хотел бы я стать ее мишенью… Но вы-то — зачем вы это сделали, Берч?! Он был негодяй, и я не виню вас за то, что вы подсунули ему негодный гроб, но — черт возьми! — на этот раз вы зашли слишком далеко! Иногда, конечно, можно и поскупиться, но вы же знали, каким коротышкой был старый Феннер. Мне до конца своих дней не забыть того, что я там увидел! Вы, должно быть, сильно брыкались, Берч, потому что гроб Азефа лежал на полу. У него была раздавлена голова, и все вокруг находилось в страшном беспорядке. Я много чего повидал на своем веку, но там была одна вещь, которая выходит уже за все рамки. Око за око! Видит Бог, Берч, в конце концов вы получили по заслугам! Когда я увидел череп, меня едва не стошнило, но другое — другое было еще ужаснее! Я имею в виду ноги — они были отрезаны точно по самые лодыжки, так, чтобы тело Азефа можно было втиснуть в гроб, предназначавшийся для Мэтью Феннера!

Изгой[59]

(Перевод О. Мичковского)

Барон всю ночь ворочался в постели;

Гостей подпивших буйный пляс томил

Чертей и ведьм — и в черноту могил

Тащили их во сне к червям голодным.

Китс[60]

Несчастлив тот, на кого воспоминанья детских лет наводят лишь уныние и страх. Увы тому, кто помнит только долгие часы уединения в огромных мрачных залах с тяжелыми портьерами и сводящими с ума рядами старинных книг или одни безмолвные бдения в сумеречных рощах среди причудливых, гигантских, лозами отягченных дерев, безмолвно простирающих изогнутые ветви в вышину. Такую участь присудили боги мне — обманутому и обескураженному, опустошенному и сломленному. И все же в те мгновения, когда рассудок мой готов умчаться за свои пределы — к иному! — я в отчаянии цепляюсь за эти увядшие воспоминания и странным образом успокаиваюсь.

Где я родился, мне не ведомо; помню только замок, бесконечно старый и бесконечно страшный, со множеством темных галерей и высокими потолками, где глаз мог различить лишь паутину да сумрачные тени. Стены древних каменных коридоров, казалось, источали сырость, и мерзкий запах стоял повсюду, как будто разлагались груды трупов, оставленных минувшими поколениями. В замке никогда не было света, и поэтому я любил зажечь свечу и, не отрываясь, глядеть на нее. Но света не было и снаружи, ибо ненавистные деревья намного превосходили высотой самую высокую из доступных мне башен. Лишь одна черная башня возносилась над лесом и уходила в неведомое наружное небо, но подходы к ней были разрушены, и на нее никак нельзя было взобраться, разве что сделать заведомо безнадежную попытку вскарабкаться по голой стене, одолевая ее камень за камнем.

Вероятно, я прожил в этом месте долгие годы, но я не умею определять время. Кто-то, должно быть, заботился об удовлетворении моих нужд, однако я не могу припомнить никого, кроме самого себя; ни единой живой души, если не считать безмолвных крыс, летучих мышей и пауков. Впрочем, кто бы он ни был, мой радетель, он представляется мне невероятно старым, потому что мое первое понятие о живом человеке связано с чем-то карикатурно схожим со мной самим, только гораздо более уродливым, сморщенным — и ветхим, как и весь замок. Я никогда не находил ничего отталкивающего в тех костях и скелетах, что усыпали дно глубоких, сложенных из камня ям в подвалах замка. В моем воображении эти предметы причудливо ассоциировались с повседневностью, и я считал их, пожалуй, более натуральными, чем цветные изображения людей, попадавшиеся мне в пыльных книгах. Все, что я знаю, вычитано мною из этих книг. Никто не наставлял и не учил меня, и я не помню, чтобы хоть раз за все эти годы мне довелось услышать человеческий голос, в том числе и свой собственный, ибо хотя я и читал о том, что такое речь, мне даже в голову не приходило попробовать заговорить вслух. Наружность моя равно не являлась предметом моих размышлений, так как в замке не было зеркал, и я разве что бессознательно ощущал себя похожим на тех молодых людей, чьи изображения встречались мне на рисунках и гравюрах в книгах. Молодым же я осознавал себя потому, что почти не имел воспоминаний.

За стенами замка, по ту сторону гниющего рва, я часто отдыхал под темными кронами молчаливых деревьев и часами мечтал о прочитанном в книгах, с тоскою рисуя себя среди веселых и шумных толп в солнечном мире за бескрайним лесом. Однажды я попытался выбраться из этого леса, но чем дальше отходил от замка, тем гуще становились тени, тем больше наполнялся воздух гнетущим страхом, и я, как безумный, бросился назад, боясь заблудиться в лабиринте ночной немоты.

Так, в вечном полумраке, я ждал и мечтал, сам не зная о чем. Но вот тоска моя по свету в этом сумрачном безлюдье стала столь невыносимой, что я не вытерпел и с мольбою воздел руки к единственной башне, черной и полуразрушенной, которая возвышалась над лесом и уходила в неведомое небо. И тогда я решил, что поднимусь на эту башню, чего бы это мне ни стоило, ибо лучше раз взглянуть на небо и погибнуть, чем вечно жить, не видя света дня.

В промозглом полумраке я взбирался по старым, стертым каменным ступеням, пока не достиг места, где они кончались и откуда наверх вели лишь небольшие углубления в стене, которыми я и воспользовался на свой страх и риск. Ужас и отчаяние внушал мне этот мертвый гладкий каменный цилиндр, черный, пустынный и немой, тем более зловещий оттого, что с его стен то и дело бесшумно взмывали в воздух вспугнутые мною нетопыри. Но еще в больший ужас и отчаяние приводило меня то, как невероятно долго длился мой подъем, ибо сколько я ни лез, тьма у меня над головой не рассеивалась. Вековым могильным холодом веяло на меня, и я трепетал, не в силах объяснить себе, почему я не могу достичь света. Вообразив, что меня застигла ночь, тщетно пытался я нащупать свободной рукой бойницу, чтобы выглянуть наружу и определить высоту, на которой нахожусь.

Но вот, после бесконечно долгого и рискованного подъема вслепую по этой безнадежной вогнутой круче, я почувствовал, что голова моя упирается во что-то твердое, и понял, что достиг крыши или, во всяком случае, какого-то перекрытия. В темноте я не мог различить, что это за преграда, а потому потрогал ее рукой и убедился, что это нечто каменное и неподвижное. Тогда я стал двигаться по окружности башни, цепляясь за все, за что только можно было ухватиться на скользкой стене, и поминутно рискуя сорваться вниз, пока наконец не нашел то место, где преграда слегка подавалась. Поскольку руки мои были заняты, я уперся в эту плиту или, точнее, крышку люка головой и, рванувшись вверх, приподнял ее. Моя надежда увидеть свет не оправдалась, и, пролезая в открывшийся проем, я уже знал, что путь мой завершен лишь на время, ибо передо мною была ровная каменная площадка, большего диаметра, нежели нижняя часть башни. Очевидно, это был пол какой-то грандиозной дозорной комнаты. Выбираясь на него, я старался двигаться так, чтобы тяжелая плита не вернулась на свое место, но при всей осторожности я не смог этого предотвратить — простершись в изнеможении на каменном полу, я услыхал гулкое эхо, вызванное ее падением. Впрочем, я надеялся, что при необходимости мне снова удастся ее приподнять.

Теперь-то уж, казалось мне, я нахожусь на такой высоте, куда не достают ветви проклятого леса. С трудом поднявшись на ноги, я стал на ощупь искать окно, чтобы наконец увидеть небо, месяц и звезды, о которых так много читал. Но куда бы я ни повернулся, меня всюду ждало разочарование — кругом были лишь одни широкие мраморные выступы, служившие подставкой для продолговатых сундуков пугающих размеров. Чем больше я думал и гадал, тем неодолимее становилось желание узнать, что за седые тайны скрывает это хранилище, отрезанное от нижнего замка веками расстояния. Но тут я неожиданно нащупал нишу с каменной дверью, покрытой каким-то необычным рельефом. Толкнув ее, я убедился, что она заперта, — тогда я собрал все силы и одним могучим рывком, способным сокрушить все земные препятствия, втянул ее внутрь, на себя. Едва я сделал это, как меня охватило сильнейшее из блаженств, когда-либо испытанных мною, — впереди, за декоративной металлической решеткой, к которой поднималось несколько каменных ступеней, сияла мягким, бархатным светом полная луна, виденная мною до того лишь в сновидениях и смутных грезах, которые я не осмеливаюсь назвать воспоминаниями.

Полагая, что на этот раз я уж точно достиг самой верхушки башни, я было бросился вверх по ведущим к решетке ступеням, но тут луну закрыла туча, в наступившей темноте я споткнулся и далее был вынужден продвигаться уже более осторожно и медленно. Когда я добрался до решетки, было по-прежнему темно; тронув ее, я удостоверился в том, что она не заперта, но открывать ее полностью не стал, боясь упасть с той головокружительной высоты, на которую поднялся. И в этот момент снова появилась луна.

Ничто не потрясает так сильно, как то, что до беспредельности неожиданно и до нелепости невероятно. Самое страшное из пережитого мною прежде не шло ни в какое сравнение с тем, что предстало моему взору в этот миг — с той абсурдной картиной, что открылась передо мной. Сама по себе она была, пожалуй, вполне прозаической, но тем-то и более ошеломляющей, ибо вот что я увидел: вместо головокружительной панорамы бескрайнего леса, обозреваемой с огромной высоты, сразу за решеткой и на том же уровне, где я стоял, простиралась ровная поверхность земли, усеянная мраморными плитами и обелисками, сгрудившимися вокруг старинной каменной церкви, шпиль которой призрачно поблескивал в лунном свете.

Действуя почти бессознательно, я отворил решетку и ступил на выложенную белым гравием дорожку, расходившуюся в двух направлениях. Моим рассудком, в каком бы оторопелом и беспорядочном состоянии он ни пребывал, по-прежнему владело неистовое стремление к свету, и даже испытанное мною разочарование не могло охладить меня. Я не имел понятия, да и не хотел понять, что это было — сон, наваждение или волшебство, — но я был полон решимости узреть великолепие и блеск мира, чего бы это мне ни стоило. Я не ведал, кто я, что я, где я нахожусь, но, продолжая следовать вперед неверными шагами, я вдруг начал смутно что-то припоминать, и это дремавшее во мне до поры воспоминание подсказало мне, что путь мой не совсем случаен. Миновав участок с плитами и обелисками, я вышел через арку на открытое пространство и теперь следовал по дороге, местами сохранившейся и хорошо заметной, местами же терявшейся среди густых трав, где только отдельные развалины выдавали ее прежнее присутствие. Один раз мне пришлось переплыть через быстрый поток, посреди которого вздымались остатки замшелой и осыпающейся каменной кладки, свидетельствовавшие о том, что здесь некогда стоял мост.

Прошло, должно быть, больше двух часов, прежде чем я достиг своей предполагаемой цели — старого, увитого плющом замка посреди парка с густыми зарослями деревьев; замка до безумия знакомого и до неузнаваемости чужого. Я обнаружил, что ров заполнен водой, а многих известных мне башен нет. Меня также смутило присутствие нескольких новых флигелей. Однако более всего меня привлекли и приятно удивили настежь распахнутые окна, из которых вырывались снопы яркого света и доносились звуки самого буйного веселья. Приблизившись к одному из них, я заглянул внутрь и увидел большую компанию людей в необычных одеяниях; они пировали и вели оживленную беседу. Я ни разу не слышал, как звучит человеческая речь, и потому мог только смутно угадывать, о чем они говорили. Черты некоторых присутствующих пробудили во мне неясные, бесконечно далекие воспоминания; остальные лица были совершенно незнакомыми.

Через окно, расположенное вровень с землей, я вступил в ярко освещенный зал — и это был шаг от неповторимого проблеска надежды к жесточайшему из потрясений, к отчаянию и осознанию горькой истины. Кошмар не заставил себя ждать, ибо как только я вошел, глазам моим предстала ужаснейшая из сцен, какие только можно вообразить. Едва я сделал этот шаг, как всю компанию охватил внезапный и необъяснимый ужас, исказивший до уродства лица гостей и исторгнувший нечеловеческие вопли едва ли не из каждой глотки. Все разом бросились уносить ноги. В создавшейся суматохе и панике одни падали в обморок, другие подхватывали и тащили бесчувственные тела за собой в безумной спешке. Многие прикрыли глаза руками и, словно слепые котята, беспомощно тыкались в разные стороны, опрокидывая мебель и налетая на стены, прежде чем им удавалось добраться до какой-либо из многочисленных дверей.

Оставшись один в роскошном зале и еще не придя в себя от их душераздирающих криков, отзвуки которых постепенно стихали в отдалении, я вдруг затрепетал при мысли о том, что где-то рядом со мной затаилось нечто, чего я до сих пор не замечал. На первый взгляд зал казался пустым, но, когда я двинулся к одной из ниш, мне почудилось, будто я уловил там какое-то шевеление или что-то в этом роде — там, за обрамленным золотом дверным проемом, ведшим в другой, чем-то похожий на первый, зал. По мере приближения к арке я все более убеждался в том, что кроме меня в зале еще кто-то есть, и все же ужас, что предстал передо мной, был слишком неожиданным. Издав первый и последний в своей жизни звук — отвратительное завывание, потрясшее меня не меньше, чем его омерзительная причина, — я узрел во всей ужасной очевидности столь невообразимое, неописуемое и безобразное чудище, какое вполне могло одним видом своим превратить веселую компанию в беспорядочную толпу обезумевших от страха беглецов.

Я не в силах даже приблизительно описать, как выглядело это страшилище, сочетавшее в себе все, что нечисто, скверно, мерзко, непотребно, аморально и аномально. Это было какое-то дьявольское воплощение упадка, запустения и тлена, гниющий и разлагающийся символ извращенного откровения, чудовищное обнажение того, что милосердная земля обычно скрывает от людских глаз. Видит Бог, это было нечто не от мира сего — во всяком случае, теперь уже не от мира сего, — и тем не менее, к ужасу своему, я разглядел в его изъеденных и обнажившихся до костей контурах отталкивающую и вызывающую карикатуру на человеческий облик, а в тех лохмотьях, что служили ему одеянием, — некий отдаленный намек на знатность, отчего мой ужас только усилился.

Я был почти парализован — правда, не настолько, чтобы не предпринять слабую попытку к бегству; но одного неверного шага назад оказалось недостаточно для того, чтобы разрушить чары, которыми сковал меня этот безымянный и безголосый монстр. Глаза мои, словно заколдованные неподвижно уставившимися в них тусклыми, безжизненными зрачками, отказывались повиноваться мне и, как я ни старался, не закрывались — они лишь милосердно затуманились, и богомерзкий призрак представлялся мне теперь не так отчетливо, как в момент первого шока. Я попытался было поднять руку, чтобы заслониться от этого зрелища, но силы оставили меня до такой степени, что рука не вполне повиновалась моей воле. Однако в результате этой попытки я потерял равновесие, и, чтобы не упасть, мне пришлось ступить несколько шатких шагов вперед. И только тогда, в тот самый момент, когда я делал эти шаги, я внезапно и как-то судорожно осознал, насколько близко нахожусь от этого чудовищного исчадия ада; мне даже почудилось, что я слышу глухой шум его дыхания. Находясь на грани помешательства, я все же нашел в себе силы выбросить вперед руку и отстранить от себя зловонный призрак, стоявший почти вплотную ко мне. И в этот самый миг, в это катастрофическое мгновение вселенского кошмара и адского катаклизма пальцы мои коснулись протянутой ко мне гниющей лапы монстра, стоявшего под позолоченным сводом.

Я не издал ни звука, но все кровожадные вампиры, оседлавшие ночной ветер, вскричали за меня в тот самый миг, когда на мой рассудок одной стремительной лавиной обрушились душегубительные воспоминания. За одну секунду я вспомнил все, что было со мною прежде, еще до того ужасного замка с его деревьями; я припомнил здание, со временем переделанное, в котором сейчас находился; и, что было кошмарнее всего, я узнал то богомерзкое существо, которое в момент, когда я отдергивал свои запятнанные пальцы от его лапы, оскалилось в чудовищной ухмылке.

Но во вселенной наряду с горечью существует и сладость, и имя этой сладости — забвение. В немыслимом ужасе того мгновения забылось все, что угнетало меня, и наплыв мрачных воспоминаний рассеялся хаотичным эхом перекликающихся образов. Грезя наяву, я покинул это проклятое логово призраков и быстро и бесшумно выбежал наружу — туда, где светила луна. Вернувшись на кладбище с мраморными плитами и спустившись по ступеням к каменному люку, я убедился, что его уже не сдвинуть с места, но это меня отнюдь не огорчило, ибо я уже с давних пор ненавидел тот старинный замок внизу и его деревья. Отныне я разъезжаю верхом на ночном ветре в компании с насмешливыми и дружелюбными вампирами, а когда наступает день, мы резвимся в катакомбах Нефрен-Ка, что находятся в неведомой и недоступной долине Хадоф возле Нила. Я знаю, что свет — не для меня, не считая света, струимого луной на каменные гробницы Неба; не для меня и веселье, не считая веселья запретных пиров Нитокрис под Большой пирамидой. И все же в этой своей вновь обретенной свободе и безрассудстве я едва ли не благословляю горечь отчуждения.

Ибо, несмотря на покой, принесенный мне забвением, я никогда не забываю о том, что я — изгой, странник в этом столетии и чужак для всех, кто пока еще жив. Мне это стало ясно — раз и навсегда — с того момента, когда я протянул руку чудовищу в огромной позолоченной раме; протянул руку — и коснулся холодной и гладкой поверхности зеркала.

Картинка в старой книге[61]

(Перевод О. Мичковского)

Искатели острых ощущений любят наведываться в глухие, потаенные места. Они охотно посещают катакомбы Птолемеи[62] и узорчатые мавзолеи гиблых полуденных стран, забираются на залитые лунным светом башни полуразрушенных рейнских замков и сходят вслепую по стертым ступеням в провалы, зияющие чернотой среди руин заброшенных азиатских городов. Дремучий лес с нечистой силой, безлюдный горный кряж служат для них объектами паломничества, и они подолгу кружат возле таящих немую угрозу монолитов на необитаемых островах. Но подлинный ценитель ужасов, который в каждом новом впечатлении, полном неописуемой жути, усматривает конечную цель и смысл существования, превыше всего ставит старинные усадьбы, затерянные в новоанглийской глуши, ибо именно там силы зла пребывают в своем наиболее полном и первозданном обличье, идеально согласуясь с окружающей их атмосферой суеверия и невежества.

Ничто не являет собой картины столь пугающей и безотрадной, как неказистый деревянный дом, расположенный вдали от проезжих трактов на сыром травянистом косогоре у подножья гигантского выхода скальных пород. Сотни лет простоял он так, и все это время вились и ползли по его стенам виноградные лозы, а деревья в саду разрастались вширь и ввысь. Ныне его почти не разглядеть среди буйных лесных зарослей, и только крохотные оконца иногда выдают его присутствие своим тревожным блеском, словно напоминая о безумных ужасах, спасение от которых можно найти лишь в бесконечном мертвенном оцепенении.

В таких домах поколение за поколением живут самые странные обитатели, каких только видывал свет. Фанатичные приверженцы жутких верований, сделавших их изгоями среди людей, — они прибыли сюда вместе с остальными переселенцами, чьи предки в поисках свободы селились на безлюдье. Здесь они жили в достатке и покое вне тех ограничений, что сковывали их сограждан, но сами при этом оказывались в постыдном рабстве у мрачных порождений собственной фантазии. В отрыве от цивилизации и просвещения все душевные силы этих пуритан устремлялись в совершенно неизведанные русла, а болезненная склонность к самоограничению и жестокая борьба за выживание среди окружавшей их дикой природы развили в них самые мрачные и загадочные черты характера, ведущие свое происхождение из доисторических глубин холодной северной родины их предков. Практичные по натуре и строгие по убеждениям, они не умели красиво грешить, а когда грешили — ибо человеку свойственно ошибаться, — то более всего на свете заботились о том, чтобы тайное не сделалось явным, и потому постепенно теряли всякое чувство меры в том, что им приходилось скрывать. Одни лишь старые заброшенные дома, дремлющие в лесной глуши, могли бы поведать о том, что от века покрыто тайной, но они смертельно боятся стряхнуть с себя дремотное забытье. Порой поневоле подумаешь, что для самих этих домов было бы лучше, если бы их снесли, — ведь они, должно быть, часто видят сны.

В одном из таких сооружений, ветхом и покосившемся, мне однажды пришлось искать убежища от внезапного проливного дождя. В ту пору, в ноябре 1896 года, я путешествовал по Мискатоникской долине, собирая информацию об истории этого края и его жителей. Предполагая, что путь мой затянется и будет извилистым и кружным, я решил воспользоваться велосипедом, несмотря на то что время года отнюдь не располагало к такому виду транспорта. Непогода застигла меня на по всем признакам заброшенной дороге, которую я выбрал в качестве кратчайшего пути до Аркхема. Населенных пунктов поблизости не было, и единственным укрытием могло послужить старое и невзрачное бревенчатое строение, тускло поблескивавшее оконцами меж двух исполинских вязов у подножия каменистого холма. Хотя дом этот находился на довольно приличном расстоянии от того, что некогда называлось дорогой, он с первого же взгляда произвел на меня крайне невыгодное впечатление. Порядочные здания не таращатся на путников столь вызывающим и бесцеремонным образом. Кроме того, в ходе моих генеалогических изысканий мне попадались легенды вековой давности, изначально настроившие меня против подобного рода мест. Однако разгулявшаяся не на шутку стихия не позволяла мне быть слишком щепетильным, и я без колебаний подкатил по травянистому склону к закрытой входной двери.

Сначала я почему-то решил, что дом оставлен жильцами, однако, когда я приблизился к нему, уверенность моя сильно пошатнулась, ибо, несмотря на то, что все дорожки густо поросли сорной травой, они все же сохранились несколько лучше, чем можно было ожидать в случае полного запустения. Поэтому, прежде чем толкнуть входную дверь, я постучал, ощущая при этом какую-то необъяснимую тревогу. Замерев в ожидании на неровной мшистой глыбе, заменявшей собой порог, я беглым взглядом окинул стекла соседних окон и фрамуги над дверью и отметил, что все они хорошо сохранились, хотя и были покрыты толстым слоем пыли и дребезжали при каждом порыве ветра. Значит, дом по-прежнему был обитаем, несмотря на всю его видимую запущенность. Однако на стук мой никто не отозвался. Постучав на всякий случай еще разок, я взялся за ржавую щеколду и обнаружил, что дверь не заперта. Взору моему открылась тесная прихожая с обшарпанными стенами; в воздухе ощущался едва уловимый, но тем не менее весьма неприятный запах. Я вошел в дом с велосипедом и затворил за собой дверь. Впереди маячила узкая лестница, к которой примыкала дверца, ведущая, вероятно, в погреб, а по левую и правую руку виднелись закрытые двери комнат первого этажа.

Прислонив велосипед к стене, я толкнул дверь слева от себя и проследовал в крохотную клетушку с низким потолком, тускло освещенную сквозь два запыленных окошка и обставленную самой простой и необходимой мебелью. Вероятно, эта комната некогда служила гостиной: в ней имелись стол, стулья и внушительных размеров камин с полкой, на которой тикали старинные часы. Книг и бумаг было немного, и в окружающем полумраке я с трудом различал заголовки. Более всего меня поразил дух глубокой древности, присутствовавший повсюду — буквально в каждой видимой детали интерьера. Большая часть домов в округе изобиловала реликвиями былых времен, но здесь старина сохранилась в какой-то особенной полноте, ибо во всей каморке я не нашел ни одного предмета, который можно было бы с уверенностью отнести к послереволюционному периоду.[63] Не будь эта комната столь скудно обставлена, она могла бы стать подлинным раем для антиквара.

Осматривая эти необычные апартаменты, я все отчетливее ощущал, как во мне растет то чувство беспокойства, что охватило меня с первого взгляда на дом. Я бы не мог с точностью определить, что именно пугало или отталкивало меня; скорее всего, дело было в самой атмосфере дремучей старины, мрачности и забвения. Я не испытывал ни малейшего желания присесть и беспрестанно ходил по комнате, разглядывая все подряд. Первым предметом, привлекшим мое внимание, стала средней толщины книга, валявшаяся на столе и имевшая столь древний вид, что было даже как-то странно лицезреть ее здесь, а не в стенах какого-нибудь музея или библиотеки. Кожаный переплет с металлическими застежками позволил ей сохраниться в отличном состоянии; правда, от этого она выглядела еще более неуместной среди убогой обстановки этой обители. Когда я раскрыл ее на титульном листе, удивление мое значительно возросло, ибо передо мной лежало не что иное, как редчайшее издание отчета Пигафетты[64] о землях Конго, составленного им на латыни на основе записок мореплавателя Лопеса и отпечатанного в 1598 году во Франкфурте. Я был немало наслышан об этом издании, украшенном оригинальными иллюстрациями работы братьев де Брю,[65] и на время позабыл о своих тревогах, охваченный нетерпеливым желанием перелистать страницы книги. Рисунки и впрямь оказались весьма любопытными. Делая их, художники руководствовались поверхностными описаниями и были вынуждены восполнять недостающие детали за счет собственного воображения, в результате чего негры, например, у них вышли светлокожими и с европейскими чертами лица. Вероятно, не скоро бы я закрыл эту книгу, не будь здесь одного, на первый взгляд пустякового обстоятельства, которое подействовало на меня угнетающе и вновь пробудило прежнее ощущение беспокойства. Обстоятельство это заключалось в том, что книга как бы по собственной воле снова и снова раскрывалась на одной и той же картинке под номером 12, где была изображена во всех отвратительных подробностях лавка мясника у анзикейских каннибалов.[66] Мне самому было стыдно, что я так нервничаю из-за какого-то пустяка, но рисунок таки вывел меня из равновесия, особенно после того, как я прочел пояснительные строки, в которых излагались некоторые особенности анзикейской кухни.

Чтобы рассеяться, я повернулся к ближайшей полке и принялся разглядывать стоявшие на ней книги. Их было немного, в том числе Библия восемнадцатого века; «Путь паломника»,[67] напечатанный в том же столетии в типографии издателя альманахов Исайи Томаса и снабженный затейливыми гравюрами; полуразложившийся остов «Великих деяний Христа в Америке» Коттона Мэзера и еще несколько книг столь же почтенного возраста. Внезапно мое внимание привлекли звуки шагов в комнате наверху. В первый момент я остолбенел от неожиданности — ведь еще совсем недавно, когда я колотился в дверь, на стук мой никто не отозвался, но в следующее мгновение меня осенило, что, видимо, хозяин только что встал после глубокого сна, и я уже без прежнего удивления продолжал прислушиваться к скрипу шагов, доносившемуся с лестницы. Поступь была тяжелой и в то же время какой-то уж слишком осторожной; такое странное сочетание насторожило меня. Потом шаги замерли, и через несколько секунд, в течение которых обитатель дома, должно быть, разглядывал стоявший в прихожей велосипед, я услышал, как он возится с задвижкой, после чего обшитая дубовыми досками дверь распахнулась настежь.

В проеме возникла персона столь примечательной наружности, что я удержался от изумленного возгласа лишь благодаря тому, что вовремя вспомнил о правилах хорошего тона. Лицо и фигура вошедшего вызвали во мне смешанное чувство испуга и уважения. Передо мной стоял седовласый старец, одетый в рубище, ростом не менее шести футов и, несмотря на возраст и очевидную нужду, еще достаточно крепкого и плотного телосложения. Длинная всклокоченная борода почти полностью закрывала ему лицо, которое имело какой-то неправдоподобно румяный и свежий цвет и было едва тронуто морщинами, на высокий лоб ниспадала прядь седых волос, густых, как у юноши. Голубые глаза его, слегка налитые кровью, глядели остро и испытующе. Если бы не вопиющие неухоженность и неопрятность, облик этого человека можно было бы назвать не только впечатляющим, но и благородным. Однако эта неухоженность придавала ему настолько отталкивающий вид, что ни лицо, ни фигура уже не могли поправить положение. Во что конкретно был одет старик, я даже затрудняюсь сказать — в моем представлении это была просто масса лохмотьев, из-под которых торчала пара тяжелых сапог. Нечистоплотность же его превосходила всякое описание.

Как наружность вошедшего, так и тот непроизвольный страх, который он мне внушал, приготовили меня к какой-нибудь грубости с его стороны, и потому я даже вздрогнул от удивления и ощущения какого-то жуткого несоответствия, когда он жестом пригласил меня сесть и заговорил слабым старческим голосом, проникнутым льстивым подобострастием и заискивающим радушием. Выражался он весьма своеобразно — на той примитивной разновидности новоанглийского диалекта, которую я считал давно вышедшей из употребления, — и все время, пока он разглагольствовал, сидя напротив меня за столом, я прислушивался не столько к смыслу, сколько к характерным оборотам его речи.

— Что, небось, под дождик попали? — начал хозяин. — Очень славно, что вы оказались так близко от дома и не погнушались зайти. А то я, вишь, маленько соснул, иначе бы враз услыхал. Эх, старость не радость, сынок, а в мои лета самое первое дело — крепкий сон. Далеко ли путь держите? С той поры, как убрали аркхемскую станцию, редко встретишь на этой дороге прохожего человека.

Я ответил, что направляюсь в Аркхем, и извинился за непрошеное вторжение. Старик продолжал:

— Рад видеть вас, юный сэр. Нечасто сюда наведываются чужаки, так что мне, старику, и словом-то перекинуться не с кем. Сдается мне, что вы аж из Бостона, верно? Самому мне там, правда, бывать не случалось, но городского я если увижу, то завсегда отличу. Жил тут у нас в восемьдесят четвертом один горожанин, работал учителем, стало быть, в школе, а потом вдруг куда-то сгинул, и с тех пор о нем ни слуху ни духу…

В этом месте старик как-то странно захихикал, но, когда я спросил его, чем вызван этот смех, он промолчал. По всем признакам хозяин дома пребывал в чрезвычайно веселом расположении духа и не находил нужным скрывать своих причуд, о склонности к каковым можно было догадаться уже по одному тому, как он ухаживал за своей внешностью. Старик продолжал разглагольствовать в том же роде с каким-то даже подозрительным радушием. Между тем мне пришло в голову спросить у него, где он раздобыл такое редкое издание, как «Regnum Congo» Пигафетты. По-прежнему находясь под впечатлением этой книги, я почему-то никак не решался о ней заговорить. В конце концов, однако, любопытство взяло верх над смутными опасениями, владевшими мной с того момента, как я впервые увидел этот дом. К моему облегчению, старика нимало не смутил мой вопрос, и он отвечал на него охотно и обстоятельно:

— А, эта африканская книжка! Я выменял ее году в шестьдесят восьмом у капитана Эбенезера Хоулта, того самого, который потом погиб на войне.

Услышав имя капитана, я насторожился. Оно встречалось мне несколько раз в ходе моих генеалогических изысканий, правда, насколько я помнил, его не было ни в одном из документов, относившихся к послереволюционному периоду. Я подумал, не сможет ли хозяин дома помочь мне в работе, и решил спросить его об этом чуть позже.

Старик между тем продолжал:

— Эбенезер много лет плавал за море на салемском купце и в каждом, почитай, порту находил разные занятные штуковины. Книжицу эту, сколько мне помнится, он раздобыл в Лондоне, в какой-то из тамошних лавок, — покойник любил это дело, по лавкам, стало быть, шастать. Я раз гостил у него дома на холме (в ту пору я барышничал лошадьми) и вдруг вижу эту книжку. Уж больно мне картинки приглянулись — ну, я ее у него и выменял. Занятная книжица! Дай-ка я стекла-то нацеплю…

Старик порылся в своих лохмотьях и вытащил на редкость старые и засаленные очки с крохотными восьмиугольными стеклами и металлическими дужками. Водрузив их себе на нос, он взял со стола книгу и принялся любовно ее перелистывать.

— Эбенезер кое-что тут разбирал — она ведь на латыни, — а у меня вот никак не выходит. Мне ее читали учителя — двое или трое — правда, не целиком, и еще пастор Кларк — говорят, он, бедняга, в пруду утонул. Ну-ка, попробуйте, может, у вас получится?

Чтобы ублажить старика, я перевел ему один абзац из начала книги. Если я и допустил кое-какие ошибки, старик был не настолько грамотен, чтобы их заметить, — во всяком случае, слушая меня, он радовался, как ребенок. К этому времени общество старика уже начало меня тяготить, и я стал подумывать о том, как бы улизнуть, не обидев его. С другой стороны, меня забавляло детское пристрастие старого невежественного человека к картинкам в книге, которую он не умел читать, и мне было интересно, насколько лучше он справляется с теми немногими томами на английском, что украшали его библиотеку. Простодушие, столь неожиданно выказанное хозяином дома, развеяло большую часть моих опасений, и, продолжая слушать его болтовню, я невольно улыбался.

— Странное дело, как эти картинки заставляют тебя шевелить мозгами. Взять хотя бы вот эту, в начале. Где это видано, чтобы у деревьев были такие листья — прямо как крылья? А люди? Совсем не похожи на негритосов. Да и вообще ни на кого. Я так думаю, им положено быть вроде наших индейцев, только что в Африке. Иные, гляньте-ка, смахивают на обезьян или каких-то обезьяньих людей, а вот что касается этой бестии, то о такой я даже и не слыхивал.

Старик ткнул пальцем в мифическое существо — вероятно, плод вымысла художника, — представлявшее собой подобие дракона с крокодильей головой.

— А теперь я покажу вам самую славную картинку, где-то здесь она, посередке…

Голос старика упал почти до шепота, глаза заблестели ярче обыкновенного, движения дрожащих рук стали как будто еще более неловкими, но тем не менее они вполне справились со своей задачей. Книга раскрылась, можно сказать, сама собой — как если бы ее часто открывали именно на этом месте — на той безобразной двенадцатой картинке, где была представлена лавка мясника у анзикейских каннибалов. Меня охватило прежнее беспокойство, но я старался не показывать виду. Самым странным было то, что художник изобразил африканцев похожими на белых людей. Отрубленные конечности и туши, развешанные по стенам лавки, выглядели омерзительно, а мясник с топором на их фоне попросту не укладывался в сознании нормального человека. Однако хозяин дома, похоже, наслаждался этим зрелищем ровно в той же мере, в какой я испытывал к нему отвращение.

— Ну и как она вам? Не видали в наших краях ничего подобного, а? Когда я увидел ее в первый раз, у меня аж дух захватило. Я так и сказал Эбу Хоулту: «У меня от этой картинки поджилки трясутся». Когда в молодости я читал о резне — это было в Писании, про то, как убивали мидианитов,[68] или как их там, — я тогда уже начал смекать, но картинки у меня не было. А здесь нарисовано все как есть. Я, конечно, понимаю, что убивать — это грех, но разве не все мы затем только и родились, чтобы жить во грехе? Вот этот бедолага, которого разделывают на части, — каждый раз, как я взгляну на него, у меня аж мурашки по коже бегут, а я все гляжу и не могу оторваться. Вишь, как ловко мясник отхватил ему ноги. Там, на лавке, лежит его голова, одна рука вона рядом, а другая — по ту сторону чурбана.

Старик пришел в сильнейшее возбуждение, глаза его хищно поблескивали за стеклами очков, и только голос с каждым словом становился все тише.

Мои собственные ощущения едва поддаются описанию. Все безотчетные страхи, что владели мною прежде, возродились с новой силой, и уже в следующее мгновение я осознал всю степень своего отвращения к этому дряхлому мерзкому чудовищу, находившемуся в непосредственной близости от меня. Я более не сомневался в том, что передо мной сумасшедший или по меньшей мере психически нездоровый человек. Старик говорил едва слышно, но шепот его казался мне страшнее любого крика, и, слушая, я трепетал.

— Так вот, значит, я и говорю, что странное дело, как эти картинки действуют на мозги. Если хотите знать, юный сэр, то вот от этой я прямо-таки схожу с ума. Когда я заполучил у Эба книжку, я глядел на нее часами, особливо как послушаю пастора Кларка, когда он, покойник, читал воскресную проповедь. Однажды я проделал забавную штуку — да вы не пугайтесь, сэр! — просто перед тем, как пойти забивать овец на продажу, я поглядел на картинку, и право слово — забивать овец после этого стало куда веселее…

Старик говорил очень тихо, настолько тихо, что некоторых слов я не мог разобрать. Я прислушивался к шуму дождя и дребезжанию крохотных оконных стекол, улавливая время от времени глухие раскаты грома, необычные для этого времени года; с каждым разом они становились все ближе. Раз чудовищная вспышка молнии и последовавший за ней громовой раскат сотрясли дом до самого основания, но говоривший, казалось, не обратил на это никакого внимания.

— Забивать овец стало куда веселее, и все же, знаете ли, это было не совсем то, что надо. Странное дело, когда тебе что-нибудь втемяшится в башку. Ради всех святых, юноша, не рассказывайте никому об этом, только я готов поклясться перед Богом, что от этой картинки во мне проснулся аппетит к такого рода пище, какую не вырастишь на пастбище и не купишь за деньги. Эй, сидите смирно, что вас взяло? Я же еще ничего не делал, я только спрашивал себя: а что, если я попробую? Говорят, что мясо создает плоть и кровь и продлевает жизнь. Вот мне и стало любопытно: а нельзя ли продлевать свою жизнь еще и еще, если это будет не просто мясо, а нечто большее…

Но старику не суждено было продолжить свой монолог. Причиной этому явился отнюдь не мой испуг и даже не внезапно налетевший ураган — тот самый, в разгар которого я очнулся в полном одиночестве среди дымящихся почерневших развалин. Рассказчика остановило одно, на первый взгляд пустяковое и в то же время не совсем обычное обстоятельство.

Книга лежала между нами на столе, раскрытая на той странице, где была помещена эта отвратительная картинка. В тот момент, когда старик произносил слова «нечто большее», послышался слабый звук, напоминающий всплеск, и на пожелтевшей бумаге раскрытого тома показалось какое-то пятнышко. Я было мысленно погрешил на ливень и протекающую крышу, но ведь ливень не бывает красным. Между тем в самом центре картинки, изображавшей лавку мясника у анзикейских каннибалов, живописно поблескивала миниатюрная алая клякса, сообщая особую выразительность кошмару, запечатленному на репродукции. Заметив ее, старик оборвал фразу на середине — еще прежде, чем его могло побудить к этому выражение ужаса на моем лице; старик оборвал фразу и бросил беглый взгляд на потолок, в направлении комнаты, из которой он вышел час тому назад. Я проследил за его взглядом и увидел прямо над нами, на потолке, крупное темно-красное пятно неправильной формы; оно росло на моих глазах. Я не закричал и даже не пошевелился, я просто зажмурился. А спустя мгновение раздался сокрушительной силы удар стихии; он разнес на куски этот проклятый дом, кишащий чудовищными тайнами, и даровал мне обморок, который только и спас меня от окончательного помешательства.

Холод[69]

(Перевод Е. Мусихина)

Вы хотите знать, отчего я терпеть не могу сквозняков, почему мне становится не по себе на пороге холодной комнаты и тошнота подступает к горлу, когда теплый осенний день сменяется вечерней прохладой? Вы не ошибетесь, если скажете, что я ненавижу холод точно так же, как другие не переносят дурные запахи. Но чтобы вам было все понятно, я хочу поведать одну весьма жуткую историю, оставляя за вами право решать, насколько эта история объясняет упомянутую странную особенность моей психики.

Заблуждаются те, кто связывает все кошмары и ужасы исключительно с мраком, безмолвием и одиночеством. Ошибочность такого взгляда открылась мне в сиянии полуденного солнца, в грохоте и шуме большого города, среди жильцов самых обыкновенных меблированных комнат с самой заурядной домовладелицей. А началось все весной 1923 года, когда я устроился на работу в один из нью-йоркских журналов. Работа была столь же скучной, сколь и низкооплачиваемой, и это последнее обстоятельство заставляло меня переезжать с места на место в поисках не очень дорогой, но достаточно чистой и сносно обставленной комнаты. Наконец, после долгих мытарств, я обосновался в доме на Четырнадцатой Западной улице, показавшемся мне наименее отвратительным обиталищем из числа осмотренных.

Этот четырехэтажный каменный особняк, внутри отделанный мрамором и резным деревом, некогда, возможно, впечатлял обывателей своей пышностью и великолепием, но сейчас мог служить разве что образцом безвкусицы. В просторных комнатах с нелепыми обоями на стенах и вычурной лепниной под высокими потолками царил затхлый дух, к которому постоянно примешивались отвратительные кухонные запахи. Зато полы в помещениях были чистыми, постельное белье менялось более-менее регулярно, а горячая вода довольно редко отключалась и была действительно горячей, так что я счел это место вполне пригодным для проживания до той поры, когда смогу снимать более приличное жилье. Хозяйка дома — неряшливая, с заметной бородкой, испанка по фамилии Эрреро — не докучала мне болтовней и попреками за горящий допоздна свет в моей комнате на третьем этаже, окнами на улицу; соседи, тихие и необщительные испанцы из самых низов, тоже меня вполне устраивали. Единственным серьезным неудобством был постоянно доносившийся с улицы шум городского транспорта.

Первый странный инцидент в цепи последовавших за тем невероятных событий произошел на исходе третьей недели моего пребывания в этом доме. Однажды вечером я внезапно услышал, что где-то в комнате капает, и почти одновременно с этим отчетливо ощутил едкий запах нашатыря. Взглянув вверх, я заметил в углу на потолке влажное пятно. Желая выяснить причину происшествия, я поспешил к хозяйке и, рассказав ей о постигшей меня неприятности, услышал в ответ заверения в том, что все будет улажено.

— Это все доктор Муньос, — ворчала сеньора Эрреро, поднимаясь по лестнице. — Он, конечно, опять пролил химикалий. Он есть так болен и слаб — кто бы его сам лечил, он ведь все больше и больше слабый, — но он не хочет никто ему помогать. У него есть такой странный болезнь — он целый день принимает ароматная ванна, и он нельзя тревожить и нагревать. Он сам ухаживает свой квартира, его маленький комната весь занят бутылки и машинки — он сейчас не доктор, он никто не лечит. Но он все равно был большой доктор — мой папа слышал о нем в Барселона, — и он совсем недавно вылечил рука у один водопроводчик, когда он стал болеть. Он никуда не выходит, только на крыша, а мой сын Эстебан приносит его еда, белье, лекарство и химикалий. Господи, опять этот нашатырь, который он холодит себя, да!

Сеньора Эрреро устремилась на четвертый этаж, а я вернулся в свою комнату. Капли перестали падать с потолка; затерев лужу на полу и распахнув окно, чтобы проветрить комнату, я услышал у себя над головой тяжелую поступь. Несомненно, это были шаги сеньоры Эрреро, ибо обычно сверху не доносилось никаких звуков, за исключением шума некоего работающего механизма. Несколько последующих дней я лениво размышлял о странной болезни жильца наверху. По правде сказать, его упрямое нежелание принимать постороннюю помощь показалось мне поначалу довольно странным, но, немного поразмыслив, я решил, что это всего-навсего эксцентричная причуда привыкшего к долгому уединению человека.

Я бы, наверное, так никогда и не познакомился с доктором Муньосом, если бы однажды утром со мной не случился сердечный приступ. Зная, что медлить нельзя ни минуты, и вспомнив рассказ сеньоры Эрреро о врачебном искусстве одного из своих постояльцев, я, превозмогая слабость, поднялся этажом выше и постучал в дверь доктора. В ответ откуда-то справа послышался довольно странный голос, обладатель которого на правильном английском языке спросил, кто я такой и что мне надо, после чего распахнулась дверь, но не та, в которую я стучался, а соседняя.

Поток неожиданно холодного воздуха хлынул на меня, и я почувствовал сильный озноб — несмотря на то, что за окнами стояло жаркое летнее утро. Квартира, в которую я попал, поражала своей богатой, со вкусом подобранной обстановкой, резко контрастировавшей с убогим убранством других помещений дома. Складная кушетка, занимавшая место софы, мебель красного дерева, роскошные портьеры, картины старых мастеров и полки, тесно уставленные книгами, — все это делало квартиру похожей скорее на апартаменты джентльмена, нежели на обычную спальню в меблированных комнатах. Помещение, должное выполнять роль прихожей, было переоборудовано доктором под лабораторию, о которой упоминала сеньора Эрреро: то была маленькая комната, заполненная всевозможными склянками и приборами. Примыкавшая к ней комната побольше была, скорее всего, жилой, но все предметы домашнего обихода и одежда были скрыты от посторонних глаз в шкафах и просторной ванной комнате. Несомненно, доктор Муньос отличался хорошим воспитанием и по этой причине не желал выставлять напоказ материальную сторону своего бытия.

Небольшого роста и весьма пропорционального сложения, доктор был одет в великолепно скроенный и пошитый, однако чересчур официальный для дома костюм. Породистое лицо с властным, хотя и не надменным выражением было окаймлено коротко остриженной седой бородой, большие темные глаза за стеклами старомодного пенсне придавали ему некоторое сходство с мавром; в целом же черты его были скорее кельтскими. Густые волосы, аккуратно уложенные над высоким лбом, свидетельствовали о регулярных визитах парикмахера. В общем, все в облике доктора Муньоса наводило на мысль о его принадлежности к аристократическим слоям общества.

Тем не менее в первую минуту внешность доктора вызвала у меня совершенно неожиданную антипатию. Конечно же, оттенок зловещей синевы на его лице и пронзительный холод протянутой мне руки вполне могли стать основанием для подобных чувств, хотя этим недостаткам вполне можно было найти оправдание, вспомнив о болезни доктора. Скорее всего, доктор Муньос был здесь ни при чем, а отвращение у меня вызвал холод — столь подозрительная для такого жаркого дня ледяная свежесть показалась слишком уж необычной, а всякие отклонения от нормы, как правило, пробуждают в моей душе отрицательные эмоции.

Однако антипатия быстро уступила место восхищению высочайшим искусством этого странного врачевателя — его холодные как лед, слегка подрагивавшие руки уверенно возвращали меня к жизни. Между делом доктор рассказал мне целую историю о том, как он однажды объявил себя непримиримым врагом смерти и посвятил борьбе с нею всю свою жизнь, в конечном счете растеряв последних друзей и поломав блестящую карьеру.

«Благородный фанатик», — подумал я, глядя на него. В течение нескольких минут он прослушивал мои легкие и сердце, а затем ушел в свою лабораторию и вскоре вернулся оттуда с какой-то микстурой, которую и дал мне выпить. Все это время он не переставал разговаривать со мной; очевидно, люди моего круга давно уже не бывали его гостями, и теперь, произнося этот монолог, он мысленно возвращался к лучшим годам своей жизни. В то же самое время его хорошо поставленный голос звучал неестественно глухо, без каких бы то ни было интонационных оттенков, и так ровно, что я даже не смог различить вдохов.

— Не беспокойтесь о своем слабом сердце, — говорил доктор. — Важно, чтобы у вас была сильная воля, ибо воля и сознание превыше органической жизни, и если изначально здоровую телесную оболочку тщательно законсервировать и сохранить в ней упомянутые мною качества, тело будет продолжать жить, несмотря на дефекты каких-либо органов или даже полное их отсутствие. Вы можете жить или по крайней мере вести осознанное существование, даже совсем не имея сердечной мышцы! Что касается меня, то целый букет болезней не позволяет моему организму существовать при нормальной температуре. Потому я и вынужден жить в пространстве, где поддерживается постоянный холод. А нагрейся эта комната всего на несколько градусов и продлись это хотя бы пару часов, как я тут же умру. Ведь мой организм нормально функционирует лишь при 55–56 градусах Фаренгейта,[70] а для поддержания такой температуры нужно, чтобы система охлаждения работала исправно, как часы. — Тут он указал на аммиачную холодильную установку с бензиновым двигателем. Именно его шум я часто слышал в своей комнате.

Я был исцелен с чудесной быстротой и покинул холодную квартиру доктора в полном восторге как от него самого, так и от его необычных идей. После этого случая я стал у него частым гостем. Правда, визиты приходилось наносить, одеваясь в теплое пальто, но это нисколько не мешало мне внимать пространным рассказам моего соседа об исследованиях, которые он проводил в глубочайшей тайне, и об их потрясающих воображение результатах. С дрожью в руках и с душевным трепетом перелистывал я страницы неправдоподобно древних фолиантов, теснившихся на его книжных полках. Что же до моего сердечного недуга, то от него я избавился окончательно и бесповоротно, пройдя у доктора короткий, но весьма эффективный курс лечения. Его концепции и методы были удивительны, если не сказать уникальны. В отличие от врачей, с которыми я имел дело до недавнего времени, доктор Муньос не относился с гневом и презрением к так называемому шарлатанству средневековых врачевателей и алхимиков, а, напротив, считал, что все зашифрованные ими формулы скрывают в себе некие психологические стимулы, должные оказывать влияние на те или иные субстанции нервной системы, в которых уже прекратились органические пульсации. С большим интересом слушал я повествование доктора о его коллеге, докторе Торресе из Валенсии, который принимал участие в ранних экспериментах моего собеседника и излечил его от тяжелой болезни, приключившейся с ним восемнадцать лет тому назад. Болезнь эта не прошла, однако, бесследно — с нее и начались все нынешние недуги доктора Муньоса, от коих он ныне спасался столь необычным способом. Доктор же Торрес недолго праздновал победу — вскоре после излечения своего коллеги он сам пал жертвой коварного врага, повергнутого им незадолго до того в битве за жизнь единомышленника. По всей вероятности, это была страшная битва; перейдя к рассказу о ней, доктор Муньос понизил голос до шепота и сообщил — не вдаваясь, однако, в подробности, — что методы исцеления были весьма и весьма неординарны и уж никак не получили бы одобрения со стороны старых консерваторов — последователей Галена.[71]

Регулярно общаясь с доктором, я с некоторых пор стал с сожалением замечать, что мой новый друг медленно, но верно угасает физически. Синева его лица заметно усилилась, голос звучал уже настолько глухо, что понять его речь можно было лишь с большим трудом, движения и жесты, еще совсем недавно отточенные и элегантные, стали неуверенными и суетливыми. Но неприятнее всего было наблюдать за тем, как его ум постепенно утрачивал присущие ему некогда живость и гибкость. Сам доктор, казалось, не замечал происходивших с ним перемен, чего никак нельзя было сказать обо мне; мало-помалу выражение его лица и темы его бесед стали раздражать меня и пробуждать в душе антипатию, подобную той, что ненадолго возникла у меня во время первого знакомства.

У него появились совершенно необъяснимые причуды; ему вдруг понадобились экзотические специи и египетские благовония, так что вскоре его комната стала издавать ароматы, невольно напоминавшие о склепах с захоронениями фараонов в Долине Царей.[72] Кроме того, доктор с моей помощью внес некоторые изменения в конструкцию компрессора и привода холодильной установки, а также увеличил длину трубок, по которым перегонялся аммиак. Он успокоился лишь тогда, когда температура воздуха в его комнате приблизилась к точке замерзания воды, а потом и вовсе опустилась ниже этой отметки. Только в ванной и в лаборатории поддерживалась более высокая температура, да и то только для того, чтобы не замерзала вода и не замедлялись химические реакции. Его сосед по этажу стал жаловаться на холод, проникавший из квартиры доктора через смежную дверь, и мне пришлось установить на ней дополнительные уплотнения. В последнее время доктор беспрестанно говорил о смерти, однако любые упоминания о похоронах и прочих подобных ритуалах вызывали у него жуткий сатанинский хохот.

Что и говорить, он становился весьма неприятным собеседником, и все же, испытывая в душе благодарность за ту помощь, которую он оказал мне в свое время, я не решался бросить его на произвол судьбы. Каждый день я заходил к нему и приводил в порядок комнату и лабораторию. Покупки для него тоже делал я; но если с продуктами дело обстояло довольно просто, то формулы многих химических веществ, которые он заказывал, приводили аптекарей в явное замешательство — они ума не могли приложить, для кого и для чего могли вдруг понадобиться такие препараты.

Постепенно вокруг квартиры доктора Муньоса сгустилась атмосфера необъяснимого ужаса. Из комнаты и лаборатории постоянно исходило жуткое зловоние, распространявшееся по всему дому. Специи и ароматические вещества больше не могли заглушить отвратительного запаха неизвестных химикалий, которые доктор использовал для своих ванн — он принимал их чуть ли не ежечасно, неизменно и категорически отвергая все мои предложения о помощи. Видимо, эти процедуры были одним из средств борьбы против его таинственного недуга. Сеньора Эрреро, проходя мимо квартиры доктора, всякий раз крестилась и, запретив своему сыну Эстебану даже приближаться к злополучным апартаментам, переложила все заботы о загадочном постояльце на мои плечи. Как-то раз, когда я предложил доктору воспользоваться услугами других врачей, он пришел в неописуемую ярость и, наверное, растерзал бы меня на куски, если бы не опасался пагубного влияния отрицательных эмоций на свой дряхлеющий организм. И все же, невзирая на полный упадок физических сил, воля и сознание доктора скорее укрепились, нежели ослабли, — так, после той изнурительной для него вспышки гнева он решительно отказался лечь в постель, не обращая ни малейшего внимания на мои настойчивые увещевания. В первые дни нашего знакомства он был спокоен и даже апатичен; но сейчас от былой апатии не осталось и следа: казалось, доктор бросает вызов демону смерти в своем бешеном и необузданном стремлении повергнуть врага, даже будучи схваченным им за горло. Он уже больше не делал вида, что принимает приносимую ему пищу (впрочем, я давно понял, что все его трапезы — не более чем безыскусная имитация нормальной жизнедеятельности человеческого организма), и от полного разрушения доктора спасала только недюжинная сила его воли и интеллекта.

С некоторых пор он взялся составлять какие-то пространные документы, которые тщательно запечатывал и отдавал мне, поручая отправить их после его смерти по тем или иным адресам, большей частью в Индию. Среди его адресатов значился также один знаменитый врач-француз, которого все считали давным-давно умершим и о котором ходили самые невероятные слухи. После того, что случилось, я сжег все эти документы, никуда их не отправив и не прочтя ни одного из них. Он ужасно сдал за последнее время — его внешность и голос вызывали ужас даже у меня, и я чувствовал себя весьма неуютно, оставаясь с ним наедине. В один из сентябрьских дней я вызвал в его квартиру электрика — нужно было починить настольную лампу, — но при виде доктора бедняга рухнул на пол и забился в эпилептическом припадке. Руководствуясь указаниями, которые доктор давал мне, не выходя из-за портьеры, я сумел привести его в чувство. Позднее электрик дрожащим шепотом сказал мне, что, пройдя все ужасы мировой войны, он ни разу не испытывал подобного потрясения.

Миновала уже середина октября, когда произошла внезапная и чудовищная развязка. Однажды вечером, часов около одиннадцати, сломался насос холодильной установки, и уже через три часа температура воздуха в комнате доктора поднялась до катастрофически высокой отметки. Услышав у себя над головой отчаянный, призывающий на помощь стук, я поднялся наверх и без лишних слов принялся чинить поломку, в то время как доктор носился по комнате, непрерывным потоком изрыгая чудовищные проклятья. Мои жалкие дилетантские попытки не возымели успеха, и пришлось позвать на помощь механика, коротавшего ночь в гараже по соседству. Однако и он ничего не смог сделать, посоветовав подождать до утра, когда можно будет раздобыть новый поршень. Ярость и страх переполняли обреченного затворника настолько, что казалось, вот-вот разорвется его и без того хрупкая телесная оболочка. В очередном приступе бешенства доктор закрыл глаза руками и ринулся в ванную, сметая все на своем пути. Спустя некоторое время он вышел оттуда с плотной повязкой на лице, и я вдруг подумал, что никогда больше не увижу его глаз…

В комнате стало совсем тепло, и где-то около пяти часов утра доктор снова удалился в ванную, отдав мне распоряжение собрать весь имевшийся в ближайших ночных аптеках и кафетериях лед. Я тут же убежал на поиски льда; вернувшись некоторое время спустя и оставив все, что сумел раздобыть, у двери ванной комнаты, я услышал доносившийся оттуда на фоне беспрестанного плеска воды низкий каркающий голос доктора: «Еще! Еще!» Уже наступило утро, лавки и магазины открывались один за другим. Я поймал Эстебана и предложил ему либо подносить лед в квартиру доктора, либо искать исправный поршень для насоса, поскольку не мог делать два дела одновременно; однако Эстебан, получивший на этот счет строгие инструкции от своей матери, наотрез отказался помочь мне.

В конце концов я нанял человека, которому поручил все заботы по доставке льда, а сам занялся поисками поршня и специалиста, способного его установить. Никогда еще собственное бессилие в решении, казалось бы, простой задачи не приводило меня в такое исступленное состояние. Я почти физически ощущал неумолимое течение времени, когда безрезультатно звонил по телефону и лихорадочно метался по всему городу в бесплодных попытках сделать хоть что-нибудь. Около полудня мне наконец удалось найти подходящую мастерскую, но она располагалась в отдаленном пригороде, и я возвратился только в половине второго, привезя с собой необходимые принадлежности и двух механиков — крепких, толковых парней. В общем, я сделал все возможное и надеялся, что мои усилия не окажутся тщетными.

Но, едва переступив порог, я понял, что опоздал. Словно какой-то зловещий дух поселился в доме. Испуганные жильцы дрожащими руками перебирали четки, то ли пытаясь молиться, то ли в надежде отвлечься за этим занятием от чего-то неведомого и потому особенно страшного. Они сообщили мне, что из комнаты доктора с самого утра распространяется отвратительный запах и что нанятый мною человек сбежал; те же, кто его видел, на всю жизнь запомнили его искаженное гримасой ужаса лицо и его же пронзительный, нечеловеческий вопль. Однако дверь, которую он в паническом бегстве оставил открытой, теперь была заперта изнутри. Из-за двери не доносилось ни единого звука, кроме размеренного стука капель.

Я наскоро переговорил с сеньорой Эрреро и рабочими и, несмотря на царивший в моей душе страх, решился проникнуть в квартиру. Механики собрались было взломать дверь, но хозяйка принесла какое-то хитроумное проволочное приспособление, с помощью которого удалось повернуть торчавший изнутри ключ. Перед этим мы открыли двери всех остальных комнат на этаже и широко распахнули все окна. Совершив эти приготовления, мы зажали носы платками и проникли в квартиру.

В первый момент нас ослепило полуденное солнце. Спустя несколько секунд, когда глаза привыкли к яркому свету, мы разглядели на полу след — узкую полоску какого-то темного студенистого вещества, тянувшуюся из ванной комнаты до двери в прихожую, а оттуда в кабинет доктора, где на столе чернела небольшая круглая лужица, при виде которой по моему телу пробежала дрожь. Рядом с лужицей лежал клочок бумаги с оборванными самым невероятным образом краями — казалось, это сделала не человеческая рука, а когтистая лапа неведомого животного, и эта же лапа крупным, уродливо искаженным почерком нацарапала на листке несколько строк. От стола след шел к кушетке и обрывался там окончательно.

Что же я увидел на кушетке? И что там могло быть несколько минут тому назад? Я никогда не решусь ответить на эти вопросы со всей откровенностью. Скажу только, что разгадку увиденной мною жуткой картины я нашел в той самой записке, лежавшей на столе, — после чего зажег спичку и предал бумагу огню. Сеньора Эрреро и рабочие не обратили на это внимания — пораженные увиденным, они с криками выбежали из комнаты и помчались в полицейский участок сообщить об ужасном происшествии. Я остался в комнате один; за окном сияло яркое солнце, слышался шум машин и трамваев, запрудивших 14-ю улицу, и эта обыденная обстановка никак не вязалась с тем страшным признанием, которое содержалось в сожженном мною письме. Оно было совершенно невероятным, но тогда я поверил ему безоговорочно. Не знаю, верю ли я ему сейчас. Есть вещи, о которых лучше не размышлять, и я с полной определенностью могу сказать лишь то, что с тех пор не выношу запаха аммиака и едва не падаю в обморок от внезапного дуновения холодного воздуха.

«Конец близок, — гласило послание — Льда больше нет — человек заглянул в ванную и удрал. Становится все теплее и теплее, и ткани уже не выдерживают. Вы помните мою теорию о воле, нервах и консервации тела после прекращения работы органов? Хорошая теория, но в жизни так не может продолжаться бесконечно. Я не предусмотрел возможности постепенного разложения. Доктор Торрес знал об этом, но умер, не выдержав потрясения. Его рассудок отказался служить ему после того, как, прочитав мое письмо, он вытащил меня из могилы и вернул в мир живых. А что касается органов, то они все равно никогда бы не возобновили свою работу. Он следовал моей теории и сделал искусственную консервацию. Вы, наверное, поняли, что он вытащил меня из могилы в самом прямом смысле этого слова — ведь я умер еще тогда, восемнадцать лет назад».

Шепот во мраке[73]

(Перевод А. Волкова)

I

Первым делом прошу учесть: на протяжении всей этой истории ничего действительно ужасного я своими глазами не видел. Однако, только отмахнувшись от бесспорных фактов, можно объяснить все происшедшее неким нервным потрясением, которое якобы заставило меня сломя голову бежать из одинокой усадьбы Эйкли и всю ночь мчаться на чужом автомобиле по лесной глухомани в горах Вермонта. Я был изначально информирован о событиях в усадьбе и знал мнение Генри Эйкли на сей счет; увиденное и услышанное там произвело на меня сильнейшее и незабываемое впечатление, — и тем не менее даже сейчас я не могу сказать с полной уверенностью, в какой мере я прав в своих чудовищных выводах. В конце концов, исчезновение Эйкли еще ничего не значит. На стенах дома — как внутри, так и снаружи — остались следы от пуль, но никаких иных признаков чего-либо необычного обнаружено не было. Все выглядело так, будто хозяин просто вышел прогуляться в горы и почему-то не вернулся. Невозможно было доказать, что в усадьбе побывали посторонние, а в кабинете когда-либо хранились эти страшные цилиндры и прочие устройства. Ни о чем не говорит и тот факт, что Эйкли панически боялся покрытых густым лесом гор с вечно журчащими под кронами деревьев ручьями — тех самых мест, где он родился и вырос. Подобным страхам подвержены тысячи людей. Что же до мрачных пророчеств и экстравагантных поступков Эйкли, то их можно легко объяснить странностями его характера.

Все началось — по крайней мере, для меня — с того памятного, невиданного по силе наводнения, что случилось в штате Вермонт 3 ноября 1927 года. Тогда, как и ныне, я работал преподавателем литературы в Мискатоникском университете города Аркхем, штат Массачусетс, и сильно увлекался — правда, на любительском уровне — изучением фольклора Новой Англии. После наводнения в газетах и журналах много писали о разрушениях, жертвах и ходе спасательных работ. Вскоре среди этих репортажей стали появляться сообщения о загадочных предметах, замеченных в водах разлившихся рек; многие мои знакомые принялись оживленно обсуждать эти сенсационные новости и в конце концов попросили меня прокомментировать их. Я был польщен столь серьезным отношением к моему увлечению фольклором и, как мог, постарался сгладить впечатление от этих невнятных, но неизменно жутковатых историй, которые, без всякого сомнения, имели своим источником древние сельские суеверия. Мне показалась забавной та убежденность, с которой образованные люди настаивали на том, что эти слухи могли быть основаны на неких, пусть искаженных, но все же реальных фактах.

Проанализированные мною рассказы большей частью основывались на информации из газет, хотя одна история имела устный источник — ее пересказала в письме моему приятелю его мать, проживающая в Хардуике, штат Вермонт. Во всех случаях говорилось практически об одном и том же явлении, причем география его сводилась к трем конкретным точкам: первый случай зарегистрирован на реке Уинуски возле Монпелье, второй — на Уэст-Ривер в округе Уиндем, сразу же за Ньюфейном, а третий — на Пассампсике в округе Каледония, чуть выше Линдонвилла. Разумеется, было немало упоминаний и о других случаях, но при ближайшем рассмотрении все они сводились к трем перечисленным выше. В каждом случае местные жители сообщали о том, что видели в потоках, ворвавшихся на равнину с необитаемых гор, необычайно отталкивающие и ужасные с виду предметы, причем подавляющее большинство очевидцев связывало эти загадочные явления с древними, полузабытыми преданиями, которые не преминули вспомнить и распространить по всей округе старики.

Все без исключения очевидцы утверждали, что якобы видели останки неких живых существ, совершенно не похожих на что-либо известное в природе. Конечно, в те трагические дни бушующие потоки несли предостаточно трупов; однако очевидцы утверждали, что виденные ими останки своими размерами и формой даже отдаленно не напоминали человеческие тела. С другой стороны, свидетели считали, что эти предметы не были похожи ни на одно животное, обитающее на территории штата Вермонт. То были розоватые полутораметровые тела, покрытые какой-то коркой или панцирем; у каждого из них имелось несколько пар суставчатых конечностей, на спине красовалась пара широких плавников, сильно напоминавших перепончатые крылья, а там, где должна была находиться голова, наличествовало нечто изогнутое и яйцеобразное, увенчанное множеством коротких усиков-антенн. Я немало подивился тому, до какой степени совпадали описания, полученные из различных источников: впрочем, это удивительное единообразие могло отчасти объясняться и тем, что в старинных преданиях, хорошо известных местным жителям, мифические существа изображались очень ярко и подробно, что вполне могло повлиять на воображение очевидцев. Я пришел к выводу, что, скорее всего, простоватые и невежественные обитатели затерянных в невообразимой глуши ферм видели в бурлящих потоках сильно поврежденные и раздувшиеся трупы людей или домашних животных, а затем, благодаря различным полузабытым легендам, приписали этим останкам некие фантастические свойства.

Старинные предания, несмотря на их туманность и расплывчатость, отличались крайним своеобразием и, судя по всему, претерпели влияние со стороны еще более древних индейских легенд. И хотя я никогда не был в Вермонте, мне это было прекрасно известно, ибо в свое время я ознакомился с уникальной монографией Эли Давенпорта, в которой были представлены истории, собранные до 1839 года и записанные со слов самых старых жителей штата. Кроме того, этот материал во многом совпадал с тем, что я лично слышал от сельских старожилов в горах Нью-Гэмпшира. Во всех этих историях содержались намеки на некое тайное племя чудовищ, скрывающееся в недоступных горных уголках — среди непроходимых лесов и темных лощин, где из неведомых источников берут свое начало реки. Эти существа мало кому попадались на глаза, однако их следы нередко обнаруживали смельчаки, рискнувшие выше обычного подняться в горы и исследовать узкие глубокие ущелья, которые обходили стороной даже волки.

Там, на илистых берегах ручьев и посреди пыльных пустошей, встречались странные отпечатки не то ног, не то лап, а порой попадались некие загадочные, сложенные из камней круги с увядшей вокруг них травой, причем сооружения эти появились там явно не в результате каприза природы. Кроме того, на склонах гор имелись неведомой глубины пещеры, чьи входы были аккуратно закупорены огромными валунами. К самим пещерам и во все стороны от них вели все те же странные следы, образуя хорошо утоптанные тропинки, по которым не осмелился пройти до конца ни один из побывавших там смельчаков. А в отдельных случаях любителям приключений даже удавалось увидеть нечто абсолютно непостижимое в укромных темных лощинах и густых лесах на склонах гор намного выше хоженых троп.

Все это не выглядело бы так тревожно, если бы многочисленные разрозненные сообщения не совпадали во многих деталях. Между тем почти во всех историях было несколько общих моментов: так, утверждалось, что существа походили на огромных розовых или красноватых крабов со множеством парных конечностей и двумя большими перепончатыми крыльями на спине. Иногда существа передвигались на всех ногах, а иногда — только на задней паре, сжимая в остальных конечностях какие-то непонятные крупные предметы. Однажды существа были замечены в большом количестве — их отряд двигался вдоль русла мелкой лесной речушки, причем шли они организованно, по трое в ряд. Однажды ночью наблюдался полет: загадочное существо с шумом поднялось с вершины голой, стоящей особняком горы, его огромные крылья мелькнули на фоне полной луны и тут же растворились в темноте.

В целом эти твари, похоже, ничуть не интересовались людьми; но иногда именно их называли в качестве виновников исчезновения некоторых авантюристов и смельчаков — особенно из числа тех, кто построил дома слишком близко к определенным лощинам или слишком высоко на склонах определенных гор. Многие тамошние места приобрели дурную славу, и старожилы не советовали их обживать, хотя и сами уже давно не помнили почему. Люди с испугом поглядывали на соседние вершины и крутые утесы, даже если не могли в точности припомнить, сколько поселенцев пропало и сколько фермерских домов сгорело дотла на склонах этих мрачных, словно что-то стерегущих гор.

В самых древних преданиях говорилось о том, что эти существа причиняли вред лишь тем, кто совал нос в их дела, однако более поздние легенды свидетельствовали об их определенном интересе к людям и даже о попытках создать свои тайные поселения и форпосты среди людей. По утрам возле окон фермерских домов обнаруживали следы странных лап, а иногда люди пропадали даже за пределами считавшихся проклятыми районов. Кроме того, рассказывали, что на проселочных дорогах в глухих местах некие жужжащие голоса, подражавшие человеческим, заманивали в лес одиноких путешественников и что дети, бывало, пугались до смерти, увидев или услышав нечто ужасное в подступающих вплотную к домам чащобах. Самые свежие истории — а они относятся к тому времени, когда люди стали селиться подальше от нехороших мест, — повествовали об отшельниках и одиноких фермерах, у которых под воздействием каких-то неведомых событий происходили чудовищные изменения психики. Этих людей сторонились под тем предлогом, что они якобы продали душу неведомым чудищам. В самом начале девятнадцатого века в одном из северо-восточных округов Вермонта было даже принято обвинять всех чудаковатых и малообщительных затворников в том, что они являются союзниками и пособниками этих отвратительных существ.

О том, что представ