Кестнер
Сначала Адальберт даже не понял, что эти слова обращены к нему: свою выдуманную фамилию он произнес в разговоре с Мартой, кажется, единственный раз, и еще никто никогда не называл его этим именем. Тем не менее Адальберт остановился, обернулся и увидел, что старик идет за ним, держа что-то в руках, — не переданный ему сверток, нет, а что-то другое, плохо различимое в темноте.
— Я хочу проводить вас, — тихо сказал старик.
— Спасибо, господин… — Адальберт запнулся. Он не знал фамилию отца Марты и никогда ею не интересовался.
— Кестнер, — подсказал старик.
Адальберту показалось, что когда-то, очень давно, он слышал эту фамилию… Когда? Нет, просто показалось.
— Спасибо, господин Кестнер, не беспокойтесь! — Адальберт уже стоял у входа в убежище и приподнял крышку ровно настолько, чтобы можно было пролезть внутрь. Однако, к удивлению Адальберта, Кестнер спустился в подвал следом за ним. Старик потянулся вверх, ухватил металлические скобы и плотно прижал крышку над входом.
„Что ему нужно?.. Зачем?..“ — недоумевал Адальберт. Он услышал шорох и не сразу сообразил, что Кестнер вытащил из кармана коробку спичек. Чиркнула спичка, и Адальберт увидел, что у ног Кестнера стоит небольшой фонарик типа „летучей мыши“. Старик приподнял стекло, провел горящей спичкой по фитилю и перенес излучающий тусклый свет фонарь в дальний угол убежища.
— Мне хочется побеседовать с вами, Адальберт, — называя Хессенштайна настоящим именем, сказал Кестнер. — Присядем. — Оба уселись на матрац. — Стыдно и горько, что я не смог достойно принять такого человека, как вы…
Адальберт пропустил эти слова мимо ушей, его беспокоило другое: свет, который мог проникнуть наружу.
— Свет! — тревожно сказал он. — Вы не боитесь?
— Нет, — успокоил Кестнер. — Я плотно закрыл крышку. А щели надежно заделаны, во время бомбежек мы следили, чтобы ни малейшая полоска света не проникла наружу. Так что будьте спокойны. А теперь я позволю себе задать вам один вопрос: вашего отца звали случайно не Грегор?
— Боже! — воскликнул Адальберт. — Вы знали моего отца?
— И мать, — сказал Кестнер. — Ее звали, кажется, Гудрун?
— Это чудо какое-то… — пробормотал Адальберт. — Но как?.. Откуда?..
— Остановим ненадолго время, партайгеноссе Хессенштайн, — тихо сказал Кестнер, — или, точнее, повернем его назад.
Они сидели на матраце близко друг к другу, едва освещенные тусклым фонарем, и Адальберту показалось, что все это происходит в каком-то другом измерении. Раздался писк, и черная крыса молнией пересекла убежище.
— Крыса! — с отвращением воскликнул Адальберт. — Ненавижу их.
— Напрасно, — с усмешкой произнес. Кестнер. — Нам многому придется у них поучиться. Появляться и нападать внезапно, исчезать мгновенно… Но об этом потом. А сейчас… Вам, конечно, многое говорит слово „Бюргербройкеллер“?
— Вы имеете в виду знаменитую мюнхенскую пивную?
— Только эта и вошла навечно в историю рейха! Другой не было, — вполголоса ответил Кестнер.
— Нужно ли об этом говорить мне? — укоряюще произнес. Адальберт. — Ведь в те ноябрьские дни двадцать третьего года я вместе с отцом был в Мюнхене, — отец командовал одним из подразделений СА и получил приказ, как и многие другие штурмовики…
— Я знаю об этом, — Кестнер склонил голову и погрузился в воспоминания. — До смертного часа все сохранится в памяти… Пивная была окружена полицией, там ораторствовал Кар, так называемый генеральный комиссар Баварии. Фюрер в сопровождении группы отборных штурмовиков ворвался в пивную, вскочил на стол, отшвырнул ногой пивные кружки, выхватил револьвер… До сих пор могу слово в слово повторить, что он сказал. Хотите? — И с явной гордостью за свою память Кестнер произнес: — „Национальная революция началась! Это здание занято семьюстами вооруженными с ног до головы штурмовиками. Приказываю всем оставаться здесь, в этом зале. Пулеметы, установленные на галерее, готовы открыть огонь. Итак, объявляю Германское и Баварское правительства низложенными. Будет немедленно сформировано национальное временное правительство. Казармы рейхсвера и полиции заняты нами. Солдаты рейхсвера во главе с генералом Людендорфом приближаются сюда под знаменем свастики…“ — Кестнер умолк, еще ниже опустил седую голову и на этот раз уже тихо добавил: — Да, я могу повторить речь фюрера слово в слово…
— А потом? — охваченный чувством ностальгии, спросил Адальберт.
— Потом фюрер приказал Кару, Лоссову и Зейссеру, представлявшим Баварское правительство, пройти с ним в заднюю комнату. У дверей, охраняя вход, встали Келлерман, я… и знаете, кто был третьим? Ваш отец, Грегор Хессенштайн. Вот поэтому я и рассказываю вам все это.
— Я знаю, знаю! — воскликнул Адальберт. — Ведь я сам тогда подростком был в толпе вместе с отрядами СА, окружавшими пивную… Я поехал в Мюнхен с отцом на похороны дяди Андреаса. Правда, я не был свидетелем того, что происходило там, внутри, но отец столько раз рассказывал об этом!
— Да, — не слыша его, задумчиво произнес Кестнер, — тот бой мы проиграли. Фюрер и его ближайший соратник Гесс оказались в Ландсбергской тюрьме… Там была написана великая книга — „Майн кампф“. Потом снова годы борьбы, и прошло десять лет, прежде чем мы во главе с фюрером одержали победу и он стал канцлером Германии. И вот теперь…
Чувство радости все более и более охватывало Адальберта. Какое счастье — сознавать, что теперь он не один, что рядом есть близкий человек… Как же он раньше этого не знал?! И, словно отвечая на невысказанный вопрос, Кестнер сказал:
— Во всем виновата Марта, мой мальчик. Когда вы появились у нас, она просто сказала мне, что вы старый товарищ Крингеля. Сегодня она впервые назвала ваше настоящее имя, когда мы обсуждали, что попросить вас купить на рынке… И вот я здесь…
— Посоветуйте, что мне делать! — в отчаянии воскликнул Адальберт. — Каждую минуту я жду ареста, чувствую себя так, будто уже приговорен к смерти, только приговор отсрочен. На день? На два? Не знаю… Документы, которые можно купить на рынке, — это ничего не стоящие бумажки!
— Вы правы, Адальберт, ни в коем случае не связывайтесь с этими торговцами смертью.
— Так что же мне делать?
— Ждать! — твердо ответил Кестнер.
— Чего? Расстрела? Сибирской каторги?
— Не надо паники, мой молодой товарищ… Кстати, партайгеноссе, — старик снова употребил принятое среди членов партии обращение, — расскажите мне, как вы пришли к национал-социализму.
— О, это давняя история, господин Кестнер. Мне кажется, я исповедовал его всю свою жизнь. Вот я сижу сейчас с вами в этом подвале, а вспоминаю наш дом на Ветцендорферштрассе в Нюрнберге, наш собственный уютный двухэтажный домик… Может быть, кому-нибудь могло показаться, что в нем царит гнетущая атмосфера из-за строгости отца, но я сейчас вспоминаю те дни как лучшие в моей жизни… По вечерам мы собирались втроем, отец, мама и я, иногда заходил кто-нибудь из близких друзей отца. Вечер проходил в разговорах, впрочем, нет, говорил, как правило, отец — о кайзере, о величии германской империи, о чести, о чистоте крови. О, он мог часами разговаривать обо всем этом! — увлекаясь воспоминаниями, повысил голос Адальберт. — У него были единомышленники, он встречался с ними не только у нас дома, но и в „погребке“ — по примеру берлинского на Фридрихштрассе он назывался „Дер штрамме хунд“… Отец часто брал меня с собой, он говорил, говорил, а я пожирал сосиски. Пиво с детства заменяло мне и воду, и чай… Кстати, господин Кестнер, вы помните, сколько в те времена стоила кружка пива?
— Гроши, — ответил Кестнер, пожимая плечами.
— А я запомнил: десять пфеннигов! И порция отличных сосисок столько же! А за двадцать пять можно было получить изумительный суп из бычьих хвостов!
…Адальберт говорил уже не для Кестнера, а для себя самого, воспоминания были ему утешением, наградой за длительное молчание, за потерю всего, что было целью жизни, за ночи в сырых подвалах, за невозможность вернуться в родной Нюрнберг, в объятия Ангелики, за постоянный страх быть узнанным… Казалось, если Кестнер уйдет, Адальберт этого не заметит, будет вспоминать свою юность вслух, даже не имея собеседника.
— Как сейчас вижу отца, — продолжал он, — его простертую руку над головами десятка сидевших за столом людей, когда он читал стихи…
— Он любил поэзию? — с некоторым удивлением произнес Кестнер.
— О, нет, стихов он не любил, знал только несколько строчек из Хамерлинга.
— Какие именно? Не вспомните?
— Сейчас, сейчас, одну минуту… Вот эти строки:
О ты, двадцатый после Рождества Христова,
Бряцающий оружием и вызывающий восхищение,
Наречет ли тебя будущее германским веком?
— Прекрасные стихи, — задумчиво сказал Кестнер. — А какую он любил прозу?
— Вы имеете в виду душещипательные романы и рассказики? Нет, насколько я помню, отец этого не читал вовсе. Его настольной книгой было „Руководство по еврейскому вопросу“ Теодора Фрича, и еще он читал три газеты, которые выписывал: „Берлинер Берзен-цайтунг“, „Кройц-цайтунг“ и „Дойче Тагес-цайтунг“…
— Что же, естественно. Эти газеты прославляли военную и духовную мощь Германии.
— Конечно, — согласился Адальберт. — Это было и моим основным чтением. Отец иногда спорил с мамой…
— Спорил?
— Дело в том, что она была католичкой, вы же знаете эти вечные противоречия между католицизмом и национал-социализмом…
— Они сильно преувеличены. Я знаю, что внутри католического духовенства существовали разногласия, которые подчас выливались в довольно острые формы, но среди католических священников были и такие, кто исповедовал веру в фюрера даже более убежденно, чем веру в Христа.
— Вы правы, господин Кестнер, о, как вы правы! — воскликнул Адальберт. — Я знаю одного священника… Патер Иоганн Вайнбехер жил в Нюрнберге, был частым гостем в нашем доме, потом переехал в Лейпциг и получил там приход. Если бы вы только послушали беседы, которые он вел с моей будущей женой Ангеликой! Когда-то ей казалось, что учение фюрера и вера в Христа противоречат друг другу. Немалую роль сыграли здесь и слухи об арестах среди духовенства, распространяемые притаившимися жидомасонами. Так вот патер Вайнбехер, подлинный национал-социалист в душе, обратил духовный взор моей жены Ангелики к фюреру. Отцу не пришлось дожить до торжества нацистских идей, которые он всю жизнь проповедовал… Он умер, я вскоре женился и…
— У вас есть дети, Адальберт?
— К сожалению, нет, хотя я всегда хотел иметь ребенка. Мальчика. Чтобы вырастить из него продолжателя дела отца и деда. И Ангелика хотела ребенка. Но я твердо решил: пусть он родится в победившем третьем рейхе. После смерти отца я стал безработным и впал в отчаяние… Глаза на жизнь, на будущее мне открыла первая речь фюрера, которую я услышал. Я понял, какие задачи стоят перед истинными немцами: уничтожить коммунистов, социал-демократов и евреев. Объявить борьбу мировой плутократии. Расширить жизненное пространство Германии. Вот этим задачам я и посвятил свою жизнь.
Адальберт наслаждался звуками своего голоса и словами, которые отныне в Германии нельзя было произносить вслух.
— Эти задачи стоят перед нами и сегодня, — сказал после паузы Кестнер. — Скорее — перед вами, сын мой. Я уже стар.
— Но что можно сделать, когда страна находится под русским сапогом, когда в любую минуту тебя могут схватить?
— Вы не должны попасть к ним в руки. Русские заигрывают с немцами, бесплатно кормят детей, помогают расчистить улицы, но к таким, как мы, они будут беспощадны! И все же мужайтесь: час избавления близок!
— Что вы имеете в виду, господин Кестнер?
— Американцев. Они должны войти в город со дня на день.
— Но американцы и русские — союзники.
— Союзник союзнику рознь. Конечно, и они, и англичане допустили огромный просчет, у них была исключительная возможность вместе с нами покончить с большевистской Россией, взять реванш за свою провалившуюся интервенцию после русской революции. Но все же… они принадлежат западной цивилизации, они не распалены чувством мести — нога немецкого солдата никогда не была на американской земле, и самое главное: в душе они ненавидят большевизм не меньше, чем мы. Так что ждите, партайгеноссе Хессенштайн, ждите! Время работает на нас! — Кестнер встал. — А теперь прощайте.
— Вы пробудили во мне надежду, партайгеноссе Кестнер, — с чувством произнес Адальберт. — И спасибо вам за память об отце.