home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Не Европа

Политические дебаты закончились: курилка обсуждала рыночные цены. Остряки с кафедры русской литературы уныло цитировали реабилитированного классика: и почем теперь фунт слоновьего мяса? Шутка не встречала поддержки: месячной зарплаты хватало килограмма на три.

Дома, в холодильнике, мерзли яйца, решая основную задачу философии переходного периода: что первично – курица или яйцо? Курице явно не светило. В последний раз удалось достать в позапрошлое воскресенье. В жизни всегда есть место подвигу. Из сочинения на советскую тему. Вот уж не думала, что пригодится.


Очередь сучила ногами. Бабки, занявшие с ночи, гляделись молодцевато. В кои-то веки удалось посрамить молодых. Ишь вырядились в свои сапожки. А надо было в бурочки. И обязательно чего-нибудь подовдеть... Бабки стояли тихо и празднично, сознавая историческое превосходство. В их спины дышал опыт ровесниц Октября.

На исходе четвертого часа группу пустили за ограждение. Презрев прилавки с овощами, бабки рванули к мясу. Кто-то, скрытый за узкой щелью, выкидывал рваные куски. Части домашних животных не долетали до поддонов: падали в руки, источая черную кровь. Этимнельзя кормить ребенка... Сбоку, из железной двери, выплывала куриная клеть. Цепляясь когтями, синие тушки рвались на свободу. Стадо, сбившееся у мясного отдела, подалось назад.

В руке – одноногая тушка. Вторая нога, оторванная в схватке, досталась старику. Он смотрел, моргая растерянно. То на курицу, то на меня...

В колбасном было тихо. Колбаса по талонам. Последний день месяца. Бабки, успевшие отовариться в начале, облизывались на розовые ломти. Порывшись в сумке, я вытянула бумажную ленту.

«Доченька... – вкрадчивый голос. – Ты будешь на все?..» На все – два килограмма. Большая жирная колбасина. «Продай мне один...» Я вам не доченька. Старушечьи глаза сочились советским елеем. Это у них принято: чуть что, братья и сестры... доченьки и сынки...

«Нате». Оторвав талон, я сунула ей в руку. Она смотрела, терзаясь недоумением: в ее жизни не бывало за так. Обменять, выгадать... В крайнем случае чем-нибудь пожертвовать. Мое за таквыбивало почву у нее из-под ног. Елей сменился презрением: всю свою жизнь презирала дур вроде меня. Мгновенно забыв о моем существовании, она копалась в розоватых ломтях...

В корзинке ежилась пупырчатая тушка. Чтобы достаться мне, она пожертвовала ногой. Я шла к кассе, оглядываясь по сторонам. Старик исчез бесследно. Вместо него остался одноногий стыд...

Женщина, преподававшая русский язык, возвращалась домой с добычей. Солнце четырех революций било в глаза.


На Невском образовался стихийный рынок. Вдоль подземных переходов выстроились привидения. Явились на запах прошлого. Для пущего сходства вскрыли забитые кладовки, облачились в отрепья военного коммунизма. В руках какие-то плошки, вазочки, ношеные польта. Сложись по-другому, их внуки могли бы перелицевать.

Теперь – все на продажу. На блошиных рынках принято мыслить эпохами. Дореволюционное пошлов Гражданскую, нэпманское– в Отечественную. Теперь идет наше.

И мотор ревет... Что он нам несет, пропасть или взлет? Ты не разберешь, пока не повернешь за па-ва-рот!..

Из раструбов рвется песня. Женщина подходит к старухе: «Сколько?..» Старуха называет цену. Бросовую. Женщина говорит: «Я бы купила, но у меня уже есть. Точно такая же». Фарфоровая собака провожает горестным взглядом.

Ее собака стоит на книжном стеллаже. Когда-то давно муж принес с помойки. Время от времени совершал обход. Жалел, что прошляпилзолотое время, когда государство строило хрущевки. Люди, переезжавшие из коммуналок, избавлялись от старых вещей. Особенно от крупного скарба: буфеты, дубовые столы на слоновьих ногах. То, что не втащишь в хрущобу.

В семидесятых равноценного улова не предвиделось. Старая гравюрка, просиженный венский стул. Иногда выбрасывали и всякую мелочь вроде костяных слоников или фарфоровых собак. Кофемолка: деревянный сундучок с медной рукояткой. Надыбална помойке. Старые кофемолки растирают зерна. Знатоки утверждают, что так выходит вкуснее. Новые, электрические, не растирают, а бьют.


Мой бывший явился тем же вечером. Рылся в обшарпанном портфеле. На кухонном столе выросла целая стопка: Аргументы и факты. Похоже, чувствовал себя книгоношей. Народ в данном случае – я.

«Да, – он шарит на дне, – чуть не забыл! Еще и “Огонек”. Просто уму непостижимо!»

«Ну, и зачем мне все это?»

«Как – зачем? – Он моргает растерянно. – Читать. Вот, смотри...»

Он листает журнал, перебирает газетные вырезки. Кое-что пересказывает своими словами. У меня нет сил его слушать. Мы живем на разных планетах. На моей разучились читать.

«Знаешь, что я заметил: ведь мы знали и раньше. Но когда так, в открытой печати... В этом есть что-то окончательное», – он замирает, прислушиваясь к сказанному слову.

Слово и дело. Это – не его слоган. Таким, как он, достаточно слов. Делом пускай занимаются другие. Например, женщины. У Чехова, в Даме с собачкой, сказано: женщины – низшая раса...

«Не верил, что доживу. Доживу до свободы. Сейчас многое решается. Говорят, вот-вот появятся демократические партии. Ты можешь себе представить – не Партия, а партии! Если появятся... В общем, – он подбивает газетную стопку, – собираюсь вступить».

«А что твоя маман? Тоже почитывает?» Он качает головой: «Не даю. Боюсь, не выдержит сердце. – Раньше небось выдерживало... Весь этот бред про минимальные репрессии, необходимые для построения счастливой жизни. – Стариков агитировать поздно. Они в это верили». Я говорю: «Старики старикам рознь. Некоторые, кто поумнее, давно разобрались. Кстати, Сашка просила сыру. Если увидишь...» Он кивает неуверенно: низкоеего не занимает. Ему претят подобные мысли. Исключительно платоновские идеи – не сыр, а идея сыра. В этом смысле сын пошел в мать.

«Ты какой любил?» – «Что? – он теряет нить. – Что – какой?» – «Ну, не знаю: “Голландский”, “Советский”, “Эстонский”?..» – «А... Вообще-то какой попадется – честно говоря, никогда не различал...» Как видовое понятие сыр исчез еще при советской власти. Во всяком случае, на моей памяти. Осталось родовое: сыр и сыр...

«Знаешь, – он смотрит задумчиво, – меня изумляет твое равнодушие. Мыслящий человек должен занять позицию. Перед лицом истории это – наш долг».

Лицо истории – не моя специализация. У меня другие долги.

Это он может думать о чем угодно, например о Европе, с которой надо брать пример. Впрочем, оказывается, и тут не все гладко. Он находит нить, подхватывает двумя пальцами: сейчас примется сучить.

«Представь, в Европе новая мода – отрицают историческое сознание. Для них оно связано с линейным течением времени, говорят, остаточные явления модернизма». Когда-то давно он прислушивался к их мнению. С грехом пополам читал их книги в подлиннике.

Он смотрит на меня искательно, как будто ищет поддержки. В крайнем случае утешения. Чем я могу утешить?

«Не горюй! Мода быстро проходит. Помнишь, ты сам рассказывал: брюки-дудочки, нейлоновые рубашки. Ну, эти, как же их, бобочки... Что там еще? Плащи-болоньи, кепки в рубчик...» – Я подбираю примеры из его ранней юности. Можно сказать, отрочества. В отрочестве память надежнее. Его двоюродного брата чуть не вымели из комсомола за узкие штаны.

Их отцы, те, кто остался в живых, носили широкие. Напялив дудочки, дети отреклись от отцов. Выжившие отцы скрежетали зубами. Дети смотрели вызывающе: старичье!

Их широкие штаны появились во времена индустриализации. Коллективизация, хренация. Страна подымалась из руин. За руинами уже маячили бараки, но те, кто питал иллюзии, еще имели на это право: никто ни о чем не знал.

Из широких отечественных штанин можно достать разве что советский паспорт – дубликат бесценного груза: страданий, безотцовщины, голодомора, заполошных ночных звонков, других – тоже ночных, но безликих и веских, как греческий фатум.

Братья и сестры, Великая Победа, поруганные надежды, нищета, безродные космополиты, XX съезд, темные подворотни, хриплый перебор гитары, стыдные знаки ночной извергающейся мужественности...

Это – их история, с которой они разобрались сами. Прочли в замороженных книгах. Добрались до правды. Обошлись без отцов и матерей.

Он привык уважать европейскую науку. Если европейцы говорят о конце истории, значит, за этим что-то стоит... Конечно, он имеет право сомневаться, даже в научных выводах, но как бы то ни было, с европейцами надо договариваться. Просто так не отмахнешься.

Его не убеждают мои одежныепримеры. Кажутся легкомысленными. Сиречь несерьезными. Впрочем, мне тоже: положа руку на сердце, при чем здесь Европа? Разве она, эта лунная широкоглазая корова, которую Зевс, похотливый языческий бог, перенес через море, чтобы кинуть на ложе, на котором, в положенный срок, она стала матерью будущих царей и судей, придумала наши кепки в рубчик, куртки-бобочки, алые рубашки, выкрашенные домашними средствами – в выварках, непрерывно помешивая, на коммунальной кухне? При чем здесь она, старая широкозадая Европа? У нас свои молодые традиции. Самая безобидная – жирный салат оливье...


«Они говорят: будущее нельзя выводить из прошлого. Во всяком случае, после крушения коммунистической системы. 1989-й стал рубежом, – он ведет по столу ребром ладони, – когда идея коммунизма потерпела крах. Рухнула, – добавляет раздумчиво, – как Берлинская стена».

«Так это ж в Европе. – Я смотрю на идеальную линию, отсекающую советское прошлое: маршрут, по которому плыла Европа, пролегает по моему столу. – Мы – не Европа».

«Но скоро станем. И тогда, если им верить, основополагающим принципом станет непредсказуемость будущего: все кардинально меняется, зависит от конкретных обстоятельств, нельзя использовать исторический опыт. Они считают, что если и говорить о линейности, так только на отдельных отрезках, коротких, как человеческая память, личная... – он машет рукой. – Конец истории. Иными словами, полнейшая неопределенность. Но это – не так. Наша история циклична... Циклична. Этого нельзя недооценивать. Если бы меня спросили, я ответил бы совершенно определенно. Человек – животное историческое. Нельзя начать заново. Теперь у них новый идол – рынок. Просто дикость какая-то! Натуральное языческое сознание. Языческое. – Раньше я этого не замечала: когда волнуется, повторяет слова, как его мамаша. – Хоть это тебе понятно?»


Вот теперь мне наконец-то понятно. Полжизни потратить на исторические схемы, подобрать сотни примеров, прислушиваться к брату, носившему брюки-дудочки, чтобы теперь, когда дошло до дела, остаться не у дел.

«Ты чего хочешь? Чтобы тебя позвали в консультанты? Для этого надо как минимум защититься. На тебе ж не написано, что ты – непризнанный гений».

«Ученый... – Он мажет хлеб маслом. Про себя отмечаю: последняя пачка. Масляных резервов больше нет. – Настоящий ученый должен думать, а не носиться с проклятыми бумажками. Интеллектуал живет своей внутренней жизнью. Ищет закономерности... А вся эта беготня, хитрости, уловки... Научный руководитель – одно, оппонент – другое. Замучаешься утрясать...»

Похоже, защита снова откладывается.

Он морщится: «Разве я об этом... Так, в общем...» Общественное выше личного: моя свекровь вырастила достойную смену.

«А все-таки?» – «Скоро». – «И что потом? Позвонят из Кремля?» – «Потом дадут старшего научного». – «О! – я изображаю радость. – И какой у них оклад?» – «Ты, – он смущается, – про алименты? Ну девятьсот. Конечно, я буду платить». До сих пор не приносил ни копейки. «И сколько?» – уточняю деловито. «Ну... – он вешает голову. – По закону». – «То есть, – я прикидываю в уме, – двести двадцать пять. В пересчете на рыночное мясо – два килограмма».

«Ты... предлагаешь воровать?» – «Не-ет... – отвечаю нежно. – По закону твоя дочь должна опухнуть... Или как там у вас, в общем? Опухнуть потом?» – «Не преувеличивай, – он снова морщится. – Ох, – бьет себя по лбу. – Я же тут принес».

Пачка печенья. «Вот, из Голландии. Прислали гуманитарную помощь».

«Слушай, – я тоже морщу лоб. Мне плевать на будущие морщины. – Как же его?.. Тоже гуманитарий. Эразм Роттердамский. Это он написал Корабль дураков?» – «Нет, – мой бывший косится в сторону. – Эразм написал Похвалу глупости». – «Тем более».

Господи, как же мне тошно.

Я встаю: «Кажется, тебе пора».

Он крутит головой: «Ты не помнишь, где у нас лестница?» – «У вас – не знаю. А у меня – в кладовке. Тебе – зачем?» – «Да так, – мой бывший оглядывается, – хотел кое-что забрать с антресолей. Старые записи, заметки...»

Только этого не хватало: погрома в прихожей. Я иду за ним в коридор.

«Ты не будешь возражать, если я возьму папки твоего отца? Не бойся, просмотрю и верну. В целости и сохранности», – он вытаскивает лестницу.

«Тихо! – я успеваю вовремя. – Не кокни плафон».

Не понимаю, зачем ему понадобилось. Впрочем, мне все равно.

«Последнее время думаю о русском бунте, – он усмехается. – Мы же отродясь не умели договариваться. Основной вопрос русской философии: кто – кого? Или они нас, или мы – их».

Он приставляет лестницу, заносит ногу на ступеньку.

«Кто это сказал: у нас не было нормального Средневековья? Отсюда и все беды, – нога замирает в нерешительности. – Сами-то европейцы действовали постепенно: сначала – формы. Институты будущей демократии. Первое время в них булькало средневековое варево. С веками как-то уварилось, наполнилось новыми смыслами...»

Такими темпами он не скоро доберется до верха.

«Слушай, – я нахожу выход, – а ты возьми и нарой других цитат. Сам же говорил: были бы цитаты, всегда можно передернуть. Уж этому вас научили...» Он злится: «А вас?» – «И нас, – я соглашаюсь. – Какое там бывает: раннее и позднее? Возьми и докажи, что у нас как раз запоздалое... Запоздалое Средневековье. Звучит. Вот пусть и уваривается. Булькает в ваших ученых головах. А мы уж как-нибудь... – Стоя на лестнице, он подает мне папки, перевязанные обшарпанными тесемками. – И еще, – я подвожу итог научной дискуссии, – мне оченьнравится рынок. Обрыдло стоять в очередях. Уж не знаю, как там по науке, но нам, чтобы стать Европой, надо научиться не бить баклуши, а работать. Научимся – будет всё».

«Ну где, где ты набралась этих пошлых глупостей! – он взмахивает пустыми руками. – Европеизм – не труд, а досуг. Умственное напряжение, привычка к творческому мышлению. Если угодно, к рефлексии».

Это мы уже проходили: чистое умственное напряжение. Пустая кухонная болтовня. Десятилетия творческого досуга, проведенные за спинами идиотов, которые были вынуждены пахать.

«Слезай, – я придерживаю шаткую лесенку. – Долго мне так стоять?»

Он запихивает папки в портфель.

«Твой отец интересовался могилами декабристов?»

«Нет, – я качаю головой, – не помню. Тебе-то – зачем?»

«Да тут. В Огоньках. Просматривал старые номера, наткнулся на ряд публикаций. Кажется, их все-таки обнаружили. Только не на Голодае. Где-то рядом, на маленьком острове. Черт, – он морщит лоб. – Вылетело название. Теперь там все изменилось: какой-то завод. Не то судостроительный, не то кожевенный...»

Он защелкивает распухший портфель.

Цены пришлось повысить. Яна утешала: «Господи, ну где ж это видано? Академический час за пачку соли». На нашей спринтерской дистанции соль вырвалась вперед. Я бежала сзади, прихрамывая. Сообщая родителям учеников, стеснялась смотреть в глаза. Те, кто звонил, начинали с главного.Благодарили и вешали трубку.

Я помню то утро. Всегда буду помнить. В первый раз мне было такстрашно. В кошельке осталось двести рублей. В пересчете на новую жизнь– две бутылки воды. Их продают в ларьках: импортные, двухлитровые. Зарплату снова задерживали. Напрягая чугунную голову, я пыталась найти выход: что-нибудь продать? Или убить. Например, соседскую старуху. Чем я хуже Раскольникова?

Склонившись над краном, я пью жадными глотками. От холода сводит зубы.

У меня остался последний ученик. Вчера мы писали сочинение. По Достоевскому.

«Роман Преступление и наказание– это психологический отчет одного преступления, которое совершил бедный студент. Однако в романе речь идет о необычном уголовном преступлении. Это, если так можно выразиться, идеологическое преступление. – Я бормочу и не могу остановиться. – Оно явилось следствием трагических обстоятельств окружающей действительности, результатом долгих и упорных размышлений героя романа о своей судьбе, о судьбе всех униженных и оскорбленных...» Плевать на униженных и оскорбленных, на все эти нравственные законы, по которым живет человечество. Мне нечем кормить дочь. Завтра, когда мы сварим последнюю пачку гречи...

У соседки – полные закрома. Пока мы перемалывали преступления и наказания, старая ведьма запасалась крупами, таскала полными авоськами, забивала кладовку, складировала на балконе, прятала под кровать...

Позову Яну – пусть отвлекает. Позвонит в дверь, скажет: вам пришла гуманитарная помощь, из Голландии, а я тем временем – раз! – и перемахну. Ее балкон – рядом. Если встать на табуретку...

Перед глазами идиотская картинка: сверзившись с балкона, я лечу, прижимая к груди пачку макарон.

Всё – приказываю себе. Не блокада. Как-то устроится. «Ага, – я слышу внутренний голос. – Цветаева тоже так думала. А потом ее дочь умерла...»


После занятий меня вызывает заведующий кафедрой.

«Татьяна Андреевна, зайдите на минутку».

На службе мы на вы. Даже в отсутствие посторонних. Яна называет это ленинскими принципами. Он – разумной конспирацией. От игр разума воротит с души.

На этот раз ожидается рабочая встреча в Исполкоме. Комиссия распределяет гуманитарную помощь. Продукты и одежду. Вроде бы из Финляндии. Приглашают представителей вузов. Ректор распорядился командировать кого-нибудь из наших.

«Конечно, – завкафедрой смущается, – я и сам... Кстати, после встречи обещают фуршет».

По-нашему – жратва.Я думаю: не убить, так – украсть. Незаметно сунуть в сумочку хотя бы пару бутербродов.


Женщина и ее любовник входят во внутренний дворик Исполкома. Они пришли заранее, чтобы не опоздать. До назначенного часа остается минут двадцать. Он сетует: «Обнаружились случаи злоупотреблений. В таких комиссиях нужны честные люди». Она говорит: «Хорошо бы кофе. Очень хочется злоупотребить». Утром она зачем-то рылась в шкафчике, хотя отлично помнила: последняя упаковка кончилась месяц назад.

Исполкомовский двор залит солнцем. На дворе ранняя осень. По-нашему – бабье лето. В прошлой жизни она любила кофе. Кофе и этого мужчину. Или ей только казалось... Впрочем, здесь нет ничего удивительного. Она – советская женщина. Советские женщины любили многих. У каждой эпохи свои герои. На нашу долю пришлось слишком много эпох...

Теперь она любит кофе.

«Сначала пытались распределять через ЖЭКи. Адресно. И что? – любовник вопрошает. – Раз-во-ро-вали. Тебе, например, досталось?»

Он обращается на ты, потому что они одни. Интересно, на фуршетах подают кофе?

«С портфелем не пустят». – «Что?» – он прижимает портфель к животу. У них у всех обшарпанные портфели. «Во всяком случае, обыщут на входе». – «У меня же... – он щелкает замками. (Черт с ним – на входе, лишь бы не на выходе.) – Вот, одни пустые мешки». Из кожаной пасти лезут пластиковые пакеты. Мятые. В универсамах в них пакуют продукты. Хорошие хозяйки пакетики не выбрасывают: отмывают, развешивают сушиться над плитой.

«В Исполкоме всегда буфеты. Сыр, колбаса. Вообще, бутерброды. А ты не взяла? Я, – он снова смущается, – тоже не сообразил. Это все жена».

«У меня, – женщина говорит серьезно, – нет жены».

Ее любовник моргает глазами: «Если что, я, конечно...» В сложившихся обстоятельствах он готов снять с себя последний мешок, поделиться самым дорогим. «Ну, что? Подождем или?..»

«Волга», ожидающая своего хозяина, замерла в уголке. Крылья забрызганы грязью. Хочется сказать – крылатый исполкомовский конь. Сивка-Бурка, вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой... В этом дворце решаются все вопросы. Еще немного, и СивкаБурка перенесет нас в европейское настоящее...


Во двор въезжает машина. Такихя никогда не видела. Куда там – исполкомовский конь... Белая, с пухлым задом. Бока – как ангельские крылья. Посланец с другой планеты, неопознанный летающий объект...

Из машины выходит человек. На вид ему лет сорок. Темные собранные глаза. В руках черная папка. Брюки, слегка мешковатые, набегают на туфли. Он одергивает и притопывает для верности. К заднему стеклу приткнулась сторублевая бутылка. Женщина душит в себе классовое чувство. Классовые всегда злобные. Интересно, бывает классовая любовь?..

Он идет в нашу сторону. Взгляд скользит по исполкомовской стене.

«Фри-идрих!» – Раскрывая объятия, заведующий кафедрой выступает навстречу. Тот, кого назвали Фридрихом, кривит губы в улыбке. Я отступаю в сторону: встреча старых друзей.

«Позволь тебе представить, – мой любовник начинает церемонно, – Татьяна Андреевна, моя коллега, специалист по русскому языку и литературе. А это, – заведующий кафедрой завершает ритуал знакомства, – Евгений Фридрихович, мой давнишний знакомый. В прошлом – успешный архитектор. Ныне, – косой взгляд на белую машину, – весьма успешный бизнесмен».

Татьяна и Евгений.

«По литературе? – тот, кого назвали Фридрихом, смотрит так, будто примеривается купить. – Сеяли разумное, доброе, вечное? – В его улыбке мне чудится что-то обезьянье. – Как раз ищу грамотного человека. На должность референта. Вы бы не согласились?» – «Но она...» – советский любовник вскидывает брови. «Видимо, вас интересуют условия?» – обезьяний рот блещет белыми зубами. «Нет, – специалист по русскому и литературе усмехается. – Не интересуют. Я согласна».

Про себя я уже называла его Фридрихом.

Я видела: он удивился.

«Прекрасно», – согнав улыбку, Фридрих подманивает машину. Водитель подает боком. Пустая бутылка катается у заднего стекла. «Прошу вас». Он распахивает переднюю дверцу. «Поехали, – приказывает водителю. – Здесьрешим завтра».

Мешки, жаждущие гуманитарной помощи, разевают пасти. Непроизвольным движением их владелец поджимает кисти рук. Теперь они похожи на кроличьи лапки. Уезжая в белой машине, женщина думает: «Вот именно». Кролик при виде хорька...

Инопланетная машина выезжает на Невский. Фридрих сидит сзади, шуршит бумагами. «К Гостиному».

Водитель перестроился и свернул.

Что такое осень? Это – ве-етер. Вновь играет рваными цепя-ями. Осень, доползем ли, долетим ли до ответа: что же будет с ро-одиной и с нами?

На углу – бродячий оркестрик. Исполняет популярные песни. В этом сезоне самые популярные – ДДТ. На тротуаре – старая шляпа. Прохожие останавливаются, бросают монетки.

Выходя из машины, я чувствую себя неловко. Как на сцене: согласилась на роль, не зная слов. Прохожие смотрят во все глаза. Ветер несет их классовые чувства. Завивает, как пустые деньги. Чувства сограждан шуршат под ногами.

«Это, – мы вступаем под своды Гостиного. Фридрих обводит рукой, замахиваясь на целый отдел, – всё наше. Привезено из Европы». Платья, юбки, туфли... Одежда развешана на вешалках. От пола до потолка. «Если интересуетесь, – он смотрит искоса, – можно что-нибудь подобрать. Для наших сотрудников цены символические».

Красавица, стоящая за прилавком, оборачивается в мою сторону. Изобразив английскую королеву, я качаю головой. Больше всего на свете королеве хочется новые туфли. Лодочки, с черными бантами... «Благодарю вас». В английских хрониках появляется новая запись: Ее Величество повела себя как дура.

«Вы торгуете одеждой?» Мы шли по Гостиному. «Нет. Просто подвернулась выгодная партия. Я занимаюсь мебелью. Кстати, – Фридрих остановился у прилавка. – Забыл купить воды. – Сторублевые бутылки сияют всеми цветами радуги. – Черт! – Он роется в карманах. – Оставил в машине. У вас нет мелочи? Рублей сто или двести. Не хочется возвращаться. Я отдам».

Женщина вынимает кошелек. Ей тоже не хочется возвращаться.

«Вот». Единственная бумажка. Последние двести рублей.

«Когда-нибудь, – пройдя по галерее, мы остановились у поребрика, – вы станете миллионером, а я напишу мемуары: было время, когда я одалживала вам деньги». – «Договорились, – Фридрих откликнулся серьезно. – Только я – уже». Рублевая бутылка зашипела и пошла пузырями. «Причем в долларах, – он мотнул головой. – Хотите водички?» Нищая королева сменила гнев на милость: «Спасибо».


«Мать моя, да ты действительно дура! – Яна явилась в тот же вечер. Мы сидели на кухне, обсуждая подробности. – Ты хоть видишь свою задачу? Со-блаз-нить. Вношу ясность: миллионеры – такие же мужики. Только денежные». Новое время рождало новые максимы. В ее сознании они выпекались, как пирожки.

«Прямо сразу?» – «А чего тянуть? – Яна не разделила скепсиса. – Дожидаться, пока кто-нибудь перебежит дорогу? Судя по всему, процесс отлажен: ишь, на должность референта... Кстати, узнала бы, как там у них с биологами? Могу наладить мясо-молочное производство. Чем плохо? Будет своя убоинка», – изогнувшись на стуле, она поддернула лифчик.

«Сама дура!» – я реагирую с опозданием. «Вот! – Яна кивает удовлетворенно. – Гражданин Юпитер сердится. Значит, он глубоко неправ». Юпитер – римский Зевс. Это он украл Европу.

Чашки норовили выпасть из рук. Я мыла, отвернувшись к раковине. «Не слушай меня, – за моей спиной Яна всхлипнула. – Я просто завидую. Мне-то что делать? Копила, копила... У тебя остались деньги?»

Наши деньги сгорели. Об этом позаботились проклятые сойки.

В Гостином я выложила последнее. Фридрих забыл отдать...


Откуда нам было знать? | Терракотовая старуха | * * *