home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ГЛАВА 9. ПРАВДА ВОСТОРЖЕСТВУЕТ

— Ты мне, Оля, постели на сеновале у Али-ага, — попросил Яков. — Кто будет спрашивать, не говори, где я. Голова болит, может, на воздухе пройдет...

Ольга с тревогой посмотрела на него, не решаясь возражать, но и не соглашаясь.

— Ну что ты так смотришь? Говорю, ничего не было. Бабы набрехали, а ты веришь...

— Боюсь, как бы опять не набрехали, — призналась Ольга.

— Ну и пусть себе брешут, — он принужденно рассмеялся. — На то они и есть бабы. То, о чем ты думаешь, не мужчинское дело. Пусть себе стреляются паразитские замухрыши разные, а нам оружие впереди себя держать надо.

Он обнял одной рукой жену, шутливо потряс ее за плечи. Ольга, кажется, поверила, вздохнув, ушла в дом за постелью.

Провести ночь на сеновале ему хотелось не только потому, что болела голова, что там пахло душистым сеном, обвевал свежий, холодный декабрьский ветерок. Надо было о многом подумать, разобраться в том, что произошло, найти, где же и когда он допустил в жизни ошибку, с чего началось то, к чему сейчас пришел.

Старый сеновал с детства был тем потаенным и дорогим сердцу уголком, куда после набегов на караваны прибегал он еще мальчишкой прятать добычу — урюк и орехи. Памятен он был и тем, что именно там собирались дорожники, друзья отца, чтобы рассказать о своих бедах Василию Фомичу.

Толкнув скрипучую, когда-то высокую, а теперь казавшуюся совсем низенькой, дверь, Яков вошел в пахнувший ароматом сухих трав полумрак, некоторое время постоял у порога. Поднявшись на сено, лег навзничь, стал смотреть в потолок, потом перевел взгляд на глинобитную стену, в которой, как и много лет назад, темнела круглая, словно зрачок дула маузера, черная дырка. Ему и впрямь сейчас казалось, что это дуло маузера, направленного в него, но не рукой врага, а теми, кому он с детства привык безгранично верить, кому должен был подчиняться. И вот он оказался за бортом, а всякие проходимцы, вроде Павловского, смеются над ним, называют врагом народа.

— Нет, друзья хорошие, — гневно шептал он. — Так просто я вам не дамся, еще посмотрим, кто кого...

Говорить «кто кого» можно, если перед тобой враги. Почему же вдруг врагами стали Ишин и Павловский, почему никто не захотел разобраться в том, что произошло? По недомыслию? Перестраховке? Подлости? Почему всеми уважаемый Яков Григорьевич стал «гражданином Каймановым»? Контрабандисты называют его Кара-Кушем — Черным Беркутом. У них достаточно причин, чтобы дать такое имя. Но тень какого Черного Беркута нависла вдруг над самим Каймановым? Когда и откуда появилась эта тень? Чем объяснить, что такого человека, как Токтобаев, сначала с почетом выдвинули кандидатом в депутаты, а потом тут же арестовали? Разве раньше не знали, что он враг народа?..

Перебирая в памяти события последних лет, Яков продолжал мучительно думать, так ли жил, как надо, так ли работал, все ли делал, чтобы оправдать те призывы к новой жизни, которые сам не раз повторял с крыльца поселкового Совета, обращаясь к дауганцам?

Со всей строгостью к себе он мог сказать: да, все, что делал, о чем думал, все было для поселка, для тех, с кем с детства добывал себе право на лучшую жизнь в этих суровых горах. Только сильные и мужественные люди могут вырастить здесь хлеб, добыть мясо, собрать урожай. Поселок теперь не узнать. Совсем иной стала дорога в горах, когда-то покрытая булыжником, теперь асфальтированная. В первые годы Советской власти, на дороге было всего несколько бригад. Сейчас их десятки. И всем хватает работы, хлеба, мяса, воды. Сотни гектаров горных лугов скашивают жители поселка. Успевают это делать только потому, что теперь на Асульму проложена новая тропа. Ее назвали тропой Кайманова. В поселке утроилось стадо коров. Тысячной стала овечья отара. Овцы и коровы, которым раньше не хватало воды, идут теперь после дневной жары в пруд, спасаются там от москитов и слепней. В какие времена еще был на Даугане пруд? Можно подписать бумагу о снятии с должности председателя, но нельзя оторвать Якова от Даугана, от всего того, во что вложен его труд, его сердце. Всеми корнями и жилочками врос он в родной край. А граница? Постоянная, бессменная служба, готовность по первому зову, первой тревоге вступить в бой с любым врагом!..

Яков стал вспоминать о многих случаях на границе, когда смерть ходила рядом, выхватывала из жизни таких же, как он, возмужавших и посуровевших в этих горах людей. Несмотря ни на что, он и сейчас готов охранять границу до последней капли крови.

Холодными промозглыми ночами ходил в наряды. Не раз, презирая опасность, вступал в бои с бандитами, не раз побеждал врагов. И вдруг стал ненужным. Его позорят перед жителями поселка, перед пограничниками. Такие, как Ишин и Павловский, спешат поставить ему на лоб клеймо: «Враг народа». По какому праву?..

Но сейчас не время гадать, что, да почему, по какому праву. Надо действовать. Надо писать Сталину, добиваться правды. Ничего, он, Яков Кайманов, еще скажет свое слово! Какое слово? Кому скажет?..

«У-ху-ху-ху-ху!» — донесся крик горлинки.

Глаза Якова стали влажными.

Точно такой же крик слышал он в тот страшный день, когда расстреляли отца. Этот крик доносился сюда и в то утро, когда Али-ага с Дзюбой, Баратом и Саваланом принесли его на сеновал, беспомощного, полуживого, с вывихнутой ногой.

«У-ху-ху-ху-ху...»

Голос горлинки, связанный с самыми глубокими потрясениями в жизни, остался памятным навсегда. Стоит прокричать дикому голубю, и все, что было с самого детства, поднимается в душе, сжимает горло...

Скрипнула дверь. Он скосил глаза, увидел бочком пробиравшегося на сеновал Гришатку.

— Батяня, ты здесь?

— Здесь, сынок...

Гришатка на четвереньках забрался к нему, лег рядом, притих. Положив руку на грудь отцу, посопел немного, потом сказал:

— Батяня, я... я всегда с тобой буду. Ладно?

— Ладно, сынок. Сын всегда должен быть с отцом. Снова скрипнула дверь. Вошла Ольга. Яков узнал

ее по прерывистому дыханию, что всегда было признаком сильного волнения. «Что там еще?»

— Оля, ты? — спросил он.

— К тебе Барат и Алешка Нырок прибегали. Сказала, в горы ушел, пошли искать.

— Чего ж ты плачешь? — Яков едва различал Ольгу в сумраке сеновала, но знал, сейчас она еле сдерживается, чтобы не заголосить, не заплакать навзрыд. Осторожно встал, подошел к ней, обнял вздрагивающие плечи:

— Что стряслось-то?

— За начальника комендатуры, который красноармейца присылал...

— Ну и что?..

Вместо ответа Ольга уткнулась ему в грудь, не сдерживая себя, затряслась в рыданиях.

— Да говори ты толком!

— Сказал... — пересилив себя, прошептала Ольга, — тебе завтра к двенадцати в город, в НКВД. Не ходи, Яша! Уйди в горы. Тебя же там ни одно НКВД не поймает! Яшенька!.. Родной!.. Как же... Как же мы-то теперь будем?

— Ну, будет реветь-то, — грубовато сказал он. — Нечего мне бояться НКВД. Нет за мной вины. Что за другого кандидата агитировал, так это Павловский напутал, а потом подбросил в поселковый Совет биографии с портретами Антоса.

Он словно со стороны слушал свой глуховатый голос. Значит, Павловский продолжает мстить. Хочет, верно, добить насмерть. Небось все преподнес так, будто он один оказался бдительным. Если бы, дескать, не он, то Кайманов, чего доброго, свергнул бы Советскую власть на Даугане. Выходит, свергнул бы сам себя. Ловко!

— Ладно, Оля, иди собери мне чего-нибудь в дорогу, — сказал он.

— Ты хоть домой-то не заходи, а то еще ночью заберут...

Он обнял ее, прижал к себе, поцеловал в мокрые от слез глаза. Она на минуту притихла у него на груди. Еще с минуту всхлипывала и сморкалась в коридорчике, потом, тяжело вздохнув, вышла на улицу.

Стараясь не смотреть на Гришатку, следившего за ним круглыми, смышлеными глазами, он присел на ларь, в котором у старика Али хранилась сбруя. Ольга оставила там кринку с молоком, два стакана, полкаравая хлеба. Позвал сына, налил молоко в стаканы, один протянул Гришатке, другой залпом выпил сам и стал жевать хлеб, пышный и пахучий, с поджаренной корочкой, хлеб, выращенный на Даугане.

Снова и снова возвращался он мысленно к Павловскому:

«Надо же так! Ответственнейший пост доверили кому? Холодному карьеристу, способному оклеветать кого угодно».

Сначала Яков и сам верил в то, что сказал Ольге: дескать, нечего ему бояться вызова в НКВД — встречу с кандидатом в депутаты сорвал не он, а Павловский, да и райком оказался нерасторопным. Они же с комиссаром Лозовым все сделали, чтобы не разгорелись страсти. Потом пришел к выводу, что дела его не так уж хороши. Где-где, а в НКВД понимают, что значит бесконтрольно жить в погранзоне. А он много раз один выходил на границу, сутками пропадал на охоте. Разве нельзя допустить, что ходил на явку? Зная четыре языка, в том числе курдский и фарситский, разве не мог он запросто разговаривать с вражескими разведчиками? Если ему предъявят такие обвинения, доказать невиновность будет очень трудно.

Он снова лег на сено, уложил рядом с собой Гришатку, стал обдумывать, что и как будет говорить в НКВД.

На поселок опустилась ночь, окутав все вокруг густой темнотой. За стенами сарая слышался какой-то глухой шум, доносились голоса. Рядом посапывал во сне Гришатка. Яков лежал и думал о жизни, не находя ответа на мучившие его вопросы.

Словно пистолетный выстрел хлопнула дверь. Кто-то, тяжело дыша, остановился у порога. Яков вскочил:

— Кто?

— Яш, ты здесь? Это я, Алексей.

— Что стряслось?

— Слушай, Яш, не пойму, что делается. Арестовывают всех подряд. Взяли Балакеши, Нафтали, Савалана, Мамеда Мамедова. Взяли начальника почты Тараненко. Кто-то обрезал провода, обвинили его, говорят, враг народа...

— Где Барат? Может, и его тоже?

— Барата не знаю, а так многих под одну гребенку. Ты-то хоть не попади. Небось ищут.

— Уже пригласили... Есть у тебя конь?

— Есть.

— Поеду к Василию Фомичу. На заре там буду. В НКВД мне к двенадцати, а сначала к Лозовому. Он скажет, что делать.

— Яш, — как-то глухо раздался в темноте голос Алексея. — Если чего... — Алексей не договорил.

— Уж не хоронить ли меня собрался?

— Нет, я так. Могут ведь и меня... Давай простимся.

Не приученный к выражению чувств, Алексей неловко потряс в темноте руку друга, уцепившись за обрубок пальца, когда-то укушенного змеей. В памяти Якова возникла почти забытая картина детства: босоногие мальчишки, он и Барат, бегут со Змеиной горы; в руках у Барата мешок с пойманной гюрзой, Яков с ужасом смотрит на свой палец, видит две крохотные ранки, следы зубов змеи. Потом операция. Культяпка пальца нестерпимо болит. Но он терпит и, боясь гнева отца, ведет свою команду — Барата, Аликпера и Алешку Нырка — в бурьяны, разросшиеся вдоль дороги, откуда удобнее всего налетать на караваны...

Алексей долго не выпускал руку друга, словно прощался навсегда. Яков тоже не сразу вернулся к действительности.

— Ну ты чего панихиду затянул? Давай коня, поеду, авось прояснится.

— Ясней не придумаешь...

Алексей вышел. Вслед за ним, заботливо прикрыв чистой попоной и полушубком спящего Гришатку, покинул сеновал Яков. Осторожно, словно вор, прокрался он по улице к своему дому, боясь, что вот-вот выйдут из-за угла незнакомые люди, узнают его и поведут под конвоем в город, не дадут даже проститься с семьей.

Ольга стояла у окна. Увидев мужа, метнулась к нему, передала сверток с едой, прижалась к груди, затряслась в рыданиях.

— Ну, будет, будет, может, все обойдется. Сама знаешь, какая у нас жизнь была. Одумаются.

Он утешал Ольгу, но сам не очень верил в то, что говорил. Слишком все было дико и непонятно. Ему казалось, единственный человек, который мог бы объяснить происходящее — Лозовой. Надо как можно быстрее ехать к нему. Яков крепко прижал к себе жену, еще раз поцеловал в мокрые от слез глаза, со свертком под мышкой прошел через двор в сторону огородов.

Ночное звездное небо на востоке уже начинало светлеть. Алексей подвел коня. Яков молча поднялся в седло и выехал на тропу, которая должна была его вывести к городу. Он не спешил, не гнал коня, а ехал, опустив поводья, чутко прислушиваясь к тишине, внимательно всматриваясь в каждый камень, в каждое дерево, как бы выступавшие ему навстречу из сумрака.

Стало совсем светло, когда он, пропетляв по улицам города, остановил коня у знакомого палисадника с разросшимися кустами персидской сирени, окружавшими невысокий глинобитный дом Лозового.

Накинув повод на столбик калитки, с сильно бьющимся сердцем вошел в палисадник. В первое мгновение не мог понять, что происходит: дверь раскрыта настежь, створки одного из окон распахнуты, садовая дорожка усеяна листками бумаги.

— Руки вверх! Поднимай, поднимай, чего встал? Оружие есть? Нож есть?

В полутьме коридора ничего не мог разглядеть, но руки поднял.

— Сидоркин, кто там? — послышался из комнаты чей-то голос.

— К арестованному...

— Давай сюда.

Кто-то быстро охлопал его по всем карманам. «Что, если хватить в переносицу маячившего перед ним человека, а там одним махом в седло, и поминай как звали?» Но слово «к арестованному» остановило его. «Кто арестован? Уж не Василий ли Фомич?»

Рванул дверь, вошел в комнату, освещенную бьющим прямо в окна красноватым утренним солнцем.

— Руки! — послышалось за спиной.

В середине комнаты стоял Лозовой, за столом сидел незнакомый военный с тремя «кубиками» в петлицах, в форме войск НКВД, рылся в бумагах.

— Документы! — оторвавшись от бумаг, поднял глаза на Кайманова военный.

Яков быстро посмотрел на Лозового, будто спрашивал взглядом, что делать.

— Спокойно, Яша, — ответил комиссар. — У тебя просят документы. Надо предъявить.

Кайманов расстегнул карман гимнастерки, положил на стол паспорт и удостоверение, выданное погранкомендатурой.

— Фамилия?

— Там написано. Комиссар меня знает, — все еще не веря происходящему, по привычке ссылаясь на авторитет Лозового, сказал он.

— Вижу, что знает.

Солнечный луч, бивший в голову представителю НКВД, высвечивал на его макушке розоватую кожу. Против света Яков не очень хорошо видел его лицо, зато сам был отлично виден.

— Итак, фамилия?..

— Кайманов Яков Григорьевич, бывший председатель поселкового Совета Даугана.

— Зачем в город?

— Вызвали в НКВД.

— Значит, по адресу. Сидоркин, осмотри еще раз.

Красноармеец снова охлопал карманы Якова, доложил, что оружия нет.

— Василий Фомич, как же так? — негромко спросил Яков.

У него просто не укладывалось в голове: арестован комиссар гражданской войны Лозовой, человек, делавший революцию! Разве возможно такое?

Он незаметно кивнул Василию Фомичу в сторону окна, из которого виден был привязанный у калитки конь, показал взглядом на рывшегося в столе и запихивавшего в портфель документы оперативника, как бы говоря: «Только прикажи, через минуту будешь на свободе!» Но Лозовой едва заметно покачал головой:

— Разберутся, Яша. Правда восторжествует.

«Да кто разбираться-то будет?» — с горечью подумал Яков. По собственному опыту он знал, что правда торжествует далеко не всегда. Его самого сняли с председателей за чужой промах. Где же она, правда?

— Руки не связываю, — не поднимая головы, сказал Лозовому оперативник. — Это единственное, что могу для вас сделать.

— Да, конечно, — лаконично произнес Лозовой.

«А оперативник-то тюха, — подумал Яков. — Я бы на его месте так не поступил».

Оперативник действительно был явно не в своей тарелке: с обыском не спешил, будто ему самому хотелось оттянуть время. Не обращая внимания на Якова и комиссара, он встал, вышел в другую комнату,

— Василий Фомич, еще не поздно. Я их задержу. Конь у ворот. Скачите прямо к Амангельды — он вас в горах так упрячет, никто не найдет, — едва слышно зашептал Яков, повернувшись спиной к стоявшему у двери конвоиру.

— Попыткой к бегству я как раз и докажу, что в чем-то виноват, — так же тихо ответил Лозовой.

— Да в чем вас обвиняют-то?

— В организации антисоветского мятежа на Даугане. Это, так сказать, последняя капля. А вообще, сам пока не знаю.

— Зачем? Кому это надо? Все ведь неправда! — уже не таясь, громко произнес Яков. — Вы понимаете, кого вы берете? — обернулся он к появившемуся на пороге оперативнику. — Это же комиссар Лозовой! Василий Фомич Лозовой. Его каждый здесь знает, он у нас революцию делал!

— Думаете, без вас не знаю? — сказал оперативник. — Я — военный. У меня приказ. Не выполню, пойду под трибунал. И без того разрешаю больше, чем положено, потому что лично знаю Василия Фомича...

Растерянный, потрясенный, Яков отказывался понимать то, что слышал. Оперативник, как видно, уважающий комиссара, не скрывал, что Лозовому грозит опасность. Пока не поздно, надо что-то делать, надо все взять на себя.

— Весь сыр-бор загорелся из-за меня! — воскликнул Яков. — Меня, понимаете, меня с председателей сняли... Я во всем виноват: и в том, что не того кандидата ждали, и что людей не собрал. А митинг сам собой вышел.

— Все это расскажете следователю, — так же сдержанно ответил оперативник.

— Василий Фомич!..

Яков не мог вот так просто, без борьбы отдать Лозового. Скажи комиссар лишь слово, и он жизни не пожалеет, чтобы спасти его.

— Василий Фомич!..

— Спокойно, Яша. — Лозовой обнял его. — Если ошибка какая со мной выйдет, помни, что я верю в святое наше дело, верю в партию. И ты обещай, что никогда не утратишь этой веры...

Они крепко, по-братски обнялись.

— Не наделай беды, Яша, — продолжал Лозовой. — В таких делах голова должна быть холодной. Не партизань... Береги себя.

— Да вы, никак, на тот свет собрались! — с тревогой воскликнул Яков.

— Не тороплюсь, Яша, но все же пока прощай... Они еще раз обнялись и поцеловались. Оперативник теперь уже нетерпеливо прохаживался перед дверью: три шага в одну сторону, три — в другую. Лозовой снял с гвоздя фуражку, низко надвинул на лоб, коротко бросил:

— Пошли...

— У меня нет ордера на ваш арест, — повернувшись к Якову, сказал оперативник. — Вас вызвали, можете ехать самостоятельно.

— Пусть какой-нибудь солдат верхом поедет. Коня передайте на Дауган. Поеду с Василием Фомичом, — заявил Яков. Он надеялся, что, если поедет вместе с комиссаром в машине, их вместе вызовут к следователю.

Всю дорогу до здания НКВД Яков обдумывал, что скажет в защиту Лозового, а также в свою собственную. Но едва они вошли в подъезд, комиссара сразу увели. Его ждали.

— Прощай, Яша. Ты ни в чем не виноват... — Это были последние слова Василия Фомича, которые слышал Яков.

— До свидания, Василий Фомич!..

«Сынок, ты ни в чем не виноват! Прощай, Глафира!» — как эхо прозвучали в его ушах слова отца.

Лозовой оглянулся. Яков увидел его глубоко запавшие глаза. Страшная мысль поразила его: Василий Фомич больше не вернется. Сейчас он знал это точно: с такими же словами уходил из жизни отец. «Но отца расстреляли белоказаки. Комиссара взяли свои! Почему? Вернусь ли я сам? Может, для меня тоже навсегда отрезан путь в родные горы? А как же Ольга, Гришатка?»

Вчера сын пришел к нему на сеновал разделить горе. Как еще нужен отец маленькому Гришатке! Но если он, Яков, сподличает, выгораживая себя, Гришатка вырастет, все поймет и не простит. Пусть и Василий Фомич знает, что дух комиссара тверд не только в нем самом. Светлана сказала: все остается в человеке! Эти дни тоже останутся. Надо только выдержать до конца. Если бы не приказал Лозовой, он, Ёшка Кара-Куш, наделал бы шуму! Но он не смел ослушаться! Немыслимо тяжело терять такого человека, как Василий Фомич, и знать, что ничего не можешь сделать. С его уходом, казалось, кончалась целая эпоха.

А в то же время как все просто! Вместе вошли в вестибюль: один пожилой, другой молодой, обнялись, попрощались. Один под конвоем пошел по коридору, другой остался возле тумбочки. Попрощались и разошлись. Со стороны трудно понять: с чем прощались? А ведь было прощание с жизнью!..

— Вы к кому? — спросил Якова все время наблюдавший за ним рослый старшина, с наганом на поясе.

Яков назвал свою фамилию. Он ожидал увидеть в вестибюле команду вооруженных охранников, но все происходило до обидного просто.

— Оружие есть? Нож есть? — привычно спросил старшина и, когда Яков, вывернув карманы, ответил «нет», пояснил: — Второй этаж, седьмая дверь направо.

И все. Сделал свое дело, сел на место. Ему было наплевать, что минуту назад прошел здесь под конвоем комиссар Лозовой, прошел, чтобы, может быть, никогда не вернуться. Худшего издевательства нельзя придумать. Наверняка сработал Павловский. Как жалел сейчас Яков, что не пристрелил его тогда, когда он приходил отбирать винтовку! Одним гадом на земле стало бы меньше...

Потрясенный обрушившимся на него горем, забыв, где он, зачем он здесь, Яков продолжал стоять возле тумбочки, не замечая удивленно посматривавшего на него старшину.

— Ты что, глухой или не понял? — грубовато сказал тот. — Второй этаж, седьмая дверь направо.

Кайманов посмотрел на него, понял, что старшина тут ни при чем, отвернулся и, сгорбившись, сильнее обычного прихрамывая, стал подниматься по лестнице на второй этаж.


ГЛАВА 8. КАТАСТРОФА | Чёрный беркут | ГЛАВА 10. ГЛУХАЯ СТЕНА