home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Последнее интервью журналистки Гощинской

Кто он, собственно, такой — Вадим?

Сидит напротив, тяжелый, непоколебимый, он всегда так сидит, где бы это ни было — будто у себя дома, где все принадлежит ему — и предметы, и люди, и этот тревожно пустой, как в голливудском хорроре, ресторан, куда он привез меня, вызвонив среди ночи, тоже, — и очень похоже, что так оно и есть, потому что, когда мы поднялись на крыльцо, дверь была заперта, он нажал на какую-то не замеченную мною кнопку и, как только дверь открылась, не дожидаясь и не пропуская меня вперед (хамло!), направился внутрь, стаскивая с шеи шарф («Armani», 100 % кашемир) и бросая на ходу, через плечо, халдею у дверей: «Валера, пусть Машенька нам накроет…» — не попросив меню, не спрашивая, чего я хочу и хочу ли чего-нибудь вообще, — и вот сидит напротив меня в пустом зале, как Али-Баба в пещере разбойников (пещера — черный лак, черная кожа, подсвеченные поверхности, та стандартная смесь показной роскоши и казарменной безликости, которая в наших широтах именуется гламуром), — дородный и добродушный, как побритый безусый морж, и посапывает, как это бывает с откормленными мужчинами, чей пик физической мощи уже позади: одышка в начальной стадии, которую с непривычки можно принять за эротическое возбуждение. Может, Владе это нравилось? Или тогда, с ней, он еще так не сопел?..

— Не лезь ты в это дело, — говорит он мне, без всякого выражения глядя на меня ярко освещенными и пустыми, как этот его ресторан (и когда это он его купил?), глазами. — Там серьезные люди задействованы. Не нужно оно тебе.

Серьезные люди. Это значит — те, кто, в случае если помешаешь осуществлению их финансовых интересов, могут и грохнуть. И будет еще одна пропавшая без вести украинская журналистка. Или погибшая в автокатастрофе, или найденная мертвой у себя в квартире: самоубийство. Не смогла, например, пережить увольнение с работы, — а что? Одинокая женщина (бойфренд в милицейском протоколе не значится!), детей нет, вся жизнь — в работе, а тут облом вышел — не выдержала, не пережила. И главное — никто даже не усомнится: женщина без детей — идеальная мишень, заваливается без стука, от одного щелчка.

Как мило со стороны Вадима меня предупредить. Я уж было решила после той нашей неудачной беседы, что его ничем не пробьешь. А он, вишь, потрудился, спасибо ему, навел справки. За конкурсом «Мисс Канал» стоят серьезные люди, чьи имена мы никогда не увидим в титрах. Как и имена тех девушек, что приедут в Киев на отборочный тур, но не попадут на экран. Зато попадут в другое место. Может, и необязательно в заграничный бордель: кто-то же и дома должен приветить секс-туристов из ЕС, подняв таким образом рейтинг привлекательности страны для иностранных инвестиций, или сделать минет спонсору парламентской партии, пока тот мчит на джипе домой после встречи в партийном штабе. Серьезные люди, серьезный бизнес.

Вот только расплакаться мне и не хватало. В носу предательски пощипывает, я и сама начинаю учащенно дышать. Сидим так с Вадимом друг напротив друга и сопим, как два ежа на тропинке. Вот это, наверное, зрелище. Но, боже мой, какое же это омерзительное чувство — знать про преступление и быть неспособным его предотвратить…

Сколько это стоит — одна девочка? Те, что торгуют людьми, — почем они берут за душу? Почему, свыше десяти лет проварившись в журналистике, я не знаю этих цифр? И почему сейчас не решаюсь спросить об этом у Вадима, который наверняка ведь знает?

Кто он, черт побери, такой — Вадим?..

Все, что я знаю, — в прошлой жизни, до того как и самому сделаться серьезным человеком, он закончил исторический, КГУ. Ха-роший был факультет — наполненный сельскими мальчиками, отслужившими в армии, они щеголяли в синих двубортных костюмах с комсомольскими значками на отворотах и в стукачи шли не за страх, а за совесть. Теперь мальчикам изрядно за сорок, и у них новая униформа, улучшенного типа, — костюмы от «Armani», на руке «Rolex», настоящий. А в джипе шофер Вася — дальний родственник из родного села. Кто все эти люди, как такое получилось, что они теперь заправляют судьбами миллионов других людей — и моей тоже?..

— Бери колбаску, — говорит Вадим, кивая на тарелку с мясным ассорти. Свекольно-красные, кроваво-черные, ржаво-рыжие в беловатых сальных растушевках завертыши смотрятся в этой гламурной подсветке как какое-то готическое порно — инсталляция из посткоитальных женских вагин. Кажется, меня сейчас вырвет. Молча отрицательно качаю головой, Вадим, не обращая внимания на мое состояние, подцепляет себе на вилку горстку красно-мясных складок, оттуда выпадает хвостик петрушки и остается чернеть на подсвеченной столешнице, как экспонат в природоведческом музее. У Вадима всегда был хороший аппетит — знак, что мужчина умеет наслаждаться жизнью.

Я пригубливаю вино: «Pinot Noir», какого-то итальянского дома с непроизносимым названием, урожай 2002 года. Год был солнечный, заверил меня Вадим, когда халдей принес укутанную салфеткой бутылку и, по указательному движению Вадимовых бровей, гордо продемонстрировал ее мне, как акушерка маме спеленутое дитя. Вадим, по своему обыкновению, пьет коньяк, но в винах он тоже разбирается. Эти люди разбираются во многих вещах, без которых можно прожить, но с которыми жизнь протекает намного приятнее. Или без такого оприятнивания она у них была бы совершенно невыносима — как если бы под шоколадной глазурью в «Kindersurprise» оказался кусок окаменевшего дерьма? Перед глазами у меня всплывает давно забытое лицо Р. после секса, и я делаю еще один глоток. Действительно, вино отличное.

— Оппозиция заниматься этим не будет, — объясняет тем временем Вадим, накладывая себе еще закусок. — Резонансного дела из этого твоего шоу не раскрутишь, для войны компроматов не годится — слабо. Перед выборами тут требуется тяжелая артиллерия. А твое шоу — это так, забавка…

— Вообще-то это человеческие жизни, — напоминаю я.

Вадим мрачнеет, словно я допустила бестактность, и энергично принимается за лососину. Я и раньше замечала за ним эту привычку — не отвечать на неприятную реплику, будто и не слышал ее. Будто собеседник прилюдно пукнул. Вот что такое на самом деле власть — возможность пропускать мимо ушей все, что тебе неприятно, как убогий пук чьего-то немощного кишечника.

— И в таком случае, — продолжаю я пукать дальше, — какая тогда вообще разница между вашей оппозицией и этими бандюками у власти?

Вадим меряет меня поверх тарелки быстрым, коротким прищуром (где я недавно видела этот триумфальный взгляд — картежника, которому пришел удачный прикуп?..):

— А какая, по-твоему, должна быть разница?

— Это в еврейских анекдотах отвечают вопросом на вопрос. А мы же вроде всерьез?

Вадим загадочно улыбается:

— Та же самая, Дарина, разница, что и всегда между людьми, — у одних больше денег, у других меньше.

— Других различий между людьми, по-твоему, не существует?

— В политике — нет, — твердо говорит он.

Нет, он не шутит.

— Извини, а — идеи? Взгляды? Убеждения?..

— Это в девятнадцатом веке годилось. А в двадцать первом — всё, проехали.

— Даже так?

— А ты думала! — насмешливо отбивает он мою интонацию — хорошая реакция, боксерская, — и промокает салфеткой губы: губы у Вадима большие, чувственные, как у мультяшного персонажа, и из-за них не сразу замечаешь, какое волевое у него лицо. — Все идеологии, что в девятнадцатом веке формировали политику на столетия вперед, на сегодня уже сдохли. Национализм — единственная из них, которая дожила до нашего времени. И то лишь потому, что опирается не на взгляды, а на чувства.

— Так и коммунизм опирался на чувства! На одно из банальнейших человеческих чувств — зависть. На классовую ненависть, как они это называли. Чтоб не было богатых, потому что все богатыми быть не могут, ну так пусть все будут бедными, чтобы не было кому завидовать. Разве не так?

Вадим не любит, когда ему возражают.

— Так, да не так. Ты Маркса еще не забыла? Идеи только тогда становятся материальной силой, когда овладевают массами, — помнишь такое?

— Ну помню, и что?

— А то, что никто не договаривал дальше. А дальше-то как раз самое интересное, и большевики первые это просекли — Ленин все же был гений… Как добиться того, чтоб идеи «овладели массами»? Массам же всегда было и будет, прости, насрать на какие-либо идеи — массы требуют не идей, а хлеба и зрелищ. Как в Древнем Риме, и всегда так было и будет. Просто до сих пор ни одно общество в истории не могло им этого обеспечить, по причине низкого уровня экономики. Современный Запад впервые приблизился к идеалу: сытый обыватель сидит после работы с пивком у телевизора. Все управление страной свершается за его спиной, ему только показывают головы в телевизоре, показывают парламентскую трибуну — там выступают, спорят, разные люди стараются его переубедить, у него появляется чувство собственной весомости: будто бы он что-то значит, что-то решает… И время от времени он ходит на избирательный участок, бросает в урну бюллетень — и остается при своем иллюзорном мнении, будто это он всех этих людей избрал, нанял, он руководит страной… И он доволен собой — а самодовольный никогда не взбунтуется. То, что бюллетени он бросал за тех, кого чаще всего видел на экране в наиболее выгодных ракурсах, ему и в голову не приходит. А если и приходит, то он эту мысль сразу же гонит прочь, потому что она грозит завалить весь его комфортно устроенный мир. Ты следишь за моей мыслью? Что-то ты ничего не ешь…

— Я уже ужинала, спасибо. Так что же все-таки с идеями, которые овладевают?..

— Да нет их, идей, теперь в большой политике. В том-то все и дело, Дарина. Бери сыр. Это все иллюзии доинформационной эпохи — социализм там, либерализм, коммунизм, хренизм… Девятнадцатый век еще во все это верил — отрыжка Просвещения. А на самом деле, сколько ни пиши на заборе сама-знаешь-что, — за забором-то все равно дрова… Вон во Второй мировой воевали друг с другом два социализма, русский и немецкий, — и кто сегодня об этом вспоминает? Какие там идеи, кого они колышат… Массами правят не идеи, а определенные комплексы чувств, достаточно простые, чтоб их можно было просчитать. Самодовольство, зависть, обида, страх — ты же изучала психологию, сама должна знать… А идеи в политике — там, где реально нужна поддержка масс, — выполняли ту же функцию пусковой кнопки, что и слоган в рекламе.

— В смысле — влияли на подсознание?

— Ну да. Мобилизовывали определенные комплексы чувств и замыкали их на себе. Как у собак Павлова. Вот ты правильно сказала: коммунизм — это мобилизация зависти. Значит, фокус-группа здесь — социально ущемленные, это актив, на который можно опереться. Известно ведь, что наилучшие погромщики вырастают из тех, кто сам пострадал от погрома. Вон как большевики ловко российское еврейство использовали, пока не укрепились при власти… Актив мобилизуется через зависть, через желание реванша, — а пассив, большинство, вгоняется в страх, чтобы заблокировать сопротивление. И всё — никакая идеология больше не нужна!

— Хочешь сказать, что именно таким был первоначальный замысел?

— Таким не таким — какая теперь разница! Главное, что Ленин сделал гениальное открытие: не идеология является «материальной силой» на самом деле — а политтехнология! — Последнее слово Вадим выговаривает с таким смаком, будто оно съедобное. — На словах массам можно втюхивать все что угодно — сегодня одно, завтра другое, послезавтра третье, без какой-либо связи с предыдущим! Сегодня распускаем армию, завтра расстреливаем дезертиров, сегодня признаем независимость Украины, завтра приводим на штыках свое марионеточное правительство, сегодня раздаем земли крестьянам, завтра отбираем… Любой финт можно оправдать политической целесообразностью для данного момента, и пипл все схавает. Но — только до тех пор, пока давить на ту же кнопку! На тот же самый, то есть, комплекс чувств. А давить можно до бесконечности, если у тебя в руках не только силовые структуры, но и все СМИ, — и это еще у Ленина телевидения не было!.. Только нельзя менять кнопку, ни в коем случае нельзя, иначе машина взорвется. Вон Горбачев попробовал, и вишь, что получилось?

— Подожди, Вадим, я что-то и правда тебя уже не догоняю… Ты говоришь про политическую историю — или про механизм захвата власти криминальными группами?

Вадим морщится, но по-дружески: на этот раз он услышал мой пук и дает понять, что в обществе серьезных людей такой запах не приветствуется:

— Я про успешную политику говорю, Дарина. Возьми сыр, бри хороший, свежий… А политика — это всегда борьба за власть.

— Зачем?

— Что — зачем? — не понимает Вадим.

— Бороться за власть — зачем? Прийти к ней, сесть и сидеть? И отгонять других посягателей? Или все-таки власть это средство, чтобы реализовать какие-то, уж извини за выражение, идеи?.. Какие-то свои взгляды на то, как должна развиваться твоя страна и как вообще человечеству выгрести из той задницы, в которую его загнали «успешные политики»? Ты прости, я понимаю, что говорю ужасные банальности, но я и правда что-то не въезжаю…

Мы никогда не вели с ним таких разговоров, с Вадимом. Когда он внезапно позвонил мне в десятом часу вечера — «Привет, Дарина, это Вадим, есть к тебе разговор» — и огорошил, что сейчас за мной заедет, я могла себе представить что угодно (первая мысль была: что-то с Катруськой!) — только не эту лекцию в пустом ресторане по основам политического цинизма. Если он действительно хотел предостеречь меня, чтоб я сидела и не рыпалась по поводу того конкурса красоты, так это можно было сделать и по телефону. Тем не менее я почему-то не удивляюсь, послушно задаю вопросы, поддерживаю его игру. Словно беру у Вадима интервью на камеру (интересно, есть ли здесь камеры наблюдения?). Словно собираюсь однажды предъявить это интервью Владе, которая незримой тенью стоит между нами: это она оставила мне Вадима — как вопрос, на который сама не нашла ответа.

Вадим неторопливо дожевывает, снова промокает губы салфеткой и, аккуратно свернув, кладет ее рядом с тарелкой. После чего поднимает на меня глаза — утомленный взгляд государственного мужа, смесь скуки, снисходительности, иронии и сожаления:

— Ты что же полагаешь, Буш ночи не спит и думает, как спасти мир? Или Шрёдер, который Германию на российскую газовую иголку посадил? Или Ширак? Или Берлускони?..

— Да при чем здесь газ? Если они все уроды, это же не значит…

— Ну ты даешь! — развеселившись, перебивает Вадим. — Как это «при чем газ»? Власть — это энергоносители, голубушка! Именно они — ключ к мировому господству — были, есть и будут таковыми!

— Где-то я это уже слышала — про мировое господство…

Вадим снова зыркает на меня пристрельным, прищуренным глазом внимательного, все время внутренне сосредоточенного человека. (Где, где я видела этот взгляд? Ночь, тьма, красноватые отсветы огня на лицах…)

— Если ты намекаешь на Гитлера, то он как раз самое лучшее доказательство, что серьезному политику наличие идей только вредит. Противопоказано. Идеи у бедного Адика были — и, что хуже всего, он в них верил.

На мгновение меня охватывает отчаяние — словно мы с Вадимом говорим на разных языках: употребляем одни и те же слова, только у моих и у его слов — разные значения, и я не знаю, как из этой путаницы выбраться. А у него речь катится как под горку, и он явно получает удовольствие от процесса — от того, что она так хорошо катится:

— У большевиков Гитлер научился главному — технологии управления массами. И кнопку нашел правильно: национальная обида, комплекс веймарского поражения. Плюс та самая зависть социально обделенных, что и у большевиков. Вот и получилось «немецкое государство рабочих и крестьян» — на порядок успешнее, чем у русских, кстати. Если бы Гитлер, извини, не ёбнулся на идее добыть своему дражайшему немецкому народу мировое господство, — а это идея стопроцентно дебильная, никакой народ не может господствовать над миром, могут только корпорации, и так всегда было, есть и будет… Если б не было у него, короче, в голове идиотских фантазий, тогда бы вся история пошла другим путем. И США сегодня значили бы не больше, чем Гондурас. Или там, Новая Зеландия.

— Лоханулся, значит, Адик?..

Вадим не принимает моей иронии:

— Именно так — лоханулся! Сталин не зря до последней минуты не мог поверить, что тот на него нападет. Что такого уровня политик может оказаться таким идейным мудаком — словно студентик какой-нибудь. Могли же, как договорились в тридцать девятом, поделить между собой мир на сферы влияния, и все бы обошлось. И кровушки, между прочим, куда бы меньше пролилось… Я когда-то в университете диплом по Курской битве писал — страшное дело, скажу тебе: такое впечатление, будто с обеих сторон только и думали, как бы побольше своих солдат замочить. Вот тебе и твои идеи.

— Может, имеет все же значение, какие они, эти идеи?

— Да какие бы ни были, Дарина! В политике они только мешают, как информационный шум. Поверь мне, я в этом дерьме не первый год ковыряюсь. Без перчаток, — уточняет так, будто это уже какой-то особенно изысканный эксклюзив. — Сейчас на очереди новый передел мира — тот статус-кво, что сложился после Второй мировой, уже давно трещит по всем швам, эпоха Ялты себя исчерпала… Подумай сама, ты же умная женщина. Ты что же, действительно веришь, будто нью-йоркские Башни смогла вот так вот, самопалом, завалить горстка каких-то безбашенных арабов, не пойми откуда взявшихся? И Буш, у которого, между прочим, давний семейный бизнес с саудовскими нефтяными шейхами, полез в Ирак спасать мир? А чуть было не взорванные жилые дома в Рязани, когда Путин собирался бросить на Чечню Таманскую дивизию, из рязанцев же и состоящую, — не тот же сценарий? Только в России грубее сработали, и все в курсе, что то было дело рук ФСБ. Но уже поздно, дело сделано. И дорога к каспийским нефтепромыслам расчищена — еще Грузия там путается под ногами, но и до нее время дойдет… Теперь вот в Штатах какой-то ваш брат журналист делает фильм про 11 сентября — хочет доказать, что это тоже была политтехнологическая провокация и что Буш о ней знал заранее…

— Майкл Мур? — Я вспоминаю, что эта новость мелькала где-то бегущей строкой: про презентацию фильма в Каннах, куда я уже не поеду. — Вот не думала, что ты следишь за такими новостями… И что, уже есть гипотеза, чья это была провокация?

В глазах Вадима снова вспыхивает короткий триумфальный огонек — так, словно одним из авторов провокации был он сам:

— Чья — этого, Дарина, в ближайшие десять-двадцать лет никто не узнает. Пока не окончится новый передел энергетических рынков. И тот парень, попомни мои слова, ничего никому не докажет.

— Почему ты так считаешь?

— Потому что, опять-таки, — поздно! Кнопка уже сработала, массы мобилизованы: им показали по телевизору реальный ужас — и они испугались. Сбились в стадо. И никакое журналистское расследование их уже не убедит, что это и была цель проекта — чтоб они сбились в стадо и доверились пастуху. Наоборот. Теперь, чем больше американской крови прольется в Ираке, тем больше будет доверия власти, потому что людям психологически труднее всего признать, что их родные погибли ни за что. Так всегда было, есть и будет — ничто так не скрепляет нацию, как пролитая кровь: вот и СССР ведь когда-то скрепила Великая Отечественная… И Буша, можешь не сомневаться, переизберут осенью на второй срок. Такова реальность, Дарина. А всякие там разговоры про либеральную демократию или партийную диктатуру — это уже старье, забудь. Современная политика — это соединение опыта супердержав двадцатого века с опытом рынка, рекламы. Великая сила, если уметь ею правильно пользоваться.

— Ага, точно. Еще Оруэлл об этом писал…

Вадим пропускает Оруэлла мимо ушей, как еще один пук.

— Это очень серьезная перемена, Дарина. Историческая. Массы выбирают уже не идею, не слоган — а бренд. Не умом выбирают, а напрямую чувствами. Хлеба и зрелищ? Пожалуйста — публичная политика сама становится зрелищем! Теледебаты президентских кандидатов — это те же самые гладиаторские бои. Одиннадцатое сентября — самое успешное в истории реалити-шоу: его смотрел каждый житель планеты, имеющий доступ к телевизору. Путин — телегерой-супермен, и семьдесят процентов россиянок видят его в эротических снах — при Сталине за такие сны сажали… А сегодня публичный политик — это прежде всего шоумен: торговый бренд фирмы, которая за ним стоит.

— А фирма — это кто?

— Корпорация реальных управленцев, — спокойно отвечает Вадим. — Миром всегда правили такие корпорации, так было, есть и будет. Только постинформационным обществом намного легче управлять, чем тем, которое было шестьдесят или даже сорок лет назад. Побеждает тот, кто обеспечит массам наилучшее шоу. Кто, грубо говоря, выставляет картинку в телевизоре. А значит, в конечном итоге — тот, у кого больше денег. Вот и все дела.

— Ты на самом деле в это веришь?

Вадим улыбается. Хорошая все-таки у него улыбка:

— За верой — это в церковь. А я, Дарина, привык иметь дело с реальными вещами. Запомни одно — историю делают деньги. Так всегда было, есть и будет.

Меня начинает подсасывать изнутри неприятный холодок — как в детстве в приемной у зубного.

— У Советского Союза денег было хоть жопой ешь, — говорю нарочно грубо. — И сильно это ему помогло?

— Ну ты даешь! — удивляется Вадим. — Полмира в руках держать — это тебе что, мало? Да по всему двадцатому веку, куда ни плюнь, везде советское бабло! Возьми хоть тридцать третий — как Сталин тогда ловко Запад прищемил, когда украинской трупной пшеничкой по демпинговым ценам мировой рынок засыпал! А ведь это был год Великой депрессии — что, думаешь, Рузвельт просто так тогда сдулся и признал СССР? Вот тебе и «несильно помогло»!.. А в сорок седьмом Москва зерно во Францию вообще в шелковых мешках экспортировала, французские коммунисты ими на выборах размахивали: вон как трудящиеся в СССР живут! Все эти западные компартии, левое движение, терроризм, «красные бригады», заварухи в странах третьего мира — это все что, по-твоему, само из себя кормилось? Нет, голубушка, «рука Москвы» умела быть о-очень щедрой, когда нужно! И никто и не пикнул — ну там, парочку диссидентов выпустили, да еще евреи за своих заступились, вот тебе и вся «холодная война»… И пусть американцы тешатся, будто это они ее выиграли, — дурак мечтами богат! А на самом деле, если б в восьмидесятые не обвалились цены на нефть и не начались разборки в Политбюро, мы бы с тобой и по сей день в СССР жили. Можешь не сомневаться.

Он говорит, как спортивный комментатор, разбирающий взлеты и падения какой-нибудь «Manchester United», но я слышу за этим и еще кое-что: многолетний восторг футбольного фаната, мальчишки — перед форвардом, с такими интонациями вспоминают СССР старые отставники. Сколько же их — людей, всегда готовых увидеть кучу позитива в каком угодно злодействе, пока то остается безнаказанным…

— А я вот как раз и сомневаюсь. — Голос у меня почему-то становится глуше, блин, неужели я волнуюсь? — Не знаю, какие там были разборки в Политбюро, но, по-моему, если уж искать какую-то одну причину, то СССР в конце концов завалился от собственной лжи. От всей, которая за семьдесят лет нагромоздилась. Потому что виртуал — это, знаешь, такая штука, которая очень больно бьет, если с ним заиграться. Нельзя все время врать и при этом сохранять чувство реальности. Станешь заказывать картинку в телевизоре — неминуемо кончишь тем, что сам в нее поверишь. И капец тогда всякому, как ты говоришь, «реальному управлению» — что в СССР как раз и случился. А Политбюро твое, эта корпорация маразматиков…

— Оно не мое, — усмехается Вадим, грея в лапе бокал с коньяком, — но под определение корпорации — подходит, лады.

Это похвала: словно он меня мысленно оценивает, как член жюри на отборочном конкурсе. Проставляет плюсы в каких-то воображаемых графах напротив моего имени. Почему-то меня это задевает уже не на шутку:

— Так вот, эта твоя корпорация состояла из зомби, которые так зазомбировались, что вообще уже ничего не знали про страну, которой руководили! Армян мусульманами считали — помнишь того московского гостя, что в Нахичевани такое ляпнул? А в независимость Украины ФСБ до сих пор поверить не может — все ждут, когда их нарисованная картинка вернется на место… «Управленцы», ага! Как слепые мясники на бойне. Знакомые недавно брали интервью у Федорчука, того, что при Брежневе возглавлял украинское КГБ, сейчас в Москве доживает — один как перст, сын застрелился, жена тоже покончила с собой, а ему хоть бы хны: как катапультировали чувака на Марс еще смолоду, так он на Землю больше и не возвращался — всю жизнь в виртуале! Между прочим, это при нем моего отца заперли в психушку… Так знаешь, что эта мумия вспоминает теперь перед смертью как самое главное достижение в своей жизни? А то, что новый ведомственный дом для КГБ в Киеве построил: всех своих сотрудников квартирами обеспечил! У меня челюсть отпала, когда я это услышала: вот так шеф гестапо! Я-то думала, он хоть националистов будет проклинать, с которыми боролся, жалеть, что недодавил гадов, развалили «великую державу»… Ан ему это все до лампочки, единственная реальность — вот эта, была и осталась — ведомственный дом! Корпорация «своих», как у блатных. Ничего другого в мире для этих людей не существует, они его так и видят — как картинку, которую сами себе выставили, сами же могут и сделать ей delete, как на компьютерном экране… Ясен пень, какие уж тут идеи! И какое, с такими «идеями», может быть управление?.. Ты же историк, Вадим, — прибегаю я к последнему аргументу (как все «серьезные люди» родом не из бандюков, Вадим любит козырять своей бывшей «цивильной» специальностью): — Мне ли тебе напоминать, как это «корпоративное государство» лопалось мыльным пузырем при каждом столкновении с реальностью, которой не получалось сделать delete? И в начале войны так было — только тогда их Гитлер выручил, потому что еще худшим зомби оказался, народ разглядел, что за чудо привалило, и стал воевать… А на нашей памяти — когда Чернобыль бабахнул: тогда уже дураку было ясно, что система последние обороты докручивает: когда нужно было людей из зараженной зоны эвакуировать, а эти зомби гнали детей в Киеве на первомайский парад, и КГБ бегало как сумасшедшее и вербовало новых стукачей, потому что старых уже не хватало… На старые кнопки нажимали, как ты говоришь, ага! Только с ложью весь мир пройдешь, да назад не воротишься — вот и не вернулись, благодаренье Богу… Нельзя безнаказанно насиловать реальность, рано или поздно она отомстит, и чем позднее, тем страшнее — с этим не шутят, Вадим!..

Неожиданно Вадим начинает смеяться — всем телом сразу. Монументальный бюст в «Armani»-пиджаке содрогается на столом как Этна, подземными толчками, физиономия жалобно кривится, словно от лука, и так потешно, что я невольно тоже улыбаюсь — и получается довольно глупо… Вадим кивает высотноногой и высотношеей, как жираф, барышне в черном, что невесть откуда появилась возле нашего столика:

— Мороженого, Машенька…

В его устах это звучит так же тепло, как перед этим «колбаска». Машенька, прежде чем исчезнуть, обстреливает меня с высоты своего треугольного лица — мечты кубиста — профессионально дебильной улыбкой, как зеркальным отражением моей, — и одновременно острым, предостерегающим оком хозяйки, оставляющей незнакомую гостью наедине со своим самцом: мое, не трожь. Во как. Неужели Вадим и тут успел?.. А барышня стильная, могла бы моделькой быть… Ну и ну. А как же массажная Светочка?

— По крайней мере вкус у тебя есть, — мстительно говорю Вадиму, провожая взглядом маленькую черную жирафу.

Он делает вид, что не услышал, и сам подливает мне вина. Тем не менее смеяться перестает. Только сопит громче. Спортом, спортом нужно заниматься, Вадик, куда это годится, такая дыхалка в твои-то годы… При Владиной жизни мы всегда с ним слегка пикировались, только тогда я это списывала на природную ревность всякого мужчины к подруге жены, рефлекс собственника, — и теперь продолжаю натиск:

— Это же твой ресторан, правда?

— А что? — Вместо ответа Вадим обводит лукавым взором ярко, как напоказ, освещенную чернолаковую пещеру и прищуривается, как кот, чтоб его погладили: — Нравится?..

А вот такой взгляд я уже точно помню, где видела, — так ждал моей похвалы шеф на презентации своей новой квартиры, сигналя глазами через гостиную, полную народа: ну поаплодируй же мне, поаплодируй, подтверди, что все было не напрасно — весь мой заплыв в дерьме на длинную дистанцию получил наконец оправдание…

Для этого он меня сюда и привез, Вадим, — похвалиться своим новым приобретением, получить от меня добро, верной дорогой идете, товарищ?.. Только теперь до меня доходит то, что должно было бы дойти гораздо раньше (как для умной женщины, каковой он меня считает, я иногда бываю на редкость тупой!): в роли «держателя планки» я теперь заменяю ему Владу — если одобрю я, то, значит, одобрила бы и она. И тогда все о’кей, тогда жизнь Вадима снова в полном порядке. Вот чего он хочет, вот чего добивается от меня. Ах и молодец паря… Зубр!

Может, нужно стать уже совсем старухой, чтоб не пойматься на эту ловушку — чтоб перестать путать в мужчинах силу и живучесть? Во всякой войне закон один: сильные гибнут, живучие — выживают. Никакой их заслуги в этом нет, это просто такая у них генетическая программа — выживать: так ящерица отращивает хвост, дождевой червяк — кольца… Еще недавно казалось, раздавленный Владиной смертью, Вадим опять собрался воедино, как разбитый Терминатор, — разобрав покойницу, как на запчасти, на жизненно важные для себя функции и раздав их другим женщинам — Н. У., Катруське, Светочкам с Машеньками, каждому свое, как на вратах Бухенвальда, и только ниша планкодержательницы («как же я теперь буду жить, она же мне планку держала…») — той, кому таскаешь свою жизнь, как учительнице дневник на оценку, получая взамен чистую совесть и здоровый сон, — эта необыкновенно важная в жизни каждого украинского мужчины ниша остается у Вадима незаполненной, и в этом месте ему приходится постоянно ощущать дискомфорт. Да ему никто уже и не скажет правду — для этого у него слишком много денег! А я — дело святое, я — ближайшая Владина подруга, и мне от него ничего не нужно: я прекрасно подхожу. А чтоб я не ляпнула чего-нибудь поперек, он мне и дал, совершенно задаром, ценный совет — сидеть тихо. Теперь я должна отблагодарить, все по-честному, бартер! — должна поаплодировать его новому приобретению, не допытываясь, на чем же это он так клево разжился (да еще и сейчас, когда со всего, что движется, дерут драконовские налоги на антиющенковскую кампанию, которая все больше начинает походить уже на настоящую войну, а не просто информационную, а Вадим же у нас вроде тоже в оппозиции, если я ничего не путаю, так откуда же ресторанчик упал?..), — должна похвалить интерьер, Машеньку и что там еще, насвиристеть кучу комплиментов и обеспечить ему чистую совесть и здоровый сон. И, упаси боже, не допытываться, на кой хрен ему вообще сдался этот блядский ресторан — и почему, раз уж были у него лишние деньги, не вложил их — в память о покойнице, так, как мечтала сделать она («когда у меня будут большие деньги, Даруха…»), — в какой-нибудь из наших нищенских, как колхозные конюшни, музеев — да хоть бы и в Национальный, где до сих пор невозможно по-людски выставить то, что уцелело из бойчукистов, или в Ханенковский, откуда Веласкеса и Перуджино можно, при желании, вынести так же легко, как из разбитой машины, — ох, да разве не нашлось бы куда!.. Вот что сказала бы ему Влада. А я не скажу, потому что не имею права. И он это знает. Знает, и ждет, и заранее сладко щурится — как кот, которому пойманная мышка сейчас будет чесать за ушком. Не, какой мужик, а?

— Фантастический ты мужчина, Вадим…

Он сразу же принимает это за ожидаемый комплимент, глотает его, как кусок из тарелки — ам! — и так мило яснеет лицом, что только последняя сука не почувствовала бы себя обезоруженной:

— Напрасно ты от ужина отказалась! У моего шеф-повара три международных диплома, в прошлом году на конкурсе в Венеции француза победил…

Надеюсь, он хоть не поведет меня осматривать эти дипломы?

— Я уже ужинала.

— И много потеряла, можешь не сомневаться! Ну хоть на десерт должна ко мне присоединиться…

— Ага, моя бабушка говорила — сам съешь хоть вола, то одна хвала…

— М-да, — соглашается Вадим, то ли не поняв, то ли недослышав: — Намучились наши отцы и деды, что и говорить…

И поэтому мы теперь так гордимся тем, что мы едим, думаю я, — но вслух этого уже не говорю. Тридцать третий, сорок седьмой — все это где-то в нас засело, записалось в клеточной памяти, и дети и внуки, ошалевшие от внезапного богатства девяностых, теперь точно так же, как червяки, наращивают кольца — наверстывают за все несъеденное в предыдущих поколениях. Только тут случился уже как бы сбой генетической программы, мутация, выбравшая самых живучих, тех, что лучше всего жуют и переваривают: это они нынче застраивают город окаменевшими отходами своих гигантских кишечников — рестораны, бистро, корчмы, кабаки, харчевни, закусочные множатся на каждом шагу, как грибы, разве что еще стоматологические кабинеты не менее настырно лезут в глаза своими вывесками, и если бы пройтись по Киеву без дела (да только кто же теперь так проходится, без дела!), то можно подумать, будто люди в этом городе только тем и заняты, что едят, едят — и точат зубы, чтобы есть еще больше… Р. тоже любил рассказывать, какие вкусности он ел в Гонконге, какие в Эмиратах, а какие в Нью-Йорке, в каком-то заоблачном заведении, где даже меню не подают — сам делаешь себе заказ, что тебе в голову бахнет, не спрашивая о цене, — и что, вот так, все что угодно и выполняют? Все что угодно, с готовностью уверял Р. Что, хоть из Красной книги? Мозг варана, антрекот из амурского тигра? Или что-нибудь экологически более корректное — скажем, донорские почки, нарубленные из каких-нибудь голых-босых албанцев или китайцев, которых и так никто не считает?.. Р. засмеялся, а когда я уже напрямик спросила у него, сколько голодных можно было бы накормить на сумму, равную по стоимости одному такому ужину, обиделся и сказал, что это «ханжество». Хотя он, в отличие от Вадима, даже толстым не был.

Вот они кто, эти серьезные люди — все те, кто после развала СССР ринулись в обе руки грести, сначала наличкой в трусы, а потом трансфером на оффшоры, невиданные дотоле капиталы, — вот они кто: потомство погрома. Такого, что и не снился новейшей истории, и поэтому она его в свое время так и не заметила — сделала ему delete, как в компьютерной игре. А теперь уже поздно, они уже пришли — те, из кого, как сказал Вадим, получаются наилучшие погромщики. Они пришли и отомстят новому столетию за горы «дилитнутых» трупов прошлого, плодя точно так же «дилитнутые» горы новых трупов и даже не догадываясь, что они мутация: орудие мести. Flagellum Dei, бич Божий (где я недавно слышала это выражение?..). У них прекрасные зубы, новенькие титановые импланты, и они ненасытны, как железная саранча Апокалипсиса: они пришли есть, и будут есть, пока не лопнут — пока не перемелют своими титановыми зубами все, что встретится им на пути…

Я вдруг ощущаю такую усталость, будто из меня выкачали воздух. Будто он меня высосал, Вадим, — хотя как это ему удалось, непонятно. Голова гудит в затылке нарастающей болью; стараюсь держать ее прямо. Черножирафистая Машенька приносит мороженое в серебряных мисочках — свое, фирменное, продолжает хвастать Вадим: от того самого чудо-шеф-повара.

— Попробуй, не пожалеешь. Ты когда-нибудь ела домашнее мороженое?

У жирнющего, хоть ножом режь, желтоватого, как сливки, мороженого и правда необычный вкус — такой бывает у крестьянских блюд: что-то сытное, густое, непроцеженно-благоухающее, из допластиковой эпохи… Одной такой порцией можно наесться на целый день. Покорно говорю это Вадиму. Он кивает, как экзаменатор, удовлетворенный ответом студента.

— Вот это, Дарина, — говорит вдруг нравоучительно, — и есть реальность…

— Что? Мороженое?

— И мороженое тоже, — он больше не улыбается. — Все это, — обводит взглядом свою пещеру, — и еще много чего другого… А мороженое, между прочим, натуральное, из настоящего молока. Без химических красителей, без ге-ме-о… Знаешь, что такое ге-ме-о?

— Встречала такую аббревиатуру…

— Генно-модифицированные организмы. Те, что все больше завоевывают мировой рынок, и наш тоже. Соя, картошка с геном скорпиона…

— О боже. Почему — скорпиона?!

— А чтобы колорадский жук не ел. И он ее таки не ест. А мы едим. Все Полесье уже ею засажено. Западные импортеры сбрасывают нам все это дерьмо без всякого контроля, еще одно поколение — и у нас начнутся такие же проблемы с ожирением, как у американцев. А еще через пару поколений от такого питания, может, и хвосты, или там копыта расти начнут, кто же это заранее угадает…

— Да ну, это уже Голливуд какой-то…

— О! — невесть чему радуется Вадим. — Уже ближе к делу. А то ты так пламенно говорила про реальность и про то, как с ней не шутят, что я даже заслушался… Умеешь! Как с экрана отожгла. А что это такое — реальность? Тебя послушать, так это прямо какой-то, — он на минутку запинается, выбившись из привычного запаса слов: — Какой-то… фетиш. Как будто реальность существует сама по себе…

— А что, разве не так?

— Для какой-нибудь деревенской бабушки, может, и так. А ты должна бы понимать, что реальность создается людьми. И уже не получится провести грань — где то, что ты называешь реальностью, а где созданное… — Он снова тормозит, подбирая слова: не привык к абстрактным разглагольствованиям: — Созданные людьми…

— Симулякры?

Черт меня дергал за язык. Такого слова Вадим не знает — и несколько секунд не мигая вглядывается в меня с враждебностью простолюдина, который при столкновении с чем-то неизвестным прежде всего подозревает подвох. (От этой короткой стычки — словно мы с ним с разгона стукнулись лбами — у меня начинает кружиться голова, мир, качнувшись, приходит в движение, будто вода от всплеска, и на мгновение охватывает странное чувство чьего-то незримого присутствия рядом — где-то сбоку, куда не отваживаюсь повернуть разболевшуюся голову…)

— Это из теории постмодернизма, — слышу собственный голос тоже как будто сбоку. — Медиа, интернет, реклама… Симулякры. Такие фантомные образования, не имеющие прямого отношения к реальности, но все вместе составляющие параллельную, так называемую гиперреальность. Известная теория, Бодрияр писал об этом… Француз…

— Вот видишь! — Услышав, что он самостоятельно додумался до того же, что и известный француз, Вадим снова добреет: — Я же тебе это и говорю. Вот ты сказала: Голливуд, не поверила мне — и это нормально, нормальная реакция… В правду уже труднее поверить, чем в выдумку. Всякая правда — результат такой запутанной многоходовки, со столькими спрятанными ходами, что простому человеку в этом сто лет не разобраться. А выдумка — задачка в одно действие, максимум в два. И чем больше информации вокруг, тем больше люди будут предпочитать простые решения.

— Бритва Оккама?

— Ну да. Скажи, что Кучма приказал убить журналиста за критику, и все поверят. Потому что так всегда в кино диктатуру показывают. А скажи, что это была спецоперация нескольких разведок, которую по геополитическому значению для региона можно приравнять к войне на Балканах, — и на тебя посмотрят как на психа…

— А что, это действительно была спецоперация нескольких?..

— Неважно! — отрезает Вадим, придерживая губами выскальзывающую, как червячок, усмешечку, и во мне снова поднимается то же чувство расшатанной вестибулярки: всплеск, гигантский обвал, твердь под ногами разъезжается, как разломавшаяся льдина… Морочит, мелькает догадка, — он же морочит меня, как профессиональный соблазнитель, чтоб я не знала, чему верить, — видать, именно этим он и берет женщин: лишая их, шаг за шагом, всех точек опоры, превращая твердь у них под ногами в сыпкий серый песок, как во Владином сне, после чего замороченной жертве только и остается, что упасть ему на грудь: мужчина-стена, одинокая скала среди тумана миражей! — очень сильный эротический ход, согласна, только где, где, черт подери, я уже встречала такого человека (не Р., тот был проще!) — с такой же спокойно-наступательной манерой убеждать и подчинять, и даже с такой же хитроватой безуминкой во взгляде?.. (Больной в застиранном сизом халате, что смотрел на меня, пятнадцатилетнюю, во дворе днепродзержинской психушки с такой усмешкой, будто все про меня знал — все самое плохое, то, о чем не имела понятия мама, в это время продолжавшая лепетать вслух что-то жалостливое: ей и в голову не приходило, что свидание с отцом могло вызвать у меня какие-то иные чувства, чем у нее, и я, вскипая слезами гнева, думала, что мать у меня дуреха, а отец меня бросил, предал меня ради каких-то своих, страшных и темных взрослых дел, которые были для него важнее, чем я, и в результате превратился в беспомощного, высохшего деда с мутными глазами, как раз тогда, когда должен был стать для меня опорой, — в это мгновение я ненавидела их обоих, со всем жаром подростковой обиды, и тут-то и ударил навстречу, ослепив, взгляд того типа, который скалился так, будто прочитал мои мысли,

— Возьми другое, — продолжает Вадим сыпать свой песок. — Объявил Белый дом, что Ирак владеет оружием массового уничтожения, — и все поверили. И плевать, что это оружие до сих пор не нашли — и, скорее всего, так и не найдут. Дураки, кстати, будут, если не найдут, россияне — те сразу бы что-нибудь подбросили, и тогда уже точно хрен бы кто докопался, как оно там было на самом деле… Вот тебе и твоя реальность. А ты говоришь — плохие управленцы… Нет, голубушка, эффективность управления нужно оценивать в соответствии с теми заданиями, которые управленец сам перед собой ставит! А что там объявляется на публику — это не показатель, на это не смотри…

Он врал ей, внезапно понимаю я. Врал Владе. Не знаю, как, не знаю, в чем, но понимаю это так ясно, словно в мозгу наконец кликнули на нужную клавишу, и включился свет: врал. И это получалось у него вполне себе эффективно — Влада три года жила с симулякром и не замечала этого. Только под конец что-то начала чуять — все ее работы последнего года полны нарастающим предчувствием катастрофы. Самые лучшие ее работы — именно те, что вызвали такой приступ злобы у Адиного искусствоведа (до сих пор бросает в жар при воспоминании о той отвратной сцене!). И не только у него — ее «Секреты» мало кто любил в Украине, в чем-то этот цикл выходил за рамки дозволенного. «Настругала этих лубочных коллажиков…»

Знание мрака — вот что в них было, в ее «Секретах». Обжитого, обогретого на женский лад — одомашненного цветочками, аппликациями, как волчья пещера петриковской росписью: родного мрака. Смешанная техника, таинственно-мерцающие бриколлажи девочки, стоящей на краю бездны и глядящей вниз с детским восторгом — покуда у нее не закружилась голова… Так, как у меня сейчас.

Он меня обволакивает своими словами, Вадим, — как облако дыма от марихуаны. Мне нечего ему возразить: я и в самом деле не знаю всех тех скрытых пружин большой политики, на интимное знакомство с которыми он все время скользко, боком — не поймаешь, но в то же время и прозрачно мне намекает, у меня нет никаких логических костылей, на которые я могла бы опереться, чтоб разогнать весь этот словесный дурман, — я только чувствую во всем этом какую-то фундаментальную неправду, и этот гипнотический кокон, в который он меня заматывает, парализует мою волю — словно отнимает у меня власть над собственным телом… Точка бифуркации, выстреливает в голове термин из Адиного лексикона: вот в этой точке женщины перед ним и раздеваются. Или — или посылают на фиг.

И так, словно Адя смотрит на меня со стороны (а я запасаюсь, чем ему похвалиться потом дома!), я импровизирую хриплый грудный смешок — в пустом зале он звучит не столько заговорщицки, сколько вызывающе:

— Зачем ты мне все это рассказываешь, Вадим?..

Ах, какой взгляд в ответ!.. Пристрельный, мужской, прямой наводкой — с ума сойти можно.

— Тебе скучно? — резко меняет темп.

— Нет, но ведь уже поздно…

Начинает играть приглушенная музыка: «Hotel California», инструменталка. Наверное, Машенька включила. Наверное, здесь так заведено: на десерт включается музыка. Мобилизует в объекте охмурения нужные комплексы чувств. Как у собак Павлова.

— Ты куда-то торопишься?

— Просто устала…

— Ничего, завтра отоспишься. Тебе же не вставать на работу?

(— Such a lovely place, such a lovely place, such a lovely face…)

— To есть?..

— Ну ты же уволилась, больше на ТВ не работаешь. Нигде сейчас не работаешь. Разве не так?

У-упс!.. Словно самолет проваливается в воздушную яму. Невольно открываю рот: вот так хватка у чувака!.. Можно понять, на что повелась Влада, — да еще и на контрасте после Катрусиного отца, нынешнего австралийского кенгурофила, который весь их брачный период провел на тахте перед телевизором…

— Какая информированность. Так ты не только про конкурс красоты справки наводил?

— А ты что, против? — Он скромно сияет: всегда приятно немного опустить ближнего, чтобы не очень зарывался.

— Мог бы спросить и у меня, никакой тайны в этом нет. Или ты думаешь, что я могла бы и дальше там работать? Зная, чем они занимаются?

Сама слышу, как слабо это звучит: я словно оправдываюсь. В этой игре, как во всяком бизнесе, не важно что, не важно как, важно — кто первый. Выигрыш во времени — это, автоматически, выигрыш в позиции. Вадим меня опередил, узнав про мое увольнение за моей спиной, — и вот уже я вынуждена перед ним оправдываться, и моя озабоченность тем мерзким конкурсом красоты тоже выглядит уже не совсем чисто (месть экс-работодателям?), и он смотрит на меня как тот днепродзержинский шиз: словно знает обо мне какое-то паскудство, от которого я уже не отмоюсь. Как говорят в американских фильмах, с этой минуты все, что вы скажете, может быть использовано против вас. С этой минуты Вадим мне ничего не должен: моральное преимущество теперь на его стороне. А мне остается разве что поаплодировать ему за блестяще рассчитанный тайминг — и слушать, что он еще для меня приготовил: теперь это уже не мое интервью, не я здесь задаю вопросы, роли поменялись…

— И что ты собираешься делать дальше? У тебя есть уже какие-нибудь варианты?

— Не знаю, еще не думала.

— А ты думай. Время не ждет. Переформатирование медийного рынка уже идет полным ходом, самые жирные журналистские позиции сейчас как раз и расхватывают. Ближе к выборам одни ошметки останутся.

— Что-то мне не хочется переформатироваться под выборы…

— А как ты хотела? — удивляется он. — Выборы — это вброс денег! Больших денег, Дарина. Это как в океане, где формируются течения различной мощности, на разной глубине. Как раз шанс попасть в то, которое вынесет тебя наверх. Потом будет поздно. Да и ты, извини, не молодеешь.

Выбил из-под меня последний стульчик, молодец.

— Так что — думай… Мне, кстати, как раз может понадобиться человек с твоим опытом…

Вот, значит, к чему мы так долго двигались. Все это была только «подводка» к главному сюжету, а сюжет — вот он, простой как доска: меня покупают. Я безработная: голая и доступная. Выставленная на торги.

И почему-то мне становится страшно. Тошнотворный холодок фигачит под грудью, как сквозняк, — так, словно за мной пришли (кто? человеческие фигуры с волчьими головами, что представлялись мне в детстве за дверью спальной, гойевские монстры, сумасшедшие санитары, автоматчики с собаками?..). Словно все мои страхи, до сих пор разбросанные по жизни, как тени в солнечный день, разом выпростались и выпрямились в полный рост и, навалившись на какую-то невидимую перегородку, перевернули мою жизнь на другую сторону — и кажется, что ничего другого, кроме этих страхов, в ней никогда и не было: ни лучика солнца. Подземелье, подвал. Пещера с искусственным светом. (Сейчас кто-то выключит рубильник — и настанет тьма, из которой я уже не выберусь: так и останусь здесь, в полной власти Вадима…)

— Я имею в виду ту твою программу про неизвестных героев, — вкрадчиво говорит он. — «Диоген»…

— «Диогенов фонарь»…

— А, фонарь… Это он с фонарем человека искал? Неплохо, только немного перемудрила, для народа нужно попроще… А вот героев на ровном месте ты классно лепила! Суперпрофессиональная работа.

— Спасибо. Только я не на ровном месте их лепила. Все они и правда удивительные люди — все, кого я снимала.

— Ну все равно. Ты умеешь представить человека — из никому не известного Васи сделать культовую фигуру. Умеешь, что называется, показать товар. Я до сих пор помню твою передачу про того священника, который содержит у себя приют, и как те дауны его папкой называют…

— Не дауны. Там только один даун был у него…

(Даун был уже взрослый, крупный, плечистый юноша с умственным развитием двухлетнего ребенка — он смеялся, пытался схватиться рукой за блестящий глаз телекамеры и выкрикивал то и дело одну и ту же музыкальную фразу из «ВВ»: «Bec-на! Вес-на! Bec-на!», — и смотреть на него почему-то нисколько не было неприятно, может, из-за присутствия рядом того священника, который любовался своим воспитанником с подлинной отцовской нежностью, словно видел в нем что-то невидимое для нас: всякое создание хвалит Господа, сказал он уж как-то очень хорошо, у меня — сентиментальной коровы — даже слезы на глаза навернулись: всякое создание, рожденное на этот свет, имеет право жить и радоваться, хваля Господа, и с чего мы взяли, будто кто-то из нас лучше, а кто-то хуже?.. И тут я вспоминаю, что у Вадима есть сын от первого брака — от той женщины, что тронулась умом, а парня Вадим отослал учиться в Англию: тоже, значит, в какой-то приют, только для крутых, пятизвездочный?.. И кого там тот парень называет папкой?..)

— Ты, кстати, в курсе, что за того священника потом на местных выборах три партии бились?

— Да что ты говоришь! Мне и в голову не…

— Так вот, видишь. Ты сделала из него публичную фигуру, моральный авторитет. Кем он был до того, как ты его открыла? Зачуханный сельский попик, ни власти, ни голоса… А после твоего фильма — прямо тебе духовный поводырь! В церкви паломничество со всей области, крутые на джипах съезжаются, своих детей везут… Как батюшка скажут, так и будет! А ты говоришь…

— Как-то странно ты все это видишь, Вадим. Моя роль здесь совсем не такая решающая, как тебе кажется…

— Перестань. Скромность, как говорит один мой знакомый, «это кратчайший путь к неизвестности», — Вадим делает паузу, чтоб я оценила юмор, и, не дождавшись реакции (голова у меня уже гудит, как трансформатор!), прищуривает глаз: — А ведь ты у нас звезда! И можешь и дальше ею оставаться…

— Ты хочешь, чтоб я помогла тебе лепить героев?

Он смотрит на меня почти благодарно (сэкономила ему лишние словесные усилия?).

— Именно так.

Снова пауза. Такое медленное приближение — миллиметр за миллиметром, чтоб не вспугнуть, только сопение громче… (Так же когда-то тяжело дышал мой сосед по купе в поезде: я проснулась среди ночи от того, что он, сопя как конь, осторожненько, чтобы не разбудить, тянул с меня покрывало, — и мгновенно сдрыснул на свою полку, как только я, перепуганная насмерть, зашевелилась и забормотала как будто спросонья…)

— Это политический проект… Имиджевый. Подберется сильная команда, будут первоклассные зарубежные специалисты, тебе будет интересно… Все они, понятно, будут работать в тени. Требуется публичное лицо, типа пресс-секретаря. Только такой, чтобы не просто фейсом торговал, а разбирался. Был, что называется, внутри кухни…

— И что же такая кухня будет готовить?

Он одобрительно кивает — наконец мы перешли к сути:

— Эта информация пока что не для разглашения… На выборах, кроме двоих главных конкурентов — от власти и от оппозиции, — будет еще список технических кандидатов…

— Это как?

— Как-как… Как обычно — кандидаты, которым предстоит оттянуть часть голосов от фаворита.

— От Ющенко?!

Я уже и вправду ничего не понимаю. Разве Вадим не принадлежит к блоку Ющенко?..

— Да полно тебе, Дарина! — морщится он, и я вздрагиваю: фраза из Владиного лексикона, это он у нее перенял! — Ющенко, если уж на то пошло, тоже можно считать техническим кандидатом… В своем роде…

— Ты о чем?

— Я о том, что здесь идет гораздо более сложная игра, чем тебе кажется. Чем видно со стороны. И даже если Ющенко победит, хоть это более чем сомнительно… точку в игре это все равно не поставит, не думай… Ющенко целая цепь обстоятельств наверх вынесла, он человек фартовый… Везунчик. — В голосе Вадима дзинькает чуть заметная нотка зависти, как от щелчка по надбитому стеклу. — Но за ним нет корпорациии. Сейчас происходит объединение под него, как под проходного кандидата, всех недовольных, тех, кого Кучма обошел при переделе собственности. А такое объединение, сама понимаешь, долгосрочным не бывает. Если Ющенко каким-то чудом и удастся выиграть выборы, то начнется такой бардак, что мама не горюй… Все, кто выедут на его плечах, на следующий же день бросятся отталкивать его от руля.

— А ты решил начать уже сейчас?

(Боже, как болит голова!..)

— А я, — Вадим не обижается, только коньяк в бокале взбалтывает слишком часто — коротким, несколько нервным круговым движением: — Я стараюсь смотреть на вещи шире. И из каждой ситуации извлекать для себя выгоду. И тебе советую делать так же. Какая, в конце концов, разница — Кучма, Ющенко, кто-то третий, десятый?.. Плетью обуха не перешибешь. Подумай сама, ну кто мы такие? Вчерашняя колония, без собственных государственных традиций, по колено в говне… Транзитная зона! При нынешних мировых раскладах это все, чем мы богаты: мы — страна, выгодная для транзита. Вот с этого и можно иметь свой процент — и, поверь, немаленький! И с неплохой перспективой на будущее, если думать головой…

— Какая же перспектива, если говно не расчищать?

— Ты невнимательна, — укоряет он. — Я же тебе сказал, эпоха Ялты кончается. Баланс сил в мире меняется, приходят новые игроки… Китай, Индия, возможно Япония… А пока новый передел рынков окончательно не утрясется, Россия с Америкой так и будут таскать нас туда-сюда, как тузики тряпку. Ни один не отступится — слишком уж крупный кусок. Да мы и всегда были разменной монетой в разборках больших держав, география такая… Только вот то, что Украина для любых серьезных политических амбиций является решающей ставкой, в прошлом веке мало кто понимал — кроме Ленина, ну и Сталина, соответственно… И сегодня в России это понимают куда лучше, чем в Америке. Про Европу и речи нет — та вообще пока что не игрок, и еще неясно, сумеет ли им стать или тоже попадет в зону Кремля…

— Ты шутишь?

— Нисколько. Газпром уже сегодня владеет доброй половиной Европы. И лоббисты «Норд Стрима» в каждом европейском правительстве сидят. Деньги, Дарина, все любят. Особенно большие. Особенно когда платит тот, кого раньше боялись, это вообще беспроигрышный ход… Сила! А деньги, это же не только банки — это и мобильные операторы, и интернет-провайдеры… Понимаешь, нет? Как только эти лохи в Евросоюзе введут электронные выборы, на Европу можно будет забить. Политически она уже будет значить не больше, чем какая-нибудь Кемеровская область, руководителей им будут выбирать в Москве… Так что игра идет по-крупному, Дарина, — серьезная игра, большие ставки… А мы в этой игре — площадка, где апробируются новые управленческие технологии. Те, которые и будут решать в новом столетии судьбу мира. Вот так к этому и подходи.

— Так мы, по-твоему, что — полигон? Как и в войну было, и с Чернобылем?.. Потренируются на нас «большие игроки», а потом снова закопают — до нового передела?

— Полигон — неплохо сказано. Твое здоровье! — Его бокал с коньяком вспыхивает против света. — Умеешь формулировать. Секретный полигон истории. Неплохо, что-то в этом есть… А я тут недавно купил книжку одного британца про Польшу, толстая такая, — он показывает, раздвинув пальцы, как две сосиски, — называется «Божье игрище»… Тоже понравилось — думаю, для Украины такое название подходит еще больше, чем для Польши…

— Тогда уж не Божье. Тогда уж — чертово. Чертово игрище.

(Чертово игрище, да, — на котором всегда погибают лучшие. Те, кто засветился, кто поднялся из окопов в полный рост… На чертовом игрище нельзя подставляться — нельзя попадать в свет прожектора, если ты не играешь на стороне того, кто сидит в кустах со снайперской винтовкой, — на чертовом игрище можно прожить с выгодой для себя только так, как он говорит: затаиться и следить, где проходит более сильное течение, — по нему и плыть… Ах и мудрый же ты человек, Вадим, и все-то ты понимаешь…)

— Ну зачем же так драматично, — бормочет он, и во мне вспыхивает абсурдная надежда, что он просто пьян — пьян, и всё. Вон насколько опустела бутылка коньяка, и как незаметно он все это вылакал. Это может быть просто бред пьяного человека. О черт, как же трещит голова — словно там телефонная трубка разряжается!.. Нет, он не пьян.

— А вот полигон — это удачно! — долбит он дальше свое. — Полигон и будет. О-ого-го сколько интересных штук будет под эти выборы впервые запущено в оборот! Когда-нибудь еще учебники об этом напишут… Управленческие технологии постинформационной эпохи — великая сила! Это как когда-то было расщепление атома — тогда тоже никто на первых порах не видел, какие возможности за этим открываются… Интересный будет у нас с тобой этот год, Дарина, — э-эх!.. — Он вдруг потирает руки с такой молодой, голодной, как у юноши после бассейна, жадностью к жизни, что я от удивления даже не успеваю отреагировать на это «нас с тобой», которым он меня уже зачисляет в свой штат: — Давай-ка выпьем! Выпьем, кума, выпьем тут, на том свете не дадут… Э, а почему ты мороженое не доела? Фигуру бережешь?..

— Выпьем за что, Вадим? За чью победу?

— За нашу, Дариночка, за нашу! Пусть себе америкосы с москалями махаются и дальше, а наше дело — навар! Первый раунд в этой игре выиграла Россия, после дела Гонгадзе Кремль получил полный контроль над Кучмой. Сейчас они делают ставку на донецких, там общий бизнес, одна бригада, ну и вообще, сама понимаешь… С советских времен… А американцы ставят на Ющенко — с тем расчетом, чтобы сберечь Украину в «буферной зоне». А мы посмотрим, что у них получится…

— А все, кто живут в этой стране, по-твоему, вне игры? Своей собственной воли у нас нет?

— А где она есть у населения, Дарина? В какой стране? Или ты тоже веришь в эту байду, будто историю творит народ? Не будь смешной, мы же не в девятнадцатом веке! Семьдесят процентов людей, по статистике, вообще не знают, что такое собственное мнение, а только повторяют то, что слышали. Народ глуп, Дарина. Так всегда было, есть и будет. Народ хавает то, что ему подают. А ты принадлежишь к тем привилегированным, у кого есть возможность ему подавать. Так что цени это, пожалуйста.

Он быстро, заговорщицки прищуривается — и снова этот промельк, как тень на поверхности воды (а я под водой, я все время под водой, какими же жабрами я дышу?..), — и вспышка нелепой надежды: а что, если это он подает мне знак (перед кем, перед какой третьей стороной или камерой наблюдения?..) — знак, что все это не всерьез, что он меня разыгрывает, чтобы я не верила ни одному его слову?.. «Не верь никому, и никто тебя не предаст» — это он, что ли, так говорил? (Когда?..) Но он, наоборот, принимает солидный вид:

— Так что серьезные деньги, Дарина, в нас пока что готова вкладывать только Россия. Такова реальность.

Мысленно стряхиваю с себя воду (брызги стынут под кожей…):

— Зарубежные специалисты, о которых ты вспоминал, — это российские?

— А какая тебе разница? — пожимает он плечами. — Я тебе предлагаю самую интересную работу, какую только может иметь творческий человек, и как раз по твоему профилю: берешь черную лошадку, считай Васю с бензоколонки, неважно кого, про это потом… Берешь — и делаешь из него героя! Лидера! Культового персонажа со своим мифом — каким этот миф будет, это уже сами решите… коллективно, брейнстормом… Своего собственного героя лепишь, как Господь Бог из глины, прикинь! И таким, каким ты его сделаешь, тот Вася и останется в памяти народной. Это же новый вид искусства! К тому же самый массовый — даже кино с ним не сравнится…

Все-таки недаром он почти четыре года прожил с художницей.

(…Искусство, говорила Влада, современное искусство — это прежде всего создание своей выгородки, отдельного выставочного пространства, в которое, что ни внеси, хоть бы и унитаз, — все будет считаться произведением искусства: современная цивилизация выгородила художникам нишу, где мы можем безнаказанно играться, выпуская пар, но уже ничего не можем изменить в общепринятом способе видения вещей…)

— Это не искусство, Вадим. Искусство — это то, за что не платят.

— Скажешь тоже! — Вадим аж откидывается на спинку стула. — А как Леонардо да Винчи Сикстинскую капеллу расписывал? Что, задаром?

— Микеланджело.

— Что?

— Не Леонардо, а Микеланджело. Это ты с «Кодом да Винчи» спутал.

— Ну Микеланджело, какая разница!..

— С точки зрения заказчика, никакой. Ту же самую работу мог бы выполнить и кто-то другой. Платили ведь за канонически выполненную роспись, и не более того. А та воздушная легкость росписи, от которой ты тащишься и сам не знаешь, почему, — это уже бонус, ее там могло и не быть. Искусство всегда бонус. По этому его и опознают.

— Да полно тебе. — Вадим явно раздражен этим съездом с темы на какие-то обиняки. — Просто другая эпоха, вот и заказы другие были. А церковь — это тоже управленческая корпорация, и по тем временам, между прочим, самая мощная… Смотри на это шире, Дарина! Ведь все люди этим занимаются, не только политики, — все стараются слепить из своей жизни какую-нибудь легенду, хотя бы для детей и внуков. Просто не у каждого есть возможность делать это профессионально — для этого уже нужны деньги…

…И снова всплеск, и снова я под водой… Почему мне никогда не приходило в голову видеть это так, как он говорит? Адин профессор в «Купидоне», старая поэтесса, гордо потрясающая передо мной крашеными кудрями, — неудачники, любители, у которых просто не было денег, и они старались подкупить меня тем, что у них было, — поредевшими кудрями, сплетнями, злословием, облупившимся блеском заношенных фальшивых репутаций… И еще, и еще — толпы случайных лиц сыплются из памяти, как из открытых дверок переполненного шкафа: начальники разных мастей, администраторы, директоры, князьки местного разлива, ритуально приветствовавшие меня — телевидение приехало! — в своих кабинетах, кадр за кадром проносится в памяти, как в кинохронике военного парада: деловые мужские костюмы — серый, темно-серый, черный в полоску, серый в елочку — энергично поднимаются из-за стола, обложенного гроздьями телефонов, мах — встали, мах — сели, Машенька из приемной вносит кофе, один такой твидовый пиджак с кожаными латками на локтях и по сей день мне названивает, приглашая поужинать вместе, — и, после небольшого вступления, каждый переводит речь на свой во-что-то-там грандиозный вклад, надувает себя передо мной, как воздушный шарик, который вот-вот полетит, лови! — вертится во все стороны выкрутасой, демонстрируя товар, бери! — а еще честолюбцы, непризнанные гении, изобретатели вечных двигателей и жертвы каких-то неимоверно-детективных интриг, прорывавшиеся к моему бедному уху с заверениями, что именно их история прославит меня на весь мир (порода, которая, к счастью, с распространением интернета дружно рванула туда, как через дырку в пробитой дамбе), — Господи, сколько же народу за годы работы на ТВ обтанцовывало меня со всех сторон, как дикари идола, с бубнами, с криками, с цветами, с тостами, чтоб я взялась лепить из них тех воображаемых героев, какими они хотели остаться в памяти людей!.. Словно электроны, сорванные с орбит каким-то гигантским взрывом, все эти люди, даже когда им удавалось нагреть себе вполне пристойное место в жизни, все время тлели в тайном убеждении, что на самом деле это место не их, а им почему-то полагается какая-то другая, необыкновенная и яркая жизнь, которую у них то ли кто-то отобрал, то ли никто, кроме них, еще не разглядел, — и поэтому нужен апостол, пропагандист, скульптор от массмедиа, который поможет обнаружить в бесформенном месиве их биографий контуры спрятанного шедевра и, убрав все лишнее, выставит на люди так, что все ахнут…

Они всегда роились вокруг меня, эти оторвавшиеся электроны, жаждущие стать симулякрами, только я воспринимала их присутствие как неизбежные издержки производства — как обратную сторону Луны, темную тень, что тянет за собой по жизни любая профессия: вот в журналистике она такая, что же поделать… И сейчас, когда центр равновесия сдвинулся под напором Вадима во мне самой на темную сторону, я впервые вижу крупным планом, вблизи, КАК они все, вся их армия с Вадимом вместе, видят журналистику, — и выходит, что то была не тень, а это и есть моя профессия, ее суть, голое, твердое ядро, очищенное от всех посторонних наслоений: реклама.

НЕ информация. Не сбор и распространение информации, которая помогает людям вырабатывать собственный взгляд на вещи, как я до сих пор считала. (Студентам журфака на вопрос, что служило для меня образцом в журналистике, неизменно отвечала в их удивленно-непонимающие мордашки — потому как их, бедняжек, учат на других, более гламурных примерах: «„Украинский вестник“ Чорновола — более химически чистой журналистики не знаю!») А на деле мои эфиры проходят по тому же разряду, что и рекламные паузы: я — рекламщица; я рекламирую людей. Кто-то рекламирует пиво и прокладки с крылышками, а я рекламирую людей. Леплю из них красиво упакованные легенды. Такая специализация.

Вот и все дела, как говорит Вадим.

Что-что?

Двадцать пять штук зеленых, говорит Вадим. В месяц. До конца избирательной кампании. И смотрит на меня, прищурив глаза (какого они у него цвета?).

Значит, я очень хорошо умею рекламировать людей. И контролировать свое лицо на камеру я тоже умею: на моем лице он ничего не прочитает.

Кажется, он немного разочарован.

«Hotel California» заканчивается: последние аккорды. В голове звенит так, что мышцы отдают болью по всему телу. А внутри пустота: страх исчез. Странная вещь — этот тайм, если сравнивать его с тем первым, у шефа в кабинете, я воспринимаю несравнимо спокойнее — так, словно все это происходит не со мной. Мои реакции скорее физиологические — боль, тошнота, — но эмоционально какие-то выключенные: будто всю тяжесть разговора приняло на себя тело, а сама я в этом не участвую. Как во сне.

Стоп. В каком это сне так было?..

Пауза затягивается (рекламная пауза, ничем не заполненная, экран светится порожняком, и чьи-то денежки вылетают в трубу, пока уплывает проплаченное эфирное время: Тик-так… Тик-так… Тик-так…).

— Что скажешь? — не выдерживает Вадим. Не выдерживает первым. Значит, я и правда сильнее его. И Влада правильно это почувствовала, когда раскрашивала меня под «The Show Must Go On», превращая в деву-воительницу, — инстинктивно искала во мне точку опоры, требовавшуюся ей, чтобы высвободиться из-под этого человека, жаль, что я тогда оказалась такой курицей, испугалась, замахала руками, закудахтала: «Я не такая!..» Не узнала, не разглядела. Ничего не разглядела, спрятала голову в песок: мне нужно было, чтоб у Влады Матусевич было «все хорошо» — для моего собственного душевного спокойствия. Я тоже ее предала; не хуже, чем Вадим — Ющенко. Убежала, дезертировала. Бросила ее одну.

Больше всего мне сейчас хочется спросить у Вадима, видел ли он в ее архиве те снимки — те, на которых мы с ней вдвоем, я загримирована по-ведьмински, в стилистике героинь раннего Бунюэля, Влада с размазанной через весь рот кровавой помадой… Но я этого не спрошу: даже если и видел, он там тоже ничего не разглядел. И ничего не понял.

И я спрашиваю совсем другое — то, что он меньше всего полагает услышать:

— А почему именно я, Вадим?..

И он отводит глаза.

— Почему ты выбрал именно меня?

(Нежнее, подсказывает кто-то со стороны, — мягче, интимнее, меньше металла в голосе…)

— За такие деньги можно купить любой самый раскрученный фейс с национальных каналов, — рокочу я как виолончель или бандура, сокровенным грудным тембром (а как же, голос решает всё, это известно еще со сказки про волка и козлят, кузнец-кузнец, выкуй мне голос, чем не предвыборная технология?). — А моя программа не так уж и популярна, даже не прайм-таймовая, в топ-десятку я не вхожу…

— Тебе верят, — просто отвечает он. Решил быть откровенным. Хороший ход.

— А… Вон что. Приятно это слышать.

Пауза. (Тик-так… Тик-так… Тик-так…)

— И всё? Это единственная причина?

— Ну, — он широко улыбается, самой обаятельной из своих улыбок, — и, кроме того, — мы же свои люди, разве не так?..

Мы бы стали «своими людьми» — если б я согласилась. Вот что ему нужно: вот оно, наконец. И тогда не только шоу по торговле девочками исчезло бы между нами как тема — delete, delete. Тогда исчезла бы и Влада — такая, какой я ее помню. Вадим бы ее у меня выкупил, вместе с ее смертью. Так, как уже выкупил у матери, — а теперь выкупает у ребенка.

Это действительно круто. Нет, не просто круто — это супер, это блестяще, так что я опять готова замереть с раскрытым ртом, затаив дыхание: на что бы ни был нацелен мужской ум, на женщин он всегда действует так же неотразимо, как на мужчин женская красота. Мои аплодисменты, Вадим Григорьевич. Как это он сказал — историю делают деньги? Логично, тогда и историю человеческой жизни тоже — нужно только правильно выбрать свидетелей. Купить правильных свидетелей, как в каждом приличном судебном деле. Потому что всякая «стори» — это на девяносто пять процентов тот, кто ее рассказывает. И он знает, что я это знаю. И я знаю, что он знает, что я знаю…

На короткое мгновенье меня заклинивает, горло сдавливает спазм, и я слепну от ненависти к этому самодовольному лицу с розовыми губами в белых заедах от мороженого, — но и эта ненависть тоже какая-то словно не моя: я вижу ее в себе со стороны, словно снимаю на кинопленку… Так, а теперь мне нужно перейти на его язык — я владею этим языком, я знаю, как они разговаривают, эти люди:

— Я поняла, Вадим. А теперь смотри, что получается. Говоришь, мне верят. Если я соглашусь, то после всех этих ваших… интересных экспериментов верить мне перестанут — уж это наверняка. Даже если я сделаю себе харакири перед камерами, скажут — заказуха. Героем я никого больше не сделаю, придется переквалифицироваться. Ты говоришь — выгода. Хорошо, посчитаем. Двадцать пять штук в месяц — сколько там у нас до выборов — полгода? О’кей, пусть семь месяцев. Двадцать пять на семь — сто семьдесят пять. Ты предлагаешь мне продать, — (тут я на секунду теряю темп: продать что? — мою страну, которую чужие спецслужбы хотят спихнуть назад в ту яму, из которой она и сама тринадцатый год никак не выкарабкается? Мою подругу, чья смерть и на моей совести тоже, а память уже только на моей?.. Нет, не подходит, не то, не тот текст…): — Продать свою профессиональную репутацию, — (о, так лучше!), — за сто семьдесят пять тысяч долларов? За цену двухкомнатной квартиры на Печерске? Маловато будет, Вадим. Я на нее все-таки десять лет работала. А ты, как говорит мой тесть, хочешь на копейку рупь купить.

Тесть (Адин папа и правда так говорит!) — это уже бонус, чистое искусство: ни про какого моего «тестя» Вадим не слышал, и ему это досадно: прокол (значит, не такая уж я голая и беззащитная, кто-то меня прикрывает!). Улыбка так и осталась на его лице неубранная и выглядит теперь неуместно и неопрятно, как незастланная кровать. Он облизывает свои пухлые губы, блуждает взглядом по залу, будто что-то припоминая, потом вынимает из кармана мобилку, щелкает крышкой: до сих пор его телефон был выключен, вон какой важный был у нас разговор! — и наконец освежает-обновляет свою улыбку — на этот раз до состояния бледно-восковой спелости:

— Вспомнил анекдот про Плас-Пигаль… Бородатый, студенческий еще.

— А… Про женщин, которые не продаются, но это очень дорого стоит? — Я тоже улыбаюсь: значит, набавления цены не будет, приятно иметь дело с умным человеком! — А ты как думал? Так оно и есть, глубокая житейская мудрость… Знаешь, как еще говорят, — честный журналист продается один раз. Так вот, это не тот случай, Вадим.

— Жаль, — только и говорит он. Искренне говорит — ему действительно жаль.

— И мне. И знаешь, почему?

— Почему? — эхом откликается он.

The Show Must Go On. В глазах у меня уже темнеет от боли до желтых сумерек, и я всматриваюсь в переносицу Вадима, только эту переносицу перед собой и вижу, одну фиксированную точку, в которую стягивается, словно искривленное подводной съемкой, его лицо, — голос Фредди Меркьюри взлетает где-то внутри меня, как выпущенная из темноты птица, сыплет прямо в жилы разбитое стекло, невидимые кисточки множатся на коже, щекочут скулы, щеки, веки — я вижу себя глазком скрытой камеры, и это Владина камера: щелк-щелк-щелк — лицо мое замирает, и, затаив дыхание, я чувствую, как резко хорошею: ощущаю пылание огня под кожей, чувствую, как разглаживаются черты лица, словно во время любви, темнеют, наливаясь кровью, губы, — Вадим единственный зритель этого шоу, но я делаю это не для него… Кузнец-кузнец, а теперь, как говорила Влада, «вступает виолончель» — низкий, грудной тембр, ни один мужик перед таким не устоит:

— Почему? Да потому что вся эта затея, Вадим, представляется мне о-о-чень большой лажей…

— Даже так? — резонирует переносица.

— Ага, так. Не могут эти твои московские гости быть хорошими специалистами. Сильно подозреваю, что они всего лишь большие жулики.

— Почему ты так думаешь? — вскидывается переносица. Ага, боится. Значит, его денежки тоже в этом деле есть.

— Как тебе объяснить… — Теперь моя очередь играть у него перед носом посвященностью в тайное знание, как фокусник ножами. — Есть такая штука — сопротивление материала. Любой специалист, — напираю голосом на это слово, как телом на закрытую дверь, и слышу, как дверь, словно по колдовскому велению, поддается: «специалист» в этом языке — магическое слово, объект дикарской веры, элемент религии, в которой мир состоит из людей-богов, которые им правят, людей-массы, которые обеспечивают богам бесперебойную подачу амброзии, и еще «специалистов», серединки-наполовинку между жрецами и «полезными евреями», скопившихся где-то в запасниках, как тени в Гадесе, ожидая, когда боги их оттуда достанут и наймут для нужных им, богам, операций, — позиция «специалиста» двойственна, с одной стороны, он, конечно, обслуга, «шестерка» на подхвате, но с другой, заслуживает определенного уважения, как всякий носитель информации, коей сами боги, из-за нехватки времени, овладеть не могут, а значит, имеет перед богами преимущество, которым неизвестно еще как может воспользоваться, и поэтому со «специалистом» нужно осторожно, как в Средневековье со знахарями и колдунами, — «специалиста» нужно слушать, особенно когда он от чего-либо предостерегает, и Вадим меня слушает, мой виолончельный глас льется прямо в его раскрытые уши: — Любой специалист начинается с момента, когда он овладевает умением чувствовать сопротивление материала. Может оценить предел его податливости. Работа с материалом — это всегда договор, как с живым существом, — вот до этого предела я тебя обжигаю, окисляю, переформирую, и ты меня слушаешься. При условии, конечно, что я не пытаюсь делать ножи из стекла, а чайники из бумаги…

— Ближе к делу, — сопит Вадим.

— А ты подумай над тем, что я сказала.

Язык «специалиста», как и знахаря-колдуна, должен быть достаточно темен, чтоб вызывать уважение. Политтехнология, как говорит Вадим.

— Подумай, насколько все это сложнее, если материал — не кирпич, а люди.

Пауза. Сопение. (Тик-так… Тик-так… Тик-так…) Я словно отрабатываю какой-то заложенный во мне алгоритм — несусь вперед без раздумий, без расчета, со стремительной, лунатической легкостью, выпуская пули именно в те места, что уязвимы для выстрелов:

— Портачи они, Вадим, твои «специалисты». Кукольники, дешевка. Подряжаться на такую грандиозную аферу — выигрывать выборы в чужой стране методом массовых пиар-акций среди чужого населения — это то же самое, что обещать чайники из бумаги: полный игнор материала. Непрофессиональный, тупой, наглый игнор. А с материалом нельзя так обходиться. Он тогда мстит.

Пауза. Сопение. (Тик-так… Тик-так… Тик-так…)

— Он тогда взрывается. Или ломается.

(…Лицо в фокусе — колотится внутри, как второе сердце, — стянутое к переносице, как в кривом зеркале, мигает, двоится…)

— И с людьми так же.

(Тик-так… Тик-так… Тик-так…)

— Вот это я и называю реальностью. То, что за пределом податливости. Люфт, который не измеришь, потому что его нам не видно — разве что на пять процентов…

— Ровно на пять? — Булькает иронией: цифры на него действуют успокаивающе, с цифрами он на своей территории, в безопасности.

— Пять процентов — это такая статистическая погрешность… при несчастных случаях. Говорят, в них всегда выживает на пять процентов больше людей, чем должно быть по теории вероятности…

Лицо напротив сохраняет невозмутимость, только моргает, словно ему подули в глаза. Как она с ним спала — в позе сверху? Он ведь, должно быть, такой тяжелый, неподъемный — как ящик с динамитом…

— Будь осторожен, Вадим. Втянут они тебя в передрягу, эти пацаны.

И, совершенно неожиданно, я как-то вдруг понимаю, что это правда. Что ничего у них не получится. Ни черта не получится, сколько бы ни химичили. Это какая-то необъяснимая уверенность, звонкая и непоколебимая, будто достаточно было ее только высказать, чтоб она сразу и появилась, будто ее позвали, как тот «Сезам», что открывает пещеру, — появилась и открыла передо мной вход, рассеивая наваждение, и стало ясно, что иначе и быть не может: что все, напущенное на меня Вадимом, это только душный, ползучий дым, болотные испарения свихнувшихся мозгов, куриная слепота, что поражает зрение, делая для него невидимым как раз все, что не поддается: чего не купишь и не съешь, и как же можно с таким усеченным зрением, держа в лапах одни лишь канализационные потоки плывущих долларов, надеяться подбить под себя всю огромную страну, полную загадочной и никем не взятой «на учет и контроль» жизни, да ведь это просто сбой матрицы в чьих-то больных головах, помрачение ума, ни черта у них не выйдет!.. А вот у мужчины напротив такой уверенности нет, ни в одну сторону, ни в другую, и я это вижу: он оставлен сам на себя, с головой погружен, как в собственную вонь, в свои же собственные расчеты, в которых боится ошибиться, и сейчас обнюхивает своим цепким рассудком полученное от меня предостережение, взвешивая, стоит ли оно того, чтобы переписывать под него наново все свое, уже составленное, многоходовое уравнение, или можно им пренебречь, сделав ему «delete», но тогда придется вместе с ним «дилитнуть» и меня в роли авторитетного источника, а это уже труднее — я все-таки «специалист» и, раз уж мне предложена определенная сумма, не могу просто так быть списана со счетов: заложники собственных денег и созданной ими гиперреальности, эти люди физически неспособны признать, что то, за что они заплатили или даже только готовы заплатить, может оказаться ничего не стоящим, потому что это означало бы, что их развели как лохов, а такого с богами не может случиться по определению, и мужчина, сидящий напротив, в эту минуту искрит, как телеграфный провод, — короткое замыкание, когнитивный диссонанс: ему нужно принять одно из двух — или он крупно лоханулся со мной, или у него есть шанс гораздо крупнее лохануться в той игре, от которой я только что отказалась, — и это капец, тупик, в пределах его системы у такой дилеммы решения нет…

И вот тут я наконец вспоминаю — словно из-под той картинки, что держу в поле зрения сверхчеловеческим напряжением своей гудящей головы, наконец-то сама собой, легко и свободно выныривает другая, которая весь вечер как раз и протискивалась с такими муками через мою многострадальную голову, — дежавю, узнавание знакомого, лицо совсем иное, острое, горбоносое и тонкогубое, вытянутое вперед, как волчья морда с близко посаженными глазами, но это не имеет значения, что оно иное, потому что я уже знаю, где я его видела: огромной темной массой, как кит на поверхность океана, всплывает в памяти, вынося на себе так долго нащупываемый образ, тот сон — тот, что снился на позапрошлой неделе, в ту нашу с Адей сумасшедшую ночь — ночь, которая не кончалась, за время которой мы будто прожили с Адей несколько жизней, — а она все тянулась и тянулась на грани между сном и явью, мой любимый вскакивал, кого-то преследуя, кричал, что должен убить предателя, а я была его землей, влажной, хлюпающей тьмой, что поддерживала его на плаву, не помню, сколько раз мы любились, у меня уже не было сил, я была плазмой, я текла, он расплавил меня всю до самых сокровенных тайников, я умирала и все никак не могла умереть, а потом наконец это случилось, и я воочию увидела, узнала смерть, ее уже однажды испытанную когда-то белую вспышку: тысяча прожекторов, наведенных на меня одновременно, или взрыв солнца в черной бездне космоса, как начало новой планеты, — после такой ночи год можно жить без секса, недаром мне с тех пор вторую неделю не хочется, никогда раньше такого не бывало, — будто мы приоткрыли тогда дверь в какой-то иной мир, обрушивший на нас больше, чем мы могли вместить, и, кроме бесконечной всенощной любви, я запомнила еще только обрывки наших разговоров, когда мы лежали в отливах обессиленные, не разнимая объятий, и знай лепетали друг другу наперебой как пьяные, стараясь хоть как-то зачерпнуть и удержать в словах то, что уже убегало обратно за дверь: нам снился один и тот же сон, множество воспоминаний конечно, девочка в матросском костюмчике, тетя Люся с мешком «западенской» муки, детский «секрет», покинутый во дворе на Татарке, записи Ади на пачке «Davidoff» — про какую-то кровь в Киеве, про женщин, которые не перестанут рожать, — впрочем, все это были уже только слова, непроницаемые и плоские, как крышки, а блеснувшее за ними другое измерение уже от нас спряталось, и хотя я утром тоже старательно записала все подробности, что смогла удержать в памяти, целостность все же безнадежно и бесповоротно распалась, — и вот она выныривает снова, показывая, что никуда не исчезла, на одну короткую прорезь мгновения — во всей восстановленной тогдашней обжигающей резкости красок, будто кадр стремительно наезжает прямо на меня — ночь, лес, человеческие фигуры, словно вырезанные из черной бумаги на фоне кроваво-красного костра, и прямо в фокусе — поймала! — вытянутое вперед, как волчья морда, жесткое и оцепеневшее, не столько красивое, сколько властно притягательное своей пластической довершенностью мужское лицо с нарочито по-татарски суженными, так что невозможно разглядеть какого они цвета, глазами, кто-то сбоку (женский голос) подсказывает мне имя: Михайло!.. — и в этом единственном промельке — потому что в следующее мгновение гладь океана снова смыкается, и темная масса китового тела уходит назад под воду, — я его узнаю, узнаю то, что уже знала, с той самой ночи: это и есть тот человек, из-за которого погибла Геля, — так же, как и Влада!

Вот о чем хотела она мне рассказать в давнем Адином сне, моя светоносная девочка, моя лучистоокая Геля Довган, — когда заняла Владино место за столиком в Пассаже. Они знали, обе, и Влада, и Геля, то, чего не знала я, они обе были одинаково обмануты — и любили силу, которая убивала жизнь, выдавая себя за ту, что ею управляет.

И только я успеваю это понять, как все уже исчезло. Остается только побагровевший Вадим в расстегнутом пиджаке и обвисшем, вялом, как несвежая рыба, фиолетовом галстуке — сидит, развернув стул боком, держит в пригоршне бокал с коньяком и сопит над ним так, будто оттуда вот-вот должно что-то вылупиться… Вот и всё. И даже голова у меня, о чудо, больше не болит — как рукой сняло. И усталости я тоже не чувствую — хоть уже и поздно должно быть до чертиков, небось уже час скоро…

И я легонько-легонько, нежно-нежно, чтоб не вспугнуть, нажимаю, по его рекомендации, на ту кнопку, которую он пытался у меня перекупить, — сейчас он должен быть чувствителен к такому нажиму, сейчас он незащищенный, без обычного своего дубового панциря:

— Вадим, — я не спрашиваю, я прошу: не прокурор — сообщница: — Как ты все-таки думаешь — почему она погибла?..

Он вздрагивает, зыркает на меня и тут же опускает глаза.

— Не мучай меня, Дарина. Я столько об этом передумал…

— Вы ссорились?..

Вопреки моим опасениям, он не ощеривается, не защищается — притих, как маленький мальчик перед мамой, когда знает, что набедокурил. (Значит, я его все же испугала своим предостережением; значит, есть чего пугаться.)

— В том-то и дело… Если бы я тогда поехал с ней… Или хоть шофера послал…

А она ему не позволила. Может, даже не сказала, куда едет. Может, они уже не разговаривали как друзья, вообще уже не разговаривали друг с другом — в двухэтажной квартире площадью 400 кв. м достаточно места, чтобы не попадаться друг другу на глаза, и она вышла из дома без всяких объяснений, без «чмок-пока, через час вернусь», — хлопнула, словно выстрелила, входной дверью, и это было последнее воспоминание, которое она ему после себя оставила: следующее их свидание было уже в морге.

— Она собиралась от тебя уйти?..

Он смотрит на меня с нарастающим страхом:

— Она тебе говорила?..

— Да, — вру я.

Я знаю, как это происходит, я там была — с Сергеем, и с Ч. и с Д.: при каждом разрыве, на который долго не можешь решиться, — знаю, как через силу таскаешь в пространстве собственное тело, словно труп, автоматически выполняя им заученные движения, как постоянно заполняет голову тяжелая, беспросветная туча тысячу раз передуманного, кругами по стадиону, «как же так?» и «что же теперь?», и вдруг останавливаешься на ходу посреди квартиры, как от окрика, тупо вспоминая: а зачем я сюда шла?.. Чуть легче становится, когда лежишь в ванне и вода понемногу размывает твое тело вместе с застрявшими в нем мыслями, — а можно еще ехать на машине, особенно за городом, на трассе, она это любила — говорила, что так отдыхает: монотонное движение, ровное течение асфальта перед глазами, успокаивающее мелькание деревьев вдоль трассы, дождь по стеклу, равномерные махи «дворников», дождь, дождь… Конечно же, она поехала одна, какой к черту шофер! — с шофером еще нужно разговаривать…

Не засыпала она за рулем. Я могу представить, как это было. Как все случилось. Мне не нужно для этого даже туда ехать, по ее следам, как ездил Вадим, — я просто знаю.

И он знает, что я знаю.

— Не мучай меня, Дарина, — просит. Искренне просит. И добавляет: — Жизнь ведь продолжается…

Так, словно и не он только что два часа без продыха поучал меня, как он сам эту жизнь творит, и приглашал на обоюдовыгодных условиях к нему присоединиться. Похоже, сам он никакого противоречия здесь не замечает, никакого на сей раз когнитивного диссонанса, — он только инстинктивно ныряет под то течение, которое в эту минуту способно стащить его с мели с минимальными потерями — ну и с сохранением контрольного пакета акций, конечно же. Можно не сомневаться: своих эфэсбэшников он тоже предаст. И денежки свои успеет вовремя вынуть из дела, прислушается к моему совету.

Когда в ход идут трюизмы, это знак, что пора закругляться. Жизнь продолжается, а как же, кто бы спорил. Смотрю на мужчину напротив (…он казался мне сильным — воплощенная мечта векового коллективного бесправия о «своей», собственной силе, которая оборонит и защитит…) — и чувствую, как губы у меня кривятся, словно в зеркале с запоздалым отражением, в той самой — со значением — усмешечке тюремного психа: я знаю, где я тебя видела. А вот ты меня — нет, не знаешь…

Он ждал отпущения грехов, и мое молчание его тревожит.

— Кстати, — делает вид, будто только что вспомнил: — Как у тебя с деньгами — есть на что жить?..

Вот здесь я уже еле сдерживаюсь, чтоб не захохотать: да чтоб тебя, мог бы все-таки придумать что-нибудь и поумнее! Или как раз и не мог?..

— Не беспокойся. Меня есть кому содержать.

«Так чего же ты, сука, хочешь?!» — почти выкрикивает, с ненавистью, его взгляд: всякий отказ от денег в его системе координат равен шантажу, и мое поведение означает какую-то скрытую угрозу, которую непременно нужно нейтрализовать — причем незамедлительно:

— Это не Р.? — ехидно оскаливается.

Значит, он знает и про Р. Впрочем, ничего удивительного, раз он контачил с руководством канала и собирал на меня досье — компромат на будущего партнера тоже входит в контрольный пакет акций.

— Нет, — качаю головой, — не Р.

— Если хочешь, я могу у них выкупить твои фотографии… Те, где ты с Р., — склабится так, будто он их видел.

А если б и видел?

— Мне пофиг, Вадим.

Самое удивительное, что мне действительно пофиг. И известие о том, что новое руководство канала запаслось моими фотографиями в пикантных позах, которые Р. в свое время наснимал (а говорил же мне тогда — «не зарекайся!»), вовсе не производит на меня того впечатления, на которое рассчитывал Вадим. Просто пофиг — и всё. Так, будто это не со мной было — не я валялась под блицами голая, со страпоном в руке, заляпанная спермой. Хоть весь офис теми кадрами обклейте — не достанете, ребята, как ни старайтесь.

— Они решили против тебя подстраховаться со всех сторон, — объясняет Вадим, все еще не веря, что его так долго приберегаемая пуля угодила в «молоко». — На случай, если б ты попробовала поднять шум из-за этого конкурса красоты…

Ага, так это, значит, шефуля постарался. Моя лапочка. Все силы на латание пробоины в стене. Интересно, какую же такую «стори» он намеревался на меня состряпать на основании тех снимков?.. Хотя, если подумать — нет, не интересно, нисколечки. Как-то не хочется даже и воображение в ту сторону напрягать.

Вместо этого мне в голову приходит совсем иное — с той же лунатической легкостью, словно так и нужно, словно моими действиями руководит кто-то посторонний, а от меня только и требуется, что оторваться от скалы одним рывком — руки вдоль туловища, голова вперед, «ласточкой», навстречу темно-синей бездне…

— Если уж ты так хочешь отблагодарить меня за консультацию, Вадим… — выдерживаю как раз в меру нагруженную сарказмом паузу, — то выкупи у них лучше для меня другой материал…

Он обрадованно, с готовностью вынимает из внутреннего кармана пиджака «Palm» и сам записывает, водя карандашиком по экрану, — он это сделает, он обещает: материалы к неоконченному фильму, программа «Диогенов фонарь», да-да, та самая. Рабочее название — «Олена Довган». Он действительно это сделает, можно не сомневаться, — освободит Гелю и всех моих Довганов из того гадюшника: вон как оживился, даже какая-то необычно предупредительная суетливость появилась в движениях — он еще не верит, что так удачно со мной развязался, что ему так дешево обойдется мое молчание: я больше не буду вспоминать о том, почему погибла Влада. То, что знаем мы оба, останется между нами.

Он не подозревает, что это Влада выкупает в эту минуту его руками мой фильм. Фильм, который я теперь смогу закончить, собственными силами, чего бы мне это ни стоило: я уже знаю, чего ему не хватало. И в том фильме будет и Владина смерть тоже: это мой единственный способ сказать про нее правду. И неважно, что у мужчины, из-за которого она погибла, будет в кадре другое лицо — то, что у крайнего справа на старой повстанческой фотографии. Потому что, кроме фактической правды, замкнутой на имена и лица, есть еще и другая правда прожитых людьми историй, поглубже — та, которая не видна посторонним и которую не выдумаешь и не подстроишь. Та, что за пределом податливости.

И, словно дождавшись наконец подходящей минуты, дилинькает, как колокол на пожар, мобильник — мой мобильник, я его не выключала, — и я уже знаю, кто это, и мышцы моего лица бесконтрольно расплываются в улыбке, пока губы механически проговаривают Вадиму «Извини»:

— Лялюшка?..

— Адя! — ору я, кажется, во все горло, выныривая из темного пещерного подводья на дневной свет: — Адя, я есть! Я тут, я в порядке! Не волнуйся за меня, я уже еду, через двадцать минут буду!..

— Слава богу, — шумно вздыхает мне в ухо мой чудесный мальчишка, мое солнышко, Господи, как же я рада его слышать! — Давай, малыш, жду. А то у меня здесь такое творится…


Утраченный сон Адриана | Музей заброшенных секретов | «Прости мне, Адриан»