на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



[1. Общие размышления]

406. Отбросим некоторые суеверия, которые до сих пор были в ходу относительно философов!


407. У философов существует предубеждение против иллюзорности, изменчивости, страдания, смерти, телесности, чувств, рока и необходимости, против бесцельного.

Они верят, во-первых, в абсолютное познание, 2) в познание ради познания, 3) в союз добродетели и счастья, 4) в познаваемость человеческих действий. Ими руководят инстинктивные оценки, в которых отражаются более ранние состояния культуры (более опасные).


408. Чего не хватало философам? 1) Исторического чувства; 2) знания физиологии; 3) цели, направленной на будущее. Надо дать критику, свободную от всякой иронии и морального осуждения.


409. Философы отличались исстари: 1) удивительной способностью к contradictio in adjecto*, 2) они верили в понятия так же безусловно, как не доверяли чувствам; они не считались с тем, что понятия и слова являются нашим наследием от тех времён, когда в головах было ещё темно и мысль была непритязательна.*

Философы догадываются только напоследок, что они не могут уже больше пользоваться готовыми понятиями, не могут только очищать и выяснять их, но должны сначала создать, сотворить их, установить их и убедить в них. До сих пор мы всецело полагались на свои понятия как на какой-то удивительный дар, полученный нами в приданое из мира чудес. Но в конце концов понятия эти оказывались наследием наших отдалённых, как самых глупых, так и самых умных предков. В этом благоговении перед всем наличным в нас и сказывается, быть может, моральный элемент в познании. Необходим, прежде всего, абсолютный скепсис по отношению ко всем традиционным понятиям (как он уже вероятно и овладел когда-то одним из философов — речь идёт, разумеется, о Платоне — ибо он учил противоположному*).


410. Проникнутый глубоким недоверием к теоретико-познавательным догматам, я любил смотреть то из того, то из другого окошка, остерегался там засиживаться, считая это вредным, — и в самом деле, правдоподобно ли, чтобы орудие могло критиковать собственную пригодность? Что мне казалось гораздо важнее, это то, что никогда гносеологический скептицизм, или догматизм, не возникал без скрытых побуждений, что его ценность есть ценность второго ранга, если взвесить, чем, в сущности, было вынуждено то или другое направление.

Основное положение: Кант, как и Гегель, как и Шопенгауэр — как скептически эпохистическое направление, так и историзирующее, так и пессимистическое — морального происхождения. Я не видел никого, кто бы отважился на критику моральных чувств ценности; и я вскоре отвернулся от скудных попыток дать историю возникновения этих чувств (как, например, у английских и немецких дарвинистов).

Как объяснить положение, занимаемое Спинозой, его отрицание и отклонение моральных суждений о ценности?* (С точки зрения его теодицеи это было бы лишь последовательно!)


411. Мораль как высшая расценка. Или наш мир есть творение и выражение (modus) Бога — тогда он должен быть весьма совершенным (вывод Лейбница...).* А относительно того, что такое совершенство, не было никаких сомнений: тогда зло и несправедливость могут быть лишь кажущимися (у Спинозы радикальнее — понятия добра и зла*), или его следует вывести из высшей божественной цели (примерно как следствие особого благоволения Бога, который позволяет выбирать между добром и злом; привилегия не быть автоматом, свобода с риском ошибаться, сделать ложный выбор... например, у Симплиция* в комментарии к Эпиктету).

Или наш мир несовершенен, зло и вина реальны, необходимо обусловлены, абсолютно присущи ему по существу, тогда он не может быть истинным миром; тогда познание служит лишь путём к отрицанию мира, тогда он — заблуждение, которое и может быть познано как таковое. Это — мнение Шопенгауэра, основанное на кантовских предпосылках. Ещё безнадёжнее взгляд Паскаля* — он понял, что и познание в таком случае должно быть искажено, фальсифицировано, что необходимо откровение, хотя бы только для того, чтобы понять мир как заслуживающий отрицания.


412. Привычка к безусловным авторитетам обратилась, в конце концов, в глубокую потребность в безусловных авторитетах, столь властную, что даже в такую критическую эпоху, как кантовская, она оказалась сильнее потребности в критике, и, в известном смысле, подчинила себе и обратила в свою пользу всю работу критического рассудка. В следовавшем затем поколении, которое силой своих исторических инстинктов с необходимостью приводилось к признанию относительности всяких авторитетов, потребность эта ещё раз обнаружила своё превосходство, подчинив себе даже и гегелевскую философию развития, эту окрещённую в философию историю, и представив историю как развивающееся самооткровение и самоопределение моральных идей. Со времён Платона философия находится под властью морали. Ещё у его предшественников в философию решительно вторгаются моральные объяснения. (У Анаксимандра — гибель всех вещей как наказание за их эмансипацию от чистого бытия; у Гераклита — закономерность явлений как доказательство нравственно-правовой сущности всеобщего становления).


413. Прогресс философии больше всего задерживался до сих пор скрытыми моральными побуждениями.


414. Во все времена принимали «прекрасные чувства» — за аргументы, «вздымающуюся грудь» — за раздувальные мехи божества, убеждение — за «критерий истины», потребность в противнике — за знак вопроса над мудростью; эта фальшь, эта подделка проходит через всю историю философии. Если не считать почтенных, но редко встречающихся скептиков, нигде не видно инстинкта интеллектуальной добросовестности. Вдобавок ко всему, Кант с чистым сердцем попытался при помощи понятия «практического разума» придать этому извращению мысли научный характер: он изобрёл разум специально на тот случай, когда о разуме заботиться не приходится, а именно — когда говорит потребность сердца, мораль, «долг»*.


415. Гегель: его популярная сторона — учение о войне и великих людях.* Право на стороне победителя, он олицетворяет собою прогресс человечества. Попытка на истории доказать господство морали.

Кант: царство моральных ценностей, скрытое от нас, невидимое, действительное.

Гегель: развитие, которое можно проследить, постепенное осуществление царства морали.

Мы не желаем быть обмануты ни на кантовский манер, ни на гегелевский. Мы больше не верим, как они, в мораль, и нам, следовательно, незачем создавать философские системы ради того, чтобы мораль получила своё оправдание. Как критицизм, так и историзм не в этом обнаруживают для нас свою прелесть — ну, так в чём же?


416. Значение немецкой философии (Гегель): создать пантеистическую систему, в которой зло, заблуждение и страдание не были бы ощущаемы как аргументы против божественности. Этой грандиозной инициативой злоупотребляли существующие власти (государство и т. д.), словно ею санкционировалась разумность господствующего в данное время.

Напротив, Шопенгауэр является упрямым человеком морали, который ради оправдания своих моральных оценок становится, наконец, мироотрицателем. Наконец, даже «мистиком».

Я сам пытался найти эстетическое оправдание миру в форме ответа на вопрос: как возможно безобразие мира? Я считал волю к красоте, к пребыванию в тождественных формах временным средством сохранения и поддержания. Но, в основе, мне казалось, что вечно творящее начало, как осуждённое и вечно разрушать, связано со страданием. Безобразие есть форма созерцания вещей с точки зрения воли, направленной на то, чтобы вложить смысл, новый смысл в утратившее смысл: здесь действует накопленная сила, заставляющая творца воспринимать всё доселе существующее как нечто несостоятельное, неудачное, достойное отрицания, как безобразное.


417. Моё первое решение — дионисовская мудрость. Наслаждение в уничтожении всего благороднейшего и в зрелище его постепенной гибели как наслаждение грядущим, будущим, которое одерживает победы над существующим, как бы хорошо оно ни было. Дионисовски: временное отождествление с принципом жизни (включая и сладострастие мученика).

Мои нововведения: Дальнейшее развитие пессимизма: пессимизм интеллекта; моральная критика, разрушение последнего утешения. Познание симптомов упадка: всякое сильное действие заволакивается мечтой и заблуждением; культура изолирована, поэтому несправедлива, но тем и сильна.

1) Моя борьба против упадка и всевозрастающей слабости личности. Я искал нового центра.

2) Познал неосуществимость этого стремления.

3) Затем я пошёл дальше по пути разложения — в этом нашёл я для немногих новые источники силы. Мы должны быть разрушителями! Я познал, что состояние разложения, в котором единичные личности могут достигать небывалой степени совершенства, является отображением и частным случаем всеобщего бытия. Против парализующего ощущения всеобщего разрушения и неоконченности я выдвинул идею вечного возвращения.


418. Ищут миросоздания в такой философии, которая дала бы нам наибольшее чувство свободы, то есть, при которой наиболее могущественный из наших инстинктов мог бы свободно проявить свою деятельность. Так же будет обстоять дело и у меня!


419. Немецкая философия как целое — Лейбниц, Кант, Гегель, Шопенгауэр, чтобы назвать великих — представляет собою наиболее основательный вид романтики и тоски по родине, какой только до сих пор был; томление по лучшему, которое когда-либо существовало. Нигде больше уж не чувствуют себя дома, стремятся вернуться туда, где можно было бы хоть отчасти зажить как дома, потому что только там тебе и хотелось бы обрести себе родину: а это — греческий мир! Но как раз все мосты, ведущие туда, разрушены, за исключением радуг понятий. А они всюду ведут во все родины и «отечества», какие только существовали для греческих душ! Разумеется, нужно быть очень лёгким и тонким, чтобы ходить по таким мосткам. Но какое счастье в этом тяготении к духовности и почти к миру призраков! Как удаляешься при этом от «толкотни и сутолоки», от механической глупости естествознания, от ярмарочного гама «современных идей»! Стремятся назад, через отцов церкви к грекам, от севера к югу, от формул к формам: находят наслаждение в закате античного мира, в христианстве, как преддверии к этому миру, как доброй части этого самого древнего мира, как блестящей мозаике античных понятий, античных оценок. Арабески, завитки, рококо схоластических абстракций — всё же лучше, то есть прекраснее, утонченнее, чем мужицкая, плебейская действительность европейского севера, всё же это ещё протест высшей духовности против крестьянской войны и восстания черни, которое покорило духовные вкусы на севере Европы и имело своим вождём великого «недуховного человека» — Лютера. В этом отношении немецкая философия представляет собою некоторую форму контрреформации или даже ренессанса, по крайней мере волю к Ренессансу, волю продолжать открытие древности и раскопки античной философии, преимущественно досократиков, этих наиболее засыпанных греческих храмов! Через несколько столетий, быть может, признают, что особенное достоинство всего немецкого философствования в том и заключалось, что оно являло собою завоевание вновь, шаг за шагом, античной почвы, и что всякое притязание на «оригинальность» звучит ничтожно и смешно в сравнении с более высоким правом немцев — утверждать, что ими восстановлена казавшаяся порванной связь с греками, этим самым высшим, из до сих пор сложившихся, типом «человека». Мы снова приближаемся теперь ко всем основным формам того миротолкования, которое изобрёл греческий дух в лице Анаксимандра, Гераклита, Парменида, Эмпедокла, Демокрита и Анаксагора; мы становимся с каждым днём всё более и более греками, вначале, конечно, в понятиях и оценках словно грецизирующие призраки, но в надежде когда-нибудь сделаться греками также и телом! На этом я строю (и всегда строил) все мои надежды на немецкий дух!


420. Я никого не хочу склонять на сторону философии — необходимо, а может быть даже и желательно, чтобы философ был редким растением. Ничто мне так не противно, как дидактическое славословие философии, например, у Сенеки или даже у Цицерона. Философия имеет мало общего с добродетелью. Да позволено мне будет сказать, что и учёный есть нечто, в корне отличное от философа. Чего я желаю, так это того, чтобы истинное понятие о философе не исчезло окончательно в Германии. А то в ней слишком много половинчатых натур всякого рода, которые готовы скрыть своё уродство под этим почтенным наименованием.


421. Я должен создать идеал философа, наиболее трудный для достижения. Ученьем тут не возьмёшь! Учёный — стадное животное в царстве познания. Он занимается исследованиями, потому что ему так велено и потому что он видел, что до него так поступали.


422. Предрассудки относительно философов. Смешение с человеком науки. Как будто ценности скрыты в вещах и всё дело только в том, чтобы овладеть ими! В какой мере философы в своих исследованиях находятся под влиянием установившихся оценок (ненависть к видимости, телу и т. д.*). Например, Шопенгауэр в его отношении к морали (его насмешки над утилитаризмом). Наконец, смешение доходит до того, что и дарвинизм принимают за философскую систему — теперь господство на стороне человека науки. Французы, как Тэн*, также делают изыскания, или думают, что делают изыскания, не имея ещё надлежащих мерил оценки. Преклонение перед «фактами» — своего рода культ. В действительности же они уничтожают наличные оценки.

Объяснение этого недоразумения. Повелевающий есть редкое явление; он не понимает самого себя. Хотят непременно отклонить от себя авторитет и перенести его на внешние условия. В Германии ценили критика только в прошлом; он относится к истории нарождающейся мужественности. Лессинг* и т. д. (Наполеон о Гёте*). В действительности, благодаря романтике, это движение свелось к нулю; и вся слава немецкой философии основана на этом романтизме, словно им устранена опасность скепсиса и вера стала при помощи его доказуемой. В Гегеле обе тенденции достигают своего кульминационного пункта: в сущности, он обобщает факт немецкой критики и факт немецкой романтики — своего рода диалектический фатализм, но в области духа, фактически же подчинение философа действительности. Критик только подготовляет, — не более!

С Шопенгауэром начинает мерцать сознание, что задача философа сводится к определению ценности — но всё ещё под влиянием эвдемонизма. Идеал пессимизма.


423. Теория и практика. Роковое разграничение, как будто существует особое познавательное стремление, которое без всякого отношения к вопросам пользы и вреда стремглав несётся к истине. А рядом — оторванный от него целый мир практических интересов...

Я, со своей стороны, напротив, стремлюсь показать, какие инстинкты действовали за кулисами у всех этих чистых теоретиков, как они все, под влиянием своих инстинктов, роковым образом тяготели к чему-то, что для них было «истиной», для них, и только для них. Борьба систем, не исключая и гносеологического скептицизма, является борьбой вполне определённых инстинктов (формы жизнеспособности, упадка, сословий, рас и т. д.).

Так называемое познавательное стремление сводится к стремлению к захвату и одолению; под влиянием этого стремления шло развитие чувств, памяти, инстинктов и т. д. Возможно быстрая редукция явлений, экономия, накопление приобретённых сокровищ познания (т. е. освоенный и подручный мир)...

Мораль потому-то и есть такая курьёзная наука, что она в высшей степени практична, так что чисто познавательная точка зрения, научная добросовестность тотчас же приносятся в жертву, едва только мораль потребует своих ответов. Мораль говорит: мне нужны некоторые ответы — основания и аргументы; сомнения могут возникнуть потом или не возникнуть вовсе, не в этом дело.

«Как следует поступать?» Если при этом принять в соображение, что речь идёт о властном, достигшем развития типе, который «поступал» бесконечные тысячелетия, и что всё превратилось в инстинкт, целесообразность, автоматизм, фатальность, то настоятельность этой моральной проблемы выступает в довольно комическом виде.

«Как следует поступать?» Мораль всегда представляла собою недоразумение: в действительности, известный вид, которому врождено роковым образом действовать так, а не иначе, желал лишь оправдать себя, декретируя свои нормы в качестве универсальных...

Вопрос «как следует поступать?» есть не причина, но действие. Мораль следует за чем-то, идеал приходит под конец.

С другой стороны, возникновение моральных сомнений (другими словами — осознание ценностей, которыми руководствуются) является симптомом какой-то болезни. Сильные эпохи и народы чужды рефлексии относительно своего права, принципов действия, инстинктов и разума. Осознание служит показателем того, что настоящая мораль, т. е. инстинктивная уверенность пошла к чёрту... Моралисты, как это всегда бывает при создании нового миропонимания, являются симптомами порчи, обеднения, дезорганизации. Люди глубоких инстинктов остерегаются логизировать свои обязанности. Среди них встречаются и пирронистические* противники диалектики и познаваемости вообще... Добродетель опровергается, если спрашивать «зачем»...

Тезис: Выступление моралистов совпадает с теми эпохами, когда мораль клонится к упадку.

Тезис: Моралист является разрушителем моральных инстинктов, сколько бы он ни считал себя их восстановителем.

Тезис: То, что фактически толкает моралиста, является не моральными инстинктами, а инстинктами декаданса, облечёнными в формулы морали (неустойчивость инстинкта он воспринимает как порчу нравов).

Тезис: Инстинкты декаданса, при помощи которых моралисты стремятся преодолеть моральные инстинкты сильных рас и эпох, суть:

1) инстинкты слабых и неудачников;

2) инстинкты исключительных натур, отшельников, отделившихся, abortus’а* в высоком и малом;

3) инстинкты хронически страждущих, которым нужно выставить своё состояние в благородном свете и которые потому всего меньше имеют возможность быть физиологами.


424. [Тартюфство научности.] Не следует напускать на себя научность, когда ещё не наступила пора быть научным; но и настоящий исследователь должен освободиться от тщеславия выставлять напоказ нечто вроде методы, которой время, в сущности, ещё не пришло. Точно так же не должен он, посредством неправильного подбора дедукций и диалектики, «подделывать» вещи и мысли, к которым он пришёл иным путём. Так фальсифицирует Кант в своей «морали» внутренне присущую ему психологическую склонность; более близким примером может служить этика Герберта Спенсера. Не следует скрывать и искажать факты, показывающие, каким образом наши мысли пришли нам в голову. Глубочайшие и неиссякаемые по своему содержанию книги всегда будут иметь нечто афористическое и носить какой-то характер внезапности, вроде «Мыслей» Паскаля. Движущие силы и оценки долго живут под спудом; то, что показывается наружу, является уже результатом.

Я борюсь против всех видов тартюфства лженаучности:

1) по отношению к изложению, если оно не соответствует генезису мыслей;

2) в притязаниях на методы, которые, быть может, при данном состоянии науки не могут даже найти применения;

3) в притязаниях на объективность, на холодную безличность, в тех случаях, когда, как это имеет место и при всяких оценках, мы, в сущности, в двух словах рассказываем лишь о себе, о своих внутренних переживаниях. Бывают комические виды тщеславия, как, например, у Сент-Бева*, который всю свою жизнь выходил из себя из-за того, что не мог не проявить то тут, то там неподдельной горячности и страстности в различных «за» и «против», и всё время старался обмануть на этот счёт других.


425. «Объективность» у философа: моральный индифферентизм по отношению к себе, слепота по отношению к хорошим и плохим результатам: необдуманность в употреблении опасных средств; извращённость и разносторонность характера как преимущество, разгаданное и обращённое философом себе на пользу.

Моё крайнее равнодушие к самому себе. Я не хочу извлекать никакой выгоды из моего познания и не уклоняюсь также от тех последствий, которые оно влечёт за собой, включая и то, что можно было бы назвать испорченностью характера. Эта перспектива меня не трогает: я утилизирую свой характер, но меньше всего забочусь о том, чтобы понять его или изменить его — спекулировать на личной добродетели ни на мгновение не приходило мне в голову. Мне кажется, что врата познания закроются, лишь только примешь близко к сердцу своё личное дело или ещё пожалуй «спасение своей души»!.. Не нужно придавать слишком важного значения своей нравственности и не отказываться от скромного права на её противоположность...

При этом, быть может, предполагается наличность унаследованных моральных богатств; кажется, что можно значительную часть их расточить, выбросить в окошко, не став от этого много беднее. Никогда не чувствовать при этом искушения удивляться «прекрасным душам»; постоянно сознавать, что стоишь выше их. Относиться с внутренней насмешкой к чудовищам добродетели; d'eniaiser la vert`u* — тайное удовольствие.

Вращаться вокруг самого себя. Никакого желания сделаться «лучшим» или даже вообще «иным». Быть слишком своекорыстным, чтобы не расставлять вещам силков или сетей всякого рода морали.


426. К психологии психолога. Психологи в том виде, в каком они могли появиться только начиная с XIX столетия: они уже не те наймиты, которые не видят дальше трёх-четырёх шагов и почти довольны, когда могут рыться в себе самих. У нас — психологов будущего — мало охоты к самонаблюдению. Мы считаем почти что признаком вырождения, когда орудие стремится «познать само себя»; мы — орудия познания, и нам следует обладать всей наивностью и точностью инструмента, следовательно, мы не должны анализировать себя, «познавать» себя. Первый признак инстинкта самосохранения у великого психолога — он никогда не ищет себя. Для себя у него нет ни глаза, ни интереса, ни любопытства... Великий эгоизм нашей господствующей воли требует от нас того, чтобы мы закрывали глаза перед самими собой, чтобы мы являлись «сверхличными», «d'esint'eress'es»*, «объективными»! О, в какой крайней степени мы представляем прямую противоположность этому!

Мы не Паскали, мы не особенно заинтересованы в «спасении души», в собственном счастье, в собственной добродетели. У нас нет достаточно ни времени, ни любопытства так возиться с самими собою. Если вникнуть глубже, вопрос заключается ещё в чём-то другом: мы не доверяем созерцателям собственного пупка, потому что самонаблюдение является для нас формой вырождения психологического гения, знаком вопроса над инстинктом психолога; точно так же должен считаться вырождающимся глаз живописца, за которым стоит воля смотреть ради того, чтобы смотреть.


[6. Заключительные замечания к критике морали] | Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей | [2. К критике греческой философии]