home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



XX

Жизнь прожить — не поле перейти. Не счесть путей жизни, не изведать всех дорог ее. Идет человек по большой знакомой дороге, а навстречу нежданный «случай» кричит: «Сворачивай!» И нельзя не послушаться, сворачивает. Если пристальнее вглядеться в чужую и свою жизнь, то непременно откроешь эти всемогущие случаи, от которых начинаются крутые повороты нашей жизни.

Пошел в юности Павел Николаевич правду искать русскую, дошел до бунтарской «Золотой грамоты»[128], — случай: зашел к сотоварищу, а там — обыск.

— Сворачивай с дороги!

Бывший революционер сделался почтенным земским деятелем и мирно пошел новой дорогой, уверенный в том, что никуда сворачивать не придется.

Но вот в Петербурге на Невском проспекте поймали трех студентов с метательными разрывными снарядами, — и снова:

— Сворачивай с дороги!

И вот снова в отчем доме в шкуре помещика.

Сперва совсем счастливым себя почувствовал, но скоро опять голова кругом пошла от хлопот и забот по расстроенному имению. Никак всех концов не соберешь. Никак спутанного годами хозяйственного клубка не размотаешь. Начал все в систему приводить, всех жуликов на чистую воду вывел и вышвырнул. Весь образ жизни своей перевернул: раньше, в городе в десять утра вставал, часа в два ночи ложился. Теперь с шести на ногах, в десять — в постели. Про фраки и визитки и думать перестал, лакированные ботинки от тоски скоробились и высохли. Всегда в поддевке и высоких сапогах. Чуть-чуть пообедать поспевает. Так в новое дело ушел, что и без общества не скучает. Никого ему не надо. Хозяйство да семья. И так кстати соседи и знакомые заглядывать боялись. В уезде долго слухи ходили, что в никудышевской усадьбе вместе с хозяевами жандарм проживает.

Павел Николаевич и фундамент новый под новую жизнь подвел. Не революция, а эволюция. И главное — эволюция культурная. Политическая в свое время сама придет. Какая может быть революция в стране безграмотных полуварваров? Мужик словно только что вылупился из пещерного человека. Надо поднимать народ не убийствами царей, жандармов и разных генералов, а терпеливой культурной работой. И для этого не надо ходить в народ с пропагандой чуждых народу социалистических утопий, а просто жить на глазах народа, непрестанно общаясь с ним на деловой почве. Если бы интеллигенция не разбегалась по центрам в погоне за исполинскими делами, а делала крепко, сидя на местах своих по провинции, добросовестно свое маленькое дело, то вся Россия давно покрылась бы маленькими культурными клетками и постепенно бы образовала культурную ткань, захватывающую и самый народ. Не надо опускаться по-толстовски до народа, а надо поднимать его. Если каждый культурный образованный человек, живущий среди народа, поднимет хотя бы двадцать, десять человек, полуварваров, на два вершка выше, — в общем это уже шаг в истории. История и сама ходит не гигантскими, а маленькими шажками. И ее не обогнать никаким героям. Глупо воображать, что мы, русские, едва выскочив из пеленок крепостного права, можем перескочить в социализм или даже в республику.

Так рассуждал теперь Павел Николаевич, когда после трудового дня подводил его итоги. Вот сегодня. Двух крестьянских коров случил со своим породистым быком; уговорил мужиков купить миром веялку; рассказал одной бабе, почему не следует новорожденного ребенка кормить собственной хлебной жвачкой; объяснил пещерным людям, почему следует чаще мыться: ты дышишь не только легкими, но и порами кожи, и объяснил, что такое эти поры… Еще что-то было! Ах, да… Ну, это уж просто доброе дело, заставляющее и дающего и берущего помнить о самой главной истине, что все мы прежде всего — люди, а потом уж мужики или помещики. А было так.

Поймал в своем лесу порубщика и подарил ему два дерева, которые он успел срубить, причем объяснил, что дело тут не в одной собственности, а в том, что если каждый мужик будет рубить самовольно лес, где ему вздумается, то скоро Россия останется без лесов, реки обмелеют, наступят засухи и неурожаи, а потом — голодуха; пожертвовал кишку к сельской пожарной машине — общественная вся в дырах; подарил Мишке книжку — «Как и откуда пошла Русская земля»[129], — народ совершенно не знает истории своего государства, а книжка одобрена министерством.

Перед самым сном подумал: надо убедить никудышевцев построить мирскую баню. Прошлой зимой ночью погорели все бани, рядком стоявшие у замерзшей речонки. Строиться не на что, да и скупятся, а потому ходят немытыми или парятся в печке. Обовшивят все. Лесу он, так и быть, даст, даже и печь на свой счет сложит, а работают пусть сами мирской помощью. У них есть плотники.

Свободные от хозяйства часы Павел Николаевич отдавал семье, детям и вопросам их воспитания. Близился школьный возраст, но они решили с гимназией не торопиться: наша средняя школа коверкает ребят и физически и духовно да притом еще плодит недозрелых революционеров. Лучше подольше не отдавать их в гимназию. Вот тут и не выходило согласия.

Павел Николаевич находил, что жена и бабушка смешивают понятие о воспитании с хорошим тоном, упуская из виду, что времена барства и всяких сантиментов прошли и что родина требует не чувствительных и мечтательных идеалистов и утопистов, а людей крепкого здоровья и трезвой мысли, труда и практического опыта. Павел Николаевич — позитивист и реалист. Он хочет сделать из детей, особенно из сына, полезного гражданина. А воспитывать гражданское сознание следует с раннего детства на живом примере. По теории Павла Николаевича никаких прав у ребенка не оказывалось, а были только обязанности. Право всякой шалости и озорства оказывалось всегда в противоречии с каким-нибудь гражданским долгом. Как гуманист, Павел Николаевич признавал лишь моральные наказания: вразумление и разъяснение, пробуждение совести и стыда, возбуждение раскаяния в содеянном или сказанном. В крайности — лишение общения с людьми, животными и растениями, ибо одиночество содействует нравственному самосозерцанию.

— Где бы мальчишку хорошенько отодрать — целая история! — ворчала бабушка.

Елена Владимировна не соглашалась:

— Бить нельзя. Шалости у детей так же естественны, как смех или слезы.

Однако обе были против одиночного заключения и отцовских речей. Эти обвинительные и обличительные речи пробуждали в ребятах непролазную скуку и ненависть к гражданским обязанностям. Бабушка ворчала:

— Сам болтун смолоду был и детей болтунами сделает!

Мать жалела детей, скрывала их шалости от отца, а бабушка, когда не было поблизости родителей, выправляла родительскую систему, давая то шлепок, то подзатыльник внукам, приговаривая:

— Я по старому способу. Еще и ремнем выдеру…

В то время как Павел Николаевич находил совершенно ненужным скрывать от детей правду жизни, даже самую грубую, мать с бабушкой старались держать их подальше от всякой прозы и грязи житейской действительности.

— Никаких аистов, — говорил Павел Николаевич и таскал Петю с собой на скотный двор, где раскрывались все тайны половой жизни животных.

Из-за этой именно крайности между Малявочкой и его женой и произошла первая крупная ссора, после которой дети были как бы поделены и лишь озорник Петя остался под опекой отца. Относительно сына Павел Николаевич не шел ни на какие уступки жене и бабушке, и им приходилось действовать подпольными путями, пользуясь отсутствием отца. Мать любила наряжать детей в изящные костюмчики, завивала им волосы. Отец сперва мирился с этими пустяками, но в один прекрасный день, увидавши Петю в костюме пастушка из «Пиковой дамы», остриг его под гребенку и сердито сказал в пространство:

— Никаких кудрей! От них только вши разводятся.

Отец дарил детям исключительно полезные назидательные игрушки: лопату, тачку, лейку, модель паровой машины, атлас домашних животных. Мать дарила игрушечный театр, рыцарские доспехи, волшебную флейту, ящик с фокусами, сказки Андерсена. Отец старательно искоренял предрассудки и суеверия, а попутно с ними, и суеверия религиозные, которые понимались им довольно расширительно, а мать с бабушкой наполняли души детей Богом и религиозной мистикой.

Елена Владимировна получила типичное для столбового дворянства того времени воспитание[130]. И дома, и в Институте благородных девиц, куда она попала с девяти лет, ее отстраняли от всех забот и мелочей повседневной жизни. И дома, когда-то в богатой помещичьей семье, и в институте она оставалась «птичкой Божией, не знавшей ни заботы, ни труда», или нарядной и веселой стрекозой, для которой «под каждым кустом был готов и стол и дом»[131]. Дома она по малолетству не успела разглядеть оборотной черной стороны человеческой жизни, а в институте, в этом волшебном, отрезанном от действительной жизни замке, тщательно берегли чистоту душ и прелестную наивность своих «принцесс» и лишь изредка показывали уголки подлинной жизни «избранного общества» в праздничном облачении душ и тела: раз в год вывозили в театр, в оперу, где все, от театральных подмостков до капельдинеров, изображало счастливых людей; раз в год устраивали торжественный бал в институте, куда допускалась публика лишь по особому строгому выбору. Даже Богу молились они в отдельной своей церкви. Они беспечно порхали по наукам и искусствам, раскрывавшим им жизнь тоже с одной величественной и красивой стороны, изучали очищенную от прозы жизни литературу, обучались музыке, новым языкам, танцам, хорошим манерам, красивому рукоделью, красивым разговорам. Они выпускались из волшебного замка радостными, наивно-счастливыми, мечтательно-чувствительными, влюбленными в жизнь, добрыми ко всем людям.

Встреча с подлинной неприкрашенной жизнью не всегда для этих принцесс проходила благополучно. Так случилось с Еленой.

Отец ее, генерал Замураев, был настоящим столбовым дворянином: полагал, что на сем столбе зиждится если не весь мир, то все русское государство, с царем во главе. Он не понимал, что так было, но с падением крепостного права стало иначе. Не понимал, что освобождение народа и последовавшие за ним реформы — неизбежная дань времени, и искренно был убежден в том, что Александр II, выпустив из рук вожжи, сам подготовил свою гибель. Не один генерал Замураев так думал. У него было много единомышленников в среде разоряющегося дворянства того времени. Конечно, генерал Замураев слышать равнодушно не мог о соседях Кудышевых, весь род которых был заражен свободомыслием и зловредными идеями освободительного движения. Только деловая необходимость и глубокое уважение и жалость к бывшей княгине Кудышевой заставляли его изредка сталкиваться с ее старшим сыном, самому заезжать к Анне Михайловне и принимать у себя в доме Павла Николаевича, этого «бунтаря и мошенника, придумавшего поднять мужичье фальшивой царской грамотой против помещиков».

И вдруг скандал на всю губернию: роман дочери с этим ненавистным субъектом!

И вот мечтательная влюбленная принцесса из волшебного замка впервые сталкивается с оборотной стороной жизни, где столько непонятной злобы, столько обиды, несправедливости и жестокости. Храбрый генерал, принимавший участие в войне с турками за освобождение славян[132], не раз побеждавший в открытой схватке турок, не одержал победы в войне с дочерью: она бежала из родительского дома и повенчалась со своим рыцарем. Жалко было бедного глупого папочку, убегала вся в слезах и захватила с собой папочкин портрет, но под венцом стояла счастливая и поморщилась досадливо, когда священник спросил, не обещалась ли кому другому. Разве есть еще другие такие, как ее рыцарь?

Давно все это было. Быльем поросло. Папочка сперва видеть не хотел и пророчил, что ее муж, а с ним и сама Елена в тюрьме сгниют, но когда Павел Николаевич сделался членом губернской земской управы[133] — сменил гнев на милость: простил их. Приехал посмотреть внучат, поплакал и задним числом благословил иконою Спасителя.

Конечно, семейная катастрофа, неожиданно обрушившаяся на братьев Кудышевых в связи с новым злодейством революционеров, оглушила генерала не меньше, чем Анну Михайловну. Поднялась в душе вся прежняя боль от нежеланного родства. Генерал прекратил всякое общение с Никудышевкой и два месяца строго выдерживал этот карантин. Но потом, повидавшись с губернатором и узнавши лично от него, что его зять в деле совершенно не замешан, и особенно после того, как губернатор пожалел, что случайные, не зависящие от него обстоятельства отняли у земства столь просвещенного и полезного работника, и высказал при этом надежду, что все это перемелется и Павел Николаевич вернется к общественной деятельности, генерал Замураев заехал в Никудышевку и не только ни единым словом не попрекнул дочери, но даже занял у зятя пятьсот рублей.

— Свои люди — сочтемся.

Навестила Никудышевку тетя Маша, сестра Анны Михайловны, с дочкой Сашенькой. Не узнать было прежней жизнерадостной хохотуньи, гимназистки из уездного городка Алатыря. Как послушница из монастыря: молчаливая, испуганная, бледная, не знает, куда девать себя.

Тетя Маша тоже печальная, растерянная. Заперлись две старухи в комнате на антресолях и долго шептались там. Позвали к себе Елену и снова заперлись. К обеденному столу все три пришли с заплаканными глазами и с испугом мимолетно посматривали на Сашеньку, которая ничего не ела и точно дремала с раскрытыми глазами.

Сашенька кончила гимназию и поступила учительницей в городскую школу в Алатыре, но мать говорит, что Сашенька все прихварывает, страдает головными болями и доктор советует отказаться от места, потому что шум в классе и ребячья суматоха расстраивают ей нервы.

Когда говорили про Сашеньку за обедом, она не поднимала глаз на родных и сутулилась, как старушка.

— Все в монастырь ходит…

— Уж ты, Саша, не влюбилась ли в какого-нибудь монаха? — пошутил Павел Николаевич.

Сашенька выскочила из-за стола и убежала на антресоли. Сколько ни звали, не шла. Заперлась в теткиной комнате.

— Не шути с ней так глупо, — строго сказала Елена мужу.

Ночью Елена раскрыла мужу тайну. Саша позапрошлым летом, когда гостила в Никудышевке, влюбилась в Александра Ульянова и, когда прочитала, что его повесили, повесилась. Только случайно удалось спасти: мать услыхала ночью стук от падения стула и побежала посмотреть. Нашла на столе записку: «Проклятые люди!» — и больше ничего. Теперь хочет уйти в монастырь…

Долго не спали и говорили о Сашеньке. Елена тогда заметила, что Сашенька неравнодушна к Ульянову, но не придала этому особенного значения. Молодежь всегда влюблена. Зиночка Замураева была, кажется, влюблена в Ваню Ананькина, Григорий — в Сашеньку. Как же быть? Надо что-нибудь предпринять. Придумали взять Сашеньку к себе — пусть занимается с Петей и Наташей…

Тетя Маша прогостила целую неделю и уехала, а Сашеньку уговорили остаться. Елена Владимировна и тетя Аня своим теплым и осторожным участием сразу привязали к себе несчастную девушку, и она почувствовала себя лучше, чем дома, с матерью, безжалостно растравлявшей ее пораненную душу своими вразумлениями опомниться, понять, что таких негодяев, как этот Ульянов, нельзя не вешать, что вся жизнь впереди и еще не раз будешь влюбляться:

— Если бы все после первой неудачной любви вешались, так на земле, милая, давно и людей не осталось бы! Да и нашла же кого полюбить!

Слишком проста и старомодна была тетя Маша, чтобы понять и глубже взглянуть на страшную драму молоденькой порывистой девушки, с виду такой легкомысленной, а по натуре глубокой. Тетя Аня только на два года моложе ее, так же простовата и старомодна в своих взглядах на девичьи увлечения и любовь вообще, но переживаемое страдание и пережитая уже угроза потерять детей на виселице, как стало с Ульяновым, сделали ей понятным и близким несчастье Сашеньки.

Сашенька стала освобождаться от преследующих ее мыслей о смерти и монастыре, чему так хорошо помогали дети, Петя с Наташей. Незаменимое чудодейственное средство — дети около нас, постигнутых несчастьем, потерей близких и любимых. Давно ли Анна Михайловна пребывала в полном отчаянии и мрачно отсиживалась в запертой комнате, не желая никого видеть и слышать? Внучата вернули ее к жизни. Разве можно не отворить комнаты, когда тоненький чистенький голосок за дверью с обидой, чуть не со слезами, требует:

— Бабуся, пусти же меня!

Разве можно остаться холодным и не вернуться к жизни, когда маленькие теплые руки обовьют шею и лизнут мокрыми губами? А потом очень просительно протянут:

— Бабуся! Давай играть: я буду Красная шапочка, Петя — бабушка, а ты — волк!

А теперь вместо бабуси — Сашенька. Целый день с маленькими радостными, любопытными людьми. Не дают ни тосковать, ни думать о смерти и монастыре. Поминутно смешные неожиданности, смешные вопросы, открытия. Правда, и дом, и двор, и флигель, теперь пустой и заколоченный, — все напоминает о лете 1886 года, о Саше Ульянове, а в парке все по-прежнему стоит под дубом покривившаяся, врытая в землю скамья, на которой они сидели в лунную ночь и чуть-чуть не объяснились в любви. Но это такое сладкое страдание! Ведь это правда: люди сперва страдают, потом начинают любить свои страдания.

Все довольны, что есть в доме Сашенька. Все ее здесь любят: и дети, и взрослые, и прислуга. Как-то и война из-за воспитания оборвалась. Точно перемирие заключили. Впрочем, Павел Николаевич и так находился в отступлении. Хозяйственные дела заедали. Вот сейчас только ушли мужики, с которыми все еще продолжаются разговоры о постройке мирской бани. Уговорил уже однажды, согласились, а толку никакого нет. Сегодня пришли аренду внести. Один протянул деньги, а на рукаве вошь. Павел Николаевич увидал вошь и вспомнил про баню. И опять целый час разговоры. Как будто бы согласны, а все, дураки, чего-то боятся.

— Баня оно, конешно… без бани несподручно. Вот сход будет, мир свое решение даст.

— Да ведь сход был и согласились?

— Бабы мутят маленько… Малолюдно, дескать, было, не всем миром, значит.

— А мы что же? Мы не препятствуем, строй!

— Стройте сами, я дам лесу и поставлю печь. А труд ваш.

— Почему для вашей милости не потрудиться?

— Не для меня будете трудиться, а для себя. Не я, вы будете мыться!

— Правильно.

Мужики ушли. «Кажется, уговорил-таки», — думал Павел Николаевич.

А мужики после этого такой разговор вели между собою:

— И почему им охота нас в бане мыть? Своего, говорит, лесу не пожалею, печь и котел поставлю, только стройте…

— Что-нибудь не зря же.

— Гигиену, байт, надо соблюдать…

— Они вымоют, — шутил деревенский остряк. — Заместо веников розгами станут нас парить. Соскучились, что царь Ляксандра ослобонил нас.

— Баню поставим, а потом взыскивать будут. Взыщут, сколько и вся баня не стоит. Чисто вымоют!

Мужики с бабами хохотали и над барином, и над самими собой.

— Аренду сбавил. А про то не думает, сколь денег мы за нее на своем веку переплатили. Сосчитать, так и земля-то эта давно наша.

— Раньше выкупными маяли, а теперь арендой. Одно на другое и вышло.

— Царя-ослобонителя убили, а теперь нового хотят…

— Сказывают, что испугался новый-то, а то уж и манихест в кармашке держал, чтобы всю землю нам…

— И что такое? — пищала бабенка. — Быдта добрые они, зря не обижают, а все что-то в своем уме прячут, не показывают наружу.


предыдущая глава | Отчий дом. Семейная хроника | cледующая глава