home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



VII

Оставим на некоторое время Никудышевку, откуда осенью вся семья Кудышевых перебралась на постоянное жительство в уездный городок Алатырь и где осталась на зиму только тетя Маша с мужем…

Не грех вспомнить о братьях Павла Николаевича, потерпевших три года тому назад жестокое крушение на путях искания «правды»…

Дмитрий Кудышев был не из той породы людей, которых тюрьма и каторга ломают и душевно и физически. Он захватил с собою туда такой запас жизнерадостности, здоровья, а главное — веры в свою правду и окончательное торжество ее в будущем, которое не казалось ему особенно далеким, что не только ни в чем не раскаивался и в этом смысле не исправлялся, но портился. Сознание того, что он страдает за высокие идеи, превращало его в собственных глазах в «героя», а лишения и страдания каторги лишь подливали масла в огонь злобы и ненависти к правительству, пробуждая темные инстинкты мстительности…

«Будет некогда день, и погибнет Ваал» — строчка из стихов Надсона сделалась его любимым присловием во всех случаях каторжной жизни, когда начальство пользовалось бесправным положением каторжан, давая чувствовать свою тяжелую и властную руку. Помогало в деле стойкости и то обстоятельство, что каторга надолго отрезала Дмитрия Николаевича от действительной российской жизни с годами политической реакции, с долгими «сумерками», плодившими в изобилии, с одной стороны, чеховских «унтеров Пришибеевых»[227], а с другой — «Ионычей»[228]. Каторга, так сказать, замариновала Дмитрия в первобытном состоянии веры и надежд, да прибавила еще воинственности.

Чтобы понял и почувствовал читатель, что сделала каторга с душой Дмитрия Николаевича, я, предвосхитив время событий, приведу стихи, которые написал он по выходе из каторжной тюрьмы на поселение, что еще должно случиться в 1892 году. Вот этот воинственный пафос:

Нет, головы своей я не склоню покорно

И не скажу: «Напрасная борьба!».

Своих колен я не склоню позорно

Перед врагом, с смирением раба!

Пусть в лагере врагов победу торжествуют

И гимн поют в честь пошлости и тьмы,

Пусть там злорадствуют, смеются и пируют,

И пусть измучены, изранены все мы!..

С открытой грудью, безоружный, слабый,

Но грозный знаменем, которое несу,

Вперед пойду, погибну смертью славной.

Но жертвы идолам врагов не принесу.

Вот подлинный документ из семейной хроники никудышевского отчего дома.

Мать писала Дмитрию длинные слезливые письма, старший брат делал на них наскоро приписочки с поцелуем. Дмитрий отвечал редко и о чувствах своих не распространялся. «Письмо получено. Здоров. Жизнь течет обычным порядком. Белье получил. Спасибо! Пришлите французскую грамматику и русско-французский словарь. Изучаю язык. Я четыре года отмахал и нигде не отдыхал[229]. Будет некогда день… Всех целую. Ваш Дмитрий Кудышев» — таков был характер его писем с каторги.

Совсем иначе отражалось тюремное одиночество на Григории Николаевиче.

Страдал он неповинно, героем себя не чувствовал, ни злобой, ни ненавистью не воспылал, но только глубже ушел в самого себя и в свои заветные мысли. От природы мягкий и добрый, склонный к религиозно-мистическим настроениям, он с кротким стоическим равнодушием относился к свалившемуся на его голову несчастью. Потерпев сам от человеческого возмездия за мнимую провинность, он лишь утвердился в мысли, что зла не победишь теми средствами насилия, к которым прибегают как революционеры, так и само правительство, и что зло возможно побеждать только добром, добро же, как золотоносная руда в земле, таится не вне, а внутри нас. И вот. пребывая в одиночестве, как отшельник, возделывал он виноградник души своей[230]. В тюрьме охотно давали так называемые божественные книги, и Григорий запоем читал книги по философии религий, творения отцов церкви, жития святых. Обильную пищу для размышлений в одиночестве давали эти книги. Григорий с головой и сердцем ушел в них. Можно было подумать, что он готовит себя к духовной деятельности.

И видом своим он уподобился человеку из духовного звания: оброс волосами, ходил по камере и на прогулке смиренными шагами, с опущенной головой, говорил нараспев и, чтобы не лезли волнистые пряди волос в глаза, носил на голове обруч из черной материи, отодранной от подкладки своего пиджака. Прямо точно Христос в терновом венце!

Кротость и смирение Григория привлекали к нему тюремную стражу, которая душевным чутьем угадывала, что человек этот страдает невинно.

Однажды новенький страж, очутившись с глазу на глаз с Григорием, спросил:

— Неповинно, отец, страдаешь?

— На земле, брат, нет неповинных перед Господом, а человек человеку — не судья.

Страж вздохнул, потупился и, помолчав, спросил:

— Из монастыря, что ли, взят?

Григорий улыбнулся:

— А не все равно — откуда? Все из земли родимся и в землю обратимся, — ответил и почувствовал приятность, что он принят за монаха.

Да и чем он не монах? Живет в полном уединении, как отшельник в пустынной келии. Даже и небеса видит только однажды в день, на десятиминутной прогулке для арестантов. Отвергает животную пищу, не ведает плотской любви. Восставая от сна и отходя к нему, молится. Весь день занят божественными книгами. Вот только в тюремную церковь ходить отказывается: не находит он в современной церкви «правды Божией», как и многие сектанты наши. Покоряясь власти гражданской, церковь благословляет меч и потому убийство — вот это главным образом и отталкивает его.

Григорий пишет домой длинные письма, в которых нет никаких житейских попечений, а все отвлеченные рассуждения на отвлеченные темы. Павел Николаевич обычно не дочитывал их до конца и, передавая матери, говорил:

— Послание от смиренного Григория!

Едва ли когда-нибудь сидел в тюрьмах на положении политического преступника более кроткий и спокойный человек!

И вот все-таки этот смиренник попал в ссылку под гласный надзор, как человек вредный для общественного и государственного спокойствия. Сперва его отправили в городок Черный Яр, на Волге, в Астраханской губернии. Маленький, насквозь пропыленный песками, позабытой людьми и Богом городок! Когда-то этот городок нес государственную службу: Иван Грозный, подбираясь к царству Астраханскому, строил по берегам Волги защитные крепостцы. Такой крепостцой и был некогда Черный Яр. А теперь, без этой исторической справки, у всех мимо проезжающих вопрос безответный встает: зачем тут, как ненужный мусор, брошен городишко, похороненный в песчаных степях, скучный и нудный, одним видом своим нагоняющий тоску на пассажиров останавливающихся у Черного Яра пароходов. И никто не хочет знать о его исторических заслугах, о том, как русские люди, далекие и неизвестные теперь никому предки наши, бились с татарвой поганой и костьми ложились под земляными валами этого городка, открывая нам широкую дорогу на Хвалынское море[231], воспетое во множестве русских старинных песен…

С весны до осени под жгучим солнцепеком, среди раскаленных песков, тучами вздымающихся во время ветров над городком, зимой отрезанным от всего мира и засыпающим, как медведь в берлоге, этот маленький муравейник, казалось, имел исключительную миссию от правительства: вываривать, вялить и высушивать впрок, как делают с воблой, души человеческие.

Летом домики от закрытых ставен казались пустыми. Скудная растительность от пыли казалась искусственной. Улицы пустовали. Даже собак не было видно и слышно. Жители, раздевшись почти донага, валялись до вечера, как снулые щуки. Немногие ползали, как мухи осенью, к Волге и сидели на берегу в полудремотном состоянии.

Под вечер свершалось чудо. Странно так: вдруг начинали выползать из ворот люди, раскрываться ставни, начинало бренчать разбитое фортепиано.

Словно волшебник плеснул на мертвый городок чудесной живой водой!

И тогда оказывалось, что и в этом спящем царстве есть исправник, полицейское управление, номера для приезжающих, в которые никто не приезжает, лавки с колониальными товарами… Есть даже кружок любителей драматического искусства, что доказывалось тем обстоятельством, что ковыляющий на клюке инвалид-солдат ходит по улицам с кувшином и мазилкой и ляпает на заборы афишу, обещающую «Женитьбу Белугина»[232].

Жизнь даже из-под камня гонит живую травинку!

Казалось бы, что Черный Яр — самое подходящее место для исправления политических преступников: все крамольное должно из них выпариться. Скука — адская, жара — адская, лень — непролазная, тоска — смертная. А не исправлялись! Бацилла революции и тут не дохла. Горсточка ссыльных продолжала питаться собственным соком: спорили, горячились, сходились и расходились, возвеличивали и развенчивали друг друга, судились судом чести, влюблялись, решали мировые вопросы и судьбы государства Российского…

Временами, однако, по веснам, наступал вдруг такой момент, когда всем становилось тошно смотреть друг на друга: все сказано, все выяснено, каждый видит другого насквозь, знает, что тот скажет, как поступит, какой жест сделает. Тогда кто-нибудь вдруг возьмет да и убежит из Черного Яра.

Событие, которое сразу окрылит всю ссыльную публику! Такой же подъем бывает, когда появится новый политический свежий человек! Беда тогда этому новичку: как клопы, накинутся на этого свежего человека.

Так было с Григорием Николаевичем, когда он появился в роли ссыльного в Черном Яру. Переполох вышел необычайный. Засуетились, запищали, как мыши в подполье. Еще бы! Брат, родной брат чуть-чуть не повешенного Дмитрия Кудышева! Впрочем, тут спорили: одни утверждали, что — брат родной, другие, — что брат двоюродный.

Не успел Григорий Кудышев выпить чаю с дороги, как в дверь номера постучали. Предполагая, что это просто предупредительный знак номерной прислуги, Григорий продолжал умываться, освободившись от пиджака и жилета. Тогда за дверью прозвучал мелодичный женский голос:

— Можно к вам на одну минуту?

Григорий всегда был конфузлив и застенчив, а после долгого одиночного заключения совершенно отвык от женского общества.

— Простите, — виновато заговорил он в щель слегка приотворенной двери. — Я не совсем одет — умываюсь.

— Эка важность! Вы в брюках?

— Я? Да, я… но…

— Этого у нас вполне достаточно. На одну минуту!

— Позвольте… я сейчас того…

Но было поздно: дверь отворилась, и появилась хорошенькая девушка с искусственно серьезным лицом.

— Вы ссыльный?

— Да.

— Вы брат того Кудышева, который… которого чуть не повесили с Ульяновым по процессу «Первого марта»?

Григорий смутился:

— Почему вы этим интересуетесь?

— Я от кружка, от колонии политических. Меня послали узнать. Брат вы?

— Ну что ж… брат.

— Родной или двоюродный?

— Ну… родной брат.

— Пока больше ничего.

Девушка протянула руку, крепко пожала руку Григория и, уходя, отрекомендовалась:

— Я — Татьяна Николавна Линева. По делу Сабунаева[233].

На другой день в номер Григория Николаевича зашел господин средних лет, по лицу из интеллигентов, по костюму не то мещанин, не то фабричный, с длинной трубкой во рту, и отрекомендовался уполномоченным представителем колонии:

— Степан Скворешников![234] Наверное, слыхали?.. Я статистик-экономист, сотрудничаю в «Юридическом вестнике»…[235] Освещаю вопросы с точки зрения материалистического понимания истории. Я, батюшка, могу себя считать первым марксистом в России… Плеханов[236] и заграничная братия со своей «Охраной труда»[237] пошла по моим следам… А пальма первенства все-таки за мной…

Григорий совершенно отстал от современности и плохо понимал, о чем идет речь, а гость понял его молчание как признак несочувствия своему направлению и, оборвавши самовосхваление, деловито и лаконично передал приглашение колонии прийти по сообщенному адресу вечером на кружковой чай.

После первого же товарищеского чая, на котором все ощупывали новичка в программном отношении и попутно ругались между собою, Григорий почувствовал себя здесь чужим и далеким. То, что было для Григория значительным, для этих людей не стоило выеденного яйца, и наоборот: что казалось им значительным, не трогало Григория. Своими ересями по адресу социализма и коммунизма он вызывал сперва злость и нападки, а потом общий хохот. Революционное реноме Григория быстро пало, и все, не исключая женщин, перестали относиться к нему серьезно и начали называть просто Гришенькой.

Изредка Григорий Николаевич посещал все-таки «чайное повечерие», не зная, куда бы пойти. Слушал рефераты «первоучителя Скворешникова» и шумные споры разномыслящих слушателей после реферата. Сидел смирненько в уголке и не ввязывался, так как все вопросы, которые он пытался было задавать на вечерних сходках, оказывались «не относящимися к делу»…

Скворешников читал о росте капитализма в России, о путях революции, об интеллигенции как категории капиталистического строя, и так сух и безразличен был в своих цифрах и выкладках, словно и сама Россия-то существовала только для того, чтобы подтвердить марксовский «Капитал»[238].

Сперва эти рефераты сопровождались боями до хрипоты и ссор, но с течением времени ересь уже перестала возмущать. Терпеливо слушали, тайно позевывая от уныния, и не возражали. А Скворешников воспринимал это как победу и гордился…

Вот уже третий год, как этот «первоучитель марксизма» разъезжает по городам и городкам Волги и проповедует евангелие от Карла Маркса[239]. Владимира Ульянова числит в своих новообращенных учениках, но жестоко критикует его статьи, появившиеся за границей под псевдонимом Ленин:

— Марксист, да ненастоящий! Неправоверный. Перескочки делает[240].

Целый год Григорий Николаевич слушал рефераты, но однажды потерял терпение, выступил с заявлением, что для того, чтобы народ воспринял социализм, необходимо освятить его идеей Бога и христианской моралью. Скворешников сразу оборвал:

— Стара шутка! Нас на мякине не проведешь.

Только посмеялись над Гришенькой и его отсталостью. Кто теперь верит в Бога? Только научные невежды да попы некоторые, а весь религиозный культ служит только буржуазии для устрашения эксплуатируемого человечества.

Григорий перестал посещать чайные повечерия. А вскоре произошел и совершенный разрыв с колонией.

Пришла девочка, дочка одного ссыльного, и принесла Григорию письмо:

Многоуважаемый коллега! Колония ссыльных желает выяснить следующие вопросы: 1) правда ли, что, встретясь на улице с исправником, вы подали ему руку? 2) известно ли вам, что у нас не принято этого делать и что таким лицам мы предпочитаем не подавать своей руки? 3) что вы предпочитаете: пожимать руку исправника или нашу? Ждем категорического ответа. Колония единогласно при одном воздержавшемся.

Григорий Николаевич прочитал письмо, покраснел и, подсев к столу, написал и отдал ответ:

Предпочитаю руку исправника.

Григорий Кудышев.

Так Григорий Николаевич остался одиноким. Товарищи выкинули его из списков интеллигенции и при встречах обдавали презрительным взглядом.

Однажды в Черный Яр заехал священник-миссионер, специалист по обличению сектантов, которыми так богато все низовое Поволжье. Начались обычные диспуты. Григорий начал ходить на эти диспуты и принимать в них активное участие. Сектантские начетчики почувствовали в новоявленном защитнике умного книжного человека, заинтересовались им. Откуда взялась эта птица залетная? Познакомились и сдружились. Один из них наезжал из Черемшанских скитов[241], другой — с Иргиза[242], третий — с реки Еруслана[243]. Сходились и беседовали.

И когда они разговаривали, даже в случае разногласия в глазах искрилась ласковая улыбка, взаимная симпатия, тяготение душ. Такая большая разница между ними во всех отношениях: в научных познаниях, в кругозоре мировосприятия, в методах мышления, не говоря уже об общественном положении и бытовых условиях жизни, и все-таки Григорий Николаевич чувствовал этих умных от природы и ласковых бородачей ближе и роднее себе, чем интеллигентных колонистов. Что роднило их души? — Неутолимая жажда найти путь от небесного к земному и от земного к небесному, найти не на словах только, а на деле. И тут Григорий Николаевич, стоявший во многих отношениях выше своих новых друзей, чувствовал себя ниже их. То, что они познали почти из единственной открытой им книги, из Евангелия, они старались утвердить всей своей жизнью, а вот он многое познал, а все стоит на одном месте, не двигается. «Во многом знании несть спасения!»[244] — повторял он иногда в часы одиноких размышлений.

Было еще у Григория одно близкое, что роднило его с новыми друзьями: Лев Толстой, единственный русский писатель, которого знали и чтили эти ищущие правды простые русские люди. Один из этих начетчиков был у Толстого и говорил о нем:

— Мудрый человек, а я все-таки так скажу тебе: заплутался он в мудрости своей.

— Как заплутался? Почему?

— Говорит: Бог есть любовь!..

— А ты не согласен?

— Нет. Любовь только дар Божий, а не Бог. Любовь — сила, которую передали нам апостолы Христовы через Духа Святого. Бог-то не только милует, а и карает, а разя можно потому сказать: Бог есть гнев, покарание? И вера, и любовь нам даются от Бога. Кабы всем людям эти дары были даны, так и Царствие Божие на земле свершилось бы. А оно… в том-то и беда наша… у одного человека любовь есть, да веры мало, а у другого вера есть, да с добрыми делами не ладится, потому любви мало. А много и таких, у которых ни веры, ни любви, а только гордость сатанинская.

Особенно полюбился Григорию Николаевичу этот, с реки Еруслана, Петр Трофимович Лугачёв. С первого диспута полюбил. Очень уж этот старик убежденно и спокойно со священником препирался и частенько-таки ставил его в затруднительное положение своей детски мудрой простотой. Миссионер высмеивал тех еретиков, которые объявляют себя пророками, на которых будто бы Дух Божий почил. А Петр Трофимович покачал головой и говорит:

— Батя, в кажнем человеке может Дух святой местожительствовать. И все мы, христиане то есть, уповаем на это…

— О, гордость дьявольская! Яко надменные фарисеи!

Тогда Петр Трофимович спросил:

— Скажи же ты мне, батя, почему в молитве Царю Небесному все люди просят: «Прийди и вселися в ны?» Молятся, а когда вселится, ты кричишь: врут от гордости дьявольской. Не веришь в это, так почто Бога просишь?

Полюбился с той минуты Петр Трофимович Григорию Николаевичу. Пока тот гостил в Черном Яру, каждый день виделись. А уехал на свой Еруслан, стали письмами обмениваться. К себе в гости все Петр Трофимович Григория звал.

Когда толстовская колония, куда поступил Григорий Николаевич после окончания ссылки, развалилась из-за внутренних ссор и мелочных дрязг членов колонии, он не поехал в отчий дом, где его так ждали, а пешком, в виде странника Божия, побрел на реку Еруслан отыскивать Петра Трофимовича…

Ушел и пропал без вести. Как в воду канул на много лет… В последнем письме матери написал:

Не ждите меня. Ухожу на трудовую жизнь к чистым сердцем и душою простым людям. Благословите, мама, в путь-дорогу…

Писали, справлялись, Сашенька ездила в Черный Яр, оттуда — в бывший толстовский поселок. — Не нашли. Исчез.


предыдущая глава | Отчий дом. Семейная хроника | cледующая глава