home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



VI

Недельки две бабушка жила спокойно: одна в целом доме да и во флигелях никого, кроме коренных жителей, не было, а хутор казался совершенно отрезанным и ничем не напоминал о своем существовании. У старой барыни сохранилась иллюзия прежнего единодержавия. Тетя Маша с мужем этой иллюзии не мешали, акушерка поджала хвост и не появлялась ни в главном доме, ни в саду, а уединялась со своим якутенком в дальнем углу парка, вообще не лезла на глаза. Не видать и не слыхать было и бабы Ларисы, крепко сидевшей за забором и разросшимися деревьями парка. Тишина была вокруг благостная, и чудилось, что барский дом с облупившимися колоннами все по-прежнему царствует в Никудышевке, попирая все окружающее. Дух «старой барыни» как бы незримо витал над ним и, должно быть, внушал всему окружающему некоторое почтение, а если не почтение, то молчание, притворный пиетет. Никто пока не приезжал гостить ни в правый, ни в левый штат. Точно и гости побаивались старой барыни, старой совой посиживавшей на дряхлом балконе и дремавшей под теплым и ароматным ветерком в своем старинном кресле…

Но вот приехал Павел Николаевич с женой, Наташей и Женькой, — и, как птицы перелетные, потянулись со всех сторон во все штаты гости званые и незваные. Бабушкин дух сразу испарился в пространство и заменился либеральным душком Павла Николаевича. Гостеприимный хозяин, просвещенный, а потому в высшей степени терпимый и деликатный человек, умевший за приятной улыбкою прятать все свои симпатии, общественные и личные, как и антипатии, особенно к женщинам идейным, — Павел Николаевич — точно привез с собою «хартию прав человека и гражданина» для всех жителей «никудышевских соединенных штатов». И бабушка сразу стушевалась и утратила свои устрашающие свойства. Жители получили все свободы: свободу слова, которую бабушка именовала «болтовней», свободу совести, которую бабушка называла, «свободой от совести», свободу сходок и собраний, которую бабушка называла «базаром», право совместного пользования садом, парком, прудами, баней и право иметь собственных гостей, с возложением всех расходов по кормлению и удовольствию населения за счет отчего дома.

И вот кончилась грустная тишина в заросшем саду и в парке, на поросшем травкою барском дворе, и заколдованное царство пробудилось от человеческой суеты, громких вскриков, звонких женских голосов, молодого смеха…

Так шла одинокая фигура старой барыни к этому мертвому, напоминающему старую могилу барскому имению, и так не гармонируют с ним все эти наехавшие внезапно люди! Удивленно, кажется, смотрит на них и старый дом, и сад, и парк, и все окружающее. Отвыкли. Все точно испуганно насторожилось. Старым липам и плакучим березам грезятся картины прежней шумной барской жизни; прудам — былые празднества с разноцветными фонариками, отражавшимися в их водяных зеркалах, с любовным смехом или шепотом в беседках, на островках, стоны клавесин из загоревшихся ночными огнями окон барского дома, шепчущиеся в кустах сирени парочки, поцелуи…

Удивленно и недовольно смотрят со стен старинные портреты мужчин и женщин, молодых и старых, никому теперь не нужных и забытых предков князей Кудышевых, разодетых в чопорные костюмы, и кажутся смешными, дерзкими, не умеющими себя держать все, кто перед ними останавливается и улыбается насмешливо…

Было здесь недавно так тихо и спокойно всем: и старым портретам, и старым липам, и плакучим березам, и заросшим камышами, водорослями и тиной прудам, и галкам, и щукам, и карасям, и лягушкам в прудах, и залетавшим сюда дупелям и бекасам, и мраморным костям нимф, погребенным в гниющей листве и лопухах… И вдруг налетели смешные и дерзкие современники, с их мудрыми разговорами, спорами и ссорами, с непонятными играми и танцами, с непристойными романсами — и нарушили вечный покой отжитой жизни, отжитых дум и чувств, радостей и печалей. Недоволен и старый дом: ветхие ступени лестниц тревожно задрожали и заскрипели под дерзкими ножками в туфельках и башмаках — такая беготня, какая была в прошлом столетии, когда случился ночью пожар. Вот то же и в парке. Никому не было нужды тревожить покой полуразрушенных каменных лестниц, въевшихся в землю и поросших бархатным зеленым мхом, а беспокойным людям захотелось походить по этим каменным трупам, напоминавшим надмогильные плиты, хотя удобнее ходить по тропинкам, проложенным в обход этих развалин. Тихие заколдованные пруды избороздились дорожками, оставленными Бог весть откуда взявшейся новой раскрашенной лодкой, до смерти напугавшей и щук, и карасей, и лягушек с выпученными от изумления глазищами, и одичавших уток, считавших пруд своей исконной собственностью, и поселившегося здесь дупеля с дупелихой и семейством…

Старая барыня посиживала на своем балконе и тоже изумлялась, поглядывая на шумливую молодежь. И свои, и заезжие не нравились ей: слишком громко и грубо хохочут, и неприлично одеваются, и дерзко разговаривают, и в манерах мужиковаты, и игры у них какие-то нерусские, и поют бессовестные романсы, в которых все больше воспевается незаконная любовь и необузданные страсти с угрозами убить или утопиться, особенно же изумляли и возмущали бабушку танцы, на которые и смотреть-то порядочному человеку неприлично… Привыкла было бабушка к тишине, к ровной и правильной, как часы, жизни, к молчанию и безлюдию в доме, в парке, к безмятежной неподвижности своего царства. А теперь, когда понаехали званые и незваные, — опять ни покоя, ни порядка нет. И все в чужой монастырь со своим уставом лезут, а Павел Николаевич за глаза ворчит, а в глаза мило улыбается…

— Эх, дипломаты!

Старшего внука, Петра, не любит бабушка; набрался такой премудрости, что и слушать тошно: ни Бога, ни черта, ни царя, и род свой ведет не от князей Кудышевых, а от обезьяны. В дядюшек пошел — не миновать каторги!

Одно утешение у бабушки — Наташа. Сразу видно, что девушка благородной крови и воспитания такого же. А вот подруга-то, девица Тыркина, неподходящая: вертушка, нет застенчивости с мужчинами, кокетка злостная. Хоть и с французским произношением, и в манерах — ничего себе, а все купчиха вылезает, ничем, видно, «парвеню»-то не прикроешь…[332] Не испортили бы Наташеньку! Болит за нее душа. Уж поскорей бы на руки приличному человеку передать! Подслушала вчера разговор… Петр про любовь барышням говорил. Так бы топнула ногой, обозвала нахалом и погнала вон из своего дома. Недавно поинтересовалась бабушка, какую книжку дал читать Наташе братец. Вытащила книжку из-под подушки Наташиной, почитала, покуда все по лесам разбежались, так волосы на голове дыбом поднялись. Семьдесят лет скоро на свете прожила, а стала читать — глазам не верит, чтобы такую скверность напечатали и продавали за целковый всем, кто хочет. «Золотым ослом»[333] называется. Такая развратница описана, что не прославлять такую бабу, а либо выдрать да в Сибирь, либо в сумасшедший дом надо отправить. А этот идиот, папенькин сынок, сестрицу и девицу Тыркину просвещает!

Девушки чуть-чуть только институт кончили, а он им все пакости выложил: на! — поучайся. Показала эту книгу Павлу Николаевичу, а он:

— Классическое произведение!

— Да ты почитай!

Слово за слово, и поссорились, сперва с отцом, потом с сыном, Петром.

Ах, какой дерзкий и противный негодяй: и крокодилом обругал, и жандармским полковником. Три дня бабушка взаперти сидела в своей комнате, туда ей и кушать подавали… Поскорей бы уж умереть, что ли! Тошно жить на свете.

— Настоящий зверинец, а укротителя нет!

Когда все разбегутся из дому, бабушка выползает из комнаты своей и бродит. Смотрит на старинные портреты, как на портреты родных людей. Все другие рассматривают этих людей, как картины на выставках или восковые фигуры в паноптикумах, и говорят не о людях, на которых смотрят, а о живописцах, которые их написали. А вот бабушка любит посидеть один на один с предками. Сядет, положит руки на живот и умиленно смотрит то на одного, то на другого, угадывает черты сходства в живых Кудышевых с мертвыми. Оказывается, что у каждого предка есть какая-нибудь черточка в лице, напоминающая родных современников. В памяти бабушки сохранились слышанные в детстве от родных разные случаи из жизни этих портретов, то смешные, то драматические, любовные истории, придворные успехи. Для бабушки это не портреты, а люди, близкие и родные. С укоризной и печалью, кажется бабушке, взирают они на своих обедневших и потерявших свое княжеское достоинство родственников. На них — генеральские ленты, звезды какие-то, у некоторых вся грудь в орденах…

Куда все это подевалось!

— Нет ничего… Зверинец какой-то остался…

Побывавши в гостях у славных предков, бабушка пропитывалась снова горделивым величием и на целую неделю заряжалась боевым настроением. Вытащит вдруг из дубового, медью окованного сундука, отпирающегося с музыкой, парадное шелковое платье, допотопную шляпу и мантилью. Нарядится, важно усядется на расхлябанный тарантас и поедет к обедне помолиться за упокой всех именитых предков…

Смешной кажется тогда старая барыня всем: и родным, и гостям, и прислуге, потому что ведет она себя в такие моменты очень уж величественно — голос трубный, жест повелительный…

— Опять на старой барыне черт поехал! — шутит Никита.

Опять вытащила плисовую шапку[334] с пером, приказала Никите надеть. А тот:

— Лучше уж расчет дайте, а я в энтой шапке в церковь не поеду! — пожаловался Никита Павлу Николаевичу.

Павел Николаевич посмеялся, расчета не дал, а шапку с пером отобрал и опять с матерью поссорился. Та и церковь отменила, не поехала. Снова несколько дней взаперти сидела, плакала да молилась, а потом отмякла и появилась кроткой, тихой и смиренной. Так всегда эти приступы гордости кончались.

— Отошла наша старуха! — радуются на кухне.

Казалось, что временами души предков, изображенных на старых портретах, прилетали из прошлого и вселялись в бабушку. Точно старый крепостной мир все еще бродил бессильным призраком около Никудышевки, как неотпетый покойник около своей могилы. Смирится бабушка, переломит нахлынувшую гордость и спесь вельможную, а душа все-таки непрестанно скорбит: не приемлет душа нового мира. Чужая она ему. И дети, и внуки — все, дорогие и близкие по крови, но для души — чужие и далекие. И любя их, только мучаешься. Точно кровоточащие раны они для старухи, живущей воспоминаниями о невозвратном. Случалось — смотрит-смотрит бабушка на свою любимицу Наташу и вдруг, прильнув к ней, расплачется.

— Бабуся, милая! Что с тобой?

— Не знаю, родненькая… сама не знаю.


предыдущая глава | Отчий дом. Семейная хроника | cледующая глава