на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава третья


Ранним летом двадцать пятого года Артемий Волынский приехал в столицу. Он прибыл из Москвы, где остались его жена, Александра Львовна, Анета, и две дочки — старшая, Аннушка, да только что родившаяся Марьюшка.

Артемий давно не был в Петербурге и взял целый штат прислуги, поставив старшим над ней своего верного Кубанца, малого лет сорока, черноволосого и дюжего.

Почему-то испытывал он по отношению к Кубанцу благоволение. Глядя на него, Артемий всегда вспоминал, как спас его. С отрядом в тридцать человек проезжал он по своим астраханским владениям, как вдруг заметил клубы пыли от уносящейся от него целой орды калмыков. Он сразу же поскакал вслед за ними, зная, что калмыки неизменно, едва появляясь у русских селений, несут с собою беду: то угонят табун лошадей, то украдут девок, то изрежут кинжалами всех, кто селился на малых хуторах, далеко от остального жилья.

И на этот раз Артемий не ошибся: сзади в клубах пыли разглядел он, как тащилось за лошадьми тело человека, привязанного арканом. Тело ещё жило — корчилось, стараясь освободиться от аркана, вздымало пыль, издираемое камнями и попадавшимися редкими кустарниками. Артемий вместе с отрядом гнался за калмыками с добрую версту — они уходили на своих маленьких косматых лошадках споро, и он уже думал, что не нагонит их. Однако тело зацепилось за высокий терновый куст, калмык, сидевший в седле, понапрасну дёргал и рвал верёвку, чуть задержался, отстал от своих, и солдаты Артемия скоро окружили его.

Тело неподвижно лежало на земле, всё изодранное колючками терновника, избитое, изуродованное. Артемий приказал поднять человека, похоронить его по христианскому обряду, но глаза того разлепились — он был ещё жив.

Артемий забрал с собою Кубанца — так назвал он этого воскресшего из мёртвых человека: редко кому удавалось выжить на аркане калмыков, — приставил к нему докторов, а потом взял к себе в дом. Человек оказался на редкость смышлёным, но крайне молчаливым, делал всё быстро, по взгляду и жесту умел угадать настроение и приказ, и вскоре Артемий уже не мог обходиться без Кубанца — он называл его так потому, что тот был родом из кубанских казаков.

И вот теперь Артемий вёз Кубанца в Петербург, чтобы он смотрел за деревянным домом на Мойке, подаренным ещё Петром. Кубанец хорошо писал, умел читать, а Волынскому всегда нужен был человек, с которым можно было бы поделиться мыслями, который мог бы настрочить цидулку, вести конторские книги и счета, приглядывать за ленивой и нерасторопной дворней.

Ясной белой ночью подъехал Артемий к своему запустевшему дому. Он даже не узнал столицу — так она расстроилась, заросла каменными домами, крытыми уже не гонтом и соломой, а железом.

Артемий помнил ещё свой первый приезд в Петербург, когда разбросаны были как попало неказистые бревенчатые дома. Не отличался от тех старых домов и царский домик Петра, только что раскрашен был под кирпич.

Тогда, в первый свой приезд, видел Артемий пустынность Васильевского острова. Заросли кустарника, мелкие берёзы и тощие сосенки позволяли местному люду пасти тут скот — коров, лошадей, овец. Среди пастбища красовался тогда здесь один лишь деревянный двухэтажный дом князя Меншикова, едва ли отличавшийся от зданий, стоявших по другую сторону Невы. Правда, к дому подведён был канал, так что светлейший мог прямо с крыльца сесть в лодку. Далеко на острове махали своими крыльями три ветряные мельницы, да позади дома Меншикова устроен был обширный сад, засаженный деревьями и разбитый правильными аллеями.

Улицы города во всякое время заполнялись грязью, и стоило выпасть только одному дождику — а их в сыром Петербурге выпадало много, — как уже нельзя было пройти посуху: грязь всасывала сапоги прохожих вместе с ногами, и приходилось таскать с собою доски, чтобы перебраться на сухое место.

Артемий ещё удивлялся, зачем царь приказал каждому прибывающему в Петербург привозить с собой по три камня весом не менее пяти фунтов, а каждое судно, причаливающее у гаваней города, обязывалось иметь на своём борту от десяти до тридцати таких камней.

Теперь только понял он замысел царя: Петербург был вымощен камнями, лишь широкая полоса мостовой оставалась не закрытой землёй и потому всё ещё была в колдобинах и выбоинах. Но у домов — а их расплодилось так много, что Артемий не успевал отмечать новые кирпичные здания, появившиеся на улицах, — спокойно проходили люди: каменные полосы шириной в несколько метров позволяли даже дамам не замочить ног.

Артемий всё оглядывался и оглядывался вокруг себя — похорошел Петербург, стал красивым городом с прямыми и широкими улицами, ровными рядами каменных дворцов, изукрашенных лепниной и статуями, а Васильевский остров превратился в настоящий отдельный город, застроенный кирпичными домами знати и высших сановников.

Лиловатый мертвенный свет заливал и широкую Невскую «першпективу» с её четырьмя рядами уже потолстевших деревьев с неброской первой листвой, словно окутанных зелёным туманом. Блестел вдали кораблик на тонкой игле Адмиралтейства, золотился сквозь этот будто призрачный свет шпиль Петропавловской крепости. Всё было вокруг нереально — и этот странный город, возникший на топи болот, и размытые силуэты домов и дворцов, и чёрная вода Невы, небрежно и ровно катившая волны свои к Балтийскому морю. И фонари на высоких столбах словно бы подчёркивали эту нереальность города — даже в белые ночи неукоснительно зажигались они ровно на пять часов. Тучи насекомых облепляли их стеклянные бока, вились роями комары и мошки — нестерпимый петербургский гнус. Они не давали света, эти фонари, не разгоняли тьмы — только казались светлыми пятнышками посреди белёсой воздушности города.

Дом Волынского на Мойке выглядел в ряду других, построенных уже без него, постаревшим и обветшавшим. Покривилась гонтовая крыша, осело высокое резное крыльцо, и Артемий хозяйским глазом осматривал свою хоромину, требующую доброго ухода. Теперь он мог позволить себе кое-какие расходы: жена принесла ему в приданое несколько вотчин, и доходы с них получались немалые. Казалось бы, живи да радуйся, броди среди просторов подмосковных лесов и полей, наблюдай за делами в вотчинах. А не сиделось ему в тихом городе Москве, и вот теперь, оставив жену и детей там, приехал он в Петербург со смутной мыслью — искать дела. Нет, недаром так долго был он возле царя Петра: внушил ему Пётр, что каждый должен быть работником для государства. И претила Артемию сытая, спокойная, сонная жизнь старой столицы...

Он прошёлся по всем восемнадцати комнатам своего дома. Полы, сделанные из наборного паркета, давно не покрывались воском и потускнели, бархатные шторы на больших окнах поседели от пыли, а чехлы, наброшенные на всю мебель, раздражали глаз своей нелепостью и неуклюжестью.

Артемий взглянул на Кубанца. Тот понуро стоял посреди запустелых палат и тоже с унынием обводил глазами всю эту заброшенность.

   — Пять комнат обить красным атласом с узором из трав, а все прочие — цветной камкой, прибить персидские гобелены и найти тканые шпалеры, — тихо заговорил Артемий, — да образцы прежде покажешь. Надо, чтобы дом был как дом...

Кубанец молча кивнул головой, вынул из кармана широкого кафтана маленькую книжечку и черкнул что-то грифелем. Он уже привык, что раз отданное приказание хозяин никогда не повторял, а требовал неукоснительного выполнения.


   — Зеркала надо повесить в золотых рамах и несколько в ореховых, канапе, диваны с кожаными подушками, стулья триковые да кресла, — перечислял Артемий, — а уж картины я сам присмотрю... Надобно будет взять портреты царей — Иоанна да Петра Алексеевичей, да образов на меди, да и деревянных в окладах. А образ Артемия Антиохийского, святого мученика, пострадавшего за веру православную в 361 году от императора Юлиана, закажу славному живописцу и доброхоту...

Кубанец всё так же молча кивал головой — за то и любил его Артемий, что слов не тратит.

Наполнилась шумом и гомоном людская, затопились старые кафельные печи, и словно полегчало на сердце Артемия — дом начал приобретать обжитость и уютность. Но в комнатах всё равно пахло пылью и мышами, закрытые шторами окна не пропускали света с улицы, и Артемий отправился побродить по ночному городу, пустынно выглядевшему в белёсой ночи.

Он прошёл Невской «першпективой», свернул куда-то и очутился перед Кикиными палатами — тем зданием Кунсткамеры, что так рачительно и старательно пополнял Пётр, приказывая свозить из всех уголков России как живых, так и мёртвых уродов.

Тяжёлые резные двери Кунсткамеры с медными, блестевшими в неярком свете ручками были закрыты, но Артемий всё-таки постучал. Высунулась кудлатая голова одного из смотрителей, и Волынский сделал знак, что хочет войти. Сюда можно было заходить в любое время дня и ночи. Пётр сам всегда приглашал посещать Кунсткамеру и даже предлагал угощение знатным гостям — кофе, чай, печенье.

В неясном сумеречном свете северной ночи Кунсткамера выглядела странно и страшновато. По сторонам больших комнат стояли высокие шкафы, а на их полках в стеклянных банках таращились на Артемия двухголовые телята, младенцы, сросшиеся животами, отрезанные руки с шестью пальцами и ноги, обернувшиеся копытами...

Он шёл и шёл, слегка посматривая на всех этих уродцев, белевших в спирту, и ему казалось, что он попал в какой-то уродливый мир, в котором нет места живым, а обитают лишь бледные тени бывших людей.

С одной из полок глянули на него вдруг почти бесцветные, когда-то голубые, раскрытые глаза Вилима Монса.

Артемий замер перед большой банкой, в которой плавала отрубленная голова бывшего фаворита Екатерины Алексеевны. Бледное подобие щёголя и красавца глядело на Артемия так, словно напоминало, как бренны и тщетны все труды людей, что можно упокоиться вот так, в стеклянной банке, залитой спиртом, и быть вечным свидетелем тех зрителей, кому не страшно и не отвратительно видеть эту отрубленную голову.

Артемий вздохнул. Он сам едва избежал казни. Несколько его писем обнаружил Пётр среди всей корреспонденции Монса.

Там были и просьбы обратиться к матушке Екатерине и подействовать на царя, чтобы вернул Волынскому прежние милости. А как раз эти бесчисленные просьбы и подношения указали Петру на слишком большую близость молодого камергера к жене государя.

Царь не только не вернул милости Волынскому, наоборот, заподозрил и его в симпатиях к царице — она так любила танцевать на балах и ассамблеях с Артемием, — и отнял у него «полную мочь» по управлению Астраханской губернией. Артемий знал, скольким доносам не верил Пётр сначала, но после казни Монса отнёсся к ним совсем по-другому.

После Персии Артемий много лет писал прошения и грамоты в Посольский приказ с просьбой выплатить ему те деньги, что он потратил на посольские нужды. Деньги немалые — 32 тысячи рублей, целое состояние, — и Артемий оказался разорён. Он и просил, и грозил, и обращался к царю, но денег ему всё не давали.

Пётр Андреевич Толстой — руководитель Преображенского приказа — сказал ему как-то:

   — Что ты просишь! Будешь в Астрахани полный хозяин, вот и собери эту сумму из доходов калмыков и других инородцев...

Совет понравился Артемию. Он действительно наладил регулярный сбор податей с калмыков, которые раньше не платили царю, обложил податями и других инородцев Астраханской губернии. Вообще навёл там порядок. И из сумм, причитавшихся казне, малыми толиками погашал долг государства перед ним, Волынским. На каждую сумму составлял он документы, расписывал все расходы и доходы, так что был чист душой.


Однако тот же Пётр Андреевич Толстой шепнул как-то царю, что Волынский запускает руку в государственный карман. Пётр рассвирепел — он не терпел казнокрадов, и никакие оправдания Артемия не принял в расчёт. Незадолго до своей смерти Пётр отлучил Артемия от дел Астрахани, и Волынский понял, что письма его Вилиму Монсу сыграли тут роковую роль...

Он смотрел на бледную голову Монса и сожалел о такой кончине этого редкого красавца и щёголя — недаром влюбилась Екатерина в молодого камергера, умевшего блеснуть словом, остротой, комплиментом, а больше всего поражавшего своей очаровательной наружностью.

«Что ж, — думал Артемий, — хорошо ещё, что и моя голова не слетела с плеч. Удивительные судьбы были у тех, кто стоял близко ко двору. Уж, казалось бы, на что прочна и крепка была карьера Монса, а вот, поди ж ты, одно только царское подозрение о неверности жены — и нет на свете Монса, и бледная голова его мокнет в спирту в стеклянной банке...»

В самом конце длинной и узкой залы с мокнущими в спиртовых растворах уродами и отрубленными головами увидел Артемий высокую дверь. Резная, деревянная, вся в завитушках и листочках, выкрашенная в чёрный цвет, дверь привлекла его внимание своей таинственностью и сумрачностью. Что там, за этой резной высокостью, какие ещё тайны хранит в себе государева Кунсткамера? Он осторожно подошёл к двери, тронул блестящую, медную, огромную ручку. Дверь подалась неожиданно легко, без скрипа и шороха.

В открывшуюся щель увидел Волынский красный бархат, золотые кисти боковой части балдахина и, удивлённый, шире раскрыл створки двери.

У дальней стены, прямо напротив него, сидел в бархатном красном кресле, словно на своём обычном царском месте, под балдахином из красного бархата, окаймлённого золотой бахромой с тяжёлыми кистями, Государь всея России Великий Пётр. Артемий вздрогнул. Он встал в дверях, не смея шевельнуться и всматриваясь в лицо царя.

Будто живой сидел в кресле Пётр. Всё те же морщинки, прорезавшие лоб поперёк между бровей, всё тот же крепко сжатый рот, широкие скулы отдавали желтизной, брови прихмурены, а глаза, старательно нарисованные, пронзительно вглядывались в пришельца.

Завитки каштановых волос спускались до плеч — Артемий узнал их. В походе на Персию Пётр отрезал свои роскошные длинные волосы и приказал сделать из них парик. И теперь волосы покрывали его большую голову, оставляя открытым лоб и закрывая маленькие изящные уши.

В первое мгновение Артемию показалось, что это Пётр — живой, собственной персоной сидит на троне под красным бархатным балдахином. Но неестественная неподвижность лица, странная омертвелость всех членов заставляла понять, что это восковая фигура самодержца. Артемий слышал от придворных, что сразу после кончины царя архитектор и скульптор Растрелли снял с него посмертную маску, тщательно вымерил все объёмы его громоздкого тела и принялся за лепку восковой фигуры.

Рядом с троном возвышалась горка, на которой лежала посмертная маска, полузакрытая чёрным саваном.


Артемий снова поёжился от суеверного страха. Царь сидел перед ним такой, каким он знал его. Только вот никогда Пётр не был таким неподвижным — всегда движение, всегда порывистость, всегда торопливость. И голова его теперь не тряслась, как обычно, и руки спокойно лежали на подлокотниках кресла.

Да и одет он был не так, как привык его видеть Артемий. Вместо походного поношенного камзола на нём был роскошный голубой с серебряными позументами камзол, через грудь протянулась широкая лента Андреевского ордена, красные чулки обтягивали икры ног, а на башмаках, явно изготовленных уже после кончины Петра, красовались огромные пряжки со сверкающими бриллиантами. Из-под рукавов камзола выглядывали белоснежные волны кружевных манжет, и вся голова утопала в такой же пене нежнейших кружев. Нет, не походил этот парадный царь на живого, порывистого царя.

Артемий прошёл к фигуре, низко склонился перед ней и тихонько произнёс:

   — Здравствуй, государь!

И словно бы в ответ на это приветствие что-то заскрежетало в груди и ногах фигуры, заскрипело, затикало.

Артемий удивлённо и со страхом отскочил. Ему показалось, что фигура шевельнулась, и он уже хотел, не помня себя, бежать из Кунсткамеры, но преодолел свой страх. «Что будет, то будет», — сказал он себе.

Фигура действительно шевельнулась, медленно и тяжко поднялась во весь свой громадный рост. И снова застыла.

Пётр Алексеевич стоял возле своего трона и пронзительно смотрел умело нарисованными глазами на Волынского.

Артемий ещё раз поклонился царю, низко-низко, почти касаясь наборного паркета пола, застланного персидским ковром, пальцами вытянутой руки. Когда он выпрямился, снова послышался железный скрежет и шорох, фигура подняла руку, словно подавая ладонь для рукопожатия.

Артемий в изумлении смотрел на восковую фигуру, только теперь начиная опознавать, что значил этот железный скрип и скрежет.

   — Умно придумали, — сквозь зубы процедил он.

Фигура вскинула другую руку, словно бы выпроваживая посетителя за двери.

Потом Артемий увидел, как всё так же медленно и осторожно фигура опустилась на своё место и застыла в прежней позе.

Он перевёл дух, ещё раз склонился перед восковой фигурой царя и выскочил вон.

Служитель подошёл к нему почтительно и робко.

   — Фортуна, — шепнул он, — редко кому удаётся поднять фигуру, скрыта пружинка под ногами. Фортуна — наступишь на ту пружинку ногой, и царь встанет, а нет — так и будет сидеть...

«Фортуна, — злобно подумал Артемий. — Хороша фортуна, хорошо счастье, коли отрешён я от всех должностей и сижу сиднем в тоскливой и сонной Москве. Нет, тут не фортуна, чистая случайность: наступил ногой — и царь встал и подал руку, а потом выпроводил вон одним мановением руки. Вот бы такими были все цари, чтобы царила без них справедливость и благодать...»

Но это были уже совершенно посторонние мысли, и Артемий быстро прогнал их.

Однако встреча с восковой фигурой Петра произвела на него такое впечатление, что вечером, на многолюдном придворном приёме он попытался кое-кому сказать об этом. Его оборвали с коротким смешком: стоит себе фигура в Кунсткамере — вот и пусть стоит. Хотели было во дворце поставить, да ведь как живой, пройти мимо нельзя, всё глядит пронзительно и печально. Задвинули среди уродов, там ему и место...

Раззолоченные вельможи и сановники холодно и пренебрежительно отнеслись к Волынскому. Да и слава за ним тянулась нехорошая — будто бы казнокрад, да и роду не слишком большого, мало что женат на двоюродной сестре Петра, так ведь Петра больше уже нет, а есть Екатерина I, императрица и государыня, а она не слишком-то жалует родичей царя. Выписала из-за границы своих родичей — Скавронских, им первое место и честь, а они всего-навсего крестьяне, дикие, необразованные, ни встать, ни сесть. Но Екатерина пожаловала им титулы, и вышли лифляндские крестьяне в князья да графья, определила им вотчины и деревеньки, приписала людишек. И хоть смеются над ними родовитые втихомолку, а вслух никто не смеет и слова сказать — строгий догляд светлейшего пресекает все разговоры.

Артемий с грустью смотрел на пиршество. Он тоже был приглашён к столу государыни, хоть и посажен не на первые места. Траур по царю давно кончился. Екатерина уже занималась устройством брака своей старшей дочери, Анны Петровны, с голштинским герцогом, и эта пара являлась перед светлыми очами Меншикова во всём своём блеске.

Окинув немного косящими глазами стол, Екатерина вдруг обнаружила среди гостей и Артемия. Она всё ещё помнила, как легко и красиво танцевал он с ней под зорким взглядом мужа, что был Волынский много дружен с Видимом Монсом, — вспомнила, расчувствовалась и подозвала Артемия к себе поближе.

Он поцеловал её руку, всё ещё белую и пышную, она же поднесла ему чарку водки и тихо сказала:

   — Выпей за упокой...

И непонятно было, за упокой кого — то ли Петра, то ли Монса.

Артемий пригубил и поставил перед собой чарку: пить он никогда не был горазд, хоть и мог учиться этому у Петра.

   — Расскажи, что ты и как? И какая семья?

Он стал было говорить, что бабёнка и девчонки пока остались в Москве, а сам он живёт с деревенек, данных за женой, но скучает. Но Екатерина уже не слушала, отвернувшись к Меншикову, который шептал ей на ухо что-то, верно, смешное, чему она очень смеялась.

Артемий замолк.

   — А я привёз государыне подарок, — несмело вставил он в речь светлейшего.

Глаза всех обратились к Артемию. Виданное ли дело — подарки самой государыне, когда все ждут подарков от неё.

Он выложил прямо среди серебряной и золотой посуды туго завязанный свёрток. Екатерина с интересом смотрела на него.

   — И что ж там? — не вытерпев, спросила она.

Артемий нарочито медленно развязывал узелки на ткани. За столом воцарилось молчание.

На большой белой тряпице лежала посреди стола простая гренадерская фуражка.

Екатерина в недоумении подняла на Волынского глаза.

Он тихо сказал:

   — Сберёг вашего величества головной убор, который носили во время персидской кампании...

Екатерина ахнула:

   — Да ведь и правда, я тогда голову обрила, страшнейшая жара, и носила вот эту фуражку...

Она схватила фуражку, повертела её в руках, попробовала было водрузить на свою огромную, зачёсанную высоко надо лбом причёску, но потом взяла фуражку, прижала к груди, и слеза выкатилась из её небольших карих глаз.

   — Порадовал меня, Артемий.

Она встала, потянулась к Артемию и поцеловала его прямо в губы. На Волынского пахнуло вином, но он не подал и вида.

   — Жалую тебя, генерал-майор, губернаторством в Казани, — громко сказала Екатерина. — Говорят, старый губернатор, царство ему небесное, все дела запустил, а ты молодой да сильный, вот и наведи порядок.

Артемий низко склонился перед императрицей, она снова обняла его и опять поцеловала прямо в губы.

И сразу же Артемия окружила придворная льстивая клика — кто лез с поздравлениями, кто с поцелуями, по примеру матушки-государыни, кто просто рад был постоять со счастливчиком, которому улыбнулась фортуна, приглашали обедать и ужинать.

Артемий улыбался, отвечал на поздравления, но скоро, едва за государыней закрылись резные двери, уехал...

Ранним ясным летним утром он заложил экипаж и, не сопровождаемый никем, кроме двух форейторов, поехал в Петропавловский собор. Он хотел увидеть саркофаг с телом Петра, ещё раз ощутить величие и бессмертность этого человека, которого он знал и понимал, которому служил и поклонялся.

Строительство Петропавловской крепости было закончено ещё при жизни Петра, но собор только начинал возвышаться.

Артемий так и представлял себе картину похорон Петра в этом возносящемся ввысь гигантском соборе.

Ещё и теперь, через несколько месяцев по смерти царя, стены не доросли до уровня крыши. А в момент похорон они были и того меньше, на высоте лишь человеческого роста. Но зато высилась рядом великолепная колокольня с фигурой ангела на шпиле, и только задрав голову, можно было рассмотреть его. Ходили по собору каменщики в испачканных известью кожаных фартуках, громко переговаривались грубыми голосами, гулко отдававшимися в недостроенных стенах, мелькала среди них маленькая фигура архитектора Доменико Трезини, что-то тараторившего на итальянском языке. Никто его не понимал, рабочие медленно поднимались по лесам на стены, карабкались с корзинами за плечами, заполненными раствором и кирпичом, неспешно устраивались на стене и плавными движениями клали один за другим красные, словно кровавые кирпичи.

Артемий прошёл к крошечной часовне, где стоял саркофаг с телом Петра. Серебряной чеканки последнее упокоение Петра возвышалось среди маленького пространства часовни, повернуться тут было негде, и Артемий встал на колени возле ступенек, ведущих в часовню.

Он держал в руках большую витую восковую свечу и так углубился в свои мысли, что не замечал, как стекает воск по его пальцам и застывает на них крохотными белыми струйками.

Артемий думал о Петре, молился за его душу, призывал Петра быть предстателем перед Господом. Слёзы бежали по молодому ещё, но уже отягчённому ранними морщинами лицу Волынского, но он не замечал их.

Он стоял и стоял на коленях и не мог заставить себя встать и навсегда проститься с Петром.

Подошёл немолодой седобородый священник, тронул за плечо поникшего человека. Артемий вздрогнул, поднял голову.

   — Панихиду по усопшему, — едва выговорил он.

Всю службу он провёл на коленях, изредка осеняя себя широким крестом и земно кланяясь почившему императору. Словно бы вслед за Феофаном Прокоповичем, о речи которого Артемий был наслышан, восклицал он в душе: «Что сё есть? До чего мы дожили, о россияне? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем! Не мечтание ли сие? Не сонное ли нам привидение? Ах как истинная печаль, ах как известное наше злоключение! Виновник бесчисленных благополучий наших и радостей, воскресивший, аки от мёртвых, Россию и воздвигший в толикую силу и славу, или паче, рождший и воспитавший, прямой сын отечестия своего, отец, которому по его достоинству добрии российстви сынове бессмертну быть желали. По летам же и составу крепости многодетно ещё жити имущего вси надеялися: противно и желанию, и чаянию скончал жизнь, и о лютой нам язви!

Тогда жизнь окончал, когда по трудах, беспокойствах, печалях, бедствиях, по многих и многообразных смертях, жити нечто начинал...»

Как жалел Артемий, что не было его в пышной и многолюдной траурной процессии, которая провожала тело Петра слезами и скорбью! Как плакал бы он вместе со всеми сподвижниками Петра, оставшимися словно бы без вожака, без отца, строгого и справедливого! И он плакал и плакал, и казалось, слёзы его не перестанут течь и капать на маленькие ступени крошечной часовни, занятой огромным саркофагом с телом Петра.

Но вот служба кончилась. Не отирая слёз, встал Артемий с колен, приложился к углу резного серебряного саркофага, и будто мрачной тенью накрылось его сердце, а обоняние ощутило смрад и тлен потустороннего мира.

   — Покойся в мире, — перекрестил он саркофаг и, не оглядываясь, вышел из собора.

Весело чирикали воробьи на деревьях посреди крепости, перекликались на стенах собора каменщики, синело обычно бледное небо над Невой, кудрявились белые облачка, и солнце словно посылало свой привет иззябшей за зиму мокрой земле.

Проходя к экипажу у ворот Петропавловской крепости, заметил Артемий валяющуюся на земле большую квадратную серую бумагу. Что-то было нарисовано на ней, что-то написано.

Он не поленился, поднял бумагу, и брови его удивлённо взлетели. «Как мыши кота хоронили» — шла по верху листа чёрная вязь слов.

Артемий рассмотрел рисунок. На громадных серых санях лежал привязанный усатый кот — усы его до смешного напоминали растительность под носом Петра.

«Небылица в лицах, найдена в старых светлицах, обверчена в старых тряпицах, как мыши кота погребают, недруга своего провожают», — читал Артемий и одновременно разглядывал незатейливый рисунок. Восьмёрка мышей, запряжённых в сани, как будто намекала на восьмёрку траурной колесницы царя, а мыши по сторонам саней сопровождены были стихотворными подписями. Грызунья «от чухонки Маланьи везёт полны сани оладьев, а сама Маланья ходит по-немецки, говорит по-шведски»...

Артемий побледнел. Это была сатира на Екатерину, на всех придворных, радующихся смерти своего старого врага. И каждая мышь была представлена так, что напоминала кого-нибудь из высших петровских сановников.

Ему много рассказывали о пышной траурной церемонии, и отголоски её находил он в рисунке, а стихи окаймляли каждую фигуру и грубо смеялись над всей процессией и её отдельными участниками.

Ярость охватила Артемия. Он смял в руках рисунок, разорвал его в клочья и затоптал ногами, растирая в пыль.

А потом призадумался. Был же такой писака, что изобразил похоронную процессию в резких стихах, смеясь над высшей знатью. «Попался бы он мне в руки, — с яростью думал Артемий, — я и его растёр бы по земле, как этот пашквиль». Но видел, значит, наблюдательный глаз, каково было настроение царедворцев, что так их представил...

Что же будет теперь, если и при жизни Петра, оставшись у руля страны, схватились они врукопашную, устроили свару в Сенате, чуть ли не рвали друг у друга волосы? Ясно, что матушка Екатерина не станет заниматься делами, она никогда этого не делала при Петре, а теперь и вовсе не по силам ей. Значит, светлейший со злейшим врагом Волынского Петром Андреевичем Толстым будут вершить все дела и всех своих недругов припрут к стене?

Хорошо, что получил он назначение в Казань, хорошо, что уедет далеко от столицы. Держал всех в крепкой узде царь-батюшка, впрягал в непосильный государственный воз и сам тащил матушку-Россию, а вот его не стало, и дела его пойдут прахом. Артемий уже видел, как стоят и гниют на воде любимые корабли Петра, как всё реже и реже раздаются звуки молотов на Адмиралтействе, и нет высящихся у Невы рёбер новых кораблей. Потихоньку сгниют и те, что ещё вместе с Петром закладывал он в Астрахани для плавания по Каспийскому морю.

Но и то сказать, устала страна от двадцатилетней беспрерывной войны, устали крестьяне платить подушные подати и поставлять рекрутов для армии. Ведь только второй мирный год наступил: с девяносто пятого года прошлого века тянулись войны — Турецкую сменила Северная, Северную — Персидская...

Даже по своему опыту Артемий знал, как тяжело в России с деньгами. Армия требовала всё растущего снаряжения и боевых припасов, она поглощала все финансы страны — недаром Пётр даже ввёл институт фискалов — добровольных изыскателей налогов и денежных прибытков. Однако несмотря ни на что недоимки росли и росли, народ умирал от недородов и голода, цены на хлеб постоянно подскакивали.

Армия всё увеличивалась и нуждалась в расходах — как будут справляться с недоимками, как станут собирать подушную подать теперь, когда не стало царя? Крестьянишки бунтовали — требовали исключения из подушной подати умерших и беглых — приходилось платить и за них, требовали освободить их от строительства полковых квартир и сократить рекрутские наборы. Деревни пустели, молодые мужчины уходили воевать и возвращались только через двадцать пять лет калеками и нищими.

Артемий знал, что сразу после кончины Петра Павел Ягужинский предложил в Сенате обсудить снижение подушной подати, «дабы при нынешнем случае та показанная милость в народе была чувственна». И сенаторы согласились с бывшим государевым оком, который и теперь ещё был обер-прокурором. Они нижайше просили Екатерину снизить подушную подать на четыре копейки. Екатерина «опробовать милостиво изволила» и снизила подушную подать с 74 до 70 копеек. Это не облегчило положения «подлого» народа, но слух о снижении подати быстро облетел всю Россию, и крестьяне стали уповать на это.

Тот же Павел Ягужинский готовился теперь к новому докладу в Сенате «О содержании в нынешнее мирное время армии и каким образом крестьян в лучшее состояние привесть».

Армию нельзя ослабить, флот надо содержать в надлежащем порядке, но и крестьянам нужно способствовать — уж слишком много свалилось на них напастей — и подати, и недороды, и голод, да ещё и лихоимство чиновников. «От такого несносного отягощения пришли в крайнюю нищету и необходимо принуждены побегами друг за другом следовать, и многие тысячи уже за чужие границы побежали, и никакими заставами удержать от того неможно...»

Сенаторы рассматривали доклад Ягужинского и спорили: от побегов можно удержать, дескать, так: выбрать сотников и десятников и положить круговую поруку, усилить караулы.

Ягужинский доказывал, что необходимо сократить и расходы на армию, но сенаторы возражали, приводя слова из речи Петра на праздновании Ништадтского мира: основа обороны — армия, из-за ослабления армии погибла Византия.

Пытались сановники, оставшиеся у руля — Меншиков, Ягужинский, Толстой, Головкин, — продолжать линию Петра, но у них не получалось, да и времена были уже другие. Они ещё соблюдали свои собственные интересы, но их уже поджимала та родовитая знать, в окружении которой рос новый Пётр, внук Петра, сын Алексея.

И метались «птенцы гнезда Петрова» в поисках выхода из тяжёлого положения, искали этих путей, судили да рядили, а пока что шла во дворце бесконечная гульба. Дни рождения, дни именин, дни годовщин: то Ништадтского мира, то закладки первого корабля, то рождения дочерей, то их именин — каждый день был праздничным для Екатерины и каждый день начинался у неё с приёма светлейшего князя Меншикова:

   — А что бы нам сегодня выпить?

И уже с самого утра подносила Екатерина князю по несколько стаканчиков водки, а заодно выпивала и сама...

А после этого она выходила в приёмную, где собиралось множество народа — солдаты, матросы, рабочие. Всем им она давала деньги, а попутно и по стакану водки. Никогда она не отказывалась быть крестной матерью детей этого простого люда, и с каждым днём в её приёмную приходило всё больше и больше попрошаек.

Нередко она отправлялась на гвардейские учения и сама раздавала солдатам водку. Пили все — сенаторы, вельможи, офицеры, солдаты, крестьяне. Пили во дворце, пили в народе. Стаканы с водкой подносили гостям также и царевны — Анна и Елизавета Петровны.


Один из иностранных послов в те времена так писал о дворе Екатерины: «Нет возможности определить поведение этого двора. День превращается в ночь, он не в состоянии позаботиться ни о чём. Всюду интриги, искательство, распад!»

Артемию много рассказывали шепотком его старые друзья о поведении самой Екатерины. Она словно бы сломалась после смерти Петра. Бесконечные выпивки сменялись ночами самого низкого разврата — любовниками её называли Ягужинского, графа Петра Сапегу, Денвера, барона Левенвольде. Ночами горничные открывали дверь царской опочивальни таким людям, что днём их совестились пускать на порог дворца. Подруги и статс-дамы Екатерины не отставали от неё.

«Нет, — говорил себе Артемий, — подальше от этого двора, лучше не представлять ему жену и дочерей своих».

А на жену свою не мог нарадоваться Артемий: отличная хозяйка, рачительная воспитательница детей, она и не стремилась в высшие сферы, довольствовалась домом, хоть и была двоюродной сестрой самого Петра. Скромная замкнутая жизнь семьи составляла всё её счастье.

Артемий, едва получив назначение, уехал в Москву — готовиться к житью-бытью в Казани. Александра Львовна не удивилась, не воспротивилась, она сразу начала укладываться, и уже через неделю запылил по дорогам обоз из кибиток и возков — губернатор Волынский отправился вместе с семьёй к новому месту своей службы.


Глава вторая | Кабинет-министр Артемий Волынский | Глава четвёртая