(ЦЕНА ДОГОВОРНАЯ, НО – НЕДОРОГО!)
Очевидно, табличка производила впечатление, потому что с самого начала дела пошли как надо, и у Эггера уже не было причин соглашаться на труд подсобного рабочего. Как и прежде, он часто вставал еще до рассвета, только теперь он шел не на пашню, а поднимался высоко в горы и наблюдал восход солнца. Лица туристов словно светились изнутри, когда на них попадали первые лучи солнца, и Эггер убеждался, что они счастливы.
Летом Эггер часто уводил туристов далеко за ближайшие горные хребты, а зимой ограничивался лишь прогулками на широких снегоступах, но утомляли они не меньше. Он всегда шел первым, высматривал возможные опасности, слушал, как сзади пыхтят туристы. Ему нравились эти люди, хотя некоторые из них пытались научить его жизни и вели сечего, кроме благодарности за то, что они добрались до вершины, да пронизывающей до костей усталости.
Бывало, Эггер проходил мимо старого своего участка. На месте, где прежде стоял его дом, за много лет образовался каменный вал. Летом между глыбами пробивались цветы белого мака, а зимой дети катались с вала на лыжах. Эггер наблюдал, как они со свистом съезжают по склону, с радостным криком отрываются от земли, взлетая на миг в воздух, а потом ловко приземляются или пестрыми шариками кувыркаются в снегу. Он вспоминал порожек, где они с Мари так часто сидели вечерами, решетчатую калитку, закрывающуюся на простой крючок: Эггер сам его сделал, согнув длинный стальной гвоздь. А после лавины калитка пропала, как и множество других предметов, снег растаял, но они так и не нашлись. Вещи просто исчезли, словно и не существовали вовсе. Эггер ощущал, как в сердце нарастает тоска. Ведь сколько всего Мари еще могла сделать в жизни, куда больше, чем он даже мог себе представить.
Во время походов Эггер большую часть времени молчал. «Открывая рот, закрываешь уши», – любил повторять Томас Матль, и Эггер разделял этот взгляд на вещи. Вместо того чтобы говорить, он охотно слушал запыхавшихся туристов: благодаря их непрерывной болтовне он постигал тайны чужих судеб и точек зрения. Очевидно, в горах люди искали нечто такое, что казалось им давно утраченным. Эггеру ни разу так и не удалось понять, о чем именно шла речь, но с годами он все больше убеждался, что туристы, в сущности, следовали горными тропами не за ним, а за какой-то неведомой, неумолимой тоской.
Как-то раз, во время короткого привала на вершине Двадцати, дрожащий от волнения юноша схватил Эггера за плечи и воскликнул:
– Неужели вы не видите, до чего тут чудесно?!
Глянув в восторженное лицо туриста, Эггер ответил:
– Вижу, но скоро начнется дождь, и как только случится оползень, с красотой будет покончено.
Лишь однажды за все время работы проводником в горах Эггер чуть было не потерял человека. Это произошло весенним днем в конце шестидесятых, ночью зима ненадолго вернулась в горы, а Эггер собирался отвести маленькую группу по тропе, откуда открывается панорамный вид на новый горнолыжный подъемник с четырехместными сиденьями. Проходили по мостику над Бедняковым ущельем, как вдруг одна полная дама поскользнулась на сырых досках и потеряла равновесие. Эггер шел прямо перед ней и увидел краем глаза, как та стала размахивать руками, а потом одна ее нога взлетела в воздух, словно кто-то дернул за невидимую веревку. Ущелье было глубиной в двадцать метров. Эггер бросился к туристке, та заваливалась назад, а потому лицо ее отдалялось с каждым мигом, и казалось, будто оно выражает глубокое благоговение. Она упала на спину, Эггер услышал треск древесины. Но за секунду до того, как она едва не перелетела через перила и не сорвалась в пропасть, Эггеру удалось схватить ее одной рукой за ногу, оказавшуюся как-то странно мягкой, а другой – за рукав, он вытянул ее обратно, а потом она, лежа на спине, будто с удивлением молча рассматривала облака.
– Все чуть было не кончилось скверно, – сказала туристка, взяв Эггера за руку и приложив ее к своему лицу, а потом улыбнулась.
Эггер испуганно кивнул. Щека на ощупь была влажной. Ладонью он чувствовал едва заметную дрожь, само прикосновение казалось ему неуместным. Он вспомнил один случай из детства. Как-то раз Кранцштокер разбудил одиннадцатилетнего Эггера посреди ночи, чтобы тот помог принять роды у коровы. Несколько часов корова изо всех сил старалась отелиться, беспокойно ходила кругами, до крови раздирала о стену свою морду. Наконец она с глухим шумом улеглась на бок, в солому. В мерцающем свете керосиновой лампы маленький Эггер увидел, как корова закатила глаза, а из-под хвоста у нее отошли вязкие воды. Как только показались передние ноги теленка, просидевший все это время на своей табуретке крестьянин встал и засучил рукава. Но теленок больше не двигался, и корова лежала тихо. Но вдруг подняла голову и замычала. От этого звука сердце Эггера объял леденящий ужас.
– Помер, – объявил Кранцштокер, и вместе они стали вытаскивать мертвого теленка из тела матери.
Эггер держал теленка за шею. На миг ему показалось, что, прикоснувшись к мягкой и влажной шкурке, он почувствовал кончиками пальцев пульс, буквально один отрывистый толчок. Эггер задержал дыхание, но больше ничего не почувствовал, и крестьянин вынес расслабленное тельце на улицу. На дворе уже светало, а маленький Эггер остался в хлеву, мыл пол, вытирал соломой коровью шкуру и думал о теленке, чья жизнь оборвалась с единственным ударом сердца.
Полная дама улыбнулась:
– Думаю, все в порядке и я ничего не сломала. Только бедро немного побаливает. Теперь мы вместе можем похромать в долину.
– Нет, – ответил Эггер, вставая. – Каждый хромает сам по себе.
После смерти Мари Эггер не раз переносил неуклюжих туристок через горный ручей или переводил за руку через скользкие скалы, но помимо этого – беглых, случайных прикосновений – с женщинами дела не имел. Мало-мальски устроить свою жизнь заново ему и так было нелегко – он ни за что не хотел утратить покой, с годами постепенно воцарившийся в его душе. По существу, он и Мари-то едва понимал, что уж говорить о других женщинах, оставшихся для него загадкой. Эггер не знал, чего они хотят, чего не хотят, его сбивало с толку многое из того, что они говорили и делали в его присутствии, он злился или цепенел, а потом с большим трудом избавлялся от этого состояния. Как-то раз в «Золотой серне» пахнущая кухней повариха, сезонная работница, прижалась к нему всем своим грузным телом и нашептала на ухо несколько сальных словечек, приведя его в такое замешательство, что он выбежал из трактира, не заплатив за суп, и полночи бродил по обледеневшему склону, чтобы успокоиться.
Такие случаи пока еще могли взбудоражить душу Эггера, но с годами происходили все реже, а потом и вовсе прекратились. Но сам он не чувствовал себя из-за этого несчастным. Однажды он обрел любовь, а потом потерял. Ничего подобного Эггер больше не переживал, и это его устраивало. А борьба с желанием, вновь и вновь разгоравшимся в нем, – эту борьбу он до самого конца намеревался вести сам с собой.
Однако в начале семидесятых с Эггером кое-что приключилось, и это едва не помешало, по крайней мере, на несколько осенних дней, его намерениям провести остаток жизни в одиночестве. В последнее время он стал замечать, что настроение школьников в классной комнате за стеной его спальни изменилось. Привычные крики детей стали громче, заслышав звонок на перемену, они и прежде выбегали из класса с ликованием, но теперь, казалось, вообще как с цепи сорвались. Причиной обретенной наглости учеников стал уход на пенсию пожилого деревенского учителя: он положил большую часть жизни на то, чтобы вложить в головы нескольким поколениям крестьянских детей, ленившихся думать и нипочем не поднимавших на учителя взгляд, хотя бы элементарные основы грамоты и арифметики, порой по необходимости применяя собственноручно свитую из бычьих хвостов плеть. Проведя последний урок, старик-учитель открыл окно, выкинул коробку с остатками мела в розарий и в тот же день сбежал прочь из деревни, чем озадачил членов общинного совета, ведь преемника, готового строить свою карьеру среди лыжников и коровьих стад, так быстро не отыщешь. Решение проблемы нашлось в лице учительницы из соседней долины, Анны Холлер, которая сама давно ушла на пенсию, а теперь с безмолвной благодарностью приняла предложение временно вести занятия в школе. Анна Холлер придерживалась иных принципов в воспитании детей: верила в самостоятельное развитие детских талантов, а плеть из бычьих хвостов повесила снаружи, на стену школы, где та спустя годы высохла и стала опорой для разрастающегося дикого плюща.
Эггер, однако, не одобрил новые педагогические приемы. Как-то утром он вскочил с постели и отправился прямиком в класс.
– Прошу прощения, но у вас тут слишком шумно. А человеку ведь нужен покой!
– Ответьте ради бога, а вы-то кто?
– Меня зовут Андреас Эггер, я живу за стенкой, в соседней комнате. Моя кровать стоит примерно там, где висит доска.
Учительница шагнула к нему навстречу. Она была ниже Эггера на голову, но за спиной у нее сидели дети, удивленно смотря на Эггера, так что выглядела она грозной и явно не готовой ни к каким компромиссам. Ему бы сказать что-нибудь, но он только молча разглядывал линолеум, потупив взгляд. Эггер вдруг почувствовал себя таким дураком! Старик, явился в класс со смехотворными жалобами, и даже малые дети уставились на него с нескрываемым удивлением.
– Соседей не выбирают, – ответила учительница. – Очевидно только одно: вы неотесанный чурбан! Ворвались в класс посреди урока, без спросу, не удосужившись причесаться и побриться, к тому же в кальсонах, или что это такое?
– Пижамные штаны, – пробормотал Эггер, уже сто раз пожалев, что пришел в класс. – Подумаешь, заштопал дырку-другую…
Анна Холлер вздохнула.
– Немедленно покиньте классную комнату, – велела она. – Сможете вернуться, когда помоетесь, побреетесь и прилично оденетесь.
Но Эггер так и не вернулся. Ладно, он примирится с шумом, а при необходимости будет затыкать уши мхом, вот и все решение. Вероятно, так бы это и забылось, если бы в ближайшее воскресенье в комнате Эггера не раздался громкий, троекратный стук в дверь. На пороге стояла Анна Холлер с пирогом в руках.
– Я подумала, что будет неплохо, если я принесу вам кое-что съестное, – начала она. – Где у вас стол?
Эггер предложил учительнице присесть на единственную, самодельную, табуретку, а пирог поставил на старый ящик с припасами, где он хранил, из тайного страха перед тяжелыми временами, несколько консервных банок тушенки с луком «Хаггемайер» и пару теплых ботинок.
– Такие пироги частенько получаются суховаты, – подметил Эггер и с кувшином в руке направился к колодцу на деревенской площади, а пока шел, думал об учительнице, сидящей в его комнате в ожидании, когда уже они разрежут пирог.
Он думал, что они, должно быть, ровесники, но годы работы в школе не прошли бесследно. Лицо ее покрывали крохотные морщинки, а в темных, собранных в тугой пучок волосах сверкали белоснежные пряди. На миг перед глазами Эггера возникла необычная картина: он не просто увидел учительницу, сидящую в ожидании на табуретке, но ему показалось, что одно лишь ее появление в комнате, где он провел столько одиноких лет, меняет это помещение, увеличивает, словно стены странным образом распахиваются во все стороны.
– Вот, значит, где вы живете, – сказала учительница, когда Эггер вернулся с полным кувшином воды.
– Да, – ответил он.
– В конце концов, счастливым можно быть где угодно, – подметила она.
Глаза у Анны Холлер были темно-карие, взгляд теплый и дружелюбный, но Эггер испытывал неловкость от того, что она на него смотрит. Глянув на свой кусок пирога, он выковырял пальцем изюминку и незаметно бросил ее на пол. Они принялись за еду, и Эггер волей-неволей признал, что пирог вышел вкусный. «Да уж, – подумал он, – пожалуй, этот пирог вкуснее всего, что я ел в последние годы». Но вслух он эту мысль не высказал.
Позже Эггер и сам не мог объяснить, как получилось, что дело приняло такой оборот. Учительница Анна Холлер запросто явилась к его двери с пирогом в руках, так же запросто она вторглась в его жизнь и очень скоро стала претендовать на важное место в ней – очевидно, она сочла, что имеет на это право. Эггер до конца не понимал, что с ним происходит, да и не хотел показаться невежливым, а потому гулял с учительницей или, сидя на солнышке, пил с нею кофе, который она все время приносила в термосе и хвалилась, мол, он чернее, чем душа у дьявола. У Анны Холлер под рукой всегда находились подобные сравнения, она вообще болтала без умолку, рассказывала про уроки, детей, свою жизнь, про мужчину, который давно уже там, где ему и место, и которому ей никогда – никогда-никогда! – не следовало доверять. Порой Эггер даже не понимал, о чем это она. Она употребляла слова, каких он никогда прежде не слыхивал, про себя считая, что она вообще их выдумывает, когда заканчиваются настоящие. Эггер позволял ей выговориться. Он слушал, время от времени кивал, то соглашался, то не соглашался и пил кофе, заставлявший его сердце биться в бешеном темпе, словно он взбирался по северному склону Казначейской вершины.
Как-то раз она уговорила его прокатиться на Синей Лизль к вершине Карлейтнер. Оттуда, мол, видно всю деревню, школа выглядит как спичечный коробок, а если прищуриться, то можно различить пестрые точки – это дети у колодца на деревенской площади.
Кабинка отправилась вверх с легким толчком, Эггер встал у окна. Почувствовал, как учительница, приблизившись к нему сзади, стала смотреть через плечо. Он переживал, что не стирал свою куртку вот уже несколько лет. Хорошо хоть брюки он постирал на прошлой неделе – полчаса полоскал их в чистой ключевой воде, а потом сушил на нагретом солнцем камне.
– Видите вон ту опору? – спросил Эггер. – Когда мы заливали фундамент, один из рабочих упал. Выпил слишком много накануне и к полудню не стоял на ногах. Вот и свалился лицом прямо в бетон. Лежал там и не шевелился. Как дохлая рыба в пруду. Вытащить его смогли далеко не сразу, бетон начал затвердевать. Но он выжил. Только ослеп с тех пор на один глаз. Сложно сказать, из-за бетона или из-за самогонки.
Добравшись до верхней площадки, они довольно долго стояли и разглядывали долину. Эггер подумал, что надо бы как-то развлечь учительницу, а потому стал показывать ей в деревне всякую всячину: вот остатки сожженного стойла, вот дома, в спешке построенные для отдыхающих на месте свекольного поля, вот огромный, покрытый ржавчиной и заросший пурпурно-красным дроком котел, который солдаты горнострелковых войск после окончания войны бросили за капеллой, и с тех пор дети играют там в прятки. Услышав что-то новое, Анна Холлер каждый раз смеялась. Порой ее смех полностью перекрывался шумом ветра, и тогда казалось, что она беззвучно сияет от радости.
Ранним вечером, вернувшись на нижнюю станцию, Эггер и Анна еще несколько минут стояли рядом и наблюдали, как кабинка вновь уплывает вверх. Эггер не знал, что сказать, да и вообще надо ли ему говорить, а потому молчал. Из машинного отделения на цокольном этаже станции доносилось приглушенное жужжание моторов. Эггер почувствовал на себе взгляд учительницы.
– Я хочу, чтобы вы проводили меня домой, – сказала она и зашагала в сторону дома.
Анна Холлер жила сразу за ратушей, в комнатушке, которую ей выделила община на время работы в школе. Учительница выложила на тарелку хлеб с салом и луком, а за окном на подоконнике уже охлаждались две бутылки пива. Эггер угощался закуской, пил пиво, но на учительницу старался не смотреть.
– Вы – настоящий мужчина, – начала она. – Настоящий мужчина, и аппетит у вас что надо!
– Может быть… – ответил Эггер, пожав плечами.
За окном постепенно темнело, Анна встала и прошлась по комнате. Остановилась перед небольшим буфетом. Со спины Эггер увидел, как она опустила голову, словно уронила что-то на пол и не может найти. Руками она перебирала подол юбки. На каблуках еще виднелась осевшая пыль и земля. В комнате царила жуткая тишина. Покинув окрестные долины много лет назад, она будто скопилась именно в этом мгновении и в этом крошечном помещении. Эггер откашлялся. Поставив бутылку, он наблюдал, как с горлышка по стеклу медленно скатывается капелька, превращаясь на скатерти в темное круглое пятно. Анна Холлер неподвижно, потупив взгляд, стояла перед буфетом. Подняла сперва голову, потом руки.
– Человек в этом мире так часто бывает одинок, – прервала она молчание.
Потом повернулась. Зажгла две свечи, поставила их на стол. Сдвинула шторы. Закрыла дверь на защелку.
– Иди ко мне.
Эггер по-прежнему не сводил взгляд с темного пятна на скатерти.
– Я был только с одной женщиной, – сказал он.
– Это ничего не меняет, – ответила она. – Меня это устраивает.
Позже Эггер наблюдал, как рядом с ним спит немолодая женщина. Когда они оказались в постели, Анна положила руку ему на грудь, и сердце его застучало так громко, что ему почудилось, будто вся комната стала пульсировать. Ничего не вышло. Он не смог себя пересилить. Лежа неподвижно, словно гвоздями прибитый к кровати, Эггер ощущал, как рука Анны становится все тяжелее, утопает в груди, проходит сквозь ребра и касается самого сердца. Он разглядывал ее тело. Она лежала на боку. Голова соскользнула с подушки, волосы тонкими прядями раскинулись по простыне. Лицо вполоборота. Щеки впали, лицо казалось худощавым. Ночной свет, проникавший в комнату сквозь тонкие шторы, словно цеплялся за многочисленные морщинки. Эггер заснул, а проснувшись, обнаружил, что учительница отвернулась, и услышал приглушенные подушкой всхлипы. Он не мог решить, что же делать, и еще немного полежал рядом с ней, пока не осознал: ничем в мире этого не исправить. Тихо поднявшись, Эггер ушел.
В том же году в деревню приехал новый молодой учитель, лицо у него было мальчишеское, волосы, заплетенные косичкой, доставали до плеч, а вечера он проводил за вязанием свитеров и вырезанием из корней маленьких, перекрученных распятий. Покой и дисциплина прежних дней в школу так и не вернулись, но Эггер привык к шуму за стенкой. Учительницу Анну Холлер он с тех пор видел лишь раз. С корзиной для покупок в руках она шла по деревенской площади. Шла медленно, семенящими шажками, опустив голову, совершенно погрузившись в свои мысли. Завидев Эггера, она вскинула руку и помахала ему одними пальцами, как обычно машут детям. Эггер поспешно отвел взгляд. Потом он стыдился, что в тот миг проявил малодушие. Анна Холлер покинула деревню так же тихо и незаметно, как когда-то прибыла. Однажды холодным утром, еще до рассвета, она загрузила два чемодана в багажное отделение почтового автобуса, села на последний ряд, закрыла глаза и – как рассказал водитель автобуса – за всю поездку так их и не открывала.
Той осенью рано выпал снег. Спустя несколько недель после отъезда Анны Холлер лыжники уже отстаивали в долине длинные очереди на подъемник, и до позднего вечера повсюду в деревне слышались металлические щелчки лыжных креплений да скрип лыжных ботинок. Холодным солнечным днем, незадолго до Рождества, Эггер шел домой после прогулки по заснеженным тропам с несколькими пожилыми господами и увидел на противоположной стороне улицы группу взволнованных туристов, а с ними нескольких местных, деревенского жандарма и целую ватагу суетящихся, визгливых ребятишек. Два молодых туриста в лыжных костюмах соорудили из своих лыж импровизированные носилки, собираясь нечто транспортировать, причем явно – с большой осторожностью. К своему грузу они относились с особенным почтением, и Эггеру невольно вспомнилось усердие, с которым во время воскресной службы вокруг алтаря суетятся служки. Эггер пересек улицу, чтобы рассмотреть всю сцену поближе, но от увиденного потерял дар речи. На самодельных носилках лежал Ханнес-Рогач.
На секунду Эггер подумал, что лишился рассудка, но сомнений не оставалось: перед ним лежал пастух, вернее, то, что от него осталось. Тело его окоченело. Насколько можно было разглядеть, отсутствовала одна нога, а другая причудливо высилась над носилками. Руки плотно прижаты к груди, на пальцах висят высохшие обрывки плоти, а костяшки почти обнажились и скрючены, как птичьи когти. Голова сильно запрокинута, как будто кто-то с силой дернул за волосы назад. Половина лица содрана с костей – постарался лед. Видна челюсть с иссиня-черными деснами, словно пастух улыбается. Век на обоих глазах нет, но сами глаза абсолютно целы, и кажется, что они смотрят высоко в небо.
Отвернувшись, Эггер сделал несколько шагов в сторону, но потом остановился. Ему стало дурно, в ушах зашумела кровь. Хорошо бы сказать им… Но что?! Мысли кружились в безумном танце. Ничего не удавалось сформулировать четко, он обернулся и обнаружил, что люди давно ушли. Со своим ледяным грузом они двигались дальше по улице в направлении капеллы. С одной стороны от носилок шел жандарм. С другой – вверх торчала как засохший корень нога пастуха.
Два лыжника, любители приключений, нашли Ханнеса-Рогача чуть выше оживленного скоростного спуска, в расселине, посреди ледника. Им потребовался не один час, чтобы расколоть лед и вытащить его из вечной мерзлоты. Расселина была слишком узкой, туда не могли пробраться птицы и звери, а лед законсервировал тело на десятки лет. Не хватало только ноги. Сразу появились различные версии: может, на пастуха напал какой-то зверь – еще до того, как он оказался в расселине; может, ногу ему отсекло обломком скалы; может, он в отчаянии отрезал ее себе сам, чтобы высвободиться. Загадка оставалась нерешенной, нога так и не нашлась, а по культе нельзя было ни о чем судить. Культя как культя, покрыта тонким слоем льда, края слегка рваные, в середине плоть иссиня-черная, как и десны.
Покойника отнесли в капеллу, чтобы все желающие могли с ним проститься. Но, за исключением нескольких туристов, желавших своими глазами увидеть и сфотографировать со всех сторон таинственного обледенелого мертвеца при свете свечей, никто не пришел. Ханнеса-Рогача никто не знал и не помнил, к тому же прогноз погоды обещал потепление, поэтому пастуха похоронили на следующий же день.
Эта неожиданная встреча потрясла Эггера. Со дня исчезновения Ханнеса-Рогача и до его нового появления прошла целая жизнь. Мысленно Эггер вновь увидел полупрозрачную фигуру пастуха: вот он удаляется, поднимаясь в гору большими шагами, вот растворяется в белой тиши снегов. Как он добрался до ледника, расположенного в нескольких километрах от того места? Что искал там? И что, в конечном счете, с ним приключилось? Эггер содрогался при мысли о ноге, оставшейся, очевидно, где-то в глубинах ледника. Может, и ее найдут еще через несколько лет, принесут на своих плечах в деревню как необычный трофей какие-нибудь другие беспокойные лыжники. Вероятно, Ханнесу-Рогачу уже все равно. Теперь он лежит в земле, а не во льду и, так или иначе, обрел покой. Эггер вспомнил бесчисленных мертвецов, которых ему довелось видеть в России. Гримасы на лицах окоченелых трупов, вмерзших в русский лед, – худшее, что он видел в жизни. Ханнес-Рогач, в отличие от них, чудесным образом казался счастливым. «В последние минуты своей жизни он улыбался небу, – думал Эггер, – а дьяволу бросил в глотку свою ногу, мол, пусть подавится!» Эта мысль понравилась ему, словно в ней нашлось утешение.
Занимала Эггера и другая мысль: превратившийся в ледышку пастух смотрел на него будто сквозь время. Лицо его, обращенное к небу, сохранило почти юношеские черты. Когда Эггер нашел его при смерти в горной хижине и принес в долину на деревянных заплечных носилках, тому было лет сорок-пятьдесят. А сейчас самому Эггеру далеко за семьдесят, и чувствует он себя соответственно возрасту. Жизнь и работа в горах оставили свои следы. Все в нем вкривь да вкось. Спина гнется крутой дугой, словно тело стремится к земле, а позвоночник, по ощущениям, уже врос в голову. Впрочем, он все еще уверенно держится на ногах, и даже сильные осенние ветры в горах не могут сбить его с ног… И все же он чувствовал себя деревом, сгнившим изнутри.