home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



XII. КАБАЧОК

Гофман вышел из состояния летаргии, лишь когда почувствовал, как на плечо ему легла чья-то рука.

Он поднял голову. Все вокруг было черно, все погасло; неосвещенный театр казался ему трупом того театра, который он видел живым. Сторож прогуливался в молчании и одиночестве, словно страж смерти; не было ни люстр, ни оркестра, ни блеска, ни шума.

И только чей-то голос журчал у него над ухом:

— Гражданин! А гражданин! Что это вы тут делаете? Ведь вы в Опере, гражданин; тут спят — что верно, то верно, — но лежать тут не положено.

Гофман посмотрел наконец в ту сторону, откуда доносился голос, и увидел старушонку: она дергала его за воротник редингота.

Это была капельдинерша партера: не зная, каковы намерения этого упрямого зрителя, она не хотела уходить, не убедившись в том, что и он уходит.

Вырванный из своего сна, Гофман, не оказал ни малейшего сопротивления; он вздохнул и встал, шепча имя Арсены.

— Ну да, Арсена, — сказала старушка, — Арсена! И вы туда же, молодой человек, — влюблены в нее, как и все. Это большая потеря для Оперы, а особенно для нас, для капельдинерш.

— Для капельдинерш? — переспросил Гофман, в восторге оттого, что наткнулся на человека, который может поговорить с ним об Арсене. — А вам-то какая разница — в театре Арсена или нет?

— Еще бы! Тут и понимать-то нечего: во-первых, когда она танцевала, зал был битком набит и мы получали еще за приставные сиденья, стулья и скамеечки: в Опере за все надо денежки платить. Ну вот, нам и платили за приставные скамеечки, стулья и сиденья, — это и был наш доходец. Я говорю «доходец», — с хитрым видом прибавила старушка, — потому что по сравнению с ним, сами понимаете, гражданин, был и доход побольше.

— Побольше?

— Да.

И старуха подмигнула Гофману.

— А что это был за доход побольше? Объясните, пожалуйста, добрая женщина.

— Большой доход шел от тех, кто об ней расспрашивал, кто хотел узнать ее адрес, кто просил передать ей записку. На все были свои цены, сами понимаете; столько-то за разные сведения, столько-то за адрес, столько-то за письмецо; мы получали свои денежки, ну и жили прилично.

И старуха испустила вздох, который смело можно было бы сравнить с тем вздохом, который испустил Гофман в начале приведенного нами разговора.

— Вот как! — вскричал Гофман. — Стало быть, это вы давали разные сведения, сообщали адрес, передавали записки. А сейчас вы этого не сделаете?

— Увы, сударь! Сведения, что я могу дать сейчас, вам не пригодятся, новый адрес Арсены не знает никто, а ваша записочка к ней в руки не попадет. Может быть, вас интересует еще кто-нибудь? Госпожа Вестрис, например, или мадемуазель Биготтини, или мадемуазель…

— Спасибо, добрая женщина, спасибо, но я хотел бы узнать только об Арсене.

Вытащив из кармана экю, Гофман прибавил:

— Возьмите: это вам за то, что вы взяли на себя труд разбудить меня. Простившись со старухой, он побрел по бульвару, намереваясь идти тем же самым путем, каким шел за два дня до этого: инстинкт, что привел его к Опере, изменил ему.

Чувства, владевшие им, были уже совсем иными, и это было заметно по его походке.

На спектакль он стремился, как человек, который увидел Надежду и побежал за ней, не подумав о том, что Бог дал ей широкие лазурные крылья для того, чтобы люди никогда ее не настигли. Тогда он спешил, едва переводя дух, открыв рот, высоко подняв голову и протянув руки; теперь он шел медленно, как человек, который после бесплодной погони за Надеждой потерял ее из виду: губы его были сжаты, голова поникла, руки опустились. Когда он шел на спектакль, ему понадобилось самое большее пять минут, чтобы добраться от ворот Сен-Мартен до улицы Монмартр; теперь он потратил более часа на это и более часа на то, чтобы добраться от улицы Монмартр до своей гостиницы, ибо в этом состоянии подавленности ему было все равно, поздно он вернется или рано, ему было бы безразлично, даже если бы он мог и вовсе не вернуться.

Говорят, что у пьяных и у влюбленных есть свой бог; этот бог, несомненно, был к Гофману благосклонен. Он помогал ему избегать патрулей, он помогал ему находить набережные, затем мосты, потом найти гостиницу, куда, к великому возмущению хозяйки, Гофман вернулся в половине второго ночи.

И, однако, несмотря ни на что, маленький золотистый лучик плясал в глубине сознания Гофмана: так в ночи мерцает блуждающий огонек. Лекарь сказал ему — если только этот лекарь существовал, если он не был плодом его воображения, его галлюцинацией, — лекарь сказал ему, что Арсену забрал из театра ее любовник и что этот любовник приревновал ее к какому-то молодому человеку, который сидел в партере и с которым Арсена обменялась чересчур нежными взглядами.

Мало того: лекарь присовокупил, что ревность тирана достигла предела из-за того, что этот самый молодой человек, как было замечено, устроил засаду у служебного входа, из-за того, что этот молодой человек в отчаянии пустился бежать за экипажем; так вот, этим молодым человеком, что, сидя в партере, обменивался с Арсеной страстными взглядами, был он, Гофман; так вот, этим молодым человеком, что устроил засаду у служебного входа, опять-таки был он; наконец, этим молодым человеком, что в отчаянии побежал за экипажем, тоже был он, Гофман. Значит, Арсена его заметила, коль скоро теперь она расплачивалась за свое развлечение; значит, Арсена страдала из-за него; он вошел в жизнь прекрасной танцовщицы — правда, вошел в ворота скорби, но все-таки вошел, а это было самое главное, — и теперь от него зависело там остаться. Но как? Каким образом? Каким способом снестись с Арсеной, дать ей весточку о себе, сказать ей, что он ее любит? Разыскать прекрасную Арсену, затерявшуюся в огромном городе, было бы делом очень трудным даже для коренного парижанина. Но для Гофмана, приехавшего сюда три дня назад и ориентировавшегося здесь с превеликим трудом, это было делом совершенно невозможным.

Поэтому Гофман даже не утруждал себя розысками; он понимал, что помочь ему может только случай. Каждые два дня он смотрел афиши спектакля и каждые два дня подряд с болью видел, что Парис будет вершить суд в отсутствии той, у которой на яблоко было значительно больше прав, нежели у Венеры.

С тех пор он больше не думал об Опере.

Вдруг в голову ему пришла счастливая мысль пойти либо в Конвент, либо к Кордельерам, установить наблюдение за Дантоном и, не спуская с него глаз ни днем, ни ночью, выследить, где он прячет прекрасную танцовщицу. Гофман побывал и в Конвенте, у Кордельеров, но Дантона нигде не обнаружил: он не появлялся там уже дней семь или восемь; устав от борьбы, которую он вел в течение двух лет, побежденный скорее скукой, чем силой, Дантон, казалось, скрылся с политической арены.

Поговаривали, будто Дантон жил на своей загородной вилле. Но где находилась эта вилла? Об этом никто ничего не знал: одни говорили, что она в Рюэе, другие — что в Отее.

Дантон был так же неуловим, как и Арсена.

Быть может, читатель подумает, что исчезновение Арсены должно было бы вернуть Гофмана к Антонии. Но странное дело! Этого не произошло. Гофман всеми силами старался вернуться мыслью к несчастной дочери мангеймского дирижера, и на какое-то мгновение усилием воли все его мысли сосредоточивались на кабинете маэстро Готлиба Мурра; но потом партитуры, нагроможденные на столах и на фортепьяно; маэстро Готлиб, топающий ногой за своим пюпитром; Антония, лежащая на своем диване, — все это исчезало, чтобы уступить место большой освещенной сцене, где какое-то время двигались призрачные тени; затем эти тени превращались в тела, затем тела эти превращались в мифологических персонажей, затем, наконец, все эти мифологические персонажи — все эти герои, нимфы, боги и полубоги — исчезали, чтобы уступить место одной-единственной богине, богине цветов и весны, прекрасной Флоре, или, другими словами, божественной Арсене, женщине с бархаткой, застегнутой бриллиантовым аграфом, и тут Гофман оказывался не только во власти мечты — он приходил в исступление и успокаивался лишь тогда, когда снова окунался в живую жизнь, когда сталкивался с прохожими на улице, когда, наконец, оказывался в шумной толпе.

Когда галлюцинации, жертвой которых стал Гофман, окончательно его одолевали, он выходил из гостиницы и шел вниз по набережной, затем по Новому мосту и почти каждый раз останавливался лишь на углу Монетной улицы. Здесь Гофман набрел на кабачок — место встреч самых отчаянных курильщиков столицы. Здесь Гофман мог вообразить, что находится в английском трактире, или в голландской харчевне, или за немецким табльдотом: кроме самых отчаянных курильщиков, ни один человек не смог бы дышать этим воздухом, насквозь пропитанным табачным дымом.

Однажды, войдя в кабачок Братства, Гофман уселся за столик, стоявший в самом дальнем углу, спросил бутылку пива из пивоварни г-на Сантера, недавно отказавшегося от должности генерала парижской национальной гвардии в пользу г-на Анрио, доверху набил свою огромную, уже знакомую нам трубку и через несколько секунд окутался таким же густым облаком дыма, каким прекрасная Венера окутывала своего сына Энея всякий раз, когда эта нежная мать считала нужным спешно укрыть своего горячо любимого сына от гнева его врагов.

После приключения Гофмана в Опере, а следовательно, и после исчезновения прекрасной танцовщицы прошло дней восемь-десять; был час пополудни; уже с полчаса Гофман сидел в кабачке, во всю силу своих легких стараясь воздвигнуть дымовую завесу и таким образом отгородиться от соседей, как вдруг ему показалось, будто в дыму виднеется что-то похожее на человеческую фигуру, затем ему показалось, будто сквозь шум кабачка он слышит двойной звук напеваемой мелодии и постукивания пальцами, которые неизменно исходили от черного человечка; потом ему показалось, что в центре этой дымовой завесы излучает сияние какая-то светящаяся точка; он открыл глаза, с трудом разлепив веки, полузакрытые в сладкой дремоте, и в человеке, сидевшем на табурете напротив него, узнал своего соседа из Оперы, узнал мгновенно благодаря тому, что у фантастического доктора были, — или, вернее, Гофману казалось, что были, — бриллиантовые пряжки на башмаках, бриллиантовые перстни на пальцах и череп на табакерке.

— Вот так, — сказал Гофман, — опять я схожу с ума. И он быстро закрыл глаза.

Но чем плотнее он зажмуривал их, тем явственнее слышал и тихое мурлыканье и тихое постукивание пальцами: все это слышалось очень отчетливо, так отчетливо, что Гофман понял: в основе своей все это реально, хотя кое-что и странно. Вот и все.

И тут он снова открыл сначала один глаз, потом другой — черный человечек по-прежнему сидел на своем месте.

— Здравствуйте, юноша, — сказал он, — вы, я вижу, спите; возьмите понюшку и очнитесь.

И, открыв табакерку, старик протянул ее Гофману. Гофман машинально взял понюшку и вдохнул ее. В тот же миг ему показалось, что сознание его просветлело.

— Ах! Это вы, милый доктор! — воскликнул Гофман. — Как я рад вас видеть!

— Если вы рады меня видеть, то почему же вы сами не нашли меня? — спросил доктор.

— Да разве я знаю ваш адрес?

— Вот незадача! Да его дали бы вам на любом кладбище.

— Но разве я знаю ваше имя?

— Доктор с черепом — под этим именем меня знают все. А кроме того, существует одно место, где вы всегда нашли бы меня наверняка.

— Где же это?

— В Опере. Я лекарь Оперы. Вам это прекрасно известно, — ведь вы дважды видели меня там.

— Ах! Опера! — произнес Гофман, качая головой и вздыхая.

— Да; вы больше туда не пойдете?

— Нет, больше я туда не пойду.

— Потому что партию Флоры исполняет уже не Арсена?

— Вы угадали; раз это не она, я туда больше не пойду.

— Вы влюблены в нее, молодой человек, вы в нее влюблены.

— Я не знаю, называется ли болезнь, которой я страдаю, любовью, но я знаю, что если я больше ее не увижу, то либо умру от разлуки с ней, либо сойду с ума.

— Черт возьми! Не стоит сходить с ума! Черт возьми! И умирать тоже не стоит! От безумия не так уж много лекарств, а от смерти нет вообще никаких.

— Что же делать в таком случае?

— Разумеется, увидеться с ней.

— Как? Увидеться с ней?

— Нуда!

— Вы знаете какой-нибудь способ?

— А может, и знаю.

— Какой же?

— Подождите.

Доктор прищурился и погрузился в задумчивость, постукивая пальцами по табакерке.

Потом он снова открыл глаза, и пальцы его застыли на эбене.

— Вы сказали, что вы художник?

— Да, я художник, поэт, музыкант.

— В настоящий момент нам нужна живопись.

— Почему?

— Потому что Арсена поручила мне найти ей художника.

— Для чего?

— Для чего люди могут искать художника, черт побери! Да для того, чтобы он написал их портрет!

— Портрет Арсены! — вскочив, воскликнул Гофман. — О, я готов! Я готов!

— Погодите, погодите! Имейте в виду, что я не шучу.

— Вы мой спаситель! — воскликнул Гофман, обвивая руками шею черного человечка.

— Молодость, молодость! — прошептал тот, сопровождая эти слова тем же смешком, каким, должно быть, хихикал бы череп на его табакерке, если бы обрел свою естественную величину.

— Идемте! Идемте! — повторял Гофман.

— Но вам нужен ящик с красками, кисти, холст!

— Все это у меня в гостинице; идемте!

— Идемте! — сказал доктор. И они покинули кабачок.


XI. ВТОРОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ «СУДА ПАРИСА» | Женщина с бархоткой на шее | XIII. ПОРТРЕТ