Иван Борисович Миронов Родина имени Путина ОТ АВТОРА Лето… Жара бьет рекорды. Одиннадцатый час, уже стемнело. Градусник застыл на тридцати. Ни ветра, ни дождя. Мечтаем о грозе и урагане — спасении от трупного пекла. Дождь — пусть даже потопом, ветер — пусть даже смерч. Ярость стихий ждем с восторженной надеждой. Все равны в этом раскаленном лете. Какая разница, к чему липнут твои руки — к кожаной оплетке руля или металлическому поручню вагона. Какая разница, что ты пьешь: пластмассовый квас или клубничный мохито, если пойло тут же начинает сочиться соленым потом. Мы стали завидовать неграм и молиться на бурю. Нулевые умерли вместе с эйфорией сытости, вялостью, стабильностью и страхом перемен. Эта книга — осколки зеркала, в которое мы смотрели последние десять лет. Пока еще понятны слезы, приличен смех и не одернут крик. Это последняя литературная слабость, за которой наступит время прокламаций. Последний романс, после которого загремят марши. Это панегирик нулевым и растерзанному в них поколению. Любовь еще не заштампована цензурой. Лирику бунта еще не заглушила чеканная поэзия революции. Страх перед политическими репрессиями еще не затмил государственный террор. Кураж борьбы еще не выкристаллизовался в волю войны. Мы еще боимся того, что предстоит благословлять. Мы любим тех, кого проклянем, и верим тем, кого низвергнем. Мы задыхаемся воздухом, которым не сможем надышаться. Это взгляд назад с чувственной ностальгией, но без сожаления, с презрением, но без гордыни, с иронией, но без цинизма. Это книга о нас — таких, какими мы уже больше не будем, и о стране, которой больше нет. НЕБО ОБРЕЧЕННЫХ Кто смотрит под ноги, тот не увидит неба. Остались только письма. Немало. Кто может похвастаться, что от разбитой любви осталась целая пачка нежно надписанных конвертов с мрачно-размазанным штампом «Проверено. Цензор №…». Письма — тленный памятник разломанным судьбам, памятник доброму слезному слову, впоследствии преданному и забытому. Странички убористой страстной прозы, пережившие угасшую страсть, потушенную забвением, тюремными сквозняками, вольной суетой, и отравившим сердце равнодушием. Мы познакомились на одной студенческой свадьбе. Свадьбы всегда отвращали меня своим сходством с похоронами: куча малознакомых людей, действо ритуально, слова банальны, пошлы и неискренни, натуральны только пьянка и слезы родителей. Честно говоря, и жениха, и невесту я видел впервые. Занес меня туда следующий случай. Мой давний товарищ с раннего студенчества — банкир с сомнительной профессиональной репутацией, предложил ради взаимной развлекухи съездить на празднование бракосочетания одногруппников своей невесты, с отцом которой он связывал собственные финансовые перспективы. Из гостей Паша никого не знал, поэтому во мне он корыстно узрел проверенного собутыльника. Скука перевесила все сомнения, и мы двинулись на свадьбу. Невеста — москвичка, жених — норильский, оба студенты Государственного университета управления. Мероприятие проводилось под девизом «мы тоже москвичи» и «жизнь удалась», именно поэтому местом торжества был избран пансионат на РублевоУспенском шоссе. Правда, где-то на самой обочине этого шоссе, да и забор, угрюмо встречавший гостей, больше смахивал на ограждение лечебно-трудового профилактория, чем пансионата. Как говорится, главное, чтобы было «бохато» и на Рублевке, а там уж экономим, на чем хотим. Просторный холл здания встретил нас неизменным со сталинских времен совдеповским ампиром. Прямо напротив двери на железной палке болталась табличка-указатель «Свадьба». Торжество уже перевалило свой экватор, поэтому тосты звучали реже, но развязнее, лица выглядели уже расслабленными, но пока еще на растерявшими остатки человеческого. Гости делились натри категории: родственники молодоженов, преподаватели и друзья. Тесть и свекор, несмотря на разницу в прописке, выглядели уже сложившимися родственниками. Пухло-красные, с круглогодичной испариной на лбах, с незначительными остатками причесок, аккуратно прикрывающими проплешины. Заплывшие свинячьи глазки, леность в движении и мысли относили мужчин к чиновничье-милицейской буржуазии. Чтобы отирать пот и слюни, норильский использовал салфетку, а москвич уже обзавелся платочком с фирменной клеткой «Бербари». Друзья кучковались двумя кодлами, косо поглядывая друг на друга. Норильские пацаны — тамошняя «золотая» молодежь — были похожа на московских гопников. А модные столичные студенты — на норильских педерастов. Молодые дамы, невзирая на юный возраст, в большинстве своем уже успели обзавестись злым уставшим взглядом старых сук. Хорошо сложенных было мало. Одних обезличивала кокаиновая худоба, других неуемное кишкоблудство и гламурное пьянство — наследственная страсть высокопоставленных пап. Стайки кобылиц в блеске вечерних нарядов, блях-брендов сумочек и серебристого перламутра «Верту», периодически вспархивали на перекур, поскольку сие действо в банкетном зале запрещала пожелтевшая табличка в мощной металлической раме. В этой человеческой лепоте интересно смотрелся педагогический состав — облезлая профессура в не по годам щегольских костюмах и кардиганах, приглашенная в аванс будущих красных дипломов и аспирантур брачующихся. Новоиспеченные супруги вышли парой складной и гармоничной. Жениху был двадцать один год, веса в нем было твердо под сто двадцать, а свеженадетое золотое колечко уже успело затянуться салом безымянного пальца. Судя по комплекции, у парня настолько все было сладко, что избыток сахара присутствовал даже в крови. Ведомый по жизни неиссякаемым лопатником родителя и железным административным ресурсом, мальчик сиял покойной добротой, прямой и простецкой. Жена, годом младше супруга, милая толстушка, любовно поглядывала на мужа и застенчиво на публику. Как только мы вошли в зал, к нам навстречу выбежала Оля, Пашина девушка. — А подарок не купил? — Оля бросила робкий укор в сторону любимого, принимая скромный букет для молодоженов. — А чего им подаришь? — Паша бесцеремонно оглядел виновников торжества. — Белье таких размеров не продают. Посуду? Так корыта в дефиците. Парфюм? Так из них самих можно мыло варить. Триста баксов сунь в конверт, хотя нет, — банкир брезгливо оглядел праздник, — хватит ста. — Деньги от нас я уже подарила, — Оля стыдливо опустила глаза. — Не спи в оглоблях, — Паша одернул девушку. — Сажай нас куда-нибудь, а то время ср…, а мы не жрали. Оля поспешила проводить новоприбывших гостей за стол, где меню уже вовсю осваивали пара угреватых студенток, мальчик с прозрачными глазами и профессорская чета, чрезмерно довольная соседством с молодежью. Стол не обещал гастрономических восторгов. Потравленные гостями деликатесы уже обветрились и потеряли товарный вид. В жеванной фольге с бумажными хвостиками кисла какая-то мясная запеканка, а оливье, подернутый майонезной коркой, отпугивал едко-желтым раскрасом. Вкушать предлагалось «Советское шампанское», водку «Старая Москва» и коньяк «Кенигсберг», последнюю початую бутылку которого профессор предусмотрительно прикрыл своей супругой от дерзких взглядов тинейджеров, подъедавших беленькую. — Добрый вечер, — Паша кивнул головой, радушно заулыбавшимся собутыльникам. — Что-то вы припозднились, — причмокнул профессор. — Ой, молодежь, вечно спешит. А кто спешит, тот никуда не успевает. Придется по штрафной. — А что есть-то? — Паша брезгливо окинул стол. — Водочка, — профессор схватился за «Старую Москву», с еврейской щедростью нацедив нам по рюмке. — Меня зовут Михаил Семенович, читаю у Александра мировую экономику, — со старта обозначился профессор. — А кто у нас Александр? — хмыкнул Паша, скосив взгляд на бронзовые всплески бокала Михал Семеныча. — Вы, наверное, со стороны невесты. Александр — это жених. — Ну, да. С той самой стороны. — Не хочу водку, — я отставил стопарь в сторону. — Не то настроение… — А у нас коньяк есть! — Паша бесцеремонно изъял «Кенигсберг» из эшелонированной обороны профессорши. — По сто пятьдесят от силы и что дальше?! Тогда давай уж «бурого мишку». Паша, не задумываясь, кивнул, и в широкие бокалы были разлиты остатки «Кенигсберга», разбавленные вдогонку шампанским. Первый тост в честь самих себя сделал нас родными на этом празднике брака. Взгляд разрядился влажной радостью, черты лиц собеседников обрели естественную нежность, так что даже профессор, неудачно скрысивший коньяк, уже не вызывал прежнего раздражения. После второго залпа бронзово-игристого, глаз, припудренный хмелем, принялся обшаривать соседние столики в поисках человечьей красоты. Через столик от нас сидела вместе с подругой миловидная девушка, дежурной улыбкой скрывая напряжение от малознакомого коллектива. Черные смолянистые волосы острыми прядями едва доставали до плеч, обнажая легкие очертания шеи. На вид ей было не больше двадцати. Девушка резко выбивалась из своры ровесниц, гудевших на свадьбе. Взгляд светился свежим счастьем, не замыленным суетой, не опошленным тусовкой. В манерах и движениях, казалось, не было ничего наносного и показушного. А еще взгляд, невесомый, смеющийся, с небрежной хитрецой. Взгляд, в который захотелось закутаться, наслаждаясь обжигающей сердце теплотой. Она улыбалась всем и никому, глаза скользили по лицам гостей и молодоженов, не задерживаясь ни на ком, даже не спотыкаясь о нежные взоры поддатых юношей. Заныло внутри, — что-то сладкое, приятное, муторное. Муторное выбором, который поставлен тебе резко, неожиданно и безапелляционно. Вот, только что ты сидел, пил, развлекаясь потешностью зрелища и персонажей, в нем участвующих. А тут — держи! Или делаешь все, чтобы девочка была с тобой, или жалей, что не подошел, пока ее не забудешь. А таких быстро не забывают. Было в ней что-то родное, близкое, свое. Пока я прикидывал варианты подхода, Пашу распаляла профессорская чета. — Я вам скажу, молодой человек, — гнусавил подвыпивший препод. — Я вот профессор. — Я сам кандидат экономических наук, — хлестко перебил Паша собеседника. — Вот как! — поморщился профессор. — Всегда приятно встретить коллегу. Простите, а где вы защищались? — В Финансовой академии, — нехотя прожевал Паша, не любивший распространяться о нюансах получения ученой степени. — Чудесно! — дядя всплеснул руками. — Это у Елены Сергеевны. А кто в совет входил? — А я помню? — буркнул Паша, про себя отметив недоверчивый взгляд Михал Семеныча. — Ну, знаете ли! — профессор злобно сверкнул диоптриями. — А кто у вас оппоненты были? — Что докопался, как пьяный до радио? — терпение Паши лопнуло. — Одолел со своими вопросами. Мы сюда отдыхать пришли, а не тебя слушать. — Молодой человек! Что вы себе позволяете?! — взвизгнула профессорша за потерявшего дар речи супруга. Ответное рычание захлебнулось в заглушившей зал музыке. Молодожены принялись топтаться в танце, за ними потянулись гости. Ее звали Наташей. Студентка престижной Академии народного хозяйства. Танцевала она неумело, но уверенно. Уверенность была во всем: слове, манере, движении, характере. Градус возбуждал красноречие, вопросы сыпались сами собой, невольно заставляя Наташу то улыбаться, то хмуриться. И навстречу мне летели тонкие колкости женского любопытства. За стол мы вернулись приятными знакомыми, к нам тут же присоединилась Пашина Оля, учившаяся с Наташей в одной группе. Ольга была девочкой доброй и терпеливой, именно в силу последнего обстоятельства она оставалась с Пашей. Природа обнесла Ольгу женственностью и красотой, подарив ей желеобразную стать, мужикастую походку и шерстяные руки. Дикорастущие зубы девушка старалась прятать, постоянно натягивая на них губы-черви, которые от натяжения тут же начинали лопаться трещинами. Понятия о чистоплотности у Ольги отсутствовали напрочь. Из ее головы колтунами торчали убитые перекисью жирные локоны. Дорогое платье источало не первую свежесть, с трудом задавленную «Шанелем». Густые брови воссоединялись перепончатой колючей перемычкой над длинным острым носом. Паша ласково называл любимую «животным», посвящая знакомых и малознакомых в скабрезные подробности их сожительства. Однако истинную подоплеку отношений знали далеко не многие. Уже на втором курсе МГИМО Паша начал трудиться в семейном подряде своего старшего брата, державшего крупный банк, специализировавшийся на серых и черных схемах по обналу и выводу средств. Через пару лет студент уже возглавлял черкизовский филиал, целыми днями просиживая в бункере: офис был оборудован автономным электропитанием и железобетонной броней, должной в случае штурма 40 минут держать оборону от ОБЭПа, пока не будет уничтожена криминальная документация. И пока брат снимал миллиарды, Паша сидел затворником на окладе в пять тысяч долларов, затачивая зуб зависти на родственника. С Ольгой он познакомился на дне рождения двоюродной сестры. Компенсировав конфетно-букетный период початой поллитрой, через пару часов знакомства молодой банкир опошлил кожаный диван своего «круизера» трехминутным скотоблудством. Прибалдев от человеческих контрастов, Паша зарекся когда-нибудь звонить и видеть свою новую пассию. Зарока хватило ровно до завтра. Начались отношения. Оля приезжала по звонку за оскорблениями и близостью, которые Паша изощренно совмещал. Ольга привыкла и даже обращение «животное» из милых уст звучало как-то тепло и трогательно. Однажды после очередной случки Оля промолвилась о своем папе, который с ее слов выходил очень большим другом членов правительства, крупным владельцем столичной недвижимости, несметных гектаров в Карелии, пары угольных разрезов в Кузбассе и кимберлитовой трубки в Южно-Африканской Республике. Суммируя гипотетическое приданое, Паша припотел уже на карельских гектарах и тут же предложил Ольге руку и сердце. Не раздумывая, она согласилась. Знакомство с рарап и maman состоялось спустя неделю. Выжрав с будущим тестем ноль семь «Луи Тринадцатого», которым проставлялся Паша, мужчины быстро нашлись, очаровав друг друга взаимными любезностями. В завершение вечера Григорий Львович настоятельно порекомендовал Паше бросить «скверный бизнес», предложив взамен место замначальника финансовой разведки ОБЭПа в ранге подполковника. Жених, сопоставив свои знания о теневом обороте наличности и злобу на брата, быстренько накидал в голове бизнес-план будущих подвигов на передовой сражений за экономическую безопасность родины. По нехитрым подсчетам, за два первых месяца на новой работе под покровительством тестя Паша должен был коррумпироваться на один миллион семьсот восемьдесят тысяч долларов. Отец расчеты одобрил, но присовокупил к барышам еще пятьсот сорок тысяч. При этом Григорий Львович заметил, что со свадьбой не стоит затягивать. В понедельник Паша ушел с работы, прихватив копию черной бухгалтерии, и послал. Это случилось за две недели до описываемой свадьбы. Паша пребывал в радужном предвкушении новой работы и собственного бракосочетания. Зима в этом году выдалась дряблой. Ртутная головка градусника обрывалась на подступах к минус семи. Асфальт сжирал снег. Влажный смог, редко тревожимый заблудшими ветрами, шершавым языком царапал кожу. Зато мороз не убивал розы, которые я нес на наше первое свидание. Маленький кабак, врезанный в бетонку и неоновый блеск Большой Дмитровки чугунной решеткой полуподвала, был словно создан для подобного события. Ток сердечной непредсказуемости слегка потряхивал организм переизбытком волнения. В душе звенели струны счастья, которые чем громче звучат, тем чаще рвутся. Это немного пугало, добавляя к сладкой эйфории пикантную горечь сомнений. Подойдя к тутовым ступенькам, сбегавшим к прозрачной двери заведения, я набрал ее номер. Немного смущенный, но уверенный в своем очаровании голос просил ждать. Вскоре новенькая «Вольво» на трех девятках без церемоний заехала на тротуар, подперев бампером решетку ресторана. Дверь расколола черный профиль машины, и на асфальт выскользнула стройная ножка, затянутая в высокий замшевый сапог. Спустились вниз. Столик, заказанный загодя, стоял на отшибе назойливой ресторанной сутолоки. Пока официант суетился с размещением розовой клумбы, я украдкой рассматривал Наташу, которая напряженно делала вид, что этого не замечает. Взгляд, опошленный цинизмом конезаводчика и логикой штангенциркуля, без восторгов изучал прелести женской фигуры, постоянно спотыкаясь об изъяны. Широкая талия не соответствовала узким плечам; закутанные в юбку бедра требовали скромности в объемах в отличие от груди, закамуфлированной элегантным джемпером. Подиум и «Мосфильм» по ней явно не скучали, но какое-то неведомое электричество, струившееся из сероголубых глаз, нежной теплотой разбегалось по жилам…. Я знал ее слишком мало, о ней почти ничего. Но вопросы и сомнения терялись в единственном ощущении сердечного родства, того самого, которое можно искать всю жизнь, истязаясь душевной сиротливостью. Разговор шел легко. Наташа не тяготилась моментом: непринужденно подхватывала брошенные мною темы, с искренним любопытством интересуясь, кто я и чем живу. Простодушно болтала о себе, подругах, заграницах и понимании любви в свои неполные двадцать два. Редко спорила, чаще соглашалась, что обнаруживало в ней если не избыток ума, то разумности. Единственное, о чем Наташа говорила нехотя, — это о роде деятельности отца- крупного государственного управленца. Корни семейного древа Курченко терялись на западе Украины, где до сих пор жили бабушки и тетушки, избалованные регулярными визитами столичной родни. Но родилась и закончила школу Наташа в Норильске, где папа — потомственный шахтер, по комсомольской путевке выбившийся в красные директора, командовал в Норникеле. У Натальи был еще обожаемый ею брат, старше меня на два года. И все же она волновалась, что выдавало частое курево с глубокими затяжками и ломкой окурков в пепельнице. Сигарета в ее руках выбивалась из искренности портрета. Курила она показушно, неестественно, словно отдавая дань уродливой моде сверстниц, желающих во всем друг другу соответствовать. Но привычка уже не отпускала, баловство стало пристрастием, курево — непременным ритуалом. Под сигаретную пачку был приспособлен диоровский футлярчик, а пламя высекалось из изящной серебряной безделушки. Курящая женщина у некурящего мужчины вызывает или раздражение, или снисхождение. Но я об этом не думал, увлекаясь игрой случая, который свел нас на той дурацкой свадьбе. С этого момента Наташа наполнила мою жизнь, словно волшебное вино звонкий хрусталь. Оно благоухало «Кашарелем», играло итальянской оперой, из-за которой девушка полюбила пробки. Вместе со снегом зима подвалила работы. Выборы в Архангельске, затем в Астрахани. Но оторвавшегося уже на день от Москвы, меня начинало жрать одиночество, задавить которое не могли ни кабак, ни щедрость взаимности тамошних красавиц. В итоге, с неделю промучившись соблазнами профессиональных барышей, я за долю малую отдавал коммерческую инициативу партнерам и возвращался домой. Она всегда встречала в аэропорту, поэтому цветы приходилось покупать в пункте отправления. //__ * * * __// Февраль закончился сюрпризом. Он сидел напротив меня в «Шоколаднице», с раздражающим остервенением высасывая остатки молочного коктейля. Из-под черной куртки, местами потертой и царапанной, торчали края пиджака невзрачной цветастости, а белый ломаный воротник рубашки отливал шейной сальностью. Его звали Вовой, и хотя возраст терялся возле сорока, отчества его никто никогда не слышал. О своем звании и точном наименовании лубянского филиала, где Вова обналичивал присягу Родине, он не распространялся. Но по части добычи информации среди наших сексотных кадров Вован был вне конкуренции. Оперативно и почти дешево, не брезгуя чаевыми. Я познакомился с ним в Красноярске в 2002-м, где мы выбирали в губернаторы Глазьева. Наша встреча состоялась по его инициативе. Вова позвонил «криво», через сестру назначив место-время свидания. — Короче, Иван, прошла информация, что тебя вписывают в какую-то крутую многоходовую провокацию, — Вова отодвинул стакан, заерзав по сторонам глазами. — В роли кого? — Уголовника… живого или мертвого. — Володь, не кошмарь. Давай конкретику. — Во рту пересохло, я отхлебнул остывший чай. — Пока ничего конкретного. Утечка из службы безопасности Чубайса о том, что готовится политически-криминальный замес. Ты в разработке. Подтягивать будут к какой-то группе. Брать будут на твоей машине. — Что значит брать? — Рука потянулась к сигарете. — За совершение особо тяжких. — Да каких преступлений? Вова, окстись! — Ваня, успокойся, — зашипел гэбист. — Я и так многим чем рискую, с тобой разговаривая. Принять могут на чем угодно. Думаю, скорее всего, на наркоте. Килуху герыча в багажник уронят и все! — Кому я понадобился? — Ты, лично, никому. Нужен твой батя. Чубайс крайне мстителен, ничего не прощает и не забывает. Но к Сергеичу им не подобраться, а ты как на ладони. Ваня, пойми, я тебе не угрожаю, даже красок не сгущаю. Но ситуация реально патовая. — Ну, и что делать? — Я даже не знаю, сколько у тебя есть времени, и есть ли оно. Но, во-первых, ты должен быть готов к тому, что придется посидеть. Не ведись ни на какие милицейские разводки, не подписывай. — В тюрьму я не сяду, — перебил я собеседника. — Никто тебя туда не отправляет, — замешкался Владимир. — Я иду по самому худшему варианту. — Давай по нормальному, без тоски и жути. Как мне всего этого избежать? — Как избежать, — тяжело вздохнул Вова, собираясь с мыслями. — Ну, для начала поставь на прикол машину, лучше закати в сервис. Пусть пылится на глазах. И свали отдохнуть подальше недели на три, лучше за границу. Еще телефон поменяй: номер и трубку. Зачисти квартиру. — А карманы зашить не надо?! — выпалил я, не в силах слушать, как перекраивается моя жизнь. — За бугор не поеду, паспорта нет. К тому же выборы в Украине на носу, подряд там большой намечается. Заодно у хохлов и отсижусь. — Боюсь, не поспеешь ты к этим выборам. Ладно, — Володя поднялся из-за стола. — Я тебя предупредил. Дальше думай сам. Меня не ищи, не звони. Будет информация, сам объявлюсь. Он протянул вялую руку, чиркнул взглядом по моим глазам и растворился в витринном стекле «Шоколадницы». Я попросил еще эспрессо. Нервы сбивали мысль, которая пыталась вырваться из перспектив, Вовой обрисованных, натыкаясь на непреодолимую стену логики и осведомленности так спешно покинувшего меня собеседника. Следовало принимать меры. Машина, благо, записана не на меня, а на Катю, поэтому можно спокойно докататься до пятницы и поставить ее на выходные, чтобы следующую неделю в ней ковырялись. Как только будет готова, ставлю в гараж и улетаю дней на десять в Екатеринбург к ребятам, где у нас кампания в заксобрание. Красиво, спасибо Вове. Пульс сбавил ритм, выход вроде был найден. Меня не смутила даже странная уверенность, что десять дней про запас судьба уж всяко подарила. Но на следующий день по дороге в институт, где решалась судьба моей кандидатской, стрелка на температурном датчике дернулась на красный предел, движок, захлебываясь в болезненном урчании, стал терять обороты, а из-под капота вырвались клубы дыма. Еле дотянув до мастерской, где мне были объявлены гибель движка, нескромный ценник за работу и недельное ожидание запчастей. «Сам себя сглазил!» — досадовал я, на своих двоих выбираясь из промзоны Замоскворечья. — Надо бы на следующей неделе в Екатеринбург слетать, — между прочим закинул я Наташе, через два часа сидевшей напротив меня в очередной кофейне. — Надолго? — насупилась девушка. — Может на недельку, может дней на десять. Как пойдет. — Я старался не пересекаться с ней взглядом, что было тут же отмечено и неправильно истолковано. — Давай, лети. Можешь хоть завтра! — Чего ты дуешься? Работа у меня такая. И так два проекта слил, чтобы с тобой быть рядом. — А ты не думал сменить работу? — Нет. Пока тебя не встретил. Но не все сразу. Сейчас тему по Уралу закрою, посмотрим, что в Украине нарисуется, и на этом точка. — Неделя — это много! А пораньше? — Наташенька, очень постараюсь. — Я заглянул ей в глаза, надрывно тренируя лицемерие. «Началось. Включи новости». Смс пришла в четверг ближе к полудню. Я оторвался от компьютера и включил телевизор. На четвертой кнопке мелькали кадры леса, дороги, ковыряющихся в обочине ментов и штатских. При этом звук пояснял о неудачном покушении на главу РАО ЕЭС Анатолия Чубайса близ поселка Жаворонки и об аресте по горячим следам предполагаемого нападавшего — пенсионного полковника ГРУ Владимира Квачкова, схваченного по горячим следам у себя дома. Квачкова я знал, даже бывал у него на даче, которая находилась неподалеку от Жаворонок, поэтому было о чем призадуматься. Но при чем здесь я, при чем здесь Вова со своими страшилками? Полковника, конечно, жалко, но привязать меня к этому блудняку при моем роде деятельности, алиби и прочими тэдэ нереально. или все-таки возможно? Я выглянул в окно. Тихий двор пятиэтажек не разрывал ни лай сирен, ни топот берцев. Никто не насиловал звонок и не ломал дверь. «Может, все-таки от меня отказались», — скользнула отрадная идея. Посмотрел на молчащий телефон, который так и не поменял, сунул в карман и вышел из дома. Звонок, расставивший все по местам, поймал меня ближе к вечеру. — Привет, Иван, — журчащий почти детский голос Кати Пажетных отдавал напряженным холодком с легким, как мне показалось, налетом иронии. — К нам с утра милиционеры приходили. Про твою машину спрашивали, говорили, что она в покушении на Чубайса была задействована. Они почему-то решили, что ты живешь вместе с нами, и организовали в подъезде вооруженную засаду. Сейчас к нам приехал спецназ, в масках, с автоматами, пытаются попасть в квартиру, у них ордер на обыск. — Катя, это все бред. Моя машина не могла нигде участвовать, она в разобранном состоянии стоит со вторника на сервисе. Так что шли их.. — Все! Пока. Они заходят, — твердо отчеканила Катя и повесила трубку. Я не чувствовал под собой земли, и без того дряхлая надежда выйти сухим из воды сдохла. Устраивать маски-шоу по такому беспределу можно только тогда, когда поставлена задача взять человека во что бы то ни стало. Предъявить Кате было нечего: машина продана по доверенности, купчая и все документы у нее на руках. Да и последний раз мы с ней виделись четыре месяца назад. Через полчаса я перезвонил. Пока шли гудки, пришло смс с незнакомого номера: «Это Маша сестра Кати. Ее арестовывают, забрали у нее телефон. Выкинь свой». Я сделал последний звонок со своего номера. Она ответила моментально. — Вань, ну, ты куда пропал? — прозвучало ласково с интуитивной тревогой в голосе. — Почему не отвечаешь? — Наташенька, — мне показалось, что я наслаждаюсь каждой ноткой в ее голосе. — Ничего не говори. Послушай меня. — Что-то случилось? — Она дрогнула. — Да. Я очень тебя люблю. — Остановился, подбирая слова. Она не перебивала, ожидая продолжения. — Меня крепко подставили. Мы, наверное. нам. — Я осекся, испугавшись продолжения. — Если я тебе не перезвоню в течение недели, забудь меня. — Что ты сказал?! — От сладости речей не осталось и следа. — Ты хотя бы мог встретиться со мной и сказать в лицо, что уходишь?! — Послушай меня, — слабо протестовал я. — А чего тебя слушать? Три с половиной месяца для тебя предел отношений. Хорошо. Пока, удачи! — Она резала душу холодной обидой. — Наташа, миленькая, родная, дослушай меня! Очень тебя прошу! Люблю тебя и только поэтому сейчас звоню. Очень возможно, что в ближайшее время меня объявят террористом, убьют или посадят. Но, что бы тебе обо мне ни говорили, никому не верь! Поняла меня? — Поняла. — Голос ее срывался в слезы. — Позвони. Я рядом всегда буду, Ваня. — Не уверен. Постараюсь. Обязательно позвоню, — тараторил я в полубреду. — Целую тебя крепко. Береги себя! — И ты. Целую. — В последний момент ее дрожащая речь, казалось, подернулась торжественной радостью женского эгоизма. Я отключил телефон. Снял батарейку, засунул запчасти обратно в карман, чтобы при случае выкинуть. //__ * * * __// Если вас ищет милиция, ФСБ и прокуратура, то в России самое безопасное место — это Москва. Где еще так, как в столице, можно раствориться в многомиллионной пестрой и разноликой людской массе? Но самое тяжелое — это отказаться от повседневных привычек, пристрастий, слабостей, которые в одночасье становятся коварными мышеловками в руках доблестных органов. Нет ничего больнее, чем на время забыть о родных и дорогих тебе людях, гнусно превращенных системой в беспомощную наживку. Стоит только расслабиться, дать волю чувствам, и тебя уже подсекают. Страшно видеть угрозу в тех, кто тебя любит. Неопределенность — мерзкая штука. Когда ты не знаешь, чего и где ждать, нервы вытягиваются в струну. Для меня этот моральный угар продолжался дней десять. Я был ни в ком и нив чем не уверен, не знал, куда податься и что делать. Мысли хаотично крутились в голове, и это броуновское движение перебивал только сон. А вот спалось сладко. Башка и нервы за день нагревались так, что лишь тело касалось кровати, тут же срубало. Часов в одиннадцать подъем — все по новой, новости, слухи и никакой конкретики. А иногда случались ничем не объяснимые приступы счастья. До Смоленска пробились за три часа. Перед городом тормознули обедать в уютной хибаре со звучным мясным названием. Официантка — бледная, словно почетный донор, девочка с некрасивыми пальцами в облупившемся розовом маникюре теребила край серого передника, запоминая наш нехитрый заказ: два борща, две палки шашлыка и мне двести водки: размягчить нервы. Товарищ, подписавшийся вывезти меня на Украину через Белоруссию, не отличался словоохотливостью и, дабы соответствовать моменту, изображал напряженную задумчивость. В собеседнике я не нуждался, гадая про судьбу на спиртовых парах. Не заглядывай в будущее, когда тебя там нет, но не оплакивай себя, пока еще дышишь. Топи разум в забытье, трави прогнозы уксусом воспоминаний, отдайся фатализму и поклонись неизбежности. Нагрудный карман куртки оттягивали двадцать тысяч долларов, паспорт и удостоверение помощника депутата — весь багаж, который успел захватить из прошлой жизни. — Ехать пора. — Вадим поднялся, суетливо расплатившись. Девочка под желтой биркой «Юлия» с плохо скрываемым счастьем подобрала по счету деньги, живенько скалькулировав щедрые чаевые. — Удачи вам! — вырвалось у нее неожиданно для себя самой. Я очнулся. Растворившись в адреналиновом безвременье, я впервые почувствовал под ногами землю. То ли наивная искренность девочки, то ли искренняя ее благодарность за две мятые купюры вернули меня к жизни, разбудили волю, подарили надежду. Вадим меня услышал. Глаза товарища, стелившиеся бельмами строгой обреченности, вдруг дернулись в ее сторону, изобразив восторженное удивление и сердечное спасибо. «Удачи вам!» и Вадим, тяготившийся ролью катафальщика, разом воспрял, причастившись единой опасностью, единым риском. Мы сели в машину. Голова заработала, мозги включились. События вновь стали обретать смысл и логику. Риск, от которого я только что бежал, постепенно обретал манящую привлекательность. Душа, задавленная страхом, встрепенулась, задышала и потребовала к себе внимания. Животный инстинкт самосохранения, уносивший меня от российских ментов, догорал на вспыхнувшей человеческими страстями жажде любить и бороться. Я вдруг понял, что не готов расплатиться этой жаждой за 90 килограммов костей и мяса, пусть даже и собственных. — Не парься, Вань, — аккуратно обмолвился Вадим. — Отдохнешь заодно. Погуляешь по тамошнему буфету. Хохлухи опять-таки. Не Москва тебе. Эх, если бы не жена и работа, сам бы занырнул с тобой на месячишко. Я тебя по праздникам навещать буду. На майские и приеду, ты как раз освоишься, связи наладишь. — Останови, — я небрежно махнул рукой в сторону проплывающего леса. — Ты кому звонить собрался? — напряженно протянул Вадим, наблюдая, как я достаю накануне купленный телефон с незарегистрированной симкой. Я же молча, словно боясь поддаться на уговоры товарища, набрал любимые цифры: 8916-590. Ответила сразу, ждала услышать. — Привет! Что делаешь сегодня вечером?. Тогда в десять. Там, где все начиналось. — Ты чего творишь? — Вадим инстинктивно даванул на газ, протащив машину по весенней слякоти. — Разворачиваемся, — еле проговорил я. — Куда разворачиваемся?! — запаниковал товарищ. — Домой. Остаюсь. — Посадят же. Лет на двадцать. Запытают ведь. Это же заказ. Им все no херу: закрыть, убить, искалечить. — Замолчи, без тебя тошно. Поворачивай. Дома и умирать уютно. Не ментам наше время мерить. — К удивлению Вадима, я закурил неудачно. — Как вы курите это дерьмо? Куда ты едешь? Разворачивайся. Решили. — Может, передумаешь? — Он скинул скорость. — Уже передумал. Ты-то что причитаешь? Домой к жене не по кайфу? И вдвоем всяко веселее возвращаться. И в центр меня добросишь. //__ * * * __// Она не опоздала. Приехала раньше. Пятачок перед рестораном был забит машинами. Место для подобной встречи было выбрано крайне неудачно. Хотя я и осознавал, что грамотную наружку обнаружить дилетанту практически невозможно, все же досадовал на себя за глупую непредусмотрительность. Я стоял в пяти метрах от знакомых габаритов, не решаясь подойти. Если они пробили близкий круг, то она железно под «колпаком», а значит, от тюрьмы меня отделяет несколько шагов. А если нет? Если обложили только моих родителей, а ее не просчитали, или не успели просчитать. «Не успели», — это звучало более убедительно. Просчитать — просчитают, достаточно поднять распечатки смс, где мы словно перед алтарем, и станет ясно, по какой орбите я кручусь. Ведь по-любому пробили! Да и возвращаться плохая примета. Зря! Все зря! Я резко подошел к машине. Зачем-то огляделся по сторонам, исподтишка, воровато, как будто плохо репетировал дурацкую роль. Взялся за ручку правой двери. Кровью резануло виски, пальцы налились свинцом до онемения. Захотелось перекреститься, так искренне и истово, что явно ощутил треск во лбу от мысленного троеперстия. Дернул ручку, затвор замка эхом пронзил нервы. Затылок съежился от предвкушения окрика или удара. Оглянуться бы, но не смог от бессилия и бессмыслия. Быстро распахнул дверь, словно уверовав, что за ней спасение. — Привет, — выдавил с наигранным спокойствием. — Поехали куда-нибудь. — Куда? — как ни в чем не бывало, брякнула Наташа, облагородив лицо обидчивой улыбкой. — Все равно, главное — поехали. Туда, где никого нет? — Мозжечок включился хронометром, отщелкивая секунды к спасению. Она включила поворотник и выскочила на дорогу. Я обернулся. Явных преследователей не оказалась, а на задней полочке лежала коробка с «Чивасом». — Откуда флакон? — Папа забыл, — бросила девушка, всматриваясь в зеркало. — Очень вовремя. — Поехали ко мне. Я не возражал. Теперь это было не важно. Я открыл эту дверь, и от меня уже ничего не зависело. Через четверть часа, обшарив фарами утрамбованный машинами двор на улице Дмитрия Ульянова, Наташа втиснулась в свежепокинутую кем-то дырку. На полуспущенных я вылез из машины. Двор вдохновлял безлюдной тишиной. Подошли к подъезду. — Квартира на тебя записана? — не запамятовал я уточнить. — На брата. Я у родителей на Сивцеве прописана, — усмехнулась Наташа, приложив к домофону «таблетку». Мы поднялись на одиннадцатый этаж. Невзрачная дерматиновая дверь открывала узкий коридор, кучно заставленный коробками и упаковками еще не собранной мебели. — Кухню на следующей неделе придут устанавливать, — словно оправдываясь за постремонтный беспорядок, пояснила Наташа, и, махнув на огромный кроватный каркас, прислоненный к стене, добавила. — А матрас в пятницу подвезут. — Диванчик-то есть какой-нибудь? — Конечно, в гостиной! Если сможешь туда пробраться. — Хоть есть на чем заночевать. — Ты ночевать собрался? — Наташа усмехнулась. — Не получится. Я родителям обещала к часу домой приехать. — Придется ночевать в одиночестве, — задумчиво констатировал я. — Все так плохо? — Очень нехорошо. — Я подхватил соскользнувшее с ее плеч пальто. Прошел в спальню, где посередине стояло несколько стульев и стиральная машина. Порывшись по коробкам, Наташа нашла парочку новеньких вискарных стаканов и блюдце под виноград. Я выпил залпом, она лишь пригубила. После второй стопки обрисовал ситуацию, не постеснявшись добавить, что из-за нее отказался покинуть страну. Она не заплакала, даже не прослезилась, сморщила переносицу и закурила. — Надолго все это? — Голос не дрогнул, но руки потряхивало. — Не знаю. Наверное, — честно признался я. — Ну и что делать… будешь? — Свою квартиру сдам. Сниму где-нибудь с тобой поблизости. — Живи у меня, — оживилась Наташа. — Дней через десять все соберут и поставят. — Подумаем. Время есть, давай пить. Она отыскала тапки, скинула сапоги, позвонила домой и долго убеждала отца, что она за городом на дне рождении, уже слегка выпила и останется до завтра. Отец попротестовал и сдался. Мы расстались в одиннадцать следующего дня. Я ушел первым. Целый день шатался по городу, отирая дешевые кафешки, кинотеатры, выставки, интернет-салоны. Убивал время, пока телефон не ловил «смайлик», что означало «освобожусь через час, люблю, целую. Наташа». И так три дня кряду. Начал параноить. Мне казалось, что я стал рабом телефона, чтобы раз в день видеть, как просыпается в нем желтое пятнышко. Осознавая, что обрыв всех контактов — это дурацкая, трусливая перестраховка, а Наташа — уверенная гибель в рассрочку, я ничего не мог с собой поделать. Будучи девочкой домашней, она разрывалась между родителями и мною, выдумывая причины отлучек, одна неправдоподобней другой. А еще я повидался с Мишей, старинным школьным другом. Позвонив с автомата, я условился встретиться с ним на автозаправке возле метро «Кунцевская». Он оказался, как всегда, пунктуален на безупречно отполированном «Мерседесе». Я нырнул в элегантное нутро, поймав недовольный взгляд товарища на своих ботинках, с которых на замшевые коврики сочилась апрельская грязь. Мой рассказ не пробудил в Мише товарищеского энтузиазма. Выслушав меня, он лишь кисло зевнул и протянул дряблую руку: «Ладно, ехать пора. К родителям обещался на ужин. Заправиться еще надо». Мы зашли в магазинчик при заправке. Пока заливали бак, Миша набивал корзину жрачно-смачным, акцентируясь на коньяке и сыре. С минералкой я подошел к кассе, приткнув бутылку к вываленной корзине. — Нам отдельно посчитайте, — не моргнул глазом школьный дружок. — Прислал бы я тебе твой полтинник, — грустно ухмыльнулся я, доставая деньги. — Точно, чтоб не заморачиваться! — обрадовался Миша, принимая стольник. — Только у меня сдачи нет. Может, разменять? — Будешь должен, — скривился я. — Не вопрос, — крякнул Миша, заслав сто в общий счет на три с половиной тысячи. Через пять минут я прыгнул в метро. Тусоваться на родном районе мне представлялось малорассудительным. — Вань! — оклик в полупустом вагоне показался знакомым, но оборачиваться на него радости не было. — Ваня! Миронов! Я нехотя повернул голову, обнаружив среди сидячих Васю с героической фамилией Матросов. «Прямо встреча одноклассников! Как же некстати», — вздохнул я про себя. Не узнать Васю было сложно, и хотя мы не виделись пару лет, он не изменился бы и за десять. Высокий, худой, но спортивный, Матросов всегда выглядел на восемнадцать, словно нарочно констатируя свое юношество ярким молодежным прикидом, которому он не изменил и в этот раз: бело-оранжевая куртка, расклешенная джинса, пестрые кеды сорок пятого размера и болтающаяся на ушах шапка в веселенькую полоску. Не дожидаясь ответа, Вася подошел ко мне. — Привет! — Я протянул навстречу руку. — Здорово! Давно не виделись. От родителей? — Ага. И с Мишей пересеклись. — Мишаня по-прежнему в грушевом бизнесе? — В смысле? — Хреном груши околачивает. — К чему напрягаться, если папа шелестит? Сам-то как? — штамповались машинально вопросы. — Нормально. В сервис еду, машину с ТО забирать. Завтра опять в леса. — В какие леса? — Последняя фраза неожиданно поцеловала в ухо. — Ну, к себе, в Вологду. — Чего там забыл? — Двери раскрылись на моей остановке, но я не спешил. — Ты не знаешь? — недоуменно покосился Вася. — Давненько все-таки мы с тобой не общались. — Не тяни, рассказывай. Выходить скоро. — Я уже год как финансовый директор лесопромышленной компании, принадлежащей финикам. За местными колхозниками приглядываю. Служба ненапряжная. Машина, квартира, соцпакет. Засада, правда, там сидеть на постоянке, но за то бабло, которое финны откидывают, подпишусь и на полюсе пингвинов гонять. — То-то, я смотрю, на метро ездишь. — Ваня, после такой глубокой ж. жемчужины севера, метро — это как аттракцион. Причем, заметь, почти бесплатный. Хотя городишко приятный и народец невредный. Масло, молоко, доярки. Все, как мы любим! Мужики, правда, по пояс деревянные. — Пригласил бы как-нибудь, — аккуратно закинул я однокласснику, размышляя над кредитом доверия, который предстояло открыть. — Не вопрос! Поехали. — Поехали. Завтра? — улыбнулся я. — Можно и завтра, — отмахнулся Вася. — Ты сейчас серьезно? — Очень. У меня пауза в трудах и заботах возникла. Душа воздуха просит. — Уезжаю завтра утром. К семи подтянешься в Крылатское? — Подтянусь. Только, Вась, — я осекся. — У меня сейчас некоторые сложности. Долго объяснять. Ты пока о том, что я еду с тобой, никому не рассказывай. — Не вопрос. Что случилось-то? — Хочу найти себя, пока не нашли другие. — Ладно, мне выходить. Ну, если соберешься, то до завтра, — пожав руку, Вася выскочил из вагона. Вечером я сообщил Наташе, что еду в Волгоград к друзьям отдохнуть и отдышаться. Успев подустать за эти дни от моей нервной навязчивости, она не возражала. Наутро доставила меня в условленное место. Вася не подвел, и через сорок минут мы уже сворачивали со МКАДа на Ярославку. И Вологда стала прибежищем, откуда я выбирался раз в неделю или в две, чтобы обнять родных и увидеть ее. Из дневниковых записей, 22 апреля 2005 г.: Состояние глухого одиночества, пустоты и беспросветности. Что-то грызет изнутри. Что-то щемит, щемит тупой болью. Это не страх, страха нет, он прошел. Страх, как боль, к нему привыкаешь, смиряешься, и, кажется, что его просто нет. Плохие новости — как хорошие удары по телу — сначала дикая неожиданная боль, и сила ее прежде всего от неожиданности, потом привыкаешь, и уже ее не чувствуешь. Щемит от бездействия, от самой гнусной роли, которая может быть в этой жизни — роли молчаливого наблюдателя, роли скота, которого гонят на бойню, а он еще при этом пытается не мычать, чтобы не прикончили раньше намеченного. На редкость паскудное состояние. На диссертации сосредоточиться не получается. Да и какая там диссертация. все-таки нервы вещь хрупкая и непредсказуемая. Не знаешь, где выдержат, а где сорвутся. Морально уже готов к самому худшему, психологически нет. Каков может быть самый неприятный расклад? во-первых, меня могут закрыть лет так на двадцать. Это значит, что в 44 года я буду свободен как ветер в поле. За это время и кандидатскую можно накропать и к докторской приступить в перерывах в ударно-исправительном труде на зоне в какой-нибудь Мордовии. во-вторых, могут убить. в лучшем случае быстро убить, в худшем долго и с выдумкой. Последний вариант — самый неприятный из всех возможных раскладов. Сама же смерть — понятие философское, и таков к ней должен быть подход. Умирают все. И в свои 80, и в 50, и 25, ив 15. Умереть не страшно, страшно жить как овца. Я, наверное, не так уж и грешен, чтобы бояться предстать перед Господом. И не так уж свят, что-бы сожалеть о невкушенных бренных радостях. Мучиться не хочется, а так «всегда готов!». Великий пост в этом году тяжелый. Знать бы, что Господь нам посылает — испытания или наказания, и будет ли прощение. Из дневниковых записей, 8 мая 2005 г.: Проснулись в полдень. вылезли из дома, поехали обедать. Звонок Наташкиного отца застал нас на Проспекте Вернадского: «Где ты? С кем ты?.. Приезжайте, попьем, познакомимся!». Наташа, сказала, что подумает и перезвонит. На ней не было лица: «Вань, я боюсь. ты как думаешь?». в моем положении знакомство с ее родителями представлялось достаточно забавным. Одна лишь эта картина могла вызвать улыбку. Я, будучи в федеральном розыске, не очень бритый, не в очень свежей одежде, не в очень чистых кедах, знакомлюсь с мамой и папой своей потенциальной невесты. От такой развлекухи грех было отказываться. Сперва Наташка была категорична: «Я не хочу, я не готова. ты не знаешь моего отца, а вдруг ты ему не понравишься». Но желание отца оказалось сильнее девичьих сомнений. Место для кофе было избрано с особым цинизмом — гостиница «Арарат Парк Хаятт». Проезд был закрыт уже на подступах к месту встречи. Столица готовилась к торжествам, гостиница — к приему президентов. На пути к «Арарату» мы миновали два милицейских кордона, объясняя нарядным летехам, куда и зачем идем. Единственная мысль, которая не давала покоя, что если меня сейчас примут, то это будет просто смешно, ибо соваться с моей свежей популярностью в ментовских ориентировках в обложенный центр Москвы даже идиотизмом назвать нельзя. Дальше — больше. Холл гостиницы был забит ментами, фэсэошниками, чекистами и прочей разномастной служивой челядью — ждали греческого президента. Обступив нас полукругом, люди в погонах и в штатском, вежливо и не очень, объясняли невозможность попасть наверх в бар. Наташа позвонила, спустился отец. Он с ходу всем объяснил, кто есть они, особо не вдаваясь в подробности, кто есть он. И, обняв дочь, направился к лифту, предложив мне следовать за ним. Попытка взять штурмом лифт была пресечена блюстителями. «Приехали», — мелькнуло у меня в голове. Была еще надежда заявить, что документы я забыл в машине. Однако никто ни о чем не спрашивал. а батька, рассказав им что-то невнятное о проблеме безработицы среди бывших сотрудников правоохранительных органов, гордо овладел лифтом. Геннадий Федорович — президент крупного добывающего предприятия и по совместительству Наташин папа оказался до банальности типичным управленцем высшего звена: холеноватый, жирноватый, нагловатый. Наемники, по сути шестерки, пусть и ворочащие огромными бабками, ощущают себя полными хозяевами жизни, позволяя себе судить все и вся. Обычно с такими товарищами (в отсутствии дам) под хороший градус после часа официоза, как правило, переходишь на «ты», на разговор «за жисть» и «о бабах». Короче, общение предстояло быть если не интересным, то вполне забавным. адреналин приятно играл в голове и мышцах — знакомство с родителями отошло на второй план. волновал вопрос — выйду ли я отсюда? Мы поднялись на последний этаж. Стеклянный купол гостиницы открывал упоительную панораму вечерней майской Москвы — тихую, спокойную, но вместе с тем гордую и величественную. Наташкина маман была классической боевой подругой своего мужа, съевшая с ним не один пуд соли. волевая и с сильным характером, судя по всему, она была крепкой опорой для супруга. Первые пятнадцать минут общения были неприятно натянутыми. Меня аккуратно щупали, изучали, высматривали. Наташа была как на иголках. Пили виски. После первого тоста глава семьи по-отечески обвинил меня в неуважении к старшим. Оказывается, опрокидывать стакан следует в порядке старшинства. Короче, разговор пошел. — Чем сам-то занимаешься? — поднабравшись, спросил Геннадий Федорович. — В аспирантуре учусь. — Ну, это понятно. все мы учимся. Мне вот тоже профессора недавно дали. а работаешь где? — Помощником депутата, — не моргнув глазом, ответил я. На этом папенька окончательно успокоился. Пролетело два часа. Поднялись на выход. Когда одевались, я отдал Наташе все телефоны и документы на случай ареста. Девчонка переживала больше меня. вышли спокойно. Прошли два кордона. Сели в машину. Отвезли родителей. Прощаясь с ее отцом, я поймал его взгляд. в нем отразилась глубокая симпатия, но вместе с ней недоверие и, как мне показалось, сочувствие. Вечером встретился с матушкой. Она молодец — держится. то, что на нее свалилось, сломало бы кого угодно. Она же, наоборот, никогда, как сейчас, не была такой спокойной, собранной и ответственной. Каких же усилий ей стоило отмобилизовать нервы и силы, что нести этот крест. Мама передала ордер на предоставление адвокатской защиты. Из дневниковых записей, 12 мая 2005 г.: И снова дорога: Переславль-Залесский, Ростов Великий, Ярославль — путь, который никак не может стать привычным. Каждый город — крепость, крепость русского воинства, духа, воли. Когда проезжаю по их тесным улочкам, в голове калейдоскопом проносятся даты, имена, названия — все, что осталось из курса истории древней Руси. По дороге между Москвой и Ярославлем есть очень прямой отрезок пути, идущий через большой холм, на котором возвышается храм, увенчанный огромными синими куполами. И верст пять ты поднимаешься прямо к этому храму — только вверх и только вперед. Создается впечатление необыкновенной глубины, красоты и величия. На этом подъеме мы уперлись в фуру. Слабо соображая, что делаю, я пошел на обгон. Лоб в лоб на меня шла белая «семерка», водитель которой даже не гудел и не мигал, он просто пытался успеть вспомнить лучшие моменты своей жизни. Крутанув руль, я еле успел выскочить на встречную обочину. Остановились, перекрестились, поехали дальше. Господь пока милует, значит, для чего-то мы еще сгодимся. Из дневниковых записей, 6 июня 2005 г.: Мы созванивались с Наташей каждый день. Я отлично чувствовал ее настроение, даже если она очень хотела его скрыть. Первый раз я услышал такой тяжелый голос. Она отпиралась, ссылалась на головную боль, на усталость. Я поднажал, она все рассказала. Это должно было случиться — до ее отца, наконец, все дошло. развернув в самолете свежий «Коммерсантъ», Геннадий Федорович обнаружил на полполосы портрет своего перспективного зятя. Пережив настоящий шок, он примчался к дочери и потребовал от нее немедленно разорвать со мной отношения — «по телефону — прямо сейчас». «Меня никто не тронет, а ты пойдешь как соучастница», — заявил дочке любящий папа. Наташа ничего не смогла сказать отцу, кроме того, что сделает это только при личной встрече со мной. Подобный расклад моей личной жизни легко просчитывался, и, как мне тогда казалось, я был к этому готов. И вот снова дорога в Москву, но не такая легкая и не такая желанная, как всегда. На душе скребут кошки, и хотя ничего не решено, но все уже понятно. Знакомая «вольво» стояла на привычном месте, я открыл дверь — давно так не билось сердце. Мы ехали молча. Начинать разговор о расставании, не видевшись две недели, было бы верхом цинизма. Говорить о чем-то другом было бы верхом неискренности. //__ * * * __// На столе пустая бутылка из-под портвейна с горящей свечой, рядом бутылка чуть побольше — полная. Я уже привык к этой кухне, к этому дому. только здесь за эти два с половиной месяца я находил душевное спокойствие, маленькое, но бесценное счастье, которое вот-вот должно было рухнуть. Она рассказала все подробности разговора с отцом. Надо отдать должное, Наташа оказалась сильнее своего бати. Поначалу она держалась хорошо, ей было гораздо тяжелее, чем мне, но потом слезы взяли верх. Обманывать отца у нее бы не вышло, он быстро бы догадался и мог просто меня сдать, решив все проблемы одним звонком. Об этом хотелось думать меньше всего, ведь у нас еще оставалось в запасе две последние ночи и два последних дня. Вечером на следующий день встретились с Мишей. Он должен был передать кое-какие мои вещи. Мы не виделись месяца три — он не меняется. все то же томное, скучающее лицо, на котором нарисована суицидальная усталость от жизни. Каждое его слово вымученно, каждое движение бесцветно, настроение отдает похоронной сыростью. Последние несколько лет Миша походит на дорогой гроб — мертвечина в золоте и бархате. Бррр. Даже мне, в бегах, только что потерявшему родную и любимую, стало его как-то жалко и по-дружески за него обидно. Последняя наша ночь. Огарок свечи провалился в бутылку, ярко вспыхнул, осветив кухонный полумрак, и погас струйкой дыма. Я попросил Наташу принести телефон, по которому мне звонила. Достав симку, я сжег ее в пепельнице. Пока пламя медленно съедало карту, ее глаза наполнялись слезами горькой обиды. Она до конца не верила в то, что твердила мне уже неделю, в глубине души оставляя возможность все переиграть. только сейчас она поняла, что возврата не будет. Что точка поставлена, и поставлена мной. «телефон я твой знаю, а карту можно восстановить», — с неуверенной надеждой в голосе сказала Наташа. «Ты этого не сделаешь», — ответил я. С осознанием разлуки к ней пришла истерика. Я никогда не видел ее такой. Она всегда держала себя в руках, не давала волю слабости. Наутро она приготовила мне сырники. Мило и просто, все по-домашнему, все посемейному. Никогда бы не подумал, что об этом можно мечтать в двадцать четыре года. Она долго не хотела оставлять на память свою фотографию, мол, примета плохая — навсегда расстанемся. Но я настоял. Пару часов спустя мы сидели в машине в Крылатском, ждали Васю, который должен был забрать меня в Вологду. Настроение было грустное, но приподнятое. Я сказал Наташе: «Прощаться надо так, как будто завтра увидимся». Наконец, из ворот выкатила корейская «табуретка», за рулем которой сиял от выходных отходняков Матросов. Я перекинул вещи. Скромно поцеловались. «Прощай до завтра», — сказал я. Она улыбнулась. Не оглядываясь, расселись по машинам. Как только отъехали, я достал фотографию. На обороте нетвердой рукой шла надпись: «Пусть в памяти у тебя останется не только эта фотка, но и самые яркие, добрые воспоминания о том времени, что мы были вместе. Спасибо тебе за все! ты самый дорогой и любимый мой человек. Целую тебя крепко, крепко. P.S. береги себя 5.06.05». //__ * * * __// Когда на душе совсем плохо, выбор простой — или выть, или смеяться. выть легче, но тебя при этом хватит ненадолго, быстро перегоришь и окончательно сломаешься. тихий июньский вечер, воздух свеж и сладок от прошедших гроз, но свет белой ночи еще скрыт затянувшими небо тучами. Сижу в машине на безлюдной улице, радио затягивает чей-то нервный плач. На душе грустно и торжественно. Живем надеждой, надеждой бунта, революции, войны. Знаю, будем живы, пройдем и победим. Главное, лишь бы началось. а там уже ничего не страшно. Наше положение подобно состоянию тяжелобольного перед операцией: выживет, не выживет — не так уж и важно, главное, чтобы скорее начали резать. Мысли хаотично сменяют друг друга, задерживаются, уходят и вновь возвращаются. Из головы не выходит Наташа. Что же все-таки это было? Любовь? Привязанность? Привычка? Слишком больно для привычки, слишком простой и легкий конец для любви. За любовь надо биться, биться в кровь, до изнеможения, набираться сил и снова бросаться в бой. Я же просто капитулировал, сдался без единого выстрела. Почему? Просто, воевать легче, когда мосты сожжены и нечего терять. Когда нет сомнений — нет страха. Когда некуда вернуться, то идешь только вперед до конца, не останавливаясь и не оглядываясь. Но к этому еще предстоит привыкнуть. а сердце пока еще ноет и ждет звонка. В Вологде белые ночи и «поребрики», прямо как в Питере. И много красивых девчонок. Милые, взаимные, влюбчивые. С их появлением боль утихает, с уходом — разгорается сильнее, снова заполняя гулкой пустотой даже самые сокровенные уголки сердца. Из дневниковых записей, 30 июня: 30 июня, четверг — собираемся в Москву. Я не был в Первопрестольной ровно месяц. Надел костюм, красную рубашку, любимый галстук — подарок сестры. Больше официоза — меньше менты цепляются. «Че рубашку красную надел, чтоб крови не было видно. Хе-хе?» Васин, казалось, уже привычный специфический юмор как-то больно резанул слух. Я сел за руль. Дождь шел стеной. Но что нам дождь? Горючки под горлышко, педаль в пол и полетели. За спиной уже сотня, проскочили село «рождественское». впереди по изгибу дороги шел видавший виды КамАЗ. Я сбросил скорость до 120 и пошел на обгон. Когда машина оказалась посередине фуры, КамАЗ стало сносить на нас. Уходя от удара, я инстинктивно немного принял влево — колесо выскочило на мокрую обочину. Пара секунд — и машину оторвало от земли. в воздухе нас перевернуло через капот на крышу, а потом еще пару раз крутануло через двери. Наконец, машина замерла колесами вверх. Сквозь гул в голове я услышал твердый и лаконичный вопрос с трепетным оттенком надежды: «Живой?». Мы болтались на ремнях головой вниз. руки и одежда были залиты кровью. Матросов первый отстегнулся, упал на крышу и полез наружу через узкую щель в окне своей двери. в голове гудело, с волос и рук сочилась кровь. Как только Вася сумел вылезти из машины, тут же разразился отборным истеричным матом. «Сейчас рванет», — раздирая руки о битое стекло, я стал выбираться из машины. Но Матросов продолжал стоять с выпученными глазами, не переставая материться. «Чего орешь? Бензин?» — «Какой бензин!? Посмотри, что от тачки осталось!». Первые полчаса кроме радости, что остались живы, я помню с трудом. Остановилось несколько машин. Мужики помогли поставить на колеса то, что еще двадцать минут назад называлось джипом. Подъехали менты. Вася все взял на себя. вещи были разбросаны в радиусе десяти метров от машины. Все собрали и стащили на дорогу. Но ни документов, ни телефонов я найти не мог. Костюм на мне был изодран в клочья. Галстук залит кровью, которую на красной рубашке действительно не было видно. Я переобулся в кроссовки, снял галстук, закурили. Мы не доехали 30 метров до указателя «Любим 25», до Москвы оставалось 360 километров, часы показывали начало восьмого. Попутный МАЗ вытащил искореженный остов на дорогу. Я сел в машину к ментам — кавалькадой двинулись в рождественский райотдел милиции. Менты, смекнув, что им тоже может что-то обломиться, в течение получаса нашли крановщика и водил, которые согласились везти на своем КамАЗе наш металлолом в Москву. Отыскав сельмаг, я купил бутылку водки, маринованных помидоров, колбасы и сока. Вася и майор — начальник отделения пить отказались. Я пил один, пил в ментовке, напротив обезьянника, мимо шныряли косившиеся на меня милиционеры. — Слушай, Вань, а почему тебя здесь нет? — прокричал Матросов из противоположного угла отделения, рассматривая доску «ВНИМАНИЕ, РОЗЫСК!». — Спроси у майора! Это его хозяйство. Через полчаса мы загрузились в кабину КамАЗа и двинулись дальше. К четырем утра были уже в Москве. встречала Наташа. разлукой она наелась за месяц. Позвонила на страх и риск. все вернулось на круги своя, вопреки воле ее отца. //__ * * * __// — Паша звонил, — ухмыльнулся Вася, отключив телефон. — Потерянный какой-то. — Чего хотел? — буркнул я. — Приехать ко мне хочет, в гости. Соскучился, говорит. — Вася почесал затылок. — Когда? — На этих выходных. Тебя придется засветить. — Паша не сдаст. Если нечаянно только. С чего это ему приспичило? В любви к родной периферии замечен не был. — Ноет, что все достало. Отдохнуть решил. — С Пашкой весело, пока он вменяемый. Не сказал, когда женится? — Раком встала свадьба. Родня косяка давит, — Вася вытащил из конверта щепотку табака, распределив его по бумажке. — В подробности меня не посвящал. Приедет, сам расскажет. Визит нашего друга обещал привнести в выходные, ставшие уже пьяной формальностью, разнообразие в намозоливших глаз лицах. Паша приехал днем в пятницу, что говорило об отсутствии у него трудовых обязательств. Вид банкира был, мягко говоря, безрадостный. Устало поздоровавшись, он изобразил хилое удивление моим присутствием. — Я тут выпить захватил, — Паша вытащил из пакета два литра черного рома. — Пожрать_ то есть чего? — Корм всегда в наличии, — Вася бодро прошел на кухню, подпалив конфорки с поставленными на них кастрюлями с рассольником и котлетами. Банкир свалился на стул. Тусклое лицо отливало апатией и беспросветностью. Он молча поел, закинул в себя двести рома. — Спасибо вам. — Паша отставил тарелку, тяжело вздохнул и, поймав мысль о своем, скрежетнул зубами. — У меня больше и друзей-то кроме вас нет, — продолжил он, начисляя себе очередной полтинник. — Ладно, Павла, не ной! Поехали проэкскурсируем тебя по вологодским злачностям. Как-никак пятница, — Вася протянул вслед за опрокинутой рюмкой «Бакарди» малосольный огурец с тамошнего рынка. — Вы езжайте, — Паша жалобно хрустнул огурцом. — На меня внимания не обращайте. — А ты чего? — Вася недоуменно уставился на друга. — А я это. Дома посижу. Хотите, супчика вам приготовлю? У меня рецепт такой есть. — Какой супчик, Павла? Заканчивай. Выедем в город, бухнем, тоску твою разгоним. — Да я особо не хочу, — упирался банкир. — Правда, лучше дома вас подожду. — Случилось чего, Павлик? — Я заглянул товарищу в глаза, зацементированные печалью и безнадегой. — Деньги кончились! — Паша махнул рукой. — Как это? А я верил, ты будешь последний из нас, кто в этом признается, — мрачно констатировал я. — И ты решил, что на пропой мы денег не найдем?! Хорошо же ты о нас думаешь. Собирайся, поехали. Кстати, а как они у тебя так кончились? Удиви друзей захватывающей историей. И Паша удивил. После того, как произошло не совсем ласковое расставание с родней в кредит нарядных обещаний будущего тестя, Паша этапировал Олю в свое жилище, дабы у папы последней не закрались сомнения в искренности намерений. Накопления с прежнего места службы осваивались с жадностью смертельно больных. Оно и понятно. Пугать окружающих скромностью неприлично, а экономить на себе немыслимо. Да и зачем жаться, когда судьба уже улыбнулась тебе кривозубым бриллиантовым ртом. Паша даже не стал дожидаться официального зачисления в штат, заказав форму подполковника в Доме Юдашкина. Материю он ездил выбирать с Ольгой. Долго не ковыряясь, они выбрали самое дорогое сукно. И спустя неделю бывший банкир начал облачаться в милицейский клифт, но пока лишь в ролевых играх со своей невестой. Однако Пашино назначение сначала отложилось на неделю, потом на месяц. Разбираясь в причинах пробуксовки своей карьеры, Паша решил, что папа отчего-то заподозрил его в малодушии перед достоинствами невесты, и на следующий день они с Ольгой подали заявление в ЗАГС. Это событие было решено отметить на даче Олиных родителей с непременным участием последних. Пьянка длилась три дня, оставив в Пашиной душе мутный осадок сомнений. Раздавив с папой на пару флакон «Кауфмана», Паша был посвящен в тайны семейства. — Ты понимаешь, самое дорогое, что у меня есть — это дочь, — распалялся Михаил Львович, на что молодой человек согласно кивал. — Если она будет с тобой счастлива, я вам все отдам: недвижку, акции, доли. Ты же мне теперь сын. Понимаешь, дурья твоя башка? И спрашивать я теперь буду с тебя как с сына. Вот сколько тебе лет? — Двадцать пять, — Павел прокашлял в кулак. — Салабон! Я в твои годы двумя магазинами заведовал. Весь дефицит через меня шел. Членов Политбюро одевал, мне ихнии бабы в ноги кланялись, на близость склоняли за румынский гарнитур, — папа перешел на шепот. — Ни хрена ты не понимаешь. У меня уже в пятнадцать лет «Волга» была. Знаешь, что такое «Волга»? — Откуда? — Паша поморщился сомнением. — В преферанс у фарцовщиков выиграл. Знаешь, как я в преферанс играю? Я в четырнадцать лет на картах десять килограмм рыжья скопил. Цацек там всяких золотых, бриллиантов с голубиные яйца. — И куда вы их дели? — Паша непредусмотрительно перебил тестя. — Я клад зарыл. — Голос Михаила Львовича упал на шипение. — В Красногорском районе Московской области, в лесу. — В каком лесу? — икнул Паша, испугавшись собственной непочтительности, что, впрочем, осталось незамеченным. — Возле поселка Юбилейный, триста метров вдоль просеки, под гнилым дубом. Летом, сын, мы пойдем и отроем. Мне для вас, дети мои, ничего не жалко, — всхлипнул Михаил Львович и за складки на шее притянул к себе Пашу, лобызнув его сивушной слюною. — Только там лес страшный. Там вурдалаки живут, я специально там закопал, чтобы все боялись. Ну, ты же мужик, Павел! Не испугаешься? Мужик, а? Знаешь, какой я мужик? — Какой? — Паша напряженно соображал, как ему соскочить с прожарки головного мозга. — Видишь шрам? — Михаил Львович тыкнул Паше в щеку указательным пальцем правой руки, на котором болталась золотая гайка с бледно-зеленым камнем. — Ну? — Паша краем глаза разглядел затянувшийся рубец. — Это я на Тихом океане акул ловил на гарпун. Вытащил одну такую здоровенную. Думал, готова, и решил у ней клык выломать для Илюши, младшего нашего. — У Ольги брат есть? — Конкуренту на наследство Паша был неприятно удивлен. — Конечно. Боль и радость моя. У мальчика церебральный паралич, наследственность тяжелая по маме, да еще после пяти абортов. — Михаил Львович высморкался. — В тульском интернате учится. О чем я рассказывал? — Как у акулы зубы дергали. — Точно! Ну, вот подошел я к ней, взял пассатижи. И только руку туда запустил, как она, сука моржовая, хлоп и меня за палец. Еле пришили, хреново срослось — шрам остался. Не терзаясь в дальнейших откровениях, Михаил Львович хлопнул залпом двести и пошел по нужде в сад. Паша решил, что пора отползать в спальню к любимой. Пьянка продолжилась следующим вечером. Президент Геральдического союза, которым, как оказалось, тоже являлся Михаил Львович, «поддавал угля» дьютифришной косорыловкой и героическими воспоминаниями. — Ты знаешь, что я богат? — то ли вопрос, то ли утверждение, в чем Паша сразу и не разобрался, шоколадной стружкой припудрил и без того приторные мечты банкира. — Но мало кто знает — насколько. Взятая Михаилом Львовичем пауза могла бы явиться входным билетом в ГИТИС. Паша замер. Папа продолжил: — Десять лет назад в Занзибаре революция случилась. Я тогда командовал отрядом спецназа ГРУ. Нашей задачей было не допустить смену власти. Но силы оказались не равны. Император был тяжело ранен, он умирал у меня на руках. Последней волей правителя было назначение меня регентом при единственной его наследнице-принцессе Нури, которую враги продали в рабство. Я не мог не исполнить последнюю волю короля, и спустя год после мучительных поисков я нашел принцессу в одном из борделей на Садовом, — папаша высморкался. — Ну, значит, вызволил ее из плена и поселил на спецдачу КГБ. Короче, там сейчас в этом Зимбабве наши спецслужбы по поручению Путина готовят реставрацию монархии. Девочка моя чернож… станет королевой, а я директором всего этого зоопарка. Там алмазов, Павел, алмазов, как грязи! — Вы служили в спецназе? — Банкир решил быть последовательным в сомнениях. — А ты мои слова под сомнения ставишь, салабон?! — рявкнул Михаил Львович. — Что вы, просто спрашиваю, — Паша прикусил губу. — Да у меня Звезда Героя секретным приказом, два ордена Мужества, легиона почетного… два, — папаша опорожнил стакан с виски, сплюнув обратно залетевший в рот кусок льда. — Он мне не верит! Вот, палец этот видишь? — тесть снова тыкнул Паше в глаз вчерашней царапиной. — Ну! — с азартом кивнул банкир. — 89-й год. Афган, под Кабулом проводили разведку. Наткнулись на спящих духов. Стрелять нельзя, только резать. Достали ножи. Двоих я четко проткнул, а третьего, когда стал резать от уха до уха, он проснулся и цап меня за палец, откусил и проглотил. Пришлось потрошить вакхабита. Палец из трахеи вырезал, уже перевариваться начал. Так я его потом месяц в кармане таскал, чтобы мне его друзья-хирурги в Боткинской пришили. У Паши в глазах стояли слезы. Но не слезы солидарности в сострадании о временной утрате конечности будущего родственника, и даже не слезы скорби об освежеванном гражданине Афганской Республики. Паша оплакивал себя, свои погоны, свои миллионы. Но надежда с тупым упорством боролась за мечту, убеждая здравый смысл, что даже самый дикий бред опирается на истину. Банкир сменил тактику — перешел на грубый шантаж: сначала — назначение, потом — свадьба. С папой перешел на «ты», с мамой оставаясь на «вы», но называя ее «кухаркой». Тесть и теща кряхтели, но терпели, боясь возвращения блудной дочери. И вот Паша сидел у нас на кухне, хныча на судьбу и на свою доверчивую влюбленность. — Надо бы его с кем-то познакомить, — Вася отозвал меня в сторону. — А с кем? — Я пожал плечами. — Он же спьяну нагрубит, оскорбит, обидит. Жалко девчонок, слушай потом претензии. — Согласен. А что делать? Всю дорогу слушать это нытье под всплески в стакане. Хорошенькие выходные. — Надо подумать. — Я достал телефон, извлекая из памяти подходящие варианты. — Может, его с Викой познакомить. — С этой грязнулькой? — Вася ласково улыбнулся. — Почему нет? Вика была подругой одной нашей подруги. Добрая девочка с доброй фигурой крестьянской заточки, грубо сбитой, словно специально под сельхозработы — от дойки молока до колки дров. Неприхотливостью в образе мысли журчала легкая матерщина и нежная похабщина, струящаяся изо рта девушки тонким дымком тонкой дамской сигареты. Имя Виктория к этому образу подходило, как значок «Мерседеса» к «Жигулям». Предложение совместного ужина было встречено Викой восторженно, но удивленно. Ужин начался нервными сомнениями банкира в своей мужской привлекательности в свете отсутствия наличности, а закончился тем, чем начинается любовь, стесненная временем, свободой нравов и лошадиным запоем. В воскресенье вечером Паша, провонявший за двое суток подкисшим «Диором», захватил меня в Москву, где ждала Наташа, вино и тушеный кролик. С чувствами дочери смирился даже Геннадий Федорович, для которого я, по легенде, был редким гостем из города-героя на Волге. //__ * * * __// Теплая зима, бесснежная и серая, удручала вялотекущей депрессией и скукой. В бегах я числился уже больше полутора лет. За это время статус «находящегося в федеральном розыске» не наводил жути, но уже порядком надоел. Приелся даже адреналин. Трудно было понять: то ли он не вырабатывался, то ли выдохся, то ли скис. Но волнующий мандраж, по своей природе похожий на восторг, при виде погон и серых бушлатов исчез. Я потерял страх, а вместе с ним ни с чем не сравнимый трепет гибельной радости, остроты неопределенности с фанатичной верой в предрешенность финала. В конце октября я поставил точку в диссертации, написал несколько научных статей. Все так же стабильно пил по субботам на деньги, которые шли от сдачи моей квартиры. Когда не знаешь своего завтра, ты начинаешь в него верить, наполняя опустевшее от насущного будущее иллюзиями и мечтами. Они тебя греют, они тебя спасают. Беда, если сознание начинает размывать надежду безликостью дней- недель — месяцев, оборачивая судьбу в нескончаемой тошнотворной карусели. Первого декабря я зачем-то позвонил Ане. Этот звонок я не смог бы объяснить даже себе. Последний раз мы виделись год назад, не разговаривали по телефону месяца четыре. Она вышла замуж за тамошнего вологодского бандюка и должна была пребывать в семейной идиллии тихой провинции. С Аней мы познакомились спустя два месяца, как я перебрался в Вологду. Сложно было пройти мимо высокой ладно-складной девушки с вьющимися каштановыми волосами, застывшей в немых сомнениях перед винно-водочным стеллажом в центровом супермаркете «Ключ». Помог выбрать. водку. Познакомились. Аня обладала редким даром, которым гордилась и которого боялась. Экстрасенсорику она унаследовала от отца. Пользовалась случайно, подсознательно, непредсказуемо для самой себя, выдавая на-гора ответы в самых неожиданных ситуациях. Она умела подглядывать в будущее, исподтишка копаться в чужой голове, но все это происходило спонтанно и необъяснимо. Аня была похожа на хозяйку шикарного автомобиля, которым совершенно не умела управлять, но методом «тыка» включала фары и дворники. При этом каждый раз, когда от произвольно нажатой кнопки вспыхивал свет, девушку охватывал детский восторг и взрослая оторопь. — Максим, — представился я. — Аня, — она улыбнулась, заглянув в глаза. — Не твое это имя. Максим. — В смысле? — опешил я. — Ну, тебе идет имя Иван. Максим — не твое, чужое. — Это к родителям претензия, — поперхнулся я подобным откровением. Аня сразу сняла трубку. Голос не баловал удивлением услышать меня, сразу перебив мои дежурно-вежливые вопросы острым замечанием: «Макс, у тебя с машиной какая-то проблема серьезная. Что-то очень странное». — Аня, не гони жути, неделю как из сервиса забрал, — раздраженно бросил я, ошарашенный таким приветствием. — Очень странно, — продолжала девушка. — Прошу тебя, езди аккуратнее, а лучше вообще к ней не подходи! Я резко попрощался и отключился. Вышел из дома, сел в машину и уехал в институт решать вопрос с защитой кандидатской. Да! Теперь мне это самому кажется дико, но тогда безделье, социальный вакуум одолели настолько, что я готов был не только идти на защиту, но  и к более крутым авантюрам со своей судьбой. //__ * * * __// Через три недели Новый год. Наташка теребит предложениями, от которых уже подташнивает. Я выдохся верой и духом. Десятого декабря Вася, только вернувшись из Вологды, подскочил ко мне на Академическую. Мы сидели в кофейне, витражи которой обметало мокрым жирным снегом. Похлебывая черную муть, говорили мало. Вася курил, я месяц как бросил. — Знаешь, надоело мне все это. Муторно. — Еще бы! А что поделаешь? — Товарищ понимающе кивнул головой. — Я через месяц в Иркутск работать уезжаю. Где-то на годишку. Перебирайся ко мне. — Вася, ты не понял. Я уперся в стену, которая начинает на меня медленно падать. Медленно, словно в невесомости, но тяжело и неумолимо. Вправо-влево не отскочишь, она бесконечная. Назад уже поздно. Остается только вперед — пробить ее или разбиться. — Пробьешь-то голову, — усмехнулся Вася. — Зато душу спасу. — Что-то ты уже подгонять начал. В тюрьму захотел? Совсем дурак? — Не знаю. Всяко лучше, чем это болото. По рукам и ногам, ни вздохнуть, ни выдохнуть. — Бойтесь своих желаний, им суждено сбываться, — Вася глубоко затянулся, спалив сигарету до фильтра. На следующий день в ходе совместной спецоперации ФСБ и милицейского ОРБ на выходе из подъезда я был задержан: обезврежен, обездвижен и немножко покалечен, загружен в транспорт и доставлен в Генеральную прокуратуру. С трудом собирая слова кровавым ртом, в порядке моральной компенсации за боевое усердие мусоров я спросил майора, не принимавшего участие в расправе и поглядывавшего на коллег, словно на уголок дедушки Дурова, как меня нашли. — Как погода в Волгограде? — нехотя полушепотом протянул он, прищурившись глаза в глаза. И уже громче добавил. — Месяц твою машину пасем. //__ * * * __// Андрею под пятьдесят, из которых уже больше двух лет забрала крытка. Одного из лучших знатоков мебели подтянули к делу о контрабанде, пытаясь склонить к сотрудничеству со следствием. Но он не сдавался, душой не кривил, на расклады не шел, ментам в долю не падал. Мусоров он презирал, а потому сдаваться им считал надругательством над утонченным вкусом и высокой эстетикой, оберегаемыми трепетнее совести и морали. К женщинам Андрей подходил как к мебели, выискивая за внешним изяществом форм и пропорций философскую энергию творения. Даже в описании слабого пола сквозила любовь к профессии. Рост под метр шестьдесят Андрей называл «царским размером». Мол, с низкорослой барышней всякий мужчина чувствует себя по-королевски. Со своей единственной официальной женой он давно развелся. Дочку любил, в тюрьме пожиная плоды отцовских чувств в виде регулярных передач, щедрых посылок и слезных писем. Девочка, с которой он жил, пока за его спиной не защелкнулись наручники, была на несколько лет младше дочери. Не дождалась, через восемь месяцев выписав Андрею «расход». Он переживал, пропуская тоску и боль через осмысление опытом. — По природе своей женщина сначала думает о ребенке, затем о муже и в последнюю очередь о себе, — рассуждал Андрей, распаляясь заслуженным вниманием. — Им на воле морально гораздо тяжелее, чем нам здесь. Там мир соблазнов, бежит жизнь. Я благодарен Марине, сказавшей мне в лицо то, на что обычно не решаются, опасаясь оскорбить наше самолюбие: «Андрей, у меня были к тебе чувства, было сердце, а потом заработал мозг. Я выхожу замуж. Он перспективный. Он меня любит. Он будет принадлежать мне. Любовь? Ну, вот была у нас любовь, и что она дала? Полгода вонючих очередей, чтобы сделать тебе передачу, да раз в два месяца сорок минут разговора через стекло в этом страшном подвале». Она даже предложила возить мне передачи после свадьбы. Что же это за такое чувство, которое заставляет ее, предавши, с готовностью таскать тебе дачки? Милосердие, жалость или рационализм? Так на всякий случай, чтобы хоть один мосточек, узкий и шаткий, но за собой сохранить, обязав заботой и вниманием. Каково, а? Утопив совесть в измене, рассчитывать на запасные аэродромы. На воле иной счет времени, стремительнее и циничнее. Знаешь, женское восприятие беды или разлуки аллегорическое. Наше заключение они представляют мифической болезнью или командировкой, которые рано или поздно закончатся выздоровлением и возвращением. Это для нас важно, чтобы только любили и ждали. Когда ты в тюрьме, для женщины очень важен статус. Пока ты на воле, она готова мириться с ролью любовницы или гражданской жены, но стоит тебе оказаться здесь, ее положение становится для нее невозможным. Ей не важно, когда ты вернешься, важно куда. Если бы они на сто процентов были уверены, что дорога назад лежит только к ним, ждали бы все. Конечно, если она по жизни тварь, то любовь не спасет ни штамп, ни потомство. Но тогда, с другой стороны, на хрена такая свадьба? И деньги здесь ни при чем, если только первые пару лет. Помнишь, как у Островского, «и любить, да и деньги давать, уж слишком много расходу будет»? Воля! Кто ее не терял, с ней не знаком. Словно жена после долгой разлуки — немного изменившаяся, немного изменявшая, немного чужая, но пока все еще желанная и родная. Она встречает подзабытыми соблазнами, сомнениями и разочарованием обретенного. Ты пытаешься ею надышаться, но от переизбытка с непривычки разум охватывает помутненная боль. Из маяков, на которые я стремился два зарешетчатых года, остался только один — семья. Остальные — любовь и дружбу время не пощадило. Один потух, другой померк. Любовь в тюрьме быстро обретает свойство наркоты. Сначала эйфория, которая спасает душу от мерзости и леденящей обреченности. Потом — терзающая тоской и бессонницей зависимость. А затем она тебя убивает, отравляя сознание бессильной ревностью и абстинентной ностальгией. Эпистолярное удовольствие закончилось месяцев через шесть. Далее с затейливостью безвозвратного торчка я в жгучей лихорадке бросался на лязг кормушки в болезненной надежде на очередную дозу-письмо, чтобы хотя бы на день смирить прогрессирующее сумасшествие. Через три месяца, когда конверты с нежным почерком постепенно иссякли, скрежет металлического окошка, на который я уже научился не оборачиваться, все еще царапал железом предательства зеркало, отражавшее ее. Я переломался, долго и мучительно. Простил и смог понять, точнее заставил себя простить, а понять было сложнее, поскольку оправдать слабость чувства — значит разочароваться в себе, ибо чем ты жил и дышал — превратилось в труху перед скудным счетом времени. И, кажется, я смог убедить себя, что так оно и надо, что Господь строит нашу жизнь по ведомым только Ему планам, суть которых скрыта настоящим, а ключ сокрыт в будущем. На смену ломке пришло спасительное спокойствие. Легко на сердце, когда в нем пусто. Из наркомана я превратился в нарколога, выписывая рецепты смирения ошалевшим от разлуки соседям, не гнушаясь ни жалостью, ни презрением. Наташа перестала являться даже во снах, а фотки я предусмотрительно сдал на тюремный склад. Но воспоминания, уже почти равнодушные, словно любимое кино, начинали крутиться, стоило лишь отвлечься от быта и работы. Наташа стала чужой, стала другом. Простив измену, я не смог отречься от двух лет вольного счастья, от благодарности за все, что пришлось претерпеть ради меня, за риск, на который она шла, чтобы быть рядом со мной. Я любил ее отрешенно и, казалось, никому не под силу было отобрать у меня эту чувственную отрешенность. Но, увы, я заблуждался. Два года заключения подходили к концу, и меня повезли в Московский областной суд, где вставал вопрос о моей дальнейшей судьбе. Вера в освобождение почти иссякла, но то, что от нее осталось, терзало душу призраками надежды. «Продлить срок содержания под стражей на шесть месяцев.» — прозвучало гнусавой бесстрастностью судьи Стародубова, молодого, но вялого господина, отчего-то постоянно потевшего, что отмечалось суетливым промоканием подбородков одноразовыми салфетками. При этом, словно изощряясь в придумках, во что бы еще завернуть месть за свое моральное уродство, судья сделал заседание закрытым, не пустив в зал родителей, с которыми я не виделся несколько месяцев. Нервы изматывающего ожидания, духота и отсутствие кислорода превратили мою голову в гудящий улей терзаний и боли. Я хотел одного — вернуться в хату, на централ, но этапа не было, а счет времени растворялся в белесом галогене, мерцавшем под потолком бетонной кладовки. Привалившись к стене, я заснул. Затылок резали острые края цементной шубы, тело неестественной змеей деформировала теснота стен. Но я настолько был истощен напряжением, что разум, нащупав шанс короткой передышки, погрузил меня в мутные видения. Стук в дверь оборвал нить забвения и через пять минут меня, пристегнутого к дерганому джигиту с волосатыми глазами, полными измены и страха, подвели к загружаемым зеками автозакам. — Фамилия, имя, отчество? — рявкнул сержант, сверяя списки. Я назвался. — В стакан его! — бросил мент своему жирному корешу, наводившему суету внутри арестантского стойла. Огромный железный ящик, в котором ЗИЛы-автозаки перевозят каторжан, разбит на две узкие кишки, упирающиеся в узкий проход с конвоем и два глухих стакана сорок на сорок сантиметров, в которых спасают от любви и расправы женщин, бывших сотрудников и свидетелей. — С каких это в стакан? — выпалил я. — Ты чего, старшой? Попутал?! Я тебе не свидетель, не мусор. Сажай к братве! В стакан не сяду. В это время джигит, предчувствуя что-то недоброе, нырнул ко мне за спину. — У тебя «особая изоляция» стоит! — Ошибка, старшой! Меня два года вместе со всеми возят. — Тыс шестого спеца. К нам какие вопросы? Убедившись в непреодолимости тупоголовой милицейской решимости, я под настороженные взгляды, шевелившиеся в мелкой сетке решеток-дверей, полез в металлическую конуру. Закупорив воронок, отдали команду на выезд. Как только машина выскочила из подвала суда, на крыше завыла мигалка, разгоняя скучающих в пробках граждан. Кузов раскачивало, прикорнуть было невозможно, как и просто расслабиться, поскольку голова, ощутив под собой свободу размягшей шеи, начинала маятником биться о жестяные стены. Сквозь дырку-глазок в двери стакана я мог разглядеть лишь новенький «Калашников», лежащий на коленях пухлого прапора. Боль стала нарастать, в ушах снова поднялся тяжелый гул, сдавливающий перепонки. Мышцы, скрученные винтом застывшей позы, от напряжения и усталости, казалось, вот-вот начнут лопаться гнилой пенькой. Прошел час. Кто-то спросил у вертухая время, тот ответил. Глаза метались по душному мраку в инстинктивном поиске света, натыкаясь на позорный шеврон, мелькавший в дверной дырке. Еще час, может, меньше, может, больше. Я выблевывал боль. Меня тошнило криком и отчаяньем. При этом голову я старался пристроить между коленями, чтобы вконец не испачкать судебно-выходные брюки. Ни платка, ни салфетки, ни воды. Только постановление суда о продлении сроков содержания под стражей, скрепленное белой ниткой и жирным оттиском печати. Оно и выручило. Боль вернулась сторицей, злыми вшами въедаясь в виски, темень, лоб. Тело окаменело, напоминая о себе лишь судорогами от холода и оцепенения. Взгляд замер, уткнувшись в дырку, затуманенную табачным смогом. Выражение моего лица было, наверное, похоже на посмертную маску. Если бы стороживший нас мент имел интерес к физиологии, то в дырке он разглядел бы полумертвого зека. И в этой уже, казалось, почти мертвой и закостенелой оболочке на углях чувств закипала желчь разочарования и злобы. О чем я думал? Я никогда ни о чем не жалел. Жалеть себя — самоубийство воли, пепел надежды, окоченение духа. Но я сломался. Чаша тюремной бесконечности, до сих пор перевешиваемая борьбой и любовью, разом рухнула вниз, утаскивая меня в вонючий мрак земной преисподней. Мысли одна за другой рубили жилы характера, превращая личность в тухлый кисель сомнений и ропота. «Ваня, стоили ее твои страдания? Зачем ты вернулся к ней в Москву, зная, что все закончится погребом? — Запоздалые вопросы к самому себе дробили сознание. — Стоило ли это того, чтобы через полгода тебя забыли и предали? Она тебя погубила, и ты знал, что так будет! Но мог ли догадываться, что так скоро и подло? Мог, но не захотел, цепляясь за чувства, которые жгли тебе душу». Жалел, проклинал и отрекался. Я пытался молиться, но спасительное слово тонуло в сатанинском ропоте. Рассудок дал течь, я испугался спятить, но поток жалостливых проклятий не подчинялся ни разуму, ни духу. Тогда я решился попробовать перебить его болью физической, резкой и рваной. Я сломал шариковую ручку, получив острый пластмассовый зуб с пилообразными заусенциями. Резал чуть ниже локтя, со спасительным восторгом стачивая прозрачный пластик о живой рубец, сочащийся кровью. //- Эпилог — // Через месяц меня освободили. Верховный суд посчитал продление сроков незаконным и отпустил на поруки депутатов. Четвертого декабря я вышел из парадного входа изолятора. Глаза слепили вспышки журналистских камер. Я жадно дышал волей, обнимая родных. Потом домой к родителям, где я не был три с половиной года. Вспомнил ее, постаравшись тут же притравить неуемную ностальгию уксусом равнодушия. Семья и неразбежавшиеся друзья, словно договорившись, о ней не поминали. Терпения и гордости хватило на сутки. Я набрал цифры, которые память хранила бесценной реликвией. Номер оказался заблокирован. «К черту», — отдалось в душе холодным лязгом, но еще неделю прокопался в социальных сетях, пытаясь выискать Наташу. Тщетно. Зачем искал? Затем, что все еще любил и устал с этим бороться. В череде новогодних выходных я не вылезал из ночных клубов, наслаждаясь шумом и женским многообразием. Вася, вызвавшись ознакомить вчерашнего зека со всей злачной движухой, неутомимо таскал меня из шалмана в шалман. Кунсткамеры с переизбытком кокаиновых рож, «щырявых» пижонов и девок, озабоченных дурью и похотью, быстро приелись, но заключать по ночам себя добровольно в четыре стены я не мог. Пьяный и вымотанный, я добирался до дома под утро, умирая до обеда следующего дня с малознакомой возлюбленной. Очередной субботней ночью за барной стойкой я закидывался полтинниками под гул ретро-шлягеров. Вася растворялся в хмельной нирване в другом конце зала. Кто-то неуверенно коснулся моего локтя. Я обернулся и отчего-то вздрогнул, не без труда узнав в улыбающейся мне девушке Наташину подругу. — Ваня, привет! — Она театрально повисла на шее. — Глазам своим не поверила. Тебя отпустили? — Уже как месяц. Лена, а ты как? — Нормально. — Она говорила, широко открывая рот, словно призывая читать по губам. — Здесь-то с кем? — с невнятной надеждой крикнул я, сопротивляясь стонам АББЫ. — С подругами! — С Гурченко? — бросил я наудачу. — Жалко Наташку! — Она то ли не услышала, то ли не поняла, изобразив на лице наигранную грусть и волнение. — Ты был у нее? — Нет, какой смысл? А где она? — прозрачное серебро обожгло горло. — На Кунцевском, — растерянно пробормотала девушка мне в ухо. У стеклянного подъезда гламурным винегретом перетаптывалась публика, стараясь угодить озябшими улыбками фэйс-контрольщику. Я не плакал, просто текли слезы, задуваемые новогодней вьюгой. Чуть поодаль курила Лена, прикусывая губы и в небо забрасывая глаза, стараясь удержать потекшую тушь. Следствие установило, что Наташа выбросилась с технического балкона одиннадцатого этажа, в семи шагах от своей квартиры. Алкоголь и наркотики в крови не нашли. Труп без следов насилия и борьбы обнаружили в четыре утра, а вечером того же дня в кормушку нашей камеры мне просунули ее последнее письмо. РОДИНА ИМЕНИ ПУТИНА Кто не был, тот будет. Кто был, не забудет. До Сибири этап шел две недели. Лето выдалось жгучее, жестокое градусом, разъедающее солнечной кислотой воспаленные тюремным полумраком каторжанские сетчатки. Скромный провиант из расчета на два-три дня пути вышел. Баланда, прописанная в «Столыпине», отдавала мочевиной и гнилью. Но и есть не хотелось. Жара! Пот соленой жижей стелил глаза, забираясь даже под веки. Клетки наполнял тяжелый, ленивый гул полусвязной речи с паскудным скрежетом матерщины. Лица, подернутые липкой, лоснящейся пленкой, словно флюгеры, ловили спасительные сквозняки набирающего обороты состава. Каждый полустанок тягучей болью нарезал изможденные уродливые улыбки. Очередная транзитная тюрьма была встречена зеками с большей радостью, чем придорожная гостиница водителем после суточной, не смыкающей глаз рулежки. Мечтали выспаться, поесть, размять затекшие конечности, скинуть письмишко родным, отогнать маляву подельникам. Пересыльный централ не отличался гостеприимством. Шмон был суровый. Остервенело перетряхивались сумки, прощупывался каждый клочок одежды, из подкладок которой вырезались аккуратно зашитые сим-карты и купюры. Не побрезговали вертухаи заглянуть и в «воровские карманы», выуживая из анальных дыр упакованные в презервативы наркоту, трубочки наличности и телефоны. После формальных процедур столичными арестантами утрамбовали несколько хат. Камера «217» могла вполне сойти за наглядную агитацию каторжанских ужасов царской России, ибо обитавший в ней интерьерчик сохранял свою первозданность со времен декабристских кандальников. Кирпичные своды, отдаленно напоминающие Бутырскую тюрьму, обостряли у знакомых с ней не понаслышке ностальгическую изжогу. Каменную кладку, словно штукатуркой, обволакивал жирный слой копоти, раскрашенной серозелеными паутинками грибковой плесени. Серая краска, пузырившаяся на стенах, периодически вытравливала живописные экзерсисы сидельцев вперемешку с вычурной арестантской философией. С каллиграфически выведенной рядом с дверью истиной: «посеешь поступок — пожнешь характер, посеешь характер — пожнешь судьбу» соседствовал хлесткий, как плевок, афоризм: «сколько насрал — столько и съешь». Публика, вселившаяся в камеру, была способна затмить не последнюю московскую тусовку своими манерами и запросами, которые вредной привычкой еще терзали души столичным зэкам. Помимо дюжины блатных быков и наркоманов хату принялись обживать раскулаченные олигархи, разряжавшие мрачный хозяйский смог яркими пятнами модных футболок. Общество подобралось вполне интернациональное: стремяги — в основном грузины, спортсмены — все нашенские, коммерсанты — русские, евреи и пара армян. Шконки были распределены по мастям и характерам. И хотя на пятидесятиголовый коллектив приходилось всего тридцать вакантных нар, удалось обойтись без лишней суеты и раздражений. Пятнадцать железных кроватей заняли блатные и приблатненные, остальные шконки были расписаны под две смены. Еще остатки: опущенные и пидарасы привычно-покорно забились под шконари. — Лампочка! — сиплым голосом окликнул уже немолодой тучный зэк маленького человечка, выглядывавшего из-под соседних нар. — Сюда иди! Тут же из-под шконки вынырнула здоровенная шелудивая голова на короткой шее и с ушами на ширине плеч. Лицо человечка, благодаря постоянно приоткрытому рту и выпирающей нижней челюсти, было похоже на снегоуборочную машину и выражало юродивую услужливость без оттенка человеческого достоинства. Тонкие жилистые руки, словно коряги, переломанные в локтях, разъедала гнойная короста. Лампочка, прозванный так за огромную несуразную башку, источал селедочную вонь. Определить его возраст представлялось весьма затруднительным. Глаза, затуманенные собачьей радостью, и лицо, разбитое внутренним нездоровьем, скрывали подлинные годы этого странного пассажира. Рахитизм, скрутивший дряблое тельце невидимой жесткой проволокой, позволял угадывать прожитый век с погрешностью лет в десять. Однако, несмотря на уродливую конституцию, походка у Лампочки была поистине строевой, хотя при каждом шаге его травоядные глаза судорожно дергались, словно от резкой боли. — Давай разгружайся! — Блатной с плохо скрываемой брезгливостью указал на парашу. Лампочка, вняв призыву, тем же стройным шагом караула «вечного огня», почеканил на дальняк. Минут через пять он вернулся. Лицо обезображивало вымученное блаженство. Лампочка выложил на край шконки блатного две «Нокии» и, дождавшись одобрительного кивка, вновь полез на свое место. — Да, Андрюха, ценный у тебя кадр, — отплевываясь потом, восторженно воскликнул сосед. — Только сильно вонючий, загнал бы черта помыться. — Ага, чтобы мусора и к нему залезли. А так брезгуют. — Чесоточный? — Неа. Псориаз, лишай какой-то. Чесотки нет. Короче, до Калуги ехал с нами лепила один, ветеринар, по кетамину закрыли. Он Лампочку посмотрел, сказал, что кожа гнилая, но не заразный. Зато вертухаи, когда карту его видят, вообще близко не подходят. — А чего так? — Ха-ха. Турбович. Главное, чтобы он у меня этапом не сдох. Кишка задубеет — хрен достанешь. Турбовичевыми называли больных одновременно СПИДом и туберкулезом. На тюрьме почти каждый вичевой из-за постоянной влажности непременно ловил тубик. Хотя правила и требовали отдельного содержания подобной категории зэков, но, как и все правила, они повсеместно нарушались. — Как турбович? — дрогнул сосед. — Вася, не нервничай ты так, на красоте отражается. Жить с ним не предлагаю. Я когда в «Крестах» сидел, у меня такой способный молдаван был. Погоняло — «Депозит», у него в «воровской карман» тысяч сто влезало свободно. По три дня мог не вынимать. Эх! Полжизни бы отдал, чтобы в «Кресты» вернуться. — Да и в столице не плохо сидится. Я на «Матроске» первый раз в жизни черную икру попробовал и этот, как его, на «х» коньяк, французский. — Олигарх обломился? — с насмешливой завистью потянул каторжанин. — Типа того. Сижу я в общей хате. Человек тридцать. Хрен без соли доедаем. И тут под вечер заезжает пассажир, растрепанный, но спокойный. И так культурно заявляет, мол, «я — Валя Некрасов (это который хозяин «Арбат-Престижа»), перекинули меня к вам с «шестого спеца». Уважаю ваши понятия, поэтому сразу хочу обозначиться, я — пидарас! Мне объяснять ничего не надо, все знаю. Готов жить под шконкой или, если позволите, где-нибудь отдельно возле тормозов. Сам ни к чему не прикасаюсь, ну и вам ничего предложить не могу». Смотрящий только руками развел, показал ему нары возле параши, где Некрасов вполне уютно устроился. Через полчаса вертухай притащил Вале телефон, а наутро у Некрасова под шконкой уже разлагался ресторанными ферамонами толстый баул. Ну, Валя от всего понадгрызал — глотал аж бугры по спине скакали, сожрал все устрицы, залив их из горла каким-то «Шато» в пыльной бутылке и завалился спать. Вечером, забрав слегка пoтpaвленные пидарасом деликатесы, мент притащил новый рюкзак, на этот раз с пекинской уткой, сушами и вискарем. Валя поужинал, подравнялся двумя дорогами кокаина и принялся трещать по телефону. Терпение у блатных лопнуло, зовут к дубку Некрасова. Тот смиренно подходит, аккуратно так, опасаясь кого-нибудь задеть и к чему-нибудь прикоснуться. Ему самый блатнючий грузин, Лашой звали, заявляет: «Валя, то, что ты пидарас, это еще надо обосновать! Короче, не наговаривай на себя, братуха!». И зажил Некрасов порядочным пацаном. — А вы мышами на пищеблоке! — презрительно усмехнулся собеседник. — Ключи от ж. на кишку променяли? //__ * * * __// Камера была похожа на винегрет: разномастные и разные по твердости человеческие души томились в собственном соку — резкой смеси потов и характеров. Ближнюю к двери нижнюю шконку делили банкир Гинзбург и молодящийся армян, стесняющийся своего отвалившегося пуза и не выпускающий из рук расчески. Армяна закрыли за мошенничество. В своем родном Ростове-на-Дону, представившись лоховатому коммерсу помощником министра культуры Федерации, он пообещал тому за сто тысяч евро сдать в долгосрочную аренду городскую филармонию. Но помимо денег Саакяна увлекала роль, которую он играл. Играл упоительно, играл страстно, перевоплощаясь из скромного рыночного барыги в государственную аристократию. Своим счастливым билетом Саакян считал женитьбу на пятидесятилетней особе по фамилии Шереметьева. Нисколько не гнушаясь двадцатилетней разницей в возрасте, армян пленил родового отпрыска горячими горскими признаниями под нескончаемое горячительное, к которому дворянка имела наследственную страсть. Окольцевавшись, Саакян тут же сменил свою опостылевшую фамилию на супружнюю. Три недели спустя Шереметьев-Саакян заканчивал свой медовый месяц в следственном изоляторе, откуда смс-ки своей алкоголической половинке он подписывал не иначе как «Граф». Соседство с Гинзбургом Саакяна тяготило. Пассажир попался, мягко говоря, чудаковатый. Устроившись на краю нар, он не лежал, но и не сидел. На вид спящий, но с открытыми глазами, закатанными, словно у филина, приспущенными веками. Взгляд был наполнен полугорем-полусчастьем, что отражалось в движении губ. Они то подергивались усмешкой, то обнажали нижние уцелевшие зубы вместе с рыхлой, изъеденной болячкой десной. Эти гримасы касались лишь мыслей, калейдоскопом сотрясавших сознание Гинзбурга. Время от времени банкир бесцеремонно ковырялся в носу, вытирая палец о рейтузы с характерными цветовыми разводами. Когда-то выпускнику экономического факультета МГУ Саше Гинзбургу тамошняя профессура прочила блестящую карьеру. И не ошиблась. С красным дипломом и лестными рекомендациями Сашу на зависть однокашникам взяли в «Менатеп», впоследствии ЮКОС, где тот уже благодаря природной сметке и фамилии стремительно попер в гору, скоро выбившись в топ-менеджмент компании. Полуголодная студенческая романтика сменилась сладким олигархическим цинизмом со всеми атрибутами благоденствия современной российской элиты. Пентхаус на Патриарших, дом в Жуковке, квартира в Монако. Но стенам завидуют дураки, кто поумнее — детям. Семейство Гинзбургов — полная чаша. Жена, дочь и сын — погодки, тринадцати и четырнадцати лет. Хозяйку звали Алисой, в девичестве Миркина, из семьи директора закрытого советского КБ. Они познакомились на втором курсе в стройотряде, через год поженились. Арест был тихий, со времени разгрома ЮКОСа прошло уже два года. Наручники одели в кабинете следователя по особо важным делам в здании Генеральной прокуратуры, что в Техническом переулке, куда банкира заманили повесткой. После прожарки в петровских застенках Гинзбурга прописали на «Кремлевском централе» — ИЗ 99/1. Ни связи, ни дорог, да и письма доходили через раз. Первой почтой Саша получил драгоценные фотографии жены и детей. Алиса писала часто, не скрывая тоски, которая для Гинзбурга являлась свежим признанием в любви спустя почти двадцать лет брака. Первые три месяца банкира перекидывали из хаты в хату, как говорится, «посадили на трамвай», не давая толком привыкнуть к новым попутчикам, придышаться и оглядеться. Потом, наконец, забросили в душный тройник, где забыли про него на полгода. Сокамерниками Гинзбурга стали свежепосаженный таможенник Козин и молодой грузинский стремяга Михо. Парню было двадцать пять, сидел за грабеж второй ходкой, не в меру блатовал, двумя синими перстнями вызывая у далеких от понятий соседей трепетное уважение. Михо усердно уничтожал банкирские дачки, взамен преподавая Гинзбургу тюремную азбуку. Вскоре Саша, способный к познанию, владел в теории, что значит «спросить» как с «понимающего», а как с «гада», и чем отличается «козел» от «петуха». А на практике лихо крутил четками, которые Михо замастырил из хлеба. Тронутый участием своего блатного друга, Гинзбург, не стесняясь, изливал ему душу, разбавляя тюремную грусть вольной сентиментальностью. Через пару месяцев Михо из камеры забрали. Расставались как братья. Михо продиктовал номер мамы, обитавшей в предместьях Гори, а Саша каллиграфическим почерком вывел цифры своих адвокатов и Алисы. Банкир скучал по стремяге, и, когда на очередном свидании адвокат принес привет от Михо, выпущенного на свободу, Саша весь вечер травил себя чифирем, отмечая счастливую весточку. К блатному привету прилагалась просьба выделить субсидию в размере трех тысяч бакинских рублей. Гинзбург, недолго думая, распорядился выделить три с половиной. Еще с полгода промурыжив банкира на заморозке «Кремлевского централа», следствие за оперативной ненадобностью перевело Гинзбурга на Бутырку, где Саша тут же обзавелся телефоном и милицейскими «ногами», которые за сто баксов через день таскали жирные баулы с ресторанной снедью и полувековыми коньяками. Вместе с крепким градусом и голосами семьи, журчащими в трубку, к Гинзбургу вернулась жизнь, надежда и упрямая вера в свободу. Как-то Алиса между прочим пожаловалась, что у Илюши серьезные трудности по учебе в элитном лицее, который Гинзбурги щедро спонсировали. Саша «включил» строгого отца и потребовал к телефону сына для внушения. На вопрос: «Илья, что происходит?», звенящим детским грассирующим голоском донеслось: «Все фуфло! Училка, сука, грузит как самосвал! Хочет на лыжи меня поставить. Ха! Заманается пыль глотать». Услышав подобное мурчание, которому позавидовал бы всякий начинающий зэк, из уст собственного чада, Гинзбург забил тревогу. Но поскольку Алиса недоумение супруга тут же переадресовала к нему самому, заявив, что Саше надо реже общаться с сыном, Гинзбург принялся обзванивать родственников и друзей. Правда разрушила сознание банкира, когда он узнал, что Алиса живет с каким-то молодым кавказцем Мишей. Все было просто, пошло и банально. Номер жены, который Гинзбург оставил своему соседу, испепелил счастливый мир банкира. Он решил повеситься. Даже сплел из носков канатик, как учил его Михо. Ночью пошел на дальняк, закрепил самодельный шнурок на металлической трубе, снял шлепанцы, стал на край параши. Затянул на шее свои бывшие носки: нейлон скользко резанул оттопыренный кадык. Гинзбург поперхнулся. Стало вдруг страшно. Он испугался не смерти — нис чем расстаются легко. Он испугался боли. Саша заплакал, вытаскивая из петли свою кривую шею. Гинзбург сел на край чугунной параши. Со слезами пришло спасительное помешательство. Сумасшествие стало альтернативой самоубийству. Убегая от реальности, одни спасаются смертью, другие — безумием. На три месяца банкира списали на тюремную дурку. Здешние мозгоправы витиевато постановили, что у банкира всего лишь обострение наследственной шизофрении, которой страдала мать подследственного, и что Гинзбург вполне может предстать перед судом. Начальник дурдома, беседуя тет-а-тет со своим пациентом, пытался предложить ему за тридцать тысяч долларов официальное заключение о невменяемости, но, поскольку банкир был действительно невменяем, разговор не получился. И Гинзбурга вернули на Бутырку. Вскоре ему пришла малява с соседнего продола: «Саня, я в камере 724, подогрей по-братски. Михо». //__ * * * __// Над банкиром «ехал» Влад Кудрявцев. Невысокий, сухой и жилистый парень источал тихий покой, которым невольно заражались соседи. Как бывшему адвокату удалось забронировать отдельные нары в переполненном человечиной «трюме», кроме смотрящего, никто не понимал, но вслух этим вопросом задаваться стеснялись. Ему было около тридцати. Казалось, он существовал отдельно от этого тюремного смрада, его не трогали страдания, не сжирала общая обреченность. Но при этом парень, словно юродивый, испытывал странную эйфорию от собственного горя и одиночества. Влад тяжело шел на общение, стараясь не впускать в свой чудной мир чужие уныние и апатию. Днями напролет он занимался кундалини-йогой, молился, читал и что-то много писал в толстый блокнот дешевой серой бумаги. Раз в день Влад обращался к письмам жены, словно к справкам о фантомных болях в сердце. Он знал их наизусть, даже помнил музыку ее почерка, мог закрыть глаза и вспомнить дрожь изгиба пера, иногда нервно выскакивающего за поля линованного тетрадного листа: «...Прошло уже две недели, и это уже очень долго. Я безумно скучаю по тебе, и очень хочу тебя видеть, слышать. Я часто смотрю на твою фотографию и те наши новогодние. Они такие смешные. До сих пор, когда я смотрю на тебя, то должна сначала привыкнуть к тебе, и это всякий раз. Я должна перестать стесняться твоего взгляда. Ты всегда смотришь на меня с вызовом, и я робею. Чудно, наверное! Я безумно люблю твои бархатные глаза, опаленные темными, шелковистыми ресницами, их так много, и зачем тебе столько? Люблю твои очерченные губы, ну, просто очень картинные! Я помню и знаю всего тебя, мне кажется, до песчинки. Я закрываю глаза и взглядом провожаю, стараясь ничего не забыть. Меня это как-то успокаивает. А в голове только «когда мы будем вместе?». И больше ничего не надо. Без этого все становится пустым и бессмысленным. И вот уже почти год я не вижу своего наступающего дня, настоящего — без тебя, я не представляю всей своей жизни — без тебя. Мне не нужна такая жизнь, в которой тебя нет! Была плохая погода, лил дождь, темно, и я слушала музыку, просто инструментал, без слов. Сильная музыка, она всегда рождает в воображении образы. И под эту музыку я стала вспоминать все те места в Москве, где мы с тобой были. Воспоминания выстроились в кадры. Наверное, я бы начала с панорамы Москвы. Конечно, это была бы осень, очень теплая, солнечная. Легкие желтые шторы, выбивающиеся из балкона на Полянке. А я такая, какая есть сейчас, стою внизу и смотрю на этот балкон, но уже не могу туда подняться. В четверг я приезжала в суд, искренне надеясь тебя увидеть. А потом время вышло, и никого кроме меня не осталось, я поняла, что сегодня не свидимся. Я вышла из суда и тупо стояла на одном месте, идти никуда не хотелось. Потом я выключила телефон и поехала к метро. Захотелось спрятаться в толпе, но как назло в это время народу в подземке оказалось мало. Я стояла у платформы, пропуская состав за составом, просто стояла и тупила. Женька последнее время называет меня «мультяшкой», потому как он считает, у меня «невозможная» прическа, вместо лица одни глазищи и маленькое тельце. Хотя в тот момент я, наверное, так и выглядела, эдакое задумчиво-глуповатое существо. Наконец, я зашла в вагон и всю дорогу думала о тебе, думала о том, что ты делаешь, как сидишь, какой у тебя взгляд и все такое. Думала, доходят ли до тебя мои мысли, мое разочарование, мое одиночество. И я страстно жаловалась тебе на это. А потом, меньше чем за секунду, в меня, не знаю, как это описать, но будто «вдохнули» жизнь, и я почувствовала, что это ты, что ты думаешь в эту секунду обо мне и говоришь со мной. Ты, наверное, думаешь, что я совсем сбрендила, просто я всегда стараюсь настроиться на тебя, поймать твое настроение, мысли и на этой волне передать свое. И так со мной происходит довольно часто, но так сильно и явно впервые. Когда меня что-то мучает или тревожит, я всегда мысленно обращаюсь к тебе, и постепенно мне действительно становится легче. Потом я вышла из метро, включила телефон и пошла на автобусную остановку. Ты всегда помни и знай, что я люблю тебя больше всех на свете! То, что было сегодня в суде, наверное, в какой-то степени сломало меня, вырвало из меня одним махом всю веру, и стало внутри очень глухо и пусто. Я хотела умереть в этот момент, но понимала, что сделать этого не могу. Почему судьба так жестоко отрывает тебя от меня. За что?! И нет больше веры. Все сгорело в одну секунду. Я хотела тебе что-то сказать, но от слез, от злобы на это бесчеловечье и подлость не смогла. Ты прости, прости, что я такая слабая. Но все это лирика, пустословье, горькая обида. Но знай, что мне плевать на время, расстояния. Я дождусь того дня, когда мы всегда будем вместе. Значит, надо еще подождать, нужно терпеть. С первого дня нашей встречи я поняла, что только ты делаешь меня счастливой, так есть и сейчас, так и будет. Я знаю, ты очень сильный, но тем не менее не отчаивайся. Тебя здесь все ждут и дождутся. Я еще больше стала верить, что все будет хорошо. Ни на миг не забываю о тебе — ты мой смысл, моя душа и жизнь! Ты только не забывай об этом, храни в себе этот свет! Надо бороться за справедливость, бороться, чтобы быть услышанным. Сдаться — значит умереть! Я хочу, чтобы это письмо, эта весточка, хотя бы немного тебя отвлекла и успокоила. Я всегда с тобой всеми своими мыслями и чувствами, всем своим сердцем. Молюсь за тебя каждый вечер, чтоб Бог не оставлял тебя. Если сможешь, то есть захочешь, напиши мне хотя бы пару строк. Я очень сильно люблю тебя. У нас все будет хорошо.». //__ * * * __// — Шереметьев! — со скрежетом, потонувшим в камерной суете, откинулась «кормушка», обнажив грациозные скулы местного врача — женщины глубоко за тридцать, из местной сибирской чухни. — Я! — подорвался армян, шустро соскочив со шконки. — Какой «я»?! — злобно хохотнула врачиха, по ослиному задрав зубы, нескромно выставляя напоказ железную фиксу. — Ше-ре-меть-ев! — Женщина, я Шереметьев! — не сдавался Саакян. — Сука нерусская, шутки шутить будешь?! — цинковый клык был снова погребен под толстой губищей. — На кичу захотел? На рынке своем вонючем так шуткуй. Под дружный смех хаты армян растеряно разводил руками, оправдываясь перед соседями: «Как объяснить, что я Шереметьев. Никакой ксивы нет!». — Придется тебе на роже герб фамильный колоть! — заржал кто-то из быков, подхваченный остальными. //__ * * * __// В другом углу хаты поселился вполне герметичный коммерсант, у которого липосакции требовали даже щеки. Фамилия Раппопорт вполне гармонировала с его внешним видом и мошеннической статьей, по которой Натаныча и гнали по этапу отбывать свою пятерку. Он уже давно научился страдание превращать в философию. В тюрьме ничего не боялся благодаря врожденной наглости и твердому убеждению, что ушлость и деньги сильнее понятий. Поэтому он смело гнобил быков и хамил блатным, каждый раз в последний момент ловко соскакивая с прожарки. Хотя порой ему и доставалось, но доставалось редко инев морду. К подобным случайностям Раппопорт относился как к неизбежности, переживая их с улыбкой и упорством. Его сожителем по нарам оказался калмык — участник пятигорской группировки, здоровенный, мясистый, недалекий, но духовитый. Парню недавно перевалило за тридцатку. И без того малоэстетичную физиономию украшал расплющенный нос с торчащими вывертом ноздрями, как у демона из японского эпоса. Маленькие степные глазки дружно постреливали морзянкой — верный признак боксерского прошлого. Уголовника звали Балдан. Прямой, как рельса, деревянный, как шпала. К знаниям Балдан тянулся не слабее, чем к воровскому, но и там, и там все безнадежно упиралось в железную дорогу. Балдан и Раппопорт приятно нашли друг друга. Калмык хотел подучиться, еврей — поглумиться. Первым делом Раппопорт закалил в бандите уважение к сединам и мощному интеллекту, вторым — сочувствие к еврейской судьбе, сломанной милицейским антисемитизмом и тяжелыми недугами. После этого у Балдана автоматически отменилась потребность спать на шконке в положенную смену: добрую половину прав на сон калмык уступил мошеннику. Однако спустя несколько дней Балдан начал раздражать Раппопорта своей бесцеремонной и неуместной любознательностью. В более остроумные собеседники Натаныч взял унылого коррупционера-чиновника, погоревшего на распределении каких-то квот. Чиновник всего боялся, вел себя зашуганно-скромно, но прекрасно играл в шахматы, составив бойкую партию Раппопорту. За баталиями неотрывно следил Балдан, на котором мошенник срывал зло за проигрыши. Натаныч бил по больному, заводил разговор, в котором калмык понимал лишь предлоги и союзы. Надо отметить, что и сам Раппопорт понимал не намного больше, но беззастенчиво грузил Балдана «концептуальностью», «синергетикой» и «пассионарностью». Калмык злился, но виду старался не подавать. — Россия — говно! Валить отсюда надо! — тяжело вздыхая, резюмировал Раппопорт, поставив шах чиновнику, на что тот одобрительно кивнул. — Балдан, ты как думаешь? — У меня такие же мысли, — осторожно ответил калмык. — Какие у тебя, колхозника, могут быть мысли? — неожиданно рубанул Раппопорт. — Как ты меня назвал?! — Белки узких глаз резко воспалились. — Потому что фуфло ты двинул! — не растерялся мошенник. — Какое фуфло? — буксанул калмык. — Только заднюю сейчас не надо включать. Ты сам сказал, что у тебя есть мысли. — Ну? — Что ну? Чтобы иметь эти самые мысли, надо уметь мыслить. — А я мыслю! — рычал бандит. — Ну, как же ты, Балданушка, можешь мыслить, если даже не знаешь, что это такое? — Как не знаю? Знаю! — не отступал калмык. — Хорошо. Тогда скажи, что такое мышление? — Эта... — промямлил вконец запутанный Балдан. — Не знаешь? Во! Это даже Вася знает, — Раппопорт подмигнул чиновнику, уже будучи осведомленным о его дипломе философского факультета с отличием. — Мышление есть рациональная способность структурировать и синтезировать дискретные данные путем концептуального обобщения, — не моргнув глазом, выдал чиновник. — Ну, видишь, все как просто, Балданушка, — Раппопорт снисходительно похлопал по плечу калмыка. — Ты хоть запомнил или еще повторить? Калмык промолчал, но обиду закусил, прицелившись на отместку своему сожителю. А Раппопорт продолжал разглагольствовать о судьбах нации, не замечая всполохов злых раскосых огоньков. — Страна дебилов! — распалялся мошенник. — Здесь же девяносто процентов — это быдло. — Подожди, — рявкнул Балдан. — Подожди! Вот мы втроем сидим. Девяносто процентов быдло? Это ты к чему сейчас ведешь?! — Ну, а ты сам кто такой? — взвизгнул Раппопорт. — Я не понял, он меня быдлой назвал?! — подскочил со шконки калмык, призывая общественность в очевидцы. — Да не волнуйся, быдло тоже люди. — попытался реабилитироваться Раппопорт, и, сопоставив угрозы и риски, судорожно рванул головой в сторону подальше. Но было поздно. Калмыцкий кистень из костей и кожи перекраивал и без того мало приличный портрет мошенника. Хата замерла, затаив дыхание, ожидая продолжения. Но бандит увлекаться не стал. Раппопорт, закинув голову, чтобы не расплескать кровь из разбитого носа, пошкандыбал утираться на дальняк. //__ * * * __// К генеральской форме Слава Раппопорт всегда относился с чрезмерным пиететом. Наверное, сказывалось, что генералом был его дед Моисей Раппопорт, заведовавший снабжением рабоче-крестьянской армии. В 1936 году за пару отправленных не по назначению эшелонов с мукой Моисей Абрамович пал жертвой сталинских репрессий. Бабушка Славы, на которой числилось две дачи в Переделкино и три квартиры на улице Горького, поневоле переехала в Соликамск, откуда уже не вернулась. Их сын, не желая быть родственником врагов народа, написал отказную от сгинувших родителей и поменял фамилию. Своим детям он поведал о легендарном дедушке, лишь когда его имя появилось в списках реабилитированных мучеников сталинского террора. Подрастающий Вячеслав был слезно тронут, вернув себе наследственную фамилию героя, не без прицела, конечно, на заветную эмиграцию в Святую Землю. Однако с развалом Союза мечты об израильском гражданстве померкли на фоне зарева отечественного капитализма. Слава крутил наперстки, фарцевал джинсой, кидал лохов через проходняки. Потом пошли машины: наши, не наши, краденные, отнятые, всякие. Потом замахнулся на оружие и кокаин, но вовремя ужаснулся последствиями посягательств на милицейскую монополию. И Слава вновь ударился в искусство разговорного жанра, без устали помогая гражданам радостно расставаться с наличностью. Лет через семь Раппопорт дышал в полный рост. Жил на Тверской прямо по соседству с конфискованной у бабушки квартирой, обзавелся политическими связями на уровне сотрудников аппарата Госдумы, был своим в мире театра и кино: пил с Калягиным, спал с Гурченко, серьезно задумываясь спродюссировать фильм про дедушку. Тюрьма «подпилила» Раппопорту ноги. Мошенник, ослепленный собственным талантом обосновывать необоснуемое, воспринял новых соседей по новой жизни как скопление тех же лохов, только очень злых и примитивных. Это восприятие спустя уже неделю заключения заставило Славу окончательно обнаглеть и расслабиться. Камерных быков Слава начал называть «лошарами», что моментально вернулось Раппопорту пацанской предъявой. Слава перед лицом возмездия пояснил спортсменам, что «лошара» — это такая маленькая лошадка скандинавского эпоса — символ скорости, мужества и плодородия. Последняя ипостась была выражена мошенником непечатно-смачно, что вконец развеяло все претензии к Раппопорту. Единственное, к чему Слава привык не сразу, так это к отказу от неполиткорректных слов: чувствуешь, сзади, чепуха, впросак, место, очередь и так далее, — что в тюремном контексте имело похабную подоплеку. Но и здесь Слава не терялся. Однажды для профилактики его забросили в пресс-хату: три атлета, натасканные операми, парочка нечистых на руку клерков — пассажиров случайных, тихих и почти безмолвных. За Славу взялись на совесть. Бить в тюрьме нельзя — не по понятиям, но случается всякое. Основная задача — держать человека в постоянном животном страхе лютой экзекуции за каждое «неправильное» слово, неверный шаг и даже за трусы короче семейных. Специалистов подводить хрен к носу, с черными поясами и кэмээсами хоть отбавляй. Слава потерял аппетит, не слезал со шконки, расчесывая свою обострившуюся от нервяков экзему. И месяца не прошло, как Раппопорт уже всерьез подумывал идти сдаваться следствию, лишь бы сорваться от своих недобрых попутчиков. На очередной прогулке Слава робко курил под колючкой с менеджером Васей, жалуясь на невзгоды бытия. Рядом приседал боксер Вова с погонялом Булочник, оперской до носков. — Вот почти уже год сижу, — вздохнул Слава. — А никак не могу одуплиться. — Ты сейчас чего сказал? — Булочник пружиной вынырнул между Раппопортом и Васей. — Володь, ну, эта. Ну, то, что не одуплился я еще, — лепетал Слава, прикидывая, где он дал маху. — Мы в тюрьме сидим, а ты здесь такие слова кидаешь. Я с тебя как с понимающего спрашивать буду! — За что? — ужаснулся мошенник. — Знаешь, что такое одупляться? — Нет, — развел руками Раппопорт. — Одупляться — это в ж... Почему мы — порядочные арестанты должны терпеть твои косяки? На повышенный тон и отдельно расслышанные слова подтянулся остальной состав сучьей сборной. Ашот, стрелок из кингисеппской братвы, вломивший подельников, хрустнул позвонками, разминая шею и, окинув Славу презрительным взглядом, гордо поделился с публикой: «А я, как присел, только через три года одуплился». — А я еще на малолетке, — признался второй качок. Слава понял, что он их сделал. — Так, вы чего, — расправив плечи, взревел мошенник. — Получается, пидоры! — Что ты сказал? — заревел Ашот. — Я тебе, сука, сейчас кадык вырву! — Пацаны! Хотя какие вы пацаны? Петушата, не кипешуйте. Это кореш ваш лепший слил, с ним и разбирайтесь, KTO пидор, кто сидор. Но, чтобы вконец с вами не зафаршмачиться, давайте кушать отдельно. Как-никак в тюрьме сидим, — сплюнул Слава и ушел в сторону. Через час хату разбросали. Раппопорт задышал ровно, но следствию все-таки сдался. Через четыре года он, чужой и забвенный, возвращался в столицу на перекладных электричках. Чтобы вернуться в свой прежний мир, нужны были подъемные, которых не было. Временное пристанище Слава нашел у бывшего сокамерника — отставного генерала танковых войск, год отсидевшего за незаконное переоформление под коттеджное строительство танкового полигона. Генеральская форма Раппопорту пришлась к лицу. Через пару дней размышлений Слава решил начать с автомобильного бизнеса. И вот, неделю спустя, Раппопорт в форме генерал-лейтенанта танковых войск гонял воздух возле ворот с большими выпуклыми звездами воинской части, какой именно — Слава имел очень мутное представление. В руках мошенник держал кожаный портфель, перехваченный двумя ремнями с застежками. Пять минут ожидания, и у ворот остановился новенький черный «Порш Кайен», загруженный тремя чеченцами. Но из машины вышел только один, косолапой походкой борца приблизившись к Раппопорту. — Здравыя жылаю! — медленно проковеркал чечен, протягивая руку. — Привет, — Раппопорт смотрел сквозь него на машину. — Эх, жалко, что черный. Дочка_ то серебристый просила. — Зато кожа белый, как кокос. Фарш лымытированный. На заказ два таких делали — мне и Рамзану! Один в Москве, другой в Гудермесе, — причмокнул чечен. — Видел я ваш Гудермес из бомболюка, — не удержался Слава, не постеснявшись своих танковых шевронов. — Ты берешь или нэт? — рыкнул борец. — Подвинешься по цене? — прищурился мошенник. — Нэт. Мы же с тобой все обсудили. — Дочка-то серебристый хотела. Ну, коль, обсудили. И опять-таки слово офицера ведь тоже не хрен собачий, — рассуждал себе под нос Слава. — Сейчас только загоним на ремзону. Ребята ее посмотрят, и по рукам ударим. Потом и обмоем у меня в кабинете. Приглашай своих бойцов! — Мы не пьем! — Айран Б айран? — Деньги с тобой? — Со мной! — Раппопорт крепко сжал портфель. — Поехалы! — чечен благодушно улыбнулся. — Куда? — танком насупился Слава. — Вас так не пропустят. Закрытый объект. Строго по пропускам. Даже для меня. — Что предлагаешь? — продавец неожиданно растерялся. — Давайте документы вместе с товарищами. Я прикажу, чтобы оформили пропуска. Сержант на КПП вас встретит и проводит в ремзону. Машину я сам загоню. — Ждать долго? — чечен посмотрел на золотой «Ролекс», что не могло не остаться не замеченным Раппопортом. — Максимум десять минут, — Слава еле заметно прикусил губу и продолжил в полголоса: — Часть очень секретная, поэтому на проходной детекторы, подковы. Чтобы мозги вам не парили, всякий металл: награды, ну, там медали, ордена, часы, оружие, если есть, «трубки» в машине оставьте. Чечен молча подошел к собратьям, по-своему объясняя суть новых вводных. Вайнахи распряглись покорно, набив бардачок золотом, часами и телефонами, спрятав под переднее сидение два «:стечкиных». Вылезли из машины, где Раппопорт уже прилаживал ключ в зажигание. — Возьми ксивы, — чечен протянул в форточку три российских паспорта. — Спасибо, дорогой. Чуть не забыл, — благодарно вздохнул Раппопорт, пряча документы в карман. Слава резко развернул машину. — Эй, ты куда? — выпалил чечен, подперев коленом бампер. — Испугался? — рассмеялся Раппопорт. — Не бзди, Шамиль! Это же ворота только для прохождения военной техники. У тебя же не танк. Придется через служебный загнать. Спустя двадцать минут вайнах тряс за грудки часового на КП. — Поломаю, сука! Где ваш долбаный генерал? — Я же по-русски вам говорю, нету у нас генералов! — лишь испуганно мычал солдат. Раппопорт одной рукой вертел руль, другой выбирал себе часы. Лезгинка, зазвеневшая из инкрустированного бриллиантами телефона, отвлекла Славу. Недолго думая, он ответил: «И тебе салам. Нету Аслана, братуха. Русским в плен сдался». Еще спустя десять минут рота охраны кирзачами и матами проводила «профилактику терроризма» среди лоховатых горцев. //__ * * * __// Дни растворялись в недели — этапа не было. Вместо него в камеру закинули еще десятерых пленных, тощих, измученных, в мокрых линялых одеждах, насквозь пропахших потом, куревом и «Столыпиным». Их гнали с востока, гнали давно по тюремной России. Они мечтали о зоне чуть больше, чем о смерти. В глазах стояла исступленная усталость. Мысль — субстанция склонная к истерикам, была напрочь раздавлена страстным желанием выспаться и поесть. В камеру москвичей они зашли, как матросы в Елисеевский гастроном. Все было «по-братски» разделено и съедено. Еще через неделю закончились последние деньги. То, что было схоронено от вертухаев, им же и отдано за хлеб, спирт и наркотики. Потом начался голод. Люди, закупоренные в бетон, мариновались в собственных выделениях и испарениях. Влага пронзала легкие колючим паром, словно губкой, впитывающей туберкулезную пыль. Зэки стояли по двадцать часов. Из-за тесноты невозможно было сесть даже на пол. За ночь умерло двое. Отчего? В этом протухшем человеческом фарше даже толком не разобрали — кто. Опасаясь заразы, трупы брезгливо выдавили из стойла и утрамбовали под шконку рядом с Лампочкой. Во время очередного обхода тела не смогли вытащить из камеры, не успели, а вертухаев они мало заботили. Избавиться от жмуров удалось лишь спустя еще сутки, когда запах разложения заглушил камерную вонь. Следующей ночью в хату закинули новенького: шлепанцы, шорты, майка, скромная сумка. Арестант выглядел лет на сорок: крепкий, спортивный, но с подпорченным тюрьмой здоровьем. Тело украшали блатные татуировки. На пальцах вместе с синими перстнями было выбито «БОСС», аббревиатура от «был осужден советским судом». Ноги клеймила гравировка «идут туда, где нет закона», на шее висел маленький алюминиевый крестик. Несмотря на мощные габариты, каторжанин сутулился, проваливаясь тяжелым шагом, как будто слегка прихрамывая. Его улыбка была скорее похожа на прищур. Свинцовый взгляд неповоротлив, под стать походке. Но мало кто мог перепутать эту волевую мощь, в любой момент готовую обрушиться на всякого, ставшего на его пути, с усталостью непосильного бремени. Он отвык от людей и отрешился от мира. Мужчина провел в заключении последние тринадцать лет, из них девять в одиночной камере, своей судьбой обломав трагический пафос «Графа Монтекристо». Годы бетонного одиночества не тронули душу безумием. По три часа в день молитва, потом бесконечные отжимания, чтение и переписка с близкими. На пятисотой прочтенной в тюрьме книге он сбился со счета. Звали его Константином. Тюрьма и вера привили ему счастье. На четвертом году заключения его короновали в воры. Костя поднимал бунты, бескомпромиссно воевал с вертухаями, за что и был изолирован в четыре стены крытых зон на отечественных каторжанских просторах. До выхода на свободу ему оставался год. Теперь его везли в Минусинск — не сломать, так убить. Вор знал об этом, но судьбу свою не загадывал, и без того считая себя в долгу перед Богом. Костя хотел даже выбить у себя на груди: «Кто сказал, что Бога нет? Я его племянник», но не представлялось удобного случая. В воровском мире он был известен как Костя Костыль. Почему Костыль? Потому что на него можно было опереться. В узилище Костя видел свой крестный путь, прямой и бескомпромиссный. К призрачному освобождению он относился с иронией. «Я люблю свободу, но ее ко мне не тянет!» — частенько приговаривал Костыль. Расположение хаты хитрое: на отшибе, в торце изолятора. Наладить «дороги», достучаться, поднять кипеш, раскачать тюрьму — невозможно. Наверное, поэтому сюда и кинули Костыля, посчитав, что здесь он не будет опасен. Под утро на дальняке загнулся еще один чахоточный, совсем молодой парнишка, с полгода как поднятый с малолетки. Ему дали три года за драку — заступился за сестру. На следующий день Костя подтянул камерный блат-комитет. Решили вскрываться. На тюрьме резать вены — это не самоубийство, это крайняя форма протеста. Попытка суицида — это ЧП, аЧП — это плевок в личное дело «хозяина». Вот и выходит, что достучаться до справедливости можно только кровью. Перед вечерней проверкой блатные достали алюминиевые ложки с аккуратно заточенными черенками. Их примеру последовала остальная общественность. Интеллигенция перед процедурой тщательно протирала «весла» и мыла руки, дабы предупредить заражение. Сопровождая действо матерными воплями, кое-как принялись царапать приборами руки. Натурально вскрылись лишь четыре арестанта, которым суицидничать приходилось не впервой. Остальные в сонном мареве лениво ковыряли ложками вены, размазывая рубиновые окаемки. Тормоза открылись, в хату ввалились вертухаи в насквозь промокшем выцветшем камуфляже, образовав плотное каре, из-за которого выступил сам начальник тюрьмы. Глаза сорокапятилетнего полковника мерцали напряженной озабоченностью, что было с удовольствием отмечено опытными зэками. — Чего хотите? — Хозяин полностью овладел эмоциями, поморщившись от ядовитой испарины. — Начальник, — победоносно прохрипел Костыль, зажимающий три хлюпающих рубца. — Разгрузи хату, дай хавчика, врачей и завтра же всех на этап. — Или? — переспросил полковник, сверкнув живым интересом. — Все здесь и ляжем! Все на хрен вскроемся! — зарычал вор. Зэки с гордостью метронома кивнули головой. В изможденных глазах сияло торжество арестантского единства. Блатные, для которых рубцы на венах по значимости были сродни насечкам на прикладе снайпера, в душе праздновали победу. Интеллигенция сокрушалась за испорченную красоту, калькулируя в уме, во что обойдется выведение шрамов. — Кто ж так вскрывается? — полковник прервал паузу надменной усмешкой. — Этим баланду жрут, а вот этим вскрываются, — он швырнул под ноги арестантам несколько маленьких коробочек тоньше спичечного коробка. Хозяин тут же вышел из хаты. За ним, подобрав презрительные улыбки, последовали цирики. Костя неспешно поднял с пола хозяйский подгон. Синебелые коробочки тонкого картона с корабликом и надписью «Нева». По десять новеньких лезвий в каждой. — Переиграл, козел! — Раппопорт мучительно исказился в лице, дуя на еле заметную царапину. Камера стала возвращаться к унылому, обреченному брожению, выстраиваясь к дальняку, чтобы смыть засохшие сгустки крови. Не поднимая глаз, Костыль задумчиво перебирал в руке бритвы. Рядом молча чесали затылки авторитетные сидельцы. Тяжело вздохнув, вор повернул голову, столкнувшись с шершавыми взглядами. Каждый сомневался за себя, но за другого все уже решил. Кто-то перекрестился. — Ну, что, братва, уважим начальника? — громыхнул Костыль, мгновенно оборвав камерную суету. — Как это? — всхлипнул Раппопорт, угадав движение блатной мысли. — Держи, жидяра! — Вместо ответа Костя протянул мошеннику развернутую мойку. Раппопорт обреченно взял бритву, осознав, что это единственный шанс выжить. Не вскроешься сам — вскроют тебя. — Кто не справится, тому поможем, — развил идею поджарый арестант с изъеденными метадоном зубами. Мойки разошлись по рукам. — Гады! Не хочу! — истошно заорал Шереметьев, бросившись к двери, но ловко сбитый чьей-то подсечкой, ушел головой в бетонку. Возникший над ним Костыль, кивнув то ли хате, то ли самому себе, ловко рубанул артерию на жирной шее «Графа». Лезвие, грациозно прогнувшись, блеснуло маслянистым потом армяна и прыснуло бледной ртутью. Словно по сигналу, началась резня. Сжав зубы, стараясь заглушить боль воем, они вскрывали вены. Психов, малодушных и недогадливых резали без оглядки. Убийцы приговорили себя раньше своих жертв. Когда в хату вошел резерв, семеро уже остывали. Еще пятеро умерли на больничке. Остальным залатали руки и раскидали по зонам. Начальника тюрьмы сняли с должности, ненадолго возбудив против него уголовное дело. ТВИТТЕР СТРОГОГО РЕЖИМА Идея вывести социально-психологический портрет современного российского зэка мне показалась весьма заманчивой. Во-первых, всякий взгляд, переосмысленный тюрьмой, на себя, свою биографию, мировоззрение и политику, — это частичка первозданной мозаики без напускных вкраплений, подрисовок, наносной мишуры. Во-вторых, оценки людей совершенно разных по возрасту, жизни, социальному положению, но связанных общностью шконок, вкупе выносят приговор текущей эпохе. Вот лишь некоторые психологические зарисовки, сделанные в тюрьме. Это ответы на абсолютно одинаковые вопросы абсолютно не похожих друг на друга зэков. Эти интервью не анонимные, никто не возражал против публикаций своих имен и фамилий, но я хотел бы воздержаться от персональной конкретики. Скажу лишь, что это три поколения: 45_летний крупный предприниматель (Константин), 30_летний адвокат (Влад) и 20_летний скинхед (Николай). Выводы делать вам. Дата рождения? Константин: 23 мая 1964 г. Влад: 31 декабря 1977 г. Николай: 7 мая 1989 г. Род занятий? К.: нефтехимия. В.: адвокат, специализация гражданское право, недвижимость. Н.: Стропальщик (оператор крана). Семейное положение? К.: Женат, трое детей. В.: Женат вторым браком, двое детей. Н.: Холост, мама. Годовой доход? К.:. 20 миллионов долларов. В.: около 500 тыс. долларов. Н.: 6 тыс. долларов. Автомобиль? К.: Бентли Континенталь. В.: Ауди S6. Н.: отсутствует. Сколько сидишь? К.: 2 года. В.: Год и два месяца. Н.: 5 месяцев. В чем обвиняют? К.: В заказе на убийство двух человек. В.: Мошенничество в особо крупном размере. Н.: 19 (девятнадцать) убийств, два грабежа, оружие, незаконный оборот взрывчатых веществ. Приговор или стадия следствия? К.: Судебное разбирательство. В.: Приговор — 5 лет общего режима. Н.: Идет следствие. Что такое успех? К.: Когда у тебя есть друзья, любимая женщина и дети, и тебе не стыдно за их состояние. Когда ты в согласии с самим собою. Когда тюрьму воспринимаешь как приключение. Повоевать мне не удалось: тюрьма — вполне адекватная замена. В.: Душевный комфорт. Н.: Достижение поставленной цели. Что такое счастье? К.: Чувствовать себя свободным в своих действиях и своих решениях. В.: Достижение цели. Н.: Когда покойно и легко на душе. Что дала тюрьма? К.: Много чего. Во-первых, быстрее стал разбираться в людях. Во-вторых, тюрьма позволила понять, кто я такой, как я могу действовать в экстремальной ситуации. Обозначила, что для тебя действительно дорого, за что переживаешь, волнуешься, что ценишь. В.: Понимание относительности всего, в том числе и успеха, и счастья. Н.: Осознание своей неправоты, раскаяние в легкомыслии. Что отняла? К.: Два года общения с близкими и детьми. В: Время покажет. Н.: Возможность осуществить поставленные цели. Самое яркое впечатление в жизни? К.: Мое первое освобождение из зала суда. Выходишь и видишь небо! В.: Когда узнал, что моя жена девственница. Н.: Когда магазин взорвал. Самое яркое впечатление в тюрьме? К.: Не было. В.: Когда заехал, увидел, что все хохочут. Удивился чего ржут. Это же тюрьма, здесь все должны страдать и мучиться! Н.: Когда подельник свалил от ментов во время следственного эксперимента. Самая вредная слабость? К.: Сентиментальность и доверчивость. Всегда думаешь о людях лучше, чем они есть на самом деле. В.: Быстрая привязанность к вещам, людям и местам. Н.: Легкомыслие и доверчивость. Что ценишь в людях? К.: Надежность. В.: Честность, не люблю хитрож. Н.: Ум, честность, смелость. Что ценишь в женщинах? К.: Надежность. В.: Преданность. Н.: То же самое плюс красоту. Политические убеждения? К.: Либерал-анархист. В.: Предпочитаю диктатуру беззаконию демократии. Н.: Национал-социализм. Цель в жизни? К.: Достойно ее закончить. В.: Не растерять приобретенный опыт. Н.: Революция, свержение власти. Что такое свобода? К.: Мыслить и делать так, как ты хочешь. В.: Независимость от обстоятельств. Н.: Положение, от которого не зависишь; возможность делать, что пожелаешь. Самое желанное на воле? К.: Не знаю. В.: Жена. Н.: Наказать тех уродов, которые меня посадили. Самое невыносимое в тюрьме? К.: Когда на соседних нарах сидит какая-нибудь мразь. В.: Собственная глупость, когда предаешься иллюзиям и страхам. Сон разума рождает чудовищ. Переживание — порождение безумия. Н.: Однообразие и нехватка адреналина, к которому я привык. Чего боялся на воле и боишься сейчас? К.: Всегда боялся за семью, а в остальном все пох. Были бы еще мозги. В.: Тогда был патологический страх измены жены, а теперь не дай Бог однажды понять, что пребывание в тюрьме было бесполезным. Н.: И там, и здесь боюсь за своих родных. Чем бы пожертвовал, чтобы выйти завтра? К.: Максимум пятью годами жизни, больше бы не дал. В.: Если бы дали на раздумье час, то пришел бы к выводу, что ничего бы не дал. Н.: Всем, кроме людей, которые мне дороги. Самый дорогой человек? К.: Жена. В.: Мама. Н.: Яне хочу отвечать. Самое большое разочарование в жизни? К.: Что родился и живу в России. В.: В ментах. Я думал, они умнее. Н.: В своем лучшем друге, который меня и сдал. Самый большой успех? К.: Счастливо женился. Жена ждет, борется, помогает. В.: Ощущение в тюрьме полноценного счастья. Н.: Мог пробежать 15 километров и не запыхаться. Хорошо плаваешь? К.: Хорошо. В.: В тюрьме все хорошо плавают, играют на гитаре и водят машину. Н.: Средне. За что страдаешь? К.: За глупость и прямые поступки по горячности, по молодости. Короче, за правду. В.: За неосторожность в желаниях. Может, это прозвучит по-идиотски, но я как-то захотел уйти в монастырь, но понял, что никогда не решусь на это добровольно. Вот, Высшая Сила меня сюда и закрыла. Н.: За убеждения. Самая глупая трата денег? К.: Казино и проститутки. В.: Попытка дачи взятки ментам, которые меня потом и закрыли. Н.: На жигулевскую «шестерку», которую я купил без прав в 16 лет и у которой не закрывалась дверь. Через две недели машину угнали. Тебе снятся цветные сны? К.: Иногда бывает, но очень редко. В.: Да. Н.: По-моему, да. Кого ненавидишь? К.: Нет таких. В.: Свои низменные порывы. Сначала поддаешься искушению, а потом каешься. Н.: Я много кого ненавижу. Мусоров, обывателей. Мечта? К.: Остаться самим собою. Домик с видом на море или на океан и горы. В.: Волшебная палочка или золотая рыбка, но лучше волшебная палочка, она без лимитная. Н.: Выйти на свободу. Любимая книга? К.: Предпочтений особых нет. В.: Сейчас, пожалуй, «Робинзон Крузо». Н.: «Майн кампф», фантастика. Где сидел? К.: Кремлевский централ, Бутырка, спецблок «Матроски». В.: На общей «Матросске» и на спецблоке. Н.: На общей «Матросске» и на спецблоке. Любимое место в мире, Москве, России? К.: Калифорния, Флорида, Австрия, Швейцария. В Москве противно, гнусно и неинтересно, а то, что нравилось раньше, — вызывает раздражение. Может, возрастное. В России — Комарово. В.: Кутузовский проспект от начала до конца. Н.: В Москве — нет. В России — в лесу, на водохранилище, в мире — на море. Блондинки или брюнетки? К.: Брюнетки, а так вообще все. В.: Красивые и доступные. Если недоступные, чего ими любоваться? Н.: И те, и те. Любимая музыка? К.: Битлы, Пинк Флойд, Модерн Токинг, Бонни Эм, АББА, Секрет сервис, Смокки, Эй_ си-ди-си. В.: Советское ретро. Что-то типа «Я буду долго гнать велосипед.», «Сябры», музыка из «Неуловимых». А еще советский гимн нравится, там где про «Союз нерушимых.». Н.: Hate, Core, RAC. Думал о самоубийстве? К.: Всегда задумываешься, но решаешь подождать. Надо бороться, как бы тяжело ни было. В.: В прямом смысле нет. Только как о приключении, чтобы узнать, что же все-таки там находится, но понял, что все равно узнаю. Н.: Думал и думаю. Самый тяжелый выбор? К.: Ситуаций много было непростых, а жениться или не жениться, пожалуй, самый тяжелый выбор. В.: Сначала загрузить подельников и не сесть, потом загрузить подельников и выйти, ну, и, наконец, загрузить подельников и получить условный срок. Н.: Между посвящением себя идеологии террора и личной жизнью-карьерой. Любимая выпивка? К.: Алкоголь, но хороший. В.: Текила. Н.: Я не пью. Что для тебя деньги? К.: Возможности, степень свободы, цель бизнеса. В.: Оптимизация достижения целей. Н.: Одно из средств достижения цели. Любимое блюдо? К.: Главное, чтобы вкусно. В.: Гречневая каша. Н.: Курица с ананасами. Сколько нужно денег для счастья? К.: Чтобы чувствовать себя свободным и независимым. Чем больше денег, тем меньше счастья. В.: Для счастья деньги вообще не нужны. Н.: Мне бы деньги счастья не сделали. Самый сумасшедший восторг? К.: Пока, наверное, с бабами. Может, что изменится. В.: Три недели до ареста в ожидании приема. Ощущение, что каждый час может быть последним. Все твои обязательства аннулируются и ты начинаешь жить этим потрясающим адреналиновым гибельным восторгом. Как там у Высоцкого: «Чую с гибельным восторгом — пропадаю, пропадаю.». Н.: Слава от сделанного и от собственной неуловимости. Знаешь, что рано или поздно поймают, но пока они лохи. Любимое животное? К.: Собаки. В.: Попугай. Н.: Лошадь. Где бы хотел жить? К.: В месте с красивой природой, без суеты. В.: На воле. Н.: Мне у себя дома было неплохо. В принципе, было бы круто жить в деревне, чтобы не видеть чернож... Любимый поэт? К.: Скорее Пушкин, а так много. В.: Тютчев. Н.: Я стихов вообще не читаю. Памятное четверостишие? К.: Я не знаю, что это означает, но начало стихотворения Генри Гейне «Лори Лай» звучит красиво. В.: Не помню. Н.: В голове они у меня не откладываются. Кто такой Путин? К.: Я этого не буду говорить здесь. Не очень высокого мнения об этом человеке. Сожалею, что он из Питера. В.: С одной стороны, Путин удержал страну от развала. С другой, он губит свой народ, не давая ему проявить свои лучшие качества. Как и предыдущие правители, он любит страну, но ненавидит свой народ, держа его за быдло. Если ВВ остановится на том, что сделал, его можно поставить в один ряд со Сталиным — Лениным, которые, укрепляя государственность, уничтожали свой народ. Но все равно я считаю его искренним человеком, хотя на выборах голосовал за Жирика. Н.: Умный. Я бы его казнил за то, что выдвинул Медведева в президенты. Кто такой Медведев? К.: Похоже никто, но время покажет. В.: Г…н. Н.: Жидо-масон. Мендель, кстати, у него фамилия. Политический режим в России? К.: Кэгэбэшный тоталитаризм. В.: Олигархия. Н.: Закос под демократию, которая таковой не является. Нашим правительством направляют извне, последовательно уничтожая русский народ, заменяя его гастрабайтерами. Есть специальный план, разработанный Америкой, чтобы количество русских уменьшить в десятки раз. По миллиону вымирает русских в год. Судебная система? К.: Эта не система — это репрессивный аппарат. В.: Коррумпированный беспредел. Н.: Коррумпирована целиком и полностью. Я бы вернул смертную казнь за изнасилование и наркоторговлю. Идеал политического лидера? К.: Юлий Цезарь. В.: Христос, поскольку истинная политика неотделима от понимания человеческой сущности и подлинных целей человечества. Н.: Гитлер. За время своего правления поднял свою страну. Был настоящим патриотом своей страны. Хобби? К.: Водка, женщины, спорт. В.: Коллекционирую личности. Н.: Спорт, интернет: новости, форумы, игры. За какую партию голосовал? К.: Ни за какую. В.: За «ЕдРо». Н.: Ни за какую. СКИСШИЕ ДУШИ Перебиты, поломаны крылья. Серой болью всю душу свело. Кокаина серебряной пылью Все дороги мои замело. Романс из к/ф «Рожденная революцией» «Привет. Это ты или за тебя кто-то пишет?» — выскочило сообщение в «Одноклассниках». Автор строк «Лиза ***», по фотографии миловидная девушка, отдаленно знакомая. Настолько отдаленно, что эту знакомость я списал на дежавю. Черное каре окутывало маленькую головку со спрятанной грустью больших глаз. «Привет. Это я», — отстучал по клавишам. «Помнишь меня? — пришло немедленно. — Если это ты, набери 903_573_95.». Я позвонил: «Лиза?» — Привет, — протянулось на другом конце провода. — Узнал? — Пытаюсь, Лизонька. — Ну, вспоминай же, — нетерпеливо-недовольно потребовала девушка, продолжив. — Ну, Владивосток. — Лиза?! Неужели? — Вспомнил, — мурлыкнуло в трубке. — Увидимся? С ней я познакомился шесть лет назад во время командировки на Дальний Восток. Студентка-первокурсница тамошнего университета, высокая и стройная, приехавшая покорять высшее образование из деревни вместе со своей сестрой. Они ютились в общаге, сводя концы с концами случайными, но в меру порядочными заработками. Девчонки трудились моделями на выставках, помощницами руководителей, однако на последних должностях они обычно не задерживались дольше испытательного срока, изгоняемые из офисов за безжалостный отказ начальству в половой нужде. Спасение от голода и блуда сестренки нашли под крышей краевого Комсомола, куда их привел сосед по общежитию гидроцефальный Гена с японским автозагаром. Гена круглый год носил костюм с чужого крупногабаритного плеча. В брюки, затянутые на животе гармошкой, комсомолец заправлял сальный галстук. Рубашки у парня было две — белые, точнее некогда белые, жеваные, с ломанными воротничками. Несколько пуговиц были утрачены, однако Гену это не смущало, поскольку их отсутствие скрывал отталкивающий взгляды галстук. Навязчивое желание пожрать Гена побеждал ночной экспроприацией излишков хлеба и соевой колбасы у несознательных соседей по общежитию, презирая их за жадность и побои. Из имущества, кроме гардероба, у Гены был только портрет Ленина, удачно подобранный на помойке возле краевого законодательного собрания. О своих университетах Геннадий не распространялся, но «Три мушкетера», «Поднятую целину» и «Манифест Коммунистической партии» «сгрыз» от корки до корки, что позволяло ему оперировать словарным запасом, выгодно отличавшим его от собственного окружения. То обстоятельство, что Генин интерес к сестренкам ниже их ушей не опускался, расположило девчонок к приятельству, которое и занесло их в рассадник мировой революции на Дальнем Востоке. В уютном двухэтажном особнячке на улице Мира в идейном родстве варились несколько поколений коммунистов. Товарищи среднего возраста, их немного, были представлены в руководстве партийной ячейки. Спиртным и деньгами они не брезговали, даже капиталистическими, налаживая агентурные связи в местной власти, братве и бизнесе. От этого сотрудничества социализм ударно побеждал в семьях партийных боссов, обеспечивалась аренда особняка, коммуналка и наглядная агитация. Копейка падала и на долю комсомола, чьи вожаки, а их было два, стыдливо и втайне от соратников пропивали милостыню старших товарищей. Спасаясь от суетливого безделья, в крайкоме постоянно чаевничали и кусочничали. Выборы губернатора края, куда десантировали нашу группу политтехнологов, крайком встретил в счастливом предвкушении заработка и банкетно-фуршетного раздолья. Работа с «электоральным полем» входила в мою непосредственную компетенцию, поэтому в крайкоме я стал завсегдатаем. Лиза появлялась там часто, стараясь оправдать свое присутствие показушной суетой: или перебирала бумажки, или предлагала чай, или сосредоточенно пялилась в монитор, бесцельно ковыряясь в клавиатуре. Мы сдружились. Мне нравилась эта девочка за природную искренность, иммунитет к человеческому гнилью и обезоруживающую красоту. Через три дня ей должно было исполниться восемнадцать, а я улетал домой, неожиданно и безвозвратно. О вылете я узнал накануне в крайкоме. — Ты даже не останешься на день рождения, — Лиза по-детски поджала губки, отведя глаза от компьютера. — Завтра вечером должен быть в Астрахани. Извини, — мне почему-то стало ее жалко. — А можно я тебя провожу, — блеснула брошенным взглядом девушка. — Андрей, давай в штаб. Вещи заберем, а потом в аэропорт, — бросил я водителю, когда мы сели в машину. Хитрый трехэтажный особнячок, спрятанный в колодце новостроек, был частной гостиницей, целиком снятой под нашу команду. На первом этаже небольшой конференц_ зал и столовая-бар, сверху номера. — Ваня, я на улице подожду. — Стесняясь меня, Лиза вышла из машины с явной целью покурить. — Хорошо, я быстро. В дверях я столкнулся с одним из карманных борцов с «антинародным режимом», чье имя начинало стремительное восхождение на политическом небосводе. На бегу сухо поздоровался. Сумку я собрал минут за пятнадцать. Лиза сидела в машине грустная и немного растерянная. Ехали молча. Мы расстались возле регистрации. Она пыталась не плакать, а меня терзала изжога предательства, причиненного этой маленькой чистой девочке. — Але, Вань! Ты что замолчал? — скрипнуло фальшивой обидой. — Да, — встрепенулся я от воспоминаний. — Ты где? — В Москве, на Ленинском. — Я в Крылатском. — Если ты сейчас свободен, я могу через полчаса подскочить, — неуверенно потянулось в трубке. — Конечно, свободен, Лиза. Ты на метро? — Hе-а, на машине. Давай возле «Якитории». Я уже стоял возле кафе, когда из потока на стоянку вынырнул новенький БМВ «икс шесть», глухо тонированный, на двух нулях и трех «аннах». Машина резко тормознула возле меня, правое окно опустилось. Воздух разрядила музыка. За рулем сидела Лиза, сильно повзрослевшая, резко похудевшая, с бледным лицом и подуставшими глазами. — Привет. Поехали отсюда, у меня аллергия на рыбу, — несмело улыбнулась девушка. В салоне пахло новой кожей, табаком и мандаринами, которые вперемешку с кожурой лежали на полочке между сиденьями. Мне отчего-то казалось, что Лиза была выше, она горбилась. Маленькая худая фигурка, короткая стрижка, гораздо темнее той, что осталась в памяти. Тонкая ручка, на которой словно компас, бриллиантами отливал здоровенный циферблат, уверено крутила рулем внедорожника. — Куда едем? — Лиза вернула меня из мысленного штопора, смело выскочив на разделительную Кутузовского. — Жевать верблюда, пока лежит, а то встанет — убежит. А поехали, Лизок, в казино. — Прикалываешься? — хмыкнула девушка, стараясь не пересекаться со мной взглядом. — Денег много? Отдай мне! — Мало, поэтому и в казино. У меня в кармане лежало две тысячи долларов — аванс, ссуженный издателями за рукопись книги. Это были все личные-наличные и других поступлений в ближайшее время не предвиделось. — Там же выиграть нереально, — протянула Лиза. — Вот мы это и посмотрим. О верном способе легкой наживы на рулетке поведал как-то мой сокамерник. Идея запомнилась. От соблазна попробовать, даже рискуя последними деньгами, я не мог удержаться. — Ну, как скажешь. В какое казино? — Поехали в «Ударник». Кстати, а почему «икс-шестая»? — Это назло ему. Он мне «Лексус» впаривал, а я этот взяла, чтобы он охренел от такой неожиданности. — Ты замужем? — За этим козлом?! Ни в жизнь. Лучше вернусь на свою гребанную родину. Рыбу чистить и крабам ноги отрывать. — Кому так повезло? — Как? — Лиза осеклась, удивленно осознав, что янев теме. — Да какая разница. — Одна дает, другая дразнится. — Я в Москве стараюсь не появляться, чтобы его не видеть. — Во Владике пропадаешь? — Шутишь? Я там сто лет не была. Что там делать? У меня дом в Лондоне и учеба в Оксфорде. А сюда наездами. Ремонт надо принять. Двести метров на Кутузе, полгода уже вожусь, третью бригаду меняю. И со счетами разобраться. — Сводишь с кем-то? — У меня два ляма баксов на рублевых счетах, надо конверт сделать, и так уже на кризисе сотку потеряла, — с тяжелой тоской вздохнула Лиза. Не без труда приткнувшись на парковке, мы вошли в казино. Первый этаж, словно зал ожидания Ярославского вокзала, пестрил человеческой разно маетностью. Вокруг булькающих игровых автоматов бродили лица с опорожненными душами. Сытая холеность, подузоренная золотом и бриллиантами, мешалась с рваньем, отправлявшим в бездушные жернова цветастых ящиков заложенные квартиры и потребительские кредиты. Серые физиономии, изможденные вялой страстью, подергивались в такт мерцанию экранов. Даже победная светомузыка, которой периодически взрывались поглотители бабла, не вызывала в гражданах ничего, кроме отрешенного равнодушия. Мы спустились вниз, где за рулетками и покерными столами толпилась публика. Две тысячи долларов были разменяны на фишки. Подошли к рулетке, возле которой уже потели трое господ среднеазиатской наружности и дама, чьи увесистые мослы обтягивала белая водолазка с огромными буквами по бамперу. Дама пила бурбон, смахивая в стакан пепел сигареты, замызганной слюной и помадой. Игра не шла, и дилер, чахоточный мальчик с выработанным иммунитетом к поношениям клиентов и начальства, сгребал разноцветные фишки в пользу казино. Недолго думая, я поставил сто долларов на первый столбец. Небольшим отступлением надо отметить, что в рулетке три столбца, поэтому в случае выигрыша поставленная на кон сумма утраивалась. Шарик, отсчитав положенные круги, споткнулся о «18». Тетя, памятуя о десяти баксах, выставленных на эту клетку, кусанула губу, размазав по зубу бордовый рубец. Но шарик, словно передумав, сделал вымученное сальто, приземлившись на «7». Крупье с поздравлениями придвинул мне две фишки по сто. Забрав выигрыш, я оставил сотню на том же месте. Тетка, уверовав в мою удачу, подвинула на первую дюжину свои пятьдесят. Но в этот раз шарик капризно замер на «15», аккурат по соседству с нужной нам «19». Женщина, звякнув кольцами о стакан и крутанув глазами, раздраженно закинула в себя виски. — Мимо, — слегка досадуя, констатировала Лиза. — Сейчас все будет, — туда же я упрямо поставил двести долларов. — Тридцать пять, — объявил крупье, облегчив меня еще на две сотни. — Ты что делаешь? — удивилась Лиза, увидев, как я на то же место водрузил триста баксов. Я отмахнулся, молча уставившись в шарик. — Ну, я же говорила, — девушка закурила, шарик задрожал на тридцати в третьем столбце. А я вновь упорно отщелкал четыреста на первую. — Двадцать два, — бесстрастно процедил дилер, подвинув ко мне восемь стодолларовых фишек. С учетом предыдущих потерь я был в плюсе на триста баксов. Тот же фокус я изобразил уже на второй дюжине. Два раза шарик проскочил мимо меня, но на третий прислал мне шестьсот. Лиза светилась детским азартом, много курила и нервно теребила сумочку. //__ * * * __// За соседним покерным столом сидел интеллигентный еврей, вполне еще бодрый, но обрюзгший от излишеств. Модно стриженная щетина, серьга в ухе, пестрота и вкусовщина в одежде были то ли ленивой данью тусовке, то ли молодецким торцеванием перед проститутками. Здесь он был завсегдатаем и местной достопримечательностью для тех, кто был хоть немного знаком со «своеобразным» миром современной культуры и по лит-бизнеса; себя он гордо именовал галеристом. Интеллигент напряженно следил за игрой, ставил много, больше раздражаясь проигрышам, меньше радуясь кушу. Игра не клеилась до обидного. Сначала два туза с раздачи были задавлены соседским фулхаусом, потом собранный стрит был похерен стрит-флешем какого-то молодого «козла» с «классной кобылой», которая жрала виски и гнусно визжала при очередном выигрыше своего спутника. Галерист несколько раз было порывался вежливо порекомендовать девушке заткнуться, но дерзкий взгляд ее кавалера обращал его к благодетелям скромности и смирения. Интеллигенту очень хотелось как-нибудь намекнуть этому подгламуренному быдлу, с кем они имеют честь играть за одним столом, но разговор не складывался. Поэтому досаду оскорбленного азарта галеристу, как всегда, приходилось срывать на юных девушках-крупье, покорно сдававших карты. Во время очередной раздачи, когда крупье предлагала игроку разрезать колоду специальной пластинкой из твердого пластика, интеллигент резко бил в колоду. Рассекая карты, острая пластмасса безжалостно врезалась в хрупкие пальцы девушки. От боли и обиды молодая женщина сжимала скулы, как мужчины сжимают кулаки. Разглядев в дымке взгляда тронутую слезой тушь, отомстивший галерист начинал демонстрировать публике свои керамические челюсти. Марату Гульману было около пятидесяти. Его биография, бизнес и власть начались с развалом Союза. Основав галерею современного искусства имени себя, Марат начал впаривать обезумевшим от денег барыгам галлюциногенную мазню с наркологическими названиями, кивая на «тренды», «моду» и «западную эстетику». Когда лоховская страсть к страшно-прекрасному периодически спадала, Гульман подогревал ее эпатажем разума и морали. Наловив по отечественным диспансерам десяток аттестованных шизофреников-извращенцев, Марат организовал у себя в галерее «фабрику звезд». Голые придурки сидели на цепи, жрали из железных мисок, гадили на пол и лаяли на посетителей галереи. Сие экскрементальное искусство Марат Анатольевич называл «инсталляциями». Блевотный рефлекс, вызываемый прогрессивным творчеством, снискал Гульману скандальную славу. Когда буйные идиоты, копрофилы, зоофилы и эксгибиционисты утомили однообразными номерами похабного зрителя, Марат переключился с острополовой на остросоциальную тематику, удивляя массы богоборческой гнусностью, что опять-таки явилось для него неплохой рекламой. Гульманом возмущались и восхищались. Необычный подход к российской традиции стал для сотрясателя устоев входным билетом в большую политику, где он заявился главным отечественным пиарщиком. Гульман стал осваивать бюджеты избирательных кампаний мэров, губернаторов, федеральных партий. Спустя пару лет после описываемых событий кремлевские поклонники сделали галериста членом Общественной палаты и дали в кормление Пермский край, где он стал неформальным главой региона в должности директора Пермского музея современного искусства. Министром культуры края Марат тут же назначил своего помощника Колю Навичкова, который мог бы запросто участвовать в зоологических инсталляциях маэстро. Он был омерзителен в подобострастии к начальству, но Марату льстило и забавляло, когда полтора центнера мяса-жира пресмыкалось и лизоблюдствовало. За это он обещал сделать Колю депутатом Государственной Думы, даже несмотря на экстравагантную внешность своего протеже. Лицо Навичкова было изуродовано целлюлитом, покрытое, словно болотным мхом, нечистой шерстью. Его рыхлые щеки разъедала крупная сыпь, которую Коля списывал на чрезмерное потребление виагры. Навичков имел беспокойный взгляд, часто дышал, вечно потел и быстро говорил, глотая слова и мусоля бороду. В коллекции уродов Гульмана Навичков занимал почетное место. Марат, определивший в министры Навичкова, чувствовал себя подобным Калигуле, сделавшим сенатором любимого коня. Галерист обладал редкой политической прозорливостью. Еще в самом начале «:нулевых» он первый из российской бюрократии повесил у себя в кабинете двухголовую мужскую гениталию, сделанную из галогеновой проволоки. Из культурных новаций края при Гульмане открылось «подпольное» губернаторское казино и губернаторский бордель, куда девок возили самолетами из Москвы. Казино же поражало убранством, сдержанной эклектикой обстановки и изысканной публикой: местная администрация, выдающиеся предприниматели, высшие силовые чины и столичные гости. С Маратом знакомствовал Тося. Их свел Биронов после продажи Барановского. Тосик, обнаружив родственное сходство с Навичковым, возжелал судьбы подобной и начал с юношеским пылом охаживать члена Общественной палаты. И надо отметить, что галерист находил Коростченко небезынтересным, старался держать Тосю в поле зрения, но при этом исключая всякое панибратство больше из эстетических, нежели из воспитательных соображений. И вот в судьбе Анатолия забрезжил свет. Ему позвонил Гульман и пригласил прибыть в Пермь. Итак, лучший костюм, белая рубашка, шикарный синий галстук и чудаковатые запонки на манжетах, с трудом сходящихся на пухлых запястьях. Свой карьерный взлет Тося начал отмечать прямо в самолете, заливая коньяк спрайтом. Когда Боинг приземлялся в Большое Савино, парубок во всю глотку орал «Ще не вмерли в Украини.». В аэропорту Тосю встречала помощница Гульмана Кира, объяснив, что молодой человек будет принят шефом в казино, куда они прямо сейчас и направятся. По дороге Коростченко засадил еще пару фуфыриков, предусмотрительно захваченных в самолете, досадуя на отсутствие запивки. В казино Толя вошел на полусогнутых, обнимая мир обожающим взглядом. Охрана и гости косились в сторону датой-бородатой скалы, с трудом пролезшей сквозь рамку металлоискателя. Здесь следует сделать небольшое лирическое отступление, дабы читатель смог прочувствовать символизм следующей сцены. Одним из последних «революционных» шедевров, рожденным одним из гульмановских пациентов, явилась инсталляция «Лев Толстой и куры»: за столом сидела восковая копия классика, над которым в клетке жили хохлушки. Сакральная идея творца заключалась в том, что куры гадили на великого писателя. Знал ли Тося о существовании этой пометной экспозиции или юноша действовал интуитивно, став слепым орудием мести в руках судьбы за попранную славу великой русской литературы, Коростченко впоследствии так и не признается. Нетвердым, но уверенным шагом канатоходца Тося двинулся к центральному покерному столу, за которым в жидкой компании играл Гульман. Марат был так увлечен картами, что дружеский удар по спине Толиной ладошкой оказался для него весьма неожиданным. Вздрогнув, он поднял голову, разглядев белую рубашку, шикарный синий галстук и неизменную бороду. Галерист слегка просел под тяжестью руки с запонками — бижутериями, смутно начиная понимать, что это за солидольное йети, осмелившееся так беспардонно оторвать его от игры. Но было поздно. — Приветствую, Марат., - выдавил Коростченко вместе с завтраком, любезно предоставленным два часа назад «Пермскими авиалиниями». Почувствовал ли себя Гульман великим писателем-творцом, обгаженным сверху аномально упитанной курицей, узнать нам вряд ли доведется. В туалете, вытерев пачкой салфеток очки, пиджак и свою седую голову от сгустков колбасы и сыра, Марат вернулся к столу, продолжив игру под язвительный шепот публики. О Тосике он уже больше никогда не вспоминал. //__ * * * __// Где-то за час я набил полторы тысячи, решив, что на сегодня хватит. С фишками я отправился к кассе, в окошко которой парень в бейсболке и с косичкой засовывал кучу мятых долларов, хаотично извлекаемых из карманов джинсов и толстовки. Выпотрошив гардероб, он резко уставился на меня пьяным прищуром. — Дима, — воскликнул я, узнав бывшего коллегу по избирательном цеху. — Ваня, привет! Привет! — Бессонов, забыв про конвертацию мятой валюты, кинулся обниматься. — Ты же не играл никогда. Какими сквозняками? — С Маратом встречаемся. У него здесь типа штаб-квартира. Давно на воле? — Почти как месяц. Знакомься — Лиза. Дима, галантно пошатнувшись, приложился к руке девушки. — Все фестивалишь? — усмехнулся я. — Чего на этот раз? — Сезонный отпуск. С Пермского края вернулся. В городе Березняки выбирали «Единую Россию». Теперь прохожу курс психической реабилитации. Разговор продолжили уже за кофе и коньяком. У Димы явно наболело: — Вызвали меня туда как кризис-менеджера. Полный завал. Руководство «ЕдРа», дебилы, поголовно вступили всех в партию, не пожалев даже мертвых. Количество партийцев в полтора раза превысило численность совершеннолетних граждан Березняков. Мы голову ломать не стали, решив начать политпросвещение через культмассовые мероприятия. Короче, решили удивлять зрелищами, на хлеб бюджетов уже не хватало. Открываем календарь — ищем памятные даты. Первая, куда успеваем вписаться, — день вывода Советских войск из Афганистана. Местный депутат — женщина по имени Анжела, фамилию не помню, — взялась организовать «Голубых беретов» и пару камуфлированных инвалидов с гитарами на разогрев. Я же поручился за мобилизацию ветеранов афганской войны, которых в Пермском края оказалось с избытком. Депутат Анжела направила меня к своему дизайнеру Венере, с которой они некогда вместе трудились над разработкой наружной рекламы линейки фармацевтических средств от педикyлезa. Как потом выяснилось, брат дизайнера и муж депутата был один из спонсоров нашей кампании. Кстати, имя Венера звучало в Березняках довольно привычно. Дело в том, что во время войны сюда эвакуировали ленинградских блокадников, у которых местные за еду забирали украшения и одежду. Еще несколько лет после победы коренные потомки таежных племен появлялись на светских раутах в сельских клубах и ДК в шелковых пеньюарах, чистосердечно выдавая их за вечерние платья. Между прочим, в Березняках учился Ельцин, имя которого носит та самая школа. Вместе с изысканными обносками аборигены с жадностью расхватывали у блокадников изысканные имена. У нас офис вохровец сторожил дико тупой, звали его Лоренс Егорыч Ефимчук. Дочку свою этот черт окрестил Сильвией, а сына Винсентом. Итак, прихожу к дизайнеру и подробно излагаю сей женщине суть задания. Что, мол, так и так, нужна открытка-раскладушка. Внутри текст приглашения и символика «Единой России», снаружи военная картинка: афганский пейзаж и боевые действия. Женщина все понимает, принимает, и уже через час звонит нам: «Приезжайте, макет готов». Приезжаем, смотрим, удивляемся. На обложке на заднем плане фотография танка, американского «Абрамса», очень похожего на немецкий «Тигр». От танка ко мне навстречу с плаката идет группа военных — негры в натовской форме. Пять негров с М-16 наперевес! — Венера, дорогая, какие на хрен негры?! — Вы расист! — Она то ли попыталась уточнить, то ли вслух уже все решила. — Это наша армия! Понимаете? — У нас сейчас в армии кавказцев много служит и негры там всякие разные. — Стоп-стоп-стоп! Тихо и по порядку. Речь идет об афганской войне. Советская армия, 1989-й год. Негры только у противника. — Пожалуй, я с вами соглашусь, — насупилась Венера. — Приезжайте через час. Ровно через час: танк остался, негры исчезли, зато появился авианосец на фоне триколора. — Уважаемая Венера, вы не могли бы найти в интернете фотографию нашего бравого десантника? Ну, там чтобы тельняшка, берет голубой! Там наши «голубые береты» воевали, понимаете?! И вставить его на открытку? Венера в ответ лишь молча кивает и злобно погружается в компьютер. Снова возвращаемся, принимаем макет. Танк «Абрамс», неопознанный авианосец и голубой берет в виде рамки. То есть изначально это была голова в берете, но башку Венера отрезала квадратом, а вместо нее засунула танк и авианосец. И вот, значит, идет окаемкой этот берет, на лбу у которого сверкает ярко-желтый трезубец незалежной Украины! — Венера, — срываюсь я. — Какие бандеровцы в Советской армии, в Афганистане, в 89_м году? Благо вспомнил, что у меня с поездки в Чечню фотки остались с военными пейзажами. — Короче, — говорю. — Убрать всю эту порнуху. Вот фотографии нашей техники на фоне гор. Отсканировать, вставить и в печать! Через три брака открытка была готова. Праздник состоялся! Все хорошо! Но зреет новая дата — 2 февраля — день победы наших войск в Сталинградской битве. Решаем отметить концертом, мобилизовав в согласные ряды пенсионный электорат. Естественно, вновь заворожен блеском золотой фиксы главного дизайнера «Единой России» по городу Березняки Венеры. Итак, сажусь напротив нее, пристально смотрю ей в глаза, излагаю проблему подробно: «День победы под Сталинградом. Сейчас это город-герой Волгоград, Великая Отечественная война 1941–1945 гг. Наши победили! Ферштейн?!». — Вы меня что, совсем за дуру держите? — возмущается Венера. — Но я все равно смогу взяться за заказ только в понедельник. Мне нужно завтра сдавать рекламный буклет туалетной бумаги. — Венера, — говорю я вкрадчиво. — Сталинград требует немедленного отречения от популяризации низменных процессов наших организмов. Техническое задание следующее: «Родина-мать», гвоздички, красное знамя, золотые звезды. Смотрю, вроде бы понимает. Кривой трясет недовольно, как ишак недоенный. Перезванивает мне через полчаса, и так, знаешь, игриво в трубочку: «Дмитрий, каков вы, право, торопыга! Приезжайте, все готово!». Вхожу, она меня со старта кормит кофеем и выкладывает готовый макет, сияя креативной гордостью. Снаружи наша военная колонна на фоне чеченских гор, а внутри «Родина-мать», устланная флагом Континентального Китая. На обороте мечеть с минаретом. — Какие на хрен горы? Какая мечеть? Победа под Сталинградом! Она так обидчиво заявляет: «Что вы мне здесь рассказываете?! Я посмотрела на карту. Сталинград — это Южный Федеральный округ. Там один сплошной Кавказ, горы, Ислам, мечети. Я считаю, что необходимо уважать культурные особенности российских регионов. И ваша нетерпимость, Дмитрий, она безнравственна!». — Флаг-то китайский зачем прилепила?! — Такой в интернете нашла. Сами сказали, красный с золотыми звездами. — С одной! — С чем одной? — Звездой одной! Рисую этой идиотке, как должно выглядеть знамя. Побеждаю толерантность — выкидываю мечеть, стираю горы. С третьего дубля, наконец, утверждаю макет, и довольный собой ухожу в двухдневный запой. Знаешь, что получили ветераны? «Родину_ мать», власовский триколор, танк «Абрамс», прогуливающихся негров и авианосец на фоне мечети и текст поздравления с победой «под Афганистаном». Представляешь, отомстила сука! И чеченские фотки она так и не вернула. — А в Чечне что делал? — Партию нашу выбирали коммунистическую. Знал бы ты, сколько в Чечне правоверных коммунистов. Заезжаем в местный горком. Все национально-классовые пропорции соблюдены: мебель итальянская, бюст ленинский, орел деревянный! — Какой орел? — Деревянный! У них же теперь новый тренд в республике. После того, как Путин во время своего тамошнего визита пошутил, что, мол, волк хоть и зверь, но медведь его все равно поимеет, горская элита тут же поменяла серого четвероного на пернатого с клювом. И только мы въехали в наш новый офис, являются к нам два уважаемых чувака. Один какой-то Сайфутдин, другой. ну, тоже нерусский. Два таких авторитетных седых джигита. Сайфутдин разговаривал на чистейшем русском, почти не путая падежи и склонения. — Вы, — говорит, — от самого Зюганова приехали? — Конечно, — отвечаю я. — Меня лично к вам Зюганов и направил. — Если лично, тогда я вам должен очень серьезно поговорить. — Ну, давай! Поговорим очень серьезно. — Очень серьезно и очень комфортально. В избранный список КПРФ пролезли очень чуждые элементы. И я считаю своим долгом вам об этом заложить. И начинает мне рассказывать, что первые лица списка поголовно негодяи, которые позорят коммунистическую масть, сотрудничают с «вакхабистами», и какую важную нужно провести работу, чтобы зачистить список от этих неправильных сынов Кавказа. А вместо этих «шайтанов» и «сволочь, по крайней мере» архиважно зачислить Сайфутдина, его нерусского спутника и собственного зятя, который, дескать, помогал Биробиджанскому ОМОНу в установлении Советской власти в Шатойском районе. Я, конечно, пообещал, что лично донесу столь уважаемое мнение до самого Зюганова. Но через три дня у меня на столе чудесным образом оказывается бумага. В правом верхнем углу по всем правилам: тов. Зюганову (секретно, лично в руки), от Сайфутдина какого-то там Оглы, проживающего в каком-то ауле им. Карла Маркса, хотя могу путать, паспортные данные те-то, те-то. Далее посередине листа большими буквами «АНОНИМКА». Ниже следует примерно такой текст. «Довожу до вашего сведения, что кандидат в депутаты от списка КПРФ Чеченской республики такойтович активно сотрудничал с вакхабистами, содержал больше трех русских рабов. Накануне прихода федеральных войск открыто агитировал за вакхабистов. Прятал у себя в подвале сначала Дудаева, а затем Масхадова». Меня обескуражило даже не то, что указанные граждане в это время уже гостили у Аллаха, а совпадение фамилий негодяя и автора анонимки. Стал выяснять, оказалось, что они братья по отцовской линии. Вызываю к себе этого аксакала, спрашиваю: «Товарищ, зачем вы пишете анонимки на брата?» — Это не я! — взвизгивает. — Зачем меня оскорбляешь и почему такое говорите? — Мы провели работу секретную и выяснили, что именно вы написали анонимку на брата. — Откуда вы это придумали?! — не сдается Сайфутдин. — Товарищ, — говорю. — Мы же от самого Зюганова приехали. Это вам не рыло свинячье, а коммунистическая партия. — Уважаемый! — поник Сайфутдин. — Я просто хотел, чтобы информация дошла до руководства. — Теперь я вынужден сообщить в ГРУ и ФСБ, что брат достопочтенного на всю Чечню Сайфутдина скрывал от следствия видных лидеров международного терроризма. Пусть сами во всем разбираются, вы их методы знаете. Сейчас ваш брат продолжает общаться с ваххабитами? — Нет! Не надо никуда сообщать. Он перековался. Влился в новый жизнь. — И все же я обязан дать законный ход вашей анонимке. Ну, в конце концов, уговорил он меня переехать к нему в гостевой дом в Гудермесе: павлины, пальмы, барана каждый день резали, на восемь килограммов поправился. При этом продолжал мелко стучать на своих родственников и все удивляться, как я узнал про авторство анонимки. //__ * * * __// На улице висел снег старческими, редкими, жидко- грязными патлами. Я помог девушке забраться в машину. Она включила музыку. Стыдливо взглянув на меня, Лиза достала из сапога пакетик с порошком. — Подержи, — девушка сунула мне в руку диск, на зеркальную сторону которого она сыпанула немного порошка. — Прошу тебя, ничего не говори. Не успел я опомниться, как порошок, сбитый кредиткой в дорожку, был жадно поделен между двумя ноздрями. Лиза спрятала диск и принялась распечатывать скукоженный на морозе мандарин. — Давно на коксе? — Года четыре. Почти соскочила. Потом клиника. — Соскочила, говоришь? — Остаточные явления. Я в Москве почти не юзаю. Химка сплошная. В Лондоне 70 фунтов — боливийский чистоган, а здесь за двести евро тащат химку, суки. Чем только не бодяжат — амфитаминами, героином. Сейчас новый тренд — добавляют молотое стекло, мне по пьяни девка, которая барыжит, проболталась. — А это еще зачем? — Микропорезы в слизистой, чтобы порошок всасывался в два раза быстрее. Резкий скорый приход, почти как инъекция. Короче, сожгла я печь этой дрянью. — Гепатит? — Почти. Не хочу об этом говорить. Да завязала я. Иногда, под настроение. Поехали туда, где наливают. Водки хочу. Можно, а? Ответить мне не дал звонок телефона. Лиза резко отрыла в сумочке «Верту», судорожно прижала к уху. — Тихо! — словно по привычке выпалила девушка и включила связь, вкрадчиво продолжив. — Милый, привет. Все хорошо. Я по делам мотаюсь. Да, в банке уже была. И я тебя. Пока. Через пять минут мы причалили к итальянскому ресторану и были препровождены за круглый столик на изящной металлической треноге. — Как за руль сядешь? — вздохнул я, когда Лиза, не тяготясь отсутствием собутыльника, махнула первые сто. — Ты же номера видел! Если совсем буду, «трезвого водителя» вызову, — девушка мотнула головой в сторону официанта. — Молодой человек, принесите мне еще сельдереевый фреш и тирамису. — Вам что-то еще? — Выговаривая утвердительно, парень склонил надо мной голову. — Чаю зеленого принеси. — Две чашки? — Я не буду, — Лиза вскинула голову. — Зеленый чай в больших количествах вреден. — А шмыгалово полезно! — хмыкнул я, когда официант удалился. — Это ты так удачно с Г. спуталась? — Удачно?! Это же я из-за него на всю эту дрянь подсела. Чтобы терпеть это животное. Он хороший, но не мужик. Каково, думаешь, спать со свинячим слюнявым холодцом. Ваня, я же не проститутка. Мне двадцать три года. Я юзала, чтобы только не блевать, чтобы забыться, чтобы не чувствовать себя, чтобы быть далеко, когда рядом с ним. — Что тебя с ним держит? Бабло? Недвижка? — Уже нет. Я ему ничего не должна. — Как это? — Так это! Он мне дачу подарил за полляма, прямо накануне скачка цен. Естественно, оформил на меня. А это 2003 год — выборы. Там налички. У меня два шкафа были заложены целлофановыми блоками с баксами. Десять «кислых» минимум. Через пару лет дача вместе с землей уже под два миллиона тянула. Ну, шестой год: деньги кончились, у Г. кризис. Это он для пролетариев классовый родственник, а в быту пятьдесят тысяч долларов в месяц подъедает за здрасте. Дети, семьи, телки, челядь. все жрать хотят. Я дачу продала за два ляма, все деньги ему отдала. Еще спросила: «Я что-то должна?». Он типа обиделся: «Что ты, Лизонька, ты мне никогда ничего.». Я тогда ушла от него. на месяц. — Зачем вернулась? — Жалко мне его. Он без меня сдохнет. Я точно знаю. Любит. Говорит, хочешь, всех баб выгоню, разведусь. Замуж зовет. Последний год даже в постель не тащит, боится, что вообще от него уйду. Детей от меня хочет. А у меня от него и так два аборта. Правда, знает только об одном. Чуть не убил, когда узнал. Он же типа верующий. А я ему в лицо: «На хрена инвалидов плодить? От тебя ничего здорового не родится». Наверное, у меня никогда не будет детей. Ты мне не веришь? — Лиза давила под глазами слезы. — Я тебе пришлю историю. Давай почту! Загрузив Лизу на заднее сиденье, я сел за руль. В зеркало заднего вида я видел, как девушка, собирая с кожаного дивана просыпанный кокаин, тут же втирала его в десну. Через пару часов я был уже дома. На почте от отправителя «:МЕЧТА» висело новое письмо: «Обычно мое утро начинается с того, что я звоню барыге с вопросом: есть ччччче? Получаю товар ближе к вечеру в «Этаже» на Тверской. Иду в туалет, делаю себе пару дорог, благо что там сортиры удобные для этого дела. После мне звонят друзья, не успевшие вымутить этой дряни перед клубом. Приходится с наиболее близкими делиться, прям в машине раскатываем дороги, прям в ней на коробках из-под трешовой музычки типа Касты. Едем в «Рай», народу в субботу, как обычно, не продохнуть. Зовем Стаса, получаем места. Потом у всех по-разному приход, кто-то жгет на танцполе, кого-то пробивает на разговоры в стиле «глобальных проблем», кому-то тупо хочется перепихнуться. Обычно даю ключи от Икса, предупреждаю, что салфетки в бардачке, но это если сортиры заняты и комната для релакса. Ближе к утру делаю себе еще пару дорог на дорогу. Едем ко мне на дачу, там заправляюсь вискарем и снова разговоры ни о чем. Секс уже не тот, в семь утра начинаешь тупо презирать своих гостей, идешь спать. Просыпаешься где-то ближе к обеду, проверяешь, есть ли чччччччччееее, оказывается, что все съюзали! Настроение дрянь, не знаешь, что сделать сначала, принять душ или выставить опостылевших гостей. Решаешь, что сначала душ. Потихоньку приходишь в себя, делаешь кофе или чай. Едешь в Москву, судорожно набираешь номер барыги. Он недоступен. Срываешься на пассажирах в тачке. Просишь всех заткнуться. Наконец-то, дозваниваешься до него, заказываешь на этот раз семь грамм, чтобы догнаться на следующее утро. И понимаешь, что сегодняшняя твоя ночь вряд ли будет чем-то отличаться от прошлой, а завтра понедельник. Ты решаешь все бросить. Тебе стыдно, хочешь начать жизнь сначала без кокса, но ближе к вечеру понимаешь, что это сейчас невозможно. Так проходит зима, наступает весна, ты меняешь телефоны барыг, но не меняешься сама. Боишься трезвого разума, ведь только в этом состоянии ты осознаешь что не права. И понимаешь, что не в силах справиться уже сама, а просить помощи у них ниже твоего достоинства. Даешь себе еще неделю. А потом, когда абсолютно ясно, что не справишься, ты набираешь теплую ванну с пеной, находишь лезвие «Рапира», пишешь тупое письмо всем сразу, делаешь пару контрольных звонков ему, плачешь, говоришь невнятно, и в самый последний момент становится очень страшно. Ведь по сути ты слаба, раз ты не можешь перестать долбить, и ты настолько ничтожна, что не можешь до конца довести это дело — вскрыть себе вены». БЕСЦВЕТНЫЕ КРИСТАЛЛЫ С ЗАПАХОМ СВЕЖЕСКОШЕННОГО СЕНА C H O Свет жидкий, рваный. Свет мертвый. Желтый свет изношенных ламп. Он царапает и жжет глаза, словно медная проволока с пущенным током. Проволока скручивает душу, оставляя рубцовую спираль, нескончаемую, как человеческое сердце. Она вьется током бесконечно вверх, хотя и кажется, что она ниспадает. Пущенный из преисподней ток струится в небо. Иногда металл вспыхивает, оплавляя плоть шрамами. Учащенные разряды: сначала слабые, убивающие привычный ритм, оставляющие от жизни подкопченное мясо; потом резкие, сильные, похожие на раскаленные удары, под которыми обмякшее сердце восстает новым трепетным пульсом. //__ * * * __// Медную проволоку Сергеич выковырял два дня назад из старого кипятильника, который разрешался ему по инвалидности. Маленький кусочек рыжего металла был сплетен в косичку длиною с палец. С продетой посередине короткой веревочкой-фитилем получался плетеный крестик, предусмотрительно спрятанный в носок. Прошла вечерняя проверка. Погасло дневное освещение. Снаружи опечатали камеры. Миновала суббота страстной недели. Отбой! Этого момента он нетерпеливо дожидался целый день. Ждал, пока захрапят соседи, ждал, пока дырка в железной двери все реже станет обнажать сонный глаз продольного. Сергеич тихо вынул из баула пакет с лекарствами, досадуя на шелест целлофана. Сковырнув крышку пластиковой баночки, он небрежно высыпал таблетки в аптечку. Из-под стола достал бутылку масла, заполнив им освободившуюся емкость. На всякий случай заслонив спиной дверь, Сергеич вставил в баночку медно-веревочный крестик, обмакнув его целиком в масло. Зажав в зубах коробок, чиркнул спичкой и резко отвернулся, чтобы не опалить брови. Фитилек горел ровно, потрескивая сладковатым запахом масла. Сергеич вздохнул, лукаво улыбнулся и что-то зашептал в смолянистые усы. Он перекрестился левой рукой, затем, обхватив ею то, что осталось от правой — короткий с ладонь обрубок, склонил голову, продолжив тихую молитву. Это была его третья лампадка. За предыдущие ему выписали два карцера. Первый на пять дней, второй — как рецидив, на десять. Через минуту его разбил дикий кашель. Он спешно задул фитиль, набросив на стол полотенце. — Владимир Сергеевич, ты случаем на киче тубик не цапанул? С твоим иммунитетом в легкую, — заворочался на шконке Жарецкий. — Нормально, Ген, — схватился за грудь однорукий арестант. — У меня же только половинка легкого, вот и не справляется. — Тебе виднее, — зевнул олигарх. — Хотя, пусть на рентген сводят, в натуре. — В натуре хрен в температуре, — цыкнул Сергеич. — Спи давай. //__ * * * __// Геннадий Жарецкий был заядлым рыбаком еще со времен стройотрядов. Но порой он сам до конца не понимал, что главное для него в этом развлечении: процесс добычи, ностальгия по советской молодости или праздник души и прочих органов, сопровождающий сие мужское начало. Традиционно рыбалка длилась две недели в пойме Волги под Астраханью. Облюбованное Жарецким место на этот срок превращалось в заповедник, оцепленный милицейскими заградотрядами. Где-то за месяц до начала господских забав из Москвы выходила колонна фур и трейлеров, груженных музыкой, сценой, светом, полевым рестораном, квадроциклами, аквабайками и рыболовными причудами. Отдельной автоколонной шли передвижные апартаменты для хозяев, гостей и артистов, оборудованные по личному распоряжению Жарецкого скрытым видеонаблюдением. Быть приглашенным на рыбалку к владельцу крупнейших в стране торговых центров китайского ширпотреба считалось честью среди депутатов, сенаторов, силового генералитета, деятелей искусств. Как только разбивался лагерь, из Москвы вылетали два спецборта. Первый — с випами, поющими головами и прочей хореографией. Другой — с девками модельных агентств, принадлежащих Жарецкому. Для Геннадия Викторовича этот бизнес был не столько прибыльным, сколько приятным. Сам хозяин, страдающий аэрофобией после приземления на одном двигателе в аэропорту Анадыря, предпочитал передвигаться по земле, но не без излишеств. Блатной номер, лично санкционированный Нургалиевым, на бронированном «Майбахе» смотрелся немного коррупционно, но подавляюще-властно. За лимузином несся «Луноход» — спецсерия гелендвагенов, подсмотренная Жарецким в президентском кортеже. Непривычно удлиненный джип сопровождения нес на борту четырех камуфлированных бойцов, вооруженных пистолетами «Вектор» и автоматами «Гроза». Это были ребята особо преданные Геннадию Викторовичу, им обласканные, им посвященные и с ним повязанные. От машины ДПС, расчищающей дорогу, Жарецкий отказался. Во-первых, привычную для Геннадия Викторовича скорость менты явно не потянут. Во-вторых, и номера, и мигалки, страшные для их коллег с обочины, у предпринимателя самого были в наличии. И, наконец, очень уж не хотелось господину Жарецкому, персонажу медийно-благочинному, делиться с чужими ментами пикантностями своего досуга. Геннадий Викторович путешествовал с Инной — «Красой России» текущего года. Инне было девятнадцать: родина — город Мирный, папа кадровый военный, мама тоже в погонах. На профессиональной панели она делала только первые шаги, слабо пытаясь ограждать остатки почти детской души демонстративным презрением к похотливой, но заботливо щедрой клиентуре. А еще Инна любила кокаин, без фанатизма, но за компанию и в одиночестве. Кокс был похож на пудру для куличей, которую мама перемалывала из дефицитного в Мирном в середине 90_х сахара. И хотя для Инны в ее девятнадцать кокаин был не таким дефицитом, как в детские годы сахар, порошок стал для нее самым любимым лакомством. Кроме кокаина девушке нравился Путин. Она восторгалась премьером: его манерой одеваться, иронично пошлить, его походкой и требовательным прищуром глаз. Но для девушки Путин не был идеалом мужчины, он был идеалом клиента: холеный, богатый, смазливый и возрастной. Такие не жмутся, дарят подарки и предпочитают постели «мудовые рыдания». А Инна бы его выслушала. Однажды она чуть не попала на встречу премьера со столичными студентками. Подвел рост. Основное требование отбора было жестким — не выше ста шестидесяти сантиметров. О чем Инна мечтала? Она не умела мечтать. Потребности не могут быть мечтой. Сам Геннадий поднюхивал редко. Только с девками для настроения. Но сыпал щедро. Когда на полдороге до Астрахани Инна загрустила, уставшая от слюнявой близости своего спутника, не стеснявшегося собственного водителя, Геннадий достал пакетик кокаина, граммов на пятьдесят. У девушки сладостно округлились глаза, пробила легкая дрожь, мелькнула радостная улыбка, тут же спрятанная в тень надменного равнодушия. Жарецкий встречался с ней третий раз. Подобное постоянство было ему не свойственно. Инна очень была похожа на его дочь от первого брака — Ангелину. Девочки даже обе учились в МГИМО, только одна на дневном, другая на вечернем. А еще Инна была моложе ее на два года. Когда Геннадий Викторович узнал, где учится его спутница, то сразу же решил перевести Ангелину в какой-нибудь Оксфорд — подальше от нюхающих кокаин проституток. От порошка Инна оживилась. Стараясь не пересекаться взглядом с Жарецким, она с интересом принялась рассматривать придорожную тоску. — У нас такая в Мирном стояла, — подшмыгивая носом, девушка кивнула в сторону огромной красной звезды на въезде в очередное село. — Подарить тебе такую, лапуль? — хмыкнул Жарецкий. — Себе оставь. «Мерс»_ «купешку» лучше подари. Ты в прошлый раз мне обещал, — высокомерно бросила девушка. — Лапонька, как вернемся, сразу оформлю, — закряхтел Жарецкий, зачмокав Инну в шею. — Геннадий Викторович! — прервал идиллию водитель. — Гаишник требует остановиться. — Совсем попутал, хер слепой. Включи ему мигалку и скорость прибавь, и так еле тащимся. Капитан, решивший остановить кортеж Жарецкого, оглушенный неожиданным взрывом сирены, кинулся было к своей машине, но броситься в погоню не рискнул. — Холопы! Барина не признали! Да, Иннуль? — Геннадий Викторович достал сигарету. — В Астрахани честь будут отдавать, в ноги кланяться. Вот, увидишь. — Геночка, ну, не кури так часто. Дышать нечем. Очень тебя прошу, — надула губки Инна. Жарецкий, сделав пару жадных затяжек, выкинул сигарету. — Геннадий Викторович, я извиняюсь, пост! Надо бы остановиться, — робко предложил водитель, завидев бегущего с жезлом наперерез кортежу мента. — Вася, ты охренел? Забыл, на чем ездишь и кого везешь? Когда надо будет остановиться, я тебе скажу. Водила молча прибавил ход, и машины одна за другой миновали пост. — Котик, я в туалет хочу, — заныла девушка. — Потерпи немножко, уже к Астрахани подъезжаем. Там все будет. — Геннадий Викторович, посмотрите, пожалуйста, — взволнованно пролепетал водитель, указывая вперед. — Что за твою мать? — Жарецкий нервно подался вперед. Дорога резко упиралась в бэтээр, омоновский паз и в пару милицейских «Жигулей» с включенными «люстрами», но без сирены, которая резко включилась где-то сзади и сбоку. Не успел кортеж остановиться, как машины Жарецкого были взяты в кольцо лютыми коммандос. Через бронированное стекло Геннадий Викторович наблюдал хищную пляску глаз сквозь разрезы шапок-масок и направленные на него стволы «винторезов» и «калашей». Вооруженные люди что-то орали и разъяренно стучали по «Майбаху». — Котик, чего они хотят? Мне страшно, — заголосила девушка. — Сделай чего-нибудь! Жарецкий посмотрел назад: его бойцов уже выволакивали из джипа, раскладывая на асфальте. Он нажал кнопку, и сползающие шторки погребли их от раздражающих рож. — Что за хрень? Кто это? — самообладание покидало Жарецкого. Геннадий Викторович достал пакетик порошка, уставившись в него исступленно. — Геночка, я боюсь, — в слезах причитала Инна. — А если у меня в крови кокс найдут, меня ведь не посадят? Геннадий Викторович судорожно дернул скулой, привычная улыбка ощерилась оскалом. Он швырнул пакетик девушке: «Ешь, Солнце. Тут без вариантов. Желудок промоем, ничего страшного не случится. А я тебе машину куплю, какую захочешь!». Она рыдала, захлебываясь воздухом, тонкими ручками размазывая по щекам потекшую тушь и неуверенно мотая головой. — Жри, сука! — Жарецкий схватил Инну за подбородок, разжал ей челюсть, предварительно оглушив девушку тяжелой мужской пощечиной. Она не плакала, но тихо поскуливала, заглатывая белоснежное содержимое пакетика. Порошок был очень горький с легким привкусом слез. Он словно анестезия морозил язык, рот, горло. Стало тяжело дышать. Рвотный комок уперся в замороженную гортань, дико забилось сердце. — На, запей, — Жарецкий плеснул в стакан виски и брезгливо протянул девушке. Инна, растерев по губам последнюю горсть, опрокинула в себя пойло. — Вася, у нас все чисто. Мы сдаемся. — вздохнул Жарецкий, стараясь не смотреть в сторону спутницы. Как только замки щелкнули, мужчин без прелюдий под милицейские вопли вытащили из «Майбаха», расположив в придорожной пыли рядом с поверженной охраной. — Заблудились, уроды! Вам всем конец! Я Жарецкий! — хрипел олигарх под омоновским берцем. — Полковник Чернов. — Над Жарецким склонился невысокий мужчина в штатском. — Геннадий Викторович, вы обвиняетесь в контрабанде и легализации незаконно нажитых средств. Мне поручено доставить вас для допроса в Следственный комитет. Поскольку. — полковник взглянул на часы. — Вы уже три часа как в розыске, я должен вас задержать и сопроводить в Москву. — Что с ней? — жалостливо спросил спецназовец, вытаскивая из машины посиневшую Инну с пеной вокруг рта. — Наркоманка. В больницу вез. Дряни какой-то наглоталась, — сломленно пролепетал Жарецкий. — Вонючий же ты, Гена! — угрожающе заржал полковник. — Чухан, в натуре. //__ * * * __//  Жарецкий проснулся. Над его шконкой свисала недовольная физиономия Саши. — Что смотришь? — продолжал наезжать блатной. — Ты по воле тоже парашей ходил, олигарх? Геннадий Викторович вытащил из-под одеяла ноги, упакованные в жирные кальсоны, и поплелся на дальняк. Они жили в камере вшестером. Жили постоянным составом давно, уже где-то с осени. Последним подселили заместителя руководителя московского Олимпийского комитета Артура Рыскина. Парню было слегка за тридцать, но уже с двумя шрамами от отсоса жира аккурат накануне посадки. После операции тело молодого человека облепили пустые складки, что делало его похожим на огромного шарпея с маленькой шишкой-головой. Больше всего Артур боялся раздуться вновь, поэтому раз в две недели ему в передачах приходили лишь сигареты, пачка кофе, десять яблок, килограмм обезжиренного сыра и упаковка пресных хлебцев, похожих на мацу. Первый месяц своего заключения Рыскин провел в общей камере на Матросске, сразу оказавшись под блатным пленом. Подвели внешность и состояние. Не успел он, такой вольный, свежий и модный, перешагнуть порог своей первой хаты, как тут же был встречен сомнениями новых соседей в его, Рыскина, половых убеждениях. — Вася, а ты часом не гей? — последовал лобовой вопрос от смотрящего за хатой. Артур, еще даже не успевший пристроить матрас на свободные нары, растерянно соврал: «У меня дети, жена. Нет, конечно!» — Похож больно! Красивый, в дольчегабане. Да и чиновники, они же вcе пидоры, — продолжал рассуждать смотрящий, словно не расслышав возражения Рыскина. — Братва, я, в натуре, гетеросексуал! — Артур сдвинул брови и заиграл желваками, пытаясь обострить половую принадлежность. — Братва твоя за Амуром желуди роет. Здесь зэки злые, а не кружок полиглотов. Выражайся-ка прилично. А то запутаешься в своих же непонятках, хрен потом размотаешь. Не спеши шконарь занять, лучше скажи, что с тобой делать будем. — В смысле? — что-то больно заныло в коленях у чиновника. — Если ты нормальный пацан, то живешь со всеми. Ну, а если петух, то. тоже со всеми, но по очереди, — заржал смотрящий. — Сейчас проверим и все выясним. — К-к-как проверим? — еле выдавил Рыскин. — Натурально, чтобы все сомнения общественности развеять. Короче, снимаешь штаны, садишься в таз с водой. Если запузыришься, как пористый шоколад, значит «дырявый». Ну, а коли нет, значит мужчина. Сорок веселых уголовников сбились в кучу вокруг Рыскина, наблюдая как тот, с трудом поместив седалище в ледяную воду, с мраморно-грустным лицом ждет вердикта блатного консилиума. — Парни, пошла мазута! — крикнул кто-то из арестантов, и сладкая биография чиновника чеховской чайкой пролетела перед его глазами. — Это газы! От нервов! — Дрожащая слеза затуманила жизненную ретроспективу Рыскина. — Жрал-то что? — рыкнул смотрящий. — У-у-устриц! — разрыдался Артур. — Парни, я, правда, нормальный. Олимпиец еще с неделю удивлялся, почему ему поверили, пока не узнал, что это стандартный аттракцион для лоховатых первоходов. Вторым испытанием для Рыскина, которого зэки переименовали в Ирискина, стало собственное материальное благосостояние. Дело в том, что при обыске у олимпийского чиновника конфисковали один миллион двести тысяч долларов по подозрению в их коррупционном происхождении. Однако звонок от председателя Олимпийского комитета, опекавшего Артурчика, убедил прокуратуру вернуть семье Рыскина всю изъятую сумму. Сей радостью спортивный менеджер поделился со всей камерой, что было поддержано счастливым энтузиазмом арестантских масс. С этого момента у Ирискина началась новая жизнь. В тот же день смотрящий напоил Артура водкой до состояния полной невменяемости. На следующее утро вчерашний собутыльник объяснил Ирискину, что тот под косорыловкой косяков натворил, дел наделал и неподобающе скакал в трусах по хате. Артур сразу же предложил ответить деньгами, без торга сойдясь на тысяче долларов. Всю следующую неделю каждодневное похмелье обходилось Ирискину именно в эту сумму. Однако зэки быстро сообразили, что таким образом Артурчика удастся раскулачить не раньше чем через четыре года. Поэтому было решено оптимизировать процесс экспроприации олимпийских денег. Рыскина стали тупо бить, заявляя после каждой экзекуции, что он должен за «образ жизни». Артурчик, обеднев за две недели тысяч на сто, еще за полтинник зелени договорился с операми о переводе его на спеццентрал, где не было ни «дорог», ни телефонов и куда даже слухи запускались только ментами. Однако исключительно деньгами вопрос перевода решить не удалось. Пришлось Рыскину подписать бумагу о сотрудничестве с оперчастью. Так он оказался на «девятке» в компании именитых арестантов, из которых Ирискин предпочитал общаться с классово-близким Жарецким, по нескольку раз с возмущением повествуя ему об истории ареста своего подельника: «У нас руководителем опергруппы был Жора Михайловский, лет сорока пяти, маленький такой недокормыш с жадными, словно у мыша, глазенками, вечно в помоечно_ парадном виде: к некогда белой рубашке двухнедельной выдержки с желтыми потовыделениями был привязан жеваный галстук вонючих тонов. Так вот, этот Жора принимал моего подельника Диму, чиновника столичного правительства, прямо в МГУ, где тот читал лекции. Привозят Диму в ОВД по Южному округу и со старта объявляют ему, что арест произведен в связи с Диминым намерением скрыться от органов следствия на Барбадосе! Дима резонно спрашивает: «А где это?» — Забыл, пидор?! Напомнить? — орет опер. — Вы, наверное, хотите сказать, что это тот Барбадос, который остров в Индийском океане? — В океане! — визжит от восторга Жора. — А почему именно туда? Папуа Новая Гвинея тоже чудное место. — Ты это в суде расскажешь. Мы располагаем достоверными сведениями, что ты хотел засухариться на Барбадосе! В суде, куда его привезли арестовывать через два дня, все прояснилось. Оказывается, менты, когда писали телефонные переговоры меня и Димы, услышали следующее. Признаюсь, что кто-то из нас был слегка обкурен, но сути это не меняет. Итак, распечатка телефонных переговоров. Дима: — Ты куда едешь? Я: — К дочке? Дима: — К какой точке? Я: — Не к точке, а к дочке. Дима: — Так у тебя есть точка? Чем приторговываешь? Я: — Всем понемногу и точками, и дочками. Дима: — Еще и дочками приторговываешь? Барбос! Я: — Какой Барбадос? Дима: — Остров, где барбосы! Ты едешь на точку на Барбадос? Я: — Нет, а ты? Дима: — Хорошо бы попасть на Барбадос, но без барбосов. Я: — Счастливо тебе на Барбадосе. Дима: — И тебе не хворать. На основании этой распечатки судья принимает решение об избрании Диме меры пресечения в виде заключения под стражу в связи с тем, что последний может скрыться на Барбадосе. Дословно! При этом в суде Михайловский гордо заявил, что ему достаточно услышать только одно слово, чтобы понять весь преступный замысел». //__ * * * __// Несмотря на наличие у жителей номера «605» из мрачной гостиницы по улице «Матросская тишина» собственных банков, обходиться им приходилось рационом среднестатистических таджиков. Жесткое ограничение в передачах являлось одной из форм психологического давления. Редко удавалось затянуть с воли бытовую химию для мытья посуды и параши. Но повезло в тот день, и два флакона, один с «доместосом», другой с «фэйри», поступили в распоряжение самого уважаемого в камере зэка — Владимира Сергеевича по прозвищу Кум, состояние которого журналисты оценивали в несколько миллиардов долларов. Сергеич, недолго думая, решил разбодяжить жидкости, чтобы хватило до следующей передачи. Полбутылки «фэйри» он слил в пустую банку из_ под майонеза, разбавив остатки водой. — Сергеич, а ты уверен в чистоте эксперимента? — Саня подозрительно скосился на постановку необычного опыта. — Уверен, Сашок! Я в свое время химикам помогал. Денег давал на гранты, лаборатории, конференции всякие. Они даже какое-то вещество химическое в честь меня назвали. — Сергеич смело пустил струю холодной воды в наполовину опорожненный флакон с «доместосом». Однако стоило воде соприкоснуться с моющей консистенцией, началась непредсказуемая реакция. Бутылка зашипела и зафонтанировала, расщепляя воздух едкими парами, моментально заполнившими камеру. Красноглазые арестанты, прикрывая лица подручными тряпками, столпились вокруг Сергеича, предлагая советы, но остерегаясь осуждений, на которые аккуратно осмелился лишь Саня. — Как бы нам неожиданно не сдохнуть, — промычал бандит. — Володь, ты в Освенцим решил поиграть? Давай еще попытаем кого-нибудь. Например, Ирискина или олигарха нашего. Они, кстати, на евреев похожи. А из Артурчика мыла еще можно наварить. — Кто бы говорил, — огрызнулся Жарецкий. — Попутал, Гена? Решил меня в ваши пархатые ряды записать? Я вообще-то с Орловщины. Может, к носу тебе подвести, чтобы сомнения развеять. — Да, я не за национальность, Сань, — стал оправдываться олигарх. — Просто историю вспомнил, как тебя с общей «Матросски» изгнали. — Было дело, — Саша героически поморщился. — Расскажи, братуха, о чем речь, — Сергеич, дождавшись, пока химический фонтан иссяк, одной рукой ловко завинтил флакон. — Ну, помнишь, когда Еврокомиссия в тюрьму приезжала? — Конечно, только на спец ее не пустили. — Зато к нам заглядывали. Администрация выбрала несколько образцово-показательных хат. Аза одной я смотрел. Дергает меня к себе кум[1] . Мол, Александр, так и так, ты парень адекватный. Завтра будем по тюрьме дураков из Страсбурга водить. Ты уж не подведи. Чтоб у тебя в хате все было чисто, аккуратно, по-европейски. Я говорю, базара нет, начальник, но только пусть в душ сводят, чтоб от таджиков не воняло, и нас за компанию освежить. Короче, ведут нас на два часа в баню, потом в камеру — готовиться к международной встрече. А у меня хата на сорок рыл, из них половина гастеры: за героин, телефоны, изнасилования. Нашел я пальтишко с воротником из черного искусственного меха, на волос похожего. За ночь «черные» разобрали этот воротник на сорок усов а-ля Адольфыч. На следующий день открываются «тормоза», заходит комиссия: половина оккупантов и баба переводчик. Ненашенских сразу видно — у них рожи какие-то тупые, даже с родными дебилами сложно перепутать. Смотрят, а у всей хаты фашистская растительность под носом. А свет еще глухой, поэтому зрелище вполне такое естественное. У хозяина глаза за брови вылезли. А главная морда нерусская щурится через очки и, значит, нам: «Хэлоу!». Мы в ответ, дружно вскинув руки: «Хайль Гитлер!». — А что дальше? — захохотал Сергеич. — Ничего! Моча с кровью, две недели карцера и к вам на заморозку. Хорошо еще отделался. Думал, хуже будет. — А зачем тогда ты это придумал? — недоуменно попытался уточнить Жарецкий. — Если морда не подбита, не похож ты на бандита. Скучно было! Хотя, Гена, ты голову сломай — не поймешь. Я вообще себе свастику на плече выбью. — Ты, что — фашист? — насупился Жарецкий. — Дурак! Свастика — это не фашизм, это отрицалово. Учи матчасть, атов такую чепуху попадешь, что даже Сергеич тебя не отмажет. Но лучше в плену у фашистов, чем у большевиков, про нашу опричную сволочь я вообще молчу. Деревянные солдаты железного Феликса. — Это почему, Сань? — поинтересовался Ирискин. — Гестапо хотело правды, а НКВД требовало лжи. — Фашистов нельзя оправдывать. Это убийцы. — Слышь, Генчик, ты поаккуратней! Мы здесь все убийцы. Ну, разве что за исключением Бесика. Правда, Руслан? — Саня подмигнул низкорослому, худощавому арестанту с размытым возрастом и национальностью, не выпускающему из рук томик Пикуля. Бесик лишь молча кивнул, продолжая читать. — Мы убийцы по воле и обстоятельствам, — продолжал разбойник. — Убийцы цели. Мы знали, кого убивали, знали — за что! Знали, но не хотели принимать всю тяжесть и неотвратимость расплаты. Но для нас, бандитов, — это была война, а для вас, барыг, - мародерство. — На мне нет крови! — зарычал Жарецкий. — Ты это апостолу Петру будешь втирать! Даже на нашем Артурчике кровь есть, — Саша перехватил взгляд Ирискина. — Ты что на меня смотришь, живность? Организатор олимпийских побед! Из-за таких жадных мышат, как ты, сотни тысяч ребятишек начинают долбить себе вены, потому что вместо спортзалов вы строите себе дворцы, в которых кроме слуг никто не живет, покупаете хаты, где селите любовниц, компенсируя им свое половое бессилие; забиваете гаражи автопарком, который ржавеет и гниет, потому что вы всегда бухие и обдолбанные. Расходы на кокаин у вас в тридцать раз больше зарплаты детского тренера. Жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал! Я не прав, Ирискин?! Молчи, сука, ничего не говори! И вы мне тут про фашизм будете рассказывать? — Убей чиновника — спаси жизнь! — философически хмыкнул Руслан. — И пару барыг в довесок! — Я, когда в Тамбове на пересыльной тюрьме оказался, лето было, — продолжил Саня. — Хаты, как всегда, битком, в нашей только — пятьдесят рыл на тридцать шконок. Через два дня около полуночи на централе начался пожар. Дым стелил хату, словно жирной сметаной, густой и почему-то очень белый. Показалось, наверное, на фоне нашей черноты. Пошло удушье, мокрые тряпки, накинутые на голову, не спасают. И, главное, тушить-то нечего, только дым ползучий. Кто-то молится, кто-то плачет, кто-то воет! У каждого духа свой язык. Стучим, ломаем руки о «тормоза». Слышим, подбегает запыханный вертухай — Вова Нестеренко, гад такой пастозный, сам напуганный. Не говорит — визжит, заикаясь! — Старшой, открой тормоза! — орем мы. — Ведь все сдохнем! — Извините, пацаны! — отвечает Нестеренко. — Я открою, вы разбежитесь, а меня с работы выкинут. Куда я подамся? У меня жена с ребенком. А так я ваши трупы по списку сдам. Зато все по инструкции, зато все по закону, по закону все. — Куда мы денемся? Кругом забор да колючка. А он на это только дверь «заморозил», подстраховался на случай, если замок не выдержит, и свалил. Успели пожар потушить, но человек десять на этаже задохнулись. Потом слухи ходили, что Вову сожгли вместе с семьей в его хибаре в пригороде Тамбова. Решиться уморить пятьсот человек, чтобы еще лет пять получать вонючие семь тысяч в месяц. Это не фашизм?! Кто из нас больше убийца?! Но мы убивали себе подобных, чтобы победить; а они готовы убивать нас, чтобы выжить; и только вы косите всех подряд, чтобы красиво пахнуть. И вы, гады, рассуждаете о фашизме, убийствах, морали? Хреновы умники! Нет ничего более морального, чем давить вас, тварей! — Тихо, Саня, тихо! — Сергеич прервал патетику сокамерника. — Голова от тебя болит. Тебе бы проповеди читать. — А почему нет? — нахмурился Саша. — Лет через десять выйду. На зоне закончу заочно какой-нибудь институт, где на священников учат. Есть такие, я узнавал. Откинусь — рукоположусь. Я в этом мире отудивлялся. Буду грехи наши отмаливать, вот этих пидоров энурезных отпевать, — Саня кивнул на Жарецкого с Ирискиным. — В Бога-то верите, черти? Ирискин, словно не расслышав, ушел на дальняк, бросив Жарецкого в одиночку отбиваться в теологическом дискурсе. — Я допускаю, что Бог есть, — кивнул Гена врастяжку. — Странно, что это у вас взаимно. Так ты веруешь, олигарх? — Ну, я даже две церкви построил. На Храм Христа башлял. — Ты не переживай. Тебе на Страшном суде деньгами вернут. — Ты там был, Саша? — Жарецкий высокомерно усмехнулся, защищаясь напускной надменностью от неприятной перспективы. — А я нет и вряд ли буду. Да, наверное, есть какой-то высший разум. Но очень сомневаюсь, что наша церковь его воплощение. — Не веруешь, значит. — Я верю в себя, в друзей, в семью, даже в президента верю. Ты говоришь, тюрьма — расплата за наши грехи. Для тебя может быть, а я сегодня — завтра сорвусь. Ну, пусть даже осудят и на зону уеду, но через полгода буду снова, как ты говоришь, красиво пахнуть. А ты еще червонец за грехи свои расплачивайся, можешь и за наши расплатиться. — Верующий в Него не судится, а неверующий уже осужден, — неожиданного покорно вздохнул Саня. — Что это? — Евангелие от Матфея. — Если ты не веришь в Бога, значит, ты Ему не нужен, — Сергеич перекрестил лоб. — А если нужен, значит, ты к Нему еще придешь. //__ * * * __// Пассажиром в этом купе ехал ингушский борец Умар с погонялом Косой. Парню было тридцать лет, на воле под приказом ходила у него бригада земляков, которая занималась автомобильным бизнесом. Умар стремился к воровскому, был в полном отрицалове, со следствием не разговаривал и его не слушал, от чего и возник небольшой конфуз. Из сокамерников Умар доверялся только Саше, именно ему поведав, как он очутился на нарах. — Мы с парнями машины хорошие забирали. «Бентли», «Майбахи», джипы крутые. Водил, охрану, хозяев выкидывали, били. Пару раз даже забирали лимузины с вездеходами, которые их сопровождали. Охрана в таких случаях не успевает одуплиться и тупо бздит. Героев я ни разу не встречал. Одна беда — секретки всякие, особенно топливные размыкатели. Поэтому на всякий случай водил приходилось в багажнике возить. Если тачка глохнет, то «плетку» ему в рыло, и он сам рассказывает, где у него кнопка. Саня, братуха, однажды «Бентли» розовое забрали с телкой. Так она прямо со старта нам предлагает, мол, отдайте мне тачку, я вам сто тысяч евро заплачу. Мы смеемся, в банк с тобой, овца, поехать? А она, мятежная, нет, у меня деньги в багажнике. Ну, тудыма-сюдыма, открываем багажник, а там сумка — восемьсот тысяч евро! — Отдали машину-то? — угорал Саня. — Мы и телку не отпустили. С русским языком у Умара наблюдались серьезные перебои. Говорил он бойко, но коряво — на тягучий кавказский манер, подобно академику Кадырову. Школу он не заканчивал, поэтому ни читать, ни писать не умел, что парня очень тяготило. У него была русская жена Женя и двухлетняя дочка Лиза. Супруга писала разбойнику через день, но кроме фотографий разобрать он ничего не мог. — Саня, братан, не могу я разобрать этот почерк, — издалека начал Умар, протягивая сокамернику две страницы убористой каллиграфии. — Может, ты разберешь. Саша, смекнув, в чем дело, вслух прочел письмо. Затем под диктовку, добавив собственного воображения, он написал ответ. Довольный Умар тут же с аналогичной просьбой приволок «Постановление о предъявлении обвинения». К Сашиному удивлению, лимузины, избитые охранники и замученные проститутки в претензиях прокуратуры к ингушскому спортсмену не значились. Джигитам вменялись всего два экспроприированных КамАЗа. — Умар, здесь какой-то кран и грузовик, — вполголоса просветил Саня ингуша. — Тачек нет? — Лицо грабителя озарилось счастливым недоумением. — Только техника? А бетономешалки там нет? «Вольво»? Двух? — Только КамАЗы, — кивнул Саня. Умар недоверчиво-испытующе посмотрел на собеседника, пытаясь уловить в его взгляде сучью оскомину, но натыкался только на босяцкое веселье. — Умар, ты только про «Бентли» больше никому не рассказывай, — Саня вконец развеял подозрения Косого. — И русский подучи. — Помоги, братуха! — живо откликнулся ингуш. Сан я, почесав затылок, согласился, предвкушая долгоиграющее развлечение: «Будем с тобой алфавит учить. Буквы по слогам складывать. Но самое главное, это правильно говорить. Слышать музыку языка. Придется учить стихи, без них не обойдемся». — Саша, какие стихи? — насупился Умар. — Какие вспомню. Правда, в голову ничего путного не лезет. Надо Артурчика спросить, он школу позже всех заканчивал. Ирискин, с четверть часа попытав память, выдал два четверостишья Блока. С них-то Саша и решил начать свою педагогическую поэму. Еле сдерживая смех, бандит по нескольку раз озвучивал вязкую рифму и требовал от Умара повторить и запомнить. Попутно приходилось объяснять значение тех или иных слов, обогащая ими ингушский лексикон. Через пару часов Умар уже уверенно-медленно жевал: «Нощ, улица, фанар. Фанар все это! Зачэм стихи?» — Без стихов не почувствуешь ритм языка! — наставительно внушал Саша. — Эээээ! Зачэм мне ритм этот, — заводился ингуш, но, столкнувшись с взглядом сокамерника, набирал воздух в легкие и смиренно продолжал. — Нощ, улицы, фанар, аптэка, бысмыслэный и тусклый свэт. живи ищо хот четвэрт вэка. Всо будэт так эсхода нэт. Нощ, улицы, фанар, аптэка, бысмыслэный и тусклый свэт. живи ишо хот четвэрт вэка. Всо будэт так эсхода нэт. //__ * * * __// Продуктовые передачи от близких не заходили уже месяц. Менты невразумительно ссылались на какой-то карантин, объявленный по всей тюрьме. Поэтому приходилось уповать лишь на баланду, которая только выглядела отвратно, но на вкус была совсем не дурна, разрушая привычные заблуждения о кулинарных сочетаниях цветов и вкусов. Лакомством считался порошковый гороховый суп, выносивший дно ностальгической изжогой по советскому соцреализму. Иногда удавалось побаловаться картошкой с волокнами стратегической говядины, чудом не съеденной еще во времена Карибского кризиса. Из «:праздничных» блюд выделялась сечка с ошметками вареной селедки. Поковырявшись в миске жалких десять-пятнадцать минут, можно было набрать цельных граммов пятьдесят рыбы. А вот щи на капусте, кислой, гнилой, с черными прожилками, спросом не пользовались. Но сегодня обломилась картошка, и вся хата уселась за стол потреблять варево. — Что, Гена, не ешь? — Саня похлопал по плечу Жарецкого, вяло ковырявшегося в миске. — Аппетита нет или брезгуешь с общего? — Нет, не хочу, — стал оправдываться олигарх. — Жена на дыбы встала, на развод подает. — Женщины как очень злые кони. На дыбы, закусят удила. Может, я чего-нибудь не понял, но она обиделась, ушла., - процитировал Высоцкого Сергеич. — А что случилось-то, Гена? — Да менты, чтоб мне кровь посворачивать, все мои расшифровки разговоров с девками жене подарили. — Гы-гы. Представляю, какой там союзмульфильм, — хохотнул Саня. — Ну, кроль тряпочный, сам воду намутил, сам ее и пей. — Причем, обидно, — отрешенно от колкостей сокамерника рассуждал Жарецкий. — Люблю-то я только Нону, столько вместе прошли. А остальные так — легкое увлечение. — Это, Гена, не легкое увлечение, а глубокое заблуждение, — Саша настроился на новую проповедь. — Все наши беды от блуда. Я ив тюрьму сел, потому что женился без благословения родителей. Хорошо, что так и не повенчались. Хотя меня и спасла тюрьма от всей этой грязи. Сколько лет здесь, а до конца отмыться не могу. В дерьме брода нет, обязательно нахлебаешься. Гена, ты супчик-то ешь. Еще его вспоминать будешь. Я на архангельской зоне впервые увидел, что делает с людьми голод. В карантине пайки, которую дают на день, не хватает, да так не хватает, что молодые парни начинают орать животным голосом. Становится не по себе только от одного вида, как они в исступлении мотают головой. От голода живот липнет к позвоночнику. И хотя мне было тридцать четыре года, я с ужасом думал, неужели, если бы мне было двадцать, я бы так же истошно орал, когда хотел жрать. В столовой давали первое, в котором кроме воды плавало небольшое цветное пятнышко, словно в луже бензиновая капля. Когда это съедаешь, в животе начинает твориться такое, что думаешь, как бы поскорее добраться до сортира, чтобы в штаны не наср..., новтоже время понимаешь, что если из тебя все это выйдет, то желудок опять прилипнет к позвоночнику и начнет так сосать, как будто у тебя в животе живет еще десять проглотов. И вот задача состоит в том, чтобы удержать этот жирный пузырек внутри себя хотя бы в течение часа, пройти от столовой до барака, не растрясти, чтобы пузырек впитался в организм. — Солнце вышло! — Ирискин решил разбавить натужную паузу. — Погода-то какая! Сейчас бы пару грамм, — Артурчик мечтательно дернул ноздрей. — Ну, я имею в виду сто грамм. — А я бы и на паре остановился, — поддержал беседу Бесик, отрешенно улыбнувшись и уставившись за решетку. //__ * * * __// Руслан Рустамов, в миру Бесик Таганский, был похож на форточника. Маленький, юркий, сухой, с выражением лица жестким, хитроватым, но не отталкивающим, без злобы и зависти. Суровое бытие он принимал с фатальным азартом, особо не отягощаясь тюремной грустью или не показывая о том виду. Руслан был всеядным наркоманом, по венам у него ездил приличный автопарк. Однако героиновый голод он переносил достойнее многих, лишенных сигареты. Неутоленная страсть прорывалась только во сне. Тогда Руслан, задыхаясь, орал: «Братуха, подогрей метадоном». Но, несмотря на это, внешне на торчка он не был похож. Все заработанные деньги Бесик предпочитал инвестировать в собственные вены. Наверное, поэтому он был чужд мирских понтов. Одевался с рынка, катался на ржавой «Нексии». Чем не объект для соблазна нахамить и обидеть. И чем не повод получить в ответку за это очередь из «стечкина», с которым Бесик никогда не расставался. Кстати, свой первый срок он получил именно за робкую внешность еще в 1987 году. Руслан отдыхал в ресторане с подругой, в зал вошли пятеро кавказцев — грузное спортивное мясо, утрамбованное в адидасовские костюмы. Скромно выпили, начали дергать спутницу Бесика: «Иди сюда, выпей с нами, оставь этого ушлепка!». Руслан молча под одобрительное улюлюкание борцов вышел из ресторана, достал из багажника машины «тэтэшник», сунул ствол в карман и вернулся в ресторан. — Я прошу прощения, уважаемый! Вы откуда? — вкрадчиво завел разговор Бесик, выбрав в собеседники самого здорового и заводного. — Из Дагестана, — презрительно ухмыльнулся тяжеловес. — А вы знаете, что случится, если лобковые вши в светлячков превратятся? — Ну? — промычал кавказец. — В Дагестане белые ночи наступят. Рев джигита захлебнулся в свинцовой чечетке. Руслан смотрел в глаза и бил в живот, пока свирепость взгляда обидчика не рассосалась трупным равнодушием. Дагестанец оказался свежеиспеченным чемпионом Союза по вольной борьбе. Тогда Бесик чудом соскочил с высшей меры, выхватив двенадцать лет строго режима. Отсидев девять лет, Руслан условно-досрочно освободился, вернувшись в профессию. Его предплечье украшала смерть, означавшая, что носитель оной является исполнителем воровских приговоров. Блатная профессия Бесика значилась как «колун» — воровской карающий топор. Как имперские кресты-ордена отягощались мечами за боевые заслуги, так синий костлявый образ обрамлялся колючей проволокой в свидетельство тюремной расплаты за исполненную мокруху. По крови и родне арестант был круглым сиротой: по маме грузин, по папе чечен, для двух народов чужой — он отвечал землякам взаимностью. Из близких на этом свете у него были лишь жена Лена и брат по отцу Артык, вор в законе. Лена умерла три года назад: остановка сердца, переборщила с крэком. Артык погиб еще в 2003_м. Вор приехал на сходку в ресторан «Такэ», уютный стеклянный кубик на Кутузовском — напротив гостиницы «Украина». К прозрачному аквариуму японского кабака подъехали двое мотоциклистов и расстреляли все блатное собрание. Через четыре года после первой отсидки Руслан спалился на убийстве какого-то авторитетного чеченца, в кураже погони подстрелив двух посмертно-героических ментов. — Обложили меня на какой-то даче: грядки, веники, самовар желтый, как гепатит, — рассказывал Руслан. — И много банок: соленья, варенья. Менты — дачу в кольцо, орут «сдавайся», а штурмовать боятся. У меня на кармане три грамма кокаина, «баян»[2] из-под «хмурого»[3] и «стечкин» с полной обоймой. Понял, что вариантов соскочить с прожарки на этот раз нет, решил отъехать красиво — от передоза. Нашел ложку, вскипятил весь кокос, в шприц и в вену. Сижу кайфую, жру соленые помидоры, жду, когда сдохну. Потом ждать надоело, взял банку и пошел на улицу. Выхожу на крыльцо, как Пугачева, в прожектора. Вцепился в банку, она, как пол-меня, и тяжелая, сука такая. Голоса кругом далекие, как в горах. Менты, такие смешные, кричат, чтобы руки поднял. А как я их подниму, банка-то разобьется, а в ней помидоры. Очнулся уже на тюремной больничке, откачали. Потом пытали страшно, что и спасло. Под вечер после четырехдневной инквизиции я согласился дать показания. Мусора, запыханные, сами уже слабо соображают, все оформили, но решили меня еще немножко хабариками пожечь. Видят, мясо шипит, а я уже словно блаженный. Расслабились, расползлись. Короче, удалось вписать в протокол строчку заветную: «показания даны мною под пытками». Через полгода суд присяжных. Прокурор бодро на автомате оглашает мои показания, механически завершает их сакраментальной фразой, что я в конце дописал. Судья в истерике, прокурор бледный. Оправдали меня. Везет мне по этой жизни, заговоренный, наверное. Жизнь как женщина: чем больше ее презираешь, тем она сильнее тебя любит! Спустя полгода Бесика найдут повешенным в карцере. //__ * * * __// — Сергеич, а чего ты за бугор не свалил? — Саня внимательно разжевывал баланду. — По-любому же знал, что примут. — За границей, Сашок, как под водой — тихо, тепло, уютно, только дышать нечем, — вздохнул Кум. — Здесь зато, дыши, чем хочешь! Хочешь — «Доместосом», хочешь — парашей, хочешь — испарениями Ирискина. Я, конечно, тоже патриот. Но дышать хочу растительностью среднерусской равнины, а не растительностью вонючих азеров, разлагающихся на соседних нарах. — Сань, у меня ромашковый шампунь есть! Нюхай сколько душе угодно! — поддел сокамерника Жарецкий. — Зеленая жижа вместо ромашек, желто-бурая вместо еды, забор вместо свободы и два ублюдка вместо национальной гордости! По-вашему, это Родина? — А что, по-твоему, свобода? — прищурился Сергеич. — Свобода в правде! — Саня, не надо путать поллюции с иллюзиями, — горько усмехнулся Кум. — Сергеич, история во всем разберется. — История — рабыня победителя. Красивая, богатая, интересная, но лживая и продажная. Отдается за страх и за деньги. Она так и называется, по принадлежности — история государства! А кто сегодня государство? Эта шпана еще пять лет назад в Смольном на меня шнырила. Принеси-подай, иди на. не мешай. Я их лично от малолеток и кокаина отмазывал. Вот оно, государство. Знаешь, что такое «крысиный король»? — Мышонок с тремя головами? — Это такая хрень, которую до сих пор не могут объяснить. Крысы — двадцать, тридцать, причем одного возраста, намертво сплетаются хвостами, превращаясь в коллективный разум. Другие крысы их кормят и оберегают. Это большой крысиный мозг из связанных крысиных тушек. В этом их сила. Но в этом их обреченность. Как только в этой спайке гибнет одна, у остальных шансов нет. Они будут или перебиты человеком, или сдохнут под трупом партнера, или их сожрут те, кто еще вчера кормил и охранял. — Вы бы поаккуратнее в выражениях. Сань, тебе мало одного однообразного десятилетия? — вмешался Жарецкий, не вытерпев крамолы. — Да мне уже все пожевать. Еще с класса десятого, когда меня дети-дебилы чуть не порешили. — Как это? — Я ж родом из Волгограда. Попросил меня директор нашей школы полгода вести урок истории в коррекционном классе. При этом класс вроде как пятый, но самый младший ученик — мой ровесник. Практически все двадцать идиотов — «дети карнавалов», зачатые в праздничной несознанке родителей. Черти натуральные: тупые, непредсказуемые и с силищей немереной. Так вот, я одному Васе поставил неосторожно «тройку», а тот в ответ молча швырнул в меня чугунную «Родину-мать» — дура такая, килограммов под двадцать. А я спокойно рисую оценку в журнале, голову поднял в последний момент. Еле успел отклониться. А эта железная женщина снесла доску и вырвала из стены кусок цемента. Потом меня убивали только в тюрьме. — Зэки злые? — хмыкнул Бесик. — Мусора. В конце «нулевых», год восьмой, если не изменяет память. Летом. Обход делал сам хозяин Бутырки. Вывели нас на продол. Начальник оказался не в настроении. — Пять суток карцера, — говорит мне. — За что? — Матрас не завернул. — Делайте, что хотите. Это ваша прерогатива, — отвечаю я. Нас впятером закрыли на сборку. Через пару минут открываются «тормоза», и заходят человек двадцать: дежурная смена и резервная группа. Начальник оглядывает нас ненавидяще-похмельным взглядом, разворачивается к вертухаям и так лаконичнокрикливо: «Применить спецсредства». Я думал, что потравят газом, как тараканов дустом, и все. А они достали резиновые сабли и порубили нас всех до одного, до потери сознания. Перед отключкой успел крикнуть «Господи, спаси!» и отрубился. Когда очнулся, решил, что пробита голова и сломаны руки. Начал ощупывать себя с закрытыми глазами — вроде нет. Открываю глаза, а встать не могу. Посмотрел на себя — отбивная, мясо от костей отслаивается. Заходят вертухаи: «Подпишите бумаги, что претензий к администрации не имеете. Не подпишете, все повторится!» Мы отказались, стали молиться. Все пятеро. Один из нас был муслик, так он по-своему. Там потолки были со сводами, прямо как в храме. Читали «Отче наш» и «Девяностый псалом»: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится.». Я не думал, что это так может одухотворить. «Где двое или трое соберутся во имя Мое, там Я среди них». А нас пятеро, и мы во славу Божию стали молиться именно в этот момент от всего сердца настолько, насколько вмещала Вера. И я почувствовал, что вся боль моя прошла, как будто меня и не били, но был готов сам бить и крушить их. Настолько была велика моя Вера! И все были в таком же духе. Потом нас стали дергать по одному на беседу к начальнику, который выписал по 15 суток карцера. Мотивировка: то ли бунт, то ли сопротивление. Точно не помню. После этого сумасшедшего избиения вся голова была черная, а тело в отметинах от резиновых сабель. Даже невозможно было открыть глаза. И вот ночью я проснулся от того, что забыл, как дышать. Представляешь, глупость какая?! Голова закружилась, и такое состояние, как будто ты перепил, начался «космос» и в этот момент я забыл, как дышать. В тридцать пять лет я забыл, как дышать. Как ежик. Наверное, все это продолжалось доли секунды, но предо мной прошла вся жизнь. Я стал прощаться со всеми родными, близкими, с отцом, матерью и подумал: «Вот наступил мой час!» В духовной литературе я читал, как умирают старцы. Вот эти последние вздохи, такое ощущение, что выходит душа. Я испытал этот миг. Но самое жуткое, когда я умирал, мне в ухо невидимый враг нашептывал: «Ты еще не все миллионы заработал!» И меня поразило, что даже в последний момент жизни дьявол искушает. Через какое-то мгновение, может, тридцать секунд, может, минута, я начал выравнивать дыхание. Еле сел на шконарь, отдышался. Через минут сорок снова уснул, а через час повторилось все заново. Я снова умирал. Душа содрогнулась, и тогда я стал молиться, каждый день и по ночам делая земные поклоны не меньше, чем по триста раз, и только так я избавился от головной боли и поставил себя на ноги. Позже я узнал, что один из парней, кто был со мной, умер, другой сошел с ума. — Хапнул ты горя, Санек! — охнул Жарецкий. — Тебе жалко юродивых, Ген? — задумчиво улыбнулся бандит. — Конечно. Дурачков убогих. — А ты никогда не вглядывался в их лица? — Ну, видел. Перекошены от безумия. — Гена, это счастливые лица. Счастливы нищетой, инвалидностью, голодом. Счастливы собственным безумием. Ни одна женщина, никакие деньги и власть не приблизят нас даже к дверям той убогой радости. Мы с тобой никогда не будем так счастливы, как они! — Ты это сейчас к чему? — насторожился Жарецкий. — Они-то, душевные инвалиды, показали мне, здоровому, истинную дорогу к счастью. — Странный ты какой-то сегодня, Сашок, — Кум промокнул рукавом испарину на лбу. — Извини, если перебил. Рассказывай. Поощренный вниманием соседей Саша под крепко заваренный чай начал историю своего преображения. «В начале двухтысячных что-то нехорошее стало вокруг кружиться. Сначала какие-то мелкие аварии. Я тогда не понимал, что это предупреждения. Машины, казалось, въезжали в меня на ровном месте. Но началось все с кошки. Кошка у меня была сиамская, умная на редкость. Жена забеременела и захотела взять мурку, а потом меня к ней же и приревновала. Пришлось отдать, после чего началась цепочка взаимовытекающих последствий. Сперва мой «крузак» стал, словно магнитом, притягивать другие тачки. Бились об меня как яйца. Как сейчас помню, хочу развернуться, машина встречная останавливается — пропускает, а затем резко въезжает мне в бочину. Помяла крыло и дверь. В моей душе вскипело негодование. Естественно, человек с ходу ответил деньгами. Спустя неделю поехали с женой к родителям на дачу. Всю дорогу жена ныла: «давай вернемся!», «давай вернемся!». Она словно видела наш финал сердцем. Когда до дачи оставалось километров семь, я гляжу, на нас на огромной скорости «девятка» несется, машину сильно вело. Ленка закричала. Сразу резанула мысль: лишь бы не в жену. Я резко крутанул вправо, уходя от лобового удара. Еле разошлись. «Девятка», как ни в чем не бывало, пронеслась, даже не остановилась. Нас вынесло на обочину, передние колеса повисли над кюветом. Машину стало стягивать в овраг. Помогли колхозники, ковырявшиеся в поле: подперли, вытащили. Сам на нерве, жена в истерике, она уже тогда на седьмом месяце была. Я плюнул и решил вернуться домой. Не проехав и километра, возле магазина увидел знакомую «девятку». Как я мог проехать мимо? Подошел к машине, заглянул в окно. Мужик, вдрызг пьяный, здоровый, сука, обрюзгший, башкой мотает в такт музыке. Я молча бью через окно ему в голову. После удара распахиваю дверь, а там, хрень, — под метр девяносто, килограммов на сто двадцать. Еле вытащил, не знаю, откуда взялись силы. Короче, сбил его подсечкой, уронил всю эту массу на асфальт. А затем уже ногами стал замешивать тварь эту бухую, продвигаясь от почек до затылка. Голова его, заряженная моей ногой, разбрызгивая кровавые слюни, как кусок сала, хлестко и глухо билась о колесо «Жигулей». Ленка стояла рядом, плакала, просила остановиться. Вдруг на моих руках повисла какая-то телка — жена этого урода. Я ему параллельно по-человечески объясняю, что он, гад, нас чуть не угробил. Мужик встает на колени, трет на роже жижу бордовую: «Я виноват, прости! Какая я гнида и мразь». В это время кореша его подтянулись, бычье колхозное. Пришлось ствол достать. Желание у пацанов вписаться за дружбана быстро рассосалось. Успокоил Лену, отвез ее домой. Проходит ровно три недели, наступило 19 июля. С женой забираем сына из Калужской области и собираемся ехать обратно домой. Почему-то малой упросил меня ехать с братом моей жены, я согласился. Жара стояла жуткая, битум плавился в молоко, асфальт превратился в мокрый лед. Не доезжая «Чертова места» — 130-го километра, решил обогнать КамАЗ. Скорость километров девяносто в час, принял влево, но по встречке шла машина, и я решил обождать, дал руля вправо, и меня потащило. С ревом подбитого «мессершмитта» я влетел в глубокий кювет. Когда летели вниз, я услышал лишь слова тещи: «Ну, все!». Три-четыре раза крутанулся вокруг оси. Словно трактором, собрал весь встречный дерн, наконец, встал на ребро. На меня рухнула жена, разом включилась вся электроника: печка, дворники, музыка. У баб истерика. Я глушанул движок, кое-как открыл верхнюю дверь, но сил вытащить беременную жену уже не было. Полез обратно, стал высаживать лобовое стекло, но триплекс поддался лишь с пятого удара. Высвободил жену, тещу. «Я не чувствую ребенка», — сквозь слезы истерила Лена. Женщин увезли в больницу, я остался один. Забрал из машины документы, вылез на дорогу, посмотрел вниз. Глубина кювета была в три машины. В одежде, сильно запачканной грязью и кровью, я простоял несколько часов. Ни одна падла не остановилась, пока рядом со мной не затормозил туристический автобус. И как только отъехала дверь, раздались церковные песнопения. Автобус вез верующих со Ставрополья по святым местам, и проехали они уже свыше пяти тысяч километров. В тот день паломники направлялись в Серпухов, в Высоцкий монастырь, поклониться иконе «Неупиваемая чаша». Это были не простые паломники. Инвалиды, бесноватые, одержимые, разбитые церебральным параличом, все искавшие спасения в Православной Вере. А я, к своему стыду, даже не знал, что у нас в Серпухове есть такая икона. Они довезли меня до больницы, дали образок ангела-хранителя, сказали, что все будет хорошо, и чтобы я ни о чем не переживал. Через неделю с Божьей помощью родилась дочь — Виктория. Вскоре расстреляли моего близкого друга вместе с охранником, и только тогда я стал осознавать, что смерть ходит где-то рядом. Спустя месяц, где-то на МКАДе в районе Профсоюзной, меня подрезает мужик на «мерсе», причем так, что мы чуть не влетели в разделительный ударогаситель. Я тогда за руль не садился, ездил с водителем. И еще сука тычет нам похабным пальцем. Приказываю водилю догнать. Куда там, у «Мерседеса» под капотом лошадей триста. Тогда я на ходу меняюсь с водителем местами. Минут через десять зажимаю эту сволочь на второй полосе. Выскакиваю из машины и к нему. Этот дурак от страха заблокировал все двери. Пришлось кулаком разбивать боковое стекло, потом лицо. Вытаскиваю этого уже мягкого пассажира через форточку. — Ты что мне показал? Что это? — кричу ему. — Я первый раз показал. — Машину я твою забираю, а через три дня за моральный ущерб привезешь расчет. Оставил свой телефон. И через три дня на адресе меня принимают мусора. Привезли на ИВС в Ясенево, покошмарили три дня и отпустили. Потом изменили меру пресечения на арест, стали искать. Только ловили уже не ясеневские опера, а петровские — 13-й убойный отдел. Нашли. Вошли в квартиру, со старта «Макаровым» пробили голову. Под крики жены и визг восьмимесячной дочери втроем крутили руки под браслеты. Я сдался. Защелкнув запястья, менты принялись избивать меня со звериным ожесточением. Ночью привезли на Петровку. Пытали, издевались: пристегивали к стулу. Один разбегался, хватал за волосы — затем раз за разом разбивал лицо или имитировал удар. Потом была Бутырка. Яис терпилой договорился, чтобы он заяву забрал, но поезд уже ушел. Судья Медведева за бандитизм «окрестила» меня на шесть с половиной лет, а потом полезли новые дела». //__ * * * __// Вечером вновь уселись за стол, и вопреки желанию соседей, не страдавших особым пристрастием к политике, Сергеич запустил по телевизору вереницу итоговых новостей. Говорящие головы в мундирах и костюмах, со значками национального флага с бриллиантами и без, для Кума были словно живым альбомом воспоминаний. Многих он знал лично, с кем-то дружил, с кем-то воевал, кого-то содержал. Но эти выкормыши и подмастерья его предали, списали, отскочили в сторону. Неизменным пока оставался лишь магический страх перед его именем. Только если раньше фамилию Кума страшились услышать, то сейчас боялись произнести. И если еще пару лет назад «Сергеич» был грозным инструментом и фактором высокой политики, то сегодня лишь основанием милицейских разорений и уголовных расправ над всуе его помянувшими. — Вова, красавец! — бросил Жарецкий в телевизор, в котором премьер трепал по холке пони Вадика. — Настоящий правитель. И Диму, дурачка, вместо себя определил на пять лет, все косяки на него спишет и обратно вернется. Стратег, что ни говори! Правда, Володь? — Да, молодец, Владимир Владимирович! И Дима парень толковый, — Кум единственной рукой вытер со лба болезненную испарину. Сергеич вспомнил родной Питер, холодный, каменный, с узкими дорогами и пятиконечными углами. Город неживой, всего лишь симулятор среднестатистической европейской столицы. В нем можно было лишь править. Москва искушала богатством, Питер искушал властью всякого обладателя воли и разума. В каждом времени свои идеалы. Наверное, родись Кум лет на сорок раньше, то он бы командовал партизанским соединением. Историю движет человеческий дух, Господь лишь определяет направление. Окажись гусар Давыдов, политрук Клочков или шахтер Стаханов нашими современниками, то были бы они сейчас лидерами Солнечногорской, Волоколамской или Луганской ОПТ. Ибо власть и деньги стали банальными ориентирами подвига в Новой России. С Путиным Сергеича познакомил Собчак. Сам Анатолий Александрович, по мнению Кума, был человеком теоретическим, ярким, харизматичным, но абсолютно лишенным деловой хватки и политического хладнокровия. Такие, как Собчак, падали в обморок при виде пореза на собственном пальце, но по лужам чужой крови шлепали равнодушно. Он не верил даже своим демократическим убеждениям, но зажигал ими сотни тысяч сограждан, уставших от коммунизма. Примером этой метаморфозы стало его долгожданное вступление в КПСС в 1991_м году, за несколько месяцев до гибели Партии. Он был незаурядно интеллигентен. Даже матерщина Анатолию Александровичу давалась настолько тяжело, что резала слух окружающих смачной брезгливостью и неестественной натужностью. Будучи почти филологом, Собчак почитал мат за особый язык, подобный иностранному, — язык скотов, без владения хотя бы навыками которого он боялся оказаться непонятым даже своим ближайшим окружением. Мат, вымученный устами Анатолия Александровича, придавал его интеллигентным разглагольствованиям вящую значимость приказа. Изгнанный из гэбэшной резидентуры в Германии за не чуждые всякому молодому человеку шалости, Путин пришел к Собчаку в Ленинградский университет. Опытный наставник мобилизовал отвергнутую «кровавой гэбней» восторженную алчность своего помощника для дел практических, неприглядных, без которых наша демократическая власть непременно превращается в лишь самоубийственное словоблудие. Володя был послушен, исполнителен и предан настолько, что даже стал крестником единственной наследницы градоначальника северной столицы. Но уже в то время, когда Собчак вместе с единомышленниками в обшарпанных университетских кабинетах высасывали из Локка и Гоббса либеральные доктрины, русские парни из тамбовских сел по кабакам и рынкам начинали конвертировать этот невнятно-красивый демократический пафос во власть и деньги. Володя по прозвищу Кум, неплохой боксер с атрофированным чувством страха, сначала вышибалой бил морды хамам на дверях кафе «Роза ветров», затем вместе с соратниками крутили наперстки, лишая лоховатых граждан азартных излишеств. А потом Питер вздрогнул от лязга затворных рам в войне за социалистическое наследство. В душе Владимир Владимирович восхищался бандитской эстетикой. Он завидовал отчаянной брутальности колхозных пацанов, хозяевами рассекавших на «Мерседесах» по городу-герою, в котором он, коренной ленинградец, за копейку малую шнырил на профессора Собчака. Володя тоже хотел «Мерседес» и сотовый телефон, похожий на чемодан, хотел блатовать, строго корча бровями. Он мечтал быть похожим на них, но в силу характера и обстоятельств позволить он мог себе лишь малиновый пиджак, на цвет которого не переставал удивляться Анатолий Александрович. С особым шиком Володя, подражая братве, носил свой красный макинтош поверх адидасовских штанов. После захвата Смольного дела у профессора и его подручного резко пошли в гору. Но власть без силы, что плоть без крови. Штатное расписание почившего в бозе КГБ вызывало у питерских реформаторов больше измены, чем надежды. Новой правящей «аристократии» нужен был новый боевой отряд. Роль Дзержинского в цитадели революции выпала на долю Кума, заслужившего ее бесстрашием, волей, стратегической хваткой и личным обаянием. Даже после покушения в 1994_м потерявший на операционном столе пробитые пулями почку и правую руку Сергеич вернулся на опричную службу, с утроенным энтузиазмом выполняя заветы демократических вождей. Во времена, когда водка еще не была «Путинкой», Володя очень гордился знакомством с Владимиром Сергеевичем. Понимая, что для Кума он лишь «смольное решало», облажавшийся Штирлиц называл эти отношения дружбой. Для помощника Собчака Сергеич был кумиром, хотя последний был на четыре года младше будущего диктатора. Володя считал, что они очень похожи. Почти ровесники, почти одинаково невысокие, почти тезки. В Куме Вова видел себя, победившего комплексы, страхи и собственную ничтожность. Они были на «ты». К чему привык один, то льстило другому. Однако никто так не был посвящен в нюансы бизнеса помощника Собчака, как Сергеич. Возможно оттого, что стал его частью. Когда Владимир Владимирович, замеченный и благословленный Березовским, перебрался в Москву в сводчатые кабинеты, Сергеич остался приглядывать за Северной столицей. Они победили. Воевать уже было не с кем. Они стали элитой, несомненной и неприкосновенной. Тот, кто раньше оформлял на них протоколы, теперь их охранял. Оппоненты уже не терялись в лесах, а пропадали в застенках. Сергеич меценатствовал и правил. Все обласканные славой искали его дружбы и покровительства. Розенбаумы, Михалковы, Дробыши и Крутые водили вокруг него хороводы, припевая дружескую здравицу, которая становилась для него все более актуальной. Он чаще задумывался покинуть тревожную родину: отдохнуть и подлечиться. Меж тем его тезка уже несколько лет царствовал в России. У Владимира Владимировича из самых близких питерских коллег — наставников остался один Сергеич. От радиоактивной виагры в Калининграде скоропалительно скончался Анатолий Александрович. Он умер на руках Шабтая Колмановича, российско-израильского шпиона, покровителя баскетбола, хозяина бессчетных бизнесов и большого любителя женщин. Спустя несколько лет общего друга двух Владимиров в собственной машине расстреляют на Новодевичьей набережной. Убийц не найдут никогда. Владимир Сергеич хорошо помнил последние дни на свободе. Тогда он мог уехать в Европу. Навсегда или на время — еще не знал сам. Сергеич встретился со своим тезкой в Кремле. Они давно перешли на «вы». Владимир Владимирович уже не считал, что они похожи. Он так и не смог одолеть страхи, комплексы и ничтожность, но себя в Сергеиче уже не видел. Он видел в нем лишь тюремную пыль. Президент бесцветно улыбался старому товарищу, смотрел в глаза и жал левую руку, а еще он разрешил ему покинуть Россию. Когда Кум «зеленым» коридором проходил на питерский рейс в Шереметьево, на Чкаловском аэродроме, что под Москвой, шла погрузка спецназа и прокурорских полковников с ордером на арест «ночного губернатора». Путин не хотел, чтобы Сергеича брали в столице, хотя это бы не потребовало секретной масштабной спецоперации, развернутой на северо-западе страны. Он не хотел огласки преданной им дружбы. Кроме того, президент знал, что у Сергеича есть страстишка коллекционировать компроматы, из чего особой тайны Кум не делал, видя в этом гарантии собственной жизни. Бывший друг понимал, что нелицеприятный архив спрятан за границей со всеми вытекающими распоряжениями на случай смерти доверителя. Но пока Кум будет умирать в тюрьме, есть шанс вырвать материалы, закошмарив ближайшее окружение «ночного губернатора». То, что Сергеич никогда не сдастся, сомнений в бывшем друге не вызывало, обостряя в нем ненавистную зависть к недостижимому мужеству. Когда по двору дачи в Тарховке рассыпались бойцы, Сергеич, встретивший их в шортах и шлепанцах, совсем даже не удивился. Он лишь вспомнил глаза президента, обмакнувшие собеседника ацетоновым взглядом. Вспомнил его вазелиновую улыбку. Сергеич не раз наблюдал со стороны, как эта панихидная мимика знаменовала начало жертвоприношения. //__ * * * __// «Странно, что лампадку пока не отняли и на кичу не сослали, — сбился с мысли Сергеич. — Гена или Артурчик еще вчера должны были операм стукнуть», — искренне удивлялся Кум. — Игру свою не неси, я тебя все равно обыграю! — Саня что-то доказывал Жарецкому. — Куда нам до тебя? Живем на болоте, спим с корягами! Такие, как ты, даже в проруби непотопляемы. Сосут при всяком режиме. Это во время Гражданской войны красноармейцам давали отпуск только после сыпного тифа. Так вот предки твои моральные организовали бизнес: за коробочку с пятью тифозными вошками брали 250 рублей. Запомни, думаю, лет через пять пригодится. Не встретив протестов со стороны олигарха, Саня со скучным разочарованием отправился на дальняк. Обитая практически в туалете, зэки, чтобы глушить естественную вонь, жгли бумагу. Обрывок ее сворачивался в плотную трубочку, которая поджигалась и сразу тушилась, начиная тлеть сизым дымом, перебивая животные запахи. — Сань, откуда у тебя этот, как его. Ну, чем в церкви пахнет? — лицо Ирискина, читавшего на шконке в другом конце камеры, вытянулось удивлением. — Ладан! — вспомнил Жарецкий. Саша держал в руках тлеющую трубочку, благоухающую священной смолой. Сокамерники столпились вокруг разбойника. — А как ты ее пропитал?! — воскликнул Жарецкий, вдыхая благодатный аромат. — Ничего я не пропитывал, — нежно огрызнулся Саня. — Оторвал, как обычно, свернул и поджег. Через минуту вся камера наполнилась светлым, чистым дымом, сладким, с марципановым привкусом. Он обволакивал зэков спасительной теплотой и благоговением. Камера замерла в торжественном страхе, молча дожидаясь, пока серая палочка не истлеет в пепел. Саша и Сергеич крестились. Ирискин, словно исподтишка, тоже чертил крестик пальцами на груди. Жарецкий ошарашенно щурился. Умар и Бесик молча уткнули глаза в пол. Но как только бумага прогорела и ладан рассеялся, тут же начались безбожные эксперименты Гены и Артура. Рулон бумаги был обнюхан, подожжен, потушен и обнюхан вновь. Но лишь привычная гарь резала обоняние каторжников. Тщетно провозившись с бумагой, Ирискин и Жарецкий в смешении чувств расползлись по своим шконкам. — Саня, а что такое «рабь»? — Умар подошел к учителю, со счастливой улыбкой расплывавшемуся на нарах. — В смысле? — Ну, здесь. Нощ, лядэная рабь канала. Что это за лядэной раб? — Это не раб, это ледяной блеск, — тихо вздохнул Саша. — От души, братуха. — Ингуш замялся и продолжил: — Ты же знаешь, у меня жена русская, значит, дочка тоже, выходит, русская. У меня в этой жизни только они остались, больше ведь никого. Все эти мои земляки, братья потерялись. Нет у меня никого. Зачем я мусульманин буду? Ты только никому не говори, но я вашу веру хочу принять. — Креститься хочешь? — Саша понимающе перехватил взгляд Умара. — Точно решил? Ингуш молча кивнул. В девять вечера в хату зашла проверка. Арестанты построились. На Жарецком, Ирискине и Бесике сияли новенькие медные крестики, которые регулярно раздают зэкам местные священники. — В камере шестеро, все в порядке, — доложил дежуривший по камере Сергеич, ласково обводя взглядом новообращенных в Веру Православную. //__ * * * __// Закончилось Светлое Христово Воскресение. Уже за полночь, когда все соседи дрыхли под казенными одеялами, Сергеич поднялся со шконки и просунул ноги в старенькие вьетнамские кроссовки на потертых резинках — предмет горькой памяти. На второй день пребывания в тюрьме «ночной губернатор» продиктовал адвокату список необходимых вещей, которые супруге следовало ему передать. Номером один значились кроссовки. Спустя неделю жена прислала однорукому сидельцу в посылке кожаные кеды на шнурках. Он смотрел на подарок с тупой душевной болью обреченного на одиночество. В этой жизни у него больше никого не осталось. Супружний презент он обменял у сокамерника на ношенную клеенчатую обувь без завязок. Порывшись несколько минут под шконкой, Сергеич достал вчерашнюю лампадку, зажег ее лишь пятой спичкой. Губы беззвучно шептали молитву, высокопробное счастье чудесным теплом лампады разливалось по телу. Слова его эхом отразились за спиной. Рядом стояли Саша и Умар. Взгляды троих были устремлены на решетку, в просвете которой стояла выцветшая иконка с образом Спасителя. Шепот стал звучать громче, голосовым накатом возвеличивая слово. «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ. И сущим во гробех живот даровав!» Раз за разом Кума подхватывал Саша, охваченный спасительной силой, сокрушая стены каземата в тленную условность. Умар поспевал только за окончаниями. Они не слышали стука вертухаев в «тормоза», не слышали окриков и матерных угроз. Они не видели решеток, не видели стен. Свободны, живы и счастливы как никогда раньше. PR[пиар]ACbl Анатолий был не по годам умен и солиден. В общественных связях юноша интриговал лет с шестнадцати в должностях помощников приблатненных политиков и политизированных блатных. Через пару лет он уже обзавелся специфическим словарным запасом, нужными знакомствами, а также уважительным доверием непосредственных руководителей за щепетильность в обосновании каждого украденного у них доллара — качество, иногда принимаемое за порядочность. В двадцать лет у него было три составляющих успеха профессии: избыточный вес, борода и зачаточный, но прогрессирующий алкоголизм. Благодаря стодвадцатикилограммовой массе и непропалываемой поросли на щеках и подбородке Тосик искусно скрывал свое юношество, камуфлируя его лишним десятком лет. Слова Гоголя «толстые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои» Тося ударно доказывал собственным примером. Бороду Тося отпустил или по мудрому совету, или по интуиции. Ничто так не скрывает истинный возраст, не прячет ужимки и суету морщин, но зато придает ее обладателю степенности, надежности, уверенности и консерватизма в убеждениях. Некоторым в своих зарослях удается прятать жадность, блуд и подлость, которые дружно выпирают корявой карикатурой, стоит лишь удалить волосяные насаждения. Детское пьянство, пока единственный значительный Тосин порок, являлось для молодого человека инструментом коммуникации с нетрезвым миром политики и бизнеса. И вправду, делать карьеру печенью в наше время куда достойнее, нежели другими органами. Кроме прочего, в переговорах благодаря мощным жировым отложениям разум Анатолия обладал заветной форой над более тощими собутыльниками. Толя сидел напротив меня, азартно потребляя двойной вискарь, обтирая рукавом жирно-потливый лоб, не смущаясь тридцатиградусным июньским зноем. Рядом с ним, посасывая мате, угрюмо жался его новый приятель Алексей, которого Тося зачем-то все время хлопал по спине. Леша был тяжел и надменен, словно изображал сумоиста перед схваткой. Его комплекцию уродовала неестественная борьба железа с упрямым процентом жирности, лоснящим квадратные щеки бизнесмена. Черные волосы, аккуратно уложенные и зализанные, открывали мощный лоб, накатывающий на маленький, но аккуратно круглый зрак. Леша постоянно морщился, что отмечалось подергиванием кустообразной шерстяной перегородки между бровями. Лицо Алексея мимикрировало, как будто его хозяин игрой физиономических мышц пытался изображать то суровую брутальность, то философическую проницательность. Леха был завешен брендами, как манекен в турецкой лавке. Он был моден, но приторно-ярок, что, впрочем, сливало его с толпой завсегдатаев ночных клубов. Лехе, бывшему ярославскому менту, фартануло на несколько миллионов долларов, когда растерянный лесопромышленник, покусившийся на мошенничество, не выдержал напряжения прикрученных к его гениталиям проводов. Отписав на Лешину маму весь бизнес, неприлично поджаренный, но счастливо освобожденный подозреваемый отбыл в Латинскую Америку. Впоследствии Леха не без труда переживет новость, что «весь бизнес» оказался лишь фантиком, скрывающим истинное состояние жертвы полицейского произвола. С чемоданом денег Леха двинул в Москву. Дальше все пошло шаблонно: прикупил столичной жилплощади, «Кайен» и долю в каких-то ларьках. На оставшиеся бабки Леха решил раскрутиться звездой московского гламура. Он даже закончил курсы «пикапа», где его два месяца обучали искусству знакомства со столичными барышнями. Дипломированный сердцеед приоделся и, подражая новой тусовке, начала нюхать кокаин. Здоровья Леха был крепкого, поэтому кокса в него лезло, как нафталина в шубу. Сначала три, потом пять, потом десять граммов в сутки не стали для него пределом. Через три месяца носяра у фартового мента превратился в полированные дупла, сияющие сталью двустволки. Причиной чрезмерного увлечения молодого человека наркотиком явилось, как ни странно, полное отсутствия для Лехи какого-либо эффекта. Иными словами, сколько бы он ни нюхал, его совершенного не торкало. Увеличивая дозу, он каждый раз надеялся, что цепанет. Но, увы, не цепляло. Зато кровь, изменившаяся в составе, требовала продолжения кокаиновой услады. И Леха продолжал тупо нюхать, устремившись к неминуемому разорению. Попытки делать карьеру плодов не приносили. Леха даже отправил заявку в кадровый резерв Президента и вступил в ряды «Единой России». Но все двигалось вяло, заторможенно, даже несмотря на то что Леха подружился с помощников председателя московского отделения партии, поскольку последний теперь знал, что у этого «жирного пидора» всегда можно разнюхаться. Алексей перестал спать, а сны случайные стали терзать кошмарами. Он несколько раз просыпался от электрического разряда оголенного провода, прикрученного уже к его собственным органам в собственных грезах. Леха решил спасаться. Единственный, в ком он оставался уверен, был дед Георгий из Вологодского села «Пречистое». Хитрый дед ворожил и заговаривал почище всякой ведьмы. Деньги возвращать не любил, поэтому колдовал на совесть. Леха знавал пару алкашей, которые после деда Георгия уже никогда не вернулись к стакану. И вот субботним утром, по привычке размяв ноздри, Леха выехал в родные края. Дед жил богато, хоть и на отшибе села. Трехметровый кирпичный забор скрывал ухоженный двор, на котором красовался старый «Круизер», уютный сад, облепивший почерневшую баньку и добротный деревянный дом, перед которым уже толпилось несколько посетителей, алчущих купить немного чуда. Лехе ждать долго не пришлось, волшебство здесь было поточное. Но на Алексее деду все-таки пришлось задержаться. Колдун узнал бывшего опера, отметив про себя его изможденную бледность и душевное нездоровье. — Заговори меня, дед, — без предисловий заурчал Леха. — От кокаина! Можешь? Поскольку дед не шибко интересовался столичными трендами, просьба сия застала его врасплох. Но не желая терять клиента, дед медленно кивнул. — Могу сынок, но..., - ворожей пожевал воздух. — Не просто это, ой, как не просто. Леха, сразу осознав, что имеет дело с банальным маркетингом, решил не останавливаться. На всякий случай он раскатал перед удивленным дедом несколько внушительных дорог. Две прибил сам, а остальное заставил вкусить колдуна, который, чуть не подавившись горькими соплями, запутался окончательно. Однако дед Георгий не растерялся, налил в алюминиевую кружку мутного раствора, намешал туда какого-то праха и для понту высыпал в зелье остатки кокаина. Дальше минут десять старик жег спички, шептал и плевал то в снадобьем, то в покорного Леху. В оконцовке представления волшебный компот был торжественно потреблен молодым человеком с объявлением о спасении его от того самого, что дед уже вспомнить не смог. Расплатившись за исцеление, радостный Алексей рванул обратно в Москву. Выскочив на трассу, он приоткрыл окно и прикурил сигарету. Глубокая затяжка заставила Леху позеленеть, забрызгав дедовским зельем бежевый салон «Порша». Подобный эффект невольно наблюдали и гости фешенебельного ресторана, когда этим же вечером на очередном романтическом свидании Леха решил откушать двойной «Курвуазье». Короче, дед, как выяснилось, решив твердо не возвращать деньги, заговорил Леху от всех страстей. Парень больше не мог пить, курить и, как ни странно, нюхать тоже. Подобное воздержание от всего серьезно сказывалось на нервно-вегетативной системе, последствием чего стали регулярные истерики, которые происходили без особого разбора чинов, погон и званий. Гламурная грядка, в которой когда-то поселился Леха, начала быстро редеть. Остались только самые преданные — их было трое, все они должны были имениннику денег и надеялись получить еще. Таким другом как раз по этому праву считался Анатолий. — Знал бы ты, с какой я прожарки сорвался! — после просьбы официанту повторить, словно оправдываясь за двойную дозу, вздохнул Тося. — Высморкался в кремлевское знамя и был разоблачен ФСОшниками? — Почти, только хуже. Меня Игорек наш месяц назад свел с Андреем Бироновым, который был представлен как самый крутой политтехнолог на всех территориях бывшего Варшавского договора. Мол, решалы круче в России не найти, и, что не маловажно, абсолютно не пьющий человек. Эта последняя фраза резанула, но не насторожила. Короче, Ваня, абсолютно непьющий — это либо закодированный, либо пидор. — Чего дальше-то? — Спустя неделю вызывает меня шеф. Говорит, что у него в Калининграде друг генерал ФСБ хочет подвинуть губернатора. Мол, тесно ему стало в Конторе, должность свою перерос, амбиции грызут, как вши голодные. Короче, устал командовать, хочет царствовать в губернаторах. Деньги не вопрос — КамАЗом больше, КамАЗом меньше. «Анатолий, вы можете помочь Виктору Евгеньевичу в этом вопросе?» «Можно попробовать», — поперхнулся я предвкушением. «Вот только пробовать не надо. Он уже три раза в Москву прилетал. Его здесь мусолят, как леща вяленного, а затем объявляют ценники только за заход в администрацию. При этом за решение никто не ручается. А он без гарантий влезать не хочет. Чуйка у него на кидалово обостренная. Говорит, что если еще раз порожняком улетит, в Москве война начнется. В общем, Анатолий, надо гарантированно завести его в АП. Уверяю вас, что внакладе никто не останется. Слово этого офицера тяжелее любого воровского». Я, естественно, шефа уверил, что все организую. Тут же звоню Игорю, он — Андрею. Встречаемся в «Три угла». Озвучиваю тему, принципиальных возражений нет. Андрей звонит на Старую площадь, назначается число — ровно через десять дней. Биронов лично обещает завести генерала к «правой руке» Суркова. Я тут же набираю нашего военного, радую его датой, прошу выслать предварительно резюме. Одалживаюсь в счет будущих комиссий пятеркой грина и лечу отдыхать в Испанию. Прилетаю аккурат утром назначенной даты, с аэродрома звоню Игорю: «Игорек, здорово! Генерал будет в Москве через три часа. Куда ему ехать?». — «Толя, у нас здесь проблемка, — голос Игоря не внушал коммерческого оптимизма. — Ты приезжай к Биронову, я сейчас у него. Будем решать, что делать». Беру такси, рву на Комсомольский проспект. Как только Игорь открыл дверь, проблемка сразу и обнаружилась. Великий политтехнолог отечества, вытирая паркетную инкрустацию лохматым пузом, ползал на четвереньках и тупо мычал: «Игорь, ну, дай писят!». Оказалось, что Биронов не пил по три — четыре года, потом срывался недели на три. В себя он приходил уже в реанимации, ставшей дежурным финалом запоя. «Просрали КамАЗ!» — Игорь с досады пнул Биронова, на что тот лишь снова выдал: «Ну, дай писят!» От умиления у меня на всех частях тела начали седеть волосы. Мне было уже не до КамАЗа. Я лишь мечтал остаться при своих, причем тех самых седеющих частях. Минут через десять отзвонил генерал, частный самолет которого успешно совершил посадку где-то близко. «Анатолий, я приземлился. Куда нам ехать?» — нетерпение и решимость больно резали слух. Я с вялой надеждой посмотрел на Игоря, который, мобилизовав забродивший разум, прошептал: «Пусть заедет в какое-нибудь интернет-кафе и отправит еще раз свое резюме». «Товарищ генерал, — времени оценить предложение Игоря у меня не было. — Все в силе, подтверждение получено. Но вы не могли бы еще раз скинуть свое резюме на электронку. Ну... из интернет-кафе». Недовольство генерал обозначил исключительно кряхтением, сразу же отключившись. По крайней мере, минут двадцать мы выиграли. В это время Игорь уже набирал Эрику Лобаху, выразившему нам свое похмельное презрение за столь ранний по его часам звонок. — Лобах, выручай. Пропадем без тебя! — пел в трубку Игорь. — Ну? — зевнуло недовольное на другом конце провода. — Короче, есть один генерал, хочет стать Калининградским губернатором. Его надо куда-то к кому-то завести, вдохновить декорациями, пообещать трон и послать на хрен. — Надо подумать, — лениво давил Эрик. — Когда нужно-то? — Сейчас. Он уже в Москве! — Пятнадцать тысяч. — В смысле? — В деревянном. За хлопоты. Ценник, похожий на счет в приличном кабаке, и спокойная уверенность Лобаха нас взбодрили, и мы сели ждать звонков под мычание пресмыкающегося по квартире Биронова. Эрик перезвонил через пять минут, ровно на три опередив генерала. — Короче, договорился. Красивый кабинет в Белом доме с видом на фонтан. — Кто принимает? — Руководитель секретариата Жукова. — Шура Боранников?! — Игорь поперхнулся. — Это же главпидр! Крыша всех дырявых притонов! — Эй, если генерала девочки интересуют, то ведите его в сауну. А это Белый дом! К тому же быстро и не дороже девочек. Пропуск закажут, номер кабинета сообщу чуть позже. Звоним нашему служивому, отправляем его в Белый дом. Но через минуту снова перезванивает Лобах: «С Белым домом отбой. Боранников недоступен. петух! Но есть запасной вариант». — Какой? — Хотя выбирать нам было не и из чего. — Надежный. Вова Сименов! — Лобах, я смотрю, ты решил поглумиться перед нашим скорбным концом. — Увы, кроме этих пидоров вам уже никто не поможет! Не капризничай, а то самих в жоп-кружок зачислят. Короче, Вова все оформит нарядно. Примет лоха вашего во фракционном кабинете Бабакова, и все останутся довольны. Я испугался даже представить себе эту картину. Володя Сименов еще лет пять назад был личностью медийной и, как следствие, вполне узнаваемой. В конце девяностых четверо «дырявых» — Боранников, Сименов, Коптев-Дворников и Вульф создали движуху «Поколение свободы», которая официально вошла в «Единство» — предтечу «Единой России». Став депутатами, эти петухи стали рьяно поддерживать педерастов и педофилов всех мастей. А Вова даже к Путину ходил в кружевных воротничках. После думской карьеры Сименов несколько лет трудился советником министра культуры Соколова. Короче, Лобах попросил еще пятнадцать тысяч рублей — Вовин гонорар. Берем деньги, едем в Думу, где нас уже встречает Сименов. Аутентичнейший пидор, надо сказать, наманикюренный, налаченный, но выглядит очень дорого. Костюм за десятку и все как полагается. Вова оказался очень понимающим. Пересчитав тридцать пятисотенных купюр, Сименов подытожил: «Мне нужно пять минут понять, что от меня требуется». Я объясняю, что, мол, так и так, представляешься советником Суркова, принимаешь в кабинете, говоришь, что резюме на губернатора рассматривается, и отпускаешь человека. — Тогда мне еще нужно пять тысяч, — резюмирует Сименов. — Секретаршам Бабакова дать, чтобы свалили на час. Отлистав очередной транш, я перезваниваю генералу, кортеж которого почему-то не хотят пускать за шлагбаум Дома правительства. Раболепно извиняюсь и переадресовываю на десятый подъезд Госдумы — пропуск заказан. Встречаю лично снаружи. Вова картинно выходит изнутри. Но генерала в Думу не пускают по причине отсутствия паспорта. Да! Он летает на самолете без паспорта, самолет-то его. Конфуз генерала перед привратным прапорщиком ФСО, презрительно преградившим путь, грозным окриком прервал не растерявшийся Сименов: «Пройдемте в Националь!» Но, не сдержав волнений, Вова нежно приобнял генерала за талию. И вся моя жизнь вновь мгновением пронеслась у меня перед глазами. Но, как оказалось, преждевременно. Генерал взаимно улыбнулся Сименову, и они ласковой парой засеменили в сторону Тверской. Нам оставалось только ждать. Вова чесал генерала около часа, пока не иссякли красноречие и аппетит, бесцеремонно заглушаемый гастрономическими и коньячными изысками «Национала» за щедрый генеральский счет. Через один час и семь минут отзвонил генерал. Наверное, последний раз он был так счастлив, когда от белой горячки застрелился его командир, чье место он незамедлительно занял: «Анатолий, спасибо вам огромное. Вы меня познакомили с таким человеком. милым. Нормальных-то людей, в натуре, нету. Одни пидоры. А здесь такой человек! Он мне сказал, что мое резюме рассматривается на самом верху. Возможно, уже в этом месяце надо будет лететь на собеседование. Спасибо, Анатолий. Я улетел!». Короче, генерал уже только за знакомство с Вовой должен мне много денег. Ну, а если Биронов подошьется, тогда будем дружно осваивать секретные бюджеты ФСБ. Конец Тосиным мечтам положил звонок генеральского адъютанта спустя десять дней после нашего разговора. — Что ж ты, Толик, фуфел нам такой толкаешь? Ты кого нам подсунул? — Какой фуфел? — лепетал Анатолий, соображая, с какой стороны пришла беда. — Эта, эта же советник Суркова! — Этот твой советник Суркова только что звонил моему шефу и за четыреста пятьдесят восемь долларов предлагал ему купить медаль «850_летие Москвы» с «листом от Лужкова»! //__ * * * __// Шефом Тоси в ту пору был Дмитрий Барановский, снайпером отслуживший Афган в знаменитой «девятой» роте. Отечественный бизнес, куда он окунулся после демобилизации, Дмитрий Роальдович воспринимал как поле боя. Дела он вел успешно, жестко и агрессивно, вместе со славой олигарха заработав молву рейдера и солнцевского авторитета по кличке Дима Белый. На компромиссы Барановский шел редко, непреодолимые препятствия не обходил, а перешагивал. Он был въедлив и последователен, досконально изучая интересующую его тему, каковой в последнее время стала политика. С одной стороны, для Барановского она стала отдушиной-развлечением, с другой, перспективным орудием, направленным против жадности врагов и зависти правоохранительных органов. Для начала Дмитрий Роальдович создал правозащитное движение «Справедливость», которое начало информационную борьбу с коррупцией в правительстве Московской области. Митинги, пресс-конференции, сливы компромата и т. д. На воспитание к себе в помощники по политическим вопросам Барановский взял совсем еще юного Тосю, рассмотрев в нем редкое сочетание интеллекта и преданности, хотя и с легким гнильцом подхалимства. К Барановскому Тося испытывал сыновьи чувства. И вовсе не потому, что в двадцать лет зарабатывал тысячи долларов, имел личного водителя, почет и известность. И не потому, что Тося был обласкан доверием и дружбой шефа, и даже не из соображений глубокой благодарности к своему названному папе. Юноша восхищался Димой, старался ему подражать, под него мимикрировать. Когда Тося показывал шефу фальшивые отчеты о затраченных средствах, ложь гнусно грызла его совесть, что для молодого человека было в диковинку. Главным противником Барановского был российско-израильский миллиардер, по совместительству вице-премьер правительства Московской области Павел Кацыв. Когда жижа коррупционного компромата, на которую не скупился Дмитрий Роальдович, переполнила чашу терпения областного чиновника, Барановского закрыли в «Лефортово». Потеряв в застенках любимого шефа, Тося на нерве сначала похудел кило на три, но от обилия солодового успокоительного литров на пять подраспух. Ему уже прислали повестку к следователю, быть отпущенным домой от которого Тосик не планировал. Дружеские советы податься в бега и отсидеться пол года пока все успокоится, Тося презрительно отвергал: «Я пойду за шефом до конца! Я не могу струсить и убежать. Дима меня не поймет. Он ведь мне больше, чем отец!». — Дурак, тебя посадят и будут плющить на показания как резинового зайца! А потом единоличный суд нарисует тебе лет восемь свежемордовского воздуха! — убеждали мы. — Мне все равно. Меня хоть на ремни режь, все равно ничего не подпишу. Зато я буду с ним делить страдания! — Где ты понабрался только этой декабристской пошлости? Потеряйся на время. Забудут, потом вернешься. Но Тося был непоколебим, что рождало в нас чувство гордости за героизм нашего товарища. Однако тучи над головой рассосались. В поисках гроша на французскую булку Тосик прибился к Андрею Николаевичу Биронову, шарлатанствующему политтехнологу, который после каждой своей избирательной кампании сразу менял телефон и место жительства. Андрей Николаевич призрел юношу в собственные денщики, называя его почему-то партнером. Однажды выслушав героически-пьяную исповедь Тоси про историю своего сиротства, Биронов решил спасти партнера от душевных страданий. Весь следующий день Андрей Николаевич наводил справки о судьбе Барановского. Не было предела радости Биронова, когда он узнал, что следствие зашло в тупик. Ни доказательств, ни показаний на Диму не было. Сфабрикованное дело имело все перспективы развалиться в суде, а Барановский набирал силы и готовился к новым баталиям. Андрей Николаевич ошарашил Тосю радостью, что любимый узник скоро должен освободиться. — Короче, завтра пойдешь к Кацыву, — Биронов прервал Тосину эйфорию. — Зачем? — недоуменно залупоглазил Коростченко. — Ты дурак?! Совсем ничего не понимаешь? У Кацывы на Барановского ничего нет. А если Дима выйдет, то он со злости Пашу даже со дна Мертвого моря достанет. Теперь понял? — Ну, да. Кацыве п..! — А теперь прикинь, сколько денег он нам отвалит, чтобы ты загрузил Белого! Восторженная молодость поломалась-поломалась, но все же отдалась в объятия порочного опыта. Посредником в переговорах и получателем средств выступил Биронов. Тося дал показания и пошел под программу защиты свидетелей. Спустя два месяца, напротив клетки с Барановским Тося в элегантном костюме, не жалея эмоций, повествовал суду и зрителям о вымогательстве миллионов долларов у честных бизнесменов и чиновников своим отвергнутым папой. — Я ж ему деньги даже на лечение триппера давал! — лишь единожды сорвался Барановский. Тося смутился, покраснел, но продолжил. Но пока что жарким июньским полднем Тося суетливо пил виски, очень переживая, что чуть-чуть не огорчил Дмитрия Роальдовича. НОЧЬ ДУШНА Небо без железа, колючки и проводов. Небо, подернутое бликами близкого заката, отливающее глубиной вечности и свободы. Черные, парящие над скромными облаками царапины-птицы тонут и вновь выныривают из небесной бездны. Бирюзовое счастье, упиваемое подслеповатым от двух лет «крытки» взглядом, наполняет душу преддверием в мгновение быть утраченным. Скоро вердикт, за которым, возможно, вновь начнутся камерная бесконечность коридоров, периметров и одиночества. Лето утонуло в суде, где по понедельникам, средам и пятницам разворачивалось представление с элементами правосудия. Три дня в неделю нам скармливали ненависть, цинизм и подлость пополам с протухшей законностью под соусом беспристрастия. За шесть процессуальных часов ты, словно губка, наполняешься потом и желчью, отплевываясь ими, стоит лишь покинуть суд. Больше всех доставалось матушке, которая неотступно не пропускала ни одного заседания. Поэтому до дома мы старались ехать молча, освобождаясь от душевной дряни в стойком молчании. С каждым днем исход суда заботил меня все меньше. Больше беспокоили постоянные отсрочки развязки. В будущее старался не заглядывать, пытаясь ускользать от выбора между страхом и обольщением. Заботило, пожалуй, только одно — как разбавить крепость компота, чашу с которым, возможно, придется глотать до дна. Благо, все рецепты впрок нарисовала мне тюрьма. Кристине по весне исполнилось двадцать один. Она была немного похожа на куклу. Порой, казалось, что девушка специально эксплуатировала этот образ. Красивая, статная, с высокой грудью. Длинные белые волосы изящно сыпались на плечи. Губы, слегка припухшие, покрывали неуверенность улыбки фальшивой дерзостью. А играющий прищур слегка раскосого взгляда вдохновлял глубиной и прозрачностью. Единственное, что приглушало в ней женственность, — неестественный глянцевый лоск и нескромность нарядов. Но сей недостаток запросто списывался на возраст, в котором одни уже переигрывают роль девочек, а другие еще не справляются с образом женщины. Мы банально познакомились в ресторане. Начали встречаться. Чего я в ней искал? Спасения от судебной суеты, анестезии воспаленным нервам, правильной мирной радости и чего-то похожего на семью. Через неделю знакомства Кристина переехала ко мне. Будни зазвенели цветными колокольчиками. Даже суд перестал сдавливать грудь душевной тошнотворностью, обретя смысл горького, без которого невозможно распробовать сладкого. Вырвавшись из склепа Фемиды, сбросив костюм, рубашку, галстук, я встречал Кристину, и мы ехали кататься на роликах, смутно представляя, как тормозить и каково оно падать. Утром она гладила рубашку и закрывала за мной дверь. Я привык к этой девочке, привык к провожающему меня щелчку замка. С каждым новым днем она становилась роднее и ближе, но каждый новый день приближал вердикт присяжных. Она говорила, что будет ждать. Но я был избалован одиночеством, одному было холодно, с ней становилось душно. Я любил ее, но ей не верил. Идеализм — порождение восторженного неведения. Какой мужчина не ощущает себя потенциальным героем, какая женщина не мнит себя декабристкой? Но, увы, жизнь циничнее наших идеалов. Часто даже самая высокопробная любовь разлукой разлагается в три счета. Где-то месяцев девять она гордо ждет, презирает мужиков и жалость к себе, таскает передачи, ходит на свидания и с горя смеется на кухне с твоей мамой. Еще через полгода она устанет, остынет, нечаянно изменит, но, следуя любовному долгу, все еще по инерции раз в неделю будет сочинять трогательную корреспонденцию с непременной припиской «Люблю. Скучаю. У нас все будет хорошо!» Измена станет для нее пыткой. Она не сможет себе простить убийство любви и страсти, освященных тюрьмой. И причина тому, как ни странно, уязвленные гордыня и самолюбие. Мужчине проще похоронить в себе героя, расписавшись в собственной ничтожности, чем женщине придушить в себе декабристку. Несколько месяцев — и спасение от собственной совести она обретет в первой подвернувшейся постели. И чем она порядочнее, тем скорее для тебя она исчезнет. Будет ли она когда-нибудь счастлива? Никогда! Если девушка искренне и честно ждала тебя хотя бы первые несколько месяцев, то она слишком порядочная, чтобы простить себе подобную подлость, и в продолжение жизни будет осознавать себя слабой дрянью, предавшей любовь. Виновата ли она? Нет! Потому, что ей двадцать и она тебя любит. Вина на тебе! В том, что не оттолкнул, не прогнал. Вот и стоит перед тобой дилемма: превращаешь себя в законченную сволочь или ждешь, пока она превратится в последнюю суку. Пытка самолюбия — когда бросают тебя. Пытка совести — когда бросаешь ты. Что приятнее: удар в голову или удар в пах? В пах обиднее! Компромисс — подвести ее к решению бросить тебя первой. Если ты любишь ее искренне, без налета дури и эгоизма, пошли ее без возврата и садись спокойно.. До вердикта считанные дни, сожженные усталостью и фатализмом. На столе потрескивает лампада — слишком высоко поднят фитиль, опаляя нагар под фарфоровой башенкой с ладаном. Мягкое благоухание гасит скрежет нервов, вселяя в сердце спокойствие и гордую восторженность. Осталось погладить костюм и рубашку. Галстук, ремень оставлю дома. Вместо туфель придется одеть мокасины без каблуков, чтобы их не выломали вертухаи. Зато костюм хороший, шерстяной, теплый. Летнего нет. Тот, который забрал из тюрьмы, я сжег — примета освободившихся, чтобы не вернуться. А новый купить не поднялась рука. Неделю назад заехал в магазин. Пару рубашек и летний светлый костюм отнес на кассу. Рубашки взял, костюм оставил с риском бесполезности обновки. Для близких составлен длинный список — книг и короткий — вещей, которые пойдут следом за мной. Дорожная сумка почти собрана: пара трусов, тройка носков, мыльно_ рыльные принадлежности, пара блоков сигарет — тюремная валюта, томик французской классики и Евангелие, Молитвослов, несколько картонных иконок. //__ * * * __// Выбор — самая неприятная посылка судьбы, поскольку за ее содержание всегда в ответе лично ты. Сколько раз я ловил на себе взгляды сочувственного недоумения, сходного с жалостью к чужому слабоумию, когда на вопрос, почему ты не свалишь из страны, утверждал, что пойду до конца. Сокрушенный — не значит поверженный. А бегство — всегда поражение. Но это возможно понять лишь сумевшему пережить. Да и риск пересечения границы под левым паспортом слишком велик, а куш слишком ничтожен. Ставить на кон свободу в надежде обрести изгнание — жалкий удел гастарбайтеров. В Абхазию меня занесли сладостные рекомендации близких посетить сей чудный курорт, где самое чистое море и свои в доску абхазы. Воспользовавшись двухнедельным перерывом в судебных слушаниях, я рванул в аэропорт и уже через три часа сочинский таксист высаживал меня на российско-абхазской границе. Вяло пощупав общегражданский паспорт, размякший на жаре абхаз-пограничник пустил меня в свою независимую родину, где по ту сторону границы меня уже встречал Александр, опрометчиво решивший заняться санаторным бизнесом в райской республике. Мы двинулись в Гагру по прибрежной дороге, открывавшей яркие, но не завораживающие пейзажи моря и гор. Единственное, что возбуждало взгляд, — автобусные остановки, похожие на окоченелых слонов, украшенные слюдяной мозаикой. Кое-где вдоль трассы и прямо в скалах мелькали остовы архитектурных сооружений — от ресторанов до гостиниц. К слову, Абхазия некогда напоминала собой дивный край, где за каждый штрих Божьей красоты человек расплачивался талантом художника, скульптора и архитектора, а также сотнями миллионов советских рублей. Когда-то мы имперским плугом взрыли эти горы, засадив каменную породу курортными дворцами и невиданными садами. Но словно страшная эпидемия или ужасная аномалия заставили людей-творцов исчезнуть, отдав свои творения на разграбление дикого племени. То, что не удалось сотворить с Зимним дворцом даже пьяным матросам Троцкого, вполне получилось проделать абхазам с независимой республикой. Представьте, высоко, почти на отвесных скалах зависло изящное подобие замка в девять этажей. По ночам некоторые окошки этого санатория мерцают одиноким светом. Три огонька оживляют гигантский бетонный зуб, прорезавшийся в горах. Но с рассветом вы увидите лишь каменный труп, у которого выломаны даже оконные рамы, поддерживающие своды покатой крыши. — Кому они понадобились? — с недоумением киваю я в сторону изуродованного исполина. — Местные на дрова выломали, — вздохнул Саша. — Забраться в горы, потом пешком на девятый этаж, чтобы выломать оконные рамы на дрова?! Кругом же лесу валом! — Так его же надо спилить, поколоть. Возни много. А здесь этаж в санатории отработал — целый год хачапур жаришь. Культурная нация, очень древняя, с привычками от динозавров. Сначала с козами спят, а потом их кушают. Горцы! Знаешь, почему зверей в Сухуми в зоопарке держат? — Ну? — От местных прячут. Боятся, что пожрут и надругаются. Но это смешно, пока абхазских женщин не увидишь. Саша привез меня в ресторан в центре Гагры. Через полчаса к столу были поданы не очень куриное чахохбили, не очень свежая форель, вкуснейший хачапури и тарелка мамалыги — словно пережеванной кукурузы, здешней национальной гордости. За без малого двадцать лет независимости Абхазия научилась производить лишь хурму и мандарины. Даже абхазские вина за неимением собственных культурных виноградников бодяжатся на молдавском виноматериале. Вино домашнее здесь представлено двумя видами: или недобродивший виноградный сок или виноградный уксус. И если вам повезет спасти голову в схватке с абхазскими гопниками за приглянувшиеся им шорты, то ее неизбежно расколют поллитра очередной гордости национального виноделия. — Что по бизнесу, Сань? — поперхнулся я стаканом «Чегема». — Как вы только пьете эту кислятину? — Да какой там бизнес. Собственность иметь могут только граждане Абхазии. Стоит русскому здесь появиться, тут же возникает добрый абориген, у которого здесь все прихвачено. Наш оформляет на него недвижку, как на себя, начинает строить, инвестировать, а когда деньги заканчиваются, абхазы забирают все себе. — Ну, а ты как? — Держусь до последнего. Больше даже из принципа. Противно сдаваться. Причем кому? Племени на «шестерках» и в «адидасах»? — Зачем так? Я здесь «Кайен» видел. — Все дорогие иномарки невыездные. — Это как? — В Москве отнятые или ворованные. Здесь их не пробивают, про Интерпол я вообще молчу. После грузино-абхазской войны они все для Запада военные преступники. — Яот них не шибко отличаюсь. — Думаю, поэтому тебе и не стоит возвращаться домой, — нахмурился Саша, щелкнув желваками. — Здесь предлагаешь остаться? — Почему нет? — Когда затошнит от рая, податься уже будет некуда. — Завтра я тебя с человеком познакомлю. Он тебе все расскажет, а дальше сам решай. Но шансы у тебя соскочить оправданным очень жидкие, ты это и без меня знаешь. На следующий день мы поехали в Сухум — столицу республики абхазов. Город, и без того скупой на архитектурные изыски, был изуродован не столько войной, сколько мародерством — боевой доблестью среднестатистического горца. Выщербленные осколками и пулями стены и до бетона опустошенные квартиры делали привычные с детства хрущевки похожими на убогие пещерные соты, в которых местами теплилась жизнь за натянутым вместо окон целлофаном. Но в этом пещерном городе встречались и фешенебельные новостройки, и роскошные особняки, которые лишь подчеркивали общую разруху. Припарковавшись на улице Имама Шамиля напротив пушистой аллеи, Саша сделал короткий звонок по отдельному телефону, и минут через двадцать перед нами встал потертый внедорожник, моргнул аварийками, приглашая следовать за ним, и, неторопливо урча дизелем, покатился в сторону гор. Выехав из города, мы вскоре очутились на проселке, петлявшем сквозь мандариновые заросли и хурмовые сады. Километра через три, проехав армянскую деревню, спустились к горному ручью, возле которого были врыты столики. Нас словно ждали. Тут же было подано вино, сыр, шашлык, соленья и зелень. Сашин знакомый выглядел лет на пятьдесят. Среднего роста, поджарый и крепкосложенный, с тяжелой тесаной ладонью мясника или каменщика. Спокойный в движениях, за которыми уверенно угадывалась недюжинная ударная мощь. Подлинное лицо, как и фигура, были скрыты ленивым спокойствием и мирной суетой, словно суровый булат — скромными ножнами. Взгляд — узкий в прищуре, сырой и глубокий, скользил рассеянно сквозь тебя размытым фокусом. В действительности возраст Петра Васильевича, именно так его звали, перевалил за шестьдесят, которые никак не натягивались на молодцеватый вид и лишь слегка задетую сединой голову. На грузиноабхазской войне он был заместителем командующего Восточным фронтом. Русский, которому абхазы были обязаны своей независимостью. Русский, ненавидимый грузинами за жестокую доблесть. Русский, победивший в чужой войне. От врагов он претерпел меньше, чем от тех, с кем жил и кого защищал. От грузин — всего лишь с десяток заштопанных дырок от пуль и осколков. От абхазов — любимая дочь, раздавленная пьяным танкистом в день победы, и тяжелая контузия, чуть не стоившая жизни. О войне он рассказывал просто, о смерти еще проще, обманувший ее и теперь над ней подтрунивающий. — Как я оказался на этой войне? — ухмыльнулся Петр Васильевич. — Как все оказываются, так и я оказался. Все просто до противного. Я тогда главным инженером на птицефабрике трудился. Иду с работы — танки стоят. Мы сначала думали, что не надолго. Мышцами поиграют и уйдут. Ошиблись. Они по трассе нас от моря отрезали. И мы оказались в горах. Паника началась, эвакуация, бегство. Русские пограничники требовали по десять граммов золота с каждого человека без всяких гарантий быть не выкинутым в море. А у меня жена и двое детей. Откуда столько золота?! Деваться некуда, решили остаться. Грузины между тем поставили танки на трассе и начали обстреливать наш русский поселок при птицефабрике. Прихожу домой, а там в потолке дырка и дочь раненая. Я к грузинам: «Вы что делаете? Меня же все знают!». Они в ответ: «Сейчас мы поселок ваш разбомбим, абхазы испугаются — чухнут. Потом выберешь лучший абхазский дом, мы тебе его отдадим». Я решил остаться с абхазами. В горы отвез семью и пришел к ополченцам, на которых смотреть жалко было: крестьяне с двустволками. У меня автомат был учебный, я дырку в казенной части заварил, болтик вставил. Клинуло немножко, но стреляло. Сначала войны не было, грузинам нужна была трасса. Но слово по слову, и закрутилось. Ночью абхазы выйдут на дорогу, гоп-стоп сделают: машины поотнимают, грузин поубивают. А утром грузины — карательную операцию по ближним селам. Дальше больше. Абхазы стали дорогу блоками закрывать, копать рвы, и пошло, и поехало. Посмотрел я, что могут крестьяне: оружия нет, с обрезом на танк не попрешь. Решил вскрыть склады Автостроя, который шахты у нас рубил. Разжились там двухсотграммовыми толовыми шашками. По деревням собирали газовые баллоны, выкручивали вентили, вместо них засовывали шашки, а взрыватели к проводам подсоединяли. Подсобило инженерное образование. Где-то 25–26 числа каждого месяца у грузин наступление — аккурат под выдачу зарплаты. Ну, мы к этим датам по дорогам и закапывали баллоны. Взрывали танки. Из двух подорванных собирали один. Так у нас появились танки и оружие. Потом за каждым селом закрепляли свой участок обороны, обязывали рыть окопы. Так образовался Восточный фронт. Делали набеги, убивали грузин, забирали оружие. Наладили связь с Гудаутой. К нам даже Шутов на «вертушке» прилетал. Это который бывший вице-мэр Питера, осужденный на пожизненный срок, — привозил нам автоматы, патроны. Но это уже в середине войны. Россия нас фактически предала. Тогдашний министр обороны Грачев сказал — дайте оружие и тем, и другим. Абхазам досталась лишь Гудаутская база, грузины заполучили весь Закавказкий военный округ. Они нас уничтожали: поставили систему «Град» на платформу, которая ездила по железной дороге и обрабатывала абхазские позиции. Вот это было действительно страшно. От России добровольцы сюда шли. Кто-то искренне, кто-то в бега от ваших ментов, кто-то рыбу ловить в мутной воде. Сначала Басаев пришел со своей группой — 25 человек. Неплохо воевали. Шамиль сразу нам обозначил: «Мы сюда не абхазов пришли защищать, а тренироваться перед войной с русскими». Но отказываться от этой помощи я не мог. Воевать плечом к плечу с русскими, чтобы научиться убивать русских! Чеченец рождается с наганом. Когда ему исполняется два года, его кидают в овчарню — ползает между овец, вымя сосет. Они великолепно самоорганизованы, но не выносливы, как и все кавказцы. Наскочил — трах-бах, ограбил, убил. Но в позиционной войне чечены бесполезны. Ничего не соображают, бродят, как осенние мухи. Коран бухать не разрешает, зато не запрещает дурман. У них любовь к опиатам с грудным молоком прививается. Заплакал младенец, ау матери всегда маковая головка под рукой: раздавила, молочком по губам провела, ребенок затих, а она дальше своими делами занимается. Наркота мозги сушит. Еще и молятся — три раза в день. С одной стороны, оно дисциплинирует, с другой стороны, сами себя зомбируют. Басаев — обыкновенный чеченец, далеко не дурак. После первых боев построил свою группу, пристрелил двоих — от них водкой пахло. Остальных собрал и улетел в Гудауту. Оттуда Шамиль организовал наступление и освободил Гагру от грузин. Но этот союзник впоследствии слишком дорого обошелся абхазам. После войны какой-то негодяй в Москве заявил, что чеченские боевики получают оружие из Абхазии, и Россия на пять лет объявила нам блокаду. Мужчинам моложе 60 лет было запрещено переходить на российскую сторону. Женщины превратились во вьючных животных. Таскали на себе через границу мешки с мукой по 50 килограмм. Кого она после этого может родить? Вымирает народ. Каждый процесс имеет точку невозврата. Я где-то читал, что если у любого вида на планете уничтожить 2,5 процента генофонда, то он никогда не возродится. До войны абхазских мужчин насчитывалось где-то 80 тысяч, из которых 15 тысяч составлял генофонд. Из этих пятнадцати во время войны закопали три с половиной — почти четверть. У грузин потери составили пятнадцать тысяч, но это из четырех с половиной миллионов! Вот тебе и победа. — Но все-таки победили! — Нельзя сказать, что победа была наша. Всем надоела эта война, и прежде всего России. Война захлебнулась. Абхазы окопались, грузины не хотели рисковать. В конце месяца грузины наступают, мы их немного повзрываем и снова в горах сидим. И длиться могло это бесконечно, если бы не Москва. 26 сентября 1993 г. в четыре часа утра с Кондорской базы подняли «сушки», а к шести от грузинских позиций остались лишь кучи кровавого металлолома. Началось наше наступление и бегство грузин. Они бежали только ночью. Бежали толпами. Но с пустыми руками никто уходить не собирался. В Сухуми грузины цепляли троллейбус за БТР, подъезжали к дому, все барахло из квартир грузили в троллейбус и тащили в Грузию. Уходили по старой дороге — в сторону Домбая. За бэтээры на тросы цепляли машины, нанизывали, как сосиски, машин по десять. Машины по дороге переворачиваются, горят, а они их дальше тащат. Пятьдесят тысяч грузин ушли за четыре дня. Знали, что это не их земля, не чувствовали себя хозяевами. За чужую землю не умирают. Мародерства было через край. Кто не воюет, тот мародерствует. Чужих или своих — все едино. В дома заходим, я ничего не вижу, а мародеры саранчой мгновенно по углам и тащат ложки, посуду, магнитофоны. Абхазы приходили в соседние села, говорили землякам: «Давай золото, выведем!» Получали золото и тут же расстреливали. Ко всему еще и голод добавился. Гуманитарную помощь грузины всю себе забирали. У меня товарищ вместе со своей собакой шесть месяцев питались одними мандаринами. Похудел килограммов на двадцать, смешной такой стал. Насиловали много. Однажды мы взяли одно село. Грузины убежали, оставили детей, женщин, стариков. Двести сорок человек поселили в абхазской школе. Каждый вечер съезжаются абхазы. Сначала баб насиловали, после детей, потом всех подряд. Баловство это довольно страшное и неприятное. Это у нас — у русских победил — значит, отстоял правду. У них этого нет. Победил — ограбил — отнял — увел. Обычная кавказская война. Ничего общего с борьбой за независимость. Реальное понимание национальной свободы у них отсутствует. Для них свобода — свобода грабежа и насилия. У русского квартиру отнять — это свобода. Грузина изнасиловать — тоже свобода. Абхазское — значит мое! После войны старая абхазка пришла в библиотеку и начала в мешок книги собирать. Ей говорят, ты чего, бабка, делаешь? А она в ответ с гневным возмущением: «А за что тогда мы воевали?!» Вот тебе и понимание победы. Ухватил — значит, победил, зверствовал — значит воевал. Помню случай. После одного из боев 26 марта выгнали мы грузин, а сорок человек взяли в плен. И у грузин оказались наши восемь живых и семь мертвых — русские ребята из Питера и Рязани. После боя пошли парламентеры. Обычно обмен происходит трупами и пленными. Но на этот раз договорились обмениваться не по количеству, а целиком: мертвых на мертвых, живых на живых. Грузины приехали на ГАЗ_53, крытый фургон, мясо возит. А сорок грузин на лафете трактор привез. Стояли один к одному, не дергались, знали, что скоро отпустят. Открываем кузов с нашими, а там все мертвые. Причем семь человек только-только освежеванные, еще кровь по трупам течет. Там женщина русская была, так ее на части разорвали, живот выпотрошили, груди отрезали. А Сашу Жука из Питера на кол посадили. Жуткая процедура: один держит, двое сажают. Чуть поддень и он сам садится. Посадили, а потом кинули в кузов с колом вместе. Толпа с абхазского села, словно рой, стала окутывать лафет с грузинами. Мертвых, так на мертвых, как условились! Я не хотел резни, по мне так лучше расстрелять. «Уезжай, живо!» — скомандовал я трактористу. И он рванул в поле. Ни один грузин не дернулся, все с ужасом наблюдали, как их молча догоняет толпа. Остановили трактор, обступили лафет. Стаскивали по одному и резали. Некоторые плакали, некоторые молчали. Сначала распарывали живот, потом резали горло. Методично и ритуально, словно на заклание каким-то своим лютым богам. Когда режут живых людей, неприятно. Всех растерзали, а потом так же молча разошлись по домам. Грузин резали местные жители. Кто воевал, тот не резал. Воин не станет убивать безоружного. У обывателя другая психология. Убить, чтобы доказать всем, что он тоже воевал. Неприятная картина: весеннее поле, кучи человеческого мяса, пар. Если труп закопать ниже двух метров, он всплывает: вздувается в земле, вода подходит и выдавливает его. Сначала над землей поднимаются руки, у них потом свиньи пальцы обгладывают, ладони сгрызают. Противное зрелище. Здесь потом так и получилось, хотя экскаватором закапывали. Я когда пленных брал, спрашивал, почему ГАЗ привез изуродованные трупы. Оказалось, по дороге к месту обмена выбежало грузинское село. Окружили машину, стали качать, открыли двери, разорвали, всем стало страшно — разбежались. Кстати, среди тех пленных грузин даже вор в законе под раздачу попал. — Как это? Ворам же воевать западло! — На следующий день после боя мне позвонили из штаба, говорят, что взяли в плен вора. Тогда воров и блатных грузины дергали из тюрем и привозили в Абхазию. Ставили задачу: «Нужно взять село! Неделю на разграбление, а потом новые документы и гуляйте, куда хотите!». Когда мы их прогнали, местные, которые тропы знают, чухнули, а тбилисские на крыши домов залезли. Ну, вор сидел-сидел, устал сидеть, передернул «Калашников», гранату в руку, спускается. Абхазы внизу сидят на корточках, чего-то перетирают. Грузин им говорит, мол, я такой-то такой-то вор, дернетесь — взорву. У меня рожки полные, автомат не стрелянный, вашей крови на мне нет. Оказалось, что его знали, быстро нашли общий язык, общих знакомых. Ну, и началось: кто, когда и с кем сидел, кто за чем смотрит, кто за кем подсматривает. Подъехали в штаб. Он мне говорит: «Проводи меня до грузин». Я ему объясняю: «Мы сегодня меняем пленных и трупы. Если сам пойдешь, тебя или убьют, или на мину нарвешься. Подожди обмена. Спокойнее и безопаснее». Он попросил поесть, принесли ему сыр и мамалыгу. Вор попробовал и начал быковать: «Суки абхазы! И вот за это вы воюете?!» Абхазы его избили, крест тяжелый золотой сорвали и под замок посадили. А когда пленных на обмен повезли, про него и забыли. Когда всех грузин порезали, кто-то вспомнил — там еще один сидит! Сорвали замок, вытащили вора, тот хрипит: « Суки абхазы, я — святой человек. Господь вам этого не простит». А ему абхаз штык в живот воткнул и бросил умирать в общую кучу. Через пару дней на линию фронта стали съезжаться воры. Говорят мне: «Труп нам отдай. Ты русский, ты не при делах. Мама в Тбилиси похоронить хочет». Я понимаю, что как только они получат тело, снова начнется резня. Но поди объясни абхазам. Через пару дней смотрю, мои бойцы на «Нивах» по позициям разъезжают — Рэмбы натуральные, квасят спирт, шмалят коноплей. Говорю, не отдавайте — будет хреново. Не послушались. Нашли могилу, откопали изуродованное тело. И пошли грузины по домам резать абхазов. Всех подряд. За вора! — Предательства много было? — Как на всякой войне. Предатели абхазы искренне верили, что грузины выше их, что им надо служить. А у меня и грузины воевали. В основном все полукровки, самые лютые. Они утверждались в зверствах. Как правило, они-то и резали грузин, и наоборот. Для них это было самоутверждение. Полу-те, полу-эти, они всегда пресмыкались или перед абхазами, или перед грузинами. Хотя у меня товарищ был полукровка, хороший парень, погиб. Я ему накануне сапоги подарил, по ним труп и опознал. Это сначала друзей терять тяжело, потом быстро привыкаешь. Зашли, по стакану хлопнули за помин души и дальше воюем. Смерть отличала нас только сроками. Но как ни странно, меня она миновала. Ранило только серьезно, я до 98_го года почти не разговаривал. По дурости ранило, на ровном месте. Надо было зажигание в танке выставить. Я снаружи под пушкой вожусь. Танкист вылез, а вместо него какой-то старик ветеранствующий залез, молодость решил вспомнить. Лазил, лазил и нажал на гашетку. Жахнуло прямо над головой. У меня контузия и глаз выскочил. Смотрю живым глазом, сосед его болтается на канатиках. Я рукой глаз поймал, хлоп и засунул обратно. Оказывается, его на сорок сантиметров можно вытаскивать. Потом, правда, хрусталик пришлось менять. Ну, а пули все ловили. После боя нашел, где торчит, шомполом немного разрезал, она и выскочила. У меня казак был — Сердюков. Ко мне в начале войны пришел мальчик худенький, лейтенант. До генерала дослужился. С каждого боя по две-три пуля собирал. Потом садится, режет, вытаскивает, зашивает. Всю войну провоевал — живой остался, потом в Пицунде зарезали. После Абхазии Сердюков в Чечню подался. Это когда после казачьих рейдов трупы из аулов КамАЗами вывозили. Если бы Ельцин казаков не остановил, они бы весь Северный Кавказ зачистили. Вернулся Сердюков в Пицунду, напился в компании и начал хвастаться перед чеченцами, мол, как я вашу породу резал и так, и сяк. А один чех говорит, покажи, чем резал. Сердюков протягивает ему штык-нож. Чечен казака на него и насадил. Лучше русских никто не воюет. А хохлов я ловил и расстреливал. Упертые, сукины дети: «Мы воюем против России!» Кормить хохла все равно нечем, отпустишь — вернется, убьет кого-нибудь. Пуля в лоб и все дела. Но держатся нормально. Грузины послабее. Перед расстрелом ревут, трясутся. В толпе еще держатся, поодиночке так вообще скисают. Взяли как-то группу с минометом восьмидесяткой: тренер-самбист, лет тридцати шести, и дети, ученики его. Грузин просит, мол, вы меня убейте, а ребятишек отпустите. Дети начали плакать: «Мама болеет, узнает — не переживет!». Они не понимают, что такое смерть, поэтому не думают о себе. Я говорю, допрешь миномет до села — все живы останетесь, наверное. Он 80 килограммов на себе пять километров тащил. Как вошли в село, упал вместе с минометом. Абхазцы его все равно убили, но детвору отпустили. Пленные на таких войнах исключение, кормить нечем, держать негде. Либо отпускай, либо убивай. Спустя десять дней, уставший от чистого моря и абхазского гостеприимства, я возвращался на Родину. Соблазном эмиграции я переболел. Идея тухнуть под чужим именем в чужой стране разила уже не малодушием, а духовным самоубийством. Выбор был сделан, а сомнения похоронены на песчаном пляже этой странно-независимой республики. //__ * * * __// Через неделю я должен принимать экзамен по истории у шестнадцатой группы. Пятерым студентам обещал поставить «автоматы». Не хотелось бы подводить. Жалко детишек. 17–18 лет — поколение, вышедшее из роддома уже «свободной» России, вскормленное ядовито-розовым голландским салями, щелочной газировкой и китайскими запариками — пайком «лучших» людей девяностых. Ибо пока враз обнищавшие и превратившиеся в социальный мусор интеллигенция и военные по привычке жевали картошку и суб-вкуснятину, барыги вкушали яркий европейский неликвид и американскую просрочку. Поэтому не обязательно быть генетиком, чтобы ответить на вопрос, почему провинция с горем пополам сохранила европейскую породу демократического поколения, а Москва превратилась в зоопарк гуманоидов с размытыми половыми признаками. Потому что гэмэошная дрянь, лихо подъедавшаяся в столице, для регионов была в 90_е роскошью. Но вернусь к студентам, точнее сказать, к студенткам, поскольку на три моих группы от силы наберется десяток парней. Группы — сборки из бюджетников и платников Москвы и Подмосковья. Немажоры, дети мелких коммерсантов, жидкой бюрократии и недокоррумпированных ментов. Одеты скромно, но неряшливо. У большинства девушек нарушен обмен веществ — как следствие непропорциональность фигур и червивая кожа, разъеденная убойной косметикой. Думающих среди них единицы, размышляющих еще меньше. — Александр III ввел жесткую цензуру, — выдает зазубренное первокурсница Аня. — А сейчас есть политическая цензура? — уточняю я, обращаясь к аудитории. — Есть! Есть! — дружно откликается молодежь. — Как вы считаете, она должна быть? — Конечно! — бойко выдает светлоголовый юноша с первого ряда. — В смысле? — опешил я, тут же уточняя: — То есть вы хотите сказать, что должно быть ограничение вашего права на информацию? — Ну, да! — кивает девушка слипшимися ресницами, словно возмущаясь банальностью вопроса. — Ты хочешь сказать, что есть вещи, которые мы хотим знать, но не должны? — Да, — кивают студенты, слегка промедлив в сомнении. — А кто это будет определять? — Специально назначенные на это люди. — Назначенные куда? — Ну, — впервые голос студентки тронут неуверенностью. — Наверное, в какое-нибудь ведомство. — Хорошо, — я не собираюсь сдаваться и подхожу к двум подругам. — Допустим, Аня, что ты, окончив институт, устраиваешься на должность цензора. Представила? Аня с гордостью соглашается. — Тогда определи круг тем, которые ты запретишь знать своей подруге Лене. — Я так не могу, — смущается девушка. — Мы же с ней равные. Этот человек должен быть выше нас! — Тогда назовите мне правду, от которой надо избавить наше общество. Руку прилежно тянет Витя Тяжельников. — Слушаю тебя, — терпение начинает сдавать. — Например, нельзя говорить о коррупции и о том, что происходит внутри власти. — Почему, Тяжельников? — Потому, что это провоцирует недовольные настроения, грозит революцией и распадом страны. — Все с этим согласны? — Я обвожу взглядом аудиторию. Аудитория тяжело кивает. Реформа высшего образования уместила курс отечественной истории в полгода. Тысяча лет разложена в двадцать семинаров. По три часа на каждый век. А в итоге. Девушка с дерзким взглядом и прямыми, словно иглы, волосами, рассыпанными по тертой джинсе, тянет экзаменационный билет. Вопрос: «Приход большевиков к власти в Петрограде». — Кто такой Ленин? — спрашиваю я, устав слушать зачитку списанного с учебника. — Ммммм. не знаю, — мямлит Марина. — Он в этом, как его. мавзолее на Красной площади лежит. — А почему он там лежит? — Человек был известный или шишка какая-то. Другой студентке Свете Зориной достается «Конституция» Муравьева и «Русская правда» Пестеля. — Кто такие Муравьев и Пестель? — сразу перехожу к вопросам. — Ну, эта. общественные деятели, — краснеет Света. — Назови фамилии декабристов, — подсказываю я, чтобы хоть как-то оправдать уже поставленную в зачетку тройку. — Декабристы? — оживляется девушка. — Минин и Пожарский! — Во как! А хотели чего Минин с Пожарским? — Крестьян освободить. — Когда было восстание декабристов? — В тысячу. восемьсот. двадцать. пятом, — неуверенно вытягивает Света, кажется, осознав свой предыдущий промах. — Число, месяц? — В феврале! А число я забыла. Переходим ко второму вопросу: «Начало Великой Отечественной войны». — 22 июня 1941 года Гитлер вероломно. — выводит по шпаргалке Света. — Гитлер-то кто такой? — занудствую я. — Фашист, — с паузой отвечает девушка. — Почему фашист? — Ну, эта. Потому что все говорят: «Гитлер — фашист, Гитлер — фашист»! Отняв у детей родную историю, их заставили с радостью отрекаться от свободы. У рабов нет истории, у них есть только прошлое. Вот и получилась из первого же народившегося поколения демократической России каста обслуги, шнырей и официантов. //__ * * * __// Последний месяц свободы дышит мирской отрешенностью. Время расставания с суетой и соблазнами. Тем, чем стоит жить, нельзя давиться. Есть ли у меня выбор? Он есть всегда. И как всегда, обильно скудный. Можно податься в бега. Страх и бег с оглядкой — адреналиновый хмель для неискушенных. Через год от него начинает тошнить и чесаться. От чего бы и от кого бы ты ни бежал, всегда бежишь от себя. Я порой странно пытался представить сознательную альтернативу тюрьме — монастырь. Что бы я выбрал? Грустно признавать — тюрьму. И даже не потому, что монастырь — это ответственность выбора, подвиг самозабвения и жертвенности, к которым в большинстве мы, по слабости своей, не готовы. Мы готовы страдать, но не готовы каяться. Даже рады нечаянно погрузиться в ад, чем сознательно идти к Богу. Ведь ад перестает быть адом, стоит туда спуститься. Настроение чемоданное. Житейская кипучесть уже не трогает и не беспокоит. Бытовуха, бесполезное проедание жизни, пустые разговоры с пустыми людьми, углекислые пробки и перегарные вагоны метро, кажется, задавили настолько, что тюрьма начинает странно пахнуть свободой. Страх перед жесткой развязкой задушен усталостью ее ожидания. Нервы за пять лет уголовных тревог умерли, адреналин выдохся, восторг обреченности выродился в вялую судорогу воли. А жаль. Возможно, у меня это легкое сумасшествие, возбудившее тоску и апатию. Возможно, выдрессированная за годы психика начинает моделировать будущее по самым худшим раскладам, выуживая из них все прелести и преимущества. Итальянский физик Чезаре Маркетти применил логистическую кривую к судьбам «замечательных» людей. Оказалось, что их жизнь становилась исчерпанной при угасании творчества. Как только творцы начинают стабильно-привычно перетаптываться в стойле созданного, 95 процентов из них начинают искать биологической смерти. Жизнь истлевает вместе с талантом. Пушкин и Лермонтов в свои тридцать семь и двадцать шесть отмаялись на дуэлях, Есенин к своим тридцати добрел до петли, бестолково спасаясь водкой. «Ассенизатор и водовоз» Маяковский в тридцать шесть маузером вынес себе социалистические мозги. Блок в сорок лет задохнулся страхом и бессилием. За полгода до смерти он скажет: «. покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю — тайную свободу». И почти умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл. В сорок два умрет Высоцкий, искавший выход в скорости разбитых автомобилей и в инъекциях морфия. И лишь немногим удается вырваться на новую орбиту, порой в страданиях переосмысливая предыдущее бытие. Война, тюрьма, смертельный недуг — краткий, почти исчерпывающий список рецептов на выбор. От волн и брызг лучше всего прятаться под водой. Интересно, сколь длинен был бы литературный и земной век, подними голос против власти Есенин, Маяковский, Блок, Высоцкий, сотни национальных талантов, чьи души не смирились с уздой холопства и соглашательства, утопая в распутстве, пьянстве и суициде. Несколько тюремных лет, и они бы пережили врагов и подлость, до которой бы не снизошли. Такова была судьба Шаламова, отмотавшего семнадцать лет колымских лагерей, такова судьба ровесника прошлого века Олега Волкова, отсидевшего двадцать восемь лет в ГУЛАГе, скончавшегося на 97-м году жизни. Один мой товарищ, достойно прошедший в путинских тюрьмах все круги ада, скромно рассуждал, что в кисель можно превратить любого, весь вопрос в температуре его плавления, которая есть даже у камня. И если ты не сдался, значит, пока еще не припекло. И не спекся ты не потому, что каменный, а потому, что градус плавления слабоват. А градус у каждого свой. Олово плавится при 230 градусах, свинец при 330, алюминий при 660, бронза при тысячной температуре, а маргарин при комнатной, и на среднерусском солнышке начинает вонять и тухнуть. И беда наша не в том, что мало бронзовых, а в том, что много маргариновых. Маргариновая интеллигенция, маргариновое офицерство. У моего деда есть вредная привычка. Когда он зимой приезжает в деревню, то смазывает свои меховые кирзачи маргарином, оставляя их у печки. Сапоги становятся мягкими, начинают блестеть, но при этом жутко вонять. Примерно так выглядит наша власть, обслуженная нашей интеллигенцией. И уже непонятно, боится ли интеллигенция власти, или ей просто нравится целовать ноги. Здесь ненадолго остановлюсь. Освободившись из тюрьмы, я чуть не на следующий день подал документы на защиту кандидатской на свою кафедру. Благо, аспирантуру я успел закончить до ареста, в зачете у меня числилось с десяток научных статей и выдержавшая переиздание монография «Роковая сделка. Как продавали Аляску». Но рассмотрение бумаг на кафедре стало затягиваться, начались формальные придирки и постоянный перенос сроков. Завкаф — седовласый маразматик, нафталиновый специалист по коллективизации профессор Щагин, у которого сопение обгоняло мысль, сначала подбадривал свой бюрократический пыл ссылкой на строгость правил защиты. Когда же все справки были трижды собраны, а защита дважды переносилась без объяснения причин, профессор, выпучив глаза в несознанке, шустро задребезжал: «Вы сами виноваты! Это все ваша книга!». — Какая? — растерялся я. — «Продажа Аляски»? — Нет. «Замурованные». Нельзя сейчас такие книги печатать. Это возмутительно. И вы своей книгой подставили под удар всю нашу кафедру. Как вы не понимаете, это же тень. Так считаю я, так считает руководство! — профессор закинул глаза в потолок и схватился за сердце. — Вы читали «Замурованных»? — обескураженно пробормотал я. — Э-это не имеет никакого значения! — взвизгнул завкаф. Далее расчувствовавшийся старик взял самоотвод, отослав меня к вышестоящему начальству — такой же маргариновой интеллигенции, как и он сам, только помоложе и побойчее. Климактерическая комсомолка мадам Трегубова заведовала всеми аспирантскими делами МИГУ и являлась последней инстанцией в принятии документов у соискателей научных степеней. Решения же, требующие благонадежной политической смекалки, Трегубова принимала не одна. Ее сердечным другом и шептальником был проректор по науке с говорящей фамилией Чертов, слащаво-лощеный клерк с блестящими запонками и в искристом костюме. Одним словом, нарядный, и, как всякий уважающий себя чиновник, похожий на свежую плесень. К своим почтенным годам он вымучил кандидатскую по педагогике, что не мешало ему заведовать всей наукой в нашем университете. На встрече со мной он потел, ерзал и терзал ногтями часы, как будто в кабинет его пустили переночевать. Чертов нес что-то про «мы не препятствуем», «таковы правила», «Менделеев не стал академиком, поскольку не собрал всех справок». Я упорствовал: документы были сданы в очередной раз. Без энтузиазма принимая бумаги, Трегубова, треснув румянами на широком лбу, честно призналась: «Не теряйте времени. Уходите. Вам здесь не дадут защититься. Это воля политическая!». И я снова пошел к проректору. Чертов кашлял на больничном, вместо него сидел его и.о. г-н Маландин, похожий на злую карикатуру гомосексуалиста. Сразу не сообразив, кто я и по какому вопросу, он, не обращая на меня внимания, продолжал телефонную беседу: «. А нам Анатолий Борисович Чубайс шестьдесят пять миллионов выделил на создание в МИГУ центра нанотехнологий». Мне оставалось лишь порадоваться за фантастический прорыв бывших высших женских курсов во флагманы научно-технического прогресса, — не без гордости за свою не последнюю в этом роль. И огорчиться за себя, предполагая следующее решение Чубайса о создании «Силиконовой долины» в Московском областном суде. И ведь не поспоришь. В подобных спорах выигрывает не тот, кто прав, а у кого смердит изо рта. Нам же с оппонентами в процессе не повезло еще больше: Чубайс и Гозман — душевные эксгибиционисты, безобразно и бесстыдно демонстрирующие шарахающимся в стороны гражданам личную энциклопедию моральных уродств. Но мы есть и будем! Живем духом, живем свободой! Говорят, что дух бесплотен, а свобода абстрактна. Но если дух невесом, то почему под его напором рвутся петли, затянутые на наших шеях. А если свобода призрачна, то почему мы за нее так щедро платим волей. Светает. Как здесь хорошо. Стоит ли от этого отрекаться? Но надо идти вперед, идти по промыслу Божьему, с гордым трепетом примеряя на себя одежды, сшитые из лоскутов смертников, самоубийц и героев. Идти к своему вердикту. СТРАСТНАЯ НЕДЕЛЯ Каждое поколение должно иметь свою войну. Мао Цзэдун Живите опасно! Бенито Муссолини В такую погоду надо пить Бейлис. Настя Бабурова //__ ВТОРНИК __// Январь. Солнце вязло в медных куполах Храма, под сенью которого в дешевом чугуне застыл либерально-вороватый монарх. На этот идеологический дуумвират современного отечества через дорогу надменно-побежденно взирал гаженный голубями научный социалист Энгельс. В непримиримом перекрестке эпох мраморными зубами скалился вестибюль электрической преисподни имени благословлявшего террор Кропоткина. Здесь же иллюстрациями бесконечности классовой борьбы щерились друг в друга олигархическая «Ваниль» и плебейская «Шоколадница». Гудела толпа, моргали светофоры. В лицах спешивших граждан преломлялись брачная суета хорьков и угрюмость анархического князя: «Если ваш «священный» огонь не что иное, как коптящий ночник, то, конечно, продолжайте то, что вы делали раньше». Она опоздала, но его еще не было. Настя улыбнулась небу и съежилась под бессильной перед морозами синтепоновой куртешкой. Телефон девушки, поймав утраченную в подземке сеть, очередью выплюнул не дошедшие сообщения и пропущенные звонки. Пара строк от мамы, которая с отъездом дочери из родного Севастополя по нескольку раз на дню атаковала Настю сердечным беспокойством. Два сообщения из редакции с мелкими поручениями. Звонила Ленка, наверное, уточнить по дню рождения. И два раза набирал Стас. Настя перезвонила. — Здравствуй, Насть! — Голос адвоката звучал как голос адвоката, напыщенно, но доверительно. — Я минут на пятнадцать задержусь. Извини, пожалуйста. Итак, в запасе у нее оставалось четверть часа — холода, одиночества, жизни. Окоченевшие пальцы, обдуваемые морозом, гнулись с трудом. Настя, ласково обматерив чужую непунктуальность, нехотя зашла в «Шоколадницу». Отдав за чашку какао все накопления на сегодняшний ужин, с неприятным осознанием предстоящего вечернего голодания девушка уселась в курящей зоне, погрузившись в телефонную переписку. Настроение было препаршивое, очередная зимняя депрессия. Две недели назад Настя устроилась стажером в «Новую газету». Писала она статьи живо, но поверхностно, словно школьные сочинения. Кропотливой работе мешал характер, резкий и взбалмошный. Журналистику она воспринимала не как профессию, а как борьбу с охватившим Россию национализмом. Антифашистская тусовка, в которую погрузилась Настя по приезду в Москву, превратила ее в непримиримого бойца, по-женски фанатичного и преданного коллективу со своей иерархией, своими героями, своими тайнами. Может быть, поэтому вместо статей у Насти выходили пока лишь листки антифашистской пропаганды, по-детски яростные, безапелляционные в суждениях и скромные по фактуре. Но она быстро училась, читала ночами Достоевского и Толстого, пытаясь поймать рецепт их нелегкой прозы, надеясь таким образом до конца познать словесное ремесло, закрепиться в газете, чтобы уже оттуда — с новых высот тяжелой артиллерией искрометно уничтожать врага. Настя вспомнила Крым, где родилась, где выросла. Она любила родину заочной любовью, всегда мечтая туда вернуться, но желая остаться в Москве. Когда в крик на севастопольской кухне умоляла родителей отпустить ее в столицу, Настя была готова отдать полжизни за свою журналистскую мечту. Девушка смутно представляла, куда едет и что ее ждет. Вполне хватало ответа на вопрос — зачем. Настины либеральные принципы сложились из горбачевской интеллигентности отца, алкоголической зауми Явлинского, тронувшей разум матушки, и невыносимо душной нищеты родного полуострова. Три вектора соединились в одну воинствующую ненависть, будоражившую молодую душу жаждой протеста и перемен. Гаврош либеральных баррикад — она ненавидела фашистов, которые раскладывали инквизиторские костры под веру ее семьи. Она рвалась на передовую идейного фронта, на котором уже звенела сталь и звучали выстрелы. Но вместо идиллии войны Москва встретила ее сытым, довольным собой и слегка беснующимся междусобойчиком. Вожди «свободы и равенства» вдруг оказались похожими на обитателей крымского серпентария: ленивые лоснящиеся гады, временами шипящие на брезгливых граждан не от голода, а из привычки ритуальной кормежки. Администрация регулярно спускала в теплые аквариумы жирных белых мышей со сломанными зубами, чтобы обреченные зверьки случайно не поцарапали нарядный чешуйчатый перламутр. Порой Настя чувствовала себя той беспомощной мышкой, должной быть съеденной во имя либерального счастья. Но она готова была смириться с кремлевской упитанностью Немцова и Касьянова, с параноидальным садизмом Чубайса и Гозмана, половой нестабильностью Лимонова, крематорным обаянием Новодворской и Алексеевой. Она и в одиночку была готова бороться. Соратников Настя обрела в молодых антифашистах, злых, голодных и одержимых, жестоких рекрутах времени и характеров. Антифашисты — антитеза молодых националистов и скинхедов, яростный андеграунд со своим братством, кассой и жертвенностью, стали для Насти идеологической семьей, новым миром, новым бруствером. Она стремилась стать их пером и рупором, и, как знать, может и знаменем антифашистского подполья. Эксплуатируя формат газеты, журналист-стажер старалась не пропускать ни одного суда над националистами, ни одной акции антифа, с перебором не жалея чернобелой палитры слова. Со Стасом она познакомилась недавно, на очередном «нюрнбергском процессе», где Маргелов представлял интересы потерпевших гастарбайтеров. Он был безмерно зануден, что принималось девушкой за въедливый профессионализм, и идейно надменен. Последнее одни благосклонно списывали на политическую восторженность, другие — на банальные комплексы. Тем более, что с женщинами у Стаса складывалось плохо, они его не понимали и боялись. Снискать же адвокатскую славу, работая в связке с ментами и прокурорскими против русских офицеров и порешивших кавказцев детей было не просто. К тому же Стас все больше обретал популярность «охотника за головами», преследуя беглых врагов конституционного строя и «разжигателей розни», именно таким и был Никита Громов, разыскиваемый по подозрению в убийстве лидера банды чеченских отморозков «Черные ястребы» и антифашистского комиссара Рюхина. Стас собирал информацию по беглецу, сливал ее в органы и следил за милицейской расторопностью. То была убежденная ненависть. Стас презирал патриотов и ненавидел националистов. Первых он публично почитал трусами, идиотами и предателями. Вторых — фашистами и врагами. Между патриотами и нацистами нет разницы, — признается Стас в одном из интервью. Со стороны казалось, что Маргелов, словно нарочно испытывая свой характер, старался посмачнее плюнуть в душу случайному зрителю, не привыкшему к подобным либеральным откровениям. Стас похабил русскую историю, монархов, православных святых. Александр Невский, Петр I, Николай II из уст адвоката выходили кровавой сволочью. Кстати, отсюда и проистекало высокомерное шельмование патриотов трусами. Стас был уверен, что за подобные оскорбления Ислама или чеченцев ему бы уже давно отрезали голову, русские же снесут все! Одни благодушно списывали политические пошлости молодого человека на желание затмить медийную славу Новодворской. Другие — на продуманный эпатаж — нередкий залог адвокатского успеха. Третьи, поднаторевшие в психологии, отмечали борьбу «героического» нрава с плотской посредственностью. Его забитая еще в школе гордыня питалась новыми врагами, которых Стас должен был непрестанно порождать, выдумывая очередные плохо пахнущие «истины». Этот столь распространенный загиб психики в случае с Маргеловым многие путали со смелостью и фанатизмом, хотя природа последних порой и таится в головном нездоровье. Стас старался стать первым, но только там, где первых еще не было. Обожая вражду, конкуренции он не любил, а соперничества опасался. Это свойство характера лезло отовсюду: в адвокатуре, спорте, женщинах. Везде было очень сыро или никак. Однажды Стас в поисках своего правозащитного образа решил попотеть над атрофированным бицепсом, но дальше тщетных попыток отжиматься дюжину раз в день дело не пошло, что было отражено в адвокатской душе презрением к физкультуре и ко всем «тупоголовым качкам». То же самое вышло и со спонтанным желанием защитить диссертацию, и с безответной влюбленностью в однокурсницу по аспирантуре — Лизу. И как патриотизм был приравнен к нацизму, так же решительно женская красота была объявлена Стасом достойной презрения проституцией, а гомосексуалисты вошли в ореол его правозащитной деятельности. В Насте не было проклятой им красоты, а детское обаяние и суровая искренность хотя и попугивали адвоката, однако рождали в нем чувство глубже и пикантнее дружеской симпатии. Стас старался отгонять распухавшую привязанность к девушке своим статусом, еще больше раздражая в себе половые азарты. Однако Настю мало заботила суета мужских инстинктов нового знакомого. Адвокат ей нравился просто и честно, но серьезные отношения со скандальным правозащитником пока были вне ее понимания, другие же варианты не допускались воспитанием. Она зачем-то снова вышла на улицу. Припорашивало белой крупой, редкой и рыхлой. Настя подняла голову. Снежинки жидким пухом застревали в ресницах, мокрым бисером проскальзывая в большие серые глаза. Девушка зажмурилась, стало вдруг уютно и тепло, но очень одиноко и немного страшно. — Настя! — надменно буркнуло взади. — Добрый день, Станислав, — отчего-то стыдливо улыбнулась девушка. — Как у вас дела? — дежурно бросил адвокат. — Нормально. Только из комнаты выгоняют. Хозяева хотят ремонт делать и сдавать нашу коммуналку иностранцам. Так что придется скоро справлять очередное новоселье. — Плохо, — Стас попытался спрятать равнодушие в прищур и неожиданное перешел на «ты». — Какие у тебя вопросы? — Несколько по фашикам и парочка общеполитических. Короче, как обычно, — улыбнулась девушка. — Надо бы куда-нибудь присесть, — заерзал адвокат, разглядывая окрестности и стараясь не пересекаться взглядом с Настей. — Станислав, а давайте в кино сходим, — девушка сама опешила от собственной смелости. — Сейчас? — растерялся адвокат. — Ну, а почему бы и нет? Или после интервью, — зарумянилась Настя. — Я сегодня, к сожалению, очень ограничен во времени, — дежурно выпалил Стас, тут же пожалев об этом. — Как хотите, — журналистка пожала плечами. — А что ты хочешь посмотреть? — Маргелов смягчился в лице и пошел на попятную. — Да какая разница, — адвокатская чопорность все-таки успела поцарапать женское самолюбие. — Пойдемте уж куда-нибудь. Я замерзла. Она повернулась спиной и двинулась к кофейне, но Стас остановил ее, слегка прихватив за локоть. — Настя, ты меня неправильно поняла. Я с удовольствием схожу с тобой. приглашу тебя в кино завтра или даже сегодня вечером. Идет? — Не знаю, — потянула, насупившись, девушка, стараясь не переиграть. — Не уверена насчет вечера. — лукавые огоньки бесиками прыгали в ее странных глазах, подразнивая адвоката. В метрах десяти за спиной Стаса она увидела парня: высокий, крепкий, мужественные черты лица, точнее выдававший таковые волевой подбородок — рассмотреть выше мешала надвинутая на глаза кепка. Руки он держал в карманах просторной куртки. Насте показалось, что парень испуган, словно от кого-то бежит. Она с гордостью посмотрела на Стаса: «Каков адвокат! Хорош! Зачем ему мышцы, он всех уничтожит своим презрением. Никого не боится, а передо мной, похоже, робеет. А этот.». Настя уставилась в надвигающуюся на них кепку, наконец вырвав из-под нее взгляд незнакомца. Она рассмотрела страх или обреченность, которая, как известно, бывает двух сортов. Первый — это смирение духа перед насилием трусливого разума. Второй — это задушенные волей человеческие инстинкты, в том числе и самосохранения. Отчаяние — это всегда пропасть, в которую предстоит нырнуть. Пропасть между человеком и животным, или пропасть между человеком и Богом. Они встретились глазами, что-то трагическое и светлое метнулось между ними, но тут же было погребено под угрюмым серым козырьком. Парень сбавил шаг, остановился. Насте показалось, что он разворачивается, но парень лишь метнул из-под плеча взгляд в сторону храма и перекрестился, не снимая кепки. На мгновение он замер, словно о чем-то передумав, однако резко, засунув правую руку в карман, продолжил свой путь. Словно завороженная, Настя не могла оторваться от парня, отвлекавшего ее от чопорного бормотания адвоката. Рука незнакомца взметнулась к голове Стаса. Раздался сухой хлопок — лицо адвоката скукожилось уродливой гримасой. Колючие глаза, моргнув, оцепенели, бледные губы возбужденно жевали пустоту. Качнув головой, словно крылом сбитого истребителя, Стас непреодолимо стал проваливаться в асфальт. Убийца выстрелил еще раз, уже в упор, контрольным для надежности. Стас носом плюхнулся в дорожную жижу, забрызгав грязью новые Настины джинсы. Голова скатилась на правую щеку. Веки сломанными шторками застыли посередине багряного зрачка. Рот и скулы пронзила судорога, обезобразившая блестящую надменность. Кровь, сочащаяся из-под серых краешков мозга, навернувшихся на отверстиях в черепе, медленно поедала темно-русые волосы адвоката. У Насти заложило уши, она ничего не слышала кроме собственного дыхания и сердечного боя. Все стало кружиться медленно и плавно, распадаясь на тусклые кадры. Обмякший Стас, похожий на выброшенную куклу, медная гильза, покатившаяся от его разбитой челки, задранные брюки, торчащие из-под них разные носки, баба в стриженной норке с нарисованным на лице визгом. А еще пистолет, бледный, сальный, от которого струйкой венозной крови била дрожь. Разглядеть это было сложно, и вряд ли это удалось Насте. Но одержимая адреналиновым приступом, она сумела почувствовать эту оторопь. Многие животные по запаху распознают страх, тут же нападая на противника. В экстремальных ситуациях это бывает свойственно людям. Уловив испуг, Настя со слезным рыком бросилась на убийцу. Ее волосы споткнулись о ствол, жизнь споткнулась о веру, любовь споткнулась о смерть. Ни боли, ни страха, только глаза матери, счастливые, другие она забыла. И снова снег и долгий взгляд, заметающий серое небо. Они лежали рядом, странные и непохожие. Говорят, что посмертная маска — это лицо души, с которым ты предстаешь перед Богом. Настя умерла в реанимации, так и не придя в сознание. Карета «скорой помощи» опоздала — перекрыли дорогу, на дачу везли какого-то министра. //__ ПОНЕДЕЛЬНИК __// Никита медленно поднялся по гранитным ступеням родного университета. Благородный камень альма-матер казался ватным. Чтобы не завязнуть и не остановиться, приходилось напрягать икры, нервно-трепетавшие, как и все тело. То был не страх и даже не испуг, просто организм усиленно справлялся с излишками адреналина. Что отличает ужас и паническую обреченность от риска, восторженного бесстрашия и куража? Направление движения. Если ты идешь вперед по твердости своего духа, ведомый опасностью, словно маяками, то упиваешься адреналином как волшебным будоражащим радость вином. Если твой путь — бегство, адреналин начинает глушить тебя тупым, тяжелым денатуратом, погружая тело и разум в мутно-липкое забытье, отравляя в сердце страсть, без остатка забирая силу, распиная сдавшуюся надежду. Никита не знал, что такое эндорфин. Нет, он, конечно, слышал, что это «гормон счастья», вырабатываемый влюбленностью, шоколадом и контрастным душем, но не более. Само слово «эндорфин» образуется от греческих «внутри» и «морфин». Эндорфины — это химические элементы, по структуре сходные с опиатами. Эндорфины вырабатываются в нервных клетках головного мозга. Они могут уменьшать боль и, подобно наркотикам, влиять на эмоциональное состояние человека. Выделение эндорфинов, как правило, связано с выбросом адреналина. Таким образом, физические нагрузки, а также ощущения риска и опасности дарят человеку чувство самого настоящего счастья. К слову сказать, для торчков этот божественный наркотик недоступен. Концентрация опиатов в искусственной дури в сотни раз выше, чем в эндорфинах, поэтому последние становятся нечувствительными для человеческих нервов, избалованных героином. Если бы Громов знал химический состав своей радости, он бы легко смог объяснить природу дурманившей его эйфории. Но он просто шел вперед, наслаждаясь приливами опасности. Стараясь глядеть себе под ноги, чтобы случайно не встретиться взглядом со знакомыми, Никита проскочил через дерганные встречными людскими потоками двери, махнул узбекам-охранникам старым студенческим и выскочил на боковую лестницу. Благополучно, не встретив бывших товарищей, Громов поднялся на нужный этаж. С надвинутой на глаза бейсболкой преодолев полкоридора, парень отступался в кабинет с тертым черно-золотым номером. — Заходите, открыто, — отозвалось добродушно, но с вялым гостеприимством. Никита аккуратно опустил ручку, толкнул и так же тихо закрыл за собой дверь. — Добрый день, Виктор Николаевич. — Он размеренно поприветствовал хозяина кабинета. — Да-да, — недовольно закряхтел мужчина в неброском костюме, узрев гостя. — Я вас слушаю. Виктор Николаевич Худяков возраста был почти пожилого. Немного изогнутый в спине, он словно запечатлял вечное согласие и покорство вышестоящим. Профессор был похож на старого дворецкого, сдержанно-подобострастного к хозяевам и деспотичного к дворне. Он всегда улыбался, и порой было нелегко понять истинное настроение профессора. Выдавали глаза и скулы. Когда Виктор Николаевич располагался к благодушию, его вполне таки европеоидные глаза вытягивались монгольским прищуром, заплывая елейной слизью. Голова при этом начинала дергаться, как у пружинного истуканчика. Когда профессор раздражался, уголки незатухающей улыбки разбегались напряженными трещинами, а на скулах собирались излишки жухлой физиономии. В целом он производил благообразное впечатление на студентов и коллег, женская сторона которых считала его добрым и милым. И это несмотря на то, что он очень тянул гласные и мог запросто оскорбить высокомерием, которое моментально искупалось фальшивым подхалимством. — Я по поводу аспирантуры, — начал Громов, так и не сумев разглядеть в профессоре информированного страха. — Слушаю вас, — улыбнулся Худяков. — Я бы хотел защищаться у себя на истфаке МГУ. И. — Мы в курсе ваших чаяний, — перебил профессор. — Но, к сожалению, как я вам уже объяснял, это будет весьма затруднительно. — Но. — Я понимаю, что у вас красный диплом и почти написана работа. Причем отмечу, что местами вполне себе толковая. Но в этой жизни каждый должен определиться, чем ему заниматься. Я выбрал историческую науку и не лезу в политику, вас вот учу. Вы тоже сделали свой выбор. — В смысле, Виктор Николаевич? — мрачно потянул Никита. — Вы сами прекрасно понимаете, в какое непростое время мы живем. Ваши статьи, я бы даже назвал их памфлетами, за подписью аспиранта МГУ позорят факультет и дискредитируют руководство. — А как же наше право на выражение собственного мнения? — возразил было Никита. — Ах, выражайте, сколько вам угодно. К счастью или нет, у нас на то свобода слова. Но будучи нашим аспирантом, вы, вольно или нет, действуете от имени организации и коллектива, частью которого вы являетесь, — профессор замельтешил пальцами по разбросанным на столе бумагам. Руки «милого» Виктора Николаевича производили угрюмое зрелище. Сухие морщины конечностей были густо исполосованы кошачьими когтями. Легкие царапины разливались в глубокие борозды. «Что ж ты, сука старая, творил эдакое с бедным котом? — в трауре о животном размышлял Никита. — Душил, поди, или за усы дергал? Вот ты какая, наша интеллигенция: в крике клеймит сталинские репрессии, молча благословляет путинские, а вечерами втихушку умучивает родных зверушек». — Но профессор Вдовин рекомендовал работу, — Громов отвлекся от созерцания коцаных рук собеседника. — Я знаю, — кивнул Виктор Николаевич. — Ему терять нечего, он же гениальный. Поэтому, молодой человек, я рад, что вы выбрали свой путь. У вас хороший слог, яркий и образный. Я принципиально не согласен с вашей желчной злобой, но мне нравится ваш стиль. А история не терпит эмоций. Это наука сухого факта, она должна воспитывать патриотов, а не революционеров. — Вы считаете, что патриотизм — это обслуживание власти? — Это основа государственной стабильности и гражданского спокойствия. Извините, молодой человек, предлагаю завершить дискуссию и на том распрощаться. Уверен, что мы друг друга поняли. — За что вы так его? — ухмыльнулся парень и вышел прочь. Громов спустился в метро. Скрывая глаза от камер, ментов и дерзких горцев, Никита, облизывая плечами ломовую толпу встречных сограждан, загрузился в вагон, содержимое которого больше напоминало массовку к фильму о сталинских депортациях. Громов толерантно протиснулся в другой конец вагона, обтирая куртку о грязный черный ворс соседей. На полпути грудью ударился о нарочито выставленное плечо какого-то ваххабита. Заткнутая за пояс «беретта» соблазнительно чиркнула о спину. Не поднимая глаз, Никита проглотил обиду и двинулся дальше. Самый аккуратный водитель — забывший дома документы. А самые законопослушные граждане находятся в федеральном розыске. Плющить желтолицего туриста для Никиты было безрассудной роскошью, а пристрелить в подворотне — не позволял дефицит времени и патронов. //__ * * * __// Они ждали Никиту, досадуя про себя, что пришли раньше. Двое разных. Один угрюмый, другой инфантильно-нервный. Оба молчали. Инфантильный глупо улыбался, что резко опошляло в целом интеллигентную внешность. Очки, умный взгляд, приглушенный цинизмом, застенчивая смазливость физиономии рисовали образ прилежного пионера, немного растленного «капиталистической» пропагандой. Он был внимательно послушным там, где уже имел свое мнение, и даже в душе считая собеседника дураком. Собственные убеждения он не навязывал, он ими обольщал. Часто это походило на маниакальную навязчивость, что порождало не самые лучшие эпитеты в ответ интеллигентику. Но парень был непоколебим в высоте оценок своего идеологического образа. И это упрямство, как ни странно, находило своих приверженцев. Однако в молчаливом собеседнике он уверенно не видел политической перспективы, что объяснялось неприкрытым презрением, которым дышал на него угрюмый. Интеллигент курил, пытаясь скрашивать гнетущее безмолвие, хотя раньше в столь пагубной привычке замечен не был. Он размеренно затягивался, скупо выдыхал мятный дым, каждый раз пристально рассматривая фильтр. Угрюмый, по имени Алексей, ковырялся в телефоне, ехидно, не по-доброму поглядывая на интеллигентика. На вид Алексей не добирал в годах и тридцати. Среднего роста, сухощавый, о таких говорят «гончей породы», большой нос, острый подбородок и слегка оттопыренные уши, что разбавляло грубое лицо природным обаянием. Голову угрюмого украшала путинская залысина, с которой он боролся, бреясь почти наголо. Скуки в нем было больше, чем сомнений. Свой путь он выбрал давно, пункт назначения был определен и недостижим. Придорожными пейзажами он не вдохновлялся, отмечал лишь верстовые столбы — маленькие победы духа над системой, твердо зная, что будет распят на одном из них. По его расчетам, это должно было произойти еще пару лет назад. Алексей сам себе не мог объяснить, почему он жив и на свободе. Это столь противоестественное обстоятельство он приписывал Высшей Воле, его ведущей. Он часто видел сон, один и тот же, цветной и невероятно реалистичный. Алексей шел по дороге, прямой и твердой, то ли мраморной, то ли красно-кирпичной. По дороге, похожей на опрокинутую стену. Он шел один, изредка обгоняя попутчиков, усталых, изможденных. Хотя навстречу ему разливалось людское море с веселыми лицами погасших душ. На придорожных столбах болтались окоченелые мужчины и женщины. Толпа тыкала в них пальцами, заливаясь смехом. Женщина, молодая, с красотой, похищенной смертью, поруганная, с выпученным окаменелым взглядом и проглоченным языком, раскачивалась в петле со сломанной веревкой шеей. То была Вера, на которой он был женат уже два года. Он шел дальше, перебирая равнодушными глазами мертвые лица родных, близких, друзей, с едкой надменностью смотревших на него свысока положения фонарей и деревьев. Потом начался дождь, густой и вонючий, словно гной с привкусом крови и формалина. Толпа визжала и, спасаясь от ливня, рассыпалась с дороги. Но он шел вперед, волосы набухали бурой жижей, в ботинках склизко хлюпало. Рубашка липла к телу, клеем стягивая кожу. Алексей ничего не видел, взгляд упирался в жидкую стену, а зрачки стелились гноем. Он не выдержал и спрыгнул в обочину. Ноги, а затем все тело ощутили нежную прохладу чистой воды. Алексей счастливо выдохнул. Он хотел было плыть, но понял, что не умеет. Дождь прекратился, над мертвой дорогой вспыхнула радуга. Леша погибал. Легкие набухали прозрачной нежностью, в которой он искал спасения. Сон обрывался. Сейчас ему казалось, что этого интеллигентика по имени Илья он не раз видел в этом сне, но не убитым, а живым встречным. Алексей злился на Никиту, как тот мог доверять сидящему напротив пассажиру, который любит себя и очень хочет казаться своим. Тем более сегодня, когда Громов в розыске, когда заряжены деньги за его поимку, когда установлен круг общения и контакты. Какая сентиментальная глупость верить людям и не сомневаться в дружбе. «Какой идиот, — думал Илья, улыбаясь соратнику. — Но Никита ему верит даже сейчас, когда менты, чехи и шафки[4] шерстят Москву в его поисках. Бери этого дурачка брутального, он же сразу до жопы расколется. Всех вломит поименно. Мне-то все равно, а Никита с двух акций вряд ли соскочит. Если, конечно, это он завалил Рюхина и Халилова. А последнего как красиво исполнил! Пять выстрелов в голову! Долетался «черный ястреб», доблатовались зверята. Он или не он? Никита не признается, а Леша в курсе. Может, этот и валил? В легкую! Почему Громов мне доверяет меньше, чем ему? Опасается? Не верит? Но мы с ним слишком часто видимся. Похоже, снова сучка его интригует. Ладно, поговорим, разберемся». Илья был ровесник Алексея. Тепличный, немного женственный юноша, похоже, воспитывался в тяжелой материнской ласке, временами мечтая о непознанной широте и дубильности отцовского ремня. Сия психическая потребность вкупе с парочкой комплексов предопределили политические амбиции молодого человека. Он был бесспорно талантлив, бойко писал и убежденно говорил, но не хватало страсти и уверенности — родных сестер бесстрашия. Он был слишком амбициозен для журналистики и слабоват для политической борьбы. К тому же у него были убеждения, что для одних становятся крыльями, а для других горбами, от которых очень хочется, но нельзя избавиться. Вспоминая свою последнюю сознательно пережитую десятилетку, Илья иногда сомневался в безупречности выбора биографии. Почему он, такой красивый и способный, должен мотаться на метро, пить пиво с небритыми «партизанами», тусоваться в съемных комнатах, когда мог бы блистать в кабинетах на Старой площади, печалиться о судьбах России из окна бронированного «Мерседеса» и телевизора. «Илюша, не так все быстро. Не спеши. Все будет, — нашептывало тщеславие. — Чтобы оказаться на кремлевском ужине избранных, надо хорошенько промариноваться в темноте, под гнетом и в сырости, потом быть насаженным на острое или для прожарки быть брошенным на решетку. И лишь потом таким загорелым, на золоте, в окружении лучших вин и женщин быть вкушенным устами правителей». Илья рад был гнету и сырости, стерпел бы социальный полумрак, и даже, наверное, слабо бы протестовал быть насаженным., ноонне был готов жариться ни на решетке, ни за ней. Никита уверенно вошел в кафе, не оглядываясь и не запинаясь. Молча раскидал рукопожатия и устроился в кресле. Казалось, он был немного растерян и подавлен. Таким друзья его видели редко. — Как ты? — улыбнулся Илья. — Ничего, пройдет, — хмыкнул Никита и отхлебнул из чашки угрюмого. — Что-то нужно? — Илья снова сделал заход на разговор. — Деньги нужны, — прищурился Громов. — С деньгами сложно, — промямлил Илья. — Зачем тогда спрашиваешь? — одернул его Леха и, обращаясь к Никите, продолжил. — Есть заказ на две «тэтэхи» и «калаш». Сделаешь? Платят нормально, люди проверенные. — «Калаш» есть, с «плетками» сложно, надо искать. Им одноразовые? — Ну, кто ж тебе скажет, — оскалился Леха. — Но, думаю, явно не для парадов. — Слушай, Никит, — снова влез Илья. — А шафка и чечен — это ваша работа? — Не старайся постигнуть тайны, не будут почитать тебя предателем, — вместо Громова изрек угрюмый. В ту же секунду у Никиты зазвонил телефон, один из трех одинаковых. Лицо парня расплылось радостью, он ответил: «Привет, Зай. Все хорошо. Да, мы тут кушаем. Отмечаем то, что предстоит отмечать. Студент тоже с нами. Прекращай, это мой близкий. Закончу — перезвоню. Целую». — Привет от Женьки, — подмигнул Никита товарищам. — Илюха, не любит она тебя. Взаимностью тебе отвечает. — Не спи и не общайся с женщинами, у которых проблем больше, чем у тебя, — процедил Горячев. — А ты, если посмотреть, из всех баб на планете самый беспроблемный. Я не прав? Ха_ ха! — вновь за Никиту парировал угрюмый. — Женька — друг, — буркнул Громов. — Дружба между мужчиной и женщиной существует, но после нее появляются дети, — Илья достал сигарету, про себя отметив: «Что он в ней нашел? Может, пахнут одинаково». — Не перегибай. — напрягся Никита. — Парни, вы слишком глубоко влезли, — назидательно изрек Горячев. — Вы?! — Никита повел бровью. — Мне казалось, что мы одно целое. Одна мечта. Одна жизнь. Или почувствовал себя цивильным политиком? Даешь интервью, разгуливаешь по фуршетам, свиту себе завел: певца, юриста и домашнего гоблина. Где они, кстати? В конторе оставил, чтобы явки не спалили? — А ребята тебя уважают, — насупился Илья. — Хочешь, я им за это РГД подарю с автографом, пусть мразь какую-нибудь взорвут. Польза хоть какая-то. Ствол не дам — поранятся или потеряют. Гадов в России больше, чем оружия — не поразбрасываешься. А ты себе новых дурачков найдешь. — Ты знаешь, я всегда выступал против террора. «Русский образ» — это легальная политика, я не осуждаю тебя, но и поддержать не могу. — Ты хочешь расшевелить это болото своими заумными прокламациями про «братьев сербов», «белое движение» и прочую хрень нафталиновую? Ты думаешь, что пять раз в году, кучкуясь с черными флагами и вегетарианскими плакатами на площади Грибоедова, можно добиться, чтобы система не уничтожала нацию, чтобы повыкидывали отсюда Кавказ, чтобы менты перестали пытать и насиловать, а судьи отправлять на пожизненный эшафот русских парней и девчонок? — Мы — православные! Должны по возможности обходиться без крови. — В том-то и дело, что у нас нет такой возможности! Мы на войне, на подлой и почти проигранной. Пистолетный выстрел — это лишь наша ответка на десятки ковровых бомбардировок. Мы закапываем по миллиону наших в год, а они — от силы дюжину заколбашенных гадов. Слишком много пролито русской крови, чтобы требовать от нас травоядности. — И что в оконцовке? Тебя убьют или посадят. — Лешка останется, — Никита кивнул на соседа. — Да и мало ли русских парней, у которых некрасиво метет язык, зато не дрожат руки. Вот бы еще пару судей заделать и фэбосов не ниже полканов из отдела «Э». Если они боятся голосовать совестью, мы заставим их голосовать страхом. И мы всегда будем на шаг впереди: инициатива всегда принадлежит смертникам. — Да вы с этого тупо кайфуете. В «Зарницу» не наигрались? Риск, адреналин. Террор — это тупик. Вам, что водку пить, что на пулемет бросаться, лишь бы с ног сшибало. А мы живем и боремся ради революции. Да, мы кучкуемся и митингуем, но это только начал. И я горжусь, что на мне нет крови! — Не испачкаешься чужой, замарают собственной, — вяло констатировал Алексей. Но интеллигенток продолжал, словно не слышал последней реплики: — Террор — это как секс: грязный кайф на короткой дистанции. А революция — это любовь, чистая, страстная, далекая и подчас безответная! — А ты в курсе, что воздержание в юном возрасте заканчивается или патологиями, или, как в твоем случае, рукоблудством? — зашипел Алексей. — Все твои шашни с клерками из Администрации Президента, хороводы с «Нашими» и прочей сырной плесенью — это лифт от политического онанизма до проституции, однополой и малоромантичной. — Жили бы мы на хуторе, хрен бы нас попутали, — Никита миролюбиво похлопал по спине Горячева. — Не обижайся, братуха. У каждого свой путь. Главное, что мы друзья и следуем одному компасу. Кипим, нервы. Ты прости Лешу. Он не прав. Без тебя и твоей команды мы не справимся. Для России наши шаги звучат слишком страшно и одиноко, — Громов махнул рукой на угрюмого, требуя от него молчания. — Ладно, проехали. Никита, мы в Ростове хотим под «Русским образом» бои без правил провести, подтянуть своих спортсменов, журналистов. Поехали с нами. — С тобой посадят, со мной не отпустят. Невозвращенец я в официальную политику, да и не тянет особо. — И что думаешь делать дальше? Ведь «Русский образ» — это во многом твой проект. — «Образ» должен стать легальным крылом русского возмездия, как у Ирландской республиканской армии. — Разгонят и всех пересажают, — поморщился интеллигент. — Здесь все будет зависеть только от твоих талантов. Соглашаться — не значит участвовать, поддерживать — не значит убивать. Ты должен стать увеличительным стеклом наших акций в назидание оступившимся и в устрашение врагам. — Ты не боишься? — Страшно уже бояться. Пойми, Илюш, у нас не может быть союзников, только друзья. Никаких оппонентов — только враги. Эта война не нами объявленная. Здесь нельзя болтаться посередине. Нейтральная полоса слишком узкая даже для женщин и детей. — Нельзя отказываться ни от какой помощи. Определенный путь, возможно, придется пройти с либералами. — Бери на себя по силам. Если ты плюнешь в коллектив, коллектив утрется; если коллектив плюнет в тебя, ты утонешь. Либеральная идеология — это как сабля. Нечто тонкое, сверкающее, изящное, притягательное, украшенное алмазами, но оно убивает. Либеральная шваль хочет использовать нас как танки. Кинуть в прорыв на систему, а уцелевшие остатки пустить под пресс и бросить в печи. Если вам тупо нужны бабки, так и скажи. Экспроприируем у инкассаторов, подломим пару валютников. Что мы, хуже большевиков? Неужели весь вопрос в деньгах? — Лучше потерять связь с Родиной, чем связь с пищеблоком, — оскалился Алексей. — Деньги лучше отнятые, чем взятые. Они не заразны рабством, и за них не потребуют совесть, — продолжил Громов. — Белая раса, черная касса. Старо, как мир. Потерпи еще пару месяцев, и мы наладим финансирование «Образа». И пусть природа этих купюр тебя не заботит. Пиши, организуй, никого не бойся инио чем не переживай. Только будь верен мне, как я тебе. //- ПЯТНИЦА — // Кафе на «Молодежной» со странным названием «Кусты». Здесь отвратительная кухня, но всегда играет живая музыка, под которую хочется пить водку. Илья сидел напротив, он пил чай. Скромный интеллигентный парень с ироничной улыбкой, выдававшей интеллект, расчетливость и аккуратность в амбициях. Его уже допрашивал в прокуратуре следователь Красин. Об этом разговоре дальше кислых приветов от моего бывшего преследователя Илья не распространялся. Схватили, привезли, долго стращали, под утро отпустили. На этом все. Мне было интересно разобраться в человеке, имя которого было связано с интеллектуальным молодежным центром русского национализма, после ареста Громова в одночасье превратившимся в «фашистский рассадник злобы и терроризма». Илья согласился на это интервью, совершенно не смущаясь неожиданными вопросами. Я включил диктофон, началась беседа. Стилистику собеседника я сохранил полностью. — Илья, что такое для тебя счастье? — Счастье. ты знаешь, хороший вопрос, особенно в свете того, что все интервью, которые я давал, были жестко мировоззренческие, политические и философские. Счастье — это жизнь в согласии с собой, это некий душевный комфорт, когда ты не идешь против себя. В последнее время приходилось выбирать между черным и белым, и черное выбрать было гораздо легче. Можно было легко сломаться. Знаешь, я раньше не понимал, что значит сломаться. Я же не Буратино, чтобы ломаться! Теперь я понимаю, что это такое. Сделать что-то абсолютно перпендикулярное твоим принципам, то есть перешагнуть через себя. Счастье — это жить по правде, как сказано в Писании, и чтобы тебя понимали близкие. Все остальное придет само. — И часто приходилось перешагивать через себя? — Получается, что по-серьезному не приходилось, не перешагивал. Не считая того, что рано утром приходится вставать. Перестать чем-то заниматься советовали многократно. Но нельзя отступаться и включать заднюю. — А самый серьезный выбор в жизни какой у тебя был? — Это не для печати. Ну, если витиевато. Это выбор между личным комфортом и общественными, дружескими обязательствами. Либо ты отказываешься от близких и получаешь комфорт, либо остаешься верен им, что чревато для тебя суровыми последствиями. Я выбрал близких людей. — Чего это тебе стоило? — Сложно сказать. Карьеры, материального благополучия и перспектив. Зато я остался верен себе. Иначе я бы не поступил. Я везде поступал правильно, и это ощущение для меня дороже всех социальных перспектив. — Чего больше всего боишься? — Есть хороший сериал, который многие не оценивают, считая его для простолюдинов. «Бригада» называется. И в первых сериях Саша Белый входит в противоречия с мелкими районными бандитами, и у него происходит такой диалог: «Если тебе скажут, что Александр Белов фуфло, то зачем тогда жить?» Мне кажется, что надо оставаться честным человеком. Если скажут, что Горячев фуфло, то зачем тогда жить? Жить по правде, а не по кривде. Быть честным человеком в своих глазах и глазах своих близких. Любая самоидентификация имеет две стороны. Одна — как ты сам себя идентифицируешь, а вторая — как окружающие. — Цель какая у тебя? — Знаешь, я, как любой нормальный человек, хочу большую семью, много детей. Настоящий клан. Меня впечатляют итальянские семьи — такие большие, многоколенные с патриархом во главе. Потом личные цели и научные цели. Есть несколько начатых проектов, но из-за некоторых обстоятельств плюс по собственной лени, которой я очень стыжусь, они продвигаются медленно. Моей общественной целью является становление «Русского образа». Я хочу, чтобы «Образ» через пятьдесят лет стал миллионным движением. Наша организация держится на многолетней дружбе, поэтому с нами трудно бороться. Мы рассматриваем «Образ» как нашу диаспору, большую соседскую общину. Помогаем друг другу, держимся вместе. Это наш Орден. — И кто основал этот Орден? — Ну, во-первых, это Дмитрий Тараторин, который помог мне. нам сформулировать, оформить все наши общие мысли-чаяния. Это наш идеолог, у него, кстати, сейчас вторая книга выходит. Еще бы я назвал одного узника, но не думаю, что это целесообразно. — Громова? — Безусловно. Его неделю назад в Лефортово перевели. Мы общались, когда он на «Матроске» сидел. Высказывал свои некие мировоззренческие, религиозные заключения. Рассказывал о своих впечатлениях. Никита уверен, что только Христианство может быть стержнем русских националистов. Никакой белой масти нет. Все скины живут под шконкой и очень быстро ломаются. А Женя так и сидит в Лефортово. На Никите много эпизодов. Ну, а третий отец-основатель — Дима Стешин. Он оказал огромное влияние на становление нашей медиа-группы. Мы с ним практически родственники — я крестный его сына Егорки. Все трое мои друзья. — А что такое для тебя дружба? — Вместе пить пиво после работы в офисе — это не дружба. Дружба — это взаимопонимание. Дружба — это вместе и навсегда. — Самое главное человеческое качество, которое больше всего ценишь в людях? — Наверное, верность. Хотя люди столь многогранны, что важных качеств может быть очень много, но все-таки верность — это краеугольный камень. Верность идеалам, верность однажды избранному пути, верность дружбе. События этого года выявили небольшое количество бывших соратников, которые передумали, струсили, начали строить карьеры, разбрелись по офисам и ларькам. — И как ты оцениваешь этих людей? — Я не хочу давать характеристики. Каждый человек делает свой выбор, расставляет свои приоритеты. Значит, мы были не правы, когда делегировали им наше доверие. Недоглядели, так сказать. У каждого человека есть предел возможностей. Нельзя требовать от человека больше того, что он сможет сделать. — С Громовым у вас были расхождения? — С ним никаких и никогда. Мы не расходились даже в вопросах истории. Он занимался Чечней, а я — Гражданской войной, эмиграцией и Второй мировой. Мы друг друга дополняли. Если и были расхождения, то исключительно стилистические. — Можешь назвать пофамильно своих врагов-оппонентов? — Скорее надо подходить не пофамильно, а структурно. Губительна для развития гражданского общества структура политического сыска, которая нам досталась в наследство от пятого управления КГБ СССР — Служба по защите конституционного строя и борьбе с терроризмом ФСБ. Это люди с пещерным мировоззрением: кругом враги, страна в кольце врагов. Они являются противниками любых проявлений самостоятельной от государства общественной жизни. Это анахронизм. Сначала они придумывают заговор, а потом его геройски раскрывают. — Какое, по-твоему, самое подлое человеческое качество? — Предательство. предательство, которое сопряжено с обманом и переходом на сторону врага. — Что ты имеешь в виду? — У любого человека есть свой предел прочности. Можно любого человека принудить что-то сделать. Вопрос в том, как он ведет себя после этого — переходит ли он на сторону врага или находит в себе силы раскаяться и признается: да, была сложная ситуация и я поступил вот так. — Какое твое самое серьезное достижение? — Мои друзья и «Русский образ». — Какой твой девиз? — Моя честь зовется верностью. — Твое самая серьезная ошибка? — Я считаю, что все делал правильно. Самокопанием не занимаюсь. Я мог бы выбрать другой путь — пойти учиться в другой вуз, на другой факультет. Мог бы выбрать другое образование и быть сейчас каким-нибудь топ-менеджером. Можно ведь и этим себя заедать. А я выбрал историческое образование и нисколько об этом не жалею. — А что в женщине больше всего ценишь? — Сложный вопрос. Сразу начинают всплывать личные истории. Наверное, понимание, веру и верность. — Ты моногамен? — Да. — Почему? — Особенности характера. Я консерватор по натуре. Люблю постоянство. Викторианская Англия, День сурка! — Вас крышевала Администрация Президента? — Это ложь. Я езжу на метро, хотя и с удовольствием ездил бы на машине. — Тебя часто предавали? — Нет. Мне всегда везло с людьми порядочными и, если на пути попадались негодяи, то появлялись знакомые, которые помогали преодолевать препятствия. — Тебе снятся цветные сны? — Только они и снятся. — Почему ты не женат? — Сложный вопрос. Я конкретно знаю, на ком хочу жениться, но в силу личных сложностей пока мы не вместе. Но это главная цель моей жизни. — Какая самая гнусная ложь про тебя? — Мне дико в кайф телега, когда сербские спецслужбы утверждают, что я агент ФСБ, который привез мешок денег на разгром местного гей-парада. А здешнее ФСБ рассматривает мои сербские контакты как связь с разведками НАТО. — Твой любимый писатель? — Если брать современных российских, то Пелевин. Его цинизм — это верх откровенности. А еще Сорокин мне очень нравится. Из европейских — Вук Драшкович, роман «Нож», это балканская психология, круто замешанная на истории. Бегбедер и Форсайт. — Идеал политического лидера? — Это будет не русский человек. Рамзан Ахматович Кадыров. Человек, сумевший для своих создать национал-социализм. — От чего больше всего испытываешь удовольствие? — От завершенного дела. Удачное мероприятие, написанная статья. Люблю путешествовать, знакомиться с людьми. Недавно односолодовый виски попробовал — понравилось. Мясо очень люблю. — Твои слабости? — Лень и отсутствие с детства системного подхода. У меня есть несколько начатых книг, но не хватает терпения их закончить. — Любимый поэт? — Всеволод Емелин. Злоба дня и глубоко. А несовременниками никогда не увлекался. — Любимый афоризм? — Демократия — это пространство договоренности вооруженных мужчин. Бенджамин Франклин. — Почему у тебя везде в социальных сетях вместо фотографии злой заяц? — Это автономный заяц. Мне этот рисунок прислала Евгения Хастова. //__ СУББОТА __// 111020, Москва, Лефортовский вал, д.5, ФБУ СИЗО_2 ФСИН РФ (Письмо возвращено отправителю в связи со смертью получателя): Здравствуй, моя родная! Очень сыро, в душе и в камере. Когда совсем прижимают стены, начинают душить слезы. Но вспоминая тебя, как ты стойко, с улыбкой борешься со свой болезнью, я начинаю презирать в себе слабачку. Мы часто ссорились, всегда была виновата я. Прости. Здесь негде ходить, можно лишь стоять, сидеть и не всегда лежать. Как страшно не ходить, а ты ведь несколько лет не встаешь с постели. Но знаешь, родная, за последние месяцы ты стала для меня ближе, как никогда. Все это ерунда. Мы справимся. Будем держаться вместе, всем назло. Мне даже сложно представить, как тебе тяжело. Но за меня не волнуйся, ничего плохого не случится, меня охраняют. Друзья делают передачи, я давно не ела так вкусно. А ведь как мы с тобой давно не виделись. Взяли меня рано утром, весь день как в тумане. Я держалась хорошо. Не плакала. Меня не обижали сильно. Да и зачем? Я ведь человек маленький, хоть и гордый. Не знаю ничего. На квартире все изъяли, теперь забрать можно будет только после суда. Даже все книжки забрали. А я здесь даже спортом занимаюсь, выйду офигенно красивая, так что пусть злословные людишки не рассчитывают, что я тут стану страшной, слабой и испорчусь. Я стану сильней! Всем врагам назло! Русская женщина — как русская березка. Гнуться может — сломать нельзя. Кроме тебя и Никиты больше у меня никого. Вчера меня возили в суд на продление сроков содержания под стражей. Я до последнего надеялась, что меня отпустят. Вот дурочка. Переживала, сердце дрожало, а когда оставили под стражей, словно отлегло. Стало тупо пусто и спокойно. Лишь мысль, что наша встреча немного отсрочится, нудно свербит в душе. Не верь всему, что про меня говорят. Твоя дочь не убийца, она просто живет по совести и любит Родину. Если Бог любит чистосердечных, то мы скоро будем вместе. Очень волнуюсь за Никиту, нисколечко не сомневаясь в его духе. Когда после суда повезли обратно, то я при погрузке начала всматриваться в лица попутчиков. Но что я могла разглядеть в темноте отсека для заключенных? Да и конвой поторапливал, запихивая нас в «стаканы» воронка. И в тот момент, когда я уже собиралась скрыться за глухой дверью этой железной будки, меня окликнули: — Женя!!! Я обернулась, возможно, излишне резко. Аж отскочил конвоир. Передо мной стоял, подпирая потолок, светловолосый парень. Всю дорогу до «Матросской тишины» мы общались. Конвоир оказался понятливым и даже на остановках отпирал меня, чтобы мы могли видеть друг друга. Как оказалось, он сидели какое-то время с Никитой, поэтому о нем только и говорили. — Он очень сильный духом! — Я знаю! — Он очень мужественный! — Я знаю! — Он один из лучших, кого мне довелось повстречать! — Он лучший из тех, кого довелось встретить мне! Он рассказал мне, как жил с Никитой. Чем тот занимался. О чем думал. Он не считал мои вопросы глупыми или пустыми и с радостью, во всех подробностях поведал мне о быте самого дорогого и близкого мне человека. Я очень благодарна ему за это. Пусть эта «таблетка» лишь на мгновение заглушила ту тоску и боль разлуки, которая живет во мне уже полгода, но в это мгновение я была счастлива. Как же относительно это чувство. Иногда на нас сыплются все блага мира, и мы грустим. А порою какая-то ерунда, казалось бы, мелочь, а мы счастливы. На воле, когда мы были рядом и я могла в любой момент обнять его, над счастьем нам приходилось трудиться. Сейчас 15 минут рассказа о нем, без возможности даже получить от него письмо, посмотреть ему в глаза, а я счастлива. Уже в камере, засыпая, у меня перед глазами все стоял и стоял этот парень. Который, смеясь и радуясь нашей случайной встрече, рассказывал мне о муже. Он, так же смеясь, говорил о том, что, возможно, совсем скоро услышит свой приговор — от 20 лет и выше. Он сказал: «Мне, в общем-то, все равно, пожизненный срок или нет». А я кричала, перекрикивая мотор автозака: «Мне не все равно!». И очень хотелось плакать, но слезы текли куда-то вовнутрь. Целую тебя, мамочка! Твоя Женя. //- ЧЕТВЕРГ — // Илья пришел на Чистые пруды. Это малое, но единственное, что он мог сделать для друга. Денег хватало только на метро и «Макдональдс», писать статьи в поддержку убийцы и террориста было бы слишком недальновидно в свете карьеры будущего федерального политика. Никита прекрасно знал и, наверно, желал бы сейчас сохранить свое детище «Русский образ», за которое теперь Горячев был в ответе. В молчании Илья видел свою ответственность перед пленным товарищем. Никита был для него чуть больше брата и чуть меньше учителя. Но следуя чувству долга, он не мог не прийти на площадь возле памятника Грибоедова, где собралась тысячная толпа в поддержку русских политзаключенных. Никита и Женя торжественно и трагично смотрели с пластиковых портретов, раздуваемых ветром. Публика была благодарная, сознательная и в теме. Перед такой массовкой ораторствовать Илюше доводилось крайне редко. Обычно все бывало гораздо жиже. Царапнула зависть к чужой славе: кто молча убивал, теперь собирал целую площадь. А Илья не мог даже заставить себя залезть на грузовик, бывший импровизированной трибуной для выступавших. Он считал это благоразумием, подозревая себя в трусости. Закутавшись в шарф, Илья стоял за милицейским оцеплением, не решаясь слиться с толпой, валившей через «подковы» и шмонщиков. Рядом стояли его близкие, с повязанными шарфами и накинутыми капюшонами. С ними Илья расставался редко. Два родных брата — Миша и Женя, в каком порядке мальчики произвелись на свет, знали только очень посвященные. В кровности уз молодых людей примерно двадцатипятилетнего возраста можно было заподозрить только по лысым черепам и одинаково и равно оттопыренным ушам, в остальном они являли собой полную противоположность друг другу. Миша пребывал в образе фашиствующего гопника, спал со штангой; для устрашения соседей по кабакам, куда его пускали, и метрополитену, куда он заходил сам, носил скиновскую форму, сопливую бородку и страшно таращил глаза, озираясь по сторонам. Лет десять назад Мишаня, наверное, преуспел бы на ниве национального рэкета, если бы не страх, которым от него пахло вместо парфюма. Илюша видел в этом недоразвитом викинге крепкое плечо, что было бесспорно, широкую спину и пару крепких рук, таскавших за ним ноутбук и необходимую канцелярию. Брат Женя был юристом организации. В два раза меньше родственника, во внешности и речи наружу лезла приторная колобковость, которую Женя подчеркивал модными розовыми рубашками, дешевыми, но вычурно блестящими часами и шелковыми шейными платками. Женя бесспорно был не гей, по крайней мере, он так утверждал. В обоз главы «Русского образа» входил штатный певец Сережа со сценической кликухой Ой-Ей. Он неплохо рифмовал и грозно рычал правильные песни, благодарно встречаемые честной молодежью. И пусть это были марши и речитативы, но таково было время. «Идти вперед, покуда будут силы. Идти вперед, пусть рвутся наши жилы! Идти вперед, хоть Цель еще не видно. Прожить жизнь так, чтоб не было нам стыдно!» — стало вершиной творчества Ой-Ейя и официальным гимном организации. Сережа был похож на культуриста, в одночасье бросившего железо как ненавистную работу, или просто был слаб на кишку. Впрочем, ни первое, ни второе не противоречило уставу «Русского образа», хотя и было причиной чрезмерной губастости, словно тяжелого последствия отцелованных на морозе санок. Чтобы не подставлять организацию под охранительный гнев, было принято официальное решение воздерживаться от участия в антиправительственных мероприятиях и сосредоточиться на культурном и спортивном просвещении, морально про себя оказывая поддержку заключенному соратнику. Через полтора часа митинг закончился, народ потянулся в метро. Чтобы избежать ненужных встреч со знакомыми, ребята ретировались в ближайшую пивную. Жидким хмелем был помянут Никита с досадой на его неосторожность и неуместное геройство. За соседним столиком пристроилась молодая пара. Девушка с тусклой косметикой и бледными нарядами, мужчина в застиранном черном. Они улыбались и смотрели друг другу в глаза, словно нехотя, лениво, бесстрастно репетируя сцену на читинских драмподмостках. Блеклые, как промокашки, с пленочными глазами и анестезийными лицами. Дама, естественно, была не на каблуках, а у кавалера обувь была разбита, как у военнопленного. Даже любительский взгляд мог высчитать в этой парочке наружное наблюдение — «топтунов» на милицейском сленге. Как только ребята попросили счет, девушка взяла трубку, нажала вызов, однословно изъяснившись кому-то. Расплатились, дождались сдачи, поднялись. В кабак ворвались штатские, размахивая стволами и «корками», раскидали в стороны ошарашенных посетителей. Еще они орали, что «работает ФСБ», хотя никто не отстреливался и даже не возражал по поводу полежать на заплеванном кафеле. Мише, обладателю самых опасных пропорций, дали немножко в голову, дабы тот слился с полом. Остальным показали пистолет, а закованного Илюшу трофеем забрали с собой. — Ну, ты все понял, Горячев Илья Витальевич, кто и по какому поводу тебя побеспокоил? — хмыкнул фээсбэшник с размытым возрастом и отекшим лицом. — Считай, что уехал ты лет на двадцать. — В каком, собственно, смысле? — робко прожевал Илья. — В смысле привет тебе от адвоката с журналисткой, которых вы со своим другом отправили на тот свет. — Если вы про Маргелова и Батурову, то у меня алиби есть, я был за границей, — сломленно протестовал Горячев. — Значит, вся подготовка была на тебе, организатором пойдешь. Тебе сейчас по месту люди все объяснят. Хотя жалко тебя, молодой и красивый. Видишь, как ласково приняли тебя, красоту не хотели портить. Даже друг твой банкообразный под раздачу попал, а тебя пожалели. Увы, подобные эстеты и гуманисты в нашей профессии встречаются крайне редко. И ты это скоро поймешь. — На Лубянку едем? — Илюша пытался держаться. — Ха! На Лубянке профилактикой занимаются. Поздно тебя профилактировать. Таких матерых террористов, как ты, или валят при задержании, или в намордник и в будку каменную. — То, что вы говорите, это бред полный! — лепетал Илья. — Я журналист, политик я. Вы меня похитили! Куда едем? — Сам узнаешь, здесь недалеко, — зевнул фэбос и прибавил музыку. Колонки зажурчали Расторгуевым про баб, водяру и стреднерусскую древесину. Горячева привезли в Следственный комитет Генеральной прокуратуры в Техническом переулке. Илюшу ждали, в кабинете, куда его завели, слонялось несколько человек с расписанными ролями. Следом за Ильей и сопровождавшими его лицами в кабинет вошел импозантный мужчина в фиолетовом свитере тонкой вязки. Темные волосы были аккуратно уложены какой-то косметической слизью. Его глаза мерцали галогеновой рябью, в них не было жизни, был лишь мертвый свет. Илюша разглядел его руки, ухоженные до эстетического неприличия. Артистические пальцы дергались слегка, словно отбивая на невидимом рояле синкопу. Правое запястье было стянуто золотым браслетом швейцарского хронографа. Обувь, брюки, ремень — все было безупречно. Даже задрапированный светским лоском немолодой возраст этого господина внушал окружающим зависть своим недостижимым аристократизмом. Ни деньги, ни визажисты не способны воссоздать этот образ. Нельзя стать дворянином в первом поколении, лишь аляповатой пародией на родовой герб какого-нибудь замшелого князька. Игорь Викторович Красин, так звали этого государственного мужа, пародией никогда не был, он был тонкой подделкой, и лишь внимательный взгляд мог усомниться в его человеческой и аристократической подлинности. Однако для основного кадрового состава, кишащего в баклажанной утробе мрачного здания в Техническом переулке, господин Красин был подобен матке в осином улье. Ему хотели подражать, ему хотели нравиться, хотели познать секрет этих красивых рук. И скажи Игорь Викторович, что принимает по утрам кровавые ванны, то мелкозвездные плебеи перерезали бы всех своих подследственных. Из этой пресмыкающейся кровожадной швали, — Красин был всегда категоричен в молчаливых оценках, — могла бы получиться дружная секта свидетелей Ницше или очередное путинское племя людоедов. Ибо, не случайно, как было утверждено нашими правителями, прокуроры, полицейские и судьи — являются следующим после человека звеном в пищевой цепочке. Они бы убедительным большинством выбрали Красина вождем, без сожаления сожрав воздержавшихся. Они бы целовали ему руки, мыли его ноги, отдавали на утеху собственных детей. Конечно, рано или поздно они бы и его схавали, но уважительно урча, с подобострастным аппетитом и почтительной отрыжкой. Как это случилось с еще одним патрицием законности и порядка г-ном Довгием, экстравагантным любителем мальчиков и лысых кошек. Сия трагическая судьба бывшего шефа, тянувшего в петухах свой девятилетней срок на строгом режиме, отпугивала Игоря Викторовича от руководящих вожделений, которым он предпочитал службу без упреков, без вопросов, без сомнений и без раздумий. В нем давно что-то стухло. Душа и долг смердели задохнувшейся селедкой. А совесть он сдал еще вместе со вступительными экзаменами в Высшую школу милиции. Он считал себя патриотом, покрывая шантаж, фальсификации и пытки трепетным служением государевым интересам. Он даже ходил в церковь, но с чисто прикладным интересом, рассчитывая соскоблить с души проклятия раздавленных им жертв. Он вывел собственную теорию, что Господь компенсирует человеку безволие силой проклятия. Твердые не проклинают. Проклинают слабые и малодушные! Дрожащие твари, за глоток свободы готовые предавать и оговаривать самых родных и близких, рождают в своих ничтожных душонках смерчи ненависти, взрывающие изнутри плоть и разум своих палачей. Поэтому Красин боялся слез своих пленных больше, чем их матерной ярости и волчьего оскала. Женщины и подростки, слабые, но искренние, для него были страшнее матерых бандитов. Его мучила жгучая паранойя. Псориаз, неудачи с женщинами, наркологические забавы дочери он списывал на эти страстные слезы, на эту подлую дрожь, на порок измены, который он сатанински сеял в духовную немощь своими ухоженными руками. Окормлялся следователь в модном столичном приходе, в квартале лучших бутиков и ресторанов. Отец Викентий, молодой рафинированный священник, с заплывше-розовыми глазками, называл Красина «воином Игорем», каждый раз благословляя его на борьбу с врагами отечества. Следователь, будучи психологом тонким, разбиравшимся в людях по запаху и вкусу, Викентию не верил. Более того, этот «сладкий» поп раздражал Красина, которому достаточно было с верной точностью представить, как этот менеджер РПЦ тухло вел бы себя у него на допросе. Его раздражала дежурная здравица Путину, Медведеву и всем россиянским властям, которая превращала в глазах следователя воскресную молитву в едкое лизоблюдство, предписанное Патриархией. Но только здесь готовы были отпускать его грехи. Он ходил сюда, как в аптеку, будучи почти уверенным, что вместо лекарства ему скорее всего впарят мел. Но другого выхода не было. Надежда на плацебо вернее, чем верно умирать от недуга, в том числе и морального. Как-то раз Игорь Викторович оказался во Владимирской области, по рекомендациям друзей он заглянул в Боголюбский монастырь, о настоятеле которого ходила смиренная слава прозорливца и праведника. Монахини провели следователя в келью, просили подождать. Через три часа ожидания молодая монашка смущенно сказала Красину, что настоятель отказался его принять, велев передать, что люди не спички — ломать их нельзя. Игорь Викторович вернулся в лоно Викентия, напустив на строптивый монастырь две прокурорские проверки. Красин представился Горячеву руководителем следственной группы по убийству адвоката и журналистки, хотя это было лишним. Илья сразу понял, кто здесь главный. Немножко отлегло. На фоне зачуханных оперов и шнырей-следаков с командоприемником вместо хотя бы зачаточного интеллекта Красин действительно выглядел хранителем сокровенных знаний. Илюша про себя даже отметил некую классовую близость со своим новым знакомым, однако сдаваться он не собирался. Стоять на своем! Идти в отказ! Не сдать и не оговорить! Пусть пытают, пусть бьют, пусть попробуют сломать. Что же еще крутилось у него в голове? Взгляд молодого историка не мог не пройти мимо специфики отечественного следствия. Украдкой разглядывая Красина, Илюша отметил, что тот походил не на киношных энкавэдэшников, крепких, с красными потными шеями, лютыми багровыми лицами, а скорее на следователей гестапо, лощеных, изящных, манерно-аристократичных. Они не орали, не материли, они лишь иногда покидали кабинет, уступая место штатным садистам с пытливой выдумкой и звериным азартом. Илюшу не били, даже не стращали ни пытками, ни жуткими сокамерниками. Ему хватило этих «намоленных» стен, отбойных рож, собственной фантазии и суровой влюбленности, вспыхнувшей в сердце юноши. Увы, мы любим только тех, кого боимся потерять. Илюша влюбился в Игоря Викторовича. Казалось, он в жизни ничего не боялся больше того, что Красин его покинет, оставив один на один с этими ублюдками. Игорь Викторович предложил сотрудничать, времени на подумать не дал. Илья сломался. Детали допроса обсуждали часа четыре. Это был тяжелый мозговой штурм. Что-то предлагал Горячев, на чем-то настаивал Красин. Для будущих присяжных «признания» Илюши должны были выглядеть безупречно. Перед началом официального допроса свидетеля накормили. Он вежливо попросил граммов сто чего-нибудь крепкого, но просьба с хохотом была отклонена. Сытый Горячев уже смотрел на ментов без страха, но с подобострастной симпатией. Свободно шутил, свободно смеялся. На свободу он выменял страх и совесть. Увы, но даже самые идейные трусы неотвратимо мутируют в подонков. Ближе к полуночи репетиции закончились. Игорь Викторович поправил волосы, спрятал в рукав часы и приказал включить камеру. Включили камеру. — Старший следователь по особо важным делам Главного следственного управления Следственного комитета при прокуратуре Российской Федерации, — затарабанил следователь. — Старший советник юстиции Красин Игорь Викторович в помещении Главного следственного управления Следственного комитета при прокуратуре Российской Федерации по адресу: Москва, Технический пер., д. 2, кабинет 727, в соответствии со статьями 189 и 190 УПК РФ допросил по уголовному делу № 201/36000709 в качестве свидетеля Горячева Илью Витальевича. Дата рождения: 30 мая 1982 года. Место рождения: город Москва. Образование: высшее. Семейное положение, состав семьи: холост. Место работы или учебы: аспирант института Славяноведения РАН. Иные участвующие лица: прокурор-криминалист Главного управления криминалистики Морозов Павел Сергеевич, — после перечисления всех формальностей Красин наконец перешел к основной части допроса, обратившись к созревшему свидетелю. — Необходим ли вам адвокат при настоящем допросе? — Нет, такой необходимости нет, — твердо отчеканил Илья. — Знаете ли вы Громова Никиту Александровича, если да, то где, когда и при каких обстоятельствах с ним познакомились? — продолжил советник юстиции. — Какие у вас с ним взаимоотношения? — Да, я знаю Громова, — поморщился Горячев, загнанно улыбнувшись в камеру. — Мы с ним познакомились в июне 2002 года. Мы оба учились на исторических факультетах. Следовательно, общая сфера деятельности и один круг общения. Стали плотно общаться на различные исторические, общественно-политические темы. Потом работали вместе. В 2003 году трудились в избирательном штабе кандидата в депутаты по одномандатному округу Бориса Федорова. Затем вместе работали в газетах «Реакция» и «Аргументы недели». Осенью 2006 года моя связь с Никитой Громовым прервалась. Где-то через год мы снова встретились по его инициативе. Громов позвонил мне с таксофона. Стали встречаться, но достаточно редко — раз в два-три месяца. Как правило, обсуждали общественно-политические и исторические темы. Впоследствии начали издавать журнал «Русский образ». — Как вы можете охарактеризовать Громова? — почти перебил Горячева Красин. — Никита — волевой, целеустремленный человек, хорошо разбирающийся в истории и политической жизни. Всегда такой спортивный. Стремился к лидерству, — тяжело вздохнул Горячев. — Писал неплохо, слог у него был яркий. Диплом Громов посвятил истокам чеченского сепаратизма и первой чеченской войне. — Скажите, какие темы в своих статьях, публикациях или разговорах с вами затрагивал Громов? — следователь посмотрел в заготовку. — Как правило, он отрабатывал задание редакции. Хотя больше всего его интересовали судьбы русского народа, его история, его будущее. Интересовался современными конфликтами, кавказским вопросом, балканским кризисом. — Поясните, что такое «Русский образ»? — Сначала это был журнал. Этот бренд я привез из Сербии, где в 1995 году группа православных интеллектуалов во главе с доктором философии Неборсты Корсничем основала печатное издание. К концу 90-х годов редакция журнала выросла в большое православное патриотическое движение, которое ратовало за восстановление большой Сербии, за традиционное общество, православные ценности и против западного либерализма. Первый номер нашего журнала появился в марте 2004 года и был издан совсем небольшим тиражом в 500 экземпляров. Всего вышло восемь номеров. Когда мы с Никитой вырабатывали концепцию издания, то стремились делать нормальный глянцевый журнал, привлекательный для читателя. Старались избегать традиционных патриотических клише, маргинальное, выступали за объективный анализ событий. С Громовым мы сделали шесть номеров, дальше я уже продолжил один. В 2007 году появилась одноименная организация — «Русский образ», который выступает за легальный путь развития правого движения. Свои жизненные приоритеты я вижу в политике и хочу реализовываться в легальном политическом поле. Надо обязательно отметить, что наше движение не выступает за свержение конституционного строя. Мы выступаем за демографию, пропаганду здорового образа жизни, славянский мир, развитие отношений с сербами, чехами, поляками. «Русский образ» участвовал в нескольких акциях на территории Сербии, в пикетах возле украинского посольства против газовой политики Ющенко, в митингах, посвященных началу бомбардировок Югославии. Наше движение является молодежным. Выступаем за позитив: спорт, здоровье, против террора и насилия. Вообще любой террор — это тупиковый метод, он не может привести политическую организацию к успеху. — Знаете ли вы Хастову Евгению Данииловну? Если да, то где, когда и при каких обстоятельствах с ней познакомились? — менторным тоном продолжал Красин. — Да, я знаком с Женей. При нашем первом знакомстве я не знал ни ее фамилии, ни ее отчества. Узнал уже только по телевизору, — Илья склонил голову. — Познакомились мы в начале июля 2009 года. Первая встреча у нас была в районе станции метро «Китай-город» в кафе в дневное время. Мы были просто хорошими знакомыми. Общались в Интернете, обсуждали какие-то разные вопросы. Кроме того, Женя консультировала меня в моих отношениях с подругой. — Можете ли вы сказать, как в разговоре с вами она представлялась? — Как Женя. — Какого характера общение с ней у вас было в Интернете? Можете ли вы сообщить какие-либо ее «ники», номер телефона, каким образом осуществлялось ваше общение? — Номер телефона мне известен, он записан в моем смартфоне, который был изъят при обыске 5 ноября. Женя записана у меня в телефонной книге как Шейни. — Почему она таким образом записана? С чем это связано? — Таков у нее «ник» в ЖЖ. — Что вы понимаете под словом ЖЖ? — «Живой журнал». — То есть она там зарегистрирована под этим «ником» «Шейни»? На латыни? — На латинице, — аккуратно поправил Горячев. — Скажите, — кашлянув, продолжил следователь. — Что вам известно об убийстве адвоката Маргелова и корреспондента «Новой газеты» Батуровой, которое было совершено 19 января 2009 года в городе Москве? — Про это убийство я узнал из СМИ. В тот день я прилетел в Белград, где должна была пройти акция протеста возле украинского посольства. Я выступал там как менеджер, организовывал это мероприятие силами наших сербских товарищей и партнеров. По прилету об этом преступлении сообщил мой товарищ, который живет в Белграде. Сказал: «Вот, мол, что у вас в Москве творится». Вечером я прочитал это сообщение на разнообразных новостных интернет-сайтах. Потом фамилия Маргелова всплыла в нашем общении с Никитой Громовым, когда мы встретились с ним в одном из кафе на Таганке в дневное время. Встреча проходила по его инициативе. Как всегда, он позвонил мне с таксофона и вызвал на встречу. Я приехал, мы встретились, и у нас произошел вербальный конфликт по поводу мероприятия, которое мы готовили на 4 ноября — большой открытый концерт музыкальных групп «Коловрат» и «Хук справа». Спор заключался в том, что Никита считал этот путь неправильным, называя его легальным. Мол, легальная политика — это компромисс, который отвлекает людей от борьбы с системой. Отстаивая свою позицию, Громов заявил, что это он убил Маргелова и Батурову, потом стал мне угрожать, сказал, что, если я не откажусь от легальной борьбы, то меня постигнет та же участь. Я был шокирован и очень испугался. Никаких контактов и знакомств у меня в милиции не было, поэтому я не знал, к кому обратиться. Примерно через две недели в дневное время в районе станции метро «Китай-город» мы встретились с Шейни. — Перебью вас, а Шейни — это кто? — вежливо поинтересовался Красин. — Евгения Хастова. Тогда я не знал ее фамилии. Мы встретились с Женей, и опять же у нас произошел подобный спор о легальном и нелегальном пути развития организации и русского национального движения. Женя отстаивала точку зрения Никиты, приводила очень похожие аргументы, а потом упомянула о своем участии в этом убийстве. Это было для меня еще большим потрясением, поскольку до последнего момента я не знал, что они были знакомы. Я понял, что они как-то связаны, но окончательно все стало на свои места, лишь когда я узнал из СМИ, что Громов и Хастова задержаны. — Можете ли вы поподробнее рассказать, каким образом, при каких обстоятельствах и что именно Вам говорил Громов? Что в ходе вашего разговора он рассказал об обстоятельствах совершения этого убийства? Принимал ли участие кто-либо из посторонних лиц в этом разговоре? — Нет, мы всегда с ним общались наедине, не считая посетителей кафе. — С чем это было связано? — После того, как он пропал в конце лета 2006 года, возник ряд вопросов к нему на работе в газете «Аргументы недели». Причина его пропажи обнаружилась спустя три месяца, когда в СМИ всплыла информация о его причастности к убийству антифашиста Рюхина. — Можете ли вы рассказать, возникала ли в ходе вашего разговора с Громовым тема, связанная с адвокатом Маргеловым? — Никита считал, что только благодаря Маргелову дело Рюхина стало таким громким. Это и объясняло серьезную личную неприязнь Громова к адвокату. — Можете ли вы сказать что-то конкретное об обстоятельствах совершения убийства Маргелова и Батуровой, известных вам из рассказа Громова? — На этой встрече в начале октября, которая проходила в районе Таганки в одном из кафе, Никита рассказал, что он сделал это в одиночку. Сначала застрелил Маргелова, потом Батурову, которая пыталась ему помешать. После этого ушел в метро, — четко, ясно и очень спокойно выдал Илья. — Рассказывал ли он, сколько именно раз стрелял? — Нет, этого не было. — Из какого вида оружия он стрелял? — Сказал, что из пистолета, система не упоминалась. — Скажите, пожалуйста, что именно в разговоре с вами сообщила Хастова Евгения Данииловна? Каким образом она рассказала об обстоятельствах, в том числе, какова была ее роль? — Она четко не определяла свою роль. Упомянула, что она была там и выполняла некоторые функции, по всей видимости функции разведки. Я это воспринял как открытую угрозу, — Горячев слегка кивнул следователю, подсознательно ожидая поддержки или одобрения, но Красин лишь монотонно продолжил: — Где конкретно она была? — На Пречистенке. — В какое время? — На Пречистенке. В тот день, когда был убит Маргелов. Время не упоминалось. — Почему вы, зная, что Громов разыскивается по уголовному делу по факту убийства Рюхина, не сообщили о месте его нахождения в правоохранительные органы? — Во-первых, знал я об этом из СМИ. Никаких документов, подтверждающих это, я не видел. Никто из сотрудников правоохранительных органов ко мне не обращался. К тому же Громов никогда вслух не говорил, почему он скрывается. Лишних вопросов я не задавал. Я никогда не располагал точной информацией о его местонахождении. К тому же я всегда опасался за собственную репутацию. — Скажите, известно ли вам, каким образом передвигался Громов? — Он передвигался на метро. — Видели ли вы когда-либо у Громова огнестрельное оружие? Если да, то какое именно, когда именно и при каких обстоятельствах? — Оружия я с ним никогда не видел. На встречу он приезжал обычно с книжкой. — С какой книжкой? — С разными. Всякие там исторические и общественно-политические. Или про оружие, в котором он очень разбирался. — Есть ли у вас еще какие-либо замечания, дополнения к сказанному? — Нет. — Время 20 часов 40 минут. — Зевнув, Красин посмотрел на часы, хотя была уже ночь следующего дня. — Видеозапись приостанавливается для составления протокола и просмотра видеозаписи. — Нормально? — буркнул Илья, убедившись, что камера выключена. — Для двенадцати депрессивных граждан вполне. Больше ничего не хочешь сказать? — Мне кажется, что надо усилить момент про наш легальный путь, — робко предложил Горячев. — Хорошо. Сейчас усилишь, а еще сделаешь акцент на участии Хастовой. Девку эту надо сильнее крепить. И скажи, что пришел добровольно и. короче, сам знаешь, ну, чтобы самому под раздачу не попасть. И давайте быстрей, а то уже четвертый час ночи. Включай камеру, — Красин кивнул оператору. И снова «мотор». Следак, сопротивляясь одолевавшей дремоте, монотонно продолжил: — Видеозапись возобновляется. Время 21 час 30 минут. Сейчас видеозапись была просмотрена участниками следственного действия. Свидетель Горячев И.В., вы прослушали и просмотрели видеозапись, правильно ли она отражает ход и содержание следственного действия, имеются ли у вас замечания, исправления, уточнения? — Да, имеются дополнения, — бодро подхватил Илюша. — После того, как мы просмотрели видеозапись, я бы хотел уточнить один момент. Фамилию Хастовой я слышал и до того, как увидел ее в СМИ. Просто однажды посмотрел у Жени паспорт. Ее фамилия отложилась где-то в голове. Сразу и не вспомнил. Вспомнил в тот момент, когда увидел новости об участии Хастовой в убийстве Маргелова и Батуровой. О том, что она участвовала в преступлении, я понял из ее рассказов, когда у нас возник спор по поводу легального и нелегального пути развития движения. Женя осуществляла слежку за Маргеловым. — Уточните, каким Маргеловым? — дотошно приставал следак. — За адвокатом Станиславом Маргеловым, который был убит на Пречистенке. — Все у вас? — Еще хочу добавить, — словно испугавшись опоздать, затараторил Илюша, — что сегодня я пришел для дачи показаний к следователю добровольно. Претензий не имею, давление на меня не оказывалось. — Высказывались ли в ваш адрес когда-либо угрозы со стороны Хастовой и Громова? — Они мне угрожали. И в ходе этих угроз я понял, что именно они убили адвоката и журналистку. — Рассказывали ли вы ранее кому-либо об этом? — Нет, никому не рассказывал. — По какой причине и в связи с чем Хастова показывала вам свой паспорт? — В Интернете часто встречаются неадекватные люди. Просто захотелось удостовериться в том, что ее действительно зовут Евгения. — В ЖЖ какой у вас «ник» или прозвище? — Джеймс Конноли. — В остальном все верно записано? — В остальном все верно. — Есть ли у вас исправления, замечания, уточнения? — Нет, замечаний и исправлений не имею, запись велась правильно. Горячев с пафосом начинающего дипломата в окружении зрителей и софитов расписался под протоколом: «Мною лично прочитано, с моих слов записано верно» (подпись Горячев). Минут через двадцать Илюша стоял на улице, ночной, уже почти утренней. Манящая радость свободы, звеневшая в душе тридцатью сребрениками, оказалась рекламным блефом покинутых стен. Он вспомнил Писание и возненавидел Бога. Ему хотелось удавиться, но Илья очень любил маму и шибко страшился боли. //- СРЕДА — // — Розы? Ты никогда мне их не дарил! — Девушка задумчиво втянула синтетический аромат осеннего букета. — Цветы от тебя я надеялась получить только на похороны. Красивые, правда, слегка мертвые. Можно я выкину их прямо сейчас, не хочу видеть их тлен? Ты ведь не обидишься? Правда? — Как скажешь. — Насупившись, Никита полез за мусорным ведром. — Котик, я же пошутила. Они будут жить еще дней пять, а может, вытянут и целую неделю. Если, конечно, от сердца подарены. — Сегодня год, как мы познакомились. — Парень снова растаял. — Ты не забыл. Умница! А я забыла. Помню только снежное небо и грязную голую землю. Я вся продрогла на этом митинге, но уйти не могла. А ты подошел и спросил: «Какое стихотворение этого бронзового товарища, под которым мы собрались, вам больше всего нравится?» Я тогда растерялась, как дура, и ничего не смогла вспомнить. — Потом ты набралась глинтвейном в соседней кофейне и пыталась мне впарить Блока за Маяковского, — улыбнулся Громов. — Зашла в душу в тапочках, там разулась и назад вышла. — Зато согрелась и даже не заболела, — не слушая Никиту, вспоминала девушка. — Знаешь, а я люблю розы, хотя, наверное, это пошло. — Вы любите розы, аяна них ср.! Стране нужны паровозы, нам нужен металл! — Фу, Котик! Зачем ты так? — Это и есть Маяковский Владимир Владимирович. — Поэтому он мне и никогда не нравился. А если тебе не нравятся стихи, то зачем их учить? — А еще у меня для тебя есть подарок. Никита достал из ящика кухонной тумбы аккуратную коробку, завернутую в бордовую фольгу, перевязанную золотистой лентой. Хлопнув в ладоши от счастья, девушка бережно развернула упаковку, внутри которой лежал словарь Ожегова, неестественно-тяжелый со странно-смещенным центром тяжести. Женя понимающе-одобрительно свернула губы в трубочку, хитро прищурив правый глаз. Она открыла книгу и пролистала первые страниц двадцать. Ожидания ее не обманули. Это был всего лишь тайник. Внутри словаря в прорезанной бумаге лежал вороненый наган 28-го года выпуска, а рядом с ним в отдельной секции был спрятан глушитель. Женя вытащила ствол, набитой рукой накрутив на него глушак. — Я тебя обожаю! — Она страстно поцеловала парня. — Я бы прямо сейчас с радостью кого-нибудь грохнула. — А сможешь из него двоих завалить? — Лицо Громова вдруг стало холодным и немного злым. — Конечно, — Женя поняла всю серьезность вопроса. — Надо только немного к нему привыкнуть. — Зай, как минимум одному надо попасть сразу в голову, — продолжал наставлять Никита. — Это я смогу, одному-то точно попаду. — А второго все равно добивать придется. Наган, он. — Котик, я все смогу. — В общем, по одному из планов, которые Леха сейчас готовит, один человек валит двух борзых дагов. Это будут бандосы, они на «Хаммере» два раза в неделю приезжают тренироваться в районе Академической. Адрес и время отработаны. Один из них чемпион мира по тайскому боксу, другой вольник. Дикая тварь из дикого леса. Поэтому там может быть все, что угодно. Я думаю, может быть, ты их исполнишь, а тебя громким стволом подстрахуют. — Кайф! — в блаженстве вытянула девушка. — Во-первых, тебя не заподозрят, — рассуждал Никита. — Во-вторых, мы же хотим, чтоб ты кого-то завалила. и лучше рисковать за понтовых зверей, чем за сраного дворника. Лучшими страховщиками в этом деле могут быть я и Леха. В-третьих, если ты это сделаешь, парни на тебя перестанут косяка давить. Справишься? — Я уничтожу. Я с радостью кого-нибудь сейчас вальну. — Тамне кого-нибудь. Зверь-то очень серьезный. — Тем более за радость! — Женя прицелилась в телевизор. — Бах! — Возможно, они будут сами заряженные. — Не переживай, родной. Они же всяко расслабленные, а я девочка такая симпотная. Думаю, за «плетки» они схватятся в самую последнюю очередь. — Нельзя так легко к этому относиться. Ты меня пугаешь! — Наоборот все. Нельзя убивать сердцем. Солью их в лучшем виде. Ты мне главное основного покажи, а то попутаю рожи обезьяньи. — Надеюсь, что нам с Лехой не придется их дорабатывать. Во-первых, шума будет много. Тихий ствол будет только у тебя. Во-вторых, на двух дагах спалить больше одного ствола слишком роскошно. — Никакого уважения к чемпиону мира, — хихикнула девушка, доставая из холодильника пачку пельменей. — И ты хочешь сказать, что мне потом придется выкинуть мой наганчик? Это ж 28_й год! Наверное, им еще энкавэдэшники орудовали. Прикинь, сколько он мог видеть дрожащих затылков всяких уродов. А тут две дырки и на помойку. Давай оставим, Никит. Пожалуйста! Ну, хотя бы еще на пару раз. — Зай, как пойдет. — Парень явно не был расположен к дискуссии. — Знаешь, сегодня было какое-то дурацкое предчувствие. Шла домой и рисовала мультики всякие. Прихожу, а ты убит. И все. Давай через пару месяцев на Украину уедем, хотя бы на полгода. — Я уже попросил ребят, чтобы с жильем порешали. Хоть нервы немножко поправить. Третью ночь не сплю. Квартиру надо менять. — Мне обещали через неделю сдать квартиру в Орехово. И от метро близко, и просят двадцать тысяч. — Чем скорее, тем лучше. Жене Хастовой было двадцать пять. Красивая, статная брюнетка. С узкой талией, балетной осанкой и высокой грудью. Черные, словно уголь, волосы, надменный взгляд со сверлящей иронией, налитые кровью восточные губы. Ее вырастила мать-инвалид, которая не сможет пережить ареста дочери. Их рано бросил отец, поэтому особым пиететом к собственной породе и фамилии она не отличалась. Трудно сказать, что стало смыслом ее жизни — русский национализм или любовь русского националиста. Она уже отдала ему свою жизнь, фанатично и без остатка. — Мы должны убедить всю честную молодежь, что убийство гастеров — это ни хрена не национальная идея, — распалялся Громов. — Нельзя искать там, где светлее, нельзя убивать тех, кто под рукой. Нас слишком мало, чтобы разменивать наши силы на желтомордых рабов, которых здесь миллионы. А на смену одному трупу приезжают десять его дальних родственников. Удар надо направлять только по коррумпированным чиновникам, судьям, мусорам и фэбосам. Резать и взрывать только беспредельных зверей, еврейских олигархов и русских предателей! — Ты сам-то в это веришь? — Она заглянула в глаза другу. — Они же все контролируют. — Да. Все. Кроме собственного страха. А достать можно любого. — Мы ничего не сможем сделать. Нас слишком мало. — Да, нас мало. Но мы опасны и непредсказуемы. Нас невозможно просчитать. Кого ты больше боишься — армии НАТО или пьяного гопника с «розочкой»? — Ха! Наверное, гопника. — Медведей и крокодилов или пары червей у себя под кожей? — Ладно, убедил. А давай храм Христа Спасителя заминируем. — Не кощунствуй, Жень, — суеверно оборвал девушку Громов. — А чего? Это же православная бутафория. Церетелиевская пародия на храм. Туда же Господь никогда и не заглядывал. А ты знаешь, что этот храм РПЦ даже не принадлежит. Там же под ним — сервис, мойки, гаражи. Снимем пару машиномест, загоним туда два микроавтобуса с гексогеном и рванем в пасхальную ночь, когда завскладом с айфончиком будут свечки мусолить — верующих отрабатывать. Там же кроме них соберется вся шерсть кремлевская, которую поодиночке мы за всю жизнь не переловим. — Идея правильная. Надо думать. Будет много случайных жертв. А если главные цели выживут, а под раздачу попадут дети и женщины, то мы окажемся прокляты собственным народом, от нас все отвернутся. Мы всегда должны делать поправку на общественное мнение. Это земля, на которой мы стоим. Каждая акция должна иметь информационную подсветку, без которой мы быстро превратимся в голимых маньяков. — А так ты думаешь, мы — герои? — Девушка недоверчиво качнула головой. — Герои, как рыбы, на поверхность всплывают только мертвыми. Мне плевать на жизнь, мне плевать на героизм. — Делай, что должен, и будь, что будет? — перебила Женя. — Ты меня не понимаешь. Каждая акция должна сотрясать общество, страхом сковывая врагов, а удачей вдохновляя сочувствующих. Кстати, это прекрасно понимали народовольцы. Знаешь, что говорила Соня Перовская? — А кто это? — Женя лениво поморщилась. — Какая ты темная! — Ну это же ты у нас историк. Вот, давай и рассказывай. — Софья Перовская была дочкой губернатора Петербурга, отбилась от отцовских рук, ушла в революционный террор ив 27 лет организовала убийство Александра И. И даже махнула платком Гриневицкому, когда тому нужно было кидать бомбу в императора. За этот подвиг Соня вместе со своими подельниками и была повешена на плацу Семеновского полка. Самое примечательное, что сдал ее друг детства Коля Муравьев. Кстати, случайно там поубивало и женщин, и детей. Зато по всему бывшему Союзу в честь нее улицы, памятники, колхозы и совхозы. — Она была замужем? — Ее гражданский муж Андрей Желябов был повешен рядышком. — Замечательно. — Поджав губы, Женя отвинчивала у нагана глушитель. — И что же говорила эта милая особа? — Кидая бомбы в аппарат насилия, мы врываемся в сознание масс! — Точно, но как-то по-марксистски кондово. — Между прочим, Маркс одобрял политический террор, который называл «критикой оружием». Хотя был еще той сволочью. — У тебя могло бы получиться неплохое историческое исследование, апробированное на практике! — Если не убьют, то будет чем заняться в тюрьме. — Дурак! Типун тебе на язык. — По-моему, Канту принадлежат очень правильные слова: «Всего долее живут в том случае, если менее всего заботятся о продлении жизни». Поэтому считай, что мы просто стараемся продлить себе жизнь. Я сегодня с Илюшей по скайпу разговаривал. Он вроде как заболел, поэтому по девятому все придется отложить. — Он забыл, что у нас нет больных, есть только живые и мертвые. — Прекращай. Крест свой каждый несет по силам. Не придирайся к Илье. Он делает все что может, по крайней мере, он так уверен. — Главное, чтоб не сдал. — Он слишком амбициозен, спит и видит себя вождем нации. Илюша сможет продать нас, но только не эту волшебную мечту. Ребята сели обедать. Угощались пельменями с майонезом. Женя готовить не любила, да и не умела. А Никита к кулинарии был равнодушен. Их убежище являло собой унылую однокомнатную коморку с неубиваемым никакой уборкой духом затхлости и хозяйской четы алкоголиков. По пузырящемуся коричневому линолеуму шныряли рыжие тараканы, неуютно прислушиваясь к хлорке, которой Женя уперто боролась с маслянистыми разводами, покрывавшими пол. На полкухни раскорячился холодильник, подтекающий и рычащий, словно тракторный дизель. Внутри его стояли какие-то склянки с химическими реактивами для производства взрывчатых веществ, открытое ведерко с майонезом, бутылка «Смирновской» водки, пять яиц и запасы пельменей. На подоконнике пылились банки с налетами разного и непонятного происхождения. В серой тюли чахло бледно_ зеленое растение с отвыкшими от воды сухими жилистыми корнями. Банки и «дерево» скрывали от постороннего глаза железный короб, приваренный с уличной стороны окна. То был своеобразный тайник, в котором хранился укороченный «Калашников», два ТТ и три гранаты. Это был «НЗ» на случай штурма. Сдаваться они не собирались. //__ ВОСКРЕСЕНЬЕ __// Знобило радостью. Три недели кропотливой работы, привитая изжога от кофе и всякой пластмассовой гадости. Он не спал по двое суток, ловил, терял, досадуя, что не хватило терпения, начинал все сначала. В успехе он был уверен, сомнения таились лишь в сроках. Планы могли разрушить лишь отпуск, болезнь или скоропостижная кончина, о последней Леша боялся даже думать. Порой, казалось, что они немного родственники. Леша стал жить его распорядком, пробками, ресторанами, магазинами. Пару раз был с ним в клубе, точнее рядом. Войти внутрь Леша так и не решился — подвело отсутствие респектабельности, брезгливость и кричащая гетеросексуальность. Он мог бы стать его секретарем или водителем. Леша знал даже, как зовут его двухлетнюю дочь, которая как-то гуляла вместе с папой. Однако в истинном отцовстве своего потенциального начальника парень очень сомневался. Господин Чушков, так звали этого товарища, проживал по двум адресам. В шикарном жилом комплексе в Сокольниках вместе с семьей по соседству с коллегами, и в съемной «двушке» облупленной пятиэтажки. За время этого дистанционного знакомства Леху уже начинало укачивать от привычек своего подопечного. Он знал о его страсти к золотым часам и черным галстукам, о том, что Чушков в момент волнения облизывает губы, растягивая их улыбкой. Знал о манере речи, гнусавой, но резкой. Знал, что он любит морепродукты и не верит в Бога. Знал даже, с кем тот спит, хотя молодые молдаване и таджики были для Лехи на одно лицо. Денису Эдуардовичу Чушкову было сорок семь лет, свою карьеру следователя он закончил десять лет назад начальником криминальной милиции Пресни. Работа мента оказалась слишком пыльной для ухоженной натуры Дениса Эдуардовича, да и высшее начальство не смогло достойно оценить деликатную самобытность майора. Отвязавшись от милицейского стойла, Чушков по натоптанным блудным тропам подался в судьи. Судейский корпус России строго следовал половому прогрессу, поэтому Денис Эдуардович быстро обзавелся новыми покровителями среди верховных жрецов Фемиды. Новая работа пришлась Чушкову по вкусу. Он специализировался по детям, рассматривая дела юных скинхедов, обрекая русских «волчат» на суровые каторги. Чушков старался смотреть в глаза своим жертвам, зачитывая приговоры. Они, тщедушные, жались за толстыми стеклами «аквариума», разрываясь взглядом между материнскими слезами и «Вашей честью», натыкаясь на звериное наслаждение липких глазок с хищным испугом, спрятанным в узком прищуре. Сложно сказать, что преобладало в профессионализме судьи Чушкова — претворение путинских заветов по борьбе с экстремизмом или латентный садизм. Хотя, бесспорно, они дополняли друг друга, определяя страшную формулу правосудия современного Отечества. В смелости Чушкову нельзя было отказать. Он улыбался косым взглядам друзей подсудимых, смотрел сквозь седеющие головы их отцов, до посинения сжимающих кулаки. Денис Эдуардович вздрогнул лишь однажды, случилось это пару месяцев назад. Одной из подсудимых в очередной бригаде «молодогвардейцев» оказалась пятнадцатилетняя девочка. Она дружила с главным злодеем банды — с юношей на два года старше ее — и даже как-то присутствовала, когда злые дети оформляли очередного нелегала в труппу анатомического театра. Следователи держали ее на подписке о невыезде, а прокурор просил за раскаянье, признание и сотрудничество дать ей три года условно. Чушков дал девять лет колоний. Приставы не знали, как подступиться к ребенку, одеть браслеты и спустить в подвал. А девочка гордо давилась плачем, протягивая растерянным ментам тоненькие ручки с плетеными фенечками. — Будь ты проклят, сволочь! Дети твои и все ваше сучье племя! — неистовый вопль незримым мечом родительского горя разрубил торжественно-погребальную тишину. Несчастную мать за оскорбление суда потом осудят на те самые три года, которые требовал прокурор для девочки. А еще выпишут крупный штраф, для нее неподъемный. Судебные исполнители опишут имущество, заберут самое ценное — корейский телевизор и магнитофон, подаренный дочке на четырнадцатилетие. Проклятие обдало Чушкова холодом. Он убежденно не верил во все эти суеверия и списал ударивший в физиономию мороз на кокаиновую абстинентность и хроническое недосыпание. Секретарь, свежая выпускница юрфака МГУ, поразилась цементной бледности, залившей впалые щеки и кривые губы судьи. Тощие мышцы, растянутые жгутом, обнажили лицевые кости эволюционно-завершенного черепа Чушкова. Минута, и он окончательно оправился от впечатления, приказал приставам разобраться с «хулиганкой» и покинул зал суда. Найти Дениса Эдуардовича для Лехи труда не составило. Чушков числился в черных списках радикальных националистов, что было предметом гордости Дениса Эдуардовича. Опубликованного в интернете адреса вполне хватило, чтобы начать работать, наматывая на «сухую» прописку десятки мест, телодвижений и слабостей Чушкова. Леха, понимая, что имеет дело с бывшим ментом, отказался от плотной слежки. Это было к тому же и невозможным. Его серой «девятки» хватало в лучшем случае на два светофора, затем триста немецких лошадей федерального судьи безвозвратно терялись в потоке. Но через две недели удалось вывести закономерности судейского быта. По четвергам ровно в 8.30 Чушков покидал свою квартиру для утех в обшарпанной пятиэтажке, чтобы на своих колесах без лишних глаз водителя отправиться на работу. Накануне вечером Леха стоял в узком дворе советской трущобы. Чушков припозднился. Запарковав модный внедорожник в сугробе газона, он вытащил два тяжелых пакета «Азбуки вкуса». Ему помогал смуглый юноша, одетый в синтетическую дубленку и огромные не по ноге ботинки. Счастливый Леха поехал домой. Километров через десять он включил сотовую связь, позвонил семье — сказал, что скоро будет. Дочка давно уже спала, жена готовилась к сессии. На радостях Леша набросился на холодильник. Пир отменился, внутри скучало только детское питание и пара банок атлантических сардин, которые, впрочем, недурно ушли в одни уста. Потом он заперся в ванной, включил душ, достал спрятанный в груде белья «Макаров», разобрал, смазал, снова собрал, обтер фланелью, вставил обойму. Умылся, запинаясь, прочел «Отче наш», перекрестился перед иконой Александра Невского, которую подарил ему Громов. Поставил будильник на шесть и отрубился, как только голова коснулась подушки. Звонок прервал короткий сон. Вера, недовольно засопев, перевернулась на другой бок. Леха залез под холодную воду, на ходу полируя щеткой зубы, побрился. Поцеловал дочь, прикрутил глушитель к «Макарову», передернул затвор и спрятал ствол в сумку. Телефон оставил дома. Пожилой азербайджанец высадил парня за два квартала до нужного дома, получив за услуги пятьсот рублей. Машина Чушкова стояла на том же месте. Дождавшись, когда кодовая дверь откроется, чтобы выпустить на волю грузную тетку, Леха, не поднимая взгляда, проскочил в подъезд. Торчать на лестничных пролетах больше десяти минут было опасно, но выбирать не приходилось. Улица кишела спешащими на работу гражданами с обостренным чувством долга помощи родной милиции. Денис Эдуардович обитал в квартире «49» на третьем этаже. Леша ждал на пол этажа выше. Ему повезло: через пять минут щелкнул замок заветной двери. Парадоксально, но убийца всегда боится больше своей жертвы. Чтобы испугаться, надо успеть испугаться. Надо выкроить у судьбы отсрочку быть казненным, что случается редко, особенно если убивают исподтишка. К тому же страх — это порождение воображения, пугающее сознание картинками мрачного исхода. Леша боялся и боялся крепко, до оцепенения пальцев, до жара в висках, до рези в селезенке. Он не боялся убивать и не боялся быть убитым, он лишь страшился отступиться, промахнуться, не успеть исполнить задуманного. Первым на площадке третьего этажа появился вчерашний таджик, тащивший в руке фирменный пакет с остатками вчерашнего фуршета. За ним показался Чушков в длинном пальто, отороченном меховым воротником. Денис Эдуардович лениво посмотрел на парня, спускавшегося к нему. Про себя он лишь сумел отметить, что тот вполне себе такой симпатичный и очень похож на киллера, что показалось ему даже забавным. Тут же грудь взорвалась раскаленной болью. Рот обдало пресной горечью, наполнив изнутри киселем из крови и желчи. Таджик в ужасе вжался в стену, инстинктивно не желая получить пулю в затылок. Леша не раз себе представлял эти кадры: растерянный испуг, кровавый хрип, потухший взгляд, бесконечно молящий и беспомощно ненавидящий. Он хотел сказать Чушкову: «именем нации.» или «сдохни, тварь». Но стоящему над качающимся телом судьи, ему все это начинало казаться пафосной глупостью. — И своим передай, чтобы наших больше не трогали, — лишь отчеканил Леха и выстрелил ему в голову. //- P.S. -// Если отойти в самый дальний угол нашей камеры и приподняться на мысочки, изо всех сил вытянув шею вверх, то можно разглядеть сквозь щель тюремного окна кусочек вольного неба. Проснувшись уже окончательно часа через два после подъема, я пошла поздороваться с новым днем и бегущими по небу облаками. И тут в эту маленькую щелочку на фоне голубого неба я разглядела стаю перелетных птиц. Над тюремным двором, перекрывая шум автомобилей за стеной, гул ног в коридорах и скрип тюремных засовов, пронеслось озорное «га-а, га-а.». — Птицы летят домой, — задумчиво протянула соседка, улыбаясь каким-то своим мыслям и кутаясь в казенный халат. Приговорив моего мужа к высшей мере наказания и фактически к максимально возможной меня, ныне действующий режим расписался в своей слабости. Ведь если государство назначает своими главными врагами не криминальных авторитетов и глав мафиозных кланов, не коррумпированных чиновников и воров-олигархов, не маньяков, педофилов и насильников, не наркоторговцев и не террористов-ваххабитов, а Женю с Никитой, то такому режиму осталось недолго. В этих обстоятельствах, если бы нас приговорили к расстрелу (а они бы обязательно приговорили, если бы могли), то каждый кусок свинца, впивающийся в нашу грудь, был бы для нас словно орден, почетная награда за заслуги перед Отечеством. Ведь быть врагом государства № 1 при таком государстве — это в высшей степени почетно. И вынесенный нам с Никитой от лица действующей власти приговор — для нас награда. Для нас и наших близких — это символ нашей честности, несгибаемости, мужества, преданности нашим идеалам. Птицы летят домой. Все мы тут как эти птицы, летящие домой, с той лишь разницей, что почти никто из нас не знает, как долог будет наш полет. Хватит ли крепости наших крыльев долететь до заветного гнезда. Уже совсем скоро и мы с Никитой двинемся в путь. В путь домой. И с каждым взмахом крыла мы будем все дальше и дальше от дня сегодняшнего. Мы уже никогда не будем прежними, мы даже уже не будем теперешними, мы будем завтрашними. И если сегодня наш путь простирается в застенках, значит, так и должно быть. И мы обязаны пройти этот путь с честью и достоинством. Не щадя и не жалея себя, ставя общие задачи и цели выше личного и частного. С улыбкой и радостью встречать все испытания, выпавшие на нашу долю. И даже если наша история закончится грохотом падающих замертво наших же тел, мы будем горды этой участью. Ибо нет ничего почетнее, чем погибнуть, выстилая своими телами путь к Святой и Светлой Руси для тех, кто пойдет после нас. Я смотрела на Никитиного отца в день приговора. Никита сказал, глядя на него: «Тарас Бульба, наблюдающий за казнью своего сына Остапа». Это так и было. Лучше не описать. Я видела боль в глазах наших друзей. Мужайтесь, родные! Дорогу осилит идущий. А у нас хватит сил не останавливаться. Ибо каждому дается крест по силам его. Я хочу поблагодарить всех тех, кто был все это время с нами. Тех, кто помог подойти нам к нашему Рубикону сильными, не сломленными и не утратившими веру. Всех тех, чьи имена либо мне неизвестны, либо которые излишне называть. Тем, кто несмотря ни на что не предал, остался в строю. Кто поддерживал нас и нашу борьбу. Кто не свернул, не струсил — спасибо! Из тех, кто по эту сторону колючки благодарности Дмитрию Барановскому — за утро, которое ты в случае нашей встречи всегда делаешь добрым. За теплое местечко в автозаке, мудрые советы, стойкость, мужество и уверенность в том, что «этому режиму осталось недолго»; соратникам — в чьих глазах я вижу отблеск грядущих побед, несломленный дух и преданность, верность и честь; моему мужу — за то, что я по_ прежнему люблю эту жизнь и за нее саму. Вернусь ли я домой завтра или никогда, вы всегда будете в моем сердце и в моей памяти. Просто потому, что в нашей жизни есть такие события, люди и поступки, которые невозможно забыть. Отдельное спасибо всем, кто предал. Вы сделали меня сильнее. Никогда не сомневайтесь в нас, так же как и мы никогда не усомнимся в вас и друг в друге. Не жалейте нас, ибо мы благодарим Бога за свою судьбу. И единственно, что просим у Него — это научить терпению. Не печальтесь нашим поражением, ибо оно сделало нас мудрее, но гордитесь нашими победами, ибо за них мы отдали свои жизни. Верьте в нас. Мы еще не сказали своего последнего слова на этой земле. Евгения Хастова. СИЗО Лефортово //__ ПРИМЕЧАНИЕ __// Коллегия присяжных с перевесом в один голос посчитала Громова и Хастову виновными в убийстве Маргелова и Батуровой. Суд приговорил Никиту к пожизненному лишению свободы. Женя получила двадцать лет строгого режима. ЧИСТО КОНКРЕТНАЯ КОНСТИТУЦИЯ РАССЕЙСКОЙ РЕЗЕРВАЦИИ Мы, многострадальный народ Рассейской Резервации, соединенные общей судьбой на когда-то своей земле, утратив права и свободы человека, гражданский мир и согласие, исторически сложившееся государственное единство, исходя из общепризнанных уголовных понятий, административного произвола и милицейского беспредела, чтя память сограждан, павших за любовь и уважение к Отечеству, веру в добро и справедливость, поминая суверенную государственность Рассей, и утверждая незабвенность ее демократической основы, стремясь обеспечить выживание Рассей, исходя из ответственности за свою Родину перед нынешним и будущими поколениями, с грустью сознавая себя придатком мирового сообщества, принимаем ЧИСТО КОНКРЕТНУЮ КОНСТИТУЦИЮ (ЧКК) РАССЕЙСКОЙ РЕЗЕРВАЦИИ. //__ Глава 1. __// //__ Основы конституционного строя __// Статья 1 1. Рассейская резервация — Рассея есть уголовно-процессуальное государство с олигархической формой правления. 2. Коррупция есть финансово-административный механизм управления государством, обеспечивающий динамичное развитие Рассейской Резервации. 3. Наименования Рассейская Резервация, Родина свободных и счастливых, Самая демократическая страна, Великая Империя, «Страна ксив и мигалок», «Сочи 2014» равнозначны. Статья 2 Человек, его права и свободы являются высшей ценностью, которая по карману лишь избранным. Признание, соблюдение и защита прав и свобод человека и гражданина — преследуются в установленном законом порядке. Статья 3 1. Переносчиком суверенитета, единственным источником злобы и терроризма в Рассейской Резервации является ее многонациональный народ. 2. Народ осуществляет свою власть непосредственно, а также через коррумпирование органов государственной власти и органов местного самоуправления. 3. Высшим непосредственным выражением власти народа являются преступления, совершаемые на почве экстремистских взглядов. 4. Никто не может присваивать присвоенную власть в Рассейской Резервации. Захват власти или присвоение властных полномочий преследуется по федеральному закону США. Статья 4 1. Суверенитет Чеченской республики распространяется на всю территорию Рассейской Резервации. 2. Конкретная Конституция, милицейские обычаи и «б. буду» имеют верховенство на всей территории Рассейской Резервации. 3. Целостность и неприкосновенность территории Рассейской Резервации обеспечиваются завотделом мебельного магазина. Статья 5 1. Рассейская Резервация состоит из удельных княжеств и феодальных областей, отдаваемых в кормление вассалам Президента за особые услуги. 2. Федеративное устройство Рассейской Резервации основано на понтах и понятиях, бизнес-интересах представителей государства, разграничении предметов ведения и полномочий между правоохранительными структурами и организованными преступными группировками Рассейской Резервации. 4. Во взаимоотношениях с федеральными органами государственной власти все субъекты Рассейской Резервации между собой равноправны. Статья 6 1. Масть в Рассейской Резервации приобретается и меняется в соответствии с уголовным кодексом, является единой и равной независимо от оснований приобретения. 2. Каждый гражданин Рассейской Резервации обладает на ее территории правами и свободами в зависимости от своей масти и несет разные обязанности, предусмотренные Конституцией Рассейской Резервации. 3. Масть не советская власть — может поменяться. Статья 7 Рассейская Резервация — социальное государство, политика которого направлена на создание условий, обеспечивающих достойную жизнь и свободное развитие человека в пределах ЦАО города Москвы, района Челси города Лондона, Рублево-Успенского шоссе и в других местах компактного проживания чиновничье-полицейской буржуазии. Статья 8 1. Получение экономической выгоды от оборота оружия и наркотических средств, организации притонов и вовлечения в занятие проституцией является исключительным правом государства. 2. В Рассейской Резервации признаются и отчуждаются в пользу государства равным образом частная, муниципальная и иные формы собственности. Статья 10 Государственная власть в Рассейской Резервации осуществляется на основе разделения на блатную и ментовскую. Органы законодательной, исполнительной и судебной власти экономически самостоятельны. Статья 11 1. Государственную власть в Рассейской Резервации осуществляют Председатель Правительства Рассейской Резервации, Президент Рассейской Резервации, Президент Чеченской Республики, руководители силовых ведомств, выборные представители блат-комитетов, воры в законе. 2. Государственную власть в субъектах Рассейской Резервации осуществляют образуемые ими органы государственной власти. 3. Разграничение предметов ведения и полномочий между органами государственной власти Рассейской Резервации, правоохранительными и криминальными структурами, бизнес-сообществами и органами государственной власти субъектов Рассейской Резервации осуществляется настоящей Конституцией, уголовным кодексом, законными и незаконными вооруженными формированиями. Статья 13 1. В Рассейской Резервации признается идеологическое многообразие партии «Единая Рассея». 2. Никакая идеология не может устанавливаться в качестве государственной или обязательной для членов партии «Единая Рассея». 3. В Рассейской Резервации признается политический дуумвират и двухпартийность. 4. Общественные объединения равны перед уголовным преследованием. Статья 14 Российская Федерация — культовое государство. В качестве государственных и обязательных устанавливаются культы ВВП, Газпрома, «Единой Рассей», гомосексуализма, пива, зимней Олимпиады в Сочи. Статья 15 Чисто конкретная конституция имеет реальную силу, прямое действие и без базара применяется на всей территории Рассейской Резервации. Законы, понятия, милицейские обычаи, воровские прогоны и иные правовые акты, принимаемые в Рассейской Резервации, не должны противоречить ЧКК. //__ Глава 2. __// //__ Права и свободы человека и гражданина __// Статья 18 Права и свободы человека и гражданина, а также достоинство личности утрачиваются с момента начала уголовного преследования. Статья 19 Все равны перед законом и судом, кроме представителей последних. Статья 20 1. Каждый имеет право на жизнь, качество и продолжительность которой ограничены ЧКК, федеральными законами и представителями государственной власти. 2. Смертная казнь на месте впредь до ее отмены может приводиться в исполнение представителями правоохранительных органов. Право приведения приговора в исполнение определяется его целесообразностью, а также психическим, наркотическим и алкогольным аффектом сотрудников силовых ведомств.. 3. Самоубийство — есть высшая, непосредственная форма распоряжения правом на жизнь. 4. Самоубийство в ходе следствия признается деятельным раскаянием гражданина в совершенном преступлении. Статья 21 1. Достоинство личности умаляется государством. Ничто не может быть основанием для его сохранения. 2. Пытка есть физическое преодоление преступной воли. 3. Пытка гарантирует объективность и всесторонность уголовного расследования. 4. Показания, полученные под пытками, признаются объективными и чистосердечными. Статья 22 1. Каждый представитель власти имеет право на свободу и личную неприкосновенность. 2. Добросовестное доносительство является долгом и обязанностью гражданина Рассейской Резервации. 3. Превентивный донос является гарантией сохранения прав и свобод гражданина Рассейской Резервации. 4. Арест, заключение под стражу и содержание под стражей допускаются только по судебному решению, в основание которого должны ложиться необходимость и целесообразность. Статья 24 1. Сбор, хранение, использование и распространение информации о частной жизни лица без его согласия являются прерогативой государства. 2. Репрессии против граждан Рассейской Резервации есть комплекс профилактических мер по обеспечению безопасности государства. Репрессии могут включать в себя широкий спектр действий органов государственной власти, направленных на ограничение прав и свобод, неприкосновенности частной жизни, личных семейных тайн. Статья 29 1. Каждому гарантируется свобода единомыслия. 2. Пропаганда и зомбирование есть исключительная прерогатива государства. 3. Выражение своих мнений и убеждений является предметом исследования правоохранительных органов. 4. Каждый имеет право свободно искать, получать и передавать информацию в Федеральную Службу Безопасности Рассейской Резервации. Сведения о деятельности органов власти составляют государственную тайну. Статья 31 Граждане Рассейской Резервации имеют право собираться мирно без оружия, шнурков, ремней и металлических предметов, проводить собрания, митинги и демонстрации, шествия и пикетирование в изоляторах временного содержания и камерах предварительного заключения. Статья 32 1. Право избирать в органы государственной власти и органы местного самоуправления является почетной обязанностью гражданина Рассейской Резервации. 2. Неявка на выборы является нарушением гражданского долга и преследуется в административном порядке. 3. Избранные граждане Рассейской Резервации имеют право быть избранными в органы государственной власти. 4. Во имя незыблемости демократических основ и уважения к памяти умерших, за гражданами Рассейской Резервации после смерти сохраняется право голоса, поступающее в доверительное распоряжение участковым избирательным комиссиям. Статья 38 1. Материнство и детство, семья являются бременем для государства. Надругательства и половые извращения над детьми представителями государственной власти допускаются. Убийство детей сотрудниками милиции сурово карается лишением свободы до 15 месяцев. 2. Педофилия признается нарушением прав ребенка и влечет за собой наказание вплоть до условного лишения свободы. 3. В Рассейской Резервации разрешаются привокзальные формы начального образования. 4. Бродяжничество и попрошайничество являются методами практического получения знаний и социальной адаптации для несовершеннолетних. Статья 39 1. Каждому гарантируется суицидальное обеспечение по возрасту, в случае болезни, инвалидности, потери кормильца, для воспитания детей и в иных случаях, установленных законом. 2. Государственные пенсии и социальные пособия обесцениваются государством. 3. Поощряются добровольное социальное страхование, обеспеченное представителями государственной власти, а также их родственниками. Статья 40 1. Каждый имеет право на жилище, выбор которого возложен на институт судебных приставов Рассейской Резервации. Никто не может быть произвольно лишен жилища, только целенаправленно. 2. Органы государственной власти и органы местного самоуправления порождают систему откатов и кумовство в жилищном строительстве и создают невыносимые условия для осуществления права на жилище. 3. Блатным и иным в законе гражданам жилище предоставляется бесплатно из жилищных фондов ФСИН в соответствии с установленными законом нормами. Статья 41 1. Каждый имеет право на добровольную эвтаназию. Медицинская помощь в государственных и муниципальных учреждениях здравоохранения оказывается гражданам бесплатно за счет их личных пожертвований. 2. В Рассейской Резервации финансируются федеральные программы охраны и укрепления здоровья и благосостояния представителей государственной власти. 3. Сокрытие должностными лицами фактов и обстоятельств, создающих угрозу для жизни и здоровья людей во имя личного обогащения, влечет за собой профессиональный и карьерный рост. Статья 43 1. Борьба с тотальной безграмотностью является одной из приоритетных задач государства. 2. Умение читать и подписывать является обязанностью гражданина. 3. Чтение литературы, одобренной прокуратурой и судом, разрешается. Статья 45 1. Государственная защита прав и свобод человека и гражданина в Рассейской Резервации гарантируется ФСИН. 2. Каждый вправе пытаться защищать свои права и свободы всеми способами, не запрещенными законом. Статья 51 Отказ свидетельствовать против себя признается объективным доказательством собственной вины. Статья 59 1. Защита Отечества является трудовой повинностью малоимущих граждан Рассейской Резервации. 2. Гражданин Рассейской Резервации несет за военную службу в соответствии с коррупционной конъюнктурой местного военкомата. 3. Гражданин Рассейской Резервации в случае, если его убеждениям или материальному положению противоречит несение военной службы, а также в иных установленных федеральным законом случаях имеет право на замену ее лишением свободы. ПОПУЛЯРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ Никакой режим не сходит со сцены, не исчерпав всех своих возможностей. Карл Маркс Кто хочет основывать республику в стране, где много дворян, не может этого сделать, если сначала не истребит их всех. Никколо Макиавелли Большинство не подсчитывается, а завоевывается. Лев Троцкий Эта статья была начата мною еще в тюрьме. Отдельные куски ее я все же успел передать на волю. Но, к сожалению, большая часть работы была безвозвратно изъята сотрудниками изолятора, разглядевшими экстремизм в отечественной истории. Однако сохранились черновики, наброски и библиотека, возвращенная по освобождении. Революционный 1917-й год, наверное, никогда не рассматривался как чисто историческое явление, и вряд ли когда-либо будет. Уж слишком заманчивая это карта для всякого политического пасьянса, для украшения исторической весомостью нехитрого философствования, для «неоспоримости» аргументации порой пустых и сомнительных выводов. И карта сия столь удобна и универсальна, что подходит под любую масть спектральной радужности общественно-политического небосвода. И редко кто удерживается от соблазна восхищений пред «героями» и проклятий «палачам» 1917-го, сохраняя подобно врачебному диагнозу предвзятость в оценках и субъективность заключений. Революции имеют свои нерушимые законы и принципы, типичные движущие силы, сходство в очередности этапов ив их динамике. Не случайно отечественные исследователи пишут картину февральско-октябрьской трагедии России, словно репродукцию триумфа Кромвеля и победы французской Директории, внося поправку географии и эпохи легкими мазками красно-белого колорита национальной пастели. Вот и юбилейный 2007-й, в честь 90-летия двух русских революций, стал плодовитым на публицистические и научные статьи, по сути, инерционные, обобщающие и повторяющие былые формулировки с не всегда гармоничной рефлексией на текущую повестку дня. Так, главный редактор журнала «Отечественная история» А.Н. Медушевский в статье «Причины крушения Демократической республики в России 1917 года» («Отечественная история» № 6, 2007) восторженно определяет февраль 1917-го как победу идеалов демократии и «отправную точку современных демократических преобразований постсоветского периода». Формулу «февраль — октябрь» профессор Медушевский выводит следующий образом: «Либеральная модель переустройства России, начавшая складываться в ходе Великих реформ 60-х гг. XIX в. и получившая развитие в последующий период, стала практически осуществляться в ходе Февральской революции, столкнувшись с неподготовленностью общества и низким уровнем политической культуры масс (выделено мною. — К М.)». К причинам «крушения демократии в России» ученый присовокупляет «институциональные ловушки — ошибочные решения». Подобные умозаключения профессора Медушевского могут свидетельствовать лишь об одном — о конъюнктурной предвзятости почти векового научного осмысления русской революции, швырявшей исследователей в крайности, и стрелявшей то с одной, то с другой стороны одних и тех же баррикад. Каждый раз, обращаясь к русской смуте начала XX века, в поисках исторической правды мы всегда с фатальной неизбежностью упираемся в линию фронта Гражданской войны, в идеологическую траншею, разделившую непримиримые, взаимоисключающие теории и концепции, в неистовство приговоров и наивность прощений, героическую ненависть и циничное равнодушие, восхищенную патетику и надменную похабщину. Но в этой оглушительной канонаде мысли, растянувшейся на многие десятилетия, не было нас! Нашего человеческого, нашего неистребимо животного, нашего страстно-порочного. Избрав, по привычке, мерилом революции психологию масс, наука предпочла не размениваться на личное и личностное. Хотя именно оно, простое-людское, пугливонервное — и есть позвоночник нашей души, это природа силы и слабости, преданности и предательства, воли и трусости. Это единственная историческая константа, непоколебимая в веках. Слабость всякой исторической концепции — ее отрешенность от реальности. Позиция наблюдателя удобна, но безответственна. Быть «над» значит быть «вне» событий, что, как ни странно, исключает точность оценок исследователя. Восторженная героизация или гневное развенчание личности — занятие достойное литератора, но не историка. Обращение к «Истории русской революции» Троцкого первостепенно при изучении 1917 года. Как ни парадоксально, но это один из самых объективных трудов, посвященных смуте. Природа этой объективности заложена судьбой автора. Ненависть к сверженному «царизму» и побежденному Керенскому нейтрализуется столь же нежным чувством к победителям, уже занесшим ледоруб над головой изгнанника. Беспристрастность пусть даже с желчной закваской — залог исторической правды. Русофобский канибализм Троцкого был не только неотделим от большевистского смерча, закружившего страну, но являлся его эпицентром, его сущностью. Поэтому без троцкизма осмысление Октября невозможно. Один мой знакомый, бывший высокопоставленный сотрудник КГБ, увидев у меня на столе «Историю русской революции», искренне возмутился. Мол, как можно читать этого кровавого выродка, апологета красного террора, поголовного истребителя казачества! При этом фигура Дзержинского вызывала у опального чекиста трепетное восхищение. Вот они — плоды советского просвещения, жирными пятнами политической казуистики заштамповавшие наше историческое сознание. Да и найдете ли вы чекиста, хоть прошлого, хоть настоящего, который бы без придыхания не вспоминал железного Феликса и безжалостно не клеймил Троцкого. А ведь именно Дзержинский вспоминал: «Будучи еще мальчиком, я мечтал о шапке-невидимке и уничтожении всех москалей». В феврале 17_го под ликующие либеральные визги и покорное молчание нации свершилось величайшее клятвопреступление. Доселе Богохранимая Империя отреклась от Помазанника, предав Православную веру, уничтожив мистическое начало России, лишив ее духовного иммунитета, разрушив незримый хребет национального единства. Формулу февральской революции предельно лаконично и точно дает Иван Солоневич: «Государственный переворот 1917 года был результатом дворцового заговора, технически оформленного русским генералитетом». Возьмем падение монархии за отправную точку русской смуты, ставшей кровавым покаянием нации. Приход к власти большевиков был зачат февралем и выношен российской «демократией» за неполноценные девять месяцев. Монарший крест Верховной власти оказался не по силам февральским преемникам. Он раздавил их, погрузив Россию в жуткий хаос большевистского террора. //__ БОЛЬШЕВИКИ __// Итак, ядовитые тернии Октября взросли на благодатной почве буржуазной революции и с ею оформленной новой конфигурацией власти и общества, пропитанной странным душком «свободы». Скипетр и держава оказались в дрожащих руках думского большинства, за которым стояли тогдашние финансово-промышленные группы и «прогрессивные» генералы. Локомотивом внесистемной оппозиции явилась большевистская партия, ставшая реальной политической силой лишь к лету 1917-го. Вплоть до гражданской войны большевики отличались отсутствием идеологического единства, партийной дисциплины, неустойчивостью, непостоянством и рассеянностью руководящих кадров. Причем первостепенным залогом успеха партии Ленина — Троцкого явилась как раз ее внесистемность. Оказавшись вне закона, ВКП(б) сплотила в монолит народный гнев. А достижения и победы большевистской партии отражали слабости и ошибки правительства Керенского. Выбор партийной стратегии Ленин определял так: «Сила революционного пролетариата с точки зрения воздействия на массы и увлечение их на борьбу несравненно больше во внепарламентской борьбе, чем в борьбе парламентской». Апрельское возвращение Ленина в Россию и провозглашенная им программа взятия власти вызвали непонимание соратников и сочувствие даже у тех, у кого эту власть предполагалось захватывать. Так, ленинский сподвижник Каменев «осуждал курс на восстание, не верил в победу, видел впереди катастрофу и угрюмо уходил в тень». В то же время, по воспоминаниям бывшего управделами Временного правительства Владимира Набокова, Керенский уже в апреле высказывал намерение встретиться с Лениным, поскольку последний «живет в совершенно изолированной атмосфере, он ничего не знает, видит все через очки своего фанатизма; около него нет никого, кто бы хоть сколько-нибудь помог ему ориентироваться в том, что происходит». Как показали следующие несколько месяцев, именно через эти очки Ленин единственный разглядел путь к власти. При конечной ставке на внесистемные методы борьбы Ленин правил паруса большевизма под демократические вихри республики: «Полуанархическое безразличие к избирательной статистике не встречало с его стороны ничего кроме презрения. В то же время Ленин никогда не отождествлял индексы парламентаризма с действительным соотношением сил: он всегда вносил поправку на прямое действие». Кстати, сегодня от той самой демократии, рожденной февралем, мы недалеко ушли. Тогда тоже была своя партия большинства, считай, — партия власти, со всемерной народной поддержкой, выраженной в законном волеизъявлении. Эсеры (социалисты-революционеры), всего каких-то десять лет назад заливавшие брусчатку мостовых кровью министров и генерал-губернаторов, теперь заняли парламент «свободной» России, получив мандат верховной власти. Однако большевики, называя партию эсеров «грандиозным нулем», к кредиту народного доверия относились соответственно: «Партия, за которую голосуют все, кроме того меньшинства, которое знает за кого голосовать, не есть партия, как язык, на котором говорят младенцы всех стран, не есть национальный язык». В то же время сами большевики «еще были малочисленны, непонятны, даже страшны». Фасад национального представительства февральского режима, казалось, впечатлял единством сословий, сплотившихся вокруг Временного правительства. Буржуазия, интеллигенция, дворянство, духовенство и офицерство образовывали фундамент Республики. Свобода без Царя и Бога стала национальной идеей, Марсельеза — гимном национальной совести. А еще, по словам В. Набокова, «была какая-то странная вера, что все как-то само собою образуется и пойдет правильным организованным путем. Подобно тому, как идеализировали революцию («великая», «бескровная»), идеализировали и население». Даже движущая сила первой русской революции на этот раз являла оппозицию большевикам: «Интеллигенция к партии почти совсем не притекала. Широкий слой так называемых старых большевиков из числа студентов, приобщившихся к революции 1905 г., превратился в преуспевающих инженеров, врачей, чиновников и бесцеремонно показывал партии враждебные очертания спины». Но на поверку молодая российская демократия не смогла выдержать даже холостого залпа крейсерского орудия. //- АРМИЯ — // «Сами виноваты — нечего соваться туда, где ничего не потеряли. Ну, а теперь пойдемте, выпьем водчонки», — сказал один офицер другому после падения Зимнего. Армия в свете русской революции не могла избегнуть экзекуции поколениями историков и публицистов. Не жалея ярких красок, не терпящих нейтральных оттенков и переходов, расколотая мысль на свой манер и вкус принялась вымарывать события и лица. В какофонии концепций, мнений и теорий в сухом остатке вырисовывались два основных образа. Во-первых, измотанная уставшая от развязанной царизмом войны армия, потянувшаяся к домашним очагам. Во-вторых, героическое белое офицерство, тащившее свой крест от Москвы и Петрограда до Стамбула и Парижа с транзитными погостами кровавых сражений. Вот какой предстает в свидетельствах современников обновленная буржуазной демократией солдатская масса сразу же после февральского переворота. «Один полк был застигнут праздником Св. Пасхи на походе. Солдаты потребовали, чтобы им было устроено разговенье, даны яйца и куличи. Ротные и полковой комитет бросились по деревням искать яйца и муки, но в разоренном войною Полесье ничего не нашли. Тогда солдаты постановили расстрелять командира за недостаточную к ним заботливость. Командира полка поставили у дерева, и целая рота явилась его расстреливать. Он стоял на коленях перед солдатами, клялся и божился, что он употребил все усилия, чтобы достать разговенье и ценою страшного унижения и жестоких оскорблений выторговал себе жизнь». Немало свидетельств о разложении армии: «Пехота шла по белорусским деревням, как татары по покоренной Руси. Огнем и мечом. Солдаты отнимали у жителей все съестное, для потехи расстреливали из винтовок коров, насиловали женщин, отнимали деньги. Офицеры были запуганы и молчали. Были и те, которые сами, ища популярности у солдат, становились во главе насильнических шаек». Вот чем для России закончилась война, чем обернулась свобода: «В голове все решили, что война кончена — Какая нонче война! — Нонче свобода! Это звучное славное слово стало синонимом самых ужасных насилий». «К этому надо привыкнуть, — успокаивали в военном министерстве. — Создается армия на новых началах, сознательная армия. Без эксцессов такой переворот обойтись не может. Вы должны во имя Родины потерпеть». Но армейская верхушка зрила в корень: «Армия погибла. У нас толпа опасная для нас и безопасная для неприятеля». А служилое дворянство — офицерство, генералитет — орудие февральской революции, опора и надежда нового режима? Один из архитекторов февраля В. Набоков отмечал, что офицерство разделилось на два течения. Первые, чтобы удержаться на командных высотах, потакали солдатской революционности, провоцируя дальнейшее разложение армии, подрыв дисциплины, утрату сознания воинского долга, утверждение панибратства, поражение войск чумой анархии. Другие, не готовые мириться с новыми порядками, становились бельмом на революционном глазу высокого начальства и предметом разгульной ненависти солдатской военщины. Таким образом, «лучшие, наиболее сильные, добросовестные элементы исчезали, а оставалась либо жалкая дрянь, либо особенно ловкие люди, умевшие балансировать между двумя крайностями». Известно, что и откуда гниет, и республиканская армия не явилась исключением. По воспоминаниям современников, «командный состав» отличался изрядной вороватостью». Убийственную характеристику армейским верхам дает Троцкий: «Генерал Алексеев, серая посредственность, старший военный писарь армии, брал уступчивостью. Корнилова, смелого боевого начальника, даже почитатели его считали простаком; Верховский, военный министр Керенского, отзывался позже о Корнилове, как о львином сердце при бараньей голове. Брусилов и адмирал Колчак несколько превосходили, пожалуй, других интеллигентностью, но и только. Деникин был не без характера, но в остальном совершенно ординарным армейским генералом, прочитавшим пять или шесть книг. А дальше шли Юденичи, Драгомировы, Лукомские, с французским языком или без него, просто пьющие и сильно пьющие, но в остальном совершенные ничтожества». На это многие лишь ухмыльнутся. Мол, что можно ожидать от сволочи Троцкого, ненавидевшего и изничтожавшего все русское. Так-то оно так. Это действительно слова о врагах, о побежденных врагах. Но именно этот фактор придает мнению большевистского вождя весомость и объективность. Все творческое наследие Троцкого кричит тщеславием и самолюбием. Всякий его успех на страницах «Истории» гремит победой, победа — триумфом. Везде блестящее «я» вдохновителя, организатора, стратега. Но оценка русского генералитета как пьющего ничтожества не столько оскорбляет память лидеров белого сопротивления, сколько умаляет славу автора, обесценивая победы красных на фронтах гражданской войны. Однако историческая правда требует разносторонности свидетельств. Обратимся к речам и мемуаристике самих генералов. Пожалуй, самым ярким вождем Белого движения был Лавр Георгиевич Корнилов (по матери то ли калмык, то ли казах). Обласканный Керенским, который страстно называл генерала «первым солдатом революции», Корнилов ненавидел монархию больше большевизма. Именно он по приказу Временного правительства арестовывал Императорскую семью. Даже в начале января 1918 года, выступая перед первым офицерским батальоном Добровольческой армии в Новочеркасске, Корнилов заявил, что он убежденный республиканец и, что если Учредительное собрание выскажется за восстановление на престоле Дома Романовых, он смирится с этим, но немедленно покинет пределы России. Ближайшим соратником Корнилова был управляющий военным министерством Борис Савинков, который импонировал генералу как «доподлинный революционер с историческим именем» и сумел недолго (конец августа — сентябрь 1917 г.) побывать генерал-губернатором Петрограда. Да, именно тот самый Савинков, участвовавший в убийстве министра внутренних дел В. Плеве (15.07.1904), генерал-губернатора Москвы великого князя Сергея Александровича (4.02.1095), в покушениях на Ф. Дубасова, П. Дурново, Г. Чухнина, П. Столыпина, великого князя Владимира Александровича и нескольких покушениях на Николая И. Вот как его описывает Троцкий: «Крупный искатель приключений, революционер спортивного типа, вынесший из школы индивидуального террора презрение к массе». Погорел «первый солдат» на банальном дележе власти с Керенским в августе 1917 года, получившем звучное название «Корниловского мятежа». Изначально предполагалось, что это будет военная операция, имевшая целью зачистку столицы от большевиков. Но как только Керенский понял, что, оккупировав Петроград, Корнилов не посчитается ни с ним, ни с Временным правительством, он объявил генерала вне закона. На защиту революции Керенский мобилизовал бурлящий пролетариат столицы, что фактически стало для большевиков генеральной репетицией предстоящего переворота. Корнилов опирался на деморализованное офицерство и «дикую дивизию» генерала Крымова — горцев, которым, по словам окружения диктатора, «все равно, куда идти и кого резать, лишь бы их князь Багратион был с ними». Офицерство создавало лишь опасную иллюзию силы, в которую поверил Корнилов. Между тем «эта ненависть, эта травля, полное безделье и вечное ожидание ареста и позорной смерти гнало офицеров в рестораны, в кабинеты, гостиницы. В этом пьяном угаре потонули офицеры». Горцы так и не дошли до столицы. На встречу «дикой дивизии» была направлена мусульманская делегация из туземных авторитетов, в числе которой был и внук Шамиля. Делегация сумела разагитировать соплеменников. В итоге, поход на Петроград захлебнулся, Крымов застрелился, Корнилова и его штаб арестовали. Небезынтересной представляется зарисовка о готовности горцев сражаться с ненавистными большевиками из воспоминаний генерала Д. Лукомского. 2 февраля князь Девлет Гирей прибыл в Ростов к Корнилову, где заявил, что в течение двух недель обязуется выставить две тысячи черкесов. Но за это кроме вооружения и приличного денежного содержания для воинов, князь потребовал выдать ему единовременно около миллиона рублей. По понятным причинам сделка не состоялась. А вот чем встретил самого Лукомского генерал Каледин в декабре 1917 г.: «Имена генералов Корнилова, Деникина, Лукомского и Маркова настолько для массы связаны со страхом контрреволюции, что я рекомендовал бы Вам обоим и приезжающему генералу Маркову, пока активно не выступать; было бы лучше, если бы вы временно уехали из пределов Дона». Колчака и Деникина более «демократические» генералы называли «героями контрреволюционных вожделений». Может быть, именно это имел ввиду кадет В. Набоков, когда писал: «В словах офицеров не чувствовалось ни уверенности, ни властности, и часто резала революционная фраза, гибельная по своему духу». Необходимо добавить, что, по утверждению Троцкого, солдатская толща больше чем наполовину состояла не из великороссов. Дезорганизованная армия и полное разложение дисциплины являются как и условием, так и результатом всякой победоносной революции. Что и случилось. Республиканская армия несла в себе червоточину изолированности и распада. Наглядный пример тому — мемуары казачьего генерала Петра Николаевича Краснова. Повешенный в 1947 году в Лефортовской тюрьме за измену Родине, Краснов сегодня стал одним из альтернативных символов русской боевой славы. Хотя путь его, уже начиная с 1917-го года выказывает ничтожество и малодушие. Чтобы рассеять мифы о «несокрушимом» генерале, достаточно лишь обратиться к его собственному восприятию революционных событий. В своих воспоминаниях под названием «На внутреннем фронте», опубликованных в «Архиве русской революции», Краснов о февральском перевороте отмечает следующее: «Делалось страшное, великое дело, а грязная пошлость выпирала отовсюду». Изменив присяге и предав Государя, Краснов, который провозгласит в 1941-м курс на борьбу с «жидами и коммунистами», избрал себе в вожди Керенского: «И если Россия с Керенским, я пойду с ним. Его буду ненавидеть и проклинать, но служить и умирать пойду за Россию. Она его избрала, она пошла за ним, она не сумела найти вождя способнее, пойду помогать ему, если он за Россию». Завидная жертвенность инфантильной барышни, взбудораженная порывистой влюбленностью! При этом, когда со Временным правительством все будет кончено, генерал напишет: «У Керенского не было для его поста главного — воли». Но была ли воля у самого Краснова, который в дневниках описывает почти свершившуюся присягу Троцкому: «Я, начальник штаба, полковник Попов, и подъесаул Ажогин молчали. Образование нового министерства с большевиками, или без них — это было дело правительства, а не войска, и нас не касалось». При этом генерала можно заподозрить лишь в безволии и трусости, но никак не в политической близорукости. «Доблестный» полководец малодушно цепляется даже не за жизнь, не за семью и детей, а за военную карьеру и командную должность. Но, как и в случае с Керенским, Краснов прекрасно понимает, с кем он имеет дело: «Явились самые настоящие большевики. Злые, упорные, тупые, все ненавидящие». При этом, отказав самому себе в праве участвовать в политической борьбе, тем самым оправдывая свое молчаливое покорство сначала социалистам, а потом большевикам, генерал гневно возмущается аналогичным поведением казачества: «Все неудержимо хлынуло на Дон. Не к Каледину, чтобы сражаться против большевиков, отстаивая свободу Дона, а домой в свои станицы, чтобы ничего не делать и отдыхать, не чувствуя и не понимая страшного позора нации». О состоянии казаков Краснов вспоминает без прикрас: «Эти дни были сплошным горением нервной системы. Что-то гнусное творилось кругом. Пахло гадким предательством. Большевистская зараза только тронула казаков, как уже были утеряны ими все понятия права и чести». А вот еще цитата: «У казаков засела мысль не только мира с ними, но и через посредство большевиков отправления домой на Дон». При этом следует отметить роль, которая была отведена казачеству февральским режимом: «Орудием репрессий служили чаще всего казаки, как и при царе, но теперь ими руководствовались социалисты». Что из себя представляло казачье сословие накануне гражданской войны, генерал формулирует следующим образом: «Эти люди были безнадежно потеряны для какой-либо борьбы, на каком бы то ни было фронте». Уже потом в Германии, описывая свои революционные потрясения, Краснов пафосно бросит: «Мы были одиноки и преданы всеми». Когда генерал получит свой смертный приговор, он живо раскается в измене Родине, так и не уточнив, сколько раз ее совершил. Если бы каждый русский солдат и офицер на минуту бы тогда представили, что их ждет через считанные месяцы, то, может быть, и не было бы февральского переворота. Спустя пару лет баронесса Мария Врангель свидетельствовала из «коммунистического рая»: «Красноармейцев сильно тянет в деревню, а отпуск дают только как отдых после перенесенного сыпного тифа, и вот солдатики задумали делать себе прививки тифа посредством вшей. Сейчас же нашлись поставщики. За коробку с 5_ю вшами с сыпного больного брали 250 рублей, и дело пошло к общему удовольствию». //__ КОНТРРАЗВЕДКА __// Обойти безмолвием ведомство государственной безопасности, на чьи могучие плечи во все времена возлагалась обязанность борьбы с крамолой и революцией, невозможно. Более того, описание тогдашнего ФСБ в формате февраля 1917_го года упрямо внушает суеверие в реинкарнацию истории: «В России же контрразведка представляла клоаку распутинского режима. Отбросы офицерства, полиции, жандармерии, выгнанные агенты охраны образовывали кадры этого бездарного, подлого и могущественного учреждения. Полковники, капитаны и прапорщики, не пригодные для боевых подвигов, включили в свое ведение все отрасли общественной и государственной жизни, учредив во всей стране систему контрразведывательного феодализма». Избавьтесь от лишней приставки в первом предложении и устаревшего слова во втором, и вы имеете все шансы познакомиться с господами из контрразведки нынешней. А вот о чем свидетельствовал бывший директор полиции Курлов: «Положение сделалось прямо катастрофическим, когда в деле гражданского управления стала принимать участие прославившаяся контрразведка. сплошь и рядом возникали заведомо дутые дела, обрушавшиеся на совершенно невиновных лиц, в голых целях шантажа». Но и тогда контрразведка занималась не только вымогательством, крышеванием и отъемом бизнеса, а как могла защищала февральскую демократию. Так, один из провинциальных начальников контрразведки указывал: «Донесения контрразведки о прежней деятельности Ленина, о связи его с германским штабом, о получении им германского золота были так убедительны, чтобы сейчас же его повесить. В особенности изумляло и даже просто возмущало главенство плохенького адвоката из жидков Сашки Керенского». И в заключение последний комментарий о демократической госбезопасности: «Вскоре после февральского переворота учреждение, состоявшее из пройдох, фальсификаторов и шантажистов, было поручено наблюдению прибывшего из эмиграции патриотического эсера Миронова». //__ ЭЛИТЫ __// Лица, оказавшиеся у штурвала вчерашней империи, являлись среднепаршивыми либералами, вознесенными на трон при помощи «просвещенных» генералов. Либеральные принципы здесь, как всегда и везде, скорее были идеологическим фантиком, прикрывавшим не самые человеческие устремления в самых человеческих потребностях. Обращаясь к вождям февраля, низвергнутым большевиками, мы упремся в тупую жадную серость — роковую черту и нашего времени. «Все шлепали по кровавой грязи. Все спешили хватать и жрать, в страхе, что благодатный дождь прекратится». Чтобы придать определенный практический психологизм работе, следует обратиться к портретным зарисовкам либеральных лидеров, сделанным ими друг о друге. В первые дни после свержения монархии страну возглавил Михаил Родзянко, лидер партии октябристов, председатель Государственной думы последних двух созывов, бывший камергер Николая II и прочее и прочее. О Родзянке говорили, что это «самый большой и толстый человек в России», а императрица Александра Федоровна называла его «мерзавцем». Бывший заведующий полицией Павел Курлов отмечал в Родзянке «нахальство при несомненной ограниченности». Председатель Совета министров С.Ю. Витте писал: «главное качество Родзянки заключается не в его уме, а в голосе — у него отличный бас». О Василии Маклакове, одном из руководителей министерства юстиции Временного правительства, светиле либеральной адвокатуры, мемуаристы-современники коротко отпустят: «красноречивый и пустой». О меньшевике Николае Суханове — «невероятное сочетание наивности и цинизма». О лидере кадетов и министре иностранных дел Павле Милюкове тоже не очень лицеприятно: «Вся политика Милюкова была отмечена печатью безнадежности». О министре Временного правительства — одном из богатейших людей России Михаиле Терещенко вспоминали следующее: «Откуда взяли его?» спрашивали друг у друга с удивлением в Таврическом дворце. Осведомленные люди объясняли, что это владелец сахарных заводов, имений, лесов и прочих несметных богатств, оцениваемых в 80 млн. руб. золотом, председатель военно-промышленного комитета в Киеве, с хорошим французским произношением, и сверх того знаток балета. Прибавляли еще многозначительно, что Терещенко в качестве наперсника Гучкова почти участвовал в великом заговоре, который должен был низложить Николая И». Весьма примечательны воспоминания управляющего делами Временного правительства В.Д. Набокова о своем соратнике и вожде А.Ф. Керенском: «Он был соткан из личных импульсов, в душе своей он все-таки не мог осознавать, что все это преклонение, идолизация его, не что иное, как психоз толпы, — что за ним, Керенским, нет таких заслуг и умственных или нравственных качеств, которые бы оправдывали такое истерически восторженное отношение. Но несомненно, что с первых же дней душа его была «ушиблена» той ролью, которую история ему, случайному, маленькому человеку — навязала, и в которой ему суждено было так бесславно и бесследно провалиться». Понятно, что еле успевший спастись от большевистской расправы отец автора «Лолиты» не устоял перед соблазном возложить вину крушения демократии в России на им же выбранного председателя Временного правительства, однако это обстоятельство не исключает взаимной ненависти внутри новой власти: «Те, кто был на так называемом государственном совещании в Большом Московском Театре, в августе 1917 г., конечно, не забыли выступления Керенского, — первого, которым началось совещание, и последнего, которым оно закончилось. То, что он говорил, не было спокойной и веской речью государственного человека, а сплошным истерическим воплем психопата, обуянного манией величия». Но Набокову надо отдать должное, он не питал иллюзий относительно политической конструкции, которая была создана взамен сверженной монархии. Конституционную монархию, которую первоначально требовали заговорщики, Набоков называл «неестественной ничьей». Однако, обретя республику, управделами Временного правительства смог поставить ей правильный диагноз лишь по итогам вскрытия. «Шесть месяцев были одним сплошным умиранием», — вспоминает Набоков. Ему вторит Троцкий: «Едва родившись, оно умирало и с открытыми глазами ждало своего могильщика». Рассуждая о причинах поражения февральской революции от большевиков, Набоков выделяет следующее. Во-первых, неготовность правительства к радикальнокарательным действиям: «Полумера только раздражает — решительные меры ударяют сильно, но с ними сразу примиряются». Во-вторых, отсутствие нравственного и силового авторитета власти: «Но сам переворот стал возможным и таким удобоисполнимым только потому, что исчезло сознание существования власти, готовой решительно отстаивать и сохранять гражданский порядок». Еще весной 1917_го, когда Временное правительство было полноправным хозяином в стране, крестьяне по-своему поняли «свободу, равенство и братство». Так, в Курской области они поделили между собой удобренные паровые поля министра Терещенко: «Некогда дворянин говорил крепостным: «Вы мои и все ваше — мое». Теперь крестьяне откликнулись: «Барин наш, и все добро наше». При этом большевиков с их фирменным «землю — крестьянам» как силу, способную претендовать на власть, никто всерьез не рассматривал. Пример тому итоги майских выборов в исполком крестьянских советов: Чернов получил 810 голосов, Керенский — 804, Ленин — 20 голосов. В-третьих, переоценка очевидности большевиков как немецких шпионов: «Думали, что уже сам по себе факт «импорта» Ленина и К° германцами должен будет абсолютно дискредитировать их в глазах общественного мнения и воспрепятствовать какому бы то ни было успеху их проповеди». При этом после падения Зимнего успех большевиков рассматривался не более чем случайный и кратковременный: «В это время все — и мы в том числе — ни минуты не верили в прочность большевистского режима и ожидали его быстрой ликвидации». В-четвертых, неспособность элит сражаться за свою власть: «Буржуазные» классы, неорганизованные, небоевые, были бы, конечно, на его (Временного правительства. — И. М.) стороне, но ограничились бы платоническим сочувствием. А между тем, здесь недостаточно было такого сочувствия, хотя бы и со стороны очень многочисленных групп населения». И это при том, что республиканские вожди сумели отмобилизовать в свои политические ряды даже помещиков, всегда рядившихся в монархические тоги: «Помещики, принадлежавшие до революции к крайним правым партиям, перекрашивались теперь в цвет либерализма, принимая его по старой памяти за защитный цвет». Весь так называемый средний класс еще до падения монархии был пропитан ядом либерализма, ненавистью к монархии и национализму, что признает даже Троцкий: «Чиновник, купец, адвокат скоро научились прикрывать свою борьбу за командные высоты хозяйства и культуры высокомерным осуждением пробуждающегося «шовинизма»». Типичная иллюстрация духа того времени приводится в «Истории русской революции»: «Саратовец Лебедев рассказывает, как при посещении Москвы незадолго до переворота он прогуливался с Рыковым, который, указывая рукой на каменные дома, богатые магазины, деловое оживление вокруг, жаловался на трудности предстоящей задачи. Здесь в самом центре буржуазной Москвы мы действительно казались пигмеями, задумавшими своротить гору». Однако спустя уже несколько недель, — вспоминал Троцкий, — складывалось впечатление, «как будто бы Временное правительство находится в столице враждебного государства, закончившего мобилизацию, но не начавшего активных действий». Напомним, что даже Святейший Синод в послании от 9 марта 1917 года благословил свершившийся переворот и призвал народ довериться временному правительству. Но это демократическое единение на еще теплом прахе монархии уже предзнаменовывало новую революцию: «Правящие классы, в результате обнаруженной на деле неспособности вывести страну из тупика, утрачивают веру в себя, старые партии распадаются, воцаряется ожесточенная борьба групп и клик, надежды переносятся на чудо или чудотворца. Все это составляет одну из политических предпосылок переворота, крайне важную, хотя и пассивную». //- МЕТАМОРФОЗЫ ЗИМНЕГО — // Штурм нынешнего Эрмитажа для всех и навсегда стал вехой, раскроившей навек не только историю отечества, но и общество. Сочащийся ненавистью рубец даже сейчас ополчает друг против друга фланги патриотов — коммунистов и националистов. Существует три идеологических «Зимних» стереотипа. Первый либеральный — большевики свергли избранное народом Временное правительство, на 70 лет свернув страну с пути демократического развития. Второй коммунистический — это была победа трудового народа над буржуями-эксплуататорами. И третий националистический — евреи во главе с Лениным — Троцким захватили власть в России, подавив героическую оборону русских офицеров. Странность этих непримиримых позиций заключается в их эмоциональной разнополярности взглядов на один и тот же исторический анекдот, вдолбленный в наши головы советским агитпропом. Давайте попробуем разобрать, что же это было за такое восстание. Кто и как защищал «Зимний»? И почему он пал? Слухи о намерении большевиков захватить власть в Петрограде активно стали муссироваться после Корниловского мятежа, когда большевики заявили себя организованной силой, способной на вооруженную политическую амбицию. Однако в успех этого предприятия даже среди большевиков верили только отчаянные идеалисты. Но, провозглашая курс на взятие «Зимнего», большевики, опасаясь претензий со стороны прокуратуры (!), иезуитски пытаются камуфлировать очевидные задачи. Вот что об этом вспоминает Троцкий: «В первых числах октября Ленин призывает петроградскую партийную конференцию сказать твердое слово в пользу восстания. По его инициативе конференция настоятельно просит ЦК принять все меры для руководства неизбежным восстанием рабочих, солдат и крестьян». В одной фразе две маскировки, юридическая и дипломатическая: о руководстве «неизбежным восстанием», вместо прямой подготовки восстания говорится, чтобы не дать слишком благоприятных козырей в руки прокуратуры». Большевики прекрасно понимали, что нельзя разрывать оборонительную оболочку наступления. Даже идеологические соратники видели в грядущем перевороте обреченную авантюру. «Их авантюра с вооруженным выступлением в Петрограде — дело конченое», — писали руководимые Даном «Известия». «Недельные результаты, — доказывал Каменев, — говорят за то, что данных за восстание теперь нет. Аппарата восстания у нас нет; у наших врагов этот аппарат гораздо сильнее и, наверное, за эту неделю еще возрос». «Буревестник революции» Максим Горький в октябре 1917-го требовал от большевиков опровергнуть слухи о готовившемся восстании, если только они не являются «безвольной игрушкой одичавшей толпы». Впоследствии Троцкий заметит: «Здесь борются две тактики: тактика заговора и тактика веры в движущие силы русской революции. Оппортунисты всегда верят в движущие силы там, где надо драться». Ставка была сделана большевиками на петроградский гарнизон, который ждал отправки на фронт Второй мировой. И Ленин успел поставить его перед выбором: или умирать и замерзать в окопах по приказу Временного правительства, или свергнуть февралистов по приказу большевиков. Ленинский пацифизм был не только отработкой немецкого золота, но и манком для разложившейся солдатской массы. Поэтому большевистский переворот был возможным только в октябре 1917-го. Раньше — Ленина никто бы не стал слушать, а позже — слушать было бы уже некому. И Троцкий это признает: «Для Смольного — вопрос о гарнизонах есть вопрос о восстании. Для солдат — об их судьбе». При этом называется количество солдат и боевиков, участвовавших в овладении Петроградом — не более 25–30 тысяч. Один из самых ходовых мифов о защитниках «Зимнего» — образ юного русского юнкера, ставшего на пути ошалевшей от «балтийского чая» (водка с кокаином) матросни и комиссаров-жидов. Однако все обстояло несколько иначе. Февральская революция впервые раскрыла двери юнкерских школ евреям, которые тут же заполонили эти учреждения. Подрастающее офицерство уже мало ассоциировалось с привычным образом «белой гвардии». «История русской революции» отмечает: «Стараясь не ударить лицом в грязь пред привилегированными верхами, сынки еврейской буржуазии проявляют чрезвычайную воинственность против большевиков». Когда две сотни уральских казаков по приказу Савинкова явились в «Зимний», то были неприятно поражены женским и семитским составом его защитников. Кроме «:странных» юнкеров на защиту дворца были брошены ударницы. Оглядевшись вокруг, казаки собрали свои мешки: «Жиды да бабы. а русский-то народ там с Лениным остался». И гарнизон «Зимнего» умалился с двух до тысячи человек. А в это время на сцене Мариинки Шаляпин был бесподобен в «Дон-Карлосе». В «Архиве русской революции» содержатся воспоминания Александра Синегуба, одного из командиров юнкерской школы, брошенной на защиту Временного правительства. Это не только взгляд русского офицера — это взгляд безвольного человечка, запутавшегося в политических баррикадах. Ему нельзя отказать в совести, его сложно упрекнуть в цинизме. Он — лишь одна из множества нитей российской элиты — сгнившей и выцветшей. Синегуб описывает, как офицеры, получавшие оружие для защиты «Зимнего», тут же продавали его большевикам: «.перед Зимним и перед Штабом стояли вереницы офицеров в очереди за получением револьверов. Да ведь эти револьверы эти господа петроградские офицеры сейчас же по получении продавали. Да еще умудрялись по нескольку раз их получать, а потом бегали и справлялись, где есть большевики, не купят ли они защиту временного правительства». Синегуб также упоминает о настроении казаков, решивших не дожидаться прихода большевиков. Уральцы хотели помолиться в молельне Императора, однако юнкера-евреи грудью встали у них на пути: «Нам будет очень приятно помолиться там, где сами цари молились, — кричат они (казаки), — а вы не пускаете, жидовские морды». И действительно, мемуары Синегуба мельтешат деталями: «мой любимец, юнкер второй роты И.Гольдман», «юнкер нашей школы Я. Шварцман», «братья Энштейны», «юнкер Шапиро» и т. д. А вот как он приводит резолюцию казаков: «Когда мы сюда шли, нам сказок наговорили, что здесь чуть ли не весь город с образами, да все военные училища и артиллерия, а на деле-то оказалось — жиды да бабы, да Правительство тоже наполовину из жидов. А русский-то народ там с Лениным остался». Любопытна психологическая ремарка об отношении офицеров к министрам: «Взять его за плечи и вывести мне представлялось актом довольно грубым по отношению к министру Временного правительства, поэтому я его ущипнул, но он только отмахнулся рукою». Когда во дворце хозяйничали большевики, Синегуб договорился с солдатом, что тот сможет вывести его в безопасное место. Уже на улице он услышал пулеметные очереди: «Теперь пулеметы стучали громче. Местами щелкали винтовки. — Расстреливают, — прервал молчание солдат. — Кого? — справился я. — Ударниц!.. — И помолчав, добавил: — Ну и бабы бедовые. Одна полроты выдержала. Ребята и натешились! А вот, что отказывается или больна которая, ту сволочь сейчас к стенке. Синегуб без происшествий добрался на соседнюю улицу в казармы Павловского полка, объявившего нейтралитет: «.первое, что бросилось в глаза и поразило меня, был большой стол, накрытый белой скатертью. На нем стояли цветы. Бутылки от вина. Груды каких-то свертков, а на ближайшем крае к двери раскрытая длинная коробка с шоколадными конфетами, перемешанными с белыми и розовыми помадками. Они (офицеры) лежали на полу, на диванчиках, на походных кроватях и стульях. «Странная компания», — думал я, наблюдая это царство сна. Но вот какие-то голоса из следующей комнаты. Пробрался туда. Та же картина, только обстановка комнаты изящнее. «Офицерское собрание полка», — наконец догадался я. «.Боже мой, что же это?.. Сколько здесь офицеров! На кроватях. Цветы. Конфеты. А там.», — и образы пережитого, смешиваясь и переплетаясь в кинематографическую ленту, запрыгали перед глазами, и, я, забравшись под стол, уснул, положив голову на снятое пальто. Проснулся я в десятом часу. В комнате стоял шум от споров, смеха и просто разговоров. Солнце сияло вовсю. Было ярко и странно. «Господи, милый славный Господи! Что же это теперь будет с Россией, со всеми нами?» — и я принялся читать «Отче Наш», — молитва успокоила и я вылез из-за стола. Офицеры, которые преобладали в наполнявшей комнату публике, кончали пить чай. Около некоторых столиков сидели дамы. «Что за кунсткамера?» — зло заработала мысль. «Что здесь делают дамы? Ну, ладно, умоюсь, поем и выясню, в чем дело!» — Послушайте, где здесь уборная? — справился я у пробежавшего мимо солдата с пустым подносом. — Там, — махнул он рукой на дверь, через которую я вошел вчера. Я пошел. Из пустой следующей комнаты, где я слышал стоны, я ткнулся во вторую дверь и попал в большую, когда-то залу, а теперь ободранную комнату. С валяющимися и еще спящими телами, в которых я узнал юнкеров. Около уборной солдатской я увидел через окно в другом помещении «дикую» картину насилования голой женщины солдатом под дикий гогот товарищей. «Скорее вон отсюда!». — Ия, не умываясь, бросился назад. Через час я познал тайну убежища для господ офицеров, мило болтавших с дамами. Еще за несколько дней до выступления большевиков господа офицеры Главного Штаба и Главного Управления Генерального Штаба потихоньку и полегоньку обдумывали мероприятия на случай такого выступления. И вот это убежище оказалось одним из таких мероприятий. Находящиеся здесь все считались добровольно явившимися под охрану комитета полка, объявившего нейтралитет. Таким образом, создавалась безболезненная возможность созерцания ожидаемых ими грядущих событий: «а что, мол, будет дальше». Только представьте! Центр Питера: Шаляпин, восхищая почтенную публику, блистает в Мариинке, у «Зимнего» матросы массово насилуют и расстреливают женщин, а по соседству фестивалят русские офицеры. И это все назвали «Великой Октябрьской революцией»! Что же офицеры?! Проспались и восстали? Нет, они молча соглядали со стороны, решив присягать победителю. «...Разгуливая с Одинцовым, мы подошли и случайно остановились около группы из Генерального штаба, услышали восторги по адресу Смольного: — Они без нас, конечно, не могут обойтись! — Нет, там видно головы, что знают вещам цену. — Да, это не Керенского отношение к делу!.. — глубокомысленно подхватил другой. — Ха-ха-ха. Этот сейчас мечется, как белка в колесе. От одного антраша переходит к другому — перед казаками, которых также лишат невинности, как и ударниц», — грубо сострил третий». //__ МЕХАНИКА РЕВОЛЮЦИИ __// Возможность большевистского переворота была выткана из череды событий, основными из которых являются февральский заговор, корниловский мятеж и предстоящая отправка петроградского гарнизона на фронта Первой мировой. К этому историки спорно и бесспорно добавляют еще сотню факторов. Троцкий — один из немногих, кто остается убедительным и актуальным, поскольку в первую очередь обращается к психологизму революции, прописывая четкие формулы восстания. О роли того, что в наше время называется системной оппозицией, Троцкий писал: «В течение десятилетий оппозиционная критика является лишь предохранительным клапаном для массового недовольства и условием устойчивости общественного строя». А вот очень явная параллель с нашим либеральным средним классом: «В страхе буржуазии перед революцией и в бессилии буржуазии без революции монархия почерпала в течение 1916 года подобие общественной опоры. но под ненадежным покровом спокойствия, патриотизма, отчасти даже монархизма в массах накоплялись настроения для нового взрыва». Революция — это реализация конституционного права на непосредственное народовластие и насильственное вторжение массы в управление собственными судьбами: «Когда старый порядок становится дальше невыносимым для масс, они ломают перегородки, отделяющие их от политической арены, опрокидывают своих традиционных представителей и создают своим вмешательством исходную позицию для нового режима». Революция, прежде чем выходит на улицу, уже сидит в нервах, а государственные репрессии, по мысли Троцкого, являются лишь детонатором силового протеста: «Массы как бы только ждали угрозы хлыстом, чтобы показать, какие источники энергии и самоотвержения скрываются в их глубинах». В свое время Герцен обвинял Бакунина в том, что тот во всех своих революционных затеях неизменно принимал второй месяц беременности за девятый. Сам Герцен склонен был отрицать беременность даже на девятом месяце. Способность почувствовать и предвидеть нарастание революции является залогом победы: «Надо своевременно уловить нарастающее восстание, чтобы дополнить его заговором». В мемуарах и дневниках, в записках исторических деятелей с двух сторон революционных баррикад перед нами предстает картина, очень напоминающая зеркало: все — как в теперешней России. Средний класс поражал «низменным безучастием, недоразвившимся до сознательного цинизма»; усмирители одряхлели, усмиряемые возмужали; а власть шла к пропасти «с короной надвинутой на глаза». Революция — это прежде всего протест, а потом уже требование: «В революцию массы входят не с готовым планом общественного переустройства, а с острым чувством недовольства терпеть старое». Троцкий указывал: «Эти неисчислимые толпы еще не определили для себя достаточно ясно, чего они хотят, но зато они пропитаны жгучей ненавистью к тому, чего больше не хотят». Однако он также предупреждал, что политическое бездействие, по трусости или соглашательству, чревато потерей стратегической инициативы: «Если пролетарская партия недостаточно решительна, чтобы своевременно превратить ожидания и надежды народных масс в революционное действие, прилив быстро сменяется отливом: промежуточные слои отвращают свои взоры от революции и ищут спасителя в противоположном лагере». С нарастанием протестных настроений резко меняется психология общества, которое радикализуется и сплачивается перед общим врагом в лице правящего режима: «Динамика революционных событий непосредственно определяется быстрыми, напряженными и страстными изменениями психологии классов, сложившихся до революции». Причем собственно сам широкий революционный протест население воспринимало как некое праздничное действо, страстное и коллективное. Так российский промышленникВ. Ауэрбах вспоминал: «Низами революция понималась как что-то вроде масленицы». Преодоленный страх и единство цели превращает толпу в народ, непобедимый и непреклонный: «Сражаться с этой плотно облепившей, уже ничего не боящейся, неисчерпаемой, всепроникающей массой можно было так же смело, как и фехтовать в тесте». Волна стихийного недовольства становится самым жестким политическим фактором, она уже не подчиняется лидерам, если лидеры не подчиняются ей: «Масса уже не терпела в своей среде колеблющихся, сомневающихся, нейтральных. Она стремилась всех захватить, привлечь, убедить, завоевать». Однако роль революционной организации не должна умаляться: «Без руководящей организации энергия масс рассеивается, как пар, не заключенный в цилиндр с поршнем. Но движет все же не цилиндр и не поршень, движет пар». Еще весной 1917_го бывшие «непонятными» и «страшными» населению большевики уже осенью, по утверждению их лидеров, стали народными глашатаями: «Нас обвиняют в том, что мы создаем настроение масс; это неправда, мы только пытаемся его формулировать». Троцкий доказывает, что революционная пропаганда должна быть всего лишь эхом народных чаяний: «Искусство революционного руководства в наиболее критические моменты на девять десятых состоит в том, чтобы уметь подслушать массу». А дальше слово предоставляется армии, и «либо пулемет сметет восстание, либо восстание овладеет пулеметом». Кстати, большевикам не удалось перетянуть на свою сторону вооруженные силы республики, как это получилось у февральских заговорщиков, но им достаточно оказалось безмолвия и саботажа в частях. Занимательная иллюстрация: накануне захвата «Зимнего» одно военное училище убедили в том, что Ленин и его компания уже арестованы и что юнкеров можно отпускать в городской отпуск. И таких примеров было множество. Причем позиция армии в октябре 1917_го сводилась не к поддержке большевиков, а к нежеланию защищать Временное правительство. Служить и умирать — вещи разные. Служат за жалованье, а умирают за идеалы: «Природа, которая не догадалась большую часть человечества вооружить горбами, как на грех снабдила солдат нервной системой. Революции служат для того, чтобы время от времени напоминать об этом двойном упущении». Вооруженные люди, состоящие в государственном найме, пусть даже связанные присягой, дрогнут перед волей восставших идти до конца: «Перелом настроения солдат восставшие могут вызвать лишь в том случае, если сами они действительно готовы вырвать победу какою угодно ценою, и, следовательно, и ценою крови. А эта высшая решимость никогда не хочет и не может быть безоружной». Помимо судьбоносной роли армии в любой революции Троцкий формулирует следующие принципы успеха восстания. Искусство захвата власти «предполагает общее правильное руководство массами, гибкую ориентировку в изменяющихся условиях, продуманный план наступления, осторожность технической подготовки и смелость удара». Отсюда Троцкий выводит три революционных заповеди: «не доверять буржуазии, контролировать вождей, полагаться только на собственные силы». И, наконец, «в решающий момент, в решающим пункте иметь подавляющий перевес сил — это закон политического успеха». К подготовке восстания Троцкий подходил как к шахматам, придерживаясь наполеоновских принципов: «Нет человека более малодушного, чем я, когда я вырабатываю военный план, я преувеличиваю все опасности и все возможные бедствия. Когда мое решение принято, все позабыто, кроме того, что может обеспечить его успех». 24 сентября 1917 года Ленин признается: «Заведомо идет нарастание новой революции, — мы очень мало знаем, к сожалению, о широте и быстроте этого восстания». Революция — как смерть ракового больного. Может настигнуть завтра, а может на несколько лет отсрочиться, но если только болезнь не запущена, и если ее грамотно лечат. Однако на последних стадиях, когда все органы поражены метастазами, нет ни одного здорового члена, а больной уже начинает неприятно пахнуть, может спасти только чудо, которое, увы, редко нисходит на полутрупы. Мы уже как десять лет задыхаемся вонью власти, с омерзением наблюдая трупных опарышей, пожирающих разложившееся государство. Со стороны иногда кажется, что тело исполина еще шевелится. Оптимисты принимают это за движение мышц, пессимисты за конвульсию. На самом деле это всего лишь миграции полчищ червей, игра сквозняков и теней. Кто-то воскликнет: в этом теле еще бурлит кровь! Это не кровь — это нефть, вяло текущая по черным венам, как у героинового наркомана, сожженным, изуродованным, истерзанным. В революцию можно не верить, как летом в зиму, или как ночью в рассвет. Можно даже голосовать за «ЕдРо» и двухголового, задабривать барабашек ирисками и обходить стороной баб с пустыми ведрами, но это не упразднит законы физики, не заставит крутиться землю в обратную сторону, не обманет Бога и не отменит революцию. Сегодня никто не скажет, когда Россия окунется в праздник национального восстания. На этот вопрос каждый отвечает по-разному. Кто-то забивает антресоли мешками будущего дефицита, кто-то запасается патронами, кто-то выводит активы и строит запасные аэродромы. А кто-то верит в Путина и любит итальянскую оперу, в которой когда-то блистал Шаляпин. Примечания 1 «Кум» (жарг.) — сотрудник оперчасти СИЗО. 2 «Баян» (жарг.) — шприц. 3 «Хмурый» (жарг.) — героин. 4 «Шафки» (жарг.) — участники движения «Антифа». See more books in http://e-reading-lib.com