Введение Почти двести лет тема московского пожара 1812 г. является знаковой для русского человека. Пройдя огонь и пепел «самосожжения» первопрестольной, Россия и русские возродились к новой жизни, преисполненные ощущением безграничной силы и законности своего места среди великих народов. Однако вопрос о причинах (а следовательно, и о историческом смысле и роли) великого московского пожара до сих пор не решен. За двести лет отечественная историография, кажется, исчерпала весь набор возможных версий. Даже наиболее талантливые современные композиции картин московской трагедии 1812 г. (скажем, А.Г. Тартаковского) при ближайшем рассмотрении оказываются только интерпретациями прежних вариаций М.И. Богдановича, А.Н. Попова, А.Е. Ельницкого[1]. На фоне калейдоскопического мелькания версий, предлагавшихся в отечественной историографии, французская интерпретация выглядит достаточно последовательной. Она связывает пожар почти исключительно с инициативой, исходившей от русской стороны и, в особенности, от главнокомандующего Москвы Ф.В. Ростопчина. Русские, движимые «варварскими» понятиями о патриотизме, сознательно обрекли столицу на уничтожение. Эта французская версия родилась еще в горящей Москве. 20 сентября (н. ст.) 1812 г. император Франции Наполеон написал русскому императору Александру I: «Красивый, великий город Москва не существует; Ростопчин его сжег. 400 зажигателей пойманы на месте преступления; все они объявили, что жгли по приказу губернатора и полицмейстера…»[2] Наполеон, в те дни еще надеявшийся на мирные переговоры с Александром I, предпочел прямо не обвинять русское правительство и командование русской армии в поджоге, предпочитая указывать главным образом на московские власти. Однако Наполеон и его армия увидели в пламени московского пожара проявление «варварства» как такового, свойственного русским по определению. После выхода в 1823 г. в Париже книги Ростопчина (он уже много лет жил во французской столице, но собирался возвращаться в Россию), в которой автор попытался снять с себя ответственность за пожар, по Европе прокатилась волна обвинений в его адрес, и с тех пор не только для французских, но и других европейских и американских историков вопрос, в сущности, был уже «закрыт». Наше обращение к теме московского пожара 1812 г. не ограничивается стремлением дать однозначный ответ на, казалось бы, единственно важный вопрос, кто же именно поджог Москву: русские или Наполеон? Цель работы нам видится неизмеримо более многогранной, поскольку на фоне событий, связанных с московским пожаром, как никогда отчетливо обозначились те неизбывные вопросы жизни и истории, которые до сих пор составляют основу российских, и не только российских, проблем: какова цена человеческой жизни?; в чем природа русского патриотизма?; каков характер взаимоотношений Власти и Человека в России?; велика ли возможность взаимопонимания между русскими и западноевропейцами?; как и до какой степени может быть «переработан» российской действительностью западноевропеец, оказавшийся в нашей стране?; и многие, многие другие. В своих, пусть иногда самонадеянных, попытках проникнуть в толшу событий 200-летней давности мы опирались на широкий круг разнообразных материалов. К первой группе источников мы можем отнести достаточно объемную делопроизводственную документацию, в которой, в силу объективных обстоятельств, доминируют материалы наполеоновской армии[3]. Наиболее значительную группу источников составили документы личного происхождения — дневники, воспоминания, мемуары участников событий[4] и, в особенности, их письма[5]. Наконец, немалое значение имели для нас иконографические и топографические материалы[6], открывающие огромные возможности в прояснении частностей, составляющих живую плоть любого исторического события. Основу исследовательского метода, как и в прежних наших работах, составляют принципы микроисторического подхода, позволяющие до известной степени отрешиться от бытующих в исторической науке стереотипов и дающих редкий шанс представить событие и человеческий поступок во всей их противоречивой конкретности. Глава 1. Пролог. Пленение Москвы Утро 14 сентября[7] было холодным и пасмурным. В 8 часов утра в Малых Вязёмах император Наполеон вместе с начальником Главного штаба маршалом Д.А. Бертье сел в карету и отправился по дороге на Москву[8]. Проехав до д. Юдино, карета остановилась: впереди был большой овраг, мост через который оказался сожжен отступавшими русскими войсками. Французские саперы начали восстанавливать мост, но до окончания работ было еще далеко. Наполеон вышел из кареты, сел на коня по имени Эмир и, сопровождаемый дежурными эскадронами, отправился дальше[9]. Не доезжая верст 12 до Москвы, вероятно в с. Спасском, Наполеон был встречен королем Неаполя, командующим резервной кавалерией И. Мюратом, едущим от авангарда. Здесь, вправо от Московского тракта, возле красивой церкви Спаса Нерукотворного, стоящей на пологом берегу р. Сетуни, состоялся более чем часовой разговор французского императора с Неаполитанским королем. Прохаживаясь по церковному двору, Мюрат доложил о том, что произошло утром на подступах к Москве, а Наполеон изложил свои соображения по поводу намерений русских и отдал приказы на дальнейшие действия авангарда[10]. Что мог сообщить Мюрат Наполеону, и какие приказы мог отдать ему император? 13 сентября основные силы русской армии вышли из д. Мамоновой и вплотную подошли к Москве, расположившись в 2-х верстах впереди Дорогомиловской заставы. В 11 часов вечера русская армия вошла в город и начала продвигаться по его улицам, выходя на Рязанскую и, частично, Владимирскую дороги. Арьергард русской армии, находившийся под командованием генерала от инфантерии М.А. Милорадовича, к вечеру 13-го расположился примерно в 10 верстах от Москвы, близ Фарфоровых заводов. Чуть дальше к Москве, перпендикулярно Большому тракту, впереди Поклонной горы, были разбросаны по холмам недостроенные русские укрепления[11]. В тот день, 13 сентября, в 9 утра авангард французской армии во главе с Мюратом подошел к д. Перхушково[12]. Не встретив сопротивления, Мюрат, миновал деревню и двинулся дальше. Он шел медленно, пытаясь выяснить намерения врага, которые были еще не вполне ясны. Французское командование было почти уверено, что русская армия отступает к Москве, но, продвигаясь все ближе и ближе к столице, почему-то не решается на новое сражение. Если бы в намерениях русского главнокомандующего М.И. Кутузова, как считал Наполеон, было оставить Москву, ему логичнее было бы уже изменить направление отхода и устремиться либо на север, прикрывая Петербург, либо, что более вероятно, выбрать южное направление. В половине 9-го вечера 13 сентября Наполеон поручил Бертье отправить Мюрату следующее письмо: «Если неприятель не находится перед вами, то надо опасаться, не перешел ли он вправо от вас, на Калужскую дорогу. В таком случае очень возможно, что он бросится на наш тыл. Неизвестно, что делает Понятовский (дивизионный генерал Ю.А. Понятовский, командир 5-го армейского (польского) корпуса. — В.З.), который должен находиться в двух лье вправо от вас. Прикажите ему двинуть свою кавалерию на Калужскую дорогу. Император остановил здесь корпуса Даву (маршал А.Н. Даву, командир 1-го армейского корпуса. — В.З.) и Нея (маршал М. Ней, командир 3-го армейского корпуса. — В.З.) до тех пор, пока не получит от вас известий о том, где находится неприятель. Его величество с нетерпением ожидает известий о том, что происходит на вашем правом крыле, т. е. по дороге из Калуги в Москву»[13]. Действительно, вечером 13-го, император, находясь в усадьбе Малых Вязём, выразил удивление тем, что Мюрат все еще не получил никакого предложения от неприятеля о мире или о перемирии, между тем, как он (неприятель) не предпринимает никаких мер к обороне столицы[14]. К вечеру 13-го Мюрат был уже «в виду Филей» и сообщил императору, «что враг укрепил Воробьевы горы, а также еще одну гору»[15]. Около 9 утра 14-го сентября Неаполитанский король отправился на аванпосты, дабы, спешившись, лично провести рекогносцировку неприятельских позиций. Он хорошо видел несколько русских укреплений, но не заметил вблизи их никаких ведетов. Все это свидетельствовало о том, что русские первоначально хотели принять бой, но затем отказались от этой мысли[16]. Мюрат немедленно поспешил к императору, которого и встретил в с. Спасском. То, что, прохаживаясь по церковному двору, сообщил Неаполитанский король императору, было в высшей степени важным: русские отказались от боя за Москву. Их армия, судя по всему, не перешла на Калужскую дорогу, а отступала через город. Все говорило о том, что под Бородином русские получили удар такой силы, от которого они уже не были в состоянии оправиться, а значит, будут в самое ближайшее время вынуждены просить мира. Такой вариант развития событий виделся Наполеону наиболее предпочтительным: русская кампания слишком затянулась, а французская армия сама нуждалась в скорейшем отдыхе. Мюрату было приказано как можно скорее отправиться обратно к авангарду и продолжать оказывать давление на отступавшего неприятеля. В то самое время, пока шел разговор императора с Мюратом на церковном дворе, секретарь-переводчик Наполеона Э.Л.Ф. Лелорнь д’Идевиль допрашивал помещичьего крестьянина и взятого в плен ополченца. Секретарь-переводчик уточнял сведения о подступах к Москве — о Воробьевых горах, Поклонной горе и других окрестностях, занося услышанное карандашом на карту[17]. Закончив разговор с императором, Мюрат, не перекусив, ускакал к авангарду. Наполеон же вошел в комнаты и наскоро пообедал. Затем в сопровождении свиты, эскадрона конных егерей и эскадрона польских улан спешно поскакал к Москве[18]. К полудню 14-го сентября Мюрат, возвратившись из Спасского, приказал авангарду идти вперед. Это движение, соединенное с приближением войск Э. Богарнэ (вице-короля Италии и командира 4-го армейского корпуса) к Москве с северо-запада, а войск Понятовского — с юго-запада, заставило генерала Милорадовича принять дерзкое решение. Осознавая, в каком опасном положении оказалась русская армия, растянувшаяся по улицам Москвы и обремененная тысячами раненых и многочисленными обозами, и не видя возможности долго удерживать неприятеля возле Поклонной горы и Воробьевых гор малыми силами арьергарда, Милорадович решился вступить в переговоры с Мюратом[19]. Своего рода предлогом для начала контактов с неприятелем стала записка, подписанная дежурным генералом при штабе Кутузова П.С. Кайсаровым и доставленная Милорадовичу, как можно понять, около полудня: «Оставленные в Москве раненые поручаются гуманности французских войск»[20]. Милорадович поручил штабс-ротмистру лейб-гвардии Гусарского полка Ф.В. Акинфову не только вручить эту записку лично Мюрату, но и сказать ему от имени генерала, что «если французы хотят занять Москву целою, то должны, не наступая сильно, дать нам спокойно выйти из нее с артиллериею и обозом; иначе генерал Милорадович перед Москвою и в Москве будет драться до последнего человека и, вместо Москвы, оставит развалины». Один из адъютантов Милорадовича, де Юнкер, услышав это, сказал: «Так говорить с французской армией не смело (on ne brave pas ainsi l’armee frangaise)». «Это мое дело быть смелым, а ваше — умирать (C’est а шоі а la braver, et a vous — a mourir)», — бросил в ответ генерал. Акинфов должен был как можно дольше оставаться у неприятеля и тем самым выигрывать время[21]. 9 лье от Москвы, справа от Большой дороги, 21 сентября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор В результате исследований Г. В. Ляпишева установлено, что художник изобразил храм Спаса Нерукотворного Образа в с. Спасском, в 10 верстах от Москвы, рядом с которым и произошла встреча императора Наполеона с И. Мюратом 14 сентября 1812 г. Взяв с собой трубача из конвоя Милорадовича, Акинфов подъехал к неприятельской цепи аванпостов[22]. По сигналу трубача в цепь выехал полковник 1-го конноегерского полка[23]. Он приказал проводить Акинфова к генералу О.Ф.В. Себастьяни, командиру 2-го корпуса резервной кавалерии. Себастьяни же предложил сам доставить письмо Мюрату, но Акинфов возразил: Милорадович поручил ему не только вручить письмо Неаполитанскому королю лично, но и передать некие предложения на словах. Тогда Себастьяни все же распорядился отвести Акинфова к Мюрату. Проехав пять кавалерийских полков, стоявших в шахматном порядке перед пехотными колоннами, русский офицер, наконец, увидел Мюрата, «блестяще одетого, с блестящею свитою». Приветствуя Акинфова, Мюрат приподнял шитую золотом с перьями шляпу и велел свите удалиться. После чего, положив руку на шею лошади русского офицера, спросил: «Господин капитан, что вы мне скажете?» Акинфов вручил Мюрату записку, подписанную Кайсаровым, и передал слова Милорадовича с требованием приостановить движение французских колонн и дать русским время пройти через Москву. Пробежав глазами текст письма, Неаполитанский король ответил: «Напрасно поручать больных и раненых великодушию французских войск; французы в пленных неприятелях не видят уже врагов». В ответ же на требование Милорадовича Мюрат вначале заявил, что не волен остановить движение войск без приказа Наполеона. После этих слов Мюрат распорядился отправить Акинфова со своим адъютантом к Наполеону. Однако когда русский офицер проехал около 200 шагов, приказал его возвратить и объявил, что, желая сохранить Москву, он принимает предложение Милорадовича и будет продвигаться вперед так тихо, как хотят русские, но с условием, чтобы город был занят французами в тот же день[24]. Акинфов ответил, что Милорадович будет на это согласен. Тогда Мюрат тотчас же отдал приказ передовым цепям остановиться и прекратить перестрелку. Далее, обращаясь к Акинфову, Мюрат начал с ним весьма примечательный диалог. Неаполитанский король просил русского офицера уговорить жителей Москвы сохранять спокойствие: им не будет сделано «никакого вреда», с них не будет взята ни малейшая «контрибуция» и французские власти будут всячески заботиться о их безопасности. Вместе с тем, так как до французского командования уже стали доходить сведения об истинном положении дел в Москве (а возможно, Мюрат просто догадывался о возможности такого оборота дел), он неожиданно спросил, не оставлена ли Москва жителями и где главнокомандующий Москвы граф Ростопчин. Акинфов на это отговорился незнанием, как и на вопрос о том, где император Александр и великий князь Константин Павлович. «Почему не делают мира?» — спросил Мюрат, прибавив крепкое солдатское выражение, которое Акинфов так и не решился передать на бумаге. «Пора мириться!» — воскликнул Неаполитанский король, располагающе улыбаясь русскому офицеру, после чего предложил ему перекусить. Акинфов отказался. Тогда Мюрат еще раз уверил, что французские войска будут заботиться о сохранении Москвы и об уважении, которое он питает к Милорадовичу. Генерал-от-инфантерии М. А. Милорадович. Гоавюра Т. Райта с портрета Дж. Доу После этого Акинфов был отправлен назад, к русскому арьергарду, в сопровождении все того же полковника 1-го конно-егерского полка. Пытаясь выиграть время, штабс-ротмистр попросил полюбоваться, как он пишет, «двумя польскими гусарскими полками»[25]. Французский офицер дал согласие, и они проехали по фронту этих полков, вначале медленно, затем в полный галоп. После чего Акинфов достиг русской цепи и сообщил лейб-гвардии Казачьего полка полковнику И.Е. Ефремову, что Мюрат будет двигаться медленно. Затем штабс-ротмистр поскакал к Милорадовичу. Наполеон узнал о достигнутом Мюратом перемирии с русскими почти сразу же, так как уже находился неподалеку от авангарда. Ординарец императора Г. Гурго, оказавшийся рядом с Мюратом к концу разговора последнего с Акинфовым, тотчас поскакал назад и доложил Наполеону об этом важном событии, которое вся армия с нетерпением ожидала, и которое, казалось, предвещало скорый мир. Наполеон утвердил условия перемирия, но потребовал сообщить русским, чтобы те без остановки продолжали свое отступление[26]. «Между тем в то непродолжительное время, пока этот офицер был перед императором, — сообщает П.П. Деннье, субинспектор смотров в кабинете начальника Главного штаба армии, о разговоре Наполеона с Гурго, — он должен был ответить на множество стремительно заданных вопросов в отношении, конечно же, положения дел в Москве (la situation de Moscou). Эти ответы были верными (precises); но в них чувствовалась экзальтация или, скорее, упоение, которое каждый из нас ошущал в момент вступления в эту древнюю столицу России, припоминая, что несколько месяцев назад мы были при бомбардировке Кадиса. В самом деле, Москва — это мир! Это славный мир!»[27] Гурго быстро отправился назад, к Мюрату, сообщить о решении императора. В то время, когда в действиях французских войск наступила пауза, и Мюрат беседовал с Акинфовым[28], к русским аванпостам подъехал генерал Себастьяни. К.Ф.Г. Клаузевиц, состоявший в те дни квартирмейстером русского 1-го резервного кавалерийского корпуса, из описания которого мы узнаем об этом эпизоде, пишет, что прибытие Себастьяни «не понравилось генералу Милорадовичу, тем не менее он поехал на место и имел с французским генералом довольно продолжительный разговор, присутствовать при котором не был допущен никто из нас, находящихся в свите. После этого они вместе проехали добрый конец пути по направлению к Москве, по разговору, который они вели, автор понял, что предложение генерала Милорадовича не встретило никаких возражений. Высказанное им пожелание, чтобы Москву по возможности пощадили, генерал Себастьяни с большой живостью перебил словами: “Генерал! Император во главе армии поставит свою гвардию, чтобы сделать совершенно невозможным какие бы то ни было беспорядки и т. д.” Это заверение он повторил несколько раз. Автору эти слова показались знаменательными, так как в них выражалось величайшее желание вступить во владение Москвой в полной сохранности, а с другой стороны, слова генерала Милорадовича, вызвавшие этот ответ, не позволяли верить в умышленное сожжение Москвы русскими»[29]. Примерно в час дня или в начале второго французский авангард, неотступно следуя за отступавшими цепями русского арьергарда, оказался на Поклонной горе. В голове авангарда шел 10-й полк польских гусар. «Читатель может легко понять, — повествовал о том миге, когда перед польскими гусарами открылся вид на русскую столицу, поляк Р. Солтык, адъютант генерала М. Сокольницкого, начальника разведывательной службы Великой армии, оказавшийся рядом с кавалеристами 10-го полка, — каковы были мои эмоции, когда я увидел древнюю столицу царей, чей вид вызвал во мне столь сильные исторические воспоминания; здесь, в начале 17-го столетия победоносные поляки водрузили свое знамя, перед которым склонился московский народ, признав своим государем сына нашего короля; и вот теперь здесь их потомки, которые, маршируя в фалангах Наполеона, пришли во второй раз водрузить свои победоносные орлы. Эти мысли, как о давних, так и о нынешних соотечественниках, возникли в моем сознании одновременно, и мне вспомнились победы Ходкевичей, Жолкевских, и особенно Сапеги, усвятского старосты, который некогда заставлял трепетать московскую империю»[30]. Вид Москвы, открывшийся полякам, был грандиозен: соборы с разноцветными куполами, чаще серебряными и золотыми, бесчисленные дворцы, сады и парки… «Вид, который представляла Москва, был столь грандиозен и романтичен, что это трудно описать…» «Увидев Москву, наш авангард издал крик радости; солдат, после всех лишений, достиг наконец отдыха и изобилия», — вспоминал Солтык[31]. Передовые цепи авангарда продолжали свое неспешное движение вперед, ступая по пятам отходивших русских ведетов[32]. Основная же часть авангарда, перейдя Поклонную гору, остановилась у ее подножия и сгруппировалась. Примерно в 2 часа пополудни на Поклонную гору въехал Наполеон[33]. Образ торжествующего Наполеона и его ликующей армии, взирающих с Поклонной горы на лежащую перед ними сказочную Москву, прочно вошел в историческую память русских[34]. Нередко этот образ мелькает и на страницах зарубежной литературы и даже воспоминаний французских участников кампании 1812 г. Так, например, Д. Гриуа, начальник артиллерии 3-го кавалерийского корпуса, обычно точный в своих описаниях событий 1812 г., в воспроизведении этого эпизода, подобно другим, не смог избежать искушения изобразить то, чему свидетелем он никак не мог быть. А именно, Гриуа повествует, как в середине дня 14-го сентября он очутился на некой «Святой горе» рядом со штабом вице-короля (как известно, 3-й резервный кавалерийский корпус двигался вместе с 4-м армейским корпусом севернее главной колонны Великой армии; поэтому ни тот, ни другой корпус просто не могли находиться возле Поклонной горы). Подобно другим офицерам и генералам, он в восхищении любуется видом златоглавой Москвы и завершает эту сцену обязательным для многих мемуаристов сюжетом: «Некоторое время спустя прибыл император со своей гвардией. Он также поднялся на вершину, с которой он созерцал этот город, который, наконец, был в его власти»[35]. Кто же из участников тех событий действительно мог видеть Наполеона на Поклонной горе? Деннье? Деннье этот факт вообще не упоминает![36]А.Ж.Ф. Фэн, секретарь-архивист Наполеона? Фэн дает описание того, как Наполеон рассматривал карту Москвы, внимая комментариям Лелорнь д’Идевиля. Но этот эпизод, судя по тексту, происходил уже у Дорогомиловской заставы[37]. А.О.Л. Коленкур, обер-шталмейстер императора? По Коленкуру, Наполеон уже с 10-ти утра (?!) находился на «Воробьевых горах». Там он предписывает Мюрату как можно скорее прислать депутацию от властей «к воротам, к которым он (т. е. император — В.З.) направился». Назначил ли император именно тогда, находясь на «Воробьевых горах», А.Ж.О.А. Дюронеля, своего генерал- адъютанта, комендантом Москвы, дав ему соответствующие предписания, из текста совершенно не следует. В целом, описание этого эпизода в мемуарах Коленкура выглядит более чем противоречивым и даже не соотносится с записями в его же собственном «Дорожном дневнике»[38]. Таким образом, остаются только два свидетельства, которые условно можно признать заслуживающими внимания: это строки из книги-оправдания Ф.И. Корбелецкого, русского чиновника, оказавшегося во французском плену, написанной в 1813 г., и работы Ф.П. Сегюра, в 1812 г. главного квартирьера Главной квартиры императора, изданной в 1824 г. Именно эти две книги стали основой для последующих описаний этого момента, как в исторической литературе, так и в воспоминаниях[39]. Обратимся же к ним. Оба автора единодушны в том, что Наполеон появился на Поклонной горе в два или в самом начале третьего часа, когда авангард уже спустился с горы вниз и построился там в боевом порядке. Император, въехав на холм, с которого открывался завораживающий вид на Москву, казалось, поддался общему восторгу. «Вот, наконец, этот знаменитый город! (La voi la done enfin cette fameuse ville!)» — воскликнул он. Но здесь же, как будто пытаясь погасить свой восторг, произнес: «Давно пора! (Il etai temps!)». Наполеон и несколько сопровождавших его генералов сошли с коней. Императору была подана карта, изучая которую он стал отдавать приказы на передвижение войск. Внезапно справа, со стороны Воробьевых гор из-за леса показались крупные отряды кавалерии. Конные егеря, составлявшие конвой, первыми закричали: «Казаки! Казаки!» Генералитет в напряжении начал вглядываться в двигавшуюся кавалерию. Наполеон, взяв в руки подзорную трубу, быстро убедился, что это были его драгуны, и возвратился к отдаче приказов. Перед Москвою. Ожидание депутации бояр Наполеон на Поклонной горе. Худ. В. В. Верещагин 1891–1892 гг. Данная работа В. В. Верещагина является, по нашему мнению, единственной в серии, посвященной походу Наполеона в Россию, в которой художник смог исторически достоверно воспроизвести событие эпохи 1812 г. Примерно через полчаса своего пребывания на Поклонной горе Наполеон приказал произвести сигнальный выстрел из пушки, по которому авангард и часть основных сил с невероятной быстротой устремились вперед и минут через 15 (Корбелецкий говорит о 12 минутах! Какая точность?!) оказались возле Дорогомиловской заставы[40]. При кликах «Да здравствует император!» Наполеон сошел с коня и расположился с левой стороны от заставы, возле Камер-коллежского вала[41]. Император, по словам Корбелецкого, «в спокойном расположении духа», начинал расхаживать взад и вперед, ожидая депутации от властей и выноса городских ключей[42]. Через несколько минут, прямо на дёрне, была раскинута большая карта Москвы, которую Наполеон начал внимательно изучать, забрасывая при этом вопросами своего секретаря-переводчика Лелорнь д’Идевиля, хорошо знавшего русскую столицу[43]. Согласно Фэну, император обратил внимание на огромное здание Воспитательного дома. Узнав от Лелорня, что это за учреждение, и что оно находится под особым попечением вдовствующей императрицы, он приказал тотчас же расположить там охрану[44]. Коленкуру было приказано написать архиканцлеру Ж.Ж. Камбасересу в Париж и министру иностранных дел Ю.Б. Маре, герцогу Бассано в Вильно о вступлении в Москву. Наполеон особо указал на то, чтобы письма были обязательно помечены Москвой[45]. Время шло. Однако, несмотря на приказ, отданный непосредственно Мюрату, и многократно затем подтвержденный при посылке в город все новых и новых офицеров, депутации московских властей не появлялось. Нетерпение императора стало нарастать[46]. Наполеон успокаивает себя тем, что русские, может быть, просто не знают, как принято сдавать города. «Ведь здесь все ново: они для нас, а мы для них!» — так, как мы думаем, в целом точно передал Сегюр размышления императора в те минуты[47]. Дивизионный генерал А.О.Л. Коленкур, обер-шталмейстер императора Наполеона. Литография Бельяра. Середина XIX в. Между тем прибывающие из Москвы офицеры приносят сообщения о том, что город пуст. Тогда император, обратившись к П.А.Н.Б. Дарю, министру-государственному секретарю, говорит ему: «Москва пуста! Что за невероятное известие! Надо туда проникнуть. Идите и приведите ко мне бояр (les boyards)»[48]. Вероятно чуть позже[49] Наполеон обращается к генерал-адъютанту Дюронелю, которого он назначил военным комендантом Москвы, и приказывает ему: «Поезжайте в город; установите службу (reglez le service) и составьте депутацию, которая принесет мне ключи». Здесь же, обратившись к Деннье, Наполеон говорит: «Вы, Деннье, поезжайте выяснить ситуацию, сообщите сведения о ресурсах и представьте мне отчет». Дюронель и Деннье тотчас же выезжают в город, достигают моста через Москву-реку и, миновав его, видят группу московских иностранцев примерно человек в 20[50]. Эти люди, «гонимые страхом», спешили, как пишет Деннье, «прибегнуть к защите под нашими знаменами». По их словам, губернатор Москвы принял все меры к тому, чтобы население покинуло город и что теперь «Москва не более чем пустыня»[51]. Эта депутация была приведена к императору. Наполеон, сразу поняв, кто перед ним, тем не менее, пожелал поговорить с одним из пришедших. Вызвался некто Ламур (Lamour), француз, оставшийся в Москве в качестве временно управляющего типографией Н.С. Всеволожского вместо высланного Ростопчиным Августа (Огюста) Семена[52]. Ламур, горячий поклонник Наполеона, был чрезвычайно рад чести говорить с императором. Но ему удалось произнести только несколько фраз, а именно сообщить о том, что москвичи, которыми «овладел панический страх при вести о торжественном приближении вашего величества», очистили город в несколько дней, в то время как Ростопчин «решился уехать только 31-го августа…» Здесь Наполеон прервал Ламура восклицанием: «Прежде сражения! Что за сказки!» Затем, повернувшись спиной к типографщику, явственно произнес «Дурак»[53]. Этот диалог оказался чрезвычайно примечательным: Наполеон не только не был в состоянии понять поведение русских жителей Москвы, но и московских французов. Дело в том, что Ламур, уже долго живший в Москве, привык к юлианскому календарю, в то время как Наполеон, возможно и слышавший о разнице между западноевропейским и русским календарями, не считал нужным принимать это во внимание![54] Известие о полном оставлении Москвы ее жителями, что вновь и вновь подтверждалось прибывающими из города офицерами и москвичами-иностранцами, чрезвычайно взволновало Наполеона. «Я никогда не видел, — вспоминал Коленкур, — чтобы он находился под таким сильным впечатлением. Он был очень озабочен и проявлял нетерпение после двухчасового ожидания у заставы; а новые донесения навели его, очевидно, на весьма серьезные размышления, так как его лицо, обычно столь бесстрастное, на сей раз ярко отражало его разочарование»[55]. Другой очевидец, Корбелецкий, писал о Наполеоне, как «ровные и спокойные шаги его вдруг становятся скоры и беспорядочны. Он оглядывается в разные стороны, оправляет платье, останавливается, вздрагивает, недоумевает, берет себя за нос, снимает с руки перчатку и опять надевает, вынимает из кармана платок, мнет его в руках и как бы ошибкою кладет в другой карман, потом снова вынимает и снова кладет, опять снимает перчатку и торопливо надевает ее, и это повторяется несколько раз»[56]. Полагаем, что, еще находясь у Дорогомиловской заставы, Наполеон, который опасался грабежей в городе со стороны солдат Великой армии, приказал, чтобы две бригады легкой кавалерии растянули посты вдоль западных окраин города и предотвратили проникновение в него жаждавших поживиться солдат. Что же касается войск Богарнэ и Понятовского, то им было приказано остановиться в лье от города[57]. С теми же целями сохранения в городе порядка император приказал войскам маршала А.Э.К.Ж. Мортье, командующего Молодой гвардией, двигавшимся сразу за авангардом Мюрата, занять Кремль и предотвратить его разграбление[58]. 14-го были произведены Наполеоном и важные назначения: Мортье был назначен губернатором Московской провинции, Дюронель — комендантом города, а Ж.Б.Б. Аессепс, бывший поверенный в делах в Петербурге, — интендантом провинции[59]. Была подготовлена и прокламация к жителям русской столицы, в которой предлагалось: 1. Представить коменданту города Дюро нелю рапорты «о всех русских, находящихся у них, как о раненых, так и здоровых». 2. Представить в течение суток рапорты «о всех вещах, принадлежащих казне». 3. Объявить о наличии «мучных, ржаных и питейных запасах». 4. Объявить о наличии и представить «коменданту всё оружие». В заключение провозглашалось, что «спокойные жители Москвы не должны сомневаться в сохранности их имущества»[60]. Дорогомиловская застава в Москве. 1754 г. К 14 сентября относится и ряд приказов, отданных Наполеоном в отношении задержанных и плененных русских солдат, в тот день основному источнику беспорядков и мародерства в Москве. Их предписывалось передавать войскам Даву[61]. Это было тем более важно, что Дюронель беспрестанно сообщал из Москвы о том, что все дома полны отставших русских солдат, и что император не должен пока въезжать в город. Дюронель настаивал на необходимости введения в город дополнительных сил с тем, чтобы эффективно организовать патрулирование. В ответ на эти просьбы император предложил коменданту обратиться к Мортье[62]. Наконец, около 5 вечера Наполеон сел на лошадь и в сопровождении Даву, находившегося недалеко от заставы, объехал деревню, которая раскинулась перед городом (le village qui est pres de la ville). Возвратившись к заставе, император в 5 часов вечера въехал в предместье. Он проехал до полуразрушенного моста через Москву-реку, перешел ее вброд, доехал до конца улицы, затем вернулся к мосту. Здесь император оставался до наступления ночи. Он торопил с починкой моста, продолжал получать сообщения о положении дел в городе и о движениях своей и русской армии[63]. Что же происходило в эти часы в самом городе? Двигаясь от Поклонной горы дальше, цепь французского авангарда шла уже теперь по пятам за русскими казаками. Время от времени, русские и французы смешивались между собой, при этом не только не проявляя вражды друг к другу, но и всячески демонстрируя приязнь и уважение. Возле Дорогомиловской заставы к французской цепи подъехал штабс-ротмистр Акинфов. Он вновь хотел видеть Мюрата, чтобы передать ему новое предложение Милорадовича[64]. Мюрат принял Акинфова, как утверждал последний, «очень ласково» и «беспрекословно согласился» на новое предложение продлить перемирие до 7 часов следующего утра, но потребовал, чтобы всё, не принадлежавшее армии, было оставлено в Москве. Озабоченный тем, чтобы в Москве не было беспорядков и жители не покинули город, Неаполитанский король осведомился, сообщил ли Акинфов московским жителям, как он того требовал часа 2 назад, что они будут в совершенной безопасности. Офицер, хотя и не имевший возможности с кем-либо говорить об этом в Москве, уверил, что это поручение было исполнено. Головные части авангарда Мюрата вступили в Дорогомиловское предместье в два — начале третьего часа пополудни[65]. Впереди шла кавалерия 2-го кавалерийского корпуса под командованием Себастьяни. Раньше всех в город вступил 10-й польский гусарский полк, за которым шёл прусский 1-й сводный уланский полк, затем вюртембергский 3-й конно-егерский полк, после — четыре французских гусарских и егерских полка 2-й дивизии лёгкой кавалерии. Вместе с кавалерией двигалась конная артиллерия[66]. За ними шла тяжелая кавалерия 2-го кавалерийского корпуса (2-я и 4-я дивизии тяжелой кавалерии), затем — 4-й кавалерийский корпус[67]. В составе авангарда была пехотная дивизия генерала М.М. Клапареда (Легион Вислы), приписанная к Молодой гвардии, и 2-я пехотная дивизия под командованием генерала Ф.М. Дюфура из 1-го армейского корпуса. Вступление французской армии в Москву 14 сентября 1812 г. (фрагмент). Гоавюра Бовине по оригиналу Куше-сына. 1-я четверть XIX в. Кавалеристам был отдан строжайший приказ не слезать с коней и не выезжать из строя[68]. Хирург Г. Роос, который ехал со своим вюртембергским 3-м конноегерским полком сразу вслед за передовым 10-м польским гусарским, вспоминал: «Пока мы ехали по улице до реки Москвы, не было видно ни одной обывательской души. Мост был разобран, мы поехали вброд; пушки ушли в воду до оси, а лошади — до колен»[69]. О том же пишет и Солтык, оказавшийся в составе авангарда. Он видел прямо впереди французского авангарда казаков, «которые служили своего рода гидами»; «они двигались медленно, без опаски, и, переходя через реку, напоили своих лошадей в реке; Неаполитанский король сделал то же самое, как и его свита»[70]. Миновав переправу, русские и французы, офицеры и солдаты, снова перемешались. Неаполитанский король оказался среди русских, он остановился и возвысил голос: — Есть ли офицер, который говорит по-французски? — Да, сир, — ответил один юный русский офицер, приблизившийся к нему. — Кто командует арьергардом? Юный офицер сделал несколько шагов и представил королю пожилого офицера с воинственной фигурой, одетого в «форму регулярного казака». — Спросите его, я прошу Вас, знает ли он меня? — Он говорит, сир, что знает Ваше величество; и что он всё время видел Вас в гуще огня. Этот, в общем-то, правдивый ответ не мог не польстить Неаполитанскому королю[71]. Во время этого короткого разговора Неаполитанский король обратил внимание на бурку (французы пишут о небольшой шубе) с длинной шерстью, которая хорошо служила пожилому офицеру на биваках. Офицер тотчас же снял её со своих плеч и предложил королю, которую тот принял. Король, застигнутый любезностью русского офицера врасплох, и не имея ничего, что можно было бы подарить взамен, обратился к ординарцу императора Гурго, оказавшемуся рядом: «Дайте мне Ваши часы». Гурго, скрепя сердце, вынужден был расстаться со своими очень красивыми и дорогими часами[72]. Вообще, в те несколько часов 14 сентября, пока продолжалось шаткое перемирие, произошло множество сцен своего рода «братания» солдат воюющих армий. Леопольд Голуховский, капитан польского генерального штаба, помощник начальника штаба корпуса Понятовского, был послан своим начальником к Милорадовичу для переговоров. Сопровождаемый казачьим офицером, Голуховский въехал в город. Всюду были колонны отступавших русских солдат и нестройные толпы беженцев. Завидев офицера в неприятельском мундире, русские стали кричать: «Мир! Мир!» Голуховский потом уверял, что отнюдь не чувствовал себя хотя бы в малейшей опасности, а наоборот, всюду встречал наилучший приём и выражение дружеских чувств[73]. Некоторые очевидцы этих сцен демонстративного дружелюбия солдат двух воюющих армий приметили одну характерную вещь: «…в то время как мы дружески общались, — писал один из очевидцев, — собаки обеих армий были менее дружелюбны. Они косо поглядывали, оставаясь на некотором расстоянии друг от друга, и не прекращали злобно ворчать; и эти звуки предупреждали нас о продолжительности их злопамятства»[74]. Двигаясь через Арбат, кавалеристы французского авангарда наконец-то «встретили несколько человек, стоявших у окон и дверей, но они, казалось, были не особенно любопытны. Дальше попадались прекрасные здания, каменные и деревянные, на балконах иногда виднелись мужчины и дамы. Наши офицеры, — писал Роос, — приветливо отдавали честь; им отвечали столь же вежливо, но все-таки мы видели еще очень мало жителей, а около дворцов всё стояли люди, имевшие вид прислуги. Во внутренних частях города мы наткнулись на истомленных русских солдат, отсталых, пеших и конных, на брошенный обоз, на серых убойных быков и т. д. Всё это мы пропускали мимо. Медленно, с постоянными поворотами продвигались мы по улицам…»[75] Когда голова авангарда проезжала через рынок, внимание кавалеристов привлекли деревянные лавки, которые были открыты, а перед дверями на улице валялись разбросанные в беспорядке товары, словно «здесь хозяйничали грабители». «Мюрат, — вспоминал Роос, — проезжал взад и вперед по нашим рядам, был очень серьезен и деятелен»[76]. В голове авангарда, недалеко от Мюрата, оказался в те минуты еще один будущий мемуарист, обер-лейтенант 5-го шеволежерского полка «Ляйнинген» А. Муральт. С восторгом молодости он вначале наблюдает чудесное «театрализованное шествие» авангарда, вступающего в русскую столицу, любуется необыкновенным костюмом Неаполитанского короля, но сразу вслед за этим оказывается поражен пустынностью широких улиц и смертельной тишиной обезлюдевшего города. «Никто не смотрел на нас из окон», — напишет он[77]. Это движение сомкнутыми колоннами, сразу вслед за неторопливо отступающими казаками, «совершалось крайне медленно, остановки были очень часты» (Роос). Ближе к четырем часам пополудни, миновав Арбатскую площадь, французский авангард увидел в конце улицы Воздвиженки краснокирпичные стены московского Кремля. В начале пятого возле Троицких ворот Кремля произошла знаменитая стычка солдат Мюрата с горсткой вооруженных москвичей. Это событие, хоть и незначительное с военной точки зрения[78], в отечественной историографии приобрело символическое звучание. По версии А.И. Михайловского-Данилевского (он не указал источники своих сведений), ставшей основой для описания этого сюжета А.Н. Толстым в «Войне и мире», вначале был сделан выстрел по Мюрату, когда тот въезжал в Николькие ворота (?! — В.З.). Одновременно некий ратник московского ополчения бросился на «одного польского офицера, вероятно, приняв его, по богатому мундиру, за генерала, может быть и за самого Бонапарта, и убил врага». Уже после этой сцены у Никольских ворот французы произвели три выстрела из пушки по толпе народа, собравшегося у Арсенала. Наконец, один из крестьян «кинулся на офицера, бывшего при орудии, раздробил ему прикладом череп и рвал его лицо зубами»[79]. Постепенно в отечественной историографии появляется несколько иная картина. Вот, например, версия Е.В. Тарле: «…когда головной отряд кавалерии Мюрата подошел к Кремлю, оттуда из-за запертых ворот раздалось несколько выстрелов. Французы ядром выбили ворота и картечью перебили несколько человек, там оказавшихся». И далее: «Когда французы ворвались в крепость, то один из защитников с необычайной яростью бросился на французского офицера, стараясь задушить его, и зубами прокусил ему руку. Он был убит, как и остальные»[80]. Не менее патетически описал этот эпизод Л.Г. Бескровный: французы направили огонь пушек «против горстки русских патриотов, которые, запершись в Кремле, обстреляли подошедший к нему французский авангард. Мюрат приказал ядрами разбить ворота Кремля. Артиллеристы вломились в Кремль и расстреляли его безымянных защитников»[81]. Пожалуй, только А.Н. Попов отважился на то, чтобы заметно снизить патриотический накал этого эпизода, честно сказав, что эти несколько сот патриотов представляли собой пьяную толпу городских подонков, накануне растерзавших брошенное им Ростопчиным тело «предателя» М. Верещагина, а теперь, разнося оставшиеся без присмотра кабаки, решившие отразить армию Наполеона[82]. Если оставить в стороне описания отечественных историков и обратиться к свидетельствам очевидцев с русской стороны, то их оказывается весьма немного. Главным (и чуть ли не единственным) русским свидетелем этого эпизода оказывается А.Д. Бестужев-Рюмин, чиновник Вотчинного департамента, наблюдавший сцену (точнее, часть сцены) из окон Сенатского здания. Из текста его воспоминаний следует, что солдаты французского авангарда вынуждены были выломать Троицкие ворота, так как те были заперты (при этом из текста не ясно, были ли ворота выбиты орудийными выстрелами, либо взломаны как-то иначе). После этого в ворота въехало несколько «польских улан», которые начали рубить стоявших у Арсенала людей с оружием. Когда несколько человек пало окровавленными, остальные, бросив оружие, стали просить пощады. Уланы сошли с коней и стали отбивать у ружей приклады, после чего «засадили их (людей — В.З.) в новостроющуюся Оружейную Палату». Вслед за уланами вошла через ворота конница. Впереди «ехал генерал, и музыка гремела». На стенных часах, что были в департаменте, Бестужев-Рюмин увидел, что была половина пятого[83]. Еще более «понижает» героизм сцены неизвестный русский автор письма, составленного сразу после событий: неприятели «застали русских в арсенале, с оружием в руках, кричали им чтоб они его бросили, многие не понимали их, подавали им, думая что они просят оное себе его, а злодеи таковых убивали, тут последовало смятение смешанное с ужасом и отчаянием…»[84] С русской стороны имеется одно любопытное свидетельство, правда косвенное, да и зафиксированное много лет спустя человеком, пережившим французский плен. Оно принадлежит В.А. Перовскому, тому самому, которого под именем Базиля вывел в романе «Сожженная Москва» Г.П. Данилевский. 16 сентября (н. ст.) в доме Баташова Перовский говорил с офицером из свиты Мюрата, голова, часть лица и правая нога которого были перевязаны. Этот офицер с нескрываемой злобой поведал, как при вхождении в Кремль сопровождавшие Мюрата были встречены ружейными выстрелами. «Это была толпа вооруженных жителей; выстрелы ранили несколько человек из свиты короля; не успели еще опомниться, как отчаянные с криком ура! бросились на французов… один большой сильный мужик бросился на него, ударил штыком в ногу, потом за ногу стащил с лошади, лёг на него и начал кусать в лицо; старались его стащить с офицера, но это было невозможно, на нём его и изрубили». «Искусанный француз с негодованием уверял меня, — вспоминал Перовский, — что от мужика пахло водкой». «Французы принуждены были выдвинуть два орудия и выстрелить по толпе несколько раз картечью; последние сии защитники Кремля все были побиты»[85]. Никольская улица в Кремле (Вид в Кремле у Никольских ворот на здания Сената и Арсенала). Худ. Ф.Я. Алексеев и ученики. 1800-е гг. Со стороны москвичей (правда, не русских, но иностранных) имеется еще 2–3 свидетельства этого эпизода. Наиболее убедительное принадлежит французскому эмигранту Ф. д’Изарну. Оно звучит так: «Проходя в ворота Кремля, выходящие к Никольской улице, генерал (Себастьяни — В.З.) увидел около двухсот вооруженных граждан, которые собрались толпою в Кремле; он обратился к какому-то любопытному, находившемуся вместе с ним под воротами, и сказал ему: “Вы говорите по-французски. Подите и скажите этим людям, чтобы они положили оружие, — иначе я велю стрелять по ним”. Любопытный, очень смутившись этим поручением (он очень мало знал по-русски), но побуждаемый чувством сострадания, которое его приглашали доказать на деле, отправился к русским с переговорами, чтобы предупредить слишком неравный бой. Несмотря на это, французы, все продвигаясь вперед, были встречены несколькими ружейными выстрелами, на которые они ответили двумя пушечными; но, благодаря переговорщику, сражение остановилось на этом. Русские побросали ружья и мирно разошлись»[86]. Близкую версию событий излагает и театральный режиссер А. Домерг со слов бывших в городе во время оккупации французов. Речь у Домерга тоже идет о «воротах, выходивших на Никольскую улицу», правда количество «мужиков» увеличивается с 200 до 300, которые после двух пушечных выстрелов «разбежались в разные стороны»[87]. Третий свидетель из числа московских иностранцев (немец А.В. Нордгоф) говорит о пяти орудийных выстрелах, прозвучавших со стороны Кремля: «четыре маленькие пушки в отдалении, и тотчас же после этого одна большого калибра выстрелила у Кремля (sur le Kremlin)». Спустя некоторое время Нордгоф и его товарищ увидели «идущих французов с военной музыкой»[88]. Какую же версию или, лучше сказать, какие же версии предлагают нам свидетели со стороны армии Наполеона? Без сомнения, самая красочная версия принадлежит, конечно же, перу Сегюра. Он повествует о том, что когда голова колонны авангарда подошла к Кремлю, она обнаружила ворота его запертыми, а из-за его стен «доносился какой-то свирепый рёв». «Несколько вооруженных мужчин и женщин, отвратительного вида, показались на стенах. Они были пьяны и изрыгали ужасные ругательства. Мюрат обратился к ним со словами мира, но всё было напрасно. Надо было пробить ворота пушечными выстрелами. Волей-неволей пришлось проникнуть в толпу этих бездельников. Один из них чуть было не бросился на Мюрата и пытался убить одного из его офицеров». Мужика обезоружили, но он бросился опять, повалил офицера на землю и хотел его задушить. «Когда же его схватили за руки, он пытался кусаться». По словам Сегюра, за этими сценами совершенно индифферентно наблюдали «500 новобранцев, забытых на площади Кремля». После первого же требования они разбежались[89]. Несмотря на чрезмерную «художественность» картины, нарисованной Сегюром, она в своей основе кажется достаточно правдивой (вспомним хотя бы эпизод с искусанным офицером, о чем писал и Перовский), чего нельзя сказать о версии бравого сержанта полка фузилеров-гренадеров из Молодой гвардии А.Ж.Б.Ф. Бургоня. По мнению последнего, Мюрат якобы обратился к Наполеону с вопросом, что ему делать с засевшими в Кремле русскими, на что император ответил: «Выбить ворота пушкой», что и было сделано пушечными выстрелами[90]. Дивизионный генерал О.Ф.Б. Себастьяни де ла Порта. Гравюра Фальке по оригиналу Жерара. 1830-е гг. Стоит упомянуть, что ни Сегюр, ни, тем более, Бургонь не могли быть свидетелями этого эпизода! Не был им и известный историк кампании, в 1812 г. капитан гвардейской артиллерии, Ж. Шамбрэ, и капитан Ж.Ф. Фриан, хотя и служивший во 2-й пехотной дивизии, двигавшейся в авангарде, но в событиях 14 сентября не участвовавший. Вряд ли был им и капитан К. Турно, адъютант генерала К. Турно, командира 29-й бригады лёгкой кавалерии, которая, хотя и входила в колонну авангарда Мюрата, но была явно далеко от его головы[91], и многие другие «очевидцы» Великой армии. И всё же… Четверо чинов армии Наполеона, оставившие воспоминания, не без оснований могли претендовать на роль свидетелей и участников интересующего нас эпизода в московском Кремле 14-го сентября. Это обер-лейтенант Муральт, капитан Солтык, врач Роос и бригадный генерал А.Б.Ж. Дедем ван де Гельдер. Обер-лейтенант баварского 5-го шеволежерского полка «Ляйнинген» А. Муральт оказался в тот час недалеко от Неаполитанского короля. Муральт увидел, как Мюрат и один из его адъютантов приблизились на 40–50 шагов к Кремлю, когда из ворот, «а также из одной, находившийся напротив, церкви», вывалилась «толпа пьяных солдат и горожан», и прозвучали выстрелы. Толпой руководило несколько офицеров. Один из них, видимо, старший, был на лошади; в одной руке у него была сабля, другой он сжимал бутылку. Так как призывы Неаполитанского короля прекратить сопротивление оказались безрезультатными, было произведено один или два выстрела картечью, после чего «толпа совершенно разбежалась в разных направлениях». Эта стычка продолжалась «едва одну минуту»[92]. После этого Муральт, не въезжая за стены Кремля, немедленно покинул место столкновения. В памяти врача Рооса, в отличие от Муральта, запечатлелось то, что произошло дальше, уже в самом Кремле, у стен Арсенала: «Арсенал был открыт, и всякого рода люди — в большинстве, по-видимому, мужики — выносили оттуда оружие, некоторые старались пробраться внутрь. На улице и на площади, где мы теперь остановились, валялось множество всякого оружия разного вида, по большей части нового. В воротах арсенала возникла перебранка адъютантов короля с выносившими оружие. Несколько адъютантов въехало внутрь здания, перебранка стала очень громкой. Тем временем было замечено, что на площади позади арсенала собралось много народа, шумного и беспокойного. Всё это заставило короля придвинуть ко входу на площадь наши пушки и дать залп. Трёх выстрелов оказалось достаточно, чтобы толпа с невероятной поспешностью рассеялась по всем направлениям»[93]. Когда же все-таки прозвучали орудийные выстрелы: когда надо было высадить ворота, по всей видимости, Троицкой башни, или когда разгоняли толпу у Арсенала? Что говорит третий претендент на роль свидетеля, капитан Солтык? Он пишет: «Внезапно, когда наш авангард оказался возле Кремля, он был встречен ружейными выстрелами нескольких сот гражданских лиц, которые укрылись за его стенами и которые были совершенно пьяны. Теперь король посчитал, что перемирие нарушено; он высадил ворота цитадели, которая и была занята без сопротивления подразделением пехоты, в то время как наш передовой авангард бросился атаковать задние пелотоны вражеского арьергарда…»[94] Странно… Все последующие события говорят о том, что вплоть до поздней ночи или даже утра следующего дня перемирие, в целом, соблюдалось. Что же пишет четвертый свидетель и, возможно, участник стычки, генерал Дедем, чья пехота, по словам Солтыка, и захватила ворота Кремля? Вот его слова: «Мы остановились перед деревянным мостом через Москву-реку. Тотчас же адъютант короля передал приказ двигаться к Кремлю, куда жители и своего рода национальная гвардия отступили и заперлись в арсенале. В нас стали стрелять из амбразур. Выстрел из пушки смел все, что было, и затем по приказу Мюрата я собрал всех, кто носил мундир, в императорском дворце и выделил роту вольтижеров для охраны этих заключенных»[95]. По- видимому, пехота Дедема (из дивизии Дюфура) прибыла на место уже после того, как стычка закончилась или подходила к завершению. Итак, реконструировать ключевой эпизод вступления войск Наполеона в Москву сегодня возможно только в самых общих чертах. Где-то в начале 5-го часа пополудни по авангарду Мюрата, подходившему к Троицкой башне, было произведено несколько ружейных выстрелов из амбразур кремлевских укреплений. Одновременно эскорт Мюрата был ожесточенно, но беспорядочно атакован несколькими вооруженными ополченцами и мужиками. Сам король Неаполя в этот момент находился рядом, возле Троицких ворот, в то время как Себастьяни — в районе Никольских. Это обстоятельство указывает на то, что французский авангард подошел к Кремлю сразу по нескольким арбатским улицам. Возможно, французы оказались также и возле Боровицких ворот[96]. Сопротивление пыталась организовать толпа человек в 200–300, состоявшая из отставших солдат, ополченцев и простонародья, вдохновленного призывами Ростопчина и винными парами. Попытки нескольких офицеров хоть как-то организовать эту толпу дали слабые результаты. Патриотическая экзальтация натолкнулась на организованную силу и была моментально сломлена. Троицкие ворота были разбиты парой выстрелов из орудий и в образовавшийся проезд устремились кавалеристы, которые быстро рассеяли (возможно, не без использования орудий и на этот раз) скопление народа возле здания Арсенала. Большая часть собравшихся поспешила разбежаться, а несколько десятков было задержано и передано солдатам Дедема. Количество убитых и раненых со стороны москвичей могло быть более двух десятков. Были раненые (и искусанные!) и с французской стороны. О судьбе задержанных можно только догадываться: позже часть из них, вероятно, была расстреляна в числе «поджигателей». Местность у Троицких ворот Кремля с церковью Николы в Сапожках. Худ. Ф.Я. Алексеев и ученики. 1800-е гг. Маловероятно, что Мюрат воспринял этот эпизод как явное нарушение русскими условий перемирия: он хорошо понимал, что ни Милорадович, ни в целом русское командование не имели к столкновению у Кремля ни малейшего отношения. Тем не менее, этот эксцесс заставил Неаполитанского короля стать более осторожным и сдержанным к демонстрации миролюбия со стороны русских. Быстро рассеяв толпу москвичей, собравшихся в Кремле, Мюрат повел авангард дальше. Бестужев-Рюмин, наблюдавший это шествие, видел, как войска, войдя в Кремль через Троицкие и Боровицкие ворота, пройдя возле сенатского здания, выходили через Спасские ворота в Китай-город. В Кремль, как он утверждает, была ввезена пушка, из которой был сделан холостой сигнальный выстрел в сторону Никольских ворот. Движение французских войск через Кремль продолжалось до глубоких сумерек[97]. Себастьяни, чья кавалерия шла в голове авангарда, воспользовался в качестве проводника услугами того московского француза, которого «прихватил» возле Никольских ворот. Несмотря на неоднократные попытки проводника как можно скорее закончить свою миссию, сделать это ему не удалось, и он был отпущен только у заставы, через которую вышли войска Милорадовича[98]. Было около шести часов вечера, когда авангард Себастьяни, вслед за частями Милорадовича, вышел за пределы города. «В это время заходило солнце при ясной погоде, совсем не такой, как утром, когда было пасмурно и холодно», — вспоминал Роос[99]. Здесь, возле Рогожской и Покровской застав, русские и французские части снова, как это было недавно, смешались. «… мы, выбравшись за город, — вспоминал Роос, — увидели несколько русских драгунских полков, частью построенных, частью проходивших мимо. Мы с самыми мирными намерениями выстроились против них. Они обнаружили подобное же настроение, офицеры и солдаты сблизились, протягивали друг другу руки и фляжки с водкой и разговаривали, как умели»[100]. Выдвижение французского авангарда за пределы города, несмотря на все задержки, произошло гораздо быстрее, чем на то рассчитывал Милорадович. При выезде из города (вероятно, из Рогожской заставы) он увидел влево от себя неприятеля: «двух уланов, а за ними конницу, тянувшуюся наперерез Рязанской дороге»[101]. Как пишет А.А. Щербинин (прапорщик, состоявший при арьергарде), Милорадович, одетый в полную форму, «с тремя звездами, без шинели», немедленно бросился к неприятелю, требуя начальника. Этим начальником оказался все тот же Себастьяни. Милорадович с возмущенным видом заявил ему о том, что «мы заключили с Неаполитанским королем соглашение о перемирии вплоть до 7 часов утра, и вот Вы преграждаете мне дорогу»! На это французский генерал заявил, что не получал от Мюрата никакого уведомления на этот счет[102]. Тем не менее, Себастьяни приказал своей кавалерии остановиться «параллельно Рязанской дороге», по которой свободно прошли последние войска русского арьергарда и обозы. Себастьяни, указывая на проходившие мимо русские войска и повозки, сказал Милорадовичу: «Сознайтесь, что мы предобрые люди; все это могло быть наше». «Ошибаетесь, — ответил Милорадович, — вы не взяли бы этого иначе, как перешагнув через мой труп, а сто тысяч человек, которые стоят позади меня, отмстили бы за мою смерть»[103]. Когда русский авангард уже удалился от города версты на четыре, к Милорадовичу примчался генерал- майор Панчулидзев, сообщивший, что два его драгунских полка оказались отрезанными французской кавалерией[104]. Это обстоятельство заставило Милорадовича немедленно броситься к неприятельскому авангарду. Он «проскакал один, без трубача, через неприятельские посты, сказал приветствие Себастьяни, и не ожидая его ответа», скомандовал нашим полкам «По три направо, заезжай!», вывел их из неприятельской цепи и с ними вместе освободил еще множество подъехавших из Москвы экипажей[105]. В сущности, Себастьяни не оставалось ничего другого, как безучастно наблюдать за действиями русского арьергарда и тянувшимися из Москвы бесчисленными обозами и отставшими русскими солдатами. Во-первых, французский генерал должен был следовать указаниям, пусть и очень неопределенным, по поводу перемирия с русскими; во-вторых, у него просто не было достаточных сил для активных действий; в-третьих, Себастьяни, по-видимому, как и его солдаты, сам поддался расслабляющему действию надежд на долгожданный и столь всеми желаемый мир. «Тем временем мы подметили, — вспоминал Роос, чей полк оказался «в недалеком расстоянии от города, вправо от дороги, ведущей на Владимир и Казань»[106], - что русским так же, как и нам, мир был желателен, и мы видели, что лошади у них так же истощены, как и у нас, ибо при переправе через канаву многие из лошадей падали, поднявшись потом медленно и с трудом, совсем как это бывало и у нас»[107]. Немного юго-восточнее Рооса наблюдал за происходившим другой немец, но служивший в русской армии, — Клаузевиц. Он видел, как «обе стороны продолжали стоять близко одна против другой, не предпринимая никаких враждебных действий. С этого места мы могли видеть, как через заставы, расположенные в стороне от нас, из пустеющей Москвы непрерывной вереницей тянулись небольшие русские телеги, причем в эти первые часы французы их не тревожили; наоборот, казалось, что казаки все еще продолжают быть хозяевами этих частей города, тогда как французский авангард был занят исключительно русским арьергардом. Далее, мы отсюда наблюдали, как в крайних предместьях Москвы уже в нескольких местах подымались столбы дыма, являвшимися по мнению автора следствием господствовавшего там беспорядка»[108]. В сгустившихся сумерках русский арьергард медленно отошел на несколько верст от города и расположился на ночлег[109]. Весь вечер и всю ночь из Москвы через неприятельские пикеты продолжали просачиваться москвичи и отставшие одиночные солдаты. Иногда их задерживали, но чаще пропускали через посты, и они уходили туда, где горели русские лагерные огни[110]. Авангард Мюрата расположился на юго-восточных окраинах города, охватывая Покровскую, Рогожскую, Проломную и Семеновскую заставы[111]. Совершенно определенно можно указать на дислокацию пехоты авангарда. Так, Легион Вислы провел ночь под открытым небом возле Семёновской заставы. При этом командир дивизии генерал Клапаред расположился в монастыре, находившемся рядом с камер-коллежским валом[112]. Дивизия Дюфура встала, как пишет Дедем, у «Владимирской заставы»[113]. Имеются точные указания и о дислокации саксонской бригады И.А. Тильмана из 7-й дивизии тяжелой кавалерии: она расположилась «в четверти часа от города» «слева от дороги на Коломну». Недалеко от бивака саксонских кавалеристов оказалось кладбище, где «в красивой церкви происходило богослужение». Так как церковь была заполнена множеством людей, Тильман приказал выставить возле церкви охрану во избежании конфликтов местного населения с солдатами[114]. Начиная от Рязанской дороги и до Петербургской была протянута цепь постов[115]. Сам Мюрат со штабом уже к 7 часам вечера разместился в прекрасном доме заводчика И.Р. Баташова за Яузским мостом на Швивой (Вшивой) горке[116]. Авангард Мюрата предназначался, как известно, для преследования русского арьергарда (точнее — для следования за ним). Какие же части должны были контролировать ситуацию в самом городе? Первоначально с этой целью в город были отправлены только элитные жандармы, насчитывавшие несколько сот человек. Это было всё, чем вначале мог располагать назначенный военным комендантом Дюронель. Он вошел в город вместе с головными частями Неаполитанского короля. Сопроводив Мюрата до Рогожской заставы, он вместе с Гурго возвратился в Кремль[117]. Всюду блуждали отставшие русские солдаты, непонятные личности в гражданском или полувоенном платье, по временам слышались выстрелы[118]. Дюронель, сообразуясь с малочисленностью жандармов, находившихся в его распоряжении, решил ограничиться охраной Кремля и Воспитательного дома (благо, что чуть позже к Дюронелю явился сам И.А. Тутолмин, главный надзиратель этого дома, и, сопроводив небольшой отряд жандармов к месту назначения, прекрасно его устроил). По свидетельству Коленкура, Дюронель «отправил императору просьбу о присылке каких-нибудь воинских частей». «Император предписал ему обратиться к герцогу Тревизскому (Мортье — В.З.)», корпус которого должен был занять город[119]. Действительно, дивизия Ф. Роге из Молодой гвардии вошла в русскую столицу вслед за авангардом Мюрата. Батальоны дивизии, одетые в «большую форму», вступили в город повзводно, с музыкой в голове каждого полка. Бургонь из полка фузилеров-гренадеров писал, что сигнал к вступлению в город его полк, стоявший у самой заставы, получил в 3 часа дня[120]. Лишь только авангард полка, состоявший из тридцати человек во главе с лейтенантом Серрарисом (Serraris) перешел мост через Москву-реку, «как из-под моста выскочил какой-то субъект и направился навстречу войскам: он был одет в овчинный полушубок (d’une capote de peau de mouton), стянутый ремнем, длинные седые волосы развевались у него по плечам, густая белая борода спускалась до пояса. Он был вооружен вилами о трех зубьях (d’une fourche a trios dents), точь-в-точь как рисуют Нептуна, вышедшего из вод. Он гордо двинулся на тамбурмажора, собираясь первым нанести удар; видя, что тот в парадном мундире, в галунах, он, вероятно, принял его за генерала. Он нанес ему удар своими вилами, но тамбурмажор успел уклониться и, вырвав у него смертельное оружие, взял его за плечи и спустил с моста в воду, откуда он только перед тем вылез; он скрылся в воде и уже не появлялся, его унесло течением…» Вслед за этим по фузилерам-гренадерам еще неоднократно стреляли какие-то мужики, но «так как они никого не ранили, то у них просто вырывали ружья, разбивали, а их самих спроваживали, ударяя прикладами в зад»[121]. Когда фузилеры-гренадеры вышли на Арбат, их поразило полное безлюдье, «…некому было слушать нашу музыку, игравшую “Победа за нами!”»- сетовал Бургонь. Только «кое-где попались одни слуги в ливреях, да несколько русских солдат». Район Дорогомиловской заставы. Фрагмент плана Москвы. Начало XIX в. Примерно в половине пятого полк фузилеров-гренадеров оказался «перед первой оградой Кремля», а затем, обойдя Кремль слева, вступил на «губернаторскую площадь» (так французские мемуаристы называли площадь перед домом Ростопчина на Лубянке)[122]. Здесь часть дивизии Роге встала биваком. Сам Мортье занял дом аптекаря на углу одной из улиц, обращенный к фасаду «дворца губернатора»[123]. Пока маршал, генералы и офицеры дивизии размещались в пустующих или почти пустующих домах в районе губернаторского дома, солдаты стаскивали на площадь, где стояли биваком, всевозможную снедь из близлежащих зданий, «…тут были вина разных сортов, водка, конфитюр, множество голов сахара…»[124] Полк фузилеров-гренадеров «занял подступы к площади постами и караулами во всех публичных зданиях, в магазинах с различными припасами, в Бирже (так французы называли Гостиный двор. — В.З.), в банке и в детском приюте, который имел форму необъятного дворца, и в котором имелись значительные склады», — вспоминал шеф батальона фузилеров-гренадеров Л.Ж. Вьонне де Марингоне, который сам обосновался в доме недалеко от дворца Ростопчина[125]. Остальная часть дивизии, по его свидетельству, разместилась в Кремле и на Кузнецком мосту. А. Сюрюг, настоятель французской церкви Св. Людовика, находящейся недалеко от дворца Ростопчина, свидетельствует, что 14 сентября, к вечеру, «рота гренадеров Молодой гвардии обосновалась на Кузнецком мосту»[126] и, как можно понять, взяла под охрану церковь и близлежащие кварталы, населенные москвичами-иностранцами. Коленкур отмечает, что так как Мортье «считал, что нельзя распылять свои силы в первые моменты, тем более что приближалась ночь», маршал так и не решился 14 сентября ввести в Москву 1-ю гвардейскую пехотную дивизию А.Ф. Делаборда[127]. Каких только неожиданных встреч и удивительных событий не произошло в те первые часы вступления Великой армии Европы в «полуазиатскую» столицу! Польский граф Роман Солтык, служивший в ведомстве Сокольницкого, оказался на Арбате еще до появления там авангарда Мюрата. Справа и слева от себя он увидел красивые большие дома, «хотя и построенные из дерева, но оштукатуренные и окрашенные в желтый цвет, так что они казались сделанными из камня». Солтык начал стучать во все двери, которые, однако, оказались прочно запертыми. Он даже не мог расслышать ничьих шагов, кроме своих собственных. Все было пустынно и молчаливо. Тогда Солтык бросился куда-то в переулки, влево от большой улицы, и, наконец, ему показалось, что в одном многоэтажном доме из окна на первом этаже кто-то сказал по-польски. По-видимому, это были хозяева дома, который стал жертвой грабежа со стороны группы русских солдат. Солтык, ни минуты не раздумывая, спрыгнул на землю, передал коня подскочившему поляку из числа хозяев дома, и бросился вовнутрь. Позже он скажет, что этот необдуманный поступок он мог совершить только по причине того безмерного доверия, которое питали солдаты армии Наполеона в те часы к своему противнику. Солтык оказался один среди трех десятков «московитских солдат», которые, оставив ружья у стен и разбив хранившиеся там бочки с водкой, усердно пили. Вместо того чтобы броситься к своим ружьям, солдаты, увидев эполеты Солтыка, сдернули свои фуражные шапки и вытянулись во фрунт. Солтык их разоружил и обратил в бегство. Так, по крайней мере, он рассказывал много лет спустя…[128] После сей стычки с пьяными русскими солдатами Солтык возвратился к Дорогомиловской заставе, где находился император. Наполеон стоял слева от дороги; перед ним на дёрне была разложена огромная карта Москвы. Он расспрашивал людей, прибывавших из города. Одним из них и стал Солтык, сообщивший об опустевшей Москве и идущих там со стороны отставших русских солдат грабежах и пьянстве[129]. Еще более удивительная встреча ждала в те часы баварского обер-лейтенанта Муральта, того самого, который проехал рядом с Мюратом до ворот Кремля. После того как Муральт стал свидетелем стычки французского авангарда с вооруженными москвичами, он отправился назад, пытаясь найти войска вице-короля Богарнэ. Вначале он двигался вдоль длинной и плотной колонны кавалерии и артиллерии, идущей вслед за Мюратом, затем свернул в одну из боковых улиц. Он, как и пятеро его людей, были очень голодны и мечтали раздобыть хоть чего-нибудь съестного. Улицы были пустынны, все дома накрепко заперты, многие окна закрыты ставнями. Наконец Муральт остановил свой маленький отряд перед очень большим зданием. Он приказал одному из солдат сойти с лошади и постучать в ворота. Через довольно продолжительное время из ворот показался хорошо одетый человек. Убедившись, вспоминал Муральт, что «нас только шестеро и поблизости не видно никаких других солдат, он поманил нас жестом в просторный передний двор и тщательно запер за нами ворота. Затем он спросил меня на хорошем немецком языке, говорю ли я по-немецки. После того как я ответил утвердительно и сказал, что мы баварцы, он очень дружески пригласил нас спешиться и пройти с ним внутрь. Я последовал за ним вверх по лестнице, и он привел меня в большую комнату, где собралось много людей, в том числе и женщины. Он тут же приказал, чтобы мне принесли все, что только было возможно, и позаботился также о моих людях, оставшихся внизу. Мне не следует объяснять, что я все съел с величайшим аппетитом. Пока я занимался этим приятным занятием, мой хозяин рассказал, что он немецкий профессор и служит в Московском университете. Естественно, что речь тут же зашла о войне, взятии Москвы и пр. По его мнению, император Александр никогда не заключит мира, и что в ресурсах у него не будет недостатка, если даже и вторая столица империи окажется в руках врага; к тому же приближающаяся зима заставит французов отступать. Они не знают русских, если полагают, что им можно так легко навязать свою волю…» После того как Муральт и его солдаты насытились, приветливый хозяин вручил им еще и еды на дорогу[130]. Покинув гостеприимного немецкого профессора, отряд баварцев вышел на ту улицу, по которой все еще двигалась кавалерия Мюрата. Проехав до моста через Москву-реку, Муральт увидел стоявших на земле возле самого моста императора и князя Невшательского (Бертье). Наполеон, держа руки за спиной, прогуливался туда и обратно. Четверо шассеров гвардии стояли на некотором расстоянии от них, образуя своего рода четырехугольник. Когда Муральт, проезжая по мосту, оказался совсем недалеко, Наполеону бросилось в глаза, что баварский офицер, которого было легко узнать по специфической каске, едет в противоположную от города сторону. Император сделал знак одному из офицеров свиты подойти, и сказал ему несколько слов. Офицер немедленно догнал Муральта и спросил, откуда и куда тот движется. Удовлетворившись ответом, офицер произнес «Хорошо» и возвратился к Наполеону. Только к позднему вечеру Муральту удалось найти свой корпус и явиться с докладом к генералу Ф.А. Орнано. После доклада Муральт наконец-то оказался возле своих полковых товарищей, сидевших у бивачных огней. Вскоре вокруг него собрались офицеры, которые стали забрасывать его вопросами. Рассказ Муральта, прозвучавший уже в ночи, о том, что Москва пуста, а её многочисленное население бежало, «вызвал много мрачных мыслей»[131]. В то время, когда Муральт пробирался из Москвы в расположение войск вице-короля, су-лейтенант Ж. Комб, француз, служивший в 8-м конно-егерском полку, ехал в противоположную сторону: из расположения войск Богарнэ в русскую столицу. Возле северо-западных пригородов Москвы Комб и его товарищ Паскаль натолкнулись на солдат 1-й дивизии легкой кавалерии во главе с ее командиром генералом П.Ж. Брюйером. Оказалось, что Брюйер тщетно пытался найти армию вице-короля, дабы обеспечить с ней контакт частей авангарда Мюрата. Когда Комб и Паскаль все же достигли Москвы, первым человеком, которого они увидели, стала старуха, остановившая за узды коня французского су-лейтенанта. Другой рукой старуха придерживала край своего фартука, криками и жестами предлагая взять его содержимое. Комб нагнулся, запустил руку в фартук и вытащил оттуда печёную грушу. Не о таком угощении он мечтал, отправляясь, нарушив строжайший приказ, в русскую столицу! Груша с презрением была брошена назад. Но Москва оказалась пуста… На великолепной улице с тротуарами (возможно, Тверской), по которой ехали двое французов, не было «ни единого жителя, ни света, ни малейшего шума, ни малейшего признака жизни: всюду царствовало глубокое молчание, молчание могилы…» «Мы остановили своих лошадей, — вспоминает Комб. — Нам было страшно. Великое решение, принятое неприятелем покинуть город предстало перед нашими глазами, как призрак, угрожающий и ужасный»[132]. В тот же вечер метался по центру пустого города капитан Б. Кастеллан, которому было поручено найти достойное жилье для его шефа — генерал-адъютанта императора графа Л. Нарбонна. Кастеллан стучался во многие двери, потрясал саблей, пока, наконец, в одном из домов ему не открыли. «Я оказался один среди дюжины русских, которые меня не понимали, — записал он тем вечером в дневник, который постоянно носил с собой, — они дали мне хорошего вина и ужин, и я устроился на ночлег в этом уединенном жилище. Это было не очень благоразумно, так как в квартале было много отставших русских солдат». Кастеллан спал не долго. Вскоре он «был поднят пожаром»[133]. Э.Р. Богарнэ, командир 4-го армейского корпуса, вице-король Италии. Гоавюра неизвестного автора по оригиналу Л. Сесиля. 1820-е гг. Э.В.Э.Б. Кастеллан, адъютант генерал-адъютанта императора Наполеона Л. М.Ж.А. Нарбонна-Лара Вечером 14-го устраивался на ночлег, рассчитывая приятно провести ночь, начальник авангарда Мюрат. Он, как известно, расположился со своим штабом в прекрасном доме Баташова[134]. После того как приказчик Баташова М. Соков показал Мюрату дом, Неаполитанский король откушал один в «красной гостиной». Ему приготовили сытный обед, к которому, по причине отсутствия белого хлеба и калачей, отобрали у дворовых детей четверть сайки. Свите короля ужин подавали «в столовой и в зале». Генералы и офицеры свиты, вначале категорически отказавшись от черного хлеба, требовали белого, потом все же были вынуждены смириться со своей тяжелой судьбой… Постель Мюрату была устроена в спальне, дежурные генералы и офицеры расположились в диванных и гостиных, остальные устроились, как могли и где могли. Свечи в люстрах и лампах не гасили всю ночь. Уже в 9 вечера из дома Баташова стало видно, что в городе начались пожары[135]. Где к вечеру 14-го оказались другие корпуса Великой армии? Соединения вице-короля Богарнэ двигались к Москве 14 сентября по дороге из Звенигорода. Впереди шла кавалерия Орнано, за ней — 3-й корпус кавалерийского резерва, затем — пехота 4-го армейского корпуса. Казаки беспрестанно тревожили передовые части Богарнэ, временами бросаясь в атаку. Когда корпус вице-короля поравнялся с д. Черепково, Богарнэ «поднялся на возвышенность и долго смотрел, не видать ли Москвы…» Города еще не было видно, но справа поднималось облако пыли, указывая место, где двигалась основная колонна Великой армии. Впереди, вдали, виднелось другое облако пыли — то отступала неприятельская кавалерия. Где-то возле с. Троице-Лыково, когда солдаты Богарнэ начали сооружать переправу через Москву-реку, русские произвели несколько выстрелов из орудий. Войска Богарнэ ответили. Было около 11 часов утра. Богарнэ и его штаб поднялись на высокий пригорок. Оттуда они наконец увидели Москву с ее «тысячами колоколен с золотыми куполообразными главами» (капитан Э. Лабом). «Под лучами солнца все блистало и переливалось многими цветами. Город не был похож ни на один город Европы, навевая образы городов Персии и Индии» (Гриуа). Генералы и офицеры штаба Богарнэ не смогли сдержать радостного крика «Москва! Москва!» «Услышав долгожданный возглас, все толпой кинулись к пригорку, — вспоминал Лабом, инженер-географ в штабе 4-го армейского корпуса), — всякий старался высказать свое личное впечатление и находил все новые и новые красоты в представшей нашим глазам картине, восторгаясь все новыми и новыми чудесами». «Каждый излагал свои замечания, — вторит ему Гриуа, также оказавшийся на том пригорке, — как вдруг на равнине, над которой мы стояли, раздалось ура! Многие из наших солдат воспользовались остановкой, чтобы поискать припасов и фуража в деревнях, которые были между нами и городом. Казаки устроили засаду; они разом появились и вызвали большой переполох среди наших фуражиров». Казаков отбили, и части Богарнэ стали переправляться через Москву-реку. Кавалерия 4-го армейского корпуса разместилась у д. Хорошево. Ведеты были расставлены примерно в лье от деревни, на равнине, расстилавшейся перед Москвой. «Несмотря на плохую погоду, — записал адъютант 22-й бригады легкой кавалерии обер-лейтенант Г.Ф. Флотов в дневнике, — видимость была очень хорошей». Вскоре от Неаполитанского короля прибыл офицер, который сообщил, что Москва сдалась, и что император уже разместил в Кремле свою главную квартиру[136]. 5-й армейский корпус Понятовского, двигавшийся южнее главной колонны Великой армии, подошел 14-го сентября к юго-западным окраинам русской столицы. Он оказался примерно в лье от Калужской заставы[137]. Рядом с войсками Богарнэ расположился 1-й резервный кавалерийский корпус. Еще в середине дня ему было приказано отклониться от основной колонны и обогнуть пригороды Москвы с северо-запада. Он разместился на равнинной местности рядом с дорогой на Петербург[138]. 1-й (1, 3, 4 и 5-я дивизии) и 3-й армейские корпуса устроились в поле по обе стороны от большого тракта. «В 5 часов, — писал командир 18-го линейного полка П. Пельпор, — мы разбили бивак слева от большой дороги из Смоленска в Москву, возле Поклонной горы (mont de Salut)». Хотя солдатам в середине дня было приказано одеть «большую форму», она им так и не понадобилась. «В эту первую ночь никто не покидал лагеря», — вспоминал Пельпор[139]. Пехота Старой гвардии разместилась в Дорогомиловской ямской слободе, «…император расположился в доме в предместье, — записал в свой дневник капитан Л.Ф. Фантэн дез Одоард, командир роты из 2-го полка пеших гренадеров гвардии, — и гвардия разбила свои биваки в близлежащих садах. Это ложе не походило на то, о котором я мечтал в течение всего дня»[140]. Еще менее повезло солдатам дивизии Делаборда из Молодой гвардии. «Наша дивизия провела ночь на открытом воздухе, — пишет П.Ш.А. Бургоэнь, су-лейтенант 5-го полка вольтижеров гвардии, — потому что ей было запрещено, в первый момент, размещаться в домах из- за боязни, что часть наших покинувших строй солдат учинит беспорядки и пожары…» Однако солдаты Делаборда, несмотря на запрет, проникли во все постройки, которые были расположены поблизости; они достали доски, мебель, ковры, и стащили их в свой импровизированный лагерь. В наш лагерь также были присланы из штаба большие еловые ящики; они были пусты, и, как нам сказали, хранились на большой фабрике мыла. Наши солдаты, как обычно, составили груду этих четырехугольных ящиков без крышек в виде четырех каменных стен; открытая сторона этих ящиков была повернута вовнутрь, образуя своего рода шалаш, хотя и без крыши, который мы сконструировали за 10 минут. Этот “шкаф”, похожий на магазин пряностей, был затем заполнен самими солдатами, припасами и провизией разного рода, которую они притащили из ближайших домов. Это изобилие подвигло нас строить расчеты, во многом обманчивые, на предмет тех ресурсов, которые армия сможет получить завтра; но наши иллюзии испарились; огонь все уничтожил…»[141] Там же, у западных московских пригородов, устроила бивак основная масса гвардейской кавалерии. Только бригада П.Д. Кольбера находилась в тот день вдалеке от Москвы — в дальней экспедиции к юго-западу от города[142]. Часть гвардейской артиллерии 14 сентября была введена в город, вероятно, для поддержки дивизии Роге. «14 сентября в 6 вечера моя батарея была первой, которая отправилась в Москву», — пишет капитан А.О.Ф. Пьон де Лош, командир 3-й роты пешего артиллерийского полка Старой гвардии, которая входила в резервную артиллерию Молодой гвардии[143]. Пьон де Лош дошел с орудиями до «общественной площади», которая была заполнена войсками Роге и, не имея возможности расположить там орудия, встал на площади севернее, «по дороге от Кремля до Петровского замка» (полагаем, что по Тверской улице рядом с домом генерал-губернатора). С одной стороны он видел «променад», с другой — «женский монастырь» (полагаем, что это был Страстной монастырь). Эту площадь французы позже назовут «площадью повешенных»[144]. Пьон де Лош расположил свой орудийный парк в форме каре, орудия поставил на углах, людей и лошадей разместил в центре. Затем отправил своих лейтенантов с несколькими канонирами по окрестным улицам в поисках припасов. Всюду, по его словам, уже царил грабеж и «без сомнения то же самое происходило в остальном городе». «Опасаясь сюрпризов, капитан приказал половине канониров не отлучаться от парка, а остальным тот час же возвращаться, если услышат выстрел»[145]. По всей видимости, майор Ж.Ф. Булар, который командовал артиллерией, приданной 2-й бригаде 3-й гвардейской пехотной дивизии, расположил свои 16 орудий также в Москве — «в западной части города», «на площади возле моста через р. Москву»[146] (думаем, что у Дорогомиловского моста). Полагаем, что в город были введены и некоторые другие подразделения гвардейской артиллерии. В отличие от Мюрата, который, по-видимому, был совершенно доволен заканчивавшимся днем и в спокойствии отошел ко сну, несколько высших чинов Великой армии были отягчены многочисленными хлопотами. Весь вечер и ночь не покидал седла назначенный комендантом города Дюронель, тщетно пытаясь со своими жандармами навести порядок хотя бы в центре Москвы. Размещал свои войска, отправлял офицеров в разные части города и принимал рапорты Мортье, расположившийся рядом с домом Ростопчина на Лубянке. Деятельно объезжали различные казенные учреждения Москвы Дарю и главный интендант Великой армии М. Дюма. Что же Наполеон? «Император оставался у моста, — писал Коленкур, — до самой ночи. Его главная квартира была устроена в грязном кабаке (un mauvais cabaret), деревянном строении у въезда в предместье»[147]. Наполеон не спешил спать. Он продолжал получать многочисленные рапорты и размышлять о перспективах заключения мира. Несмотря на сильное потрясение, которое он испытал, узнав об эвакуации из Москвы русских властей, казенных учреждений и почти всех жителей, император не терял надежды на благоприятный для него исход событий, «…нынешнее состояние русской армии, — писал Коленкур, — упадок ее духа, недовольство казаков, впечатление, которое произведет в Петербурге новость о занятии второй русской столицы, все эти события… должны были, как говорил император, повлечь за собою предложение мира»[148]. «К 11 часам вечера стало известно, что горят Торговые ряды (le Bazar)»[149]. Начинался большой московский пожар. Медаль «Вступление в Москву. 14 сентября 1812 г.». Мастер Б. Андрие. Париж, 1812 г. Глава 2. Русские поджигатели и их русские жертвы 2.1 Ф.В.Ростопчин и «дело Верещагина» Около 10 часов утра 2 сентября[150] 1812 года, в день вступления неприятеля в Москву, возле дворца московского главнокомандующего Ф.В. Ростопчина на Лубянке (ныне ул. Б. Лубянка, 14) разыгралась кровавая трагедия. Ростопчин бросил на растерзание толпе московского простонародья обвиненного в измене Отечеству купеческого сына Михаила Верещагина. Событие это вызывало интерес многих историков, писателей и общественных деятелей. О нем говорили уже тогда, в 1812 г.[151], позже писали историки XIX в. Н.Ф. Дубровин, П.В. Шереметевский, А.Н. Попов и др.[152] Сцену расправы над Верещагиным описал великий русский писатель Л.Н. Толстой в романе «Война и мир». В начале XX в. к теме смерти Верещагина обращались либеральные историки С.П. Мельгунов и А.А. Кизеветтер[153], художники А.Д. Кившенко и К.В. Лебедев… Правда, в советское время это событие обычно удостаивалось только скромного упоминания, возможно в силу того что смерть какого-то купеческого сына, да еще и «не патриота» (!), не могла идти в сравнение с теми жертвами, которые понес народ, охваченный пламенным патриотизмом в борьбе с иноземными захватчиками. Однако к концу XX и началу XXI вв. о смерти Верещагина заговорили вновь. На этот раз инициатива исходила от кругов «охранительно-патриотических». О.Н. Любченко и М.В. Горностаев[154], обратившиеся к личности и деятельности Ростопчина, жизнь которого являлась, по их мнению, великим примером мудрости гражданственного служения Отечеству, не только пытаются снять со своего кумира обвинения историков-либералов в преступлении, но и придать этому событию даже некий героический ореол. В своем повествовании мы не собираемся никого обвинять или оправдывать, не хотим также вступать в полемику с нашими предшественниками (исключение составляют только те сюжеты, где речь идет о подлинности или убедительности самих фактов). Наша задача нам видится в другом: попытаться понять, как эта жертва оказалась связана с тем эпохальным событием, которое принято называть Великим московским пожаром 1812 года. 18 июня 1812 г., во вторник, в восьмом часу вечера из кофейни, что находилась недалеко от Гостиного двора, в доме Плотникова, и которую содержал турок с русским именем Федор Андреев, вышли трое молодых людей: 22-летний купеческий сын Михайло Верещагин, 32-летний отставной чиновник Петр Мешков и некто Андрей Власов, можайский мещанин, не сыгравший в последующей истории какой-либо заметной роли. Все трое были одеты вполне пристойно — в сюртуках фрачного покроя, в круглых шляпах, держались уверенно и свободно. Верещагин и Мешков только что обсуждали в кофейне, бывшей своего рода общественным клубом для тех москвичей, которые считали себя людьми просвещенными и свободно мыслящими, интригующую бумагу — письмо Наполеона к прусскому королю и речь, произнесенную им же перед князьями Рейнского союза в Дрездене. В этих документах Наполеон возвещал о походе на Россию и заявлял, что не пройдет и шести месяцев, как две северные столицы будут у его ног[155]. Это был, по словам Верещагина, перевод, сделанный им из какой-то гамбургской газеты, которую он читал в почтамте благодаря сыну московского почт-директора. Вполне понятно, что все это было сделано под большим секретом, так как газеты, приходившие ранее из Европы, теперь были большой редкостью. Любые известия, касавшиеся планов Наполеона, который только что, 11 июня, перешел русскую границу, должны были проходить через сито цензуры. Действительно, Верещагин, пришедший в тот день в кофейню, не нашел там, как было раньше, свежих иностранных газет, ни на немецком, ни на французском (эти языки он хорошо знал), ни, тем более, на английском (который знал значительно хуже, но на котором также мог читать) языках. Тогда Верещагин приказал подать себе трубку табаку и начал разговор со своим знакомым Петром Мешковым. Желая удивить старшего приятеля осведомленностью, Михаил отвел его в соседнюю комнату, где никого не было, достал из внутреннего кармана фрака листок бумаги и с него прочел сделанный им в понедельник перевод с одной из гамбургских газет. Мешков был заинтригован и сразу стал просить этот текст дать ему списать. Но Верещагин, справедливо полагая такой оборот дела опасным, вспомнив к тому же о предостережениях отца и мачехи, уже знакомых с этой бумагой, категорически отказался это сделать. Для приличия он отговорился тем, что в кофейном доме не место для списывания. Однако Мешков не отставал. Ему страшно хотелось самому стать обладателем сей заветной бумаги, которая могла придать ему вес в глазах друзей и знакомых. Мешков спросил Верещагина, куда тот собирается идти из кофейни и, узнав, что Михаил должен идти на Кузнецкий мост, к пивным лавочкам, которые содержит отец, дабы выполнить какое-то поручение, предложил идти вместе. Квартира Мешкова была по дороге — у пересечения Кузнецкого моста и Петровки, возле бывшего здесь долгое время Пушечного двора. Пригласив с собой общего знакомого — Андрея Власова, которого, впрочем, они не посвятили в суть только что состоявшегося разговора, молодые люди вышли из кофейни[156]. Трое приятелей миновали оживленные улицы возле Гостиного двора, прошли рядом с Казанским собором, вышли через Воскресенские ворота на Неглименный мост и, разговаривая, направились к улице Петровке. Через два с половиной месяца, 2 сентября 1812 г., где- то здесь, вывалившись с Тверской, пьяная толпа будет тащить по земле окровавленное тело Верещагина. Голова его будет биться о камни мостовой, а толпа выкрикивать его отлетевшей душе злобные проклятия… Старый Гостиный двор на Ильинке. Худ. Ф.Я. Алексеев и ученики. 1800-е гг. Тогда же, 18 июня, приятели испугались огромной грозовой тучи, которая заволокла небо и собиралась разразиться сильным дождем. Тут-то и произошло роковое событие: Мешков пригласил попутчиков зайти к нему на квартиру, которую он снимал уже чуть более года в доме губернского секретаря Саввы Васильевича Смирнова. Были ли в тот час дома жена и дети Мешкова, о том не известно, только Петр Алексеевич, приняв на себя роль радушного хозяина, сам стал угощать дорогих гостей. Угощал сперва пивом, затем молодые люди перешли к чаю и, наконец, закончили возлияния пуншем. Верещагин раздобрел и, наконец, после очередной просьбы Мешкова, вытащил из кармана ту самую (то ли серую в четверть листа, как утверждали потом Верещагин и Власов, то ли синюю в половину листа, как говорил Мешков) бумагу. Мешков здесь же бросился ее списывать. Совсем захмелевший Верещагин помогал ему разбирать не очень ясно написанные фразы. На вопрос Мешкова о том, откуда Верещагин получил эту «речь», последний, как и ранее, отвечал, что перевел ее из гамбургской газеты в почтамте, у сына почт-директора Ключарева. Что же касается еще одного участника этой сцены, Власова, то он, как уверяли потом все трое, находился поодаль, возле окна, наблюдая за грозой, и вряд ли что слышал. Когда Мешков закончил списывать бумагу, Верещагин взял ее обратно, положил в карман и заплетающимся языком попросил своего приятеля никому о ней не говорить. Конечно, Мешков уверил, что никому не проболтается, добавив при этом, что не собирается попадать в Управу благочиния, то есть в полицию. Вид на Воскресенские и Никольские ворота и Неглинный мост от Тверской улицы в Москве (фрагмент). Худ. Ф.Я. Алексеев. 1811 г. Бывший дом купца Н.Г. Верещагина (ныне ул. Николоямская, 19). Современный вид. Фото автора. Сентябрь 2009 г. Вскоре дождь прекратился, стало быстро смеркаться. Верещагин, чувствуя, что уже сильно пьян, решил ни в какие лавки не идти, а отправиться прямо домой. Распрощавшись, он вышел на улицу и нетвердой походкой направился мимо Китай-города, через Солянку, через Яузский мост на Николоямскую, где напротив церкви Симеона Столпника находился каменный с колоннами дом его отца. Вскоре после ухода Верещагина к Мешкову зашел Смирнов, хозяин квартиры, которую снимал Петр Алексеевич. Последний здесь же, несмотря на данное Верещагину слово, выболтал о только что списанной бумаге и показал ее. Теперь уже Смирнов стал просить своего квартиранта дать ему «наполеонову эту речь» списать, чему Мешков отказать не посмел. Смирнов унес бумагу с собой и возвратил ее только на другой день поутру. Так по Москве начала ходить эта «вражеская бумага». Обратимся теперь к главному герою нашего рассказа. Михаил Николаевич Верещагин родился в 1789 г., в год начала Французской революции, и ко времени разыгравшейся драмы ему шел 23-й год. Отец его, Николай Гаврилович Верещагин, происходил из экономических крестьян д. Верещагино Пошехонского округа Ярославской губернии. Он уже давно обосновался в Москве и занимался содержанием торговавших пивом (или как правильнее для того времени — полупивом) и гербергов, своего рода гостиниц, превратившихся вскоре в рестораны. Согласно записке Городского общества от 1 июля 1812 г., составленной в ответ на запрос Ростопчина, Николай Гаврилович поступил в московское купечество еще в 1802 г., и на 1812 г. состоял во 2-й гильдии[157]. Как мы уже отмечали, Н.Г. Верещагин имел в Яузской части на Николоямской улице собственный большой каменный дом, с колоннами, выходивший фасадом на церковь св. Симеона Столпника[158]. Помимо Михаила, который родился в первом браке, у Николая Гавриловича было еще двое детей от второго брака с Анной Алексеевной — сын Павел, лет 10–11, и дочь Наталья. Отношения Михаила с мачехой были, по-видимому, самые теплые, так как во время следствия он называл ее не иначе как матушкой. Трудно сказать определенно, заканчивал ли Михаил Верещагин какое-либо учебное заведение. Шереметевский в свое время высказал предположение, что Михаил мог обучаться в коммерческом пансионе, преобразованном в 1810 г. в Коммерческую практическую академию[159]. Но это предположение ни на чем не основано. Не исключено, что Михаил Верещагин был обязан своему знанию французского, немецкого и даже английского языков домашнему образованию. В 1805 г., когда Михаилу было всего 16 лет, в Москве вышел его перевод с французского романа широко известного тогда немецкого романиста XVIII в. Христиана Генриха Шписа. Далеко не все современные литературоведы оценивают его романы как высокохудожественные произведения. Одни только названия его особенно популярных вещей («Двенадцать спящих дев, или История о привидениях», «Иоанн Хейменг, четвертый и последний владетель земных, воздушных, огненных и водяных духов», «Старик везде и негде»…) сегодня могут вызвать только улыбку. Но в начале XIX в., особенно в России, все было иначе. Истории о рыцарях, благородных разбойниках и привидениях будоражили воображение читающей, особенно юной, публики. Достаточно сказать, что романы и истории Шписа оказали сильнейшее влияние на молодого Василия Жуковского. Через два года Михаил Верещагин перевел другой роман, на этот раз уже с немецкого языка — «Мария, или Любовь и честность». Это было произведение плодовитого (им написано более 200 романов и повестей!) и не менее популярного, чем Шпис, немецкого автора — Августа Генриха Юлия Лафонтена. Поразительно, но в 1816 г. перевод этого романа, сделанный Верещагиным, вышел в Москве во второй раз! Живая фантазия, сентиментальность, интересные характеры — таковы были черты произведений этого автора. Как и Шписа, Лафонтена сегодня нередко относят к т. н. предромантическому направлению. Вероятно благодаря мартинисту[160] А.Я. Клейну[161] Михаил вскоре проникся интересом к политическим вопросам. Он начал с жадностью читать зарубежные книги на философские и политические темы. Но особый интерес вызывали у него новости, публиковавшиеся в иностранных газетах. Эти газеты он мог найти, бывая в кофейнях, которые являлись своего рода политическими и литературными салонами для неаристократической публики, либо на почтамте, в газетной экспедиции. Вскоре Верещагин открыл для себя еще одну, и наиболее ценную, возможность получения свежей информации — через сына почт-директора, своего тезки Михаила Ключарева, который был старше его на три года и учился в Московском университете. Квартира почт-директора помещалась тогда в прикрытом «громадным двухглавым орлом с распростертыми крыльями» бельведере, что возвышался над вторым этажом главного здания почтамта. Сюда попадали даже те иностранные газеты и журналы, которые не были пропущены цензурой. Согласно принятой тогда процедуре, цензоры, «прочитав журналы и отметя запрещенное в них карандашом, по одному номеру приносили в кабинет почт-директора для просмотра; сын Ключарева брал их», а затем делился ими с Верещагиным[162]. Так к Верещагину по-видимому и попал номер “Journal de department des bouches de l’Elbe oder Staats-und-Gelehrte-Zeitung des Hamburger unpartheischen Correspondenten”, содержавший письмо Наполеона к прусскому королю и его речь к князьям Рейнского союза. Стоит ли удивляться тому, что Верещагин не смог удержаться от того, чтобы не прочитать эти «зловредные» речи, когда новости о начавшейся войне с Наполеоном почти не доходили в Москву? Где именно он на скорую руку перевел эти письмо и речь Наполеона — у себя ли дома, как он впоследствии утверждал, или, что скорее всего, в здании почтамта, — сказать невозможно. Но очевидно, что это произошло 17 июня 1812 г., ибо в тот же день, видимо ближе к вечеру, Михаил, не в силах сдержаться, решил прочитать эту записку своей мачехе Анне Алексеевне, сказав при этом «Вот что пишет злодей француз!» и добавив, что он сам это вычитал из немецких газет[163]. В комнате в то время оказалась и сводная сестра Михаила девочка Наталья. Но ни мачеха, ни сестра толком ничего и не поняли, уловив только, что Наполеон будто бы собирался скоро прийти в Москву. На это, как позже показала Анна Алексеевна, ею было сказано «на счет француза некоторыми бранными словами, и что намеревается делать»[164]. Когда в тот же день, к вечеру, Николай Гаврилович Верещагин возвратился домой, Анна Алексеевна сразу и сообщила ему как могла о том, что сын Михайло перед тем читал ей. Но, как было потом сказано в следственном деле, «по недоумению своему» толком ничего пересказать не могла. Тогда муж ее, не сдерживая любопытства на предмет сей бумаги, спросил, дома ли Михайло, но узнав, что сын уехал со двора, оставил это дело до утра. По утру же Николай Гаврилович отправил в комнату сына девочку Дарью за той самой бумагой, которую Михаил и отправил ему. Прочитав бумагу, Верещагин-старший бросил ее на комод. Позже он мог только вспомнить, что записка начиналась со слов «Венценосные друзья Франции», и все было написано «до недоброжелательства к России», а также что та записка была на простой серой бумаге в четверку листа на обеих страницах, с небольшими в нескольких местах «черчением и поправкою слов»[165]. За обедом, когда отец и сын наконец встретились, Николай Гаврилович не преминул разразиться словами негодования в адрес французов и спросил, откуда Михаил взял эту «речь». На это Михаил прямо сказал, что получил ее от сына почт-директора Ключарева[166]. Впрочем, впоследствии Михаил говорил, что утверждал так исключительно потому, чтобы «сделать уверение справедливости» (то есть придать достоверность). Отец, продолжая негодовать, как и ранее, бросил записку на комод. Позже, когда Николай Гаврилович стал было искать эту записку, помня, что положил ее на комод, жена сказала, что приходил (вероятно в тот же день после обеда) сын и спрашивал, где та записка. Поэтому Николай Гаврилович и решил, что сын ее и взял. На следствии Верещагин-отец определенно утверждал (и показания Анны Алексеевны это подтвердили), что читанная им за обедом 17 июня записка была на простой серой бумаге, в четверку листа; бумага была исписана на обеих страницах «с небольшим в некоторых местах черчением и поправкою слов». Но это была не та самая записка, которую видел вечером того же дня в кофейне Мешков, а позже переписывал у себя на квартире. Мешков списывал, так сказать, «чистовой» вариант, сделанный Михаилом, видимо, в тот же день, 17 июня. Но куда делась черновая бумага, брошенная столь неосмотрительно отцом на комод? Когда обер-полицмейстер Петр Алексеевич Ивашкин привез арестованного Верещагина в дом Николая Гавриловича, Михаил на вопрос об этой записке заявил, что она «была изодрана и брошена»[167]. Возможно, это так и было… Таков в общих чертах портрет главного героя нашего рассказа, жертвы, которая вскоре будет принесена на алтарь Отечества. Обратимся теперь к тому, кто принесет сию жертву, — к графу Федору Васильевичу Ростопчину. Об этом человеке за 200 лет написано столь много, что мы не рискуем даже пытаться изложить здесь его биографию[168]. Отметим только, что к 1812 г. граф Ростопчин, определенно зарекомендовав себя как последовательный и яркий представитель «русской партии», активно включился в борьбу против всех «либералов», «мартинистов» и «государственных преступников», не пытаясь даже разделять их. Благодаря участию в. кн. Екатерины Павловны в мае 1812 г. император Александр I назначил Ростопчина главнокомандующим в Москве, дав одновременно чин генерала-от-инфантерии. Император пошел на этот шаг во многом вынужденно, перешагнув через свою антипатию к Ростопчину, понимая необходимость в условиях приближавшейся войны с Наполеоном опереться на «русскую партию». Так на посту почти ничем не ограниченного господина древней столицы и ее жителей оказался человек, личность которого до сих пор вызывает восхищение, сопряженное с ужасом и брезгливостью. Политическое кредо нового московского градоначальника было хорошо представлено несколькими годами раньше в его нашумевшем сочинении «Ох, французы!»: обязанностью населения является почитание начальства, а задачей начальства — сохранение незыблемости дворянских привилегий и защита их от галломанов и буйной черни. Но в голове Ростопчина (галлофоба, воспитанного на французских книжках и французской культуре!) эта схема усложнялась тем фактом, что, по его мнению, носителем идеологии политического рабства должен был быть независимый гражданин, действующий не по принуждению, а «по зову сердца»[169]. Будучи натурой яркой, талантливой и дерзкой, Ростопчин с первых шагов своей деятельности в Москве начал разыгрывать роль «народного барина», сочиняя знаменитые афишки, написанные балаганным языком, то распаляя простонародье ура-патриотическими призывами, то остужая энтузиазм, давая тем самым понять, кто же истинный хозяин в первопрестольной. В этой обстановке основными объектами, с помощью которых Ростопчин достаточно успешно манипулировал чувствами простонародья, стали московские иностранцы и масоны. На протяжении лета 1812 г. полиция без устали выявляла и арестовывала тех иностранцев (в том числе и российских подданных), которые по неосмотрительности позволяли себе неосторожные высказывания по поводу войны с Наполеоном или были попросту оклеветаны русскими «патриотами» из корысти. 8 августа 40 «подозрительных» иностранцев, к которым добровольно присоединились 4 женщины с детьми, были погружены на баржу и под улюлюканье толпы были высланы из Москвы. Как заметил сам Ростопчин, он это сделал «для удовольствия народа»[170]. Но еще большим преследованиям, по мнению Ростопчина, должны были подвергнуться те русские, которые принадлежали к «секте мартинистов» и, по его логике, все как один были предателями. Главнокомандующий был свято убежден в том, что русский человек, если он не сумасшедший и если он не пьян, по определению не может проповедовать то, что связано с понятием свобода. Еще задолго до войны 1812 г. Ростопчин составил знаменитую «Записку о мартинистах» для представлению ее вел. кн. Екатерине Павловне, что фактически и открыло ему дорогу в ее «тверской» политический салон, а затем привело на пост московского градоначальника. Представляли ли остатки масонских кружков в Москве, разгромленные еще при Екатерине II, какую-либо реальную политическую силу или хотя бы малейшую опасность для государства? Исследователи уже давно и убедительно дали на этот вопрос отрицательный ответ[171]. Но вот что думал сам Ростопчин на этот счет, у историков нет единого мнения. Если часть критиков Ростопчина, как, например, Кизеветтер, полагали разговоры о заговоре мартинистов плодом политической игры градоначальника для придания «крикливой суетливостью» важности и веса своей особе, то большинство авторов, к которым можно отнести не только апологетов Федора Васильевича (например, Любченко и Горностаева), но и историков либерально-критического направления (скажем, А.Н. Попова или А.Е. Ельницкого), отнесли это на счет его буйного воображения и человеческой несдержанности. Впрочем, и Любченко и Горностаев достаточно легко прощают Ростопчину эту «несдержанность», прибегая к любимой для «истинных патриотов» формуле «Лес рубят, щепки летят». Вот в такой-то обстановке, во многом предопределенной не только начавшейся войной, но личностью градоначальника, и появились в Москве «зловредные листки» со словами Наполеона. Полиция вмиг напала на след Верещагина. Уже через несколько дней благодаря ретивости квартального надзирателя А.П. Спиридонова, получившего за это в качестве награды золотые часы[172], Михаил Верещагин был взят полицией. 26 июня полицмейстер Егор Александрович Дурасов, ранее дослужившийся до полковника гвардии, а впоследствии ставший сенатором[173], провел первый допрос Верещагина. Верещагин письменно показал, что он, шедши с Лубянки на Кузнецкий мост, против французских лавок «поднял некий печатный лист, или газету, на немецком языке, с которого и перевел на русский означенные обращения Наполеона»[174]. Вполне понятно, что такое объяснение факта происхождения оригинального текста нисколько не могло удовлетворить полицию, и на следующий день тот же Дурасов допросил отца Михаила — Николая Гавриловича. Их показания заметно расходились. Николай Гаврилович заявил, что Михаил в разговоре с ним указал на сына Ключарева, от которого получил означенную гамбургскую газету. Теперь Михаил вынужден был изменить показания, и вначале подтвердил слова отца, но затем, вероятно не желая впутывать в это дело сына Ключарева, стал утверждать, будто получил газету от неизвестного чиновника газетной комнаты почтамта, где будто бы ее и перевел. Ростопчин очень внимательно следил за ходом дознания, в особенности после того, как стало ясно, что местом появления «злонамеренной бумаги» является здание почтамта, которым руководил и даже проживал там мартинист Ключарев, давно ненавидимый Федором Васильевичем и подозреваемый им в антиправительственной деятельности. Судя по бумаге, представленной Ростопчиным в Сенат одновременно с направлением туда «дела Верещагина и Мешкова», 28 июня Ростопчин сам допрашивал М. Верещагина в своем доме на Лубянке. Желая как можно скорее вывести обитателей почтамта «на чистую воду», он приказал Дурасову немедленно отправиться вместе с Верещагиным в почтамт, дабы тот указал на чиновника, предоставившего ему гамбургский листок[175]. Дурасов немедленно исполнил приказание Ростопчина и через несколько минут вместе с подследственным был у здания почтамта[176]. Однако неожиданно для Дурасова, он был остановлен возле газетной комнаты, где находилась иностранная пресса, «каким-то Дружининым», чиновником почтамта, и на все требования неизменно получал только один ответ: в почтамте ничего «без особливого повеления господина почт-директора не исполняется». Тогда Дурасов потребовал увидеть самого почт-директора, что Дружининым, который оказался экзекутором почтамта и был в чине надворного советника, было исполнено. Ф.П. Ключарев, почт-директор, увидев Дурасова, подтвердил слова своего чиновника и одобрил его действия, однако, узнав о причине прибытия полицмейстера, неожиданно и очень настойчиво объявил о желании немедленно переговорить с Верещагиным с глазу на глаз. Растерянный и присмиревший Дурасов не воспрепятствовал этому, и в течение некоторого времени («довольно долго») вынужден был ожидать, когда Ключарев закончит беседовать с подследственным в другой комнате! Наконец, Ключарев пригласил Дурасова войти к ним в комнату и заявил, что молодой человек достоин сожаления и что его дарования могут быть употреблены с пользой. Сам же «молодой человек», то есть М. Верещагин, здесь же признался, что оклеветал сына почт-директора и «других», и что автором наполеоновской прокламации является он сам; «наконец, написал пример в доказательство и отдал бывший у него в шляпе за подкладкою брульон»[177]. Как следует понимать последнюю фразу, содержавшуюся в письме, написанном на следующий день Ключаревым Ростопчину в свое оправдание? На первый взгляд, можно было бы предположить, что этим «брульоном», спрятанным за подкладку шляпы, был черновик или один из вариантов той самой «злосчастной бумаги». Но, по всей видимости (что подтверждается и воспоминаниями Ростопчина), этой бумагой, свернутой брульоном, был текст некоего эссе, только что, в комнате Ключарева, набросанном Верещагиным. То была некая импровизация, темой которой, согласно воспоминаниям Ростопчина, было «торжество России». Эту бумагу Ключарев просил Дурасова передать Ростопчину. Данный опус не только не тронул губернатора, но еще больше обозлил. Стоит ли говорить, как был взбешен Ростопчин, когда незадачливый полицмейстер явился к нему «не солоно хлебавши»?! На следующий день Ростопчин отправил в почтамт к Ключареву письмо с требованием объяснить как отказ допустить полицмейстера Дурасова в газетную комнату, так и факт разговора с Верещагиным: «По какому праву ваше превосходительство наедине говорили с государственным преступником Верещагиным, и потом, в каком смысле находили полезным на службу его дарование и принимали на себя за него ходатайствовать?»[178] Очевидно, что по здравому размышлению Федор Васильевич понял, что вся история, произошедшая 28-го числа в почтамте, стала еще одним подтверждением причастности Ключарева и других мартинистов к распространению антиправительственных слухов. Поэтому Ростопчин отстранил Дурасова от ведения следствия и перепоручил это обер-полицмейстеру Ивашкину. Ивашкин (29-го или 30-го июня) учредил в доме Верещагиных обыск, однако никаких подозрительных бумаг обнаружить не смог. В дальнейшем при допросе мачехи Михаила Верещагина Анны Алексеевны вскрылось, что во время обыска ее пасынок (Ивашкин взял подследственного с собой), проходя мимо, сказал на ухо: «Не бойтесь: за меня Федор Петрович вступится»[179]. Это обстоятельство еще более усложнило положение Ключарева и, наоборот, вдохновило Ростопчина. Попытаемся чуть более пристальнее вглядеться в личность третьего главного участника драмы — Федора Петровича Ключарева. Вопреки нередко встречающемуся утверждению, будто Ф.П. Ключарев был вольноотпущенным человеком графа Шереметева[180], он происходил из обер-офицерских детей. Родился он, скорее всего, в 1751 г. Начав службу копиистом в конторе Берг-коллегии в Москве, Ключарев затем сменил немало чиновничьих должностей вначале в Могилевской и Вятской губерниях, а затем и в первопрестольной столице, пока не стал с 1795 г. служить по почтовому ведомству. Он последовательно занимал должность астраханского, затем тамбовского и, наконец, с 1801 г. — московского почт-директора. На последнем посту он и получил чин действительного статского советника. Еще будучи молодым человеком, Ключарев вступил в масонскую ложу, где он свел короткую дружбу с известным масоном профессором Московского университета И.Г. Шварцем и, в особенности, с Н.И. Новиковым. В 1781 г. Ключарев был мастером стула в ложе «Святого Моисея», а в 1782 г. стал одним из пяти членов директории восьмой провинции (то есть России). К тому времени за Ключаревым уже закрепилась слава вольнодумца и большого любителя наук и словесности. Он был членом «Собрания университетских питомцев» (сведения о том, получил ли Ключарев образование в Московском университете, крайне противоречивы), автором трагедии в стихах «Владимир Великий», повести «Испытание честности» и ряда мистических произведений. Но истинную признательность всех почитателей русской словесности Ключареву принесло осуществленное по его поручению Ф.Ф. Якубовичем в 1804 г. первое издание сборника Кирши Данилова «Древние российские стихотворения». Н.И. Новиков после освобождения часто виделся с Ключаревым и даже жил у него в имении. Несмотря ни на что Ключарев никогда не прерывал связи с масонским движением; с 1809 г. он был членом ложи «К мертвой голове». Был близко знаком с М.М. Сперанским, но вместе с тем общался и с Н.М. Карамзиным и с И.И. Дмитриевым, был знаком с А.Т. Болотовым. По отзывам современников, Ключарев обладал трезвостью суждений и прямодушием, а его литературные произведения отличались образностью[181]. К 1812 г. Федор Петрович продолжал занимать пост московского почт-директора. Хотя к этому времени он, по-видимому, уже выдал замуж двух своих дочерей и женил трех сыновей, но младший, 20-летний Михаил, начал доставлять ему немало хлопот. Будучи студентом Московского университета, Михаил, впрочем, как и его отец, проявлял большую склонность к вольнодумству, но, однако, не отличался осторожностью. Как можно предполагать, еще до открытия «дела Верещагина» Ростопчину уже было сообщено о неких письмах, адресованных Михаилу Ключареву от какого-то француза, живущего в России, и которые московскому главнокомандующему «показались подозрительными». Наконец, тесное общение Михаила Ключарева с Верещагиным и передача последнему злополучной «гамбургской газеты» окончательно убедили Ростопчина в причастности московского почт-директора к антиправительственным действиям. Визит Дурасова вместе с подследственным Верещагиным 28-го июня на московский почтамт был для Ф.П. Ключарева большой неожиданностью. Он испугался, прежде всего, за сына. Поэтому Федор Петрович сразу же попытался убедить Верещагина отвести подозрения от своего сына Михаила и фактически взять вину на себя. За это Федор Петрович пообещал Верещагину защиту, как со своей стороны, так, по-видимому, и со стороны своих друзей-масонов. Сразу после получения 29-го июня записки от Ростопчина, в которой последний потребовал от Ключарева объяснений по поводу его действий, Федор Петрович попытался оправдаться. Свои действия 28-го июня он объяснял так: «…как оклеветан был тут сын мой, Императорского Московского университета студент, будто он знаком с преступником и давал ему гамбургские газеты, от публики удержанные, то по двум сим обстоятельствам не мог я не принять важного для меня участвования и спокойно при г. полицмейстере опровергал и то и другое, основываясь на том, что сын мой далек по воспитанию и нравам… от подобных знакомств. Также и потому, что ни в выданных, ни в прочих газетах ничего даже подобного не было». И далее: «Преступник сам испросил дозволение у г. полицмейстера говорить со мною и в две минуты признался, что он оклеветал моего сына и других. Тогда же призвал я г. полицмейстера, при коем Верещагин то же повторил и признался, что сам сочинил гнусную прокламацию… О ходатайстве просил он меня весьма нелепо, ибо мог ли я ему покровительствовать! Говорил же я с ним убедительно при полицмейстере, склоняя его к признанию во всем пред вашим сиятельством»[182]. Письмо Ключарева отнюдь не охладило пыл Ростопчина в поисках скрытых и коварных врагов Отечества. 30 июня московский главнокомандующий отправил первое донесение императору о «деле Верещагина»: «Вы увидите, государь, из моего донесения министру полиции, какого изверга откопал я здесь». После кратких сведений о Михаиле Верещагине, которого воспитали «масоны и мартинисты», Ростопчин обратился к личности почт-директора: «Образ действий Ключарева во время розысков на почте, его беседа с преступником с глазу на глаз, данное ему обещание покровительствовать и пр., - все это должно убедить вас, государь, что мартинисты суть скрытые враги ваши и что вам препятствовали обратить на них внимание. Дай Бог, чтобы здесь не произошло движения в народе; но я наперед говорю, что лицемеры-мартинисты обличаются и заявят себя злодеями»[183]. В тот же день Ростопчин отправил отношение по поводу «дела Верещагина» и в Комитет министров. Между тем, Верещагин после встречи с Ключаревым решительно изменил показания и стал упорно утверждать, что сочинителем «гнусной прокламации» является он сам, и что никакого знакомства с сыном почт-директора у него не было. Нисколько не веря словам Верещагина[184], Ростопчин, тем не менее, решил воспользоваться новым оборотом дела. Полагая, что благодаря масонской сети, бумаги, переведенные Верещагиным, уже получили широкое хождение, он решился на неожиданный шаг — 3 июля в «Московских ведомостях» публикует тексты письма Наполеона к прусскому королю и его речь к князьям Рейнского союза, сопроводив их информацией о «сочинителе». «Он есть сын московского второй гильдии купца Верещагина, воспитанный иностранным и развращенный трактирною беседою»[185]. На самом деле Ростопчин продолжал находиться в убеждении, что главным источником «злонамеренной» бумаги были, конечно же, московские масоны. 4 июля он написал Балашову: «По делу купца Верещагина ничего другого не открывается, как то, что он настоятельно утверждает быть сочинитель сообщенной от меня к вам бумаги. Отец его, гость, бывший за столом, и сам Верещагин объявляют, что Ф.П. Ключарев обещал ему покровительство и что молодой Верещагин имел знакомство в почтамте»[186]. «Коль скоро, — отписал Ростопчин председателю Государственного совета и Комитета министров Н.И. Салтыкову через несколько дней, — Верещагин будет в допросе в Уголовной палате, то я пришлю предложение, чтобы от него узнать все, что произошло между ним и г. Ключаревым наедине. А о недопущении полицмейстера исполнить данное от меня повеление, взойти в газетную, чтобы Верещагин мог узнать давшего ему газеты (как он ложно показывал), я пришлю донесение в Комитет (то есть в Комитет министров. — В.З.)»[187]. 4 июля Ростопчин решился предложить Александру I план, фактически толкавший императора на нарушение закона. «Этот Верещагин, — писал Ростопчин, — сын купца 2-й гильдии и записан вместе с ним, поэтому изъят от телесных наказаний. Его дело не может долго продолжаться в судах; но оно должно поступить в Сенат и тогда затянется надолго (Ростопчин полагал, что трое из московских сенаторов принадлежали к обществу мартинистов — И.В. Лопухин, П.С. Рунич и П.И. Голенищев-Кутузов. — В.З.). Между тем надо спешить произведением в исполнение приговора, в виду важности преступления, колебаний в народе и сомнений в обществе. Я осмелюсь предложить Вашему императорскому Величеству средство согласить правосудие с Вашею милостию: прислать мне указ, чтобы Верещагина повесить, возвесть на виселицу и потом сослать в Сибирь в каторжную работу. Я придам самый торжественный вид этой экзекуции и никто не будет знать о помиловании до тех пор, пока я не произнесу его»[188]. 6 июля в Комитете министров было заслушано отношение Ростопчина «о сочинителе появившейся в Москве прокламации Наполеоновой и письма его к Королю прусскому, московском купеческом сыне Верещагине». Было предложено Ростопчину «суд над Верещагиным» кончить «во всех местах без очереди и, не приводя окончательного решения в исполнение, представили б оное к министру юстиции для доклада Его Императорскому Величеству. Верещагина же содержать между под наикрепчайшим присмотром…»[189] Однако еще до того, как суд первой инстанции — Московский магистрат и надворный суд — 15 июля вынес свое решение, 11 июля в Москву прибыл император Александр I. А.Н. Попов предполагал[190] (и мы с ним согласны), что в течение недельного пребывания государя в Москве Ростопчин, который неоднократно имел беседы с императором наедине, пытался заводить разговор о «деле Верещагина»[191], однако Александр, по-видимому, отнесся к этому без энтузиазма и тему не поддержал. И все же Ростопчин воспользовался встречей императора с московским дворянством и купечеством, которая состоялась 15 июля в Слободском дворце, для демонстрации своих неустанных усилий по борьбе со скрытыми заговорщиками. В своих «Записках» о 1812 годе Ростопчин описал это событие так: «Следующий день был назначен государем для сообщения своих намерений дворянству и купечеству, которые собраны были к полудню в залах Слободского дворца. Ночью я узнал — и это было подтверждено мне и на другой день утром, — что некоторые лица, принадлежавшие к обществу мартинистов, сговорились между собою, чтобы, когда государь предложит собранию набор ратников, поставить ему (государю) вопросы: каковы силы нашей армии? Как сильна армия неприятельская? Какие имеются средства защиты? и т. п. Намерение было дерзкое, неуместное и опасное при тогдашних обстоятельствах; но насчет исполнения его я вовсе не испугался, зная, что указанные господа столь же храбры у себя дома, сколько трусливы вне его. Я преднамеренно и неоднократно говорил при всех, что надеюсь представить государю зрелище собрания дворянства верного и что я буду в отчаянии, если кто-либо из неблагонамеренных людей нарушит спокойствие и забудется в присутствии своего государя, — потому что такой человек, прежде окончания того, что захотел бы сказать, начнет весьма далекое путешествие. Дабы сообщить более вероятия таким моим речам, я приказал поставить недалеко от дворца две повозки, запряженные почтовыми лошадьми, и подле них прохаживаться двум полицейским офицерам, одетым по-кучерски. Если кто-либо из любопытных осведомлялся, для кого назначены эти повозки, они отвечали: “А для тех, кому прикажут ехать”»[192]. А.Д. Балашов. Гоавюра Шефлера с портрета А. Г. Варнека. 18 июля император Александр I отбыл из Москвы, и Ростопчин с удвоенной энергией продолжил борьбу с мартинистами и «паникерами»[193]. 23 июля Ростопчин уведомил министра полиции А.Д. Балашова о том, что «бывший студент Урусов, не пьяный, в трактире стал доказывать, что приход Наполеона в Москву возможен и послужит к общему благополучию», за что был посажен в сумасшедший дом; что взят под караул «живущий в Петровском священник иностранец Буфф» за подозрительную переписку с лицами из Риги и Франции; о том, что «вчера на немецком рынке прибили француза за то, что он дурно говорит по-русски»… А далее, как бы мельком: «В городе еще утверждают, что в.п. имели тайное свидание с Ключаревым». И сразу затем — перешел на другую тему[194]. Эта фраза, словно случайно брошенная Ростопчиным, министра полиции если и не испугала, то не на шутку взволновала! 30 июля он немедленно и собственноручно после получения письма отписал Ростопчину из Петербурга: «О тайном моем будто бы свидании с К. слухи неосновательны, ибо нет тому ни повода, ни причин, а явно был он у меня один раз»[195]. Так все-таки Балашов виделся с Ключаревым! Более того, в течение нескольких лет Ключарев информировал Балашова не только о важных новостях, почерпнутых из прессы, но и о различных настроениях и слухах в Москве, информацию о которых почт-директор, по-видимому, черпал благодаря перлюстрации проходившей через него корреспонденции. Это заставляют предположить два письма, отправленные Ключаревым Балашову в январе 1810 г., и опубликованные в 1889 г. в «Русском архиве»[196]. Знал ли об этом Ростопчин? В любом случае, он был уверен, что у Ключарева сильные связи в верхах. Тем еще более московский главнокомандующий, отличавшийся смелым и задиристым нравом, должен был почувствовать азарт к тому, чтобы испытать свою собственную силу в праведной борьбе с подлинными и с мнимыми врагами Отечества. 15 июля общее присутствие московского магистрата совместно с надворным судом пришло к мнению по делу Верещагина и Мешкова: «Купеческого сына Михайлу Верещагина лишить доброго имени и, заклепав в кандалы, сослать в каторжную работу в Нерчинск; а дерзкое сочинение его истребить. Секретаря Мешкова, лиша чинов и личного дворянского достоинства, написать в военную службу»[197]. 20 июля (подписано было 25 июля) это мнение было подтверждено определением 1-го департамента московской палаты уголовного суда, но, однако, с важной поправкой: «Купеческого сына Михайлу Верещагина за вымышленное им к возмущению клонящееся сочинение, следовало бы казнить смертию, а по указу 1754 года сентября 30-го наказать кнутом, но как он Верещагин сын купца 2-й гильдии, которая силою городового положения 113-й статьи от телесного наказания освобождается, то не наказывая его телесно, а по основанию городового положения 86-й статьи, лишить его Верещагина доброго имени и по силе указа 1754 г., сентября 30-го, заклепав в кандалы, сослать в каторжную работу в Нерчинск»; «губернскому секретарю Мешкову за неосторожное его любопытство отношением с упомянутого дерзкого сочинения копии и выпущение оной в другие руки, вменяя в наказание содержание под караулом, усугубить содержанием же в смирительном доме, а притом наистрожайше подтвердить, чтоб он впредь таковые вредные разсеивания старался удерживать…»[198] Несмотря на то что дела подобного рода в Сенате, как правило, уже не рассматривались, Ростопчин, желая не только ужесточить приговор, но и официально привлечь к делу Ключарева и московских мартинистов, перенес дело в Сенат. В своем рапорте от 1 августа, поданном в 6-й департамент Сената, он указал, что «находит преступление Верещагина самоважное и в том случае, если бы он единственно перевел Прокламацию и речь Наполеона; но как он есть сочинитель сей дерзкой бумаги, и писал ее именем врага России», то по его, Ростопчина, мнению, Верещагина следовало наказать кнутом и сослать вечно в Нерчинск в работу[199]. Таким образом, Верещагин, оговорив себя и отведя обвинения от сына Ключарева и от самого почт-директора, усугубил свою собственную вину. Это, в частности, дало Ростопчину повод перенести дело в Сенат, требуя ужесточения приговора. К рапорту Ростопчина было приложено «мнение главнокомандующего в Москве». В нем говорилось, что Верещагин первоначально при допросе упорно стоял на том, что речь и письмо Наполеона он перевел из немецкой газеты, сказывая сперва, что ее поднял близ Кузнецкого моста, потом, что получил от сына г. Ключарева, а наконец от одного почтамтского чиновника в газетной, где будто ее и переводил. Поэтому, как говорилось далее, московский главнокомандующий, принимая в соображение вышеприведенное указание Верещагина, посылал его из своего дома с полицмейстером полковником Дурасовым в почтамт для отыскания там того, кто Верещагину, по словам его, дал газету. Далее Ростопчин изложил обстоятельства происшествия в почтамте, указав, что почт-директор был с Верещагиным в отдельной комнате довольно долго наедине, и что впоследствии, уже при обыске в доме отца Верещагина, подследственный сказал мачехе о том, что Ф.П. Ключарев обещал за него заступиться[200]. Информировав Сенат о действиях Ключарева, Ростопчин не преминул уведомить, что государь император «соизволил указать Дело сие решить немедленно и без очереди». Между тем, Сенат дал свое определение по делу только 19 августа. Он решил, что хотя от «пасквиля», писаного Верещагиным, ни малейшего вреда не последовало и что он написан был единственно из ветрености мыслей, но в виду того, что он наполнен дерзкими выражениями против Российского государства, от имени врага России, что делает Верещагина изменником Отечества, сей последний, по мнению Сената, должен был подвергнуться наказанию кнутом 25 ударами и ссылке в каторжную работу в Нерчинск. Писаный же им «пасквиль» следовало публично сжечь под виселицей. Мешкова, «списавшего дерзкое сочинение и сделавшегося орудием к рассеянию оного по разным рукам, лиша чинов и соединенного с оными дворянского достоинства, написать в солдаты, а буде окажется неспособным к воинской службе, то сослать в Сибирь на поселение. 1-му департаменту московской палаты уголовного суда следовало сделать строгий выговор за неправильное освобождение Верещагина от телесного наказания. Наконец, в связи с «неблаговидными поступками» московского почт-директора Ключарева, «оказанными им при исследовании об означенном преступнике Верещагине полициею», и показавшимися подозрительными, Сенат решил: «Об оных строжайше исследовав, учинить суждение на основании законов»[201]. Так как Сенат счел рассмотренное дело чрезвычайно важным, следовало до приведения приговора в исполнение представить о нем через министра юстиции рапорт государю императору[202]. Между тем, Ростопчин продолжал с большим пылом выискивать в Москве изменников, запугивать иностранцев и кормить русское простонародье разными слухами, всячески возбуждая в нем праведный патриотический дух. 26 июля Ростопчин сообщил Балашову: «Известие из Твери… о разбитии Саксонского корпуса войсками г-на Тормасова, обрадовало город и разозлило народ и против немцев. Все движение к добру, и сие находится даже в разглашениях. 60 человек будто видели, и все верят, что на Даниловском монастыре на 20-е число показалось пред светом над крестом церкви сияние, посреди коего Спаситель, благословляющий Москву. Барыня видела сон (и ему верят), что государь изволит стоять в короне, что на него хочет кидаться леопард, коего удерживают Егорий и Никола веревкой, и наконец его удавили». И далее: «Живущий у меня в доме и прежде долго живший повар француз Турне вздумал толковать на кухне благоденствие царствования Наполеонова дарованием свободы. Но люди сие на него донесли. Он в полиции, послезавтра, яко мещанин на Конной, будет высечен плетьми и отослан в Оренбург»[203]. Среди тех иностранцев, которых хватали и наказывали чуть ли не каждый день, 30 июля оказался Франсуа (по другим данным — Петр) Мутон, учитель фехтования. Ростопчин писал об этом Балашову так: «А вам сообщаю новое доказательство, что слово вольность, на коей Наполеон создал свой замысел завоевать Россию, совсем в пользу его не действует. Русских проповедников свободы нет, ибо я в счет не кладу ни помешанных, ни пьяных, коих слова остаются без действия. А сего утра один француз, дезертир в последнюю войну, по имени Mouton, живучи в доме доктора Шлегеля, вздумал говорить слуге его: что скоро они будут счастливы, и Наполеон им дает свободу. Вместо благодарности человек русский ударил его по зубам, позвал товарищей, чтоб тащить на съезжий двор»[204]. В день расправы над Верещагиным 2 сентября 1812 г. Мутон чудом не стал еще одной жертвой «народного гнева». В первых числах августа агенты Ростопчина напали на новый след деятельности мартинистов, который мог вывести их на Ключарева. Был арестован музыкант Вакшинский, поляк, по мнению Ростопчина, связанный с доверенными людьми Ключарева Костровым и Дружининым, и который вздумал в трактире рассуждать о том, что 15 августа Наполеон уже будет в Москве. Одновременно агентам полиции удалось перехватить два листка, которые московские мартинисты должны были отправить своим собратьям в другие города. Как выяснилось, текст листков был составлен Дружининым, тем самым, который не хотел пускать полицмейстера Дурасова в газетную комнату почтамта, и переписан канцеляристом Егором Колобовым вместе с инвалидами, состоявшими при почтамте, Васильевым и Ильиным. В листах говорилось, что «Наполеон в пределы наши взошел далеко и находится близ Витебска. Рескрипт (О созыве ополчения. — В.З.) в Москве поразил всех чрезвычайно и всякий был столбняк. Как сей случай есть чрезвычайный, вдруг набор по 4 и по 5 человек со ста, а Московская губерния ставит 10 человек». В другой записке говорилось о победах А.П. Тормасова, П.Х. Витгенштейна и М.И. Платова. Однако в конце была сделана приписка, показавшаяся полиции подозрительной: «Более сделать нельзя, как прогнать Наполеона со стыдом из России, побить его нельзя совсем, коими паче того коему подобного нет в истории, а угодно будет Творцу, то все они в минуту погибнуть могут, но то уже не во власти человеческой»[205]. По всей видимости, новые успехи в борьбе с мартинистами были связаны с тем, что в игру вступило новое лицо — Адам Фомич Брокер, пользующийся особым доверием московского главнокомандующего. Дед Брокера, Томас Брокер, майор шведской службы, был взят в плен русскими при разгроме Ревеля в 1710 г. Сам Адам Фомич, испытав в детстве и юности немалые превратности судьбы, оказался в конечном итоге прапорщиком в лейб-гвардии Семеновском полку и в 1795 г. вышел в отставку с чином поручика. В 1798 г. Брокер был определен помощником экспедитора отправления всех почт в Московском почтамте. Там Брокер вскрыл злоупотребления в виде существования «воровской» экспедиции, существовавшей под руководством Лукьяна Яковлевича Яковлева, через которую отправлялись партикулярные письма и посылки. Именно в те годы Брокер свел знакомство с орловским помещиком Василием Федоровичем Ростопчиным, а затем и с его сыном — Федором Васильевичем, нередко исполняя для последнего разные поручения по почтамту. В 1810 г. Брокер вынужден был уйти в отставку с чином коллежского советника. Дело в том, что новый почт-директор Ключарев приблизил к себе Л. Я. Яковлева, видимо, для организации тайных сношений с европейскими масонами. Однажды Брокер, который был в то время экспедитором иностранной экспедиции, стал свидетелем, как одна из посылок, шедшая как почт-директорский пакет, и поступившая из-за границы, разорвалась и оттуда высыпались запрещенные тарифом «брауншвейгские табакерки», пришедшие, по-видимому, от тамошних масонов. Брокер, видя это, заставил чиновника почты некоего Рудольфа составить по всем правилам службы акт, что вызвало негодование Ключарева. В результате этих событий Брокер и вынужден был подать в отставку. Когда Александр I решал вопрос о назначении Ростопчина на пост московского главнокомандующего, последний в качестве непременной просьбы потребовал назначения Брокера полицмейстером в Москву, что и было сделано указом от 6 июля 1812 г.[206] Для этого пришлось даже основательно изменить всю структуру московской полиции, выделив для Брокера несколько полицейских частей города! Ростопчин, уважавший в Брокере прямоту характера и знавший о его ненависти к московским масонам, а также пользуясь полной зависимостью небогатого и не имевшего места Адама Фомича от него, решил его использовать в борьбе с тайными «врагами Отечества». Дело Верещагина и причастность к нему Ключарева открыли перед Брокером долгожданную возможность отомстить масонам, окопавшимся в почтамте, за все неудачи по службе и несправедливости, постигшие Адама Фомича в его почтовой деятельности. Стремления Брокера отомстить масонам совершенно совпадали с намерениями его шефа. По мнению Д.П. Рунича, который после высылки Ростопчиным Ключарева будет возглавлять московский почтамт, именно через Брокера в начале августа 1812 г. удалось подкупить «одного бедного служащего», который выкрал листок, составленный Дружининым[207]. Ростопчин не преминул информировать Александра I о «зловредных» замыслах московских масонов. 6 августа он сообщил о циркулировавших по Москве слухах, будто гибель России является Божьим наказанием за кончину Павла I. «Я не сомневаюсь, — писал он, — что сочинители этой бессовестной молвы суть Лопухин, Ключарев, Кутузов и Лубяновский…» Ростопчин прямо просил государя дать ему указание выслать этих лиц из Москвы «до дальнейших распоряжений»[208]. Александр I молчал. 10 августа Ростопчин получил сообщение об оставлении русскими войсками Смоленска. Охваченный новой вспышкой гнева на врагов Отечества и помятуя о чрезвычайных полномочиях, которыми облек его государь (правда, в чем собственно они заключались, до конца так и не было понятно), Ростопчин приказал Ивашкину арестовать Ключарева и выслать его из Москвы. Формальным предлогом для этого акта произвола Ростопчин счел возможным указать на «новые разглашения (вероятно имелись ввиду листки, составленные Дружининым. — В.З.), и ночные у него собрания, где бывают сенатор Кутузов и Чеботарев»[209]. Около полуночи 10 августа Ростопчин вместе с Ивашкиным в сопровождении полицейских неожиданно нагрянули в почтамт, приказали Ключареву немедленно собираться в дорогу и опечатали все бумаги, находившиеся в кабинете почт-директора. Той же ночью в сопровождении квартального поручика Ключарев с женой был отправлен в Воронеж[210]. Вначале Ростопчин планировал посадить на место почт-директора своего друга действительного статского советника князя Д.Е. Цицианова, однако по здравому размышлению должен был отдать должность более сведущему в почтовом деле чиновнику, помощнику почт-директора статскому советнику Д.П. Руничу. Рунич, который симпатизировал Ключареву, в дальнейшем помог последнему оправдаться в глазах императора. Когда Александр I захотел познакомиться с бумагами, конфискованными у Ключарева, Ростопчин заявил, что они сгорели во время московского пожара. Однако оказалось, что это не так, и «суму» с бумагами сохранил Рунич. В декабре 1812 г. эта «сума» была представлена императору. В ней не оказалось ничего предосудительного[211]. Между тем, в голове Ростопчина последовательно созревала мысль об уничтожении Москвы в случае подхода к ней неприятеля. После оставления Смоленска эта идея становилась все более определенной. 13 августа Ростопчин писал Балашову: «Мнение народа есть следовать правилу: “Не доставайся злодею”. И если Провидению угодно будет, к вечному посрамлению России, чтоб злодей ее вступил в Москву, то я почти уверен, что народ зажжет город и отнимет у Наполеона предмет его алчности и способ наградить грабежом своих разбойников»[212]. Эту идею живо подхватил главнокомандующий 2-й Западной армии П.И. Багратион, с которым Ростопчин состоял в постоянной переписке. «Истинно так и надо, — писал Багратион московскому главнокомандующему, — лучше предать огню, нежели неприятелю. Ради бога надо разозлить чернь, что грабят церкви и женский пол насильничают; это надо рассказать мужикам»[213]. В том же письме Багратион допустил в отношении государя такие выражения, которые, будь они обнаружены в одном из листков московских масонов, обернулись бы против них немедленной расправой! «От государя ни слова не имеем, нас совсем бросил. Барклай говорит, что государь ему запретил давать решительные сражения, и все убегает. По-моему, видно, государю угодно, чтобы вся Россия была занята неприятелем»[214]. Что было позволено открыто говорить и делать барам, не было позволено даже мыслить простым чиновникам или купеческим сыновьям… Всю вторую половину августа Ростопчин без устали изобретал все новые и новые способы поддержания в московском простонародье «патриотического возбуждения». Помимо знаменитых «афишек», писаных псевдонародным языком заигравшегося в русскость богатого барина, московский главнокомандующий усилил демонстративные поиски затаившихся врагов Отечества. 18 августа Ростопчин докладывал Балашову: «Для удовольствия народа (Sic! — В.З.), отобрав 43 человек из самых замеченных по поведению и образу мыслей французов, наняв до Нижнего Новгорода барку, завтра ночью забрав, отправлю водою, а оттуда в Саратов и далее»[215]. Среди иностранцев, которые не были отправлены на барке, а продолжали содержаться в Москве, ожидая наказания, был уже упоминавшийся нами Мутон. Он был определен к наказанию кнутом и ссылке в Сибирь. Доносчику на Мутона Ростопчин демонстративно выдал 1000 рублей (!) в награду, тем самым поощряя доносительство на «подозрительных» иностранцев. Многие из московского простонародья этим воспользовались. Более того, стали составляться заговоры с целью массового избиения оставшихся иностранцев и разграбления их имущества. Об одном из таких заговоров поведал в «Записках» сам Ростопчин. Он же рассказал, как некий Наумов, занимавшийся хождением по делам, по-видимому вдохновленный намерениями Ростопчина предать город огню, «подговаривал дворовых людей и указывал им, куда следует собираться, когда настанет время грабить. Он записал уже более 600 (! — В.З.) человек»[216]. «Патриотический порыв», организованный Ростопчиным, с неизбежностью должен был соединиться с разнузданной уголовщиной. Верещагин все эти дни накануне сдачи Москвы продолжал быть в заключении в «яме», то есть в тюрьме для должников, которая находилась в подвальных помещениях здания, бывшего когда-то монетным двором, а затем губернскими присутственными местами[217]. Там же содержался и француз Мутон. Когда отгремели орудия Бородинской битвы, и русская армия приблизилась к Москве, неотступно преследуемая Наполеоном, 30 августа Ростопчин обратился к москвичам с воззванием, призывая их собраться «на Три горы»[218], дабы вместе с армией они встретили неприятеля и разбили его. Но сам Ростопчин заведомо знал, что «у нас на Трех горах ничего не будет», как он заявил С.Н. Глинке, передавая ему это воззвание. Тысячи москвичей собрались 31 августа в указанном месте, но, простояв в ожидании целый день, так и не дождались губернатора, и в тягостных раздумьях к вечеру разошлись. Между тем Москва к тому времени уже оказалась наводнена дезертирами, ранеными и «мниморанеными» (Ростопчин). «Волнение в народе было сильное, — писал о событиях 1 сентября 1812 г. в рапорте министру юстиции надворный советник АД. Бестужев-Рюмин, — грабили даже домы; пьянство и озорничество оставалось без всякого опасения быть наказану»[219]. Как сообщал в письме чиновник московского почтамта А. Карфачевский, 1 сентября по улицам города прохаживались «одни раненые солдаты, бывшие в деле под Можайском, разбивали питейные дома и лавочки на рынках»[220]. Ф.В. Ростопчин. Гоавюра Г. Мейера с портрета П.Э. Гебауэра. 1818 г. К 8 часам вечера 1 сентября Ростопчин получил уведомление от главнокомандующего объединенными русскими армиями М.И. Кутузова о том, что войска, не принимая сражения, спешно оставляют Москву. Теперь московскому главнокомандующему оставалось совсем немного времени, чтобы привести в действие давно замысленный им план уничтожения города. Он отдал распоряжение Ивашкину вывезти из Москвы пожарные насосы[221], провел тайное совещание с чинами полиции, где они получили инструкции на предмет организации поджогов в городе по вступлении в него французов; наконец, рано утром 2-го отправил своего адъютанта В.А. Обрескова в «яму», где тот приказал выпустить примерно полторы сотни арестантов, предварительно потребовав от них клятвы перед иконами в исполнении «патриотического долга»[222]. Однако двое арестантов, содержавшихся в «яме», в число выпущенных на свободу не попали. Ими были Верещагин и Мутон. Их Обресков доставил в дом Ростопчина на Лубянке. Около 10 утра[223] 2 сентября московский главнокомандующий был уже готов отбыть из столицы и после беседы с сыном Сергеем, которого застал выходившим со слезами на глазах из спальни своей матери (жена Ростопчина Екатерина Петровна и их дочери уже несколько дней как отбыли в Ярославль), узнал, что весь двор перед дворцом заполнен толпою московского простонародья. Большей частью это были те самые люди, которые по своей детской доверчивости к «начальству» весь день накануне простояли на «Трех горах», тщетно ожидая словоохотливого графа, а теперь, узнав об оставлении Москвы, в полном неведении и в смятении столпились у дома Ростопчина, запрудив обширный двор и прилегавшую к нему улицу. Многие были с оружием и в сильном подпитии. Обстоятельства разыгравшейся далее здесь трагедии не до конца ясны в своих деталях, но в общих чертах восстанавливаются достаточно убедительно. Тот двухэтажный барочный дворец (на взгляд современного человека, несколько приземистый, но не лишенный изящества), перед которым 2 сентября 1812 г. произошла трагическая сцена, стоит до сих пор. С двух сторон его окружают большие флигели, которых в 1812 г. еще не было, а двор, выходящий на Большую Лубянку, был еще более обширным. Он-то и оказался 2 сентября 1812 г. заполнен московским людом. Задний двор, также достаточно обширный, и в те годы отделенный от переднего двора кирпичной стеной, был совершенно свободен. По центру дворца находится парадный вход с не очень высоким крыльцом, а над входом, на уровне 2-го этажа, возвышается балкон. На этот балкон и выбежал около 10 утра 2-го сентября 1812 г. Ростопчин, чтобы прокричать народу: «Подождите, братцы: мне надобно еще управиться с изменником!» После этого Ростопчин зашел с балкона в дом и спустился вниз на крыльцо, куда под конвоем вывели Верещагина и Мутона. Конвойными были ординарцы Ростопчина полицейские драгуны офицер А. Г. Гаврилов и вахмистр П. Бурдаев (оба они много лет спустя поделятся своими воспоминаниями о том дне). За Ростопчиным, в дверях, а частью возле крыльца, сгрудилась его свита человек в 10. Среди свитских был адъютант московского главнокомандующего В.А. Обресков, чьи устные воспоминания об этом событии, хоть и через третьих лиц, также дошли до нас[224]. Впрочем, в 1825 г., незадолго до своей кончины, описал эту сцену и сам Ростопчин в «Записках о 1812 годе», и в реконструкции некоторых деталей нам сегодня приходится опираться именно на эти, весьма субъективно составленные, а то и намеренно искажавшие картину события, строки. Помимо «Записок» сохранился еще ответ Ростопчина на запрос московского прокурора Ф.М. Желябужского, в котором московский главнокомандующий сознательно исказил не только детали, но и смысл расправы над Верещагиным, пытаясь представить дело так, будто именно столпившийся народ был не только исполнителем «казни», но еще и судьей «предательства» Верещагина[225]. Итак, Ростопчин вышел на крыльцо и спустился во двор, куда двое полицейских драгун уже вывели Верещагина и Мутона. Толпа, надо полагать, немного отхлынула назад и образовала перед крыльцом своего рода полукруг. Ростопчин, переживший бессонную ночь, раздраженный на М.И. Кутузова, который обманул его, не дав как следует подготовиться к поджогу Москвы, и находясь под впечатлением грозности замысла, который он все же решил осуществить, — сжечь и разграбить Москву — теперь решился принести человеческую жертву! Молодой купчик, который в своем благородстве брал вину на себя и отводил обвинения от врага Отечества — Ключарева — должен был умереть адской смертью, а кровь его еще более возбудить патриотизм московской толпы! Ростопчин схватил Верещагина за руку и закричал народу: «Вот изменник! От него погибает Москва!»[226] Несчастный Верещагин, побледнев как полотно, только и успел тихо сказать: «Грех вашему сиятельству будет!»[227], как Ростопчин махнул рукой и закричал вахмистру Бурдаеву «Руби!». Бурдаев стоял как вкопанный и «не подымал рук». Тогда Ростопчин в гневе закричал на Гаврилова, в чьем эскадроне был Бурдаев: «Вы мне отвечаете своею собственною головою! Рубить!» Гаврилов скомандовал: «Сабли вон!» Бурдаев машинально выхватил палаш и вскинул вверх. То же сделал и Гаврилов. Гаврилов и нанес первый удар Верещагину по лицу, вслед за ним ударил и Бурдаев. Верещагин упал, обливаясь кровью. Ростопчин сразу обратился к Мутону, который стоял здесь же, в поношенном «сюртучишке, испачканном белой краской, простоволосый и с молитвенником в руках» (Ростопчин). Он ожидал участи, только что постигшей Верещагина, и читал молитву. Растопчин в «Записках» так воспроизвел свои собственные слова, сказанные Мутону: «Дарую вам жизнь, ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему Отечеству». По знаку главнокомандующего толпа расступилась, и Мутон бросился бежать. В письме Александру I Ростопчин несколько иначе воспроизвел эту фразу: «Потом я сказал Мутону, ожидавшему такого же конца: поди скажи Наполеону, что один несчастный, которого я наказал, был единственный из всей Москвы, оказавшийся неблагодарным к своему государю. Я сказал народу пропустить Мутона и он спасся»[228]. Аббат А. Сюрюг, чья церковь Св. Людовика фактически выходила на задний фасад дома Ростопчина, вложил в уста градоначальника такие слова: «Что до тебя, француза, то прошу впредь никогда не злословить в отношении страны, которая тебя приняла с благосклонностью». Затем, выдержав паузу, сказал: «Ступай, я прощаю тебя, но когда твои соотечественники-разбойники сюда придут, расскажи им, как мы наказываем изменников своей родины»[229] Так как история с Мутоном, помимо Ростопчина и Сюрюга, никем более не описывалась, были даже предположения, что она вообще могла быть плодом фантазии: «Этот француз не был ли, известный нам по уголовному производству в 1812 году, Петр Мутон, осужденный тогда, при разглагольствовании с дворовым человеком доктора Шлегеля, в произношении неприятных для России слов? Но этот француз, за дерзость свою, был наказан кнутом и сослан на поселение»[230]. В 1869 г. на страницах «Русского архива» случился даже спор по поводу слов Ростопчина, сказанных тогда Мутону. П.А. Вяземский приписал Ростопчину следующую фразу: «Поди, расскажи твоему царю, как наказывают у нас изменников». Это оспорил сын бывшего московского главнокомандующего А.Ф. Ростопчин. По его мнению, отец сказал Мутону: «Поди расскажи твоему царю, что ты видел единственного изменника, которого произвела Русская земля!» «Слова эти, — заметил А.Ф. Ростопчин, — имеют более глубокий смысл и в них заключается объяснение факта»[231]. Смерть Верещагина. Худ. К. В. Лебедев. 1911 г. В любом случае, смысл слов Ростопчина, сказанных Мутону, понятен. Понятно и то, почему француза никто и не попытался задержать. Возбужденные взоры толпы были направлены на окровавленное тело раненого Верещагина. На несколько мгновений воцарилась мертвая тишина. Как только Ростопчин и его свита быстрым шагом снова вошли в дом, толпа бросилась к умирающему юноше. Его ноги были обхвачены петлей; другой конец веревки привязали к лошади и поволокли тело прочь со двора, таскать по улицам. Окровавленная голова еще живого Верещагина билась о камни мостовой. Пьяная толпа ревела… Кто-то кричал: «Вот изменник нашему батюшке Александру Павловичу!» Ростопчин, все еще слыша крики, доносившиеся со двора, не оглядываясь, прошел комнаты дворца, быстро вышел на задний двор, сел в дрожки, закричал кучеру «Пошел!», и вместе со свитой мгновенно покинул Лубянку. Немало было тех, кто уже тогда, в 1812-м году, говаривал, будто Ростопчин бросил тело юноши на растерзание, так как убоялся толпы, которая, раздосадованная обманом градоначальника в том, что Москву не сдадут и его лживыми призывами к отпору наполеоновского войска, могла 2-го сентября расправиться с ним самим, по крайней мере, не дать ему благополучно уехать из Москвы. Однако не только апологеты и защитники графа[232], но и многие его недоброжелатели (как, например, Кизеветтер) это оспаривали. Они говорили о смелом и прямом характере Ростопчина, наконец, писали о том, что он мог отбыть с Лубянки беспрепятственно, с заднего двора, защищенного от толпы каменным забором. Размышляя над этим вопросом и стараясь не связывать себя путами предвзятости, мы в конечном итоге стали склоняться к тому, что инстинкт самосохранения, свойственный Ростопчину, как и любому другому человеку, в ходе разыгравшейся 2-го сентября трагедии не мог не дать о себе знать. Вооруженная и полупьяная толпа, возбужденная самим фактом оставления Москвы и возмущенная обманом своего «барина», могла легко излить свой гнев на московского главнокомандующего[233]. Многие из тех, кто собрался утром 2-го во дворе ростопчинского дома, еще помнили слова афишки градоначальника, призывавшего их на «Три горы»: «Москва наша мать. Она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией матери на защиту храмов господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом: возьмите хоругви из церквей и с сим знамением собирайтесь тотчас на Трех Горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто жертвой ляжет! Горе на страшном суде, кто отговариваться станет! Граф Ростопчин. 30 августа»[234]. Каково?! После такого призыва, прозвучавшего из уст графа, а затем изготовившегося самому к бегству из столицы, можно было и не сносить головы!.. Вместо этого московский люд растерзал невинную жертву, в то время как Ростопчин беспрепятственно покинул город, снискав затем к тому же славу великого героя. И все же столь ясное суждение и неотвратимый «исторический приговор» нам кажется чересчур поспешным. Посмотрим, что произошло в Москве дальше. Возбужденная кровью «предателя» народная толпа хлынула со двора ростопчинского дома на Кузнецкий мост, где находились лавки живших в Москве иностранцев. Под крики и улюлюканье толпа протащила тело по Кузнецкому мосту, а затем поворотила на Петровку, свернула в Столешников переулок и выплеснулась на Тверскую прямо напротив официальной резиденции генерал-губернатора[235]. Там было пусто — вся администрация из Москвы уже отбыла. Растерянный и пьяный московский люд потащил тело вниз по Тверской, к базару возле кремлевских стен… Между тем к Москве уже подходил Наполеон. В полдень он любовался куполами русской столицы с Поклонной горы, а затем приказал авангарду Мюрата войти в город. Мюрат, без выстрелов наседая на русский арьергард, медленно начал продвигаться к Кремлю. Здесь, как мы уже знаем, и произошла первая стычка с защитниками Москвы — ополченцами и полупьяными мужиками — которые стреляли по французам, бросались на них с пиками и даже рвали неприятелей зубами. Без сомнения, многие из этих безымянных защитников Кремля были теми самыми москвичами, которые в порыве патриотизма, досады и гнева только что таскали по улицам тело Верещагина. Сейчас же, около 4-х часов дня, сопротивление этой полупьяной толпы, брошенной своими господами, было легко сломлено. Несколько человек было убито, другие разбежались, третьи были разоружены и взяты под караул. Москва была пленена… Но уже вечером в городе начались пожары. Первые взрывы и поджоги были, как известно, произведены агентами Ростопчина — чинами московской полиции. Но вот кто продолжал осуществлять эти поджоги в дальнейшем, начиная с 3-го сентября, — это до сих пор вызывает большие споры. В следующем параграфе мы попытаемся выяснить, какова была роль в этих событиях оказавшихся на свободе заключенных московских тюрем. Забегая вперед, скажем, что, несмотря на явное участие колодников в поджогах и грабежах Москвы, роль их не могла быть определяющей. Между тем, поджоги продолжались, по меньшей мере, еще две недели, а число уничтоженных оккупантами подлинных и мнимых поджигателей, как мы постараемся показать далее, было не менее полутысячи![236] Но кто были эти люди? Помимо уголовников, выпущенных или сбежавших из-под караула, значительную долю составили раненые и «мнимораненные» русские солдаты, оставленные в Москве на произвол судьбы в количестве не менее 10 тыс. человек (часть из них погибнет во время пожара; другая часть будет вынужден пробавляться грабежами и разбоем; и только незначительная доля раненых окажется обеспеченной скудным питанием и приютом), и, наконец, сами московские жители, в основном из числа городской бедноты, которым, собственно говоря, нечего было терять, и которые получили «законное» право убивать и грабить[237]. На этот «патриотический подвиг» их благословил московский главнокомандующий Ростопчин, бросив им перед своим отъездом на растерзание тело раненого Верещагина. Что станется с главными героями «истории о Верещагине»? Ростопчин, покинув 2-го сентября 1812 г. Москву, вскоре устроил грандиозный спектакль с сжиганием собственного поместья в Вороново, тем самым демонстрируя не только неприятелю «решимость россиян» идти до конца, но и показывая москвичам, чье имущество он обрек на уничтожение, что и сам разделяет тяготы их потерь. Из Главной квартиры русской армии он продолжит рассылать по Московской губернии свои афишки, разжигая в крестьянах ненависть к захватчикам и призывая к верности своим законным господам. «Почитайте начальников и помещиков; они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить», — так напишет он в афишке 20 сентября, в период оккупации Москвы[238]. Вскоре после оставления французами Москвы он вернется туда и поселится в том самом доме на Лубянке, где разыгралась трагедия 2-го сентября. В письме от 6 ноября 1812 г. государь Александр I так определит свое отношение к недавним действиям Ростопчина: «Я был бы вполне доволен вашим образом действий при этих весьма затруднительных обстоятельствах, если бы не дело Верещагина, или, лучше сказать, не окончание этого дела. Я слишком правдив, чтобы говорить с вами иначе, как с полной откровенностью. Его казнь была не нужна, в особенности ее отнюдь не следовало производить подобным образом. Повесить или расстрелять было бы лучше»[239]. 30 августа 1814 г. состоится отставка Ростопчина с поста московского главнокомандующего. Ростопчин уедет в Петербург, но там надолго не задержится и отправится за границу, на воды. По-видимому, в этот период, по свидетельству немецкого писателя К.А. Варнгагена фон Энзе, с которым Ростопчин увидится в Базеле, и судя по письмам Федора Васильевича к жене, его особенно сильно будут мучить воспоминания о дикой расправе над Верещагиным[240]. Однако вскоре Ростопчин вторично поедет за границу и осядет в Париже(!). Его настроение станет ровным и даже радостным. Он окунется в шумную парижскую жизнь, будет посещать театры, станет без устали сыпать остротами в салонах и станет предметом всеобщего интереса и любопытства. Уже с 1812 г. за Ростопчиным в Европе прочно утвердится (в том числе благодаря бюллетеням и письмам Наполеона) слава «русского Герострата», «римлянина», который предал священную столицу огню и поруганию. Ростопчин будет реагировать на эти разговоры по-разному, то «скромно» принимая славу «победителя Наполеона», то категорически от нее отказываясь. Наконец, в 1823 г., еще живя в Париже, но готовясь к возвращению на родину, Ростопчин опубликует сочинение «Правда о московском пожаре», в котором громогласно попытается снять с себя славу организатора московского пожара и возложить ее на весь «русский народ»[241]. Это самоотречение Ростопчина вызовет волну споров и осуждений автора, чьим словам ни в России, ни в Европе никто не будет спешить верить. Лукавил ли Ростопчин? В сущности, нет. Только немногие в те годы прозорливо увидят суть произошедших в 1812 г. в Москве событий. Старинный приятель Ротопчина С.Р. Воронцов, наблюдавший Россию из английского далека, уже в марте 1813 г. напишет Федору Васильевичу так: «Вы были той благодетельной искрой, которая возбудила к проявлению чудный нрав наших дорогих соотечественников, тех, которых называют чистокровными русскими, говорящими одним языком, исповедующими одну веру»[242]. Сам Ростопчин скажет Варнгагену фон Энзе: «Я поджог дух народа, а этим страшным огнем легко зажечь множество факелов»[243]. Ростопчин более ясно, нежели Воронцов, осознавал природу этого «духа народа». Как никто другой из числа русских аристократов он ненавидел русских простолюдинов, но его неизменно, как писал П.А. Вяземский, «влекло к черни: он чуял, что мог бы над нею господствовать». Ловко манипулируя толпой и, по временам, разжигая в ней самые страшные инстинкты, не останавливаясь ради этого перед беззаконием и преступлением, Ростопчин направлял народную энергию по тому пути, на котором, по его мнению, она не только уничтожит неприятеля, но и поможет сохранить патриархально-крепостнический уклад всей российской жизни. Обрекая первопрестольную столицу на уничтожение, Ростопчин добивался (и добился) еще одного, не менее важного результата, — между оккупационными властями и обездоленным народом сейчас уже не сможет возникнуть никакого сближения. Русские простолюдины теперь будут совершенно глухи к словам «свобода» и «вольность», а европейские солдаты, в свою очередь, уже не смогут относиться к русским иначе как к диким и темным варварам. В последние годы жизни Ростопчина, если какие-то тревоги и станут одолевать его, то они будут связаны с настойчивыми попытками его супруги Екатерины Петровны обратить детей из православия в католичество. Что же до убийства Верещагина, то следует признать совершенно справедливым суждение П.А. Вяземского: «… смерть Верещагина осталась темным пятном в памяти его; но она не легла неизгладимым и неискупимым грехом на совести его. Ни в письмах его, ни, сколько мне известно, в самых потаенных разговорах его с приближенными ему людьми… нигде не отозвалась трагическая нота, которая звучала бы угрызением совести и раскаянием»[244]. В сентябре 1823 г. Ростопчин возвратится из Парижа в Москву и умрет там 18 января 1826 г. Его похоронят на Пятницком кладбище рядом с любимой и незадолго то того умершей дочерью Елизаветой. Душеприказчиком Ростопчина будет его верный клеврет Адам Фомич Брокер. Он намного переживет своего благодетеля, скончавшись в 1848 г. на 77-м году жизни. Умрет он в совершенной бедности, до конца жизни, судя по многочисленным отзывам современников, оставаясь необыкновенно вспыльчивым и бескорыстным человеком. Федор Петрович Ключарев, сосланный Ростопчиным вместе с женой возле Воронежа, будет находиться там под пристальным наблюдением местных властей[245]. Между тем, смещение и ссылка Ключарева вызовут «переполох» (А.Е. Ельницкий) в Петербурге. Министр внутренних дел О.П. Козадавлев и министр полиции АД. Балашов будут поражены столь явным самоуправством Ростопчина, отправившим в ссылку чиновника генеральского ранга, что, по всем существовавшим правилам, можно было сделать только с одобрения государя. 24 февраля 1813 г. Сенат даст предварительное заключение по поводу деятельности Ключарева. Будет решено «строжайше исследовать» его подозрительные поступки и «учинить суждение на основании законов». Государственный совет такое решение одобрит[246]. Однако Сенат с приведением своего решения в действие будет медлить, в то время как Ключарев, судя по всему, будет продолжать находиться в ссылке фактически без средств. Поэтому 24 февраля 1814 г. Александр I распорядился о выдаче Ключареву жалованья почт-директора. И только 31 мая 1816 г. Сенат предпишет московскому губернскому правлению исследовать вопрос о поступках Ключарева и учинить суждение на основании закона. Но уже 28 июня 1816 г. последует Высочайший указ, в коем было сказано: «Вознаграждая потерпенное бывшим московским почтдиректором, действительным статским советником Ключаревым удаление от должности, произведенное по обстоятельствам 1812 года тогдашним московским местным начальством, Всемилостивейшее жалуем его в тайные советники, и облекая званием сенатора, повелеваем присутствовать ему в Правительствующем Сенате». 22 августа того же года Комитет министров решит дело в отношении Ключарева «почитать оконченным»[247]. После возвращения Ключарева из ссылки его будут продолжать преследовать горести и печали. К началу 1820-х гг. он потеряет двух замужних дочерей и трех женатых сыновей (!), и от всех их останутся сироты, оказавшиеся на иждивении Федора Петровича. Из детей в живых окажется только один сын и, как напишут современники, «самый худший» (не тот ли самый Михаил, который дал Верещагину злополучную гамбургскую газету?). Преставится Федор Петрович Ключарев 1 июля 1822 г., оставив после себя огромные долги. Отец Михаила Верещагина, Николай Гаврилович, переживет трагические события 1812 г., несмотря на то, что будут ходить упорные слухи, будто толпа возбужденного народа убила тогда же, 2 сентября, и его[248]. Возможно, так бы и произошло, если бы дом Николая Гавриловича не находился довольно далеко от Кремля, за Яузой, на Николоямской улице. Во время посещения Москвы в 1816 г. император Александр I пригласит Николая Гавриловича Верещагина к себе и будет беседовать с ним. На следующий день государь прикажет отправить Верещагину бриллиантовый перстень и распорядится выдать ему 20 тыс. рублей. Год смерти Николая Гавриловича нам неизвестен. Несмотря на смерть Михаила Верещагина, дело в отношении его, как и в отношении Мешкова, еще долго не будет закрыто. В самый канун вступления неприятеля в Москву московский Сенат должен будет удалиться в Казань. Производство дела остановится. Только благодаря вмешательству министра юстиции И.И. Дмитриева в начале 1813 г. оно будет возобновлено. 24 февраля 1813 г. 6-й департамент Сената, все еще находившийся в Казани, отправит Дмитриеву для доклада императору заключение. В отношении Мешкова там будет значиться: «Лиша чинов и соединенного с оными дворянского достоинства, написать в солдаты, а буде окажется не способным к воинской службе, то сослать в Сибирь на поселение». В отношении же Михаила Верещагина там говорилось, что он показал себя «изменником Отечеству своему» и подлежит смертной казни, но по смягчающим обстоятельствам «лиша его Михайлу Верещагина доброго имени, согласно мнению главнокомандующего в Москве графа Ростопчина, наказать его Верещагина кнутом двадцатью ударами; потом, заклепав в кандалы, сослать в каторжную работу в Нерчинск»[249]. Этот доклад сразу не попадет к государю, а будет передан на рассмотрение Государственного совета, который 21 августа 1814 г. определит, что Мешкова, «по лишению чинов отдать в военную службу, в какую окажется годным». В отношении Верещагина будет сказано так: в связи с тем, что из рапорта московского прокурора Желябужского явствует, по известию от московского главнокомандующего, что «он (т. е. Ростопчин. — В.З.) исполняясь патриотической горести о участи Москвы, сим изменником предвещенной, и опасаясь, чтобы он не избегнул как-либо от достойного наказания, отдал его в день оставления им Москвы для наказания народу, который от горести и отчаяния почел его недостойным жить и предал смерти», приговор оставить «без действия», а о «всех обстоятельствах сего происшествия довести до сведения Его Императорского Величества». На подлиннике документа Александр I собственноручно начертает: «Мешкова простить»[250]. Однако указ Сената «с прописанием Высочайше утвержденного мнения Государственного совета», будет подписан только 31 мая 1816 г. 7 июля он поступит в Уголовную палату и, наконец, 16 июля Мешкову будет объявлено «Всемилостивейшее дарованное ему прощение, с возвращением аттестата и патентов на чины». Само же дело будет закрыто только 25 ноября 1818 г.[251] Дальнейшая судьба Мешкова и его семьи остается нам неизвестной. А вот история Михаила Верещагина, уже после его смерти, окажется примечательной… После окончания трагических событий 1812 г. по Москве станут ходить разные слухи о том, куда делось тело несчастного страдальца. Так, архитектор Фихтнер, остававшийся во время оккупации в Москве, станет уверять, что труп Верещагина еще долго валялся на Тверской[252]. В то же время московский немец врач А.В. Нордгоф, также переживший оккупацию, посчитает, что тело Верещагина толпа таскала по улицам часа два, пока некий казачий офицер «ударами сабли и кнута» не заставил толпу прекратить надругательства над мертвым, и тело Верещагина было захоронено французами на следующий день «вместе с телами других, которые валялись по улицам»[253]. Другая версия будет предложена при публикации воспоминаний бригадира П.А. Волконского, оказавшегося в 1812 г. в оккупированной Москве. Сам Волконский будет полагать, что тело Верещагина потащили с Лубянки через Кузнецкий мост, «Охотным рядом и по Тверской». Издатели воспоминаний сочтут нужным уточнить, что Верещагина окончательно «прикончили в Брюсовском переулке, близ церкви Рождества на Овражке»[254]. Но о какой «церкви Рождества» в Брюсовом переулке они вели речь? Такой церкви там никогда не было. Из всех близлежащих к местам происходивших событий церквей была только церковь Рождества Пресвятой Богородицы в Столешниках[255]. В самом же Брюсовом переулке находится церковь Воскресения Словущего на Успенском Вражке (Брюсов пер., 15/2). П.В. Шереметевский, который будет заниматься во 2-й половине XIX — начале XX вв. «делом Верещагина», предположит, что тело могло быть брошено у небольшой церкви «позади Кузнецкого мост (Воскресения?) и там погребено». Далее он напишет, что «при сломке церкви тело было открыто почти нетронутым»[256]. Имел ли ввиду Шереметевский именно эту церковь Воскресения Словущего на Успенском вражке (но ведь она находится в Брюсовом переулке, место которого с трудом можно соотнести с указанием «позади Кузнецкого моста»), либо какую-либо другую, непонятно[257]. Наконец, появится еще одно и, как нам кажется, наиболее убедительное свидетельство о судьбе тела несчастного Верещагина. В примечаниях к воспоминаниям московского француза шевалье Ф.Ж. д’Изарна, составленных католическим священником и историком отцом Ладрагом (который скрывался под анаграммой Гадаруэль), будет предложена следующая версия: «… волоча труп, толпа спустилась вниз по Кузнецкому мосту, повернула вправо на Петровку, потом по Столешникову переулку, на Тверскую, оттуда на рынок и, наконец, тело было брошено за ограду небольшой церкви, позади Кузнецкого моста, и было похоронено. Когда Москва опять поднялась из развалин, городское начальство решило провести новую улицу — теперешнюю Софийку; церковь эта была снесена, и нужно было также перенести останки, находившиеся на церковном дворе, замененном улицею. Тело Верещагина найдено почти не тронутым, в чем нет ничего удивительного по качеству тамошней почвы. Но народ умилился этим, и многие считали этого несчастного мучеником. Начальство покончило с этим, благоразумно распорядившись, чтобы печальные останки убрали оттуда; и больше об этом не говорили. Эти последние сведения мне сообщил очевидец»[258]. Церковь Софии Премудрости Божией у Пушечного двора (ныне Пушечная ул., 15). Фото автора. Сентябрь 2009 г. Может быть, все было именно так… По крайней мере, эта последняя история выглядит очень по-нашему, по-российски… Но что же это могла быть за церковь и сохранилась ли она? Да, сохранилась. Это церковь Софии Премудрости Божией у Пушечного двора, что на Лубянке (ныне Пушечная ул., 15). Первая, деревянная, церковь Св. Софии на этом месте была построена в 1585–1590 гг. переселенцами из Новгорода, в 1692 г. она сгорела и вскоре после этого было воздвигнуто каменное здание. В 1812 г. церковь была разорена и 1816 г., когда прокладывали новую улицу (ту самую Софийку, о которой идет речь у д’Изарна), здание несколько перестроили. Однако наиболее значительной перестройке церковь подверглась в 40-е гг. XIX в. Наконец, в 1938 г. она была закрыта. Тем не менее, сохранившееся здание было в 2001 г. отреставрировано, и в марте 2002 г. освящено (Патриархом Алексием II в присутствии директора ФСБ Н.П. Патрушева!). В сентябре 2009 г., в ходе поисков следов трагической истории, разыгравшейся в 1812 г., мы побываем в этом храме. Один из приделов окажется совсем недавно покрытым росписью, повествующей о драматических событиях 200-летней давности. В левой части росписи окажется помещенной сцена принятия Михаилом Илларионовичем Кутузовым благословения возле Казанского собора перед отбытием его в 1812 г. в действующую армию, справа — картина изгнания неприятеля из России, а над всем этим царствовать изображение архистратига Михаила, волею Господа предопределившего исход нашествия двунадесяти языков! Не возле ли этой церкви св. Софии было погребено тело не святого мученика Михаила Верещагина, чья кровь, возложенная на алтарь Отечества, стала источником Великого московского пожара и спасения России? 2.2 Ф.В. Ростопчин и уголовники В понедельник, 2 сентября[259] 1812 г., смотритель Московского тюремного замка Иванов поднялся очень рано. Днем накануне, в воскресенье, надворный советник Евреинов, стряпчий губернской уголовной палаты, сообщил ему, что «есть распоряжение начальства отправить из замка и временной тюрьмы колодников в город Рязань». В тот же день, «в ночи», прибывший в замок частный пристав Муратов подтвердил это решение. Однако Иванов оставался в недоумении, «когда и каким образом то исполнением учиниться долженствовало». «Ни отколе не имев» об этом сведений, «поутру в часе в 6-м», Иванов отправился на квартиру к обер- полицмейстеру П.А. Ивашкину, к Красным воротам, «надеясь осведомиться о том и получить приказание». Однако квартира Ивашкина оказалась уже покинутой. Иванов в панике начал метаться, пытаясь узнать, куда же выехал его начальник, и что ему, Иванову, следовало делать. И только «по слухам узнал», что Ивашкин уже Москву покинул! «…и так, — сообщал Иванов в рапорте от 13 сентября 1812 г. тому же Ивашкину, — оставшись в изумлении, не зная к чему приступить, а паче что делать с врученною мне обязанностью, лишаясь всех способов к продовольствию, возвратился немедленно к своей обязанности ожидать откуда-нибудь недоумению моему разрешения»[260]. В Тюремном замке при Иванове к утру 2 сентября содержалось ни много ни мало 627 «арестантов и колодников». В полном недоумении оказался к утру 2 сентября и смотритель Временной тюрьмы («ямы») Вельтман, под надзором которого было 173 арестанта (правда, часть из них из-за тесноты Временной тюрьмы содержалась в Тюремном замке в Бутырках). Он, подобно Иванову, тоже бросился к дому Ивашкина, но, как и тот, нашел квартиру своего начальника опустевшей[261]. Столь же обескураженный, как и Иванов, Вельтман направился обратно к подвалам Временной тюрьмы. Вопрос о судьбе уголовников, то ли отконвоированных из Москвы, то ли выпущенных Ростопчиным для организации поджогов в городе, волновал многих участников событий 1812 г., а затем, в течение более чем полутора сотен лет, и историков. Напомним, что на показательном процессе, организованном французами 24 сентября (н. ст.) над 26-ю «поджигателями» было заявлено, что главным организатором пожара Москвы был Ростопчин, который «велел распустить острог и около 800 преступников было выпущено с тем, чтобы они подожгли город в 24 часа после вступления французов». Для руководства этим предприятием в Москве были оставлены «различные офицеры и полицейские чиновники». Помимо этого, заявлялось, что Ростопчин вывез из города все пожарные трубы, дроги, крючья, ведра и другие «пожарные орудия»[262]. Обращает на себя внимание, что указанное французской военно-судной комиссией число арестантов (800 человек) почти совершенно совпадало с истинным числом преступников и подследственных, находившихся в Тюремном замке и во Временной тюрьме! Не менее удивительно и другое: среди 26 человек ни один из них не был отнесен к уголовникам (только у казненного Семена Ахрамеева и «недостаточно изобличенного» Андрея Шестоперова род занятий не был указан). Хотя, конечно, не исключено, что в протоколе судебного заседания указывался только род занятий, но не «судимость» обвиняемого. В этом случае, конечно, среди представших на процессе могли быть и уголовники. Как бы то ни было, история о поджигателях-каторжниках стала излюбленным сюжетом для многих французских описаний московского пожара. Уже в день процесса, 24 сентября (н. ст.), капитан 2-го полка пеших гренадеров Императорской гвардии Л.Ф. Фантэн дез Одоард, записал в своем дневнике: «Ростопчин, его (т. е. города. — В.З.) губернатор, хладнокровно подготовил и принес жертву. Его помощниками была тысяча каторжников, освобожденных до этого, и всем преступникам было обещано прощение, если они сожгут Москву. Опьяненные водкой и снабженные зажигательными материалами, а также запуская конгривные ракеты (назывались так по имени английского изобретателя полковника У. Конгрейва. — В.З.), бешеные подняли руку на плоды труда с адской радостью…»[263] Еще ранее Фантэна дез Одоарда, в 19-м бюллетене Великой армии, продиктованном Наполеоном поздним вечером 16-го сентября (н. ст.), была запущена в широкий оборот другая цифра — «три тысячи злодеев, которых он (т. е. Ростопчин. — В.З.) выпустил из тюрем». Здесь же говорилось, что кроме этого Ростопчин «созвал 6 тыс. подчиненных и раздал им оружие из арсенала»[264]. Пассажи об участии каторжников в поджогах Москвы встречаются во многих письмах французов, написанных в те дни в Москве[265]. Правда, наряду с каторжниками и выпущенными на волю сумасшедшими, действуют тысячи (от 5 до 10 тыс.) других русских злоумышленников, в том числе чинов полиции[266], а также английские агенты, переодетые в русское платье[267]. Число же каторжников в письмах французов иногда доходит до 20 тыс.![268] Версия о широком участии в поджоге города каторжников, выпущенных Ростопчиным, активно развивалась московскими иностранцами с первого дня вступления Наполеона в Москву. Даже еще ранее вступления в город французов по Москве уже упорно ходили слухи о готовности Ростопчина сжечь город и о том, что московская чернь с попустительства, а то и при поощрении городского начальства, собирается перебить всех оставшихся в городе иностранцев. Не исключено, что и слухи о том, что губернатор выпустил из тюрем колодников для организации поджогов и бесчинств тоже начали циркулировать за несколько часов до входа войск Наполеона. Известный мемуарист шевалье Ф.Ж. д’Изарн, давно осевший в Москве и торговавший зерном, передал одну из тех историй, которые циркулировали в русской столице: «Незадолго до вступления французов в Москву, к дверям слесаря немца Гурни, жившего в Немецкой слободе, подошел просить милостыни какой- то нищий в арестантском платье и головою, наполовину обритою. Хозяйка дома дала этому несчастному все нужное для того, чтобы подкрепиться и потом еще несколько денег. Сударыня, сказал он ей, в благодарность за вашу доброту ко мне, я дам вам совет: “Уезжайте как можно скорей”. — Зачем? — “Этого мне нельзя сказать вам” — но осажденный вопросами, он рассказал наконец, что все арестанты без исключения выпущены из острога; с них взяли слово, что они будут поджигать город, а для большей верности, их заставили присягнуть перед иконами»[269]. Ф.В. Ростопчин. Худ. С. Тончи. Начало XIX в. История с освобождением Ростопчиным заключенных для организации бесчинств и пожаров активно распространялась и знаменитым аббатом Сюрюгом, кюре французской церкви Св. Людовика в Москве[270]. В целом, история о русских каторжниках прочно вошла в издания мемуаров французских участников похода в Россию[271]. Что же говорят об этом русские материалы? Картина оказывается более противоречивой. Как мы уже отмечали выше, грабежи и разбойные нападения в Москве начались задолго до утра 2-го сентября, когда все арестанты московских тюрем еще определенно находились под караулом. В начавшихся бесчинствах особую активность проявляли в те дни оставшиеся в городе русские раненые и дезертиры. «У Покровского монастыря, — писал в письме асессор Сокольский, выбравшийся из Москвы 1 сентября, — встретили около 5000 раненых, кои разбивали кабаки; нашим многие грозили страшною опасностию…»[272] Мародерство со стороны дезертиров и брошенных в Москве на произвол судьбы раненых приобрело в дальнейшем неимоверный размах. Приведем только один эпизод, ставший известным благодаря письму приказчика Максима Сокова. 4 сентября, когда жители Баташовской усадьбы на Швивой горке вынуждены были спасаться от огня, они «к ужасу усмотрели беглых и раненых русских солдат или мародеров и после узнали, что они жили грабежом проходящих». Ночью, в 100 метрах от себя, беглецы услышали человеческие стенания, а затем увидели «что русские раненые и беглые солдаты не только ограбили бедного обывателя, руки и ноги переломили, но и старались убить до смерти». Люди Сокова, решившись отомстить, перебили дубьем 12 человек «с подвязанными руками и с связанными головами». Рядом с их лагерем, в осоке, у воды они нашли «разного платья и других награбленных вещей воза два»[273]. Были случаи, когда дезертировавшие русские солдаты вступали в сговор с оккупантами ради грабежа своих соотечественников[274]. Ростопчин, хорошо представляя, сколь опасны были для Москвы, покидаемой жителями и властями, эти скопления неизбежных для дезорганизованной армии мародеров, многократно писал об этом, отводя всякие обвинения в свой адрес на предмет освобождения заключенных. 13 сентября 1812 г. он написал главнокомандующему Кутузову о страданиях жителей «от своих раненых, больных и нижних воинских чинов всюду шатающихся единственно для разорения соотечественников»[275]. 30 октября Ростопчин писал управляющему Министерством полиции С.К. Вязмитинову о том, что «в числе едва 10 тыс. человек в Москве жителей оставшихся, наверно 9 тыс. было таких, кои с намерением грабить не выехали да и по выходе французов продолжали и с казаками и с жителями окрестных селений, в первые три или четыре дня»[276]. В своих воспоминаниях, написанных значительно позже описываемых событий, Ростопчин, как можно понять, 30-го или 31-го августа, приказал полиции «запереть вечером все кабаки и выгнать целовальников. К мере этой я должен был, — писал Ростопчин, — прибегнуть вследствие появления огромного числа мародеров, дезертиров и мнимораненых, которые со всех сторон прибывали в город; а одна уже приманка выпивки привлекла бы часть армии, которая и без того уже была слишком дезорганизована, и тысячи солдат, которых нельзя было сдержать силой, начали бы грабить город и, может быть, даже зажгли бы его, прежде прихода нашей армии»[277]. Версию же о том, что в поджоге Москвы участвовали преднамеренно выпущенные им для этого колодники Ростопчин категорически отвергал[278]. Но только ли русские солдаты и дезертиры грабили и поджигали дома москвичей? Определенно нет. Среди грабителей и поджигателей были солдаты Великой армии. Вопреки уверениям Наполеона, некоторых мемуаристов и зарубежных историков в том, что наполеоновские солдаты только грабили, но не поджигали дома, это было не так. Наполеоновские мародеры, как и русские, полагали, что грабить добро гораздо сподручнее, когда дом загорится. О поджогах такого рода писали многие: надзиратель Воспитательного дома И.А. Тутолмин, смотритель Павловской больницы в Москве П. Носков, отставной генерал-майор С.И. Мосолов и др.[279] Очень много было поджигавших и грабивших из числа подонков московского общества. Было немало случаев, когда они грабили не только своих соотечественников, но и самих французов![280] Особую окраску и особый размах буйство этих подонков приобрело в самом начале оккупации Москвы вследствие патриотических призывов самого Ростопчина. Патриотические призывы губернатора, водка, пролитая кровь М. Верещагина — все это происходило на фоне свободной раздачи оружия из Кремлевского арсенала. Весьма существенную лепту в грабежи Москвы с самого начала внесли окрестные крестьяне. Свидетельств тому множество. Вот, к примеру, что рассказал священник церкви Николы в Зарядье А.Н. Лебедев. Он писал, что имущество грабилось «налетевшими как саранча… мужиками незадолго до вступления неприятеля в Москву. Из этих грабителей были такие умелые, которые быстро находили и все то, что было зарыто москвичами в земле на дворах, по погребам. Увозилось ими все, и мелкое, и крупное, не пренебрегали и книгами…»[281] Наконец, остались свидетельства и о том, что в грабежах и в сотрудничестве с оккупантами участвовали и чины московской полиции! Московская полиция, как писала М.А.Волкова В.И. Ланской, «выйдя из города в беспорядке, грабила во всех деревнях, лежащих между Москвой и Владимиром»[282]. А квартальный поручик П. Лакруа, находившийся в карауле у пленного французского командира эскадрона Сент-Перна, специально остался в Москве, дабы перейти на службу к неприятелю. Сознательно остался в Москве, желая перейти на службу к французам, и квартальный поручик В. Галданов. Оказался 2 сентября пьян, отстал от полицейской команды и остался в Москве фурман Соломенко. Поведение его в городе во время оккупации так до конца и осталось невыясненным[283]. На этом фоне совершенно невинными выглядели действия И.М. Бархатова, заплечных дел мастера, состоявшего при Московском губернском замке, который, следуя на своей подводе с женой в Нижний Новгород, «ходя там, по питейным домам и наглыми средствами отнимая у целовальников казенные меры, черпая, вино пил безденежно»[284]. Что же говорят русские свидетельства о колодниках? Участвовали ли они в грабежах и поджогах, и, если участвовали, то каково было это участие? А.Я. Булгаков, доверенное лицо Ростопчина, оставил запись о том, что 2 сентября, в 5 часов вечера возле заставы, через которую он выезжал из Москвы, он увидел следующее: «Кабак разбит. У острога колодники бегут: их выпустили, или они поломали замки сами»[285]. П.А. Волконский также свидетельствовал, что 2 сентября «распустили колодников из ямы, рабочаго дома и сумасшедших»[286]. Титулярный советник Василий Попов в своем прошении о вспомоществовании от 10 ноября 1812 г. на имя Ростопчина рассказывал, как в оккупированной Москве его вначале остановили французские грабители, которые ободрали с образов, бывших с ним, серебряные венцы, после чего возвратили ему иконы. Но сразу после этого и сами образа у него отняли трое «молодцов», «скованных в железах», и при этом немилосердно били[287]. Весьма пространный рассказ о том, как, будучи еще 14-летним мальчиком, попал в настоящее бандитское логово в оккупированной Москве, оставил спустя много лет А. Рязанов[288]. После знакомства с его рассказом не остается сомнений в том, что в логове были настоящие каторжники, выпущенные из острога, которые грабили всех подряд, в особенности французов. Впрочем, вместе с тем, уголовники были готовы и оказать снисходительное покровительство некоторым своим несчастным соотечественникам. Сразу после оставления неприятелем Москвы и вступления туда русских войск власти начали отлавливать арестантов, оказавшихся на свободе. 15 октября майор Гельман, командир Московской драгунской команды, докладывал Ивашкину, что в Москве задержано более 600 грабителей, «да еще под караулом содержалось более 200 человек»[289]. Рапорт генерал-майора И.Д. Иловайского 4-го Ростопчину от 16 октября 1812 г. еще более откровенен. Со ссылкой на майора К.Х. Бенкендорфа Иловайский сообщал, что «в течение двух дней переловлено более 200 зажигателей и грабителей, по большей части выпущенных из острога преступников, из которых семь человек схвачены лейб-казачьим разъездом, против коего они стреляли из ружей, и несколько пойманы в святотатстве и убийстве…»[290] Этот рапорт Иловайского, а также другие свидетельства русских и французов, дали возможность А.Н. Попову в работе, написанной более 100 лет назад, со всей убежденностью заявить о том, что в период наполеоновской оккупации в Москве находилось немало выпущенных из тюрем преступников, а приказание Ростопчина об отправке их из столицы «не было исполнено, по крайней мере вполне»[291]. Тюремный замок (Бутырская тюрьма). Фрагмент плана Москвы. Начало XIX в. Последним из отечественных историков обращался к теме каторжников и московского пожара 1812 г. А.Г. Тартаковский. Взяв в качестве основной идеи своей статьи версию И. Шницлера и А.Е. Ельницкого о несоответствии первоначального замысла Ростопчина о полном уничтожении столицы реальному ее воплощению[292], Тартаковский, тем не менее, внес ряд ценных уточнений. Одно из них касалось судьбы колодников. По его мнению, если арестанты Тюремного замка в Бутырках и были отконвоированы из города, то колодники из Временной тюрьмы были особо доверенным лицом Ростопчина его адъютантом В.А. Обресковым все выпущены на волю[293]. При всей убедительности картины, представленной Тартаковским, не может не возникнуть вопроса о том, могли ли сидевшие в «яме», по большей части, несостоятельные должники или подследственные по мелким делам, вдруг превратиться в сотни отъявленных уголовников, готовых на поджоги, грабежи и убийства? Вновь обратимся к сохранившимся документам. 1 сентября Ростопчин (трудно сказать, до или после встречи с Кутузовым на Поклонной горе) предписал гражданскому губернатору Н.В. Обрескову отправить в Рязань «за присмотром содержащихся в здешнем тюремном замке криминальных колодников». Обресков, в свою очередь, соотнесся с обер-полицмейстером Ивашкиным, возложив на него эту задачу. Согласно сведениям Обрескова, в Тюремном замке содержалось («за исключением по ордонансной части», т. е воинских арестантов по Московскому гарнизону) 529 человек. Во Временной тюрьме всего содержалось 166 человек. Обресков полагал (вероятно, по предложению Ростопчина) возможным тех из них, кто «по давно бывшим претензиям, могут освобождены на расписки с обязательством явиться по востребовании». Обресков просил Ивашкина вытребовать от московского коменданта охранение под командой обер-офицера из расчета одного рядового на трех арестантов. Обресков требовал также изыскать суммы на продовольствие в дороге. Конвоирование содержавшихся по ордонансной части 101 человека предполагалось поручить коменданту. Содержавшихся за долги, «по изъяснении господина стряпчего», рекомендовалось освободить[294]. Калачник. Рис. Дж. Аткинсона и Дж. Уокера Конец XVIII в. Итак, в намерения Ростопчина, без сомнения, не входило использовать колодников Тюремного замка для организации беспорядков и поджогов в городе. Но может быть поджигателями должны были стать арестанты Временной тюрьмы? К утру 2 сентября «подопечными» Вельтмана были 173 арестанта, из которых, однако, во Временной тюрьме содержалось только 166 человек; остальные 7 человек были размещены в Тюремном замке[295]. Кроме того, в ведении Вельтмана находилось «сверх того более 20 человек евреев», которые содержались в замке, но которые, по-видимому, вместе с тем, не вошли в указанное число 173 человек[296]. Из 166 человек 26 были женщинами. Основная часть арестантов были дворовыми людьми и крестьянами. Кроме того, было несколько мещан, купеческий сын, несколько дезертиров, один отставной корнет, один майор, шесть чиновников, один сын чиновника, один отставной вахмистр и один иностранец. Трудно сказать, кого именно могли бы освободить под расписку утром 2 сентября, но очевидно, что и оставшиеся 100 — 150 человек вряд ли могли превратиться в восемь сотен каторжников-поджигателей. Что же реально произошло 2-го сентября с арестантами московских тюрем? Как известно, около 8 часов вечера 1 сентября Ростопчин получил сообщение от Кутузова об окончательном решении оставить Москву. Поэтому вечер 1-го сентября и ночь с 1-го на 2-е были до предела заполнены неотложными делами. Среди прочего, Ростопчин приказал Ивашкину вывезти из Москвы пожарные трубы, при этом оставив на месте «пожарные инструменты». Сборным местом пожарной команды, как и всей полицейской команды, были определены Красные ворота, рядом с которыми был дом обер-полицмейстера[297]. Воспоминания Ростопчина дают нам представление о тех неотложных мерах, которые московский главнокомандующий успел предпринять вечером 1-го, в ночь с 1-го на 2-е и утром 2-го сентября. Он написал и отправил к императору 2 письма (одно — до получения уведомления от Кутузова о сдаче Москвы, другое — после); «призвал» Ивашкина и отдал ему распоряжение об отправке полицейских офицеров для провода войск на Рязанскую и Владимирскую дороги; распорядился увезти все пожарные трубы; отдал приказ коменданту и начальнику Московского гарнизона об уходе их команд из города; позаботился об отправке из Москвы двух (по другим источникам — трех) особо чтимых икон; немало времени уделил организации отправки раненых; распорядился о высылке Ф. Леппиха со всем его «хозяйством» (как известно, последний производил опыты по постройке управляемого воздушного шара) по Ярославской дороге; примерно в 11 вечера беседовал с принцем Вюртембергским и герцогом Ольденбургским, затем — с несколькими молодыми людьми из «хороших фамилий», с которыми вынужден был спорить о необходимости оставления Москвы; отправил камердинера на дачу в Сокольники, чтобы спасти два дорогих ему портрета — жены и императора Павла I; отобрал бумаги, которые хотел взять с собой; озаботился отправкой двух грузинских царевен, двух грузинских княжен и экзарха Грузии, брошенных в Москве начальником Московского дворцового управления П.С. Валуевым; принял множество просителей; отобрал 6 полицейских офицеров, которые должны были остаться переодетыми в Москве и доставлять ему сведения о происходивших там событиях[298]; под утро принял шталмейстера П.И. Загряжского, чье поведение во время вражеской оккупации станет столь скандальным; в 10 часов утра встретился с сыном Сергеем; наконец, стал участником трагической сцены убийства М.Н. Верещагина. Конечно, о зловещем совещании, где бы обсуждался план сожжения города, Ростопчин не поведал. О том, что такое совещание предположительно все же имело место, мы можем судить на основании только косвенных данных. Впервые о факте такого совещания уверенно написала дочь Ростопчина Н.Ф. Нарышкина, чьи воспоминания, написанные в 1860-е гг., были опубликованы только в 1912 г. Более того, реально в научный оборот их ввел только А.Г.Тартаковский в 1992 г. Напомним, что Нарышкина уверяла, будто «глубокой ночью полицмейстер (le maitre de police) Брокер привел с собой несколько человек из числа горожан и других чинов полиции». «Состоялось секретное совещание, — пишет она далее, — в кабинете моего отца, на котором присутствовали Брокер и мой брат; они получили точные инструкции (des instructions precises) о зданиях и кварталах, которые следовало обратить в пепел сразу же как только пройдут наши войска: они обещали все выполнить и сдержать слово; это не подтверждает мнения, будто разбойники или бандиты явились теми, кто поджог город, но это были люди, преданные своей родине и своему долгу»[299]. Среди этих людей Нарышкина назвала прежде всего квартального надзирателя П.И. Вороненко, который, по ее словам, уничтожил склады с зерном, барки, стоявшие на реке, также наполненные зерном, «и лавки, которые образуют форму базара, в которых были все товары, необходимые для обитателей Москвы». Нарышкина называет еще два имени из числа московских ремесленников, выполнивших приказ «об уничтожении складов, которые первыми должны были быть преданы огню». Этими людьми были Иван Прохоров, который был расстрелян французами, и Антон Герасимов, который исчез бесследно[300]. Следует обратить внимание на то, что Нарышкина все же была не первой, кто, опираясь на известный рапорт Вороненко на имя экзекутора Андреева, отверг идею об использовании Ростопчиным колодников для организации поджогов. Первым был А.И. Михайловский-Данилевский[301]. Из доклада Вороненко следовало, что 2 сентября в 5 часов утра по поручению Ростопчина он отправился «на Винный и Мытный дворы, в комиссариат и на не успевшие к выходу казенные и партикулярные барки у Красного холма и Симонова монастыря». После вступления в Москву неприятеля (это произошло, как мы уже знаем, в 3–4 часа дня) вплоть до 10 часов вечера он «по мере возможности» предал эти объекты огню. Что же касается А.Ф. Брокера, то основная его «истребительная деятельность» пришлась на ночь с 1-го на 2-е сентября, когда он по приказу Ивашкина с командой «в казенных магазинах и в содержательской конторе» вплоть до 7 часов утра разбивал и разливал бочки с вином. В 7 утра он получил приказ Ивашкина явиться к дому обер-полицмейстера, «что у Красных ворот», вместе с командой для выхода из города. После чего выступил из города вместе со всей полицейской командой и пожарным инструментом по Калужской дороге[302]. По-видимому, совещание (а возможно, и не одно), о котором поведала Нарышкина, в ночь с 1-го на 2-е в действительности имело место. Брокер, который фигурирует в ее рассказе, вполне мог в течение ночи пару раз оторваться от увлекательнейшего занятия истребления бочек с вином и появиться в доме Ростопчина на Лубянке. Но вопрос об использовании острожников для организации поджогов скорее всего тогда даже не поднимался. Об острожниках попросту не вспоминали. Ростопчин, поручив гражданскому губернатору Обрескову заняться эвакуацией заключенных в Рязань, занялся другими делами. Ивашкин, со своей стороны, также уже 1 сентября отдал приказ московскому коменданту утром 2-го сентября отправить «криминальных колодников» числом 529 человек из Тюремного замка с «хорошим конвоем» из расчета одного солдата на трех арестантов в Рязань[303], и был уверен, что эту заботу он со своих плеч сбросил. Ростопчин, как мы знаем, был занят массой других дел и, по-видимому, к утру 2-го полагал, что проблема с острожниками решается своим чередом. В 6 утра Ростопчин собрал в доме на Лубянке совещание полицейских чиновников[304]. По-видимому, Ивашкин, которого столь тщетно разыскивали в это время Иванов и Вельтман возле Красных ворот, также на нем присутствовал. Судя по свидетельству Брокера, полицейская команда, которой было приказано утром 2-го собраться возле квартиры обер-полицмейстера, в 6 — начале 7-го утра собрана еще не была. Этим и объясняется тот факт, что Иванов с Вельтманом так и не смогли в тот день увидеть Ивашкина и получить от него ясные распоряжения. Русский крестьянин. Рис. Дж. Аткинсона и Дж. Уокера. Конец XVIII в. То, что произошло в ходе утреннего совещания в доме у Ростопчина, либо же сразу после него, точно восстановить вряд ли возможно. Полагаем, что идея об использовании арестантов Временной тюрьмы для организации поджогов на этот раз все же была высказана. А так как Ростопчину стало известно, что они все еще находятся в подвалах Временной тюрьмы, он, во изменение прежнего решения об освобождении под расписку только некоторых из них, приказал их всех выпустить на свободу, предварительно потребовав клятвы перед иконами в исполнении «патриотического долга». Осуществить эту миссию должен был не кто иной, как доверенное лицо московского главнокомандующего адъютант В.А.Обресков. Все это было сделано в то время, когда Вельтман безуспешно метался возле Красных ворот. В отсутствии Вельтмана начальником Временной тюрьмы оставался квартальный поручик Сретенской части Скрябин. Можно представить, сколь велико было удивление Вельтмана, когда, возвращаясь от дома обер-полицмейстера, он увидел, как по Мясницкой, «против Банковской конторы», Скрябин ведет «караул со всем конвоем из оной тюрьмы». Скрябин отрапортовал изумленному Вельтману, «что прислан был по приказанию от Его графского сиятельства господина главнокомандующего адъютант Обресков, который выпустил при себе всех содержавшихся из Временной тюрьмы колодников»[305]. К донесению Вельтмана, из которого мы и узнаем об этих событиях, прилагался «реестр» заключенных. Из него видно, что в ведении Вельтмана было 173 арестанта, часть из которых содержалась в Тюремном замке. Как мы уже убедились ранее, данные этого списка не всегда соотносятся с реестром содержавшихся в Бутырской тюрьме. Кроме того, в этом списке нет Верещагина и Мутона, которые до утра 2 сентября определенно содержались в «яме». По-видимому, этих двух арестантов Обресков сам и доставил в дом Ростопчина (точно известно, что В.А. Обресков присутствовал и при убийстве Верещагина, что произошло около 10 часов утра). В этом случае известные строки из воспоминаний Ростопчина определенно выглядят как преднамеренная ложь. Вот они: «Я спустился на двор, чтобы сесть на лошадь, и нашел там с десяток людей, уезжавших со мною. Улица перед моим домом была людьми простого звания, желавших присутствовать при моем отъезде. Все они при моем появлении обнажили головы. Я приказал вывести из тюрьмы и привести ко мне купеческого сына Верещагина, автора наполеоновских прокламаций, и еще одного французского фехтовального учителя, по фамилии Мутона, который за свои революционные речи был предан суду и, уже более 3-х недель тому назад, приговорен уголовной палатой к телесному наказанию и к ссылке в Сибирь; но я отсрочил исполнение этого приговора. Оба они содержались в тюрьме для неисправных должников, и их забыли отправить с 730 преступниками как Московский губернии, так и всех тех, которые были заняты неприятелем. Преступники эти, которыми наполнили главную московскую тюрьму, ушли три дня тому назад (?! — В.З.), под конвоем одного батальона гарнизонного полка, и направились к Нижнему Новгороду. Человек 20 заключенных за долги, в особой тюрьме, были, по моему приказанию, объявлены свободными, и им растворили двери; кредиторов их в городе не было, и обстоятельства не благоприятствовали уплате долгов. Как же был я удивлен, когда впервые узнал, что эти должники превратились — в одном из наполеоновских бюллетеней — в легион из 500 человек, исполнивших мой план сожжения Москвы»[306]. Москва, 18 октября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор Как мы знаем, Ростопчин неоднократно и категорически отвергал обвинения в свой адрес по поводу организации поджогов Москвы руками колодников, вероятно полагая, что действия сотни или полутора сотен не особо опасных уголовников или подозреваемых легко могут «раствориться» в огромном водовороте событий великого московского пожара. Ростопчин тем более был в этом уверен, что, по крайней мере, с самого начала полагал, будто вся опаснейшая братия колодников из Тюремного замка действительно была выпровождена из Москвы. 4 сентября 1812 г. он сообщал Кутузову о том, что арестантов, содержавшихся в Москве, было приказано «бывшему московскому гарнизонному полку всех» выпроводить, и «которые оным полком и выпровождены»[307]. 30 октября, уже после освобождения Москвы, явно реагируя на обвинения наполеоновских бюллетеней (а вероятно, и своих соотечественников) в использовании каторжников для поджога столицы, Ростопчин писал Вязмитинову, что все преступники, «как московской, так и присланные из занятых губерний» были в числе 620-ти (sic! — В.З.) отправлены под караулом в Нижний Новгород, «где они и теперь в остроге содержатся»[308]. Важно, что в этом письме Ростопчин уведомил только об арестантах, содержавшихся в Тюремном замке. То, что по его приказанию были выпущены заключенные Временной тюрьмы, он не скрывал. Итак, арестанты Тюремного замка были все-таки уведены из столицы под караулом Московского гарнизонного полка? Вернемся к рассказу смотрителя Бутырской тюрьмы Иванова, которого мы оставили утром 2 сентября возвращающимся от дома обер-полицмейстера «к своей обязанности» в полном недоумении. Солдат Московского гарнизонного полка он так и не дождался. Вместо этого «того ж утра часу в 11-м» в Тюремном замке появился плац-адъютант майор Кушнерёв и объявил Иванову приказ сдать «колодников сколько их есть имеющему прийти полку». Вскоре появился и «полк». Обрадованный Иванов спешно сдал всех 627 арестантов и колодников «под расписку» подпоручику Анисимову, «за коими поотдавал и весь бывший в замке караул», а сам «с малою бывшею у меня командою остался в замке». Но и теперь, наконец-то избавившись от заключенных, Иванов продолжал оставаться в растерянности: не было дано никаких приказаний в отношении самого Тюремного замка. Между тем, Кушнерёв сообщил, что московский комендант с гарнизоном из города уже выступил и «что в Москве никакой команды нет». «В таком случае, — повествует Иванов, — не зная что предпринять, наконец решил я оставить замок и последовать всем выходом из Москвы вон». Итак, «в исходе 4-го часа пополудни с привратником унтер-офицером Сергеем Ивановым, лекарским учеником Алексеем Макаровым и тремя заплечных [дел] мастерами с семействами их и моим, отправился к Преображенской заставе». В самом же Тюремном замке из числа бывшей при Иванове команды остался унтер-офицер Изот Андреев, рядовой Матюшин с семействами, и «Лафертовской части пожарный служитель староста церковной Степан Слепнёв, холостой». На этом мытарства Иванова не закончились. Достигнув села Покровского, Иванов и его люди услышали пушечные выстрелы, раздавшиеся из города. Вокруг началась паника, народ кричал, что в Москву вошли французы и надо спасаться бегством. В этой суматохе один из заплечных дел мастеров Алексей Коренев «неизвестно как в Москве отстал». Со всеми же остальными Иванов добрался до города Александрова, «где по истощении способов следовать куда-либо далее», оставил свою команду «впредь до востребования в ведении тамошнего городничего». Сам же отправился в город Юрьев-Польский и, «будучи крайне нездоров, остановился в оном, не зная настоящаго пристанища и [неразборчиво] способом продолжать путь куда-либо далее». Здесь Иванов «узнал по слухам», что его начальник Ивашкин «иметь изволили своё пребывание во Владимире, но и от то ж якобы выезжать намеревались». Поэтому Иванов, «долгом поставляя донести о себе», 19 сентября подготовил рапорт и приложил к нему другой, подготовленный ранее, 13 сентября, с описанием произошедших с ним, начиная с 1 сентября, событий. С этими рапортами Ивашкину был отправлен и список сданных под расписку поручику Анисимову колодников, а также ведомость расходов[309]. Из списка колодников видно, что всего под надзором Иванова был 631 человек, однако «из оного числа отпущено в части трубочистов 3, да отправлен в ордонансгауз за болезнию 1»[310]. Так что осталось 627 человек. Действительно, из документов видно, что еще 20 августа был «отправлен в ордонансгауз за болезнею» драгун Квашнин[311]. 1 сентября был отпущен в Пятницкую часть Фёдор Михайлов, трубочист, а 2 сентября — еще двое, — Иван Колесников (в Городскую часть) и «присланный из пожарной части» (в Тверскую часть) Мартын Тимофеев. Интересно, зачем перед самым выходом из Москвы понадобились в полицейские части арестанты-трубочисты? Чистить трубы? Скорее всего, как отмечали многие французские мемуаристы, для того, чтобы подложить в печи взрывчатые вещества. Таким образом, ко 2-му сентября в Тюремном замке содержалось 627 человек (в это число входили и те несколько человек, которые числились во Временной тюрьме у Вельтмана). Из последней записи в списке колодников находим и ответ на вопрос, какой такой «полк» привел к Тюремному замку 2 сентября подпоручик Анисимов, чтобы принять заключенных. То был «вновь сформированный под командою майора Никельгорста 10-й пехотный полк»[312]. Это безусловно подтверждается отношением Московской управы благочиния в 1-й департамент Московского надворного суда от 6 июня 1813 г.[313] По-видимому, утром 2-го сентября у московского коменданта под рукой уже не оставалось никаких надежных воинских команд, и он поручил еще до конца не сформированному полку Московского ополчения отконвоировать арестантов Бутырской тюрьмы. Этот 10- й полк Московского ополчения только 29 августа получил 964 ружья, которых не хватило даже на половину его личного состава. Что же касается партии, которая была определена майором бароном Нительгорстом (вероятно, именно таким было правильное написание его фамилии) для конвоирования колодников, то о ее составе мы узнаем из рапорта самого командира полка, отправленном 9 сентября 1812 г. Кутузову. Партия состояла из командира поручика Кулакова, четырех унтер-офицеров, «рядовых старых 6, из рекрут рядовых 10, рекрут 284»[314]. Сей состав весьма примечателен (мы не считаем солдат тюремного караула). Один офицер, четыре унтер-офицера и шесть солдат должны были следить за тем, чтобы не разбежалось 294 рекрута и 627 арестантов, среди которых были отьявленнейшие преступники! Сохранились ли какие-либо следы того, что какая-то часть арестантов смогла по дороге (скорее всего, даже ещё в Москве) «утечку учинить»? Еще Михайловскому-Данилевскому удалось в делах нижегородского губернского правления обнаружить документ от 3 октября 1812 г., из которого следовало, что 23-го сентября 10-й пехотный полк Московского ополчения доставил в Нижний Новгород «из числа 620, за убылью некоторых из них в пути» 540 человек арестантов[315]. Следовательно, по дороге «исчезло» более 80 арестантов! Если даже предположить, что часть из этих 80 человек составили больные, которых нельзя было конвоировать дальше, некоторое число заключенных определенно бежало. Обращение к списку лиц, проходивших по процессу над поджигателями, организованному 24 сентября (н. ст.) французами, это предположение, похоже, подтверждает. Среди 16 «недостаточно изобличенных» значился Семён Иванов, 18 лет, обойщик, уроженец г. Масальска. В списке колодников Тюремного замка на 2 сентября также был некий Семён Иванов, дворовый человек госпожи Ивановой, уличенный в краже, и поступивший в Замок 13 августа 1812 г.[316] Но особенно примечательна фигура признанного виновным в поджогах и расстрелянного Ивана Максимова, старика 70-ти лет, назвавшегося лакеем князя Сибирского и уроженцем г. Козлова. В списках Бутырской тюрьмы был Иван Максимов, поступивший туда 11 июня 1812 г. и значившийся как «воспитанник» богадельни. В графе, где односложно характеризовалась причина ареста, было неопределенно записано: «в отлучке из богаделенного дому»[317]. Имена остальных, проходивших на процессе 24 сентября (н. ст.), в списках Тюремного замка не значатся (что, конечно, не исключает, что кто-то на «суде» вообще назвался не своим именем). Знал ли Ростопчин о том, что часть колодников Тюремного замка разбежалась или, по крайней мере, догадывался ли он об этом? Этого мы, вероятно, уже никогда не узнаем. В любом случае, московский главнокомандующий не собирался использовать колодников Бутырской тюрьмы для организации поджогов. Ростопчин и так прекрасно знал, что в условиях анархии и грабежей, удаления «огнеспасительного снаряда», да еще и организации нескольких сознательно устроенных поджогов людьми Вороненко, а то и арестантами Временной тюрьмы, столица должна была загореться непременно. Не далее как в июне — июле 1812 г. он сам запретил жителям города «курить табак на улицах» в целях предохранения его от пожара, и повторил этот приказ 12 июля 1813 г., когда прежняя Москва, благодаря в том числе и его усилиям, уже благополучно сгорела[318]. 2.3 Московский муниципалитет: тяжкий путь коллаборцианизма Деятельность муниципалитета и полиции, созданных в Москве Наполеоном, привлекала внимание многих исследователей. Возможно первым, кто написал об этом как историк и свидетель событий, был аббат Сюрюг. По его мнению, деятельность этих органов свелась к минимуму вследствие медлительности французской администрации и путанице, которая в тот период имела место[319]. Затем о муниципалитете и полиции писал участник событий французский военный историк Ж. Шамбрэ, который привел текст прокламации французского интенданта Москвы и Московской провинции Ж.Б.Б. Лессепса от 6 октября[320][321]. Кратко писали об этом известный мемуарист Э. Лабом и секретарь-архивист Наполеона А.Ж.Ф. Фэн[322]. В последующее время зарубежные авторы[323] обращались к этому вопросу весьма фрагментарно, используя, как правило, прежние, ранее известные, материалы. Пожалуй, только французская писательница русского происхождения Д. Оливье попыталась внести нечто новое, отметив, что оба воззвания муниципалитета (от 1 и 6 октября) были обнародованы накануне и сразу после визита генерала Ж.А.Б.Л. Лористона в ставку М.И. Кутузова. Русская историография вплоть до появления работы А.И. Михайловского-Данилевского хранила молчание об этих органах, созданных оккупантами. Михайловский-Данилевский не только опубликовал обе прокламации Лессепса от 1 и 6 октября, но и дал оценку результативности этих структур как минимальную[324]. То же сделал и М.И. Богданович[325]. Важно отметить, что у Михайловского-Данилевского и Богдановича не было резкого осуждения тех людей, которые, чаще всего, не по своей воле вынуждены были служить в созданном оккупантами муниципалитете. В 1859 г. была опубликована часть воспоминаний А.Д. Бестужева-Рюмина и его донесение министру юстиции И.И. Дмитриеву, написанное в феврале 1813 г.[326] Бестужев-Рюмин не просто участвовал в работе муниципалитета, но и был товарищем городского головы. В 60-е гг. XIX в. были опубликованы списки членов муниципалитета (1866 г.), список иностранцев, уехавших из Москвы с Наполеоном (1868 г.), воспоминания московского француза Ф.Ж. д’Изарна (1869 г.), донесение М. Грацианского (Гратианского), протоиерея Кавалергардского полка, получившего разрешение от муниципалитета и французской администрации проводить в оккупированной Москве религиозную службу[327]. Эти публикации, а также общая атмосфера эпохи «великих реформ», вызвали появление в 1868 г. серьезной публикации Н. Киселева[328]. Автор попытался уточнить список лиц, участвовавших в деятельности муниципалитета, разобрался со структурой этих органов и осветил вопрос о работе Следственной комиссии, созданной по этому поводу. Общий настрой статьи Киселева был в духе манифеста Александра I от 30 августа (ст. ст.) 1814 г. и решения Государственного совета от 17 мая (ст. ст.) 1815 г., в которых почти все участники этих структур были оправданы или прощены. По мнению Киселева, главной целью формирования московского муниципалитета была организация интендантских операций, все же остальные функции муниципалитет и полиция использовали «для маскировки». Менее детально, но с привлечением новых материалов (в частности, рапортов квартальных надзирателей), хотя и без ссылок на источники, с большим вниманием так сказать к личностной стороне событий, осветил этот вопрос А.Н. Попов в своей работе «Французы в Москве»[329]. Автор отнюдь не собирался осуждать москвичей, пошедших на сотрудничество с оккупантами, но попытался объяснить поступки большинства их вынужденной необходимостью и даже пользой для оставшихся в столице сограждан. В 1879 г. вышли в свет воспоминания Г.Н. Кольчугина[330], члена муниципалитета, затем — переизданы воспоминания Бестужева-Рюмина и многих москвичей, остававшихся в столице во время оккупации. К столетнему юбилею 1812 г. отношение к московским «коллаборационистам» изменилось окончательно. В.Я Уланов (1912 г.) и П.П. Гронский (1912 г.)[331], работавшие с документами Сенатского архива, пришли к выводу о том, что эти люди были отнюдь не преступниками, но лицами, пытавшимися охранять соотечественников от насилий и грабежей! Пожалуй, только в книге С.В. Бахрушина (1913 г.)[332] все еще звучал прежний мотив о том, что муниципалитет и полиция были слабыми орудиями чужой воли. В советское время тема перестала пользоваться популярностью. Авторы либо вскользь упоминали муниципалитет и полицию[333], либо отмечали их минимальную эффективность в плане помощи оккупантам[334]. В постсоветское время ситуация стала меняться. В 1997 г. А.Ю. Андреев опубликовал интересные письма профессора X. Штельцера[335], хотя и имевшие явную цель оправдать себя как члена муниципалитета, но возбуждавшие искреннее сочувствие к их автору, оказавшемуся в тяжелейших обстоятельствах. В 2001 г. Е.Г. Болдина ввела в научный оборот целый комплекс неиспользовавшихся ранее материалов из Центрального исторического архива Москвы и составила максимально полный список лиц (143 человека), привлеченных к делу во время работы следственной комиссии[336]. Наконец, А.И. Попов в работе 2002 г. вновь попытался оценить эффективность созданных французами русских структур в Москве, солидаризируясь в своих выводах с авторами начала XX в.[337] Тем не менее, несмотря на наличие обширной историографии, многие вопросы, относящиеся к истории московских органов власти при Наполеоне, на сегодняшний день исследованы слабо или не поднимались вовсе. К таковым мы относим: 1. Цели создания этих органов. 2. Время создания и обстоятельства самого процесса их формирования. 3. Мотивы, предопределившие сотрудничество российских подданных или тех москвичей, которые не приняли присягу на подданство России, с оккупантами. 4. Результативность деятельности муниципалитета и полиции. Наконец, пришло время поставить вопрос и о том, в чём, собственно говоря, заключались характерные черты коллаборационизма периода Отечественной войны 1812 года. Особенности возникновения муниципалитета и полиции в оккупированной Москве невозможно понять, не обратившись к той ситуации, которая сложилась накануне прихода армии Наполеона. Прежде всего, следует напомнить, как складывались отношения московского главнокомандующего Ф.В. Ростопчина с московскими иностранцам до прихода неприятеля. Они были более чем натянутыми и отличались со стороны русского градоначальника чрезмерной суровостью. На протяжении мая — августа 1812 г. Ростопчин публично наказал плетьми своего повара Теодора Турне (20 ударов), отправив его затем в Тобольск; француза Петинета (50 ударов), приказав отослать в Сибирь (его не успели отправить, оставив во Временной тюрьме); немецкого портного Шнейдера (30 ударов) и француза Токе (20 ударов), приказав отправить их в Нерчинск (это было заменено на ссылку в Вятку). Были отправлены «за дерзкие слова» в Пермь и Оренбург без публичного наказания плетьми поляки Овернер и Реут, в Сибирь «за агитацию против России» — француз Этьен Гиро и «иностранец» Чернин, а в Пермь — давний недруг Ростопчина доктор А. Сальватори[338]. 20-21 августа в Москве было арестовано 40 «подозрительных» иностранцев — французов, немцев, итальянцев (среди арестованных оказалось даже 2 еврея), которые служили в Москве врачами, поварами, музыкантами, учителями, танцмейстерами и актёрами. Были среди них и купцы. Вместе с 40 арестованными выразили желание отправиться ещё 4 женщины с детьми. Предполагалось арестовать ещё как минимум 6 человек, но сделать это по разным причинам не удалось[339]. Как уже знаем, Ростопчин сознательно и последовательно возбуждал в московской черни недоверие и неприязнь ко всем иностранцам, проживавшим в Москве. Хотя он и писал в воспоминаниях о том, что ему удалось предотвратить массовое побоище москвичей-иностранцев незадолго до вступления в город Наполеона, но сама атмосфера, в которой такой заговор смог бы иметь место, была создана самим московским градоначальником[340]. Не меньшей противоречивостью отличалась деятельность Ростопчина и в отношении русского населения столицы. Вплоть до 2 сентября (ст. ст.) Ростопчин не хотел выдавать разрешений на выезд из города не только иностранцам, но и многим москвичам (можно было выехать только членам их семейств). Впоследствии он будет ссылаться на то, что его ввел в заблуждение М.И. Кутузов, уверявший, будто будет защищать Москву непременно. Но, ссылаясь на Кутузова, Ростопчин сам же и утверждал, что «повеление оставить Москву… произвело бы бунт, со всеми бедственными его последствиями…»[341] Провоцируя московское простонародье на «патриотический порыв», но сдерживая его до поры до времени, в самый канун вступления неприятеля в Москву Ростопчин посчитал, что час, наконец, пробил. Призыв к москвичам собраться на Трёх горах, раздача оружия из Арсенала всем желающим, освобождение заключенных из Временной тюрьмы с предварительной клятвой в том, что они подожгут город, организованный полицией поджог ряда объектов города вечером 14-го и в ночь на 15-е сентября (ст. ст.), наконец, зловещая расправа над Верещагиным, — всё это не просто привело к экзальтации патриотических чувств московской черни и уголовников, но и к уничтожению имущества покинувших Москву или оставшихся в ней добропорядочных граждан. Атмосфера вседозволенности, соединенная с пьяным патриотизмом, как нельзя лучше была воспринята подонками русской столицы. Служители Воспитательного дома, таская водку ведрами, перепились все (главный надзиратель И.А. Тутолмин их «бил, а вино лил»), все солдаты, состоявшие при Вотчинном департаменте, где служил будущий товарищ городского головы Бестужев-Рюмин, «были пьяны и вышли из повиновения; вахмистр Гурилов упал из окна и убился до смерти»[342]. К ужасу и негодованию профессора Штельцера, будущего члена муниципалитета, оказались пьяны и все русские служители университета, оставшиеся в городе для сохранения казенного имущества… В Москве было брошено огромное количество русских раненых, в том числе таких, которые были транспортабельны. Немало служителей больниц, движимых чувством сострадания, решили при них остаться. «Все начальники выехали», — в сердцах писал вдовствующей императрице Марии Фёдоровне аптекарь Шеременьевского странноприимного дома, который остался по своему почину, дабы ухаживать за брошенными ранеными офицерами и 32-мя бедняками в богадельне[343]. Самым страшным действием Ростопчина стало дикое убийство Верещагина. Благопристойные москвичи в панике наблюдали за этим разгулом вседозволенности, спровоцированной Ростопчиным. «Я сейчас видел, что по улицам пьяные таскают мёртвое тело», — с ужасом поведал Бестужеву-Рюмину один из чиновников Вотчинного департамента 14 сентября[344]. Таким образом, становится понятным, кого и чего должны были более бояться добропорядочные москвичи, оставшиеся в Москве после ухода русских войск: наполеоновских солдат или оказавшихся на свободе уголовников и разгулявшейся пьяной московской черни, вдохновленной Ростопчиным. 14 сентября, в день вступления в Москву, французское командование издало «объявление» для московских обывателей с рядом требований. Об этом мы уже писали в 1-й главе, отметив, что сил для наведения порядка у коменданта города Дюронеля оказалось совершенно недостаточно. Только 16 сентября Наполеон приказал принять «верховное командование над городом Москвой» маршалу А.Э.К.Ж. Мортье. В качестве полицейских сил ему было предложено использовать войска «своего корпуса», т. е. Молодой гвардии[345]. Под начальством Мортье как генерал-губернатора Москвы должен был быть военный комендант генерал Э.Ж.Б. Мийо и штабные полковники М.А.Ж.Ф. Пютон и А.Н.Ж. Тери, а 20 военных комендантов «commandants d’arm.es» должны были руководить 20-ю районами города[346]. Как видим, при вступлении в Москву французское командование целиком полагалось на свои силы и не рассчитывало на русских жителей. Тем не менее, не исключено, что идея образовать муниципалитет возникла у Наполеона уже тогда. Маркиз АД. Пасторе, интендант Витебской провинции, который в Москве не был, но был достаточно информирован о событиях, которые там происходили, утверждал, что император после въезда в русскую столицу, пораженный её пустынностью, спросил главного интенданта Великой армии М. Дюма, позаботились ли образовать муниципальное правление? Дюма ответил отрицательно. Тогда Наполеон приказал позвать человека, которого заметил в окне, когда въезжал в Кремль (им оказался аптекарь). Однако беседа с аптекарем ничего не дала. Наполеон приказал Дюма тем же вечером (15-го сентября — ?) принести ему для подписи бумагу об устройстве московского муниципалитета. Хотя Дюма, по мнению Пасторе, заготовил такую бумагу, в те дни не нашлось людей, которые могли бы войти в муниципалитет[347]. Если сообщению Пасторе можно верить (а мы полагаем, что это так), то очевидно, что начавшиеся пожары заставили отложить идею организации муниципалитета и полиции. Важным вопросом, который до сих пор остается не решенным, является вопрос о времени образования московских муниципалитета и полиции. Михайловский-Данилевский считал, что это произошло не ранее 29 сентября[348]. К концу 20-х чисел сентября относил это событие и А.Н. Попов. Е.Г. Болдина при разрешении этого вопроса обратила внимание на провозглашение Лессепса от 1 октября и на 22-й бюллетень Наполеона от 27 сентября, где было заявлено об образовании муниципалитета[349]. Все остальные авторы обходили этот вопрос молчанием. Насколько проясняют эту проблему сохранившиеся документы? Первое воззвание Лессепса, ставшего «интендантом города и провинции», о начале функционирования муниципалитета было действительно обнародовано 1 октября 1812 г.[350] Но вот с полицией дело обстояло иначе. Объявление о создании police general за подписями Пюже и Виллерса появилось только 12 октября![351] Вместе с тем, судя по всему[352], работа по созданию полиции, как и муниципалитета, началась вскоре после возвращения Наполеона из Петровского, возможно, с 20 сентября[353]. Первоначально эта работа находилась исключительно в ведении Мортье и генерала Мийо. В начале 20-х чисел получил своё назначение и Лессепс[354]. Однако в те дни внимание французской администрации оказалось сосредоточено на организации знаменитого процесса над «поджигателями», который состоялся 24 сентября в доме кн. Долгоруковых на Покровке (ныне Покровка, 4). Важно отметить, что именно в этом доме будет размещаться и «московская полиция»! «Московский муниципалитет» находился также недалеко — на Покровке в доме П.А. Румянцева (на углу Армянского пер. и Маросейки). Уже это обстоятельство не может не навести на мысль о том, что организация муниципалитета и полиции составляли элемент комплекса мероприятий, имевших целью отвести от Великой армии любые подозрения в организации уничтожения Москвы[355]. Есть ли возможность точно определить дату образования муниципалитета и полиции? В Центральном историческом архиве Москвы имеется «Дело о наведении справки о русских чиновниках, находившихся на службу у Наполеона»[356]. Среди прочих материалов в деле содержатся оригинальные записи показаний, снятых людьми московского обер-полицмейстера П.А. Ивашкина по требованию Ростопчина в июле 1814 г. с ряда бывших членов французского муниципалитета — с П.И. Находкина, И.К. Козлова, И.П. Исаева, В.Ф. Коняева, П.И. Коробова, Я.А. Дюлона и купца Котова (Имя купца Котова встречается в материалах Следственной комиссии и в решении Комитета министров, но его нет в списках муниципалитета и полиции). Эти материалы проясняют поднятый нами вопрос. 24 сентября (в день процесса над «поджигателями»!) Лессепс приказал московскому купцу Дюлону, с которым он был хорошо знаком и в доме которого первоначально остановился, пригласить нескольких известных Дюлону уважаемых москвичей, оставшихся в городе. Такое же поручение было дано Лессепсом и Виллерсу. Именно Виллерс известил П.И. Находкина «в том, что он, Находкин, избран французским правительством в учреждаемом муниципалитете или городском правлении головою и он же, Виллерс, приказал ему явиться к оному купцу Дюлону»[357]. Вероятно во время разговора Виллерса с Находкиным в доме последнего, туда зашли купцы Козлов и Исаев. После чего сам Находкин, его сын, Козлов и Исаев отправились к Дюлону. Другие купцы — Коняев и Коробов — также «были собраны по повестке, а от кого, не знают, к тому Дюлону в дом», в котором уже «было разного звания людей в достаточном числе»[358]. После того, как Дюлон собрал русских купцов у себя в доме, он «приказал идти… к французскому генералу Лессепсу»[359]. Там они были собраны в «особую комнату». Дюлон составил список собравшихся («всех переписал») и объявил, кто в какой должности будет состоять в организуемом французами муниципалитете («назначил их каждому должности»). Как показал позже П.И. Находкин, он, услышав, теперь уже от Лессепса, что назначается «гражданским головою», попытался отказаться от должности, «но Лессепс сказал, что отменить сего нельзя», так как в противном случае «будет с ними худо»[360]. По вполне понятным причинам, во время дознания, организованным людьми Ивашкина, Дюлон отрицал свою ключевую роль в этих событиях. В решении Следственной комиссии говорилось, что «по показанию же Дюлона эти купцы сами собрались к нему в дом без всякого их призыва вошли с ним к Лессепсу, также сами по себе без всякого приказания»[361]. Люди Ивашкина провели очные ставки, и показания Дюлона были опровергнуты другими членами бывшего муниципалитета. Таким образом, с большой долей уверенности можно сказать, что организация муниципалитета состоялась 24 сентября, в день процесса над «поджигателями». (Интересно, что российские власти, организовавшие следствие над лицами, участвовавшими в деятельности муниципалитета и полиции, в определении даты начала работы этих органов основывались на известной прокламации за подписью Лессепса от 1 октября 1812 г., тем самым оправдывая подследственных). Что же касается полиции, то её формирование шло параллельно с созданием муниципалитета, но как бы «вторым эшелоном». Муниципалитет рассматривался по отношению к полиции как первостепенный орган. Об образовании полиции было объявлено в провозглашении от 1 октября за подписью Лессепса одновременно с объявлением о создании муниципалитета[362]. Известно, что Гюят (Гюйят, Huet), владелец типографии, в которой печаталось провозглашение Лессепса от 1 октября, ещё 27 сентября просил французское командование уволить его от должности полицейского комиссара в связи с большим объемом работ по типографии[363]. Так что к 1 октября, когда было объявлено о создании полиции, работа по её организации уже шла. Вместе с тем, как ни странно, 12 октября появилось новое объявление о создании «police general», на этот раз за подписями Пюже и Виллерса. В этом «извещении» наконец-то сообщалось, что «всеобщая полиция учреждается в доме Долгорукова на Покровке в приходе Успения. Канцелярия открыта будет каждодневно от 8 часов утра до 7 вечера. Генерал-комиссары или полицмейстеры давать будут каждодневно аудиенции по утру от 9 до 10, а ввечеру от 3 до 5 часов, кроме воскресенья»[364]. Всё это свидетельствует о том, что, в отличие от, во многом, формального создания муниципалитета, деятельность полиции организовать оказалось труднее. Что представляли собой муниципалитет и полиция в организационном отношении? Сохранился документ, который, по всей видимости, и был представлен 24 сентября для «одобрения» растерянным и напуганным членам «муниципалитета». Он называется «Временные должности предварительной московской муниципальности». В нём обозначены задачи из 12 пунктов: 1. Обеспечение квартирования войск. 2. Обеспечение города продовольствием. 3. Забота о госпиталях. 4. Вспомоществование «бедным». 5. Содержание улиц, дорог и мостов. 6. Обеспечение безопасности и спокойствия. 7. Ведение «наказательною полициею и мирным содействием». 8. Проведение дважды в неделю заседания муниципального совета, на котором должны обсуждаться меры по реализации задач деятельности муниципалитета. 9. Помощь в работе «мастеровых, какой бы нации ни были, назначением им места, где бы им можно было вольно заниматься их рукоделием и работой и платежом за их труды». 10. Проведением богослужений в церквях. 11. Поиском средств для функционирования городских служб и «содержания жителей оного». 12. «Укратить беспокойствие обывателей, ободрить их на предбудущее время и возвратить всеобщее доверие, которое есть единственное средство, чтоб усладить их участь». Документ был за подписью Лессепса, одобрен Мортье и помечен 24 сентября 1812 г.[365] Дух неустрашимости русских. Раскрашенная гравюра И. Иванова (?). 1813 г. В центре с белой повязкой — частный пристав московской полиции, созданной оккупационными властями По-видимому, тогда же, 24 сентября, была в основном определена структура муниципалитета. Во главе его был городской голова — Пётр Иванов Находкин. Сам муниципалитет разделён на 6 отделений (французы называли их bureaux), которые возглавлялись товарищами головы. Состав отделений был таким: 1. Надзор за содержанием дорог, улиц и мостовых (товарищ головы Я.А. Дюлон; помощники — Г. Фе, И.П. Исаев, В.Ф. Коняев). 2. Надзор за госпиталями «и попечение, чтобы Богослужению было уважение» (товарищ головы П.И. Коробов; помощники — Г.Н. Кольчугин, И. Кульман, И.К. Козлов). 3. Надзор за «состоянием ремесленников и назначение им удобного места для беспрепятственного занятия своею работою» (товарищ головы Е. Меньян (Маньян); помощники — П.П. Находкин, Арбильон (Лардильон), X. Донорович; позже — И. Переплётчиков). 4. Обеспечение размещения войск и квартирования (товарищ головы Ф. Фракман; помощники — Ф. Брион (Бриан), А. Келлер, В.Ю. Бородин). 5. Общая безопасность, спокойствие и правосудие (товарищ головы Н.Н. Крок; помощники — X. Штельцер, Е. Мерман, И.П. Дронов). 6. «Продовольствие бедных и попечение больных» (товарищ головы А.Д. Бестужев-Рюмин; А.Я. Конюхов, И. Переплётчиков, А. Сущов)[366]. Структура и состав полиции также, в целом, достаточно известны, но столь же не всегда очевидны в деталях. Как указывалось в воззвании Лессепса от 1 октября, «городовая полиция учреждена по прежнему положению»[367]. Во главе полиции было 2 главных (генеральных) комиссара (обер-полицмейстера): Ф. Виллерс и Пюжо. Вся территория города была разделена на 20 участков, во главе которых были участковые комиссары (приставы). Ими были: Е. Паланж, Ф. Реми (Рема), И. Бушот, И. Визар, Д. Фабер, Е.(Ж.) Лаланс, Л. Смирнов, А.М. Прево, М.И. Марк, Ф. Ребе, П. Мерсан, У.(Г.) Дро(з), К. Лассан, Н. Борн, И. Чернич, М.С. Мартемьянов, Дамур, Ш(т)рок, П. Морель, Шауверт[368]. Имелось также от 19 до 21 комиссарских помощника (среди которых встречается даже один вольноотпущенный и один дворовый человек) и 4 или 5 переводчиков. Социальный и национальный состав этих органов был в своё время проанализирован В.Я. Улановым[369], который исходил из числа 87 лиц, принимавших участие в управлении. Получалось, что в муниципалитете и полиции было более 20 иностранных подданных, 15 чиновников разных рангов, 15 купцов и детей купеческих, 4 военных в отставке, 4 учёных (1 профессор, 1 магистр и 2 учителя), 2 дворовых человека и 1 вольноотпущенный. Знаками отличия членов муниципалитета должна была стать красная лента через правое плечо и красная лента на левом рукаве. Городской голова, кроме того, должен был носить и белый пояс. Однако, как отмечалось в провозглашении Лессепса от 1 октября, «вне отправлений своей службы» члены муниципалитета должны были только «носить перевязь на левой руке из красной ленты»[370]. Частные приставы должны были получить «белые через руку ленты». Но, как понимаем, реально вариации были различные. Так, как только Лессепс склонил Кольчугина к участию в работе муниципалитета, ему сразу «перевязали на левую руку алую ленточку». О красной ленте через плечо он не упоминает. И наоборот, Бестужев-Рюмин ленту на руке не носил, так как «не мог достать (?! — В.З.), а когда выходил со двора», то «имел на себе под шинелью перевязь красную по камзолу (фрака не было)». Эту перевязь он «сделал из ленты ордена Св. Александра Невского, доставшейся по наследству от деда и служившую по рождении мне в пеленах свивальником»[371]. По словам Бестужева-Рюмина, «французы высказывали большое уважение к сему знаку» и он смог благодаря этому «человек пять на улице защитить от грабежа». Любопытно, что российские власти в дальнейшем нередко расценивали шарфы через плечо и ленты на рукавах как знаки французских орденов, которыми члены муниципалитета и полиции были пожалованы![372] Наконец, на воротах домов муниципалов крепился «билет», дабы защитить их жилища от разграбления и легко найти их, либо французской администрации, либо москвичам. В частности, у Бестужева-Рюмина была на воротах прибита надпись: «Logement d’adjoint au maitre de la ville» («Резиденция помощника городского мэра»). Обстоятельства, при которых российские подданные, купцы и чиновники оказались в составе органов управления оккупированной Москвой, а затем вынуждены были «служить», примечательны. В большинстве случаев (но, конечно, далеко не во всех) эти обстоятельства не оставляли людям иного выбора, и эти люди пытались либо максимально ограничить своё участие в деятельности муниципалитета и полиции, либо же, несмотря на явную опасность быть в дальнейшем обвиненными в измене, стремились сохранить верность человеческому и гражданскому долгу. Обратимся к нескольким примерам. Пётр Иванович Находкин, вскоре после перенесённых испытаний, в 1818 г., умерший, купец 1-й гильдии, был вынужден под угрозами принять должность городского головы (его сын, Павел Петрович, станет членом городского правления). Московский француз эмигрант д’Изарн, не замешанный в деятельности созданных французами органов, так описал поступок Петра Находкина, «очень храброго человека», при утверждении его в должности. Он явился «со всем муниципалитетом» к Лессепсу и «очень неожиданно» сказал: «Ваше превосходительство! Прежде всего я, как благородный человек, должен сказать вам, что не намерен делать ничего, противного моей вере и моему государю». Несколько удивленный Лессепс поспешил заверить, что «единственною их обязанностью будет смотреть за благосостоянием города»[373]. Когда, после оставления французами Москвы, передовые части русских войск начали входить в город, П.И. Находкин встретил майора Гельмана, командира Московской драгунской команды, который в те дни представлял возвращавшуюся городскую власть, в доме, где располагался муниципалитет, и «в присутствии своих товарищей» сдал все бумаги. При этом он заявил Гельману, «что хотя от Лессепса было ему приказано внушать жителям Москвы и окрестностей доверие к новому правительству прокламациями от городского правления, но он предложил это сделать самому Лессепсу»[374]. Григорий Никитич Кольчугин, член городского правления, ответственный за надзор за богослужением и оказание помощи бедным. Он был сыном черниговского крестьянина, который вёл книжную торговлю вместе с Н.И. Новиковым. Сам Григорий Никитич воспитывался вместе с детьми сенатора Обрескова, знал несколько языков, был близок к «московским мистикам», которые были подвергнуты гонениям со стороны Ростопчина. К 1812 г. он был купцом 2-й гильдии и занимал должность гоф-маклера в Коммерческом банке. Обремененный большим семейством (в 1812 г. у него было 8 детей), он оказался в трудном положении. Позднее в своей оправдательной записке он вполне убедительно (и это подтверждается другими материалами) объяснил обстоятельства, заставившие его остаться в Москве. Во-первых, сыграли свою роль «уверения начальства через печатные афиши», что Москва не будет сдана. Во-вторых, паспорта на выезд было разрешено выдавать только жёнам и детям. В-третьих, его держала в городе болезнь отца. В-четвертых, у него самого (а также и его отца) было много в наличии казенного товара (на 50 тыс. руб.), а на руках, как у гоф-маклера, находились документы на очень значительные суммы. Наконец, в-пятых, Кольчугин располагал значительным собственным движимым и недвижимым имуществом, которое невозможно было эвакуировать[375]. Как справедливо пишет Кольчугин, московское начальство и полиция фактически бросили москвичей «на произвол судьбы», выбыв из города сами. Все усилия Кольчугина с началом оккупации и пожаров оказались направлены на то, чтобы сберечь имущество от огня и разграбления (дом Кольчугина был на Покровке, близ дома кн. Трубецкого), для чего он и попросил у французских офицеров, которые стояли постоем, защиты. Затем, в один из дней некий француз, направленный Лессепсом, в сопровождении двух солдат проводил Кольчугина к московскому интенданту, который заявил, что Григорий Никитич «избран в муниципалитет». Кольчугин слёзно начал упрашивать избавить его от этого, ссылаясь на престарелых родителей и многочисленное семейство. В ответ на тирады русского купца Лессепс ответил просто: «Что ли вы много разговорились? Разве хотите, чтоб я об вас, как об упрямце, донёс моему императору, который в пример другим прикажет вас расстрелять?»[376] Выбирать не приходилось. Иван Кульман, надворный советник, старший штаб-лекарь Московской управы благочиния, ставший членом городского правления и осуществлявший надзор за богослужением и больницами. О его судьбе поведала фрейлина М.А. Волкова в одном из писем В.И. Ланской. «Не будучи извещен полицией о сдаче Москвы, он остался в городе. В первые же три дня по вступлении французов его ограбили, сожгли его дом — словом он всего лишился. В лохмотьях, питаясь тем, что французы выбрасывали на улицу, в отчаянии он просил принять его в лекаря в один из наполеоновских госпиталей»[377]. Волкова отзывалась о нём исключительно как о честном и бескорыстном старике. Сам он так описал своё назначение: «Когда всё горело и ни откуда защиты не было, я стал искать какой бы то ни было службы во французской армии… Не прошло двух дней как я был вызван к начальнику города Москвы — он мне повязал алую ленту на левую руку и сказал: “Господин Кульман назначен членом муниципального совета городской коммуны Москвы, следовательно советником”»[378]. История донесла до нас обстоятельства жизни французского эмигранта, отставного офицера русской службы д’Оррера (d’Horrer). После тяжких мытарств первых дней оккупации семейство д’Орреров нашло приют в доме, где остановился генерал А.Б.Ж. ван Дедем ван де Гельдер[379]. После нескольких дней пребывания в этом доме генерал спросил: «Виделись ли вы с Лористоном, Лессепсом или маршалом Мортье?» На отрицательный ответ д’Оррера генерал заметил, что таким образом действий он, д’Оррер, бросает на себя подозрение. д’Оррер отвечал: «Я принял русское подданство, присягал русскому императору, а потому не могу считать себя французом». «Это внушит ещё большее подозрение», — возразил ему ван Дедем и на следующее утро отправил д’Оррера с письмом к министру-государственному секретарю графу П.А.Н.Б. Дарю. «Если не исполните этого поручения, то пеняйте сами на себя», — заявил генерал. Дарю, вначале приняв д’Оррера очень ласково, вскоре начал его запугивать, подчеркивая, что тот, как и вся его семья, эмигранты, и что «французские законы против них». «Подите и подумайте», — сказал Дарю на прощание[380]. д’Орреру всё-таки удалось избежать участия в муниципалитете и полиции. Мы не обнаружили его имени ни в одном из списков чинов этих органов. Наряду с теми членами муниципалитета и теми чинами полиции, поведение которых оказалось, по нашему убеждению, безупречным, существовала и особая категория тех, чья деятельность не может не вызывать вопросов и сегодня. Таких людей оказывается немало. Алексей Дмитриевич Бестужев-Рюмин, надворный советник, служивший в Вотчинном департаменте, стал товарищем городского головы. Он остался в Москве с целью сохранения архива Вотчинного департамента, находившегося на третьем этаже Сенатского здания в Кремле, и который не был своевременно вывезен из города. 15 сентября по своей инициативе Бестужев-Рюмин обратился к Наполеону с просьбой о сохранении архива. Как явствует из материалов следствия, французский император Бестужева-Рюмина не принял, а «спросил его через секретаря Марета: кто он таков?»[381] Тем не менее, Наполеон приказал принять меры к сохранности архива. Однако после выезда Наполеона из Кремля в Петровский замок, Бестужеву-Рюмину было приказано Кремль покинуть. При этом Бестужев был сам ограблен. Обремененный семейством (жена, 12-летний сын и младенец 7 недель), он вынужден был скитаться по горящей Москве без пристанища и пищи. 18 сентября на Тверской улице Бестужев встретил кортеж Наполеона и обратился с просьбой о помощи. Император отдал распоряжение секретарю-переводчику Лелорнь д’Идевилю оказать помощь. Бестужева разместили в доме кн. Одоевского близ Покровского монастыря под покровительством подполковника фон Зейдена Нивельта. 28 сентября Бестужеву было приказано явиться к генералу Мийо, который, в свою очередь, вручил «записку явиться к Мортье». Мортье «был очень ласков», выразил сожаление о том, что Бестужеву пришлось испытать столько страданий, а затем предложил одежду и деньги. Бестужев от денег, как он уверял после, решительно отказался. После этого маршал заявил, что в Москве учреждается «отеческое градское правление (Municipalite Paternelle), в котором, по собственной воле его императора» должен присутствовать и Бестужев. Алексей Дмитриевич стал отказываться. Мортье настаивал, убеждая, что этот орган учреждается «не в пользу французов», а с целью защиты «несчастных соотечественников от грабежа, насилия и обид». В подтверждение своих слов Мортье показал «инструкцию к учреждению муниципалитета», где действительно так и говорилось о его целях. Бестужев согласился[382]. Следственная комиссия пришла к выводу, что «во время исправления им сей должности, действовал он, как видно из дела, наравне с другими членами муниципалитета и особенных услуг его неприятелю по исследованию не обнаружилось; но он навлек на себя крайнее подозрение тем, что по изгнании уже неприятеля из Москвы, не только не явился с прочими к вошедшему в оную российскому генералу Иловайскому 4-му, но 12 октября (ст. ст. — В.З.) и совсем выехал из сей столицы в деревни братьев своих и гр. Бобринского; в Москву же не прежде возвратился как 22 ноября (ст. ст. — В.З.) и то потому только, что узнал из газет о донесении генерал- майора Иловайского Его и.в. о том, что он Бестужев Рюмин скрылся…» Как видно, в ответ на эти обвинения Бестужев-Рюмин стал говорить, что был вынужден покинуть Москву в связи «с ограблением и наготой». Однако следствие, проверив эти слова и убедившись, что это было далеко не так (Бестужев прибыл из Москвы в деревню с обширным скарбом), стало сомневаться и в его показаниях на предмет контактов с оккупационными властями. В конечном итоге, хотя с Бестужева и были сняты обвинения в измене, но (как полагаем, в виде наказания за дачу ложных показаний) на него была возложена обязанность возместить сумму в 8 тыс. 221 р. 91 коп. за утраченное казенное имущество[383]. Ещё большие сомнения вызвали у комиссии обстоятельства деятельности Христиана Штельцера, надворного советника, профессора Московского университета, ставшего членом городского правления. Версия самого Штельцера, доступная нам благодаря его письму к министру народного просвещения А.К. Разумовскому и письму к ректору Московского университета А.И. Гейму[384], во время следствия оспаривалась как ректором, попечителем университета Т.С. Голенищевым-Кутузовым, так и другими коллегами. Повидимому, отношения Штельцера с начальством и коллегами по службе и ранее были неровными, а его попытки оправдаться перед Следственной комиссией, прибегнув к полуправде, еще более возбудили подозрения и неприязнь к его особе[385]. Имея в виду эти обстоятельства, попытаемся все же понять, как этот человек попал в муниципалитет. Как ни странно, но ремарки о скромной особе Штельцера оказалось в воспоминаниях, по крайней мере, двух чинов Великой армии. Во-первых, 14 сентября он, сытно накормив шестерых баварских солдат, пообщался с Альбрехтом Муральтом, обер-лейтенантом баварского 5-го шеволежерского полка. Во время беседы с офицером Штельцер убедительно говорил о предстоящем поражении французов[386]. Тем же вечером Штельцер разговаривал с Дарю и Дюма, которые посетили здание Московского университета. Воспоминания Дюма, в которых говорится об этом событии, убеждают в том, что Штельцер был обеспокоен почти исключительно сохранностью имущества университета[387]. По-видимому, 28 сентября гофмаршал императорского двора Ж.К.М. Дюрок вызвал Штельцера к себе. «После многочисленных любезностей, — писал профессор ректору Гейму, — он (Дюрок. — В.З.) предложил мне, от имени императора, должность начальника юстиции в Москве, с обещанием впоследствии назначить меня в его немецкие провинции. Я решительно отказался от этого, поскольку, как я сказал, будучи должностным лицом моего императора, без выхода в отставку не могу поступить на чужую службу. Как мне показалось, это было воспринято хорошо, по крайней мере, меня отпустили весьма дружелюбно. Два дня спустя генерал-интендант граф Дюма сказал мне: император полагает, что мне следует, по крайней мере, войти в муниципалитет, поскольку иначе с господами нельзя. Это были его собственные слова. Он сказал при этом, что, в противном случае, Его Величество предпримет неприятные для меня меры, потому что теперь у меня уже нет никаких оправданий. То же самое, только несколько более грубо, сказал мне в тот же день городской интендант Лессепс, подлый и жалкий человек[388]. Но когда меня пригласил сам муниципалитет, то у меня не было больше сомнений, ведь я определенно служил городу, а не врагу, и благодаря мужеству и решительности мог сделать много добра. Я взял на себя заботу об общественном спокойствии и безопасности и нёс бремя не на заседаниях (Штельцером оказались подписаны протоколы четырех заседаний муниципалитета. — В.З.) или иных предприятиях, а только бегал по улицам туда и обратно, спас больше сотни человек от грабежа и насилия»[389]. В целом, у Следственной комиссии не нашлось достаточных оснований опровергнуть эти слова Штельцера. Красные ворота (Вид Красных ворот и Запасного дворца). Худ. Ф.Я. Алексеев и ученики. 1800-е гг. Однако Штельцеру ставился в упрек факт благосклонности к нему маршала М. Нея, который однажды даже выделил для безопасности профессора, его семьи и скарба солидный эскорт в 15 рядовых при одном офицере. Эти обстоятельства сам Штельцер описывал так. В самый канун вступления войск Наполеона в Москву Штельцер сумел вывезти жену и, видимо, двух дочерей в Горенки, имение графа А.К. Разумовского, который покровительствовал московской профессуре. Вскоре в этом селе стало небезопасно оставаться, и жена с дочерьми перебрались в Богородск. Но в ночь с 4 на 5 октября туда неожиданно вошли войска маршала Нея. Благодаря мужеству и самообладанию жены Штельцера Ней проявил великодушие, вызвав профессора в Богородск и оказав помощь в возвращении семьи в Москву (по пути в Москву семья Штельцера на два дня задержалась в Горенках). По-видимому, действительно, у Штельцера не оставалось выбора: пытаясь спасти университетское и свое собственное имущество, а также обеспечить безопасность семьи, он должен был целиком положиться на покровительство оккупантов. И всё же… Во время следствия Штельцер не смог избегнуть искушения исказить некоторые факты, связанные с, якобы, невозможностью выезда из Москвы, вследствие чего ему в конечном итоге пришлось покинуть Россию. Не состояли в муниципалитете или в полиции, но были привлечены к следствию по подозрению в сотрудничестве с оккупантами коллежский асессор Ф.И. Корбелецкий, отставной действительный статский советник П.И. Загряжский, надворный советник Г.Ф. Вишневский. Все трое в дальнейшем были признаны невиновными. В отношении Вишневского комиссия исходила из того, что он был ложно оговорен подследственными Бестужевым-Рюминым и Щербачевым (о последнем речь пойдет дальше). Так, Щербачев утверждал, что видел Вишневского в день вступления неприятельских войск в Москву у Дорогомиловской заставы, где он был в числе пришедших встречать Наполеона, а позже — у Наполеона в Кремле. Однако 15 человек, находившихся в Запасном дворце, показали, что в тот день, 14-го сентября, Вишневский никуда из дворца не отлучался (По другим данным получается, что опросили 56 человек[390] или даже 500[391], что вообще почти невероятно). Что касается Бестужева-Рюмина, то он заявил, что Вишневский «делал ему выговоры за неприятие должности члена в муниципалитете и объявлял при том о кончине Его императорского величества», а также, что Лессепс одно время даже поручал Вишневскому руководство муниципалитетом. Однако и на этот раз опрошенные комиссией члены муниципалитета (нам не известно, кто именно был опрошен) «объявили, что Вишневский никогда в муниципалитет не был приводим и никаких советов не давал». Сам же Вишневский признался в том, что «являлся часто к французским начальникам для испрашивания разных пособий оставшимся в Запасном дворце жителям», «и что по требованию Лессепса отрядил некоторых из живших с ним во дворце чиновников для закупки жителям хлеба». Комиссия не только не нашла чего-либо предосудительного в действиях Вишневского, но и особо отметила его заслуги в сохранении Запасного дворца и всего имущества, в нем находившегося, спасение им жизни 5 приходским священникам «с причтом и с церковной утварью», а также «сохранение им жизни и имущества до 500 разных людей, выпросивших у него там (в Запасном дворце. — В.З.) убежище»[392]. Однако помимо утверждений (которые были признаны оговорами) Щербачёва и Бестужева-Рюмина, было ещё свидетельство И.Г. Познякова, откровенного изменника и грабителя имущества москвичей. Последний утверждал, что Вишневский приезжал к нему вместе с Лессепсом[393]. Тем не менее, комиссия это утверждение оставила без всякого внимания. Даже если предположить, что кто-то из троих подследственных всё же оговорил Вишневского, вряд ли это могли сделать все трое. Комиссия по не совсем понятным причинам все обстоятельства истолковала исключительно в его пользу. Фёдор Иванович Корбелецкий был одним из тех коллаборационистов (наряду, скажем, с Бестужевым-Рюминым и Кольчугиным), кто оставил оправдательные воспоминания. Они были изданы ещё в 1813 г., когда их автор находился в заключении под следствием! Будучи в чине коллежского асессора и служа в департаменте государственных имуществ помощником столоначальника, Корбелецкий, как он утверждал, попал в плен на Верейской дороге недалеко от станции Горок, затем привезен в Москву с тем, чтобы использовать его услуги «для разъезда при Наполеоне». На следствии он показал, что никаких услуг неприятелю не оказал, а на «вопросы, делаемые ему от секретаря и адъютанта Наполеона» «старался наклонять в пользу России; о важнейших же обстоятельствах отзывался незнанием»[394]. В конечном итоге Корбелецкий был оправдан, освобожден и даже восстановлен в должности. Однако обращает на себя внимание, что, во-первых, Следственная комиссия, судя по сохранившимся материалам, фактически ограничилась только показаниями самого Корбелецкого, который, судя по всему, прибег к помощи неких влиятельных покровителей (в противном случае, каким образом можно объяснить факт издания в С.-Петербурге его оправдательных воспоминаний в самый разгар следствия?!), а, во-вторых, законные вопросы вызывают и некоторые обстоятельства его задержания русскими войсками (так, не совсем ясно, зачем Корбелецкий непременно хотел прихватить с собой французские прокламации, когда любому было очевидно, что в случае выхода к русским войскам такого рода бумаги стали бы свидетельствовать не в его пользу). Наконец, перейдем к личности Загряжского, о котором по Москве ходили слухи, что он «пожалован дюком и кавалером Почетного легиона» и несколько раз сопровождал Наполеона в его поездках по городу[395]. Однако Следственная комиссия эти слухи проверять не стала. Она констатировала, что Загряжский «лишился от пожара и разграбления двух своих домов», а затем отыскал квартировавшего в доме кн. Голицына бывшего ранее послом в России Коленкура, с которым был знаком. Загряжский просил Коленкура исходатайствовать для него билет для выезда из Москвы, но, быв задержан, остался в доме Голицына. Жившие в том же доме генерал-майор К. К. Торкель и купец Баканин показания Загряжского подтвердили. Комиссия приняла во внимание также сведения, предоставленные приставом Серпуховской части о том, что Загряжский «давал в своем доме пристанище и пособие многим разорившимся людям»[396]. Загряжский был оправдан. Однако, как убедительно писал князь А.А. Шаховской, офицер Тверского ополчения, одним из первых вступивший в оставленную французами Москву, «отставной шталмейстер Загряжский никого не умилил. Хотя он и не был, как разнёсся слух, в наполеоновой службе, но по прежней будто дружбе с Коленкуром в добром здоровье оставался под его покровительством в чужой Москве, для сохранения своего имущества, а может быть, и для приобретения к нему в случае им одним из русских желанного мира…»[397] С Загряжским был, по-видимому, тесно связан член городского правления при французах надворный советник А.Я. Конюхов. Он служил в обер-егермейстерском ведомстве и, приехав за две недели до вступления французов в Москву, остановился в доме Загряжского. Следственная комиссия не стала вдаваться в подробности его действий как члена муниципалитета, ограничившись тем, что проверила объяснения Конюхова по поводу болезни его жены, из-за чего тот, как он уверял, и не выехал из Москвы[398]. Не до конца, на наш взгляд, проясняют сохранившиеся документы поведение титулярного советника Ивана Поспелова. Незадолго до вступления в Москву французов, он «был взят от должности» и посажен во Временную тюрьму следственным приставом Г.Я. Яковлевым по приказанию Ростопчина. Но производства по его делу не было открыто и даже в списках заключенных во Временную тюрьму он не значился! По его словам, он был «за три часа до вступления французов из тюрьмы выпущен». Затем Поспелов, как он утверждал, «по принуждению», был назначен французами помощником комиссара полиции, но «должности не исправлял». Комиссия признала его невиновным, и в ноябре 1814 г. он был освобожден[399]. Никаких ясных свидетельств, дающих представление о том, по какой причине Ростопчин отдал приказ о его аресте накануне французского вступления в Москву и почему впоследствии о его прежнем «деле» больше никто не поднимал вопроса (ни Ростопчин, ни Яковлев) нами не найдено[400]. Наконец, еще одну категорию московских коллаборационистов (и, к сожалению, не столь уж незначительную) составляли те, кто вполне осознанно и активно сотрудничал с оккупантами. Француз из Эльзаса Фридрих Виллерс, лектор французского языка, магистр Московского университета, содержатель учебного пансиона, остался в Москве намеренно. На подданство российскому императору он не присягал. Уже в первые часы оккупации Виллерс оказался в группе московских иностранцев, которые встречали Наполеона у Дорогомиловской заставы. В дальнейшем Виллерс, как он сам признался, добровольно принимает должность обер-полицмейстера, доставляет Лессепсу список жителей Москвы, «коих он полагал способными к занятию мест комиссаров полиции», занимается организацией полиции, «объявляет прокламации»[401] и даже участвует в захвате заложников. О последнем мы узнаем из рапорта комиссара Московского архива коллегии иностранных дел надворного советника Тархова[402]. 13 октября Тархов был отконвоирован в занятый комендантом дом купцов Чороковых на Мясницкой, куда позже были доставлены тайный советник А.В. Повалишин, действительный статский советник А.К. Артаков, отставной бригадир А.Е. Демидов, отставной коллежский асессор П.У. Устинов и титулярный советник Ребров. Вечером к арестованным вошли французский «генерал-комендант»[403] и Виллерс, которые объявили, что арест произведен из-за того, что «Ростопчин отправил на барках 50 человек французов в Казань или в Сибирь, и что они там содержатся плохо». Поэтому Наполеон приказал отослать Александру I и М.И. Кутузову требование их возвратить, в противном случае арестованные будут расстреляны. Несчастных держали под стражей три дня, а на четвертый от имени Наполеона «французский генерал» объявил о их освобождении. После этого они были отконвоированы к Мортье, который, хотя и отпустил их из-под стражи, но приказал регулярно являться к французскому частному приставу[404]. В целом, Виллерс заслужил ненависть многих москвичей. Штельцер в письме к Гейму даже писал, что однажды Виллерс «запряг впереди дохлой лошади» восемь русских и «погонял палкой»[405]. При оставлении Москвы Наполеоном Виллерс выехал вместе с французами и пытался скрыться в Шилове, а затем в Стародубовском повете Черниговской губернии, где и был арестован. В ходе следствия оказалось, что многие влиятельные особы готовы были за него заступиться. «Виллерс не может быть выслан из России: у него тут много связей, он получает подробные сведения обо всём», — писал Ростопчин Александру I 17 марта (ст. ст.) 1813 г.[406] Приговоренный Сенатом к ссылке в Сибирь на поселение, он был затем объявлен свободным и прощён![407] Павел Лакроа, коллежский регистратор, квартальный поручик Московской полиции, 14 сентября «отстал» от полицейской команды, которой было приказано покинуть столицу. При этом он освободил французского пленного командира эскадрона (в русских документах — полковника) Сент-Перна, который был поручен его надзору. Сразу по вступлении французов в Москву он, как следовало из бумаг, оставшихся в доме М.А. Обер-Шальме (там после переезда из дома Дюлона квартировал Лессепс), известил коменданта Дюронеля «о строении шара с указанием на тех, кто этим занимался, какого материала и веществ было употреблено и у кого они куплены»[408]. На следствии Лакроа показал, что приказа покинуть Москву не получал и что в дальнейшем «никакой должности не исполнял», а «только смотрел за мужиками, при театре, но избрав удобный случай из Москвы сбежал»[409]. Его бывшие начальники Ростопчин и Ивашкин пытались уличить Лакроа в даче ложных показаний[410], но сделать это им не удалось. Лакроа был «оставлен от суда и следствия свободным». Ещё более странным кажется факт прощения на основании манифеста государя от 30 августа (ст. ст.) 1814 г. губернского секретаря Ивана Щербачёва. Будучи архитектурным помощником штата московской управы благочиния, Щербачёв по его же собственному прошению был назначен в 1-й егерский полк Московского ополчения. Однако в полк не явился, якобы по болезни. В то же время он утверждал, что, взяв из Арсенала ружья и сабли, «подвизался на охране Москвы» перед вступлением в неё неприятеля. Столь же противоречивы были его показания о своей деятельности во время оккупации. То он говорил, что был схвачен неприятелем у Арбатских ворот и представлен Наполеону, то объяснял, что «был насильно взят из квартиры в свиту Наполеона», где никакой должности не отправлял, но почему-то совершал в составе свиты Наполеона (по меньшей мере, дважды) выезды из Кремля[411]. В.М. Безотосный не без оснований утверждает, что Щербачёв имел прямое отношение к деятельности французской разведки. Но, проведя до ноября 1814 г. время в тюрьме, он в конечном итоге был прощён! В отличие от Щербачёва, вина канцеляриста Орлова, заключавшаяся в шпионской деятельности в пользу неприятеля, была доказана. Орлов был арестован у Чёрной грязи на Петербургской дороге возле русской заставы, где он «расспрашивал секретно о расположении войск». Когда Орлова арестовали, он по дороге пытался бежать. При нём нашли не только «билет от дежурного генерала вице-короля Богарне» с изъяснением, что он, Орлов, «имеет собственно от оного вице-короля поручение», но и бумагу, написанную его собственной рукой, со следующим текстом: «ехать 30 или 40 вёрст, после оттуда на великий тракт Воскресенский; узнать ещё когда, куда полки пошли, или идут или дожидаются где и где армия находится»[412]. Однако и Орлов был по манифесту государя от 30 августа (ст. ст.) 1814 г. прощён! Нам осталась неизвестной дальнейшая судьба Лариона Смирнова, московского купца 3-й гильдии, ставшего комиссаром полиции, приговорённого Сенатом к лишению доброго имени, битью плетьми и отдаче в рабочие. Он был бит и взят крестьянами с. Вохны, которые нашли при нём 2 неприятельские прокламации (как тут не вспомнить о Корбелецком, при котором были такие же прокламации!). В ответ на попытки Смирнова оправдать себя перед Следственной комиссией волостной голова Егор Стулов сообщил, что в с. Вохны Смирнов «провозглашал чтоб крестьяне как хлеб, так и другие припасы, возили в Москву для продажи неприятелю»[413]. По-видимому, ушёл от возмездия и другой изменник — Александр Петрович Лемон (Леймон), приписанный к московскому купечеству. Судя по всему, он сознательно остался в Москве и, будучи знаком с начальником бюро разведки Главного штаба Великой армии генералом М. Сокольницким, вступил во французскую службу по комиссариатской части. Во время оккупации Лемон счёл за лучшее отправить жену Марию (Эмилию) Лемон (Леймон) из Москвы в Ярославль, получив для неё билет для проезда от 24 сентября (ст. ст.) за подписью И.А. Тутолмина(!) (Интересно, что письма мужу из Ярославля Мария Лемон тоже адресовала на имя Тутолмина). Имелись сведения, что Марию Лемон до заставы провожали люди Сокольницкого[414]. П.А. Волконский упоминает ещё одну личность, дело которой не поднималось и не рассматривалось следственной комиссией, — Петра Иванова Ларме, «водочного мастера». По мнению Волконского, Ларме, не раз сопровождая «французского генерала, исправлявшего должность коменданта» (Мийо? — В.З.), в конечном итоге оказался «офицером французской службы, который с вестовыми разъезжал по Москве»[415]. Среди всех явных изменников особенно поражает фигура Ивана Гаврилова Познякова, купца 3-й гильдии. Его жена, Екатерина Михайлова, в юности воспитывалась в доме кн. Ю.А. Понятовского в Варшаве, и это позволило Познякову быстро войти в доверие к французам. Среди доказанных Следственной комиссией действий Познякова, изобличавших в нём изменника, значилось: знакомство с Лессепсом, которого он «кормил и поил водкой» в своём доме (при этом упоминалось, что Лессепс приезжал к Познякову вместе с Вишневским!); ездил к Понятовскому за Серпуховские ворота, имея бумагу от Мортье; ездил вместе с французским солдатом на рынок для закупки продовольствия, получив от Лессепса 10000 ассигнациями; принимал секретаря Лессепса Умберта (имелся ввиду комиссар полиции Умберт Дро). Позняков получил также поручение осуществить закупки продовольствия за городом, для чего ему было выделено 10 гусар. Однако в этом случае Позняков сказался больным (вместо Познякова французы решили отправить в эту опасную экспедицию, о которой будет речь ниже, Коробова, Козлова и Переплётчикова). Но, пожалуй, самым возмутительным в действиях Познякова оказался грабёж им имущества московских жителей, которое оказалось «бесхозным»[416]. Особенно много вещей Позняков присвоил себе во время пожара Гостиного двора. По-видимому, частью награбленного Познякову пришлось поделиться с французами. Комиссия установила, что он отвозил «2 ящика серебра к капитану французской службы Кобылиньскому» в дом Щербатова на Девичье поле[417]. В руках комиссии оказались сведения о том, что вместе с Позняковым в хищениях различных товаров участвовал и московский купец Михаил Карнеев и что он, к тому же, участвовал в работе французской администрации и «носил на левой руке белую повязку». Однако сам Карнеев в этом не признался, а 6 опрошенных свидетелей утверждали, что они «никогда у него на руке не видели повязки» и что он «в сношениях с неприятелем не замечен»[418]. Комиссия удовлетворилась этими показаниями, и Карнеев был признан невиновным. Что же касается Познякова, то он был приговорен к 15 ударами кнутом, вырезанию ноздрей, клеймению и отправке в кандалах на каторгу. Манифест Александра I от 30 августа (ст. ст.) 1814 г. на него не распространялся. На этом фоне предательства, измены и мародёрства резким контрастом выделяется поведение московского купца П.П. Жданова. Он не смог выехать из Москвы и, потеряв во время пожара дом, испытал вместе с женой и двумя малолетними дочерьми, все страдания несчастных погорельцев. Наконец, он услышал, что у маршала Даву на Девичьем поле дают «некие особые пропускные виды на выход из Москвы». Действительно, на Девичьем поле в доме кн. Н.И. Нарышкиной, где помещалась канцелярия «герцога Эльхингенского» (герцогом Эльхингенским был Ней; не перепутал ли Жданов «герцога Ауэрштедтского» (Даву) с «герцогом Эльхингенским»?), и где толпилось много народу, человек, говоривший по-русски, объявил: «Кто имеет жену и детей, того отпущу и билет дам вольный». Жданов сказал, что у него жена и дочери. Тогда его ввели в дом, начали расспрашивать и заставили перекреститься перед образом в подтверждение правдивости слов. Однако всё это оказалось ловушкой. Жену и детей французы оставили в Москве в качестве заложников, поместив их в том же доме Нарышкиной, а Жданова отправили в качестве шпиона к русской армии. Ему было обещано за успешное выполнение задания выпустить семью, наградить 1000 червонцами и «выбрать любой дом в Москве». Затем Жданов был представлен маршалу Даву и отправлен за город. Мучимый сомнениями, опасаясь за жизнь и благополучие семьи, Жданов, достигнув русских постов, потребовал отвести его к генералу. В конечном итоге его представили генералу М.А. Милорадовичу, которому он изложил «наставление», данное французами, и которое он заучил наизусть. Среди прочего Жданов должен был сообщить французам, «что народ говорит о мире», а также всюду разглашать, что в Москве весь хлеб цел и Наполеон намерен там зимовать. Вполне очевидно, что эти сведения оказались для русского командования чрезвычайно ценными, открывая истинное состояние французских войск и истинные намерения Наполеона. Что же стало с женой и дочерьми Жданова? Так как русское командование отправило Жданова в Петербург, он не мог сразу же по вступлении русских в Москву лично начать поиски. Вместо него это сделали власти. Министр полиции Балашов отправил предписание московскому обер-полицмейстеру Ивашкину найти жену и дочерей Жданова. Не полагаясь на вышестоящие власти, Жданов и сам отправил письмо Ивашкину с той же просьбой. Эта история закончилась благополучно. После отправки Жданова к русским аванпостам жена и дочери находились на пропитании «этого французского генерала» и дождались возвращения русских войск в Москву[419]. Какова была эффективность деятельности созданных французами органов власти? Очевидно, что очень низкой. Несмотря на провозглашение от 1 октября, по которому объявлялось о создании муниципалитета и полиции, и от 6 октября, где Лессепс предлагал ремесленникам возвращаться к своим «рукоделиям», а окрестных крестьян каждое воскресенье и среду возить продукты на торги, обещая порядок и охранение, влияние муниципалитета ощущалось очень слабо. «Пришли к Лессепсу жаловаться на грабежи, — описывал в письме к некоему Ивану Николаевичу своё пребывание в оккупированной Москве асессор Сокольский, — он: как-де мне одному унять армию; а её не было и 20000 человек. Вот как отвечал генерал-интендант, командующий Москвою и Московскою провинцею»[420]. «Циртификаты (сертификаты. — В.З.) везде рвали; коменданта ругали», — так писал тот же Сокольский об отношении французских солдат к документам, выдаваемым Лессепсом несчастным москвичам[421]. Хотя представляется, что так было не везде и не всегда. Нередко члены муниципалитета останавливали грабежи и спасали людей. В письме того же Сокольского описано, как для погребения русского священника из Запасного дворца под французским караулом был доставлен священник, а позже удалось выпросить караул и лошадей для переезда группы московских погорельцев[422]. Не забывал муниципалитет (правда, чаще всего в лице Лессепса) и нужд московских больниц. Судя по донесению смотрителя Екатерининской больницы, туда было прислано Лессепсом 2 коровы и четверть пшеницы[423]. Ещё более значительная помощь была оказана Лессепсом Воспитательному дому: 10 октября (?) туда было доставлено 8 коров и 4 барана[424]. При содействии Лессепса 28 сентября Дюма отпустил Воспитательному дому 100 центнеров пшеницы и 20 центнеров гречневой крупы[425]. Всё это происходило в условиях, когда французская армия сама нуждалась в продовольствии. А.Н. Попов в своё время опубликовал ведомость от 27 сентября 1812 г. за подписью Дюма, из которой следовало, что продовольствия, фуража, дров и свечей сохранилось в Москве после пожара весьма ограниченное количество[426]. Этими обстоятельствами и объясняются те решения, которые 6 октября Наполеон принял в отношении продовольствования московских жителей и, в этой связи, определил новые задачи в деятельности муниципалитета. В своём предписании маршалу Бертье император заявил о том, что герцог Тревизский (Мортье) требует продовольствия для работников полиции, для находящихся в городе детей, для русских в госпиталях, для больных жителей и т. д., однако, хотя «все эти требования законны, сделать ничего нельзя». Наполеон предложил, чтобы муниципалитет сформировал «русскую роту», подразделения которой должны были отправиться по деревням для поиска припасов. Для закупки этих припасов следовало ассигновать «необходимые серебряные деньги». В самом же городе муниципалитет должен был учредить магазин, куда эти запасы свозились бы и из которого можно было бы распределять их среди горожан и находящихся в госпиталях. Наполеон полагал, что если бы этот эксперимент удался, то можно было бы сформировать ещё 3 или 4 роты с теми же целями. «Вот что надо делать; скажите Лессепсу, и не откладывайте», — закончил Наполеон[427]. Итак, чиновникам муниципалитета теперь предстояло отправиться в тяжёлую и опасную экспедицию за продовольствием. Очевидно, что никакую «русскую роту» сформировать было просто невозможно, но не выполнить приказ Наполеона тоже было нельзя. Лессепс приказал срочно собрать заседание муниципалитета и вначале словесно объявил собравшимся повеление Наполеона, «а потом предложил и письмо, написанное к нему (то есть к Лессепсу. — В.З.) о том же Бертье, в котором было изъяснено, что для закупаемых припасов сооружается при муниципалитете магазин, который назначен будет для продовольствия жителей»[428]. Как известно, ряду членов муниципалитета (например, Кольчугину) под предлогом тяжелой болезни удалось отказаться от участия в этой экспедиции. Избежал этого и Позняков, также сказавшийся больным. В конечном итоге горький жребий выпал на долю помощника городского головы П.И. Коробова, членов городского правления И.К. Козлова и И. Переплётчикова. Каждому из них был выделен караул из 10 французских солдат и одного унтер-офицера, выдано по 10 прокламаций «для раздачи крестьянам» и деньги для закупки продовольствия. Вопреки приказу Наполеона, деньги были выданы ассигнациями. Коробов получил 850 руб., «из коих отдал 525 руб. отправленным с ним трём мещанам, неизвестно куда отлучившимся, а с остальными взят в с. Люборицах российскими казаками и представлен в главную квартиру; из числа же полученных им прокламаций четыре должен был раздать по принуждению, а прочие 6-ть истребил». Козлов получил 1400 руб. ассигнациями и на эти деньги купил в 4-х верстах от Москвы 46 коров и 30 баранов, «а данные ему прокламации истребил». Переплётчикову было выдано 900 руб. ассигнациями, с которыми он посылался на закупку продовольствия дважды. В первый раз им было куплено 6-ть четвертей пшеницы, во второй раз не удалось купить ничего, так как в дороге отрядом французов из 10 человек, которые его должны были сопровождать, был «прибит и ограблен, причём отняты и оставшиеся у него деньги». Все 10 прокламаций он так и не роздал, а оставил «в лесу в повозке», на которой ехал[429]. Так закончились попытки использовать муниципалитет для снабжения города продовольствием. Очевидно, что французское командование реально и не собиралось использовать созданные им «русские» органы власти для снабжения продовольствием своих войск. Речь шла исключительно о московских жителях и госпиталях с русскими больными и ранеными. Участие муниципалитета в деле обеспечения москвичей пропитанием сказалось реально только в организации трактиров «близ Креста у Сухаревой башни»[430]. Возле Калужских ворот была учреждена французская пекарня «для продажи калачей французских и пресных хлебов и ржаных». Хлеб продавался по 10 коп. серебром. При «участии евреев» была устроена продажа «простого вина» (водки). Одну бочку возили по улицам и продавали штоф по 4 руб. 30 коп., бутылку по 1 руб. 72 коп. серебром или ассигнациями[431]. В своё время аббат Сюрюг, кюре французской церкви Св. Людовика в Москве, пустил в оборот утверждение, что в православных храмах во время оккупации служба не велась, хотя русское население, оставшееся в городе, остро нуждалось в религиозном утешении. Первым, и чуть ли не единственным, священнослужителем, который возобновил службу в Москве, в церкви Св. Евпла, был некий священник из иностранцев[432]. Как ни странно, это мнение получило широкое хождение[433]. В 70-е гг. XIX в. А.Н. Попов окончательно опроверг данное утверждение, показав, что служба, как правило, прерванная на несколько дней во время самых сильных пожаров, всё же велась во многих московских монастырях и некоторых церквях (в Новодевичьем, Рождественском, Зачатьевском монастырях, в Спасо-Преображенской церкви на Глинищах, в Троицкой церкви на Хохловке, в Петропавловской церкви на Якиманке, в церкви Голицынской больницы)[434]. Исследование Л.В. Мельниковой позволяет добавить к этому списку церкви Рождества Богородицы, что на Стрелке, Максима Блаженного, что на Варварке, Троицкую, Рождественскую, что в доме княгини Голицыной, а также 5 (или 6?) церквей в окрестностях села Коломенского, Екатерининскую церковь Воспитательного дома, церковь Запасного дворца и некоторые другие[435]. Учреждённый французами муниципалитет, среди прочего, был призван помочь в возобновлении богослужения, тем более что о службе в монастырях и некоторых перечисленных выше церквях знал только очень ограниченный круг москвичей, а главное, служба отправлялась далеко не в полном объёме (служили заутрени, часы и вечерни, но не служили обедни). К сожалению, до сих пор до конца не прояснён важный вопрос: имелось ли прямое распоряжение со стороны либо церковных, либо светских российских властей о закрытии всех храмов и прекращении в них богослужения. Но если даже прямого указания на этот счёт священнослужителям и не поступало, общий настрой как церковных, так и гражданских начальников был в пользу полного закрытия всех без исключения храмов. Оставляя неприятелю столицу, обречённую на разорение, власти вряд ли задумывались о судьбе тех несчастных обывателей, которые по тем или иным, чаще мало зависимым от них самих причинам, не могли её покинуть. Эти люди, таким образом, лишались возможности получить духовное утешение в годину свалившихся на них несчастий. Любопытно, что возобновление службы в московских церквях произошло по инициативе как отдельных оставшихся в Москве священнослужителей, взявших на себя тем самым большую ответственность из-за непредсказуемой реакции на это со стороны церковного начальства, так и французских властей. К примеру, проводить богослужения в Страстном монастыре побудил священнослужителей «французский генерал»[436], а в Знаменском монастыре это произошло по причине приезда в него 27 сентября самого Лессепса, который прямо приказал отправлять богослужение[437]. При этом французские власти разрешили провозглашать многие лета императору Александру. По-видимому наибольший эффект произвела служба, возобновленная по инициативе протоиерея Кавалергардского полка Михаила Андреевича Грацианского (встречаются и иные написания его фамилии — Гратинский, Грацинский), генерала Мийо и муниципалитета 27 сентября в день коронации Александра I (!) в верхней церкви Св. Евпла на Мясницкой улице недалеко от Почтамта. Так как эта церковь оказалась фактически единственной, находившейся в центре Москвы и где проходила служба, массы москвичей устремились в неё. В своём рапорте обер-священнику армии и флота И.С. Державину Грацианский расскажет, как «по первому удару колокола при многочисленном стечении народа» он начал богослужение «со сдравием монарха и его фамилии». «Вся церковь, — писал Грацианский, — омыта была слезами. Сами неприятели, смотря на веру и ревность народа русского, едва не плакали». Грацианский служил вплоть до возвращения священника этой церкви[438]. Слова Грацианского в полной мере подтверждаются другими свидетелями. Уже накануне выхода неприятеля из Москвы (16 или 17 октября) в церкви архидьякона Евпла побывал москвич С.А. Маслов. Он писал: «Стечение народа было невероятное, и кажется, что многие давно так усердно не молились, как в тогдашнее время. Каждый день, как узнал я после, бывало множество причастников, и все русские исповедывались, как бы ежеминутно ожидая смерти»[439]. Получил разрешение отправлять богослужение и священник церкви Петра и Павла на Якиманке. Очевидец богослужения в этой церкви, тогда ещё подросток, А. Рязанов, оставил нам пронзительное по своей эмоциональности свидетельство того, насколько нуждались оставшиеся в Москве жители, брошенные на произвол судьбы светскими и церковными властями, в словах утешения: «Богомольцы, входя в храм, благочестиво крестясь, творили молитвы. Смотря на исхудалые и бледные лица, выражавшие совершенное истощение сил, на рубища, на то, как они с трудом передвигали ноги, выходя из своих жилищ, как из нор, из подвалов и погребных ям, им можно было уподобить восставшим из гробов, вызванным трубным гласом, в последний день страшного суда. С радостным трепетом, как божественного врачевания, они ожидали начала службы. Молились одни, преклонив колена и простерши руки; другие, упав с рыданиями на помост, а иные — неподвижно устремив взоры на распятого Спасителя. Когда перед иконами были зажжены свечи, блеск огня, как благодать, нисшедшая свыше, проникла богомольцев: все воспрянули как бы от тяжкого сна, ободрились духом, готовясь встретить в полночь грядущего жениха. Наконец отдернулась завеса, отворились царские врата, и священнослужители, в полном облачении, вышли из алтаря. Священник нёс на голове крест и Евангелие, дьякон со свечою в левой и с кадилом в правой. Народ пал ниц. Выйдя на середину церкви и осеняя крестом на четыре стороны, священник возгласил: “Да воскреснет Бог, и расточатся врази его!” Когда он положил крест на аналой, клир запел: “Кресту твоему поклоняется, Владыко!” Все присутствовавшие три раза поклонились в землю. Во время водосвятия, когда пели: “Спаси, господи, люди твоя”, народ, стоя на коленях, общим хором вторил молитве. Но когда запели: “К Богородице прилежно ныне притецем…” — весь храм огласился воплями и рыданиями. Матери, стоя на коленях, поднимая на руках грудных младенцев, взывали: “Пресвятая Дева, спаси невинных детей”»[440]. Молебствие в церкви св. Евпла в Москве, в присутствии французов, 15 (27) — го сентября 1812 г. Неизвестный художник Так, благодаря самоотверженности нескольких священнослужителей, взявших на себя немалое бремя ответственности, поступая, во многом, вопреки наущениям русских властей, как светских, так и церковных, при поддержке муниципалитета и французской администрации несчастные москвичи получили возможность душевного успокоения. Любопытно, что позже Ростопчин был вынужден сам ходатайствовать перед московским архиепископом Августином, а последний — перед Синодом, о награждении тех священников, которые отправляли богослужение в оккупированной Москве. По нашему мнению, это свидетельствует о том, что формального распоряжения о закрытии храмов и прекращении службы вероятно всё же не поступало. Российские власти, как гражданские, военные, так и церковные, молча, задним числом, сознавая свою ответственность за то, что произошло с российскими подданными в Москве, поспешили вознаградить подвиги тех, кто в тяжёлую годину сохранил верность человеческому и гражданскому долгу. Как действовала созданная французами московская полиция и как вели себя её чины? Как уже отмечалось выше, если муниципалитет удалось формально создать уже 24 сентября, то с созданием полиции дело обстояло сложнее. Причина заключалась в том, что чинам полиции предстояло не проводить заседания, подобно муниципалам, но непосредственно сразу заняться наведением порядка в городе, что было далеко не безопасно. Назначенные французским командованием, Виллерсом и Пюжо частные приставы (французы их называли участковыми комиссарами и даже комендантами) нередко усиленно прятались и от них самих (так, к примеру, делал частный пристав Серпуховской части[441]). Но есть примеры и иного рода — чины новой московской полиции пытались, как могли, остановить грабежи и насилия со стороны оккупантов и защитить несчастных москвичей. В этой связи чрезвычайный интерес представляют рапорты, направлявшиеся участковыми комиссарами Мортье, и к которым уже обращались двое исследователей — П.П. Гронский и А.Н. Попов. Приведём несколько характерных сюжетов из этих рапортов. 2 октября Жорж (Егор) Лаланс доносил, что солдаты 3-го корпуса не только грабят жителей, укрывшихся в подвалах, но и наносят им раны саблями. В грабеже участвуют и французские раненые, помещённые в госпитале Воспитательного дома, которые отнимают у русских капусту и картофель. Он же сообщал о безобразиях, чинимых стоявшими на биваках в саду близ Яузы саксонскими и польскими солдатами, один из которых (саксонец) ударил старую женщину и угрожал убить её, если она донесёт о грабежах комиссару. 9 октября М.И. Марк, комиссар Пресненской части (13 участка) сообщал о том, что фурьер 10-й роты гвардейской кавалерии обокрал отставного русского сержанта, а комиссар Басманной части Умберт (Гриберт, Гюберт) Дро(з) в тот же день извещал о действиях в его округе «целой шайки грабителей… которую можно разогнать только значительною силою». Комиссар 8-го участка Карл Лассан докладывал о нападениях наполеоновских солдат на коллежского секретаря П. Разумова и о нанесении им ран. Один из комиссаров доносил об убийствах и истязаниях солдатами лошадей: ради забавы в них стреляли из ружей и перерезали им ноги. Много внимания уделяли комиссары в своих донесениях положению русских пленных и раненых, сообщая о их высокой смертности и прося оказать им возможную помощь в пропитании[442]. Стоит отметить, что многие комиссары полиции были иностранными подданными (Лаланс, Марк, Лассан и др.). В заключение наших размышлений о судьбе тех, которые, в большинстве случаев, не по своей воле вынуждены были вступить в органы, созданные оккупантами, приведём слова С.А. Маслова, который в октябре 1812 г. чудом пробрался в сожжённую Москву и уже в 1813 г. опубликовал свои записки. Повстречав и пообщавшись с несколькими из «новопожалованных» французами чиновников, он долго «думал о жалкой участи тех из соотечественников, которые принуждены были принять на себя какие-нибудь должности по приказанию французского начальства. Большая часть таковых были отцы семейства, не имеющие средств или случая выехать из Москвы, или молодые люди, оставшиеся при своих родителях, которых не могли вывезти. Те и другие, по моему мнению, имели очень много причин не упускать первого средства, могущего доставить им и семействам личную безопасность. Сверх того, кроме принуждения, которому нельзя было противиться, продолжительный голод, который обещало зимование французов в Москве и который уже начинал свирепствовать, неизвестность собственной участи, опасность быть употреблённым в тяжкие работы и под ноши или быть ограбленным до последней нитки, сохранение семейства — всё сие кого бы не принудило не только принять на себя какой-либо чин по непременному приказанию, но даже искать оного для спасения жизни?»[443] Попытаемся подвести итоги. Цели, которые преследовало французское командование, создавая муниципалитет и полицию, по нашему мнению, были следующие: а) создать условия для мирных переговоров с российским командованием и властями; б) снять с себя ответственность за московский пожар; в) решить вопросы жизнеобеспечения оставшихся в городе москвичей; г) помочь в деле расквартирования войск и снабжения их продовольствием и фуражом. Однако последняя цель вскоре отпала как нереалистичная с точки зрения возможностей муниципалитета и полиции. Время создания муниципалитета удаётся определить достаточно точно — 24 сентября, в один день с проведением «процесса над поджигателями». Начало реального функционирования полиции следует отнести к более позднему времени — к первым числам октября. Мотивы, заставившие ряд московских жителей принять должности в муниципалитете и полиции, определялись тяжестью и противоречивостью самой ситуации, в которой оказались жители первопрестольной столицы во время оккупации. Эта ситуация была создана, во-первых, действиями московских властей, бросивших часть населения на произвол судьбы с одновременной организацией поджогов в городе; во-вторых, самой страшной ситуацией в Москве, возникшей в результате пожаров и грабежей. Вследствие этого, наиболее распространенными мотивами в действиях москвичей, принявших участие в создании и деятельности муниципалитета и полиции, были: а) принуждение к принятию должностей со стороны французского командования; б) естественное стремление обезопасить себя от насилия и надежда на получение средств к спасению своих семейств; в) благородное самоотречение значительной части членов муниципалитета, полиции и части оставшегося в Москве духовенства ради помощи несчастным соотечественникам; г) желание сотрудничать с оккупантами из корыстных побуждений (Орлов, Позняков и немногие др.); д) не всегда адекватное поведение, проявленное некоторыми лицами (например, Щербачёвым). Мотивы действий ряда лиц (Корбелецкого, Вишневского и др.) до сих пор не представляется возможным убедительно объяснить. Результативность действий муниципалитета и полиции с точки зрения интервентов оказалась чрезвычайно низкой. В подавляющем большинстве случаев эти органы власти действовали не в интересах армии Наполеона, но в интересах своих соотечественников. Причина этого заключалась не только в пассивности членов муниципалитета и чинов полиции, но и в том, что французское командование изначально отнеслось к возможностям каких-либо социальных перемен в великорусских губерниях России с большим опасением. Отношение русских властей, в том числе в лице Следственной комиссии, к обвинённым в сотрудничестве с оккупантами, было достаточно снисходительным. Если на первых порах Ростопчин и некоторые другие официальные лица были готовы сурово наказать «предателей», то вскоре стало сказываться наличие у ряда подследственных влиятельных покровителей, а затем стала чувствоваться и общая установка Александра I на всепрощение. Окончательное решение об амнистии подследственных Александр I принимает в день своих именин 30 августа (ст. ст.), будучи в Москве, перед отбытием на Венский конгресс. Вполне очевидно, что этот шаг был связан с желанием продемонстрировать «человеколюбие» перед взорами европейских государей. Второй причиной этого небывалого всепрощения даже тех, чья вина являлась очевидной и была доказана, был вызван необходимостью для властей оправдать и собственные действия в ходе трагических событий в Москве в 1812 г. Реально только один Позняков (если исключить И.Л. Буржуа и Ф. Пузырёва, бывшего помощником комиссара в Мясницкой части, умерших во время следствия, а также И. Штанникова, скончавшегося в 1815 г.) понёс суровую кару. Наконец, попытаемся ответить на главный вопрос: в чём же заключалась специфика коллаборационизма эпохи 1812 г. (имея в виду, конечно, только великорусские губернии). Обращает на себя внимание, прежде всего, ограниченный размах этого явления. Убедительными на этот счёт могут быть две причины. Во-первых, относительное единство российского общества; во-вторых, политика самих оккупационных властей, предпочитавших не прибегать к помощи «горючего материала», имевшегося в российском обществе. Первое объяснение звучит, по нашему мнению, не особенно убедительно на фоне тех многочисленных эксцессов, которые сопровождали ход войны 1812 г. (хотя, конечно, размах и характер этих эксцессов не сопоставимы с тем, что имело место в эпоху 1941–1944 гг.). Но второй обозначенный нами фактор возражений не вызывает. Наполеон и его администрация изначально не собирались разжигать в России «революцию», опасаясь её непредсказуемых катастрофических последствий. Глава 3. Пожар глазами французов 3.1. Французы в Москве: начало пожаров Причинам московского пожара 1812 г. посвящено такое количество работ и высказана при этом такая масса версий (которые, впрочем, можно свести к нескольким вариантам), что останавливаться на этом вопросе, кажется, нет уже никакого смысла. Действительно, появление очередной «новой» версии этого вопроса реально оказывается только интерпретацией одной или нескольких утверждений из числа звучавших ранее. И все же… поддадимся искушению и дерзнем снова обратиться к очевидным фактам, пытаясь на этот раз взглянуть на события глазами французов, дабы понять, как возникла их версия московского пожара. Пожары начались еще в ходе вступления французской армии в Москву. Уже тогда Муральт «своими глазами видел», как на улицах города мелькали «субъекты с горящими факелами или пучками соломы», поджигавшие дома. Когда к вечеру Муральт достиг расположения своей части к северу от Москвы, он и его товарищи уже «видели отдельные столбы дыма», а ночью город охватил настоящий пожар[444]. О поднимавшихся к небу вечером 14-го сентября[445] столбах дыма «в крайних предместьях» Москвы написал и Клаузевиц, оказавшийся к востоку от города[446]. В воспоминаниях генерала Дедема, чья бригада, как мы знаем, вошла в Москву в составе авангарда Мюрата, утверждается, что в 7-м часу вечера прогремел взрыв со стороны «Калужских ворот». Неприятель, по мнению автора, взорвал пороховой склад, что было условным сигналом, «так как сразу после этого» он «увидел многочисленные дымы, и в течение чуть более получаса огонь показался в разных кварталах города, в частности, во Владимирском предместье…»[447] Не исключено, что именно этот взрыв описал и Роос, находившийся на восточных окраинах Москвы, который, правда, отнес увиденное уже к ночи. «Из возникшего сразу огромного пламени большими и малыми дугами стали взвиваться кверху огненные шары, словно разом выпустили массу бомб и гранат, и на далекое пространство рассеивая со страшным треском их губительный огонь. Этот взрыв, далеко распространивший страх и ужас, длился минуты три — четыре и казался нам сигналом к началу столь рокового для нас пожара Москвы». Через несколько минут пламя поднялось «во многих местах города; мы увидели скоро восемнадцать таких мест, и их число быстро возрастало»[448]. То, что вечером 14-го определенно имел место какой-то взрыв большой силы, свидетельствует «Дневник» аббата Сюрюга, который не только оказался в центре событий (как известно, в районе Лубянки), но, будучи человеком пытливого и острого ума, фиксировал все события на бумаге. «В тот день, — записал он, — когда прошла эвакуация русских из Москвы, огненный шар, который засветился в районе Яузы, был предупреждением жителям; дом стал жертвой пламени, в то время как с другой стороны, у Петровского мос[449]. Из последующих строк ясно, что этот «огненный шар» был задолго до 11 часов вечера. Об одном и том же событии пишут эти авторы? Совершенно точно сказать нельзя, но напомним, что именно в этих районах — «у Красного холма и Симонова монастыря», где в это время уничтожались барки с артиллерией и комиссариатским имуществом, и в районе Винного двора в тот день действовали люди квартального надзирателя П.И. Вороненко, исполнявшего приказы Ростопчина. Воспроизведем уже ставшие хрестоматийными строки из отчета Вороненко, представленного им на имя экзекутора Московской управы благочиния Андреева: «2 сентября (ст. ст. — В.З.) в 5 часов утра он (Ростопчин. — В.З.) поручил мне отправиться на винный и мытный дворы в комиссариат и на не успевшие к отплытию казенные и партикулярные барки у Красного холма и Симонова монастыря и в случае внезапного вступления неприятельских войск стараться истребить все огнем, что мною и исполнено было в разных местах по мере возможности в виду неприятеля до 10 часов вечера»[450]. Был ли произведен в тот день взрыв пороховых складов возле Симонова монастыря? Возможно[451]. Однако, очевидно и то, что далеко не все запасы взрывчатых веществ и другого имущества, хранившегося здесь, были уничтожены. Из документов о извлечении со дна реки Москвы барок со свинцом следует, что при вступлении неприятеля в город было затоплено не только 8507 пудов 30 фунтов свинца (это осуществил подпоручик Оконишников), но и 5808 пудов пороху «из погребов, что под Симоновым монастырем»[452]. Кроме того, вошедшие в город французы обнаружили у Симонова монастыря немалые запасы снарядов и взрывчатых веществ[453]. Нет явных доказательств и того, что были взорваны и запасы полевого артиллерийского двора, находившегося у Красного пруда. Часть боеприпасов, находившихся там, либо была оставлена неприятелю, либо затоплена в пруду[454]. Имеются ли какие-либо свидетельства тому, кто именно мог произвести взрывы вечером 14-го сентября? По поводу организаторов взрывов мы обнаружили только косвенное свидетельство П.М. Капцевича, командира 7-й пехотной дивизии, содержащееся в письме к А.А. Аракчееву от 6 (ст. ст.) сентября 1812 г.: «… два магазина с порохом подорваны по распоряжению генерала Милорадовича и взрывы были с ужасным трясением»[455]. В то же время из записок С.Н. Глинки следует, что «громовой грохот» под Симоновым монастырем был произведен не взрывом порохового склада, а взрывом «барки с комиссариатскими вещами»[456]. В целом, с полной уверенностью сказать, кто именно организовал взрывы и что именно ими было подорвано, до сих пор вряд ли возможно. В то же время совершенно определенно, что в организации первых поджогов (а возможно, и взрывов) участвовали чины московской полиции[457]. Симонов монастырь. Москва, 7 октября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор. Рядом с Симоновым монастырем располагался большой пороховой склад Вслед за первыми взрывами и поджогами вечером началась новая серия пожаров. Бестужев-Рюмин, находившийся в тот час в здании Сената в Кремле, утверждал, что уже в 8 вечера в Китай-городе, в Москательном ряду, показалось сильное пламя[458]. Приказчик Баташова М. Соков, человек хорошо сведущий в топографии Москвы, полагал, что Скобяные и Москательные ряды, а также Новый Гостиный двор (находился около Кремлевской стены между Никитскими и Спасскими воротами), и два дома «за Яузским мостом» (т. е. в Таганской части, на южном берегу Яузы) загорелись в 9-м часу вечера[459]. Из воспоминаний Бургоня следует, что пожар «Базара» начался еще раньше[460]. Солтык относит начало пожара в районе «Базара» к 9 — 10 часам вечера[461]. Коленкур уверяет, что новость о пожаре в Торговых рядах достигла Квартиры императора к 11 часам вечера[462]. Ему вторит Сюрюг: «…около 11 часов вечера огонь в большой ярости показался в лавках, расположенных у Биржи (напомним: так Сюрюг и многие французы называли Гостиный двор. — В.З.); эти магазины содержали масло, жир и другие легко воспламеняющиеся материалы, превратившиеся в неугасимый очаг. Когда потребовались городские насосы, они не нашлись; распространился слух, что полиция вывезла их, как и все инструменты, необходимые для тушения пожаров; пока с огнем боролись в одной стороне, он вспыхивал с другой с еще большей силой»[463]. Другие свидетели предпочли просто указать, что пожар в районе Китай-города начался вечером 14-го[464]. Видимо чуть позже, уже ночью, вспыхнул пожар на Солянке, у Воспитательного дома[465], который, однако, через несколько часов был потушен. Кто мог организовать эти очаги пожара? Согласно воспоминаниям Н.Ф. Нарышкиной, дочери Ростопчина, все тот же Вороненко не только уничтожал «склады с зерном, барки, стоявшие на реке, также наполненные зерном», но «и лавки, которые образуют форму базара, в которых были все товары, необходимые для обитателей Москвы»[466]. Сам же Ростопчин в оправдательной книге «Правда о пожаре Москвы» уверял, что пожар учинили «сами сторожа лавок, расположенных вдоль стен Кремля (т. е. в Новом Гостином дворе. — В.З.)». То же Ростопчин написал и в отношении причины пожара в Каретном ряду, который хозяева лавок «запалили по общему согласию»[467]. Кто же прав? Обратимся к свидетельствам лиц, которые оказались вечером 14-го и ночью на 15-е сентября в центре событий — к воспоминаниям Бургоня и Вьонне де Марингоне. «Час спустя после нашего прибытия, — пишет Бургонь, имея в виду, вероятно, прибытие к дворцу Растопчина, и определяя время, таким образом, примерно шестью часами вечера, — начался пожар: показался, с правой стороны, густой дым, и тотчас же взвились языки пламени, но никто не знал, откуда это происходит. Нам сообщили, что огонь начался на базаре (bazar), квартале купцов…»[468] «В семь часов, — продолжает Бургонь далее, — огонь показался за дворцом губернатора: тотчас же полковник (вероятно, П. Бодлэн, майор (полковник) полка фузилеров-гренадеров гвардии, в котором служил Бургонь. — В.З.) пришел на пост (размещенный в доме Ростопчина. — В.З.) и приказал выслать патруль в 15 человек, в котором был и я…» Вскоре после того как патруль прошел 300 шагов по направлению к пожару, Бургонь и его товарищи были обстреляны и вступили в схватку со стрелявшими, по мнению мемуариста, каторжниками, одетыми в овчинные тулупы. Затем пришлось долго блуждать по горевшим московским улицам и драться с многочисленными людьми «с длинными бородами и зловещими лицами», которые поджигали дома[469]. Во время скитаний той ночью патруль фузелеров-гренадеров наткнулся на «многочисленных егерей гвардии (plusieurs chasseurs de la Garde)», которые сообщили, что русские сами поджигают город[470]. Бургонь и его друзья возвратились на «губернаторскую площадь» только в 2 часа ночи. Вид города Москвы с балкона Императорского дворца по левую сторону. Худ. Ж. де ла Барт. 1799 г. В то время как Бургонь блуждал по городу, оставшиеся возле ростопчинского дворца солдаты дивизии Роге боролись с огнем. Вьонне де Марингоне, шеф батальона фузелеров-гренадеров, вспоминал, что, отправив солдат своего батальона патрулировать улицы во всех направлениях, сам же начал неустанно проверять посты. Прибыв на пост, который был расположен у «Биржи», Вьонне де Марингоне увидел густой дым и немного огня; начальник поста сообщил ему, что он видит дым уже не в первый раз, но не думает, что это происходит из-за того, что какие-то французские солдаты проникли во внутрь здания, так как все двери крепко заперты. В то время как окружавшие Вьонне де Марингоне солдаты стали высказывать мнения о происхождении дыма, огонь стал еще сильнее. Вьонне де Марингоне быстро побежал на площадь, поднял батальон в ружье и привел с собой к «Бирже» сотню человек. К тому времени, когда он возвратился к «Бирже», все здание уже было объято огнем. Солдаты стали ломиться в двери, пытаясь их как-нибудь открыть, но все было бесполезно. Запоры были крепкими, а у солдат не было нужного для вскрытия таких ворот инструмента. Вьонне де Марингоне немедленно лично известил герцога Тревизского (Мортье) о происходившем. Мортье же распорядился искать пожарные насосы и принять меры к тому, чтобы предотвратить распространение пожара. Даже при отсутствии помп это можно было сделать, так как погода стояла безветренная, и огонь не мог быстро перекинуться на другие здания. Тогда Вьонне де Марингоне решился передать маршалу разговор, который у него состоялся накануне с помощником аптекаря, в том самом доме, где расположился Мортье. Молодой человек сказал тогда, «что во всем городе нет помп, и что правительство увезло их с собой». Молодой человек сообщил также, что говорят, будто огонь начался по приказу людьми, выпущенными из тюрем. Вьонне де Марингоне сообщил эти обстоятельства маршалу и, не имея возможности найти помпы, занялся локализацией пожара. Место пожара посетил сам маршал, «но он не смог убедиться, что огонь начат русскими». Когда маршал удалился, Вьонне де Марингоне попытался вновь выяснить, не проникал ли кто-либо из солдат вовнутрь здания, и убедился, что их там не было. Наконец, после четырех часов огромных усилий удалось разобрать небольшое здание, примыкавшее к «Бирже» и локализовать огонь. Теперь оставалось только ждать, пока несколько строений «Биржи» догорят совсем. Смертельно уставшим Вьонне де Марингоне возвратился на «губернаторскую площадь». Через полтора часа ему вновь сообщили, что огонь появился в другом месте «Биржи» и в доме, расположенном недалеко от нее, и что этот дом с подветренной стороны. После новых гигантских усилий, в которых солдатам помогали местные жители, был потушен и этот пожар. Вьонне де Марингоне и его люди чувствовали себя смертельно уставшими, думая только об отдыхе. Но, увы! Начался «еще более ужасный спектакль: огонь одновременно появился в шести различных местах города»![471] Вид в Кремле на Кремлевский дворец с Подола (с северной стороны). Худ. Ф.Я. Алексеев. 1800-е гг. Если вечером 14-го сентября Муральт и его товарищи, находясь к северу от Москвы, наблюдали только отдельные столбы дыма в городе, то ночью его охватил пожар[472]. Старший сержант 111-го линейного Фоссен созерцал той ночью пожары, находясь к западу от Москвы: «к полуночи большая часть города уже была объята пожаром»[473]. Наблюдал начавшиеся обширные пожары и Л.Ф.Ж. Боссе, префект императорского двора, который к вечеру 14-го сентября прибыл в Кремль и в Большом императорском дворце вместе с Сегюром занялся подготовкой апартаментов для Наполеона. Боссе пишет в своих воспоминаниях, что ему и Сегюру пришлось той ночью устроиться по-походному — не раздеваясь и на стульях. На окнах будущих апартаментов Наполеона в Кремле не было ни ставен, ни занавесей, и где-то между двенадцатью и часу ночи Боссе и Сегюр неожиданно проснулись от яркого света, источник которого, однако, находился далеко от них. Боссе бросился к окну и увидел языки пламени, поднимавшиеся к небу почти на равных расстояниях друг от друга; это не оставляло никаких сомнений в том, что они возникли не из-за случайности или вследствие грабежа…[474] В свое время И.И. Полосин вполне резонно заметил, что характер пожаров в Замоскворечье, на которое выходили окна будущих апартаментов Наполеона в Кремлевском дворце, определенно мог свидетельствовать об организации этих пожаров русскими. Можно не соглашаться с Полосиным в том, что главную роль в этом следует отнести на счет командования русской армии во главе с Кутузовым (подготовка статьи Полосиным пришлась как раз на пик сталинского превознесения личности М.И. Кутузова; реально же, как мы увидели, роль и командования, и Кутузова в этих событиях была достаточно ограниченной). Но вряд ли стоит сомневаться в том, что первые пожары были организованы, и, как мы полагаем, организованы, главным образом, людьми Ростопчина. Вскоре к деятельности этих первых поджигателей добавились и другие обстоятельства… Что же сам Наполеон? Как он, находясь еще на постоялом дворе Дорогомиловского предместья, отреагировал на сообщения о пожарах? Обычно исследователи обращаются к свидетельствам Коленкура и Сегюра, которые утверждали, будто уже утром 15-го сентября император передал управление Москвой в руки Мортье, герцога Тревизского[475]. Между тем, Сегюр в тот момент определенно находился в Кремле, куда был отправлен для подготовки апартаментов к переезду Наполеон, а Коленкур, хотя и был рядом с императором, но при написании воспоминаний явно сместил это событие на более раннее время. Документы свидетельствуют, что передача управления Москвой Мортье произошла только 16-го сентября[476]. Согласно приказу Наполеона от 15 сентября, отданному Бертье, функции губернатора города продолжал исполнять Дюронель[477], не имевший достаточных сил даже для наведения порядка вокруг Кремля. В сущности, мы располагаем единственным свидетельством, а именно камердинера императора Констана, описавшего только борьбу Наполеона с русскими клопами. Заявление же Сегюра, согласно которому император в течение ночи беспрестанно получал тревожные сообщения из Москвы о подготовке русскими поджогов в городе и, наконец, в два часа ночи был уведомлен, что «пожар начался»[478], может быть принято только с большими условностями: как мы уже знаем, Сегюр в ту ночь находился далеко от Дорогомиловской слободы. И все же одно очевидно: император упорно продолжал держаться мнения о том, что все пожары есть результат обычных беспорядков, царивших в городе после ухода русских войск. К утру 15-го сентября стало казаться, что с пожарами все-таки удастся справиться. Солдаты Молодой гвардии, которым помогали немногочисленные местные жители, потушили огонь в здании «Биржи»[479]. Был остановлен пожар, приближавшийся от центральных кварталов к Яузскому мосту[480]. Отстоял от огня почти все строения Воспитательного дома И.А. Тутолмин со своими подчиненными и подопечными. Именно на этот недолгий период «огненной передышки» и пришелся переезд императора Наполеона из Дорогомиловской слободы в Кремль. Между тем, Великий московский пожар только начинался… Кастеллан, адъютант Нарбонна, неуклонно соблюдавший порядок записывать каждый вечер в дневник события прошедшего дня, начал запись 15-го сентября фразой «Пожар Москвы значительно усилился». Из последующих строк дневника можно понять, что в первую половину дня его автор вовсю радовался, что наконец-то оказался в Москве, восхищался комфортным жильем, запасами великолепного конфитюра и хороших вин, упивался великолепием московских дворцов… Однако неожиданно для него радостные хлопоты оказались прерваны: «Огонь появился вблизи нашего дома… Арестовано много русских, имевших в руках фитили. Наши солдаты, — писал он далее, — смогли затушить огонь в нескольких местах, но не везде. Говорят, губернатор Москвы отрядил солдат полиции для исполнения сей почетной миссии»[481]. Из воспоминаний Сокова следует, что 15-го сильный пожар начался на Покровке и охватил часть Немецкой слободы[482]. Сюрюг писал, что 15-го загорелись дома на Тверской, Никитской и загорелась часть Покровки. Как бы помогая пожарам «задул северо-западный ветер, ускоривший в значительной мере распространение огня»[483]. То, что 15-го огонь неожиданно для французов вспыхнул одновременно в 6 разных местах, отметил и Вьонне де Марингоне. Марингоне, как и Сюрюг, заметил, что дальнейшему распространению огня в значительной степени способствовал начавшийся сильный ветер[484]. Как мы уже писали, Роман Солтык, офицер из ведомства Сокольницкого, узнал о начале пожаров вечером 14-го, находясь в доме Мусина-Пушкина. Однако первую половину дня 15-го он, подобно Кастеллану, провел относительно спокойно. Покинув дом Мусина- Пушкина, Солтык возвратился в «Смоленское предместье», где находился его начальник генерал Сокольницкий. Последний сообщил офицеру, что император уже отправился в Кремль, куда следует двигаться также и им. Достигнув Кремля, Сокольницкий отправился в кабинет императора, а Солтык стал осматривать цитадель русской столицы. Только после полудня Сокольницкий наконец-то занялся организацией разведки города. Часть офицеров была отправлена в северные районы Москвы, в то время как Солтык и капитан Людвиг Дембицкий должны были обследовать ее южную часть. Солтык и его сослуживец видели, как в различных частях города, то тут, то там, вспыхивали пожары. Все расспросы, с которыми офицеры обращались к встретившимся им редким жителям города, ни к чему не приводили: несмотря на хороший русский язык, которым владели Солтык и Дембицкий, их выдавала вражеская форма. Особенно Солтыка поразила фраза одного русского мальчика, лет 12-ти. В ответ на вопрос о продовольственных припасах он сказал: «Продукты для французов! Оконная замазка — вот чем лучше всего их кормить!» Посетив госпитали и казармы, польские офицеры обнаружили множество оставленных там русской армией больных и раненых, нуждавшихся буквально во всем[485]. По свидетельству Солтыка, 15-го сентября французское командование отправило в городские кварталы отряды для «зачистки» Москвы от оставшихся русских солдат. Вместе с местными жителями эти отряды должны были тушить пожары и арестовывать поджигателей. Это не предотвратило разрастание пожаров, но, как считал Солтык, «выявило истинных организаторов этой катастрофы; были пойманы несколько человек Ростопчина, которые признались, что были отправлены совершать преступление самим губернатором, и они были немедленно расстреляны». Польские офицеры представили Сокольницкому всю собранную ими информацию, которую, как полагал Солтык, немедленно доложили Наполеону. «Ночь пришла, но мы не могли позволить себе никакого отдыха; мы наблюдали за развитием пожара», — так закончил описание событий 15-го сентября Солтык[486]. Ж.Д. Ларрей, главный хирург Великой армии. С гравюры неизвестного художника. XIX в. 15-м сентября пометил свое письмо из Москвы жене главный хирург Великой армии Д.Ж. Ларрей: «Я только что приехал в этот город, один из наиболее отдаленных городов земного шара, самый большой из всех городов, виденных мною, а также и самый красивый; но он пустынен, все жители, за исключением некоторых несчастных из простонародья, оставили его; огонь охватывает его со всех сторон, и я очень опасаюсь, как бы он совершенно не стал жертвой пламени и грабежа. В этом случае мы окажемся лишенными средств к существованию, и наше положение не изменится к лучшему. Я очень сожалею по поводу императорского дворца, в котором сосредоточены все английские товары; это здание полностью сожжено; я смог бы сделать для всех вас покупки, но сейчас лучшими были бы хлеб и мука, которых я не могу достать… Армия двинулась за город, преследуя врага, который бежит по направлению к Азии»[487]. «Мы надеялись после ужасной битвы 7- го этого месяца, во время которой погибло более 30000 русских, что эта нация попросит мира, но она упорно предпочитает, чтобы ее убивали, или же скрывается в лесах вместе с медведями. Впрочем, существует большое сходство, физическое и моральное, между этими людьми и дикими зверями; поэтому почти все вельможи имеют нескольких прирученных зверей; они едят и спят вместе. Суди о приятном обществе! О, этот отвратительный народ, как мне не терпится скорее расстаться с ним»[488]. 15-го сентября, вероятно еще утром, находясь в Дорогомиловской слободе, Наполеон отдал ряд приказов с целью наведения порядка в городе. Командующему гвардейской кавалерии маршалу Ж.Б. Бессьеру было приказано сформировать 20 патрулей из драгун гвардии, в каждом из которых должно было быть по 30 человек под командой офицера, и которые должны были арестовывать «всех русских» (вероятно, имелись в виду русские солдаты) и препровождать их в расположение корпуса Даву, «в деревню вне города». Десять таких патрулей, но уже состоящих из конных гренадеров, должны были заняться подобной «зачисткой» в Кремле. Всем остальным конным гренадерам и конным егерям гвардии было приказано направляться к Кремлю для «исполнения дневной службы»[489]. Одновременно маршалу Лефевру было приказано ввести в Кремль Старую гвардию, которая должна была «выполнять роль полиции в этом квартале». Генерал Дюронель, согласно этому приказу, исполнял «функции губернатора города». Авангард Неаполитанского короля получил приказ занять дороги за городом, начиная от дороги на Коломну, где стоял Понятовский, вплоть до дороги к Троицкому. Богарнэ было предписано разместить штаб-квартиру у «Санкт-Петербургской заставы» и занять пространство, начиная от дороги «к Троицкому». Даву со своим корпусом должен был перекрывать дороги, идущие от 4-го корпуса до корпуса Понятовского. Богарнэ и Мюрату, кроме того, было предписано выдвинуть впереди себя по дорогам сильные посты[490]. Таким образом, по замыслу Наполеона, русская столица должна была быть полностью блокирована, а главный источник беспорядков, приводящих к пожарам, — отставшие русские солдаты и дезертиры, — обезврежены. При этом вхождение в Москву только императорской гвардии с одновременным запретом солдатам других частей проникать в город должно было, как казалось Наполеону, вообще исключить любую возможность для возникновения пожаров. Утром 15-го император сел на коня по имени Эмир и отправился в Кремль. До сих пор разброс свидетельств современников о том, в какое время это произошло, поражает и озадачивает. Совсем ранним утром — так утверждают Гурго и камердинер императора Констан, в 8 часов утра — Деннье, в 9 часов поутру — «аптекарь с Арбата», в половине одиннадцатого — русский чиновник Корбелецкий, бывший проводником у французов, в полдень — Коленкур в «Мемуарах», в 2 часа дня — «московский француз» д’Изарм[491]. Столь удивительная разноголосица объясняется разными обстоятельствами: во-первых, тем, что, возможно, не все «свидетели» были очевидцами и участниками этого события — вступления Наполеона в Москву и в Кремль; во-вторых, возможно, что Наполеон не сразу, сев на коня, двинулся в Кремль; в-третьих, вскоре после въезда в Кремль Наполеон начал объезд соседних с ним объектов — Воспитательного дома, мостов и т. д. — так что 15 сентября император въезжал в Кремль не менее двух раз; в-четвертых, после всех волнений, связанных с покорением русской столицы, начавшихся пожаров и бессонной ночи, да еще вспоминая об этих событиях много лет спустя, не трудно было спутать час утра или дня. Коленкур, которому в таких случаях историки обычно отдают предпочтение, мог тем утром сбиться в своих записях, которые обычно вел достаточно аккуратно. Сразу вслед за небольшим авангардом (вероятно из числа гвардейской кавалерии) и императорским кортежем двинулась к Кремлю пехота Старой гвардии. Эта процессия шла вначале по Арбатской улице, а затем свернула на Знаменку и вступила в Кремль, по-видимому, через Боровицкие ворота. «На следующий день, утром, — сделал вскоре после описываемых событий запись в своем дневнике Фантэн дез Одоард, участник этой процессии, — Император двинулся в оставленный город, все дома которого были заперты. После того как он проехал улицы, на которых не было видно никакого движения в ответ на нашу гремевшую музыку, он вступил в Кремль… Мы были в намного менее веселом настроении, чем ранее, и горевали по поводу того, что все население, среди которого мы рассчитывали вести сладкую жизнь, исчезло; через несколько часов обнаружился и другой предмет разочарования, когда к нам стали приходить отдельные погорельцы. Хотя после Смоленска мы двигались не иначе как по пеплу пожарищ, никто между нами не предполагал, что Москва, Святая Москва, будет предана огню как последняя деревня; но у нас было ошибочное мнение в отношении цивилизации русских. При первых известиях о пожарах Император, который, вероятно, разделял нашу беззаботность, был убежден в том, что они произошли по вине наших мародеров и, впав в гнев, отдал соответствующие приказы»[492]. Прибыв в Кремль, рота Фантэн дез Одоарда (4-я рота 1-го батальона 2-го полка пеших гренадер) расположилась охранять «одни из ворот»[493]. В литературе обычно отмечается, что Наполеон приказал оставить незабаррикадированными либо одни ворота — Никольские, либо двое ворот — Никольские и Троицкие[494]. Наконец, Корбелецкий отмечает, что были открыты еще и Тайницкие ворота[495]. В любом случае, приказ саперам гвардии «забаррикадировать» «четверо других ворот» был отдан только 18 сентября, когда император возвратился из Петровского. При этом из приказа остается неясным, сколько ворот оставили открытыми — двое или трое[496]. В любом случае, до 18 сентября проездными оставались 5 ворот! — Никольские, Троицкие, Тайницкие, Спасские и Боровицкие. Несмотря на караулы, и несмотря на то, что там расположилась резиденция императора, в Кремль в течение нескольких дней мог проходить, кто угодно, только бы он был в мундире Великой армии! Так, в ночь с 15-го на 16-е в Кремль свободно прошел Бургонь и двое его товарищей-сержантов из полка фузелеров-гренадеров, хотя этот полк квартировал в другом месте[497]. Вечером 15-го идея посетить Кремль пришла в голову и капитану Б.Т. Дюверже, казначею из 1-го армейского корпуса. Он увидел, что Кремль охраняют гвардейские пешие гренадеры и егеря, но никто его даже не окликнул! Дюверже несколько часов беспрепятственно лазил по башням, любуясь панорамой Москвы[498]. Как именно охраняли московскую цитадель в те дни славные гвардейцы, повествует А.О.А. Майи- Нель, су-лейтенант, ординарец Дюронеля: «На каждом шагу в Кремле, в этом дворце-крепости, стояли гренадеры гвардии на часах; они были выряжены в шубы московитов, перевязаны шалями из кашемира. Рядом с ними были хрустальные вазы, в четыре фута высотой, наполненные конфитюром из самых изысканных фруктов, и из них торчали большие деревянные ложки; вокруг этих ваз была груда бесчисленных флаконов и бутылок, которым отбивали горлышки…; некоторые из этих солдат имели московитские шапки, нахлобученные вместо своих; все они были более или менее пьяны, были без оружия и, по-видимому, использовали вместо оружия свои ложки». Правда, гренадеры задержали Майи-Неля и отвели его к «так называемому караульному офицеру, которого изображал старый солдат». Последний заставил су-лейтенанта выпить две бутылки «прекрасного бордо» «по приказу китайского императора» и заесть его вареньем[499]. К сожалению, книга приказов 2-й роты 2-го батальона 2-го полка пеших гвардейских гренадеров не содержит материалов, позволяющих пролить дополнительный свет на то, что творилось в Кремле с 15-го по 18-е сентября (в эти дни записи вообще не делались!). Поэтому только на основе косвенных данных можем предполагать, что примерно с полудня 15-го в зданиях Кремля стали размещаться следующие части: была размещена вся (или почти вся[500]) 3-я пехотная гвардейская дивизия — 10 батальонов пехоты (примерно 6 тыс. человек); эскорт Главной квартиры (1 батальон Баденского линейного пехотного полка, элитные жандармы, небольшие подразделения 28-го конно-егерского и саксонского шеволежерского полка «принца Альбрехта»); гвардейские саперы и моряки. Сложнее решить вопрос о местонахождении частей и подразделений гвардейской кавалерии. Полагаем, что трудности снабжения фуражом вскоре могли заставить большую часть гвардейской кавалерии отправиться в пригороды[501]. Бригада Кольбера (1-й и 2-й гвардейские уланские полки) определенно была в те дни в с. Фоминском. Однако следует помнить, что для эскорта императора и патрулирования Кремля и близлежащих улиц выделялись дежурные эскадроны от всех гвардейских кавалерийских полков (а немногочисленные элитные жандармы, вероятно, все располагались в Кремле или рядом с ним). Многообразные свидетельства говорят о том, что 15 и 16-го сентября офицеров и солдат практически всех частей гвардейской кавалерии можно было встретить на улицах и в домах Москвы. Так, 15 или 16-го сентября в доме князя Голицына на Басманной, где жила актриса Л. Фюзиль, поселились два капитана гвардейских жандармов[502]. В ночь с 15-го на 16-е сентября Бургонь встретил неподалеку от Кремля гвардейских уланов, грабивших подвалы домов[503]. Солтык, адъютант генерала Сокольницкого, 15-го сентября в доме графини Мусиной-Пушкиной дрался с гренадерами Старой гвардии[504]. Еще более сложно составить ясное представление о местах размещения гвардейской артиллерии. Хорошо известно, что в самом Кремле 15 и 16-го площади были заставлены множеством орудий и повозок подвижного артиллерийского парка (определить количество боеприпасов, ввезенных французами в Кремль, практически невозможно; очевидно только, что оно было очень значительным). Вместе с тем известно, что, скажем, батарея Пьон де Лоша находилась достаточно далеко от Кремля. 15-го сентября капитан разместил своих канониров, как он считал, в большом дворце князя Барятинского[505]. Артиллеристы Булара бивакировали в западной части города, где-то «на площади возле моста через Москва-реку»[506]. Русские оставили в Кремле огромное количество оружия и боеприпасов. В источниках и литературе указываются весьма разные цифры: 40 тыс. английских, австрийских и русских ружей, сотня орудий и «громадное количество пороха и селитры» (Фэн, Тири); 80 тыс. фунтов(?) пороху (Ланглуа), 100 тыс. фунтов пороху (Оливье) и т. д. Если С.В. Шведову и удалось достаточно убедительно обосновать мнение о том, что в Московском арсенале осталось 66418 единиц учтенного и не менее 7,5 тыс. единиц неучтенного оружия[507], то в отношении запасов взрывчатых веществ картина остается совершенно неясной. В любом случае, в Кремле скопилось чрезмерно большое количество артиллерии и боеприпасов. Все пространство было загромождено зарядными ящиками, фурами, лошадьми… Фуры с боевыми зарядами, как отмечали Гурго и Сегюр (хотя бы в этом они были абсолютно согласны друг с другом), стояли прямо напротив окон дворца, в котором разместился Наполеон. Судя по приказам, которые будут отданы по гвардии позже, костры для варки пищи разводили беспорядочно, нужду солдаты отправляли «во всех углах» и «даже под окнами императора». На территории Кремля валялось немалое число «издохших лошадей и несколько палых коров» (Корбелецкий). Наконец, совершенно свободно в стенах Кремля и в районе земляных валов, оставшихся от петровских укреплений XVIII в., расположились кантиньери гвардии со всем своим скарбом (о том, как в домах, расположенных у стен Кремля и занятых маркитантками гвардии, к утру 16-го сентября вспыхнул пожар, упоминает Бургонь). Для размещения больных гвардии был определен Шереметевский госпиталь (ныне Сухаревская пл., 3) — «прекрасное строение с колоннами, скорее похожее на дворец», как заметил Д. де ла Флиз, хирург 2-го полка гвардейских пеших гренадеров[508]. Те подразделения Молодой гвардии из дивизии Роге, которые временно находились в Кремле с 14-го сентября, по-видимому, все были из него выведены. В то же время полк фузелеров-гренадеров, занимавший «губернаторскую площадь», в 9 утра был переведен поближе к Кремлю, оставив на площади только караул в 15 человек[509]. Дивизия Делаборда весь день продолжала оставаться на прежнем месте у Дорогомиловской заставы[510], а Легион Вислы — у Покровской[511]. Если в самом Кремле и в тех районах Москвы, где разместилась императорская гвардия, изначально царил беспорядок и происходили массовые грабежи, то что же тогда можно было увидеть в других частях города, куда, несмотря на запреты, проникли мародеры из армейских частей? В журнале Сюрюга о первых двух днях погромов было написано так: «Тем временем, чернь с ожесточением выламывала двери домов и вламывалась в подвалы лавок, объятых пламенем. Всюду разграблялись не только сахар, кофе и чай, но также и кожа, сапоги, предметы скобяного товара, используемые скорняками, материя и, наконец, любые предметы роскоши. Солдаты, которые не могли оставаться спокойными зрителями, приняли в этом самое активное участие. Склады с мукой были разграблены; вином и водкой были залиты все подвалы…»[512] Фоссен, чей 111-й линейный пребывал у западных окраин Москвы, описал ситуацию к ночи на 15-е сентября так: «Никому не разрешалось уходить из лагеря; ежечасно били сбор. Тем не менее, солдаты десятками бегали в город… возвращались с добычей в лагерь и делились с товарищами, даже с офицером, которые были всему этому очень рады»[513]. В отличие от 111-го линейного, командование многих других частей Великой армии, стоявших за городом, не только официально не запретило своим солдатам «вылазки» в Москву, но и специально их организовало. Так поступило и командование бригады Тильмана, и командование 3-го армейского корпуса, и командование многих других частей и соединений[514]. 15-го сентября, миновав Тверскую часть, отправился к центру Москвы Лабом. По мере продвижения к Кремлю Лабом все чаще начал встречать настоящие толпы жителей и солдат, которые вперемешку обменивались и торговали награбленными вещами. Своего рода эпицентром грабежа и торговли оказался Гостиный двор, который продолжал гореть, и вокруг которого суетилось множество солдат и московского простонародья, отбиравших наиболее ценное и бросая на землю то, что либо нельзя было унести, либо представлялось менее ценным. При этом не было слышно никаких восклицаний; раздавался только треск от огня и стук разбиваемых дверей: грабившие «работали» предельно сосредоточенно[515]. Итак, к пожарам, начавшимся 14- го сентября, днем 15-го добавился всеобщий грабеж. «Армия вся разбежалась»[516], - так констатировал Пьон де Лош, находившийся 15-го в Москве и видевший все своими глазами. Что же Наполеон? Въехав через Боровицкие ворота в Кремль, он, по-видимому, удалился в свои апартаменты, устроенные в императорском дворце, который был построен в середине XVIII в. В.В. Растрелли. В 3 часа дня он вновь «сел на лошадь и начал объезд Кремля»[517]. «Он рассматривал его, — пишет Сегюр, — во всех подробностях, с чувством удовлетворенной гордости и любопытства»[518]. Затем он посетил район Воспитательного дома, «два важнейших моста и возвратился в Кремль»[519]. Во время объезда Наполеоном Кремля и близлежащих районов пожаров, фактически, не было видно. Из своих окон Наполеон мог наблюдать дымы в Замоскворечье, но не придал этому большого значения. Позже Наполеон вспоминал, что в те часы он говорил своему окружению примерно следующее: «Мы посмотрим, что эти русские собираются делать; если они откажутся от того, чтобы и далее отступать, нам следует придерживаться уже принятого решения. Квартиры нам обеспечены. Мы покажем миру удивительный спектакль мирно зимующей армии среди вражеских народов, окруживших ее со всех сторон. Французская армия в Москве — это корабль, находящийся среди льдов. Но с возвращением хорошего времени года мы возобновим войну. Впрочем, Александр не допустит, чтобы мы должны были это делать; мы понимаем друг друга, и он подпишет мир»[520]. Однако в те несколько часов, которые прошли между водворением Наполеона в Кремлевском дворце и удалением императора в свои покои для подготовки ко сну (это произошло, видимо, где-то в начале десятого) были представлены очень противоречивые сведения. Наполеон, среди прочего, был проинформирован и о постройке неким Шмидтом зажигательного воздушного шара и о подготовке им различных горючих материалов для организации пожаров. Некая «старая французская актриса», которую специально доставили в Кремль, поведала о недовольстве среди русского дворянства тем, как Александр ведет войну, и что «русские вельможи хотят мира во что бы то ни стало и принудят к этому императора Александра…»[521] Примерно в половине десятого 15-го сентября во многих районах Москвы начались сильные пожары, и в 11 вечера гвардия в Кремле была поднята в ружье[522]. Ночь с 15-го на 16-е сентября запомнилась многим солдатам Наполеона. «Едва наступившая ночь покрыла горизонт, на котором вырисовывались дворцы, — вспоминал ту ночь Бургоэнь, все еще находившийся вместе с дивизией Делаборда у Дорогомиловской заставы, — мы увидели зловещий свет двух пожаров, затем пяти, затем 20, затем тысячу всполохов пламени, перебрасывающихся от одного к другому. В течение двух часов весь горизонт стал не чем иным, как сжимающимся кольцом. Мы тотчас же были подавлены значением этого языка пламени (langage de feu), на котором к нам обращались русские в миг нашего вступления в эту столицу. Это было продолжением того, что мы видели в Смоленске, в Вязьме, в Можайске, в каждом местечке, в каждой деревне, которые мы должны были пройти. Русские получили приказ сжигать все, чтобы мы голодали; они следовали этому предписанию с их обычным невозмутимым постоянством. Мы укладывались спать, весьма опечаленные, при свете этого пылавшего костра, который с каждой минутой все увеличивался»[523]. Разраставшийся московский пожар наблюдали издалека солдаты французского авангарда: «Этот в высшем смысле слова спектакль, — вспоминал капитан К. Турно, состоявший адъютантом при командире 29-й бригады легкой кавалерии, — отдавался в сердце невольным чувством ужаса…»[524] О быстром распространении пожаров той ночью свидетельствуют и многие русские очевидцы — приказчик Соков, подпоручик В.А. Перовский, асессор Сокольский и многие другие[525]. Фантэн дез Одоард находился той ночью в карауле у одних из кремлевских ворот (у Троицких или у Никольских?). Среди ночи какой-то человек, подошедший снаружи стены, «говоривший довольно хорошо по-французски, но с немецким акцентом», обратился к Фантэн дез Одоарду с просьбой помочь потушить огонь, который подбирался «к обширному зданию, расположенному недалеко от Кремля», и в котором, по его словам, находилась «драгоценная коллекция медалей и антиков». Фантэн дез Одоард во главе двадцати гренадер бросился к этому дому, надеясь остановить огонь. Но было поздно! «Огонь добрался до лестницы, по которой попал в залы научных сокровищ, и не было возможности подойти». Фантэн дез Одоард возвратился на свой пост, «действительно огорченный этим несчастием». Что же касается ученого, просившего о помощи, то гренадеры оставили «его внизу лестницы, объятой пламенем и в таком отчаянии, что возможно он не смог пережить свои драгоценные медали»[526]. Продолжал бороться с огнем в ту ужасную ночь и Вьонне де Марингоне. Когда пожар затухал в одном месте, он вспыхивал в другом. «Огонь одновременно вспыхнул в шести разных местах города», — вспоминал офицер. К утру «начался сильный ветер, и огонь стал распространяться на очень большие дистанции»[527]. «В полночь огонь опять вспыхнул недалеко от Кремля; удалось ограничить его распространение. Но 16-го, в 3 часа утра он возобновился с большей силой, и уже не прекращался», — вторит Вьонне де Марингоне сержант Бургонь, находившийся в тех же кварталах[528]. Но, если шеф батальона не мог покинуть своего поста, то солдаты его полка, пользуясь суматохой, пытались проводить время с большим удовольствием. «В эту ночь, с 15-го на 16-е, — пишет Бургонь, — мне, а также двум моим друзьям, унтер-офицерам, как и я, пришла охота посмотреть город и посетить Кремль, о котором много слышали». Проблуждав по горящим улицам, сержанты только к рассвету прибыли, как можно понять, к Китай-городу, а затем вошли в Кремль. Там они встретили друзей из 1-го полка пеших егерей, назначенных пикетом, которые, однако, здесь же пригласили гренадеров-фузелеров отобедать[529]. С меньшей приятностью встретил утро 16-го Пьон де Лош. Ночью он тщетно пытался вывести свои орудия подальше от огня, но, проблуждав полчаса по московским улицам, отказался от этой затеи и решил вначале дождаться рассвета. В 6 утра 16-го сентября Пьон де Лошу все же удалось вывести свои орудия подальше от огня по дороге к Петровскому дворцу[530]. К утру все солдаты Великой армии, которые были в Москве, уже не сомневались в том, что поджоги происходят усилиями многочисленных русских «поджигателей», которыми руководят полицейские по заданию Ростопчина. Многие «поджигатели», мнимые и реальные, уже были арестованы или убиты разъяренными солдатами наполеоновской армии[531]. В пятом часу утра император был разбужен, и ему было доложено о пожаре, который быстро распространялся по всему городу. Возможно, что теперь, когда французы наконец-то осознали источник угрозы и готовы были принять решительные меры для прекращения пожара, катастрофу можно было бы предотвратить. Однако в «игру» уже вступил новый участник — сильнейший ветер. «Если бы погода была спокойной, — несколько наивно, но, в сущности, верно, отмечает Лабом, — все бы ограничилось сожжением биржи; но вчера, с рассветом (16 сентября), к нашему испугу, мы увидели, что огонь был с четырех сторон города, и ветер, дохнувший с силой, понес со всех сторон горящие головни»[532]. Внимательный и точный наблюдатель, аббат Сюрюг также был убежден, что сильный северо-западный ветер 15-го числа «ускорил в значительной степени распространение огня». «16- го, около 4-х часов вечера он резко сменился и подул с юго-запада с ураганной силой. Огонь… был подкреплен ветром и стал разгораться с такой силой, что стал представлять собой необъятный вулкан, чей кратер окаймлен разрывами огня и пепла»[533]. Начавшийся в ночь на 16-е сентября сильный ветер обрек на уничтожение дом Баташова, в котором остановился Мюрат, и который 15-го еще удавалось отстоять от огня. Сразу после того, как Неаполитанский король, пообедав, поскакал верхом к авангарду, «ветер подул с запада самый жесточайший, с сильными и необыкновенными порывами; загорелись домы за Москвой-рекой от Каменного моста. Занялось все Замоскворечье, а потом и у нас — на горе», — вспоминал Соков. Дом Баташова пришлось бросить и бежать через Яузу на Хованскую горку. Оттуда дворня Баташова наблюдала, как горят дома на Швивой (Вшивой) горке, как занялось все Заяузье, и как без остатка выгорело все Замоскворечье… В воздухе стоял смрад, летела зола, глаза у людей наливались кровью…[534] 16-го огонь стал подбираться и к Кремлю. «Утром 16-го Кремль стал представлять собою остров в центре огненного моря. — Записал 21 сентября Фантэн дез Одоард. — Стремительный ветер, спровоцированный жестокостью пожара, во сто крат усилился и стал вести себя непредсказуемо. Из глубин пламени поднимался зловещий шум и, подобно волнам океана в сильную бурю, прокатывались от одного к другому раскаты непрерывного грома. Это было извержение Везувия, соединенное ни с чем не сравнимым величием ужасного спектакля»[535]. Утром 16-го генерал Сокольницкий и его штаб, расположившиеся в доме, который стоял напротив дворца Пашкова, проснувшись, увидели, как густой дым затянул купола этого дворца. Их обиталище тоже оказалось в опасности, и пламя быстро стало его охватывать. В то время как Сокольницкий сразу отъехал в Кремль, дабы присоединиться к императору, Солтыку с его товарищами было приказано искать новое пристанище. Как только чины штаба Сокольницкого отъехали от дома, он тотчас же загорелся. Солтык со своими товарищами тщетно пытались найти другое здание, дабы там разместить штаб Сокольницкого. Они рыскали по улицам, всюду наталкиваясь на неописуемые сцены ужаса. Среди обездоленных московских погорельцев было немало и женщин из высших классов. Одной из них, молодой, очаровательной особе, галантный польский граф Солтык попытался предложить помощь. «Чудовище! Как ты смеешь обращаться ко мне с предложением?!» — бросила ему женщина[536]. Как встретил то утро Наполеон? Странная вещь: будучи разбуженным в начале пятого, и приказав послать офицеров, чтобы выяснить, что происходит, Наполеон снова заснул. Причина заключалась в том, что его наконец-то отпустила дизурия. Когда около 7 утра к нему пришел врач Э.О. Метивьер, император все еще был в постели. Тогда-то со слов Метивьера Наполеон и узнал, что огонь уже обступает Кремль. Отсвет зарева, который нельзя было не увидеть в окнах дворца, подтверждал это[537]. Впрочем, обстоятельства того, как Наполеон встретил утро 16-го сентября, ясны недостаточно. Единственное неопровержимое свидетельство — письмо Наполеона Марии-Луизе, помеченное 16-м сентября, и написанное, без сомнения, утром того дня, — не может не удивить: «Город (Москва. — В.З.) так же велик, как Париж. В нем 1600 колоколен и более тысячи прекрасных дворцов, город весь украшен. Дворянство уехало; народ остался. Мое здоровье хорошее, мой насморк закончился. Враг отступает, как говорят, на Казань. Прекрасное завоевание — результат сражения при Москве-реке»[538]. Поразительно! Но даже утром 16-го Наполеон, видимо, не сразу осознал все последствия разыгравшейся московской трагедии. Согласно Сегюру, 2–2,5 часа после пробуждения Наполеон мог только в полной растерянности взволнованно ходить по комнатам и, бросаясь от окна к окну, восклицать: «Какое ужасное зрелище! Это они сами! Сколько дворцов! Какое необыкновенное решение! Что за люди! Это скифы (Quel effroyable spectacle! Се sont eux-meme! Tant de palais! Quelle resolution extraordinaire! Quels hommes! Ce sont des Scyth)». И только крик «Кремль горит!» заставил императора выйти из дворца и посмотреть, насколько велика опасность[539]. Секретарь-архивист Наполеона Фэн так вспоминал те часы: «В Кремле воцарилось мрачное молчание, которое прерывалось только восклицаниями “Вот как они ведут войну! Цивилизация Петербурга нас обманула; они все еще остаются скифами!”»[540] В этот час в Кремле оказался захваченный в плен русский подпоручик В.А. Перовский. Позже он вспоминал: «Погода была довольно хорошая; но страшный ветер, усиленный, а может быть и произведенный свирепствующим пожаром, едва позволял стоять на ногах. Внутри Кремля не было еще пожара, но с площадки, за реку, видно было одно только пламя и ужасные клубы дыма; изредка, кой где, можно было различить кровли незагоревшихся еще строений и колокольни; а вправо, за Грановитой Палатой, за Кремлевской стеной, подымалось до небес черное, густое, дымное облако, и слышен был треск от обрушающихся кровлей и стен». Вскоре Перовского окружили французские офицеры: «Не ласковы были разговоры их со мною; они хладнокровно не могли смотреть на русского, — были обмануты в своих ожиданиях или намерениях»[541]. Итак, около половины десятого[542] Наполеон вышел из Кремлевского дворца, желая лично оценить размеры пожара и той опасности, которая угрожала Кремлю. Можно предположить, вслед за Сегюром, что к этому времени пожар действительно был готов переброситься уже на здания Кремля. Все утро солдаты и офицеры Старой гвардии, занимавшие Кремль, наблюдали за всем происходившим вокруг с все возраставшей тревогой. Но если офицеры (как Фантэн дез Одоард) судорожно размышляли о необходимости принятия каких-то (но не ясно каких) спешных мер и о последствиях для французской армии этого пожара, то многие сержанты и рядовые проявляли фаталистическое спокойствие. Бургонь вспоминал, что все утро гвардейцы из 1-го егерского полка щедро угощали его самого и его товарищей хорошим мясом и великолепными винами. Они сидели, прислонившись спинами к огромным пушкам, находившимся по обе стороны ворот Арсенала, выходившего фасадом на дворец[543]. Ближе к полудню ситуация резко ухудшилась. Раздался крик «К оружию!» — и обед был прерван[544]. Солдатам Старой гвардии пришлось в те часы тушить Арсенальную башню, перекрытия здания Арсенала, конюшенный корпус и даже Кремлевский дворец. Чрезвычайно важно было предотвратить пожар или потушить его в тех домах, которые примыкали к Кремлю. Судя по всему, к полудню 16-го французы решили сосредоточить все имеющиеся силы, чтобы отстоять хотя бы Кремль и прилегающие к нему строения. Вьонне де Марингоне, безуспешно тушивший вот уже много часов здание «Биржи», получил приказ присоединиться к полку фузелеров-гренадеров, основная часть которого находилась возле Кремля[545]. Так как французы хорошо осознавали всю важность сохранения путей возможного спасения, гвардейцам пришлось сосредоточить большие усилия на спасении Всехсвятского моста и прилегавших к нему с северной стороны Москвы-реки улиц. Воздух был раскален. «Более минуты нельзя было оставаться на одном месте, — пишет Коленкур, — меховые шапки гренадеров тлели на их головах»[546]. Ситуация складывалась критической. Время от времени горящие головни перелетали через кремлевские стены и падали возле или даже на сами зарядные ящики гвардейских орудий[547]. Несмотря на то, что многие из окружения умоляли Наполеона покинуть Кремль ввиду грозящей опасности (среди умолявших определенно были Богарнэ, Бертье, Бессьер, Лефевр и Мортье), император медлил. Майор Булар, который с трудом добрался в те часы до Кремля в попытках найти генерала Ф.Ж.Б.Ф. Кюриаля, командира 3-й гвардейской пехотной дивизии, и получить от него приказ (орудия Булара продолжали стоять недалеко от Дорогомиловского моста), увидел, что «все были угнетены, в состоянии оцепенения. Страх и тревога были написаны на всех лицах»[548]. И все же главная причина, заставившая Наполеона принять решение покинуть Кремль и переехать в Петровский замок, была в другом. Коль скоро император все же убедился, что пожар был организован московскими властями и русским командованием, он пришел к выводу, «что эта катастрофа могла быть частью комбинации, связанной с какими-либо маневрами неприятеля, хотя частые донесения Неаполитанского короля и утверждали, что неприятель продолжает свое отступление по Казанской дороге…»[549] Последним аргументом в пользу выхода из Кремля, вероятно, стали слова Бертье о том, что «если враг атакует корпуса вне Москвы», у Наполеона не будет возможности снестись с ними[550]. Опасения Наполеона, как в отношении ухода русской армии отнюдь не по Казанской дороге, так и в отношении трудностей, возникших вследствие пожара в плане поддержания связи с корпусами, были более чем оправданны. На следующий день, 17-го сентября, начальник штаба резервной кавалерии ОД. Бельяр, находившийся при императоре и Бертье в Петровском, сообщил А.Ш. Гильемино, начальнику штаба 4-го армейского корпуса: «Его величество послал офицеров и подразделения для связи с королем, и до настоящего времени новостей нет. Я прошу Вас уведомить о местонахождении Вашего корпуса и сообщить мне или отыскать императора, с которым король не имел связи ни в течение ночи, ни этим утром, по причине страшного пожара, который нас вчера выгнал из города»[551]. Каким образом, и в котором часу покинул Наполеон Кремль? Какой дорогой он и его гвардия проследовали до Петровского дворца? Какие именно части гвардии его сопровождали? Наконец, какой дорогой и когда была выведена гвардейская артиллерия из Кремля? На часть этих вопросов сегодня можно найти убедительный ответ, на часть — пока еще нет. Как известно, решив удалиться из Кремля в Петровское, к месту расположения 4-го армейского корпуса в районе Тверской заставы, Наполеон столкнулся с трудностями в осуществлении этого плана. Капитан К.Л.В. Мортемар де Рошшуар, ординарец императора, посланный разведать путь в этом направлении, доложил, что пожар преграждает туда путь[552]. Однако через несколько минут прибыл другой офицер, прорвавшийся с Тверской заставы, и император приказал начать движение[553]. А. Шуерман, основываясь на сопоставлении различных данных, утверждал, что это произошло в час дня. Но это явно не так. Из «Мемуаров» Коленкура можно заключить, что это было где-то в 4 часа дня. Его «Дорожный дневник» относит событие к еще более позднему времени — к половине шестого[554]. К тому времени, когда император решился покинуть Кремль, проходить через ворота Боровицкой башни, как и через Троицкие и Спасские ворота, стало уже чрезвычайно опасно. Поэтому было решено воспользоваться ходом под Тайницкой башней. Сегюр пишет о нем как о «подземном ходе (a travers les rochers) к Москве-реке», Констан — о «скрытой двери в стене в сторону Москвы-реки», Фантен дез Одар — о «потайном ходе (par une poterne)». Только оказавшись на набережной, Наполеон сел на Тавриза (Tauris), которого к тому времени туда уже подвели. Последующий путь Наполеон проделал верхом (что следует из воспоминаний Фантэн дез Одоарда и «Дорожного дневника» Коленкура). Вся Старая гвардия (за исключением 1-го батальона 2-го полка пеших егерей[555]) должна была также покинуть Кремль. Часть пешей гвардии, без сомнения, прошла за императором под Тайницкой башней. Об этом, в частности, пишет Фантэн дез Одоард из 2-го полка пеших гренадеров, отмечая, что солдаты «с трудом дефилировали по одному» через подземный ход[556]. Дальнейший путь Наполеона и его гвардейцев вполне убедительно восстановил еще А.Н. Попов, по-видимому, на основе воспоминаний Корбелецкого[557]. Из района Всехсвятского моста путь лежал через Лебяжий переулок, Ленивку и Волхонку к Пречистенским воротам, затем вверх по Арбату. Здесь императора и гвардию встретил маршал Даву[558], который вывел кортеж к Москве-реке у Дорогомиловского моста. Затем — берегом реки до с. Хорошева, переправились через реку по плавучему мосту, а затем мимо Ваганьковского кладбища и полями достигли Петровского дворца[559]. Фантэн дез Одоард оставил нам несколько строк о том достопамятном марше в Петровский дворец (запись в дневнике сделана по свежим впечатлениям 21-го сентября): «Этот путь представлял большую опасность: вскоре он пошел под сводом огня, и пламя, устремившись над нами длинными вихрями, угрожало догнать нас; широко простиравшееся облако пепла и дыма мгновенно лишило нас зрения. Воздух, которым мы, казалось, дышали, мог задушить нас своим жаром. Много раз неожиданное крушение здания либо могло уничтожить нас, либо делало преграду на дороге, которую мы только что прошли. К концу этого сурового пути, во время которого не один старый ус и не одна меховая шапка были опалены, мы достигли окрестностей Москвы и сделали остановку, чтобы перевести дух, подождать менее проворных и привести в порядок свои ряды. В трех верстах, по Петербургской дороге, мы соединились с императором, который остановился в Петровском»[560]. В своем «Дорожном дневнике» Коленкур сразу по приезде в Петровское сделал об императоре запись: «Приехал в 7:30. Пошел спать»[561]. Таким образом, согласно бумагам Коленкура, путь из Кремля занял 2 часа. К сожалению, нам ничего не известно о том, как и когда выводилась из Кремля (и выводилась ли?) находившаяся в нем артиллерия[562]. Возможно, что она там и осталась — рассчитывать провести десятки орудий с зарядными ящиками, да еще и подвижной артиллерийский парк, через бушевавший пожар — было безумием. Самым удивительным является то, что оставшегося в Кремле одного батальона пешей гвардии вполне хватило, чтобы отстоять Кремль от огня! Ни вечером 16-го, ни в последующие дни, серьезных возражений там, по-видимому, уже не было. Возможно, что главным условием этого стала самоотверженная борьба частей Молодой гвардии с огнем вокруг Кремля. Ведь если пехота Старой гвардии (за исключением одного батальона) была выведена в Петровское, то вся дивизия Роге осталась на своих прежних местах возле кремлевских стен и в Мясницкой части. А, как полагаем, 17 сентября в Москву была введена и дивизия Делаборда, занявшая свое место рядом с солдатами Роге (сам Делаборд поселился во дворце Ростопчина). 3.2 Наполеон в Петровском. Возвращение на пепелище Наполеон находился в Петровском дворце с 19.30 16- го сентября[563] до 9.00 18-го сентября[564]. Кажется, что это единственный факт, который сегодня можно считать не вызывающим сомнений, хотя и в отношении его в литературе почти два века царствовала разноголосица. Вероятно первым, кто внес путаницу в дату возвращения императора из Петровского, был Э. Лабом, чье повествование было опубликовано впервые в 1814 г. Последующих авторов ввели в заблуждение две его фразы: «В течение четырех дней (17, 18, 19 и 20 сентября), которые мы провели вблизи Петровского (Peterskoe), Москва не переставала гореть» и «Пребывание в Петровском и в его садах делалось как нездоровым, так и неудобным, Наполеон возвратился в Кремль… Тогда гвардия и Главный штаб получили приказ возвратиться в город (20 и 21 сентября)»[565]. По-видимому, именно текст Лабома (хотя, при внимательном прочтении, из него и не следует, что Наполеон возвратился в Москву именно 20 или 21-го сентября) заставил Ж. Шамбрэ заявить о приезде императора из Петровского в Москву 20-го сентября[566]. Дополнительным аргументом для версии Шамбрэ стали наблюдения над интенсивностью пожара: 16, 17 и 18-го пожар продолжал быть очень сильным, 19-го он уменьшился, а 20-го прекратился. В воспоминаниях и работах, выходивших после книг Лабома и Шамбрэ, ошибка стала достаточно распространенной. О 20-м сентября или 21-м, как дне возвращения Наполеона в Кремль, писал Сегюр, Вьонне де Марингоне, и др.[567] Это широко проникло и в русскоязычную литературу[568]. Причем, в источниках и литературе можно встретить и 19-е сентября как день возвращения Наполеона в Москву[569]. На имеющиеся разночтения обратил в свое время внимание А. Шуерман, упомянув, правда, как ошибочное утверждение только Шамбрэ[570]. Была попытка оспорить даты 19-го и 20-го сентября и со стороны Д. Оливье[571]. Главным ее аргументом было то, что письма и рескрипты императора, датированные 18-м сентября, помечены уже Кремлем, а также то, что 18-го сентября в Кремле Наполеон встретился с главным надзирателем Воспитательного дома И.А. Тутолминым. В этой связи следует отметить, что в записке самого Тутолмина встреча с Наполеоном явно ошибочно помечена 17-м сентября (!), а бумаги, исходившие от Наполеона, когда он находился в Петровском, вполне могли быть помечены Москвой. Исследователям вообще не известно ни одного документа, помеченного Наполеоном Петровским (Письмо Марии-Луизе от 16-го сентября не имеет обозначения места, хотя в самом тексте Наполеон отметил, что пишет уже из Москвы, куда прибыл 14-го сентября[572]; бюллетени Великой армии от 16-го и 17-го сентября, продиктованные Наполеоном в Петровском, помечены Москвой). Столь ограниченная достоверная информация, исходившая от главного героя событий, как нельзя более явственно обозначила главную интригу дней, проведенных императором в Петровском, и придала им особую загадочность. Что же касается наиболее убедительных даты и часа отбытия Наполеона из Петровского, то полагаем, что следует остановиться на 9 часах утра 18-го сентября. Именно это время указано в «Дорожном дневнике» Коленкура, по которому нередко можно вносить коррективы даже и в его собственные мемуары. О 18-м сентября, как о дате возвращения императора в Кремль, свидетельствуют и другие источники: книга приказов 2-й роты 2-го батальона 2-го полка пеших гренадеров императорской гвардии, дневник Кастеллана, дневник Пейрюсса, свидетельства д’Изарна, Деннье, мемуары капитана в Главном штабе Д. Риго, мемуары сержанта полка фузилеров-гренадеров Молодой гвардии Бургоня, и др.[573] Ч. Ложье де Белькур, старший адъютант полка королевских велитов итальянской гвардии. Литография с портрета работы неизвестного художника. XIX в. Как располагались соединения и части Великой армии в период нахождения императора в Петровском? Сам Петровский дворец к вечеру 16-го сентября находился в расположении 4-го армейского корпуса Богарнэ. Благодаря книгам Лабома (из штаба корпуса) и Ложье (из итальянской королевской гвардии) мы имеем возможность более или менее точно определить его местонахождение. Еще 14 сентября части корпуса, двигаясь на Москву от Звенигорода, разместились у с. Хорошево. Утром 15 сентября корпус покинул эту позицию и двинулся к Пресненской заставе (у Ложье — к Звенигородской заставе). Солдаты были поражены пустынностью, они не увидели ни одного москвича, ни одного русского солдата[574]. «Никакого шума, никакого крика не раздавалось среди этого впечатляющего одиночества; беспокойство одно сопровождало наш путь; оно росло по мере того, как мы увидели густой дым, который, в форме колонны, возвышался над центром города»[575]. Пожар Москвы. Раскрашенная гравюра. Неизвестный художник. 1—я четверть XIX в. Войска 4-го корпуса, не входя в Москву, повернули от Пресненской заставы на север. Поравнявшись с Тверской заставой, они разделились. Три пехотных дивизии двинулись влево и расположились лагерем следующим образом: 15-я — в районе Петровского дворца, 14-я — в с. Алексеевском, 14-я — в Бутырках. Легкая кавалерийская дивизия Орнано, как пишет Ложье, «развернулась по фронту этих дивизий во Всехсвятском и Останкине»[576]. В саму Москву через Тверскую (Петербургскую) заставу вступила только итальянская королевская гвардия во главе с вице-королем. Гвардия прошла до «широкой и красивой площади (Страстной? — В.З.)» (Ложье). После некоторого ожидания и, не получив, вероятно, никаких указаний из Главного штаба, вице-король начал размещение гвардии. Офицеры стали углём писать на дверях домов, кому был назначен постой. Появились, также выведенные углем, новые названия улиц — «улица такой-то роты». По словам Ложье, должны были появиться (не ясно, появились ли?) еще «кварталы такого-то батальона», «площади Сбора, Парада, Смотра, Гвардии и т. д.» Сам Богарнэ разместился, как свидетельствует Лабом, «во дворце князя Мамонова (Mamonoff) на красивой Санкт-Петербургской улице»[577]. Часть офицеров и солдат Итальянской гвардии, наскоро разместившись, поспешила углубиться в центр города. Они достигли Китай-города, где «толпа солдат» открыто торговала краденым товаром. Далее Лабом увидел уже сгоревшее здание «Биржи». Всюду царил грабеж[578]. Вечером 15-го Лабом беседует в доме, где разместился на постой, с французом, служившим воспитателем у детей русского князя (Дмитриева-Мамонова?). Француз поведал о действиях Ростопчина, его возбуждающем влиянии на московское простонародье, призывах к населению выступить навстречу французской армии. Рассказал французский воспитатель и о том, что в Воронове Ростопчин готовил английские зажигательные снаряды с целью поджога зданий. Изготавливался воздушный шар для того, чтобы с воздуха уничтожить командование Великой армии[579]. Как пространно повествовал воспитатель детей князя, русская знать была настроена против мер, предлагавшихся Ростопчиным, и выступала в защиту «французской и европейской цивилизации». Но Растопчин был категоричен, он развернул ожесточенную агитацию, поминая испанцев и жителей Сарагосы. Население было готово, защищая родину и религию, броситься жечь город[580]. В ночь на 16 сентября в Москве начались сильные пожары. Весь день 16-го итальянская королевская гвардия, иногда успешно, а иногда тщетно, пыталась бороться с огнем в тех кварталах, где она разместилась[581]. 17 сентября итальянская гвардия покинула пределы Москвы и передвинулась к Петровскому, в районе которого уже с 15-го расположились основные соединения 4-го армейского корпуса. Сам Богарнэ, покинув Москву вероятно в 5 часов вечера 17-го, остановился «в маленьком доме, в трех четвертях лье от заставы, по Петербургской дороге»[582]. Близко к расположению 4-го армейского корпуса находились 1-й и 3-й резервные кавалерийские корпуса. Как можно понять из воспоминаний Тириона (2-й кирасирский полк), 1-й кавалерийский корпус Э.М.А. Нансути располагался на равнинной местности рядом с Тверской дорогой[583]; по мнению адъютанта генерала Ш.К. Жакино В. Дюпюи, примерно в двух лье от Москвы[584]. 3-й кавалерийский корпус мог находиться либо на дороге, ведущей от Москвы на Дмитров, примерно на том же расстоянии от столицы, что и 1-й корпус (в 2 — 1,5 лье от Москвы), либо же, как пишет Гриуа, на дороге на Петербург[585]. Несмотря на их близкое расположение друг от друга, взаимосвязь между корпусами, оказавшимися на северных окраинах Москвы, была явно слабой. По причине начавшихся сильных пожаров Главный штаб Великой армии вечером 16-го сентября утратил всякий контроль над ситуацией. Напомним, как 17-го сентября Бельяр сообщил Гильемино, что император отправил офицеров и подразделения для связи с авангардом Неаполитанского короля, и что «до настоящего времени новостей нет». Бельяр просил уведомить о позиции 4-го корпуса (в расположении которого сам находился!). Подразделениям этого корпуса было предложено установить связь с Мюратом, разместив посты до Владимирской заставы[586]. Вечером 17-го Гильемино уведомил Бельяра, как полагаем, о расположении 4-го корпуса и о том, какое предписание у него имеется «из Главной квартиры императора». Как можно понять из ответного послания Бельяра, Гильемино запросил информацию о том, с какими частями авангарда он должен поддерживать связь. Бельяр на это ответил, что генерал Бёрман (командир 14-й бригады легкой кавалерии, находившейся в составе 2-го резервного кавалерийского корпуса), бывшей на Владимирской дороге, имеет приказ поддерживать контакт с генералом Орнано (о чем Орнано, вероятно, и не подозревал)[587]. За пределами расположения 4-го корпуса войска находились следующим образом. Корпус Даву (1, 3, 4 и 5-я дивизии) охватывал пригороды Москвы к югу от дороги на Звенигород и далее — до дорог на Калугу. Первоначально части 1-го корпуса располагались в поле, с 18-го сентября их стали переводить в казармы (вероятно, Хамовнические, но не только). «Мы находимся в предместье со вчерашнего дня», — сообщал в письме от 19 сентября Фуке, старший сержант 30-го линейного из дивизии Морана. П. Бенар, су-лейтенант 12-го линейного (3-я дивизия 1-го корпуса Даву) пишет 23-го: «Наш армейский корпус в углу одного предместья Москвы, который сгорел не весь. Мы находимся в казарме в течение 4-х дней…». «Мы находимся в казармах несколько дней», — отписал домой примерно в те же дни Ф. Пулашо, солдат 3-й роты 21-го линейного полка из 3-й дивизии 1-го корпуса[588]. К корпусу Даву примыкал корпус Нея, который занял дороги на Тулу и Рязань. Нею было предписано поддержать в случае необходимости Мюрата. Вероятно, что части 3-го корпуса окончательно заняли определенные для них пункты только с 19 сентября[589]. До 19-го сентября дислокация частей этих корпусов не была идеальной. Так, командир 4-го линейного полка Э. Монтескьё Фезенсак (3-й армейский корпус) отмечал, что его солдатам, отправлявшимся в Москву с целью мародерства, «приходилось проходить через лагерь 1-го корпуса, расположенного перед нами»[590]. Помимо этого, 16-го сентября в линию расположения 1-го и 3-го корпусов «вклинились» части 8-го армейского корпуса. Они стали дислоцироваться, как пишет Ф.В. Лоссберг, командовавший в те дни 3-м вестфальским полком линейной пехоты, в «Смоленском предместье», то есть в районе за Дорогомиловской заставой, не переходя Москвы-реки. Оттуда они постепенно, начиная с 18-го сентября, стали перемещаться к Можайску[591]. Расположение войск авангарда Мюрата (в него входили 2-й и 4-й резервные кавалерийские корпуса с приданными им легкими кавалерийскими бригадами 1-го и 3-го армейских корпусов, пехотные дивизии Фриана (Дюфура) и Клапареда) и корпуса Понятовского было следующим. Корпус Понятовского, пройдя Москву, сразу расположился у с. Петровского по Владимирской дороге и вплоть до 21-го сентября не менял своего местоположения. 21-го он двинулся на Тульскую дорогу. 15-го сентября по Владимирской дороге двинулись вперед только части Клапареда, подкрепленные легкой кавалерией Мюрата (определенно — 16-й бригадой легкой кавалерии 2-го кавалерийского корпуса)[592]. К вечеру 16 сентября они достигли Богородска, где на холмах увидели казаков. По свидетельству Брандта, уже вечером 16-го Клапаред покинул Владимирскую дорогу и начал переход на Рязанскую к селению Панки[593]. Но легкая кавалерия пошла по Владимирской дороге дальше, перешла р. Клязьму и вечером 17-го находилась между Богородском и Покровом. Так как стало окончательно ясно, что русская армия отступает не по этой дороге, в полдень 18-го сентября легкая кавалерия двинулась в юго-западном направлении. В конечном итоге она достигла Подольска, и только в ночь с 25-го на 26 сентября соединилась с войсками, с которыми рассталась у Богородска[594]. Основная часть войск Мюрата оказалась сосредоточенной на Рязанской дороге. При этом пехота дивизии Дюфура, расположившись недалеко от заставы, до 17 сентября включительно имела отдых[595]. 17 сентября она выступила вперед по Рязанской дороге. Кавалерийские части во главе с Себастьяни (4-й кавалерийский корпус и части 2-го кавалерийского корпуса, а также легкие кавалерийские бригады) начали движение раньше — 16 сентября. Вначале они шли за русским арьергардом, затем — за прикрытием двух казачьих полков генерала Ефремова. К 21 сентября Себастьяни дошел до Бронниц. Здесь он убедился, что потерял русскую армию. Все эти дни бригада карабинеров из дивизии Дефранса 2-го резервного кавалерийского корпуса простояла недалеко от городской заставы по Калужской дороге. С 15 сентября отряды от двух карабинерных полков устраивали энергичные «экспедиции» в Москву за продовольствием. Бригада двинулась вперед только 23 сентября[596]. 20-го сентября в Москву с аванпостов прибыл Тибурций Себастьяни, который с удовольствием рассказывал штабным офицерам (среди них был Кастелян) о том, что там происходит: «Они (то есть солдаты авангарда. — В.З.) в дружеских отношениях с казаками… Авангард продвинулся на 8 лье. Перед выступлением он предупредил казаков, которые также выступили. Когда генерал Себастьяни хотел остановиться, он уведомлял неприятеля; и тот занимал позицию. Ведеты устанавливаются на расстоянии пистолетного выстрела, лагеря устанавливаются на расстоянии ружейного. Генерал Себастьяни посылает вино генералу казаков; установили соглашение не драться без предупреждения. 18-го они сказали, что не могут оставить своих позиций без приказа, генерал Себастьяни ответил, что он должен их занять. Дали несколько выстрелов из пушки, атаковали; но это не изменило дружеских отношений к вечеру. Казаки продолжают жить в согласии с нашими кавалеристами; наши гусары дают им вино». Однако здесь же Кастелян добавляет, что в ротах у Себастьяни (иммется ввиду генерал Себастьяни) осталось верхом по 13 человек[597]. Сам Мюрат продолжал оставаться в Москве. 16 сентября он должен был из-за пожаров перебраться из сгоревшего дворца заводчика И.Р.Баташова на Гороховое поле во дворец графа Разумовского. Французы в Москве. Хромолитография неизвестного немецкого художника. 1820-е гг. Пехота императорской гвардии была распределена так: обе дивизии Молодой гвардии находились в центре Москвы (дивизия Делаборда была введена из района Дорогомиловской заставы в город вероятнее всего 17 сентября[598], имея задачу уберечь от пожара прилегавшие с северо-востока к Кремлю кварталы). Легион Вислы, приписанный к Молодой гвардии, находился в авангарде Клапареда. Пехота Старой гвардии (за исключением одного батальона, оставленного в Кремле) вечером 16-го была выведена из Кремля и сосредоточилась в Петровском, занимая вокруг замка ближайшие постройки[599]. Гвардейская кавалерийская дивизия Кольбера 17 сентября находилась на значительном удалении к юго-западу от Москвы. Получив вечером 17 сентября приказ о возвращении к армии, она только в середине дня 19 сентября подошла к юго-западным окраинам Москвы и разместилась в районе с. Троице-Голенищево и Воробьеве[600]. Остальная гвардейская кавалерия (за исключением дежурных эскадронов, сопровождавших императора) располагалась в пригородах Москвы (полагаем, что в западных и северо-западных) в надежде обеспечить себя фуражом[601]. Итак, 17 сентября весь 4-й армейский корпус, значительная часть императорской гвардии, два кавалерийских корпуса, Главный штаб и императорская квартира сосредоточились в районе Петербургской дороги. В центре этого скопления войск, но заметно выдвинувшись от них на север, находился Петровский дворец. Французы-авторы дневников поделились с нами своими впечатлениями от дворца. «Это обширное сооружение из кирпича, окаймленное башнями, и по своей внешности живописное, но совсем не европейское. Если это и есть, как говорят, татарская архитектура, то она не без элегантности», — так описывал дворец Фонтэн дез Одоард[602]. «17 [сентября]. Я на службе в шато Петровском; очень красивый, окруженный высокими стенами из кирпича, фланкируемый башнями в греческом стиле, он в самом деле имеет очень романтический вид», — повествует Кастеллан[603]. Однако французская армия основательно «перетрясла» идиллическую картину окрестностей замка. «Прекрасный парк Петровского, привычное место встречи высшего общества столицы, стал на два дня местом расположения наших биваков, и достоинство его деревьев и его декораций не было осчастливлено»[604]. По свидетельству Монтескьё Фезенсака, в английском саду вокруг деревьев разместились многочисленные службы, входившие в состав Главной квартиры, «генералы поместились в здании фабрик, лошади стояли в аллеях», всюду шла бойкая торговля награбленными вещами[605]. Не менее ярко живописует эту картину Буларт: войска расположились «в садах английского стиля», в гротах, китайских павильонах и киосках. Царила полная неразбериха в одеждах — солдаты, одетые «по-татарски, по-казачьи и по-китайски, разгуливали по нашему лагерю». Многие были «в женских или поповских одеждах». Всюду играли на пианино, скрипках и гитарах. «Наша армия представляла собой карнавал», — заканчивал свое описание Буларт[606]. Этот карнавал разворачивался на фоне фантасмагорической картины московского пожара. «В то время как [мы] стояли лагерем в рощах, — записал в дневнике 21 сентября Фантэн дез Одоард, — Москва, находившаяся в огне, источала такой свет, что мы почти не различили две прошедшие там ночи, [так как] день приносил нам не более света. Свет необъятного костра был таким, что мы могли свободно читать, хотя нас отделяло одно лье. До нас доходил шум, который был подобен далекому ревущему урагану. Время от времени [какой-нибудь] дворец, в своем разрушении, посылал к тучам сверкающие снопы, похожие на огненный букет фейерверка, между тем как масса металла, которая была крышей, падала с грохотом, и тогда залп орудий, казалось, прерывал мрачный ропот адского урагана»[607]. «Было ужасным видеть, — писал интендантский чиновник Проспер, который оказался у Петровского 17 сентября и наблюдавший оттуда за пожаром, — как этот город горит во время ночи. Линия огня была видна на более чем лье, и была похожа на вулкан с многочисленными кратерами»[608]. Стены Петровского замка были нагреты от огня, хотя он и находился достаточно далеко от московского пожара[609]. Что же его главный обитатель? Прибыв в Петровский дворец в половине восьмого вечера 16 сентября, Наполеон пошел спать[610]. К ночи, проснувшись, император продиктовал 19-й бюллетень Великой армии. В нем он сообщил миру, что город Москва, «столь же огромен, как Париж», что Москва — «в высшей степени богатый город, наполненный дворцами всех князей империи», и что Великая армия теперь находится в нем. Однако «русский губернатор, Ростопчин, вознамерился уничтожить этот прекрасный город, когда узнал, что русская армия его покидает. Он вооружил три тысячи злодеев, которых выпустил из тюрем, равным образом он созвал 6 тысяч подчиненных и раздал им оружие из арсенала». Ростопчин заставил выехать из Москвы всех «купцов и негоциантов», «более четырехсот французов и немцев», удалил пожарных с насосами. Благодаря этим мерам русского губернатора «город охватила полная анархия; дома захватило пьяное неистовство, и полыхнул огонь». «Таким образом, полная анархия опустошила этот огромный и прекрасный город, и он был пожран пламенем». Но здесь же, словно спохватившись, император добавил, что армия нашла «значительные запасы в разных местах». Бюллетень сообщал, что 30 тыс. раненых и больных русских, находившихся в госпиталях, были брошены без помощи и продовольствия[611]. После подготовки бюллетеня император занялся планированием дальнейших маневров своей армии. Утром 17-го Наполеон долго смотрел в сторону горящей Москвы, как пишет Сегюр, «в угрюмом молчании», а затем воскликнул: «Это предвещает нам большие несчастья!» (“Ceci nous presage de grands malhours!”)[612]. По мнению Коленкура, в течение всего дня «император был очень задумчив; он не говорил ни с кем и вышел (из своих покоев. — В.З.) лишь на полчаса, чтобы осмотреть дворец изнутри и снаружи». Как считает обер-шталмейстер, «во время пребывания в Петровском он (Наполеон. — В.З.) принял только князя Невшательского; князь воспользовался случаем и изложил все соображения, которые ему внушил пожар, пытаясь убедить императора сделать выводы и не оставаться долго в Москве»[613]. Очевидно, что Коленкур в данном случае ошибается. Несмотря на кажущуюся апатию, Наполеон, как обычно, проявил завидную активность. 17-го сентября он продиктовал 20-й бюллетень Великой армии. Бюллетень начинался с язвительного замечания о том, что прежде русские служили благодарственный молебен всякий раз после проигранного сражения. Возможно и теперь, когда французская армия достигла Москвы, произойдет то же самое. Затем Наполеон описал богатства Москвы, которая является «кладовой Азии и Европы». А далее — очень контрастно — шло описание уничтожения Москвы в «океане пламени». «Эта потеря неисчислима для России, для ее торговли, ее дворянства… Понесенные потери исчисляются многими миллиардами». В этом пожаре сгорело, по словам бюллетеня, 30 тыс. раненых и больных русских. Главную вину за эту катастрофу Наполеон возложил на Ростопчина, который воспользовался «освобожденными из тюрем злодеями». Резонно полагая, что уничтожение Москвы обесценивало успехи Великой армии, император расписал, как много удалось найти припасов в уцелевших погребах. «Армия восстановила свои силы, — утверждал он, — она имеет в изобилии хлеб, картофель, капусту, овощи, мясо, солености, вино, водку, сахар, кофе, в общем, провизию всякого рода»[614]. Помимо обеспечения «пропагандистского прикрытия», чем, как мы увидели, Наполеон занялся практически сразу после приезда в Петровское, он активно начал выяснять настроения в среде русского населения, в том числе по поводу отмены крепостного права. 17 сентября Наполеон принял в Петровском несколько «московских французов». О факте этих встреч сообщает хорошо информированный шевалье д’Изарн. Однако о содержании этих бесед мы можем судить только по тому, что д’Изарну поведала одна из приглашенных к императору — г-жа Мари-Роз Обер-Шальме (Aubert- Chalme). Родившаяся во Франции и вышедшая замуж за Жана-Николя Обера, она перебралась в Россию и содержала гостиницу и модный магазин на Кузнецком мосту (в Глинищевском переулке между Тверской и Большой Дмитровкой). Ей был 31 год, она была красивой, располагающей к себе, была хорошо известна как в среде московской знати, которая была ее клиентурой, так и в среде французских колонистов в Москве. Ее муж был выслан Ростопчиным в Макарьев на барке вместе с четырьмя десятками других «подозрительных», а ее магазин был, как говорили, также по приказу московского главнокомандующего разгромлен (вероятно, утром 14 сентября)[615]. д’Изарну Обер-Шальме поведала следующее. Около 6 часов утра 17 сентября один из «адъютантов» (мы думаем, что, скорее всего, это был кто-то из ординарцев или офицер из ведомства Лелорнь д’Идевиля, или, наконец, офицер из штаба Мортье) нашел Обер-Шальме среди беженцев из числа московских иностранцев, которые начали скапливаться в районе Петровского дворца. На дрожках, запряженных «скверной лошадью», «адъютант» доставил даму, одетую в «лагерный костюм» (son costume du camp), к Петровском дворцу. Предоставим д’Изарну самому передать слова, услышанные им от Шальме: «У ворот дворца встретил их маршал Мортье, подал ей руку, и провел ее до большой залы, куда она вошла одна. Бонапарт ждал ее там, в амбразуре окна. Когда она вошла, он сказал ей: “Вы очень несчастливы, как я слышал?” Затем начался разговор наедине, состоявший из вопросов и ответов и продолжавшийся около часу, после чего г-жу O'" (A'"t) отпустили и отправили с такими же церемониями, с какими она была встречена». д’Изарн узнал от Шальме, что один из вопросов, заданных ей, был вопрос об идее освобождения крестьян (l’idee de donner la liberte aux paysans). Шальме ответила: «Я думаю, Ваше Величество, что одна треть из них может быть оценит это благодеяние, а остальные две трети не поймут пожалуй, что вы хотите сказать этим». «При этом, — сообщает далее д’Изарн, — Бонапарт понюхал табаку, что он делал всегда, встречая какое-нибудь противоречие»[616]. А.Н. Попов, не совсем ясно, на основе каких источников, дополняет этот разговор следующим: Наполеон в ответ на слова Обер-Шальме воскликнул: «Но речи и пример первых увлекут за собою и остальных». — «Ваше величество, можете ошибаться», продолжала француженка, «здесь не то, что в полуденной Европе. Русский недоверчив, его трудно расшевелить. Дворяне не замедлят воспользоваться минутою колебания, и эти новые идеи будут представлены как безбожные и нечестивые. Увлечь ими чрезвычайно будет трудно, даже невозможно»[617]. И все же главное, что занимало Наполеона 17 сентября, был план «замаскированного» отступления от Москвы с одновременным созданием угрозы для Санкт-Петербурга. Впервые в литературе вопрос об этих планах поднял сам Наполеон, размышляя о русской кампании на о. Св. Елены. Однако из его слов можно было понять, что в сентябре 1812 г. такого рода планы были маловероятны: «Александр боялся; он эвакуировал в Лондон свои архивы и свои самые ценные сокровища… Конечно! Если бы это было в августе, армия бы маршировала на Санкт-Петербург»[618]. В другом источнике это звучит несколько иначе: «Можно было избрать движение на Санкт-Петербург; Двор боялся и эвакуировал в Лондон свои архивы, наиболее ценные сокровища… Рассматривая как возможность двигаться из Москвы в Санкт-Петербург, так и из Смоленска в Санкт-Петербург, Наполеон предпочел провести зиму в Смоленске, в границах невредимой Литвы, а весной двинуться на Санкт-Петербург»[619]. Однако в литературу сюжет о планах движения из Москвы на Петербург вошел благодаря, прежде всего, Сегюру. Сегюр писал: «Он (Наполеон. — В.З.) объявил, что пойдет на Петербург. Эта победа была начертана на его картах, до сих пор оказывавшихся пророческими. Различным корпусам был даже отдан приказ держаться наготове. Но это решение было только кажущимся. Он просто хотел выказать твердость и пытался рассеять печаль, вызванную потерей Москвы; поэтому Бертье и в особенности Бессьер без труда отговорили его, доказав, что состояние дорог, отсутствие жизненных припасов и время года не способствуют такой экспедиции». Далее Сегюр сообщил, что «в этот момент» было получено известие, что Кутузов находится между Москвой и Калугой. «Это был еще один довод против экспедиции в Петербург. Все указывало на то, что теперь надо идти на эту разбитую армию, чтобы нанести ей последний удар, предохранить свой правый фланг и операционную линию, завладеть Калугой и Тулой, житницей и арсеналом России, и обеспечить себе короткий, безопасный и новый путь отступления к Смоленску и Литве». И далее: «Кто-то предложил возвратиться (retourner sur) к Витгенштейну и Витебску. Наполеон оставался в нерешительности среди всех этих проектов. Его привлекало только одно — завоевание Петербурга! Все другие проекты казались ему лишь путями отступления, признаниями ошибок. И, либо из гордости, либо из политики, не допускающей ошибок, он отверг их все»[620]. Через три года после выхода книги Сегюра сюжет о «петербургском плане» вновь был поднят Фэном. Фэн сделал важные уточнения: «Москва была покинута (имеется в виду французской армией из-за пожара. — В.З.), но дорога на Петербург была свободна, и отступление Кутузова оставило весь север России в нашей власти. Вице-король не обнаружил с этой стороны ничего, кроме корпуса под командованием Витгенштейна, который отступил при приближении наших залпов, и который не казался препятствием. Мы были не более чем в 15 маршах от Петербурга. Наполеон думал о том, чтобы нанести удар по этой другой столице». Однако далее Фэн замечает: «Между тем, Его намерение было не в том, чтобы использовать всю армию; он думал прибегнуть к простой демонстрации, и он думал, что для этого достаточно толчка в той точке, где находятся дивизии вице-короля. Другие корпуса будут делать вид, что следуют за ним, но [в действительности] будут ограничиваться поддержкой. Наш арьергард будет охранять Москву столь долго, как будет необходимо, и с равнин, которые мы откроем между двух столиц, наши колонны, маневрируя левым крылом, начнут осуществлять отход на бассейн Двины. Это циркулярное движение может осуществляться эшелонами по различным параллельным дорогам, которые проходят по провинциям Великих Лук и Великого Новгорода; мы также достигнем Витгенштейна, которого мы превосходим вдвое; мы объединим армии маршала Сен-Сира, герцога Тарентского, герцога Беллюнского, и вот за месяц, к 15 октября, все наши соединенные силы развернутся в линию по Двине, опираясь одним крылом на укрепления Риги, а другим — на укрепления Смоленска, с резервами в Витебске, Могилеве, Минске и Вильно…» Согласно Фэну, французской армии не нужно будет даже размещать свои зимние квартиры на Двине. Само это движение, выполненное в течение месяца, заставит русское правительство стать «более сговорчивым» и завершится «триумфом над его упрямством». «Вот план, который император предложил; он провел ночь с 16 на 17-е в комбинациях на карте, и уже продиктовал свои первые приказы; но едва он посвятил нескольких начальников армии в этот проект, как шепот начался. Вице-король был единственным, кто одобрил: эта идея открывает нам дорогу к соблазну его юной храбрости! Все остальные были против… и новый план не мог не поколебаться от возражений и не мог не быть признан совершенно безнадежным»[621]. В сущности, свидетельства Сегюра и Фэна являются единственными, более или менее подробно знакомящими нас с «петербургским планом», появившимся у императора в Петровском, но насколько они разные![622] Важно, что воспоминания Коленкура нисколько не проясняли вопроса. Скорее наоборот, еще более, казалось, его запутывали. Коленкур писал, что во время пребывания в Петровском император обдумывал возможность «отступательного движения»[623], но, в конечном итоге, отказался от него. Правда далее, через несколько страниц, Коленкур все же написал о «петербургском плане», но отнес его, как можно понять, к периоду между серединой 20-х чисел сентября и 18 октября. Причем, это предложение было высказано Наполеоном во время встречи с Богарнэ, Бертье, Дюма и прибывшим на ночь из авангарда Мюратом. Сам Коленкур полагал, что реально император не думал об этой экспедиции, но поднял вопрос исключительно для того, чтобы «внести перемену в настроение армии». Вице-король и маршалы во время этой встречи решительно высказались против[624]. В 1854 г. А. Тьер опубликовал свой 14-й том «Истории Консульства и Империи». Он высказал сомнения в том, что такой план Наполеон, находясь в Петровском, мог вообще предложить. По мнению историка, бумаги Наполеона этот факт опровергают. Подобный план, по мнению Тьера, содержался в документе, который относится к октябрю месяцу, но никак не к периоду 16–18 сентября. Это ставило утверждение Фэна, как считал Тьер, под серьезное сомнение[625]. Петровский дворец в Москве в конце XVIII в. С гравюры Гурлимана В 1933 г. издатель мемуаров Коленкура Ж. Оното резонно заметил, что план, о котором писал Фэн, и тот, который нашел отражение в бумагах императора (“Correspondance”. № 19237), относятся к разному времени[626]. И все же явно бросается в глаза удивительная связь между интерпретацией «петербургского плана», сделанной Фэном применительно к 16–17 сентября, и тем, как он звучал в недатированных бумагах императора, отнесенных издателями к началу октября[627]. Действительно, в том и в другом случае этот проект не рассматривался как непосредственное движение на Петербург с целью его захвата, но как угрожающее движение к русской столице при сохранении главной коммуникационной линии Великой армии через Смоленск с одновременным, «замаскированным», отступлением из Москвы. Это обстоятельство не могло не вызвать среди историков искушения пересмотреть общепринятую датировку документа, помещенного в «Корреспонденции» Наполеона под № 19237. Так, О.В. Соколов в статье «Осенний план Наполеона»[628] высказал мысль, что заметки под № 19237 были составлены не позднее 24 сентября, и что Фэн пишет именно об этом плане, повествуя о бессонной ночи с 16 на 17 сентября. В работах французских авторов датировка этого документа, сделанная издателями «Корреспонденции» (начало октября), либо не пересматривается[629], либо же смещается на последние числа сентября[630]. В первом случае этот документ органично связывается с обстоятельствами встречи Наполеона с маршалами (определенно Даву и Мюратом) и принцем Эженом Богарнэ, которая состоялась, согласно Сегюру (других свидетельств нет), 3 октября[631]. Действительно, обстоятельства этой встречи удивительным образом напоминают то, что описал Фэн применительно к утру 17 сентября, и Коленкур, но уже применительно к периоду между серединой 20-х чисел сентября и 18 октября! Существует еще одно интересное свидетельство, которое в спорах о возможных планах Наполеона ухода из Москвы не фигурирует, хотя хорошо известно. Это воспоминания генерала Дедема, которые были опубликованы в 1900 г. В этих воспоминаниях Дедем отводит Наполеону только роль пассивного наблюдателя: «Вице-король предложил двигаться тотчас же со своим армейским корпусом в 25 тыс. человек, маршировать на Тверь и к Петербургу; в то время как остальная армия нанесет поражение маршалу Кутузову. Это нацеливало на то, чтобы продолжать вторжение, и было несколько важных моментов, позволявших надеяться на удачу в отношении этого проекта. Это бы вселило ужас в сердце Санкт-Петербурга, и мало было сомнений в том, что император Александр допустил бы сожжение своей второй столицы. Двадцати пяти дней было бы достаточно для его выполнения. Но были опасения в отношении дождей и дурных дорог вокруг Твери, и предложение вице-короля было отвергнуто»[632]. Какое же можно предложить решение, когда все основные источники во многом противоречат друг другу, а значит неизбежно возникает вопрос о самом факте «петербургского проекта» в период сидения Наполеона в Петровском? Полагаем, что определенную ясность может внести документ, опубликованный в корреспонденции Богарнэ и представляющий собой письмо принца Эжена к жене от 21 сентября 1812 г. В нем говорится: «Я в ожидании очень скорого движения: это вопрос об отправке войск по дороге на Петербург, и это возможно [будет] мой армейский корпус. Говорят, что потом [будут] зимние квартиры, но почти определенно, что в этом году более не будет битвы. Думают также, что русские согласятся на мир, даже если они увидят, что мы приняли для себя хорошее решение остаться в их стране»[633]. Это письмо неопровержимо свидетельствует о том, что к началу 20-х чисел сентября план движения в направлении Петербурга у Наполеона определенно был[634], и предполагал тот вариант действий, который описал Фэн. В те дни император вынужден был отложить реализацию этого плана — не было до конца ясно, где находится Кутузов, следовало привести собственную армию в порядок, провести зондаж на предмет мирных переговоров с русскими. Наконец, существовали серьезные опасения того, что Великая армия рассосредоточит свои силы и окажется между армией Кутузова и Витгенштейном[635]. К этому проекту император возвращался позже, возможно неоднократно, вплоть до начала октября. Представляя ход дальнейших событий, можно сказать, что реализация этого проекта, выполненная энергично и своевременно, могла бы иметь для Наполеона и его армии наиболее благоприятные из всех возможных последствия. Между тем, Москва продолжала гореть. «Ночь с 16- го на 17-е, — писал 21 сентября Пейрюсс своему брату Андре, — разразилась новыми бедствиями; ничто не могло уберечься; пламя распространилось еще дальше на 4 лье. Небо было в огне»[636]. 17-го пожар не утихал. Однако около 3-х часов дня начался сильный дождь, ветер утих и сила огня в некоторых местах немного уменьшилась, но не везде[637]. Так, капитан Риго, пробираясь через Москву после выполнения какого-то задания, с трудом находил путь среди огня: «…меня душили жестокий ветер, дым и разряженный вследствие огня воздух. Москва превратилась в бездну, в океан огня; пламя шло с севера к центру, и оно достигало самого неба; куски кровельного железа падали с колоколен и домов с грохотом на широкие мостовые, отдаваясь в горестном сердце…»[638] Вионне де Марингоне также свидетельствует, что 17-го «ветер изменил направление и понес огонь к Кремлю». Частям Молодой гвардии, находившимся в центре города, был отдан приказ ограничиться «защитой Кремля и той части города, которая располагается у Кузнецкого моста, где жили иностранные купцы»[639]. К вечеру того же дня генерал-адъютант Нарбонн был послан из Петровского с небольшим отрядом спасать от огня Слободской дворец (французские мемуаристы называли его исключительно Желтым дворцом). Отряд смог пробраться к дворцу, делая большие объезды из-за пожаров, только к 10 часам вечера. По дороге отряду попадалось «на улицах много вооруженных русских солдат, свободно разгуливавших», немало было и русских раненых, старавшихся «укрыться от пламени». Была встречена «толпа жителей, нагрузивших на свои повозки все наиболее ценное, и которых наши солдаты грабили». Нарбонн дал этим жителям эскорт, чтобы они смогли выбраться со своим скарбом в пригород. Достигнув Желтого дворца, люди Нарбонна убедились, что его уже невозможно спасти. Полюбовавшись напоследок роскошью обстановки и «свернув множество картин», они возвратились в Петровское[640]. Вечером 17-го отправился с десятью солдатами в ночную экспедицию бравый Бургонь. Той ночью они расправились с несколькими «поджигателями», попытались спасти от огня 17 русских раненых, успешно боролись с огнем в кварталах Мясницкой части. Продолжал идти сильный дождь, но пожар не унимался[641]. 18-го сентября дождь, начавшийся накануне, продолжал идти. Ветер заметно ослабел. «Наевшись, огонь уже не был столь значительным», — вспоминал тот день по горячим следам Пейрюсс[642]. Однако во многих районах огонь еще продолжался и даже «вспыхнул в нескольких местах» (Сюрюг). Ряд участников событий, находившихся 18-го в Москве, даже утверждали, что пожары тогда заметно усилились. Так, Вьонне де Марингоне пишет, что ураган возобновился «с новой силой, так что было невозможно находиться на улицах и площадях. Я выглядывал в окно, изучая картину, которую стал представлять город…» В этот день Вьонне де Марингоне сам арестовал человека, который пытался поджечь дом, в котором расположился офицер. Вьонне де Марингоне не стал его расстреливать и приказал препроводить в тюрьму[643]. Сохранить дом все же не удалось[644]. Ларей, главный хирург Великой армии, также не уезжал из Москвы в Петровское. Он «остался в уединенном каменном доме, стоявшем во французском квартале (то есть в Мясницкой части. — В.З.) недалеко от Кремля». Оттуда он и наблюдал «ужасный пожар». Странно, но он полагал, что будто «пожар достиг высшей степени напряжения» только в ночь с 18-го на 19-е сентября[645]. По-видимому, такая разноголосица может быть объяснена двумя обстоятельствами. Во-первых, тем что люди, оставшиеся в городе, оценивали происходящее на основе того, что происходило непосредственно вокруг них. Во-вторых, несомненной путаницей, которая должна была возникнуть в их памяти, хотя бы и спустя только несколько дней после пережитых событий. Тем более, что день и ночь было тогда так легко перепутать! В любом случае ясно одно: 18-го сентября сильные пожары еще продолжались, и сохранялась явная угроза их нового усиления. Тем не менее, уже утром 18-го император решил возвратиться в Кремль[646]. Утро 18-го сентября было хмурым. Продолжал идти дождь. Несмотря на это, Москва все еще горела. Гарь, липкая грязь и зловоние заполнили полуразрушенные улицы Москвы и окрестности города. Благодаря волшебному дневнику, который вел обер-шталмейстер императора, мы и в этот раз с большой долей точности можем сказать, что около 9 часов утра Наполеон сел на жеребца по имени Моску (le Moscou — Москва!) и двинулся из Петровского по направлению к городу[647]. Он был в обычном сером рединготе и черной шляпе, его окружала большая свита и дежурные эскадроны. «Император возвратился из Петровского в Кремль, в ожидании предложений о мире, на который все еще надеялся»[648]. Эта фраза командира 4-го линейного полка Монтескьё Фезенсака удивительно емко, хотя и оставляя в стороне нюансы, вьгразила главный смысл происходившего события, «…он уверял себя, — писал об этом Сегюр, — что два таких великих имени, как Наполеон и Москва, соединенные вместе, окажутся достаточными для завершения всего. Поэтому он решил вернуться в Кремль…»[649] Наполеон как победитель должен был находиться в завоеванной столице, в самом ее сердце. Первоначальный путь Наполеона, по выезде из Петровского, пролегал до Тверской заставы, среди биваков 4-го армейского корпуса. Вице-король Эжен Богарнэ был среди тех, кто сопровождал императора в тот день. Именно об этом участке пути нам поведал Сегюр: «Лагерь, через который ему (Наполеону. — В.З.) надо было проехать, чтоб достигнуть Кремля, имел странный вид. Он находился среди поля, покрытого густой холодной грязью. Везде были разведены большие костры из мебели красного дерева, оконных рам и золоченых дверей, и вокруг этих костров, на тонкой подстилке из мокрой и грязной соломы, под защитой нескольких досок, солдаты и офицеры, выпачканные в грязи и почерневшие от дыма, сидели или лежали в креслах и на диванах, крытых шелком. У ног их валялись груды кашемировых шалей, драгоценных сибирских мехов, затканных золотом персидских материй, и перед ними стояли серебряные блюда, из которых они должны были есть лепешки из черного теста, испеченные под пеплом, и наполовину изжаренное и еще кровавое лошадиное мясо. Странная смесь изобилия и нужды, богатства и грязи, роскоши и бедности! Между лагерями и городом постоянно встречались толпы солдат, тащивших добычу или гнавших перед собой, точно вьючных животных, мужиков, нагруженных добром, награбленном в их же столице»[650]. «Вступив в город, — продолжает далее Сегюр, — император был поражен еще более странным зрелищем. От всей огромной Москвы оставалось только несколько разбросанных домов, стоявших среди развалин! Запах, издаваемый этим поверженным колоссом, сожженным и обуглившимся, был очень неприятен. Горы пепла и местами оставшиеся стоять остовы стен и полуразрушенные столбы были единственными признаками пролегавших здесь улиц. Предместья были заполнены русскими, мужчинами и женщинами в полуобгоревшей одежде. Они блуждали, точно призраки, среди развалин». И далее: «Все дороги были загромождены; площади, как и лагеря, превратились в базары, где происходила меновая торговля…»[651] Описание Сегюра является отнюдь не плодом поэтического воображения. «Счастливы те, кто не видел этого ужасного зрелища, этой картины разрушения», — сдержанно сообщает Коленкур, который сопровождал императора, о том возвращении в Москву[652]. Рядом с императором ехал и Богарнэ. «Город почти полностью превращен в пепел», — написал он вечером того дня жене. «Ты не можешь представить того ужасного спектакля, который мы наблюдали своими глазами во время этого пожара. Хорошо, если в городе осталось 80 (так в тексте. — В.З.) из 100000 жителей. Они здесь без пищи, без одежды, без того, чтобы укрыть свои головы в момент, когда придет то время года, которое здесь столь сурово; это внушает ужас!»[653]. Въехав в город через Тверскую заставу, император проследовал по Тверской-Ямской и Тверской до Страстной площади, на которой, повешенные на деревьях, болтались трупы «поджигателей», затем — по Тверской улице — до Кремля, в который въехал, скорее всего, через Никольские ворота. Судя по записям Коленкура, в Кремле император оставался недолго. Он пересел с Моску на жеребца Варшава (le Varsovie) и вновь отправился в город[654]. Его путь лежал в совершенно сгоревшую Арбатскую часть. Но, вероятно, еще не доехав до пепелища Арбатского театра, который находился у Арбатских ворот, он свернул вправо — достиг менее пострадавшей Тверской части, а затем въехал в хорошо сохранившуюся Мясницкую часть. Возможно здесь, а возможно и ранее — по дороге из Петровского, император встретил толпу беженцев из числа московских иностранцев. Им удалось обратить на себя внимание императора, и Наполеон отдал приказ обеспечить их кровом и питанием. По утверждению Фэна, Наполеон распорядился, помимо этого, предоставить им первую помощь в 50 тыс. рублей[655]. Эта миссия была возложена на аудитора Государственного совета г-на Буша, который, как говорит Фэн, был известен своим религиозным усердием[656]. Объехав окрестности Кремля с севера, Наполеон оказался у каменного Москворецкого моста. Император въехал на него, но затем почти сразу возвратился на северный берег и двинулся по набережной в сторону Яузы[657]. «Император проезжал по большой набережной Москвы-реки, — пишет Фэн, — и среди этих сцен боли, он увидел, что Воспитательный дом остался цел. Он обратился к своему секретарю-переводчику Лелорню (по русской версии — к генерал-интенданту М. Дюма — В.З.). “Поезжайте и посмотрите от моего имени, — сказал он, — что сталось с этими маленькими несчастными”»[658] Это событие будет иметь в дальнейшем важные последствия. А.Ж.Ф. Фэн, секретарь-архивист кабинета императора Наполеона Миновав квартал Воспитательного дома, Наполеон пересек Яузский мост и двинулся к Петровской заставе. Выехав за Камер-коллежский вал, он поехал вдоль его на север и, либо через Рогожскую заставу, либо через Проломную, снова въехал в город. Дальше его путь лежал к двум большим военным госпиталям — Лефортовскому и Екатерининскому дворцам. Император решил их не посещать, но выслушал доклад о их состоянии. По-видимому, основную массу больных и раненых здесь составляли русские, которые были практически без медицинского присмотра и средств к существованию. Затем император пересек каменный Дворцовый мост и проехал возле сгоревшего накануне Слободского (Желтого) дворца. После этого двинулся ближайшей дорогой к Кремлю, куда и прибыл в 4 часа вечера[659]. К тому времени части Старой гвардии, находившиеся с императором в Петровском, также возвратились в Кремль. Фантэн дез Одоард записал в дневнике, что гвардия прошла «вдоль куч руин и пепла» и вновь расположилась в Кремле[660]. Вернулись из Петровского в Москву и многочисленные службы. «Мы возвратились в город, — пишет интендантский чиновник Проспер своему отчиму, — и не увидели ничего, кроме развалин и пепла». И далее: «Бульвары, где можно было увидеть самых хорошеньких жительниц, уничтожены. Большой деревянный театр разрушен, как и множество огромных зданий»[661]. Заселился «в один из домов напротив Кремля» префект двора Боссе[662]. Пейрюсс «возвратился в Кремль, в…жилище, перед которым лестница со львами (l’escalier des Lions)»[663]. «Я возвратился, — записал в дневник Кастеллан, — в новое помещение прямо напротив старого, сожженного накануне. Этот дом принадлежал графу Каменскому (вероятно, дом на Зубовском бульваре. — В.З.), судя по любовным письмам, оставленным в его библиотеке. Невозможно объясниться с рабами, и [поэтому] очень трудно открыть имя владельца. Я провел утро в попытках спасти дрожки (droshki) из пламени. Приобрел новую меховую шубу. Приходится покупать у солдата, если хочешь что-либо иметь. Они вытаскивают все из огня; это в какой-то мере оправдывает их грабеж. Ресурсы Москвы неисчислимы; в домах имеется провизии на 8 месяцев, вино в изобилии. Поэтому все наши солдаты пьянствуют: видно, как на улицах, во всю длину, они расположились вокруг больших банок варенья. Они вокруг себя бьют стекло, сидят [вокруг этих банок] как вокруг котла, окруженные толпой винных бутылок и великодушно предлагают [их] проходящим». «Император разместился во дворце Кремля, хорошо защищенном… Москва есть, хотя она не более чем груда развалин, 40 верст в окружности, или 11 лье. Кремль хорошо сохранился»[664]. Действительно, всего одному батальону егерей Старой гвардии при поддержке солдат Молодой Гвардии, располагавшихся в ближайших кварталах, удалось отстоять эту цитадель от пожара (что, конечно, не спасло здания Кремля от разграбления самими гвардейцами). В течение 18 сентября произошла некоторая передислокация и частей Молодой гвардии. Дивизия Роге была передвинута ближе к Кремлю, а ее место в Мясницкой части заняли солдаты Делаборда. 18 сентября Дефевр отдал приказ по Старой гвардии: «Гвардия возвращается в Кремль на свои прежние квартиры…» Теперь порядок ее службы становится жестким. Открытыми должны были остаться, как полагаем, только двое ворот (Никольские и Троицкие); каждые ворота должны были теперь охраняться 100 солдатами гвардии, в самих воротах было поставлено по двое часовых. «Четверо других ворот» было приказано не только забаррикадировать, но и разместить рядом с ними пост в 8 человек с сержантом. Особо приказывалось «не позволять входить никакому русскому в Кремль под каким-либо предлогом, даже если он в сопровождении офицера или слуги [императорской] квартиры, за исключением случая, когда этого требует Его величество. Если же, вопреки инструкции, какой-либо русский попытается проникнуть в крепость, открывать по нему огонь». Сам Кремль должен был без перерыва патрулироваться. На всех углах и на крепостной стене было приказано разместить посты и караульные кордоны. Служба ночью и днем должна была производиться как на военном объекте (une place de guerre). Гвардейцам было строго запрещено покидать Кремль без письменного разрешения капитана своей роты или, в особых случаях, другого капитана. Огонь можно было теперь разводить только в месте, специально для этого отведенном в лощине или яме под кухню. Уборные предписывалось вычищать; «делать грязь в другом месте» запрещалось. Так как на территории Кремля накопилось огромное количество поломанных экипажей, ящиков и прочего, все это следовало убрать и «свалить в ямы». Предписывалось выделить 200 рабочих для выполнения совместно с ротой саперов генерала Ж.Б. Эбле (начальника понтонных экипажей Великой армии) первоочередных работ[665]. Сразу или вскоре после возвращения в Кремль Наполеон, под впечатлением поездки, пишет Марии-Луизе письмо: «Мой друг, я [пишу] тебе уже из Москвы. У меня не было представления об этом городе. В нем 500 дворцов столь же прекрасных, как Елисейский дворец Наполеона (l’Elise Napoleon), обставленных по-французски с невероятной роскошью, многочисленные императорские дворцы, казармы, восхитительные госпитали. Все исчезло, огонь пожрал в течение четырех дней. Так как все маленькие дома буржуа из дерева, все вспыхнуло как спичка. Это губернатор и русские, которые в ярости от того что побеждены, подожгли этот прекрасный город. 200000 добрых жителей в отчаянии и на улицах в нищете. Между тем для армии осталось довольно, и армия нашла много богатств разного рода, так как в этом беспорядке все занимаются грабежом. Эта потеря неизмерима для России, понятно, что ее торговля в состоянии великого потрясения. Эти мерзавцы приняли меры вплоть до того, чтобы вывезти или испортить насосы. Мой насморк закончился, мое здоровье в порядке. До свидания, мой друг. Всего тебе хорошего»[666]. Через несколько часов после того, как Наполеон закончил это письмо, он получил послание от Марии-Луизы от 2-го сентября. Император снова набросал жене несколько строк о своей недавней поездке по Москве: «Я посетил сегодня все кварталы. Город прекрасен. Россия в огне понесла неисчислимые потери, осталось не более трети домов. Солдат хорошо находит провизию и предметы торговли, у него есть съестные припасы и водка из Франции в большом количестве. Мое здоровье в порядке»[667]. Весь вечер Наполеон энергично работал. Он решил восполнить потери своей артиллерии за счет того, что было найдено в Москве. Командующему артиллерией Великой армии Ж.А. Ларибуасьеру было предписано увеличить резервную артиллерию гвардии на 16 орудий, обеспечив ими две роты гвардейских моряков, а резервную артиллерию корпуса Даву — на 8 орудий. По мнению императора, следовало использовать 200 малых зарядных ящиков, обнаруженных в московском арсенале, так как «они будут двигаться с большей скоростью по плохим дорогам и их можно перевозить коняками (cognats, то есть русскими крестьянскими лошадями — В.З.)». Ларибуасьер должен был представить общий рапорт по состоянию артиллерии и мерах по восполнению потерь, а также изучить возможность использования мельниц в Москве для производства пороха»[668]. В тот же день Наполеон написал министру иностранных дел Маре. Он одобрил требование, высказанное Маре к Пруссии, о выделении 3 тыс. человек для укрепления гарнизона Мемеля. О своих же делах написал, что «враг отступает к Волге», и что в Москве найдены значительные запасы. Завершалось письмо строчками: «Россия долго не восстановит потерю того, чего лишилась. Ее можно исчислить в миллиард»[669]. Вспомнил Наполеон и о московских иностранцах, пострадавших во время пожара. Правда, в письме к Бертье он пишет почему-то только о «французах»: «Всех французов, которые живут в Москве, — мужчин, женщин и детей, и которые остались без крова, разместить в доме возле Кремля. Три синдика назначаются для исполнения и контроля; обеспечить рационами. Обеспечить работой тех, кто в состоянии работать, и уход за всеми остальными»[670]. И все же главным событием в тот вечер (либо утром следующего дня) было решение вступить через главного надзирателя Воспитательного дома Тутолмина в переговоры с русским императором Александром[671]. Проезжая возле сохранившегося от пожара Воспитательного дома около 2-х часов дня, Наполеон отправил туда генерал-интенданта Дюма. Дюма, подскакав к дому, осведомился, где находится его начальник. Тутолмин, оказавшийся рядом, как он о себе написал, «в бессменной страже», сразу узнал Дюма, поскольку последний уже приезжал в Воспитательный дом, по-видимому, 15 сентября и распорядился тогда строить возле лабазов «печи для печения хлебов»[672]. Когда Тутолмин осведомился о цели визита генерал-интенданта, Дюма сказал, что он прислан «от императора и короля», который «приказал благодарить за труд и за спасение дома». Здесь же добавил, что «его величеству угодно с вами лично познакомиться». На этом разговор закончился. На следующий день, 19-го сентября, состоялась встреча Тутолмина с Наполеоном, в ходе которой император предложил главному надзирателю отправить Александру I рапорт с описанием произошедшего в Москве за последние дни. Иван Акинфиевич на это согласился. Эта первая попытка Наполеона начать мирные переговоры с Петербургом достаточно примечательна. Французский император пока искал косвенные пути для вступления в переговоры, полагая, что Александр, возможно, только ждет повода, и любой миролюбивый знак со стороны Наполеона даст ему возможность это сделать. Наполеон явно исходил из убеждения о непричастности Александра к московским пожарам и пытался использовать случай, чтобы открыть русскому императору глаза на преступления, совершенные сторонниками «партии войны». Наконец, очевидно, что все эти расчеты Наполеона строились на полной уверенности в том, что он абсолютно постиг характер русского императора, а тот, ужаснувшись трагедии, обрушившейся на страну, желает скорейшего окончания затянувшейся войны. Второй демарш, предпринятый Наполеоном в поисках мира, оказался более решительным. И сделан он был практически сразу после первой попытки, осуществленной через Тутолмина. Как и в большинстве случаев применительно к московским событиям, датировка встречи (или двух встреч, о чем писал А.И. Герцен, или даже трех, как писала Т.П. Пассек) Наполеона с отставным гвардии капитаном Иваном Алексеевичем Яковлевым совершенно запутана. А.И. Михайловский-Данилевский отнес эту встречу на 20 сентября, возможно, на том основании, что письмо Наполеона Александру I, которое автор здесь же, на французском языке, поместил, было помечено 20-м числом[673]. Однако уже М.И. Богданович, основываясь на записке Яковлева, перенес встречу на 21-е сентября[674]. При этом письмо Наполеона было воспроизведено Богдановичем в переводе на русский язык и без указания даты. То же число — 21-е сентября — предлагал А.Н. Попов[675], воспроизводя события по изданному варианту записки Яковлева, опубликованной в «Русском архиве»[676]. Письмо Наполеона давалось так же, как у Богдановича, на русском языке и без даты. Все последующие отечественные авторы в течение 130 лет уже просто не считали нужным перепроверять приведенные их предшественниками сведения. В зарубежной историографии миссии Яковлева уделили должное внимание только двое авторов — Д. Оливье и П.Б. Остин[677]. Они полагали, что Наполеон встречался с отставным капитаном дважды! Сколько же реально могло быть встреч у Наполеона с Яковлевым и когда они были? Впервые рассказал подробно о истории с Яковлевым все тот же Фэн, который, как мы уже знаем, не только сам был хорошо информированным лицом, будучи секретарем-архивистом императора, но и мог получить самые точные сведения от своего родственника и сослуживца секретаря-переводчика Наполеона Лелорнь д’Идевиля. Именно последний «курировал» «дело» Тутолмина и «дело» Яковлева. Фэн, опубликовавший свой «Манускрипт» в 1827 г., утверждал, что в ночь после первого визита Яковлева Наполеон написал письмо Александру, и на следующий день, в 3 часа утра, он отправил это письмо к русскому капитану, который тотчас же выехал. Это было, как пишет Фэн, 24 сентября[678]. Однако тремя страницами ранее из его же текста следует, что беседа Наполеона с Яковлевым состоялась 20-го или же 21-го сентября![679] И.А. Яковлев познакомился с книгой Фэна только в 1836 г. Как следует из собственноручной записки Яковлева, он решился записать свои воспоминания о разговоре с Наполеоном с целью опровергнуть то, что написал Фэн[680]. Яковлев утверждал, что встреча произошла 9-го сентября (ст. ст.), или 21-го сентября (н. ст.). Яковлев выехал (точнее — выступил пешком из Москвы) на следующий день, то есть 22-го сентября, в полдень. Помимо явно путаных свидетельств Фэна и записки самого Яковлева, написанной спустя много лет после событий, имеются еще два важных документа, опубликованных в «Корреспонданс» Наполеона. Во-первых, это письмо Наполеона Александру I, воспроизведенное впервые Михайловским-Данилевским в 1839 г. и помеченное в самом тексте 20-м сентября![681] Во-вторых, это записка Наполеона Мортье, найденная в архиве герцога Тревизского, с приказанием обеспечить проезд и защиту некоему г-ну (фамилия неразборчива) вместе с его семьей и крестьянами в земли возле Воскресенска. Этот приказ был помечен 19-м сентября![682] Эти два документа стали для Оливье основанием отнести встречу Наполеона с Яковлевым на 19 сентября, а также домыслить (впрочем, вслед за А.И. Герценом) вторую встречу 20-го, во время которой император, якобы, собственноручно вручил письмо русскому эмиссару. При этом Оливье, талантливая беллетристка, красочно описала беспокойное хождение императора в халате по кабинету, когда там появился не проспавшийся Яковлев[683]. Британцу Остину, который шел вслед за материалом Оливье, оставалось только воспроизвести красивую версию почти без изменений. Однако кому именно должен был выдать пропуск Мортье? Яковлеву или какому-либо другому русскому помещику? Если Яковлеву, то не мог ли император вначале разрешить ему выезд, как тот просил, в район Воскресенска, а затем, решив отослать с ним письмо Александру, встретиться с ним и заставить отправиться в Петербург? В любом случае, письмо, помеченное Наполеоном 20-м сентября, заставляет нас перенести беседу французского императора с Яковлевым на этот день. Как известно, Иван Алексеевич Яковлев, «московский барин и оригинал», как охарактеризовал его Е.В. Тарле, пытаясь выехать из растерзанной Москвы, обратился к случайно встретившемуся ему штабному полковнику, начальнику штаба Молодой гвардии А.А. Р. Мейнадье (Meynadies или Meynadier). Тот ответил, что пропуск на выезд из Москвы ему может дать только московский генерал-губернатор Мортье. Благодаря Мейнадье, Яковлев был принят Мортье, который, в свою очередь, запросил разрешения у императора. Наполеон знал фамилию Яковлева, так как родной брат Ивана Алексеевича Лев Алексеевич Яковлев (1764–1839), чрезвычайный посланник и полномочный министр, с 1810 г. находился при вестфальском короле[684]. Император тотчас приказал Лелорнь д’Идевилю доставить Яковлева в Кремль. Попытаемся воспроизвести содержание беседы, опираясь как на свидетельства Фэна, так и на записку самого Яковлева. Беседа была от начала до конца хорошо разыграна Наполеоном. Проходила она все в том же Тронном зале Кремлевского дворца, в котором император беседовал с Тутолминым. Сделав знак Лелорню остаться, Наполеон с ходу, с горячностью, начал укорять русских в поджоге Москвы. «Мои войска занимали почти все европейские столицы, но я не жег ни одной из них. — Передает его слова Яковлев. — Во всю мою жизнь я сжег один только город, в Италии, да и то случайно в пылу сраженья, кипевшего на улицах. А вы сами решились сжечь Москву, Москву священную, Москву, где покоится прах всех предков царей ваших». Яковлев, будучи сам жертвой пожара, с готовностью разделил негодование Наполеона и, согласно Фэну, сразу стал осуждать бесчеловечность Ростопчина. Согласно же тексту своей записки, он ответил, что не знает виновника несчастий, и тогда Наполеон, обратившись к Лелорню, как будто не слыхав ранее имени Ростопчина, спросил: «Да кто же у них губернатор в Москве?» Услышав имя Ростопчина, император начал расспрашивать о нем у Яковлева. По словам последнего, Наполеон, назвав Ростопчина сумасшедшим, затем рассыпался в комплиментах по поводу того, что Россия «прекраснейшая страна» и далее перешел к необходимости положить конец кровопролитию. Со слов же Фэна, который, вне сомнения, получил информацию от присутствовавшего при встрече Аелорнь д’Идевиля, слово «мир» первым произнес растроганный Яковлев. Наполеон с готовностью заявил, что готов пойти на мир. «Я подпишу мир в Москве, как я уже делал это в Вене, в Берлине… — так пишет Фэн. — Я не для того, чтобы здесь остаться, я бы не сделал этого (то есть не дошел бы до Москвы. — В.З.), если бы меня не заставили. Поле битвы могло бы быть в Литве, где бы и решился спор; зачем надо было отступать? Эта война обостряется из-за упорства, которое не нужно ни Александру, ни мне. Обманывая вашего императора, англичане наносят по России удар, из-за которого она долго будет истекать кровью. После Смоленска я не проходил ни одного города, ни одной деревни, которые бы не были в пламени. Ваш патриотизм есть ничто иное, как бешенство. Петр Великий сам называл вас варварами; и что бы он сказал, вдыхая пепел Москвы? Горячка Ростопчина стоила вам дороже, чем десять сражений. Впрочем, ради чего этот пожар? Разве я не нахожусь все время в Кремле? Разве не осталось вокруг меня достаточно домов для моих генералов? Разве мои солдаты не находят все что нужно в покинутых погребах? Более того, я не вижу ничего, что бы заставило меня остаться в вашей столице. Я бы остановился у ворот, я бы построил казармы для моей армии у предместий, я бы объявил Москву нейтральным городом, если бы Александр сказал мне хоть одно слово! Этого слова я ожидал много часов; я так его желал; хотя бы шаг, первый шаг, со стороны Александра будет мне доказательством того, что в глубине его сердца осталась какая-то привязанность ко мне. С этого времени мир может быть быстро заключен между нами и без промедления; он может быть таким, как в Тильзите, когда были жестокие заблуждения на мой счет, и все вскоре забылось!… Вместо этого вы видите, в каком мы положении! Сколько пролито крови! Что до меня, то [я думаю, что] вина была с обеих сторон!» Мы сознательно передаем эту часть разговора на основе материалов Фэна. Его изложение, если опустить некоторые детали, кажется нам достаточно убедительным и прекрасно передает энергию, напор и риторику императора Наполеона. Добавим только две детали, которые есть у Яковлева, и которых нет у Фэна. Во-первых, Наполеон выразил надежду, что Александр даст ему знать, что желает мира, и тогда тотчас же к нему будут посланы Нарбонн или Лористон; но если русский император желает войны, французские войска могут двинуться на Петербург, который в таком случае «подвергнется одной участи с Москвою». Во-вторых, Яковлев уверяет, что смог вклиниться в рассуждения Наполеона, когда тот остановился понюхать табаку, и спросил, где находится главная русская армия и где граф Витгенштейн. Наполеон ответил, что главная русская армия на Рязанской дороге, а Витгенштейн — в направлении Петербурга, но он совершенно разбит Сен-Сиром. В остальном Яковлеву не удалось добавить чего-то принципиально нового к тексту Фэна. По-видимому, Яковлеву особенно хотелось «скорректировать» последнюю часть беседы. Из «Манускрипта» Фэна следовало, что именно он, Яковлев, предложил Наполеону первому обратиться к Александру с предложением о мире. В записке же Иван Алексеевич отводит инициативу французскому императору, который первоначально предложил Яковлеву отправиться в Петербург и рассказать обо всем, что происходит в Москве. Если вспомнить, что по приезде в Петербург миссия, которую взял на себя Яковлев как эмиссар Наполеона, вызвала большое неудовольствие государя, можно понять, зачем Иван Алексеевич после ознакомления с книгой Фэна бросился составлять собственную версию разговора. Вернемся к версии Фэна (а может, Лелорнь д’Идевиля?). Услышав предложение Яковлева, Наполеон задумался, прошелся в молчании, затем сказал: «Если я напишу, доставите ли вы мое письмо, и могу ли я быть уверенным, что оно будет вручено Александру в собственные руки (a lui-meme)?» Последние слова Наполеон произнес с особенным ударением. «В этом случае, я могу вас выпустить… Но есть ли у вас средства доставить его вашему суверену, и как вы мне сообщите о моем письме?» Яковлев поручился это сделать. Впоследствии Яковлев представил это иначе. Он написал, что заявил Наполеону, что ни по своему званию, ни по своему положению не имеет права надеяться быть представленным государю. Наполеон же убеждал, что это возможно — через обращение к гофмаршалу графу Толстому; приказав камердинеру доложить о себе; наконец, встретив государя во время прогулки. Яковлев в ответ на это произнес: «Теперь я во власти вашей, но я подданный Императора Александра и останусь им до последней капли крови. Не требуйте от меня того, чего я не смею вам обещать». После этого, как утверждает Яковлев, Наполеон решил написать Александру письмо и даже изложил его содержание: в нем была готовность к миру[685]. Сопоставление двух версий происходившего в Тронном зале Кремлевского дворца события убеждает, что тактически Наполеон, как всегда, блестяще разыграл партию. Он изначально знал, как убедить собеседника в том, что он должен сделать, даже если завтра тот окажется за пределами его власти, и что именно собеседник будет говорить потом, передавая содержание разговора. Яковлев попытался изменить некоторые детали, но суть беседы он передал, видимо, точно. В течение ночи Наполеон подготовил письмо и утром следующего дня оно через Лелорня было отправлено к Яковлеву, который тотчас же стал собираться в дорогу и выступил в полдень. Пешком, вместе со своими домочадцами и сотней крестьян, у которых тоже были семьи (так что в общей сложности набралось до 500 человек!), Яковлев к вечеру того же дня, миновав передовые посты французского 4-го армейского корпуса, вышел по Тверской дороге к Черной грязи. Там он представился полковнику В.Д. Иловайскому. На другой день его доставили к Винцингероде, а уже затем отправили в Петербург. Яковлев не удостоился встречи с государем — граф А.А. Аракчеев сразу отправил его под арест, но письмо Наполеона было доставлено по назначению. 3.3 Процесс над «поджигателями» По возвращении Наполеона в Кремль из Петровского главной его заботой стал вопрос о перспективах скорейшего заключения мира. Встреча с Тутолминым, а затем с Яковлевым и подготовка письма Александру I от 20-го сентября стали важными шагами в этом направлении. Однако, как хорошо понимал Наполеон, сожжение русской столицы стало серьезным, а возможно даже, и непреодолимым препятствием для начала мирных переговоров. Крайне важно было отвести от себя любые подозрения в организации московских поджогов. «Сразу по возвращении в Москву, — писал Коленкур, — император занялся поиском способов снять с французской армии в глазах Петербурга ответственность за пожар Москвы…»[686] Ответственность за это следовало возложить на местные власти в лице главнокомандующего Москвы Ростопчина. В те дни Наполеон вряд ли сомневался, что сам Александр не мог отдать приказа уничтожить первопрестольную столицу, и что это является делом рук «английской партии», к которой, по всей видимости, относился и Ростопчин. Важнейшим элементом в кампании по оправданию собственных действий и по дискредитации «английской партии», как в глазах европейцев, так и в глазах русского императора, должен был стать показательный процесс над «поджигателями». «Император считал (впоследствии он подтвердил это в разговоре со мной), — сообщает Коленкур, — что его демарш (предпринятый помимо всего остального с целью принципиально установить, что французы ни в коей мере не причастны к пожару Москвы и даже сделали все возможное для его прекращения) доказывает его готовность к соглашению, и следовательно из Петербурга последует ответ и даже предложение мира»[687]. Процесс, вероятно, должен был преследовать и еще одну немаловажную цель — наладить контакт с оставшимся в Москве местным населением. «Предполагается, — записал в дневнике Фантэн дез Одоард, — что это неотвратимое решение [процесса] по поводу пожара откроет тайну для большей части [московских] жителей…»[688] Идея проведения процесса над «поджигателями» возникла не позже 18-го сентября. Вечером этого дня командир 4-го армейского корпуса Богарнэ, почти весь день сопровождавший императора в его разъездах по Москве и ее ближайших окрестностях, сообщил жене следующее: «Мы смогли арестовать три десятка из этих мерзких бандитов (то есть «поджигателей». — В.З.) в тот момент, когда они с помощью факелов разводили огонь. Многие были убиты на месте из-за ярости наших солдат. Несколько еще осталось, чтобы организовать правильный (en regie) суд, и среди них есть офицер, имеющий русские ордена. Все эти мерзавцы сознались, что они получили за это плату, и что они бы не стали действовать, если бы не приказы губернатора Москвы»[689]. Вероятно еще до того, как состоялся процесс, было приказано всем оставшимся в Москве жителям явиться к военному коменданту одного из районов с целью регистрации (по всей видимости, предполагалось, что ему будет выдан специальный пропуск); в противном случае любому жителю будет грозить расстрел; одновременно был подтвержден приказ от 15 сентября о том, что любое лицо, застигнутое с факелом (la torch) в руке, подлежит смерти[690]. 20 сентября (то есть в тот же день, которым было помечено письмо Наполеона Александру I) французский император продиктовал 21-й бюллетень Великой армии. В нем говорилось о том, что «три сотни поджигателей (в письме Александру I было написано о четырехстах поджигателях. — В.З.) были арестованы и расстреляны; они были снабжены снарядами в 6 дюймов, закрепленными между двумя кусками дерева», а также иными зажигательными средствами, которые они бросали на кровли домов. С деланным возмущением автор бюллетеня заявлял о том, что в то время как Ростопчин увозил насосы из города, он оставил там 60 тыс. ружей, 150 артиллерийских стволов, более 100 тыс. снарядов, 1 млн 500 тыс. патронов, 400 тыс. фунтов пороха, 400 тыс. фунтов селитры и серы. «Этого достаточно, — говорилось в бюллетене, — чтобы обеспечить две кампании». Бюллетень заканчивался словами о том, что «пожар столицы отбросил Россию на сто лет»[691]. Как мы видим, пропагандистская машина Наполеона заработала очень активно. 21 сентября Наполеон пишет императрице Марии-Луизе письмо (до этого он писал ей только 18-го сентября). Он просит ее, во-первых, написать своему отцу австрийскому императору Францу I об оптимизме, который, как можно понять, излучает ее муж, находящийся в Москве, а, во-вторых, передать Наполеону слухи, которые ходят в Париже по поводу последних событий в России[692]. О происходящих в Москве расстрелах русских «поджигателей» Наполеон сообщил Марии-Луизе 23-го сентября, сделав это в очень своеобразной манере: «Здесь все хорошо, зной стал умеренным, погода хорошая, мы расстреляли столько поджигателей, что он (пожар. — В.З.) закончился»[693]. К 23-му сентября уже все было готово к показательному процессу. В тот день Пейрюсс, казначей в администрации Главной квартиры Великой армии, записал в дневнике: «Невозможно, чтобы Его величество оставался далее безучастным наблюдателем этого ужасного опустошения. После обысков захвачено 26 наиболее усердствовавших поджигателей. Назначена комиссия для проведения над ними процесса»[694]. На другой день, 24 сентября, не зная о том, что процесс, возможно, уже состоялся, Фантэн дез Одоард сделал в дневнике следующую запись: «Пускай Европа думает, что французы сожгли Москву, и, может быть, история выполнит свой долг в отношении этого акта вандализма. Между тем, правда в том, что этот великий город не имеет отца, чья рука была обязана его защитить. Ростопчин, его губернатор, хладнокровно подготовил и принес жертву. Его помощниками была тысяча каторжников, освобожденных для этого, и всем этим преступникам было обещано прощение, если они сожгут Москву. Опьяненные водкой и снабженные зажигательным материалом, также запуская конгривные ракеты, бешеные подняли руку на плоды труда с адской радостью… Схвачено и заключено под стражу немало этих злоумышленников. Я остановил [одного из них] своей собственной рукой в тот момент, когда он проскальзывал в Кремль, и я нашел в его карманах вещественные доказательства: фитили, фосфор и огниво»[695]. И далее: «Эти “порядочные” люди должны быть судимы как поджигатели, и скоро наша военная юстиция уплатит им причитающийся долг за их верность [своему] начальнику Ростопчину»[696]. В сущности, решения этого «суда» были уже предопределены, как и цель его проведения была хорошо понятна даже офицерам французской армии. Заседание Военной комиссии по делу «поджигателей», учрежденной приказом маршала Бертье состоялось 24 сентября в доме кн. Долгоруковых[697]. Вся (или почти вся) информация о заседании Военной комиссии исходит от текста ее постановления, опубликованного в «Монитёр» от 29 октября 1812 г. (№ 303). Помимо этого, есть копии текста постановления, которые имеют, по- видимому, иное происхождение, так как оккупанты попытались придать информацию как можно более широкой огласке. Причем, все тексты, в целях демонстрации объективности суда, были на французском и русском языках[698]. Помимо этого, о ходе и постановлении процесса имеется косвенная информация, исходящая из воспоминаний капитана гвардейской артиллерии Пьон де Лоша и 18-страничной брошюры участника русского похода Шамбрэ, опубликованной в 1823 г. в ответ на «Правду о пожаре Москвы» Ростопчина[699]. При этом Шабрэ, споря с Ростопчиным, рассказал о деталях экзекуции над приговоренными судом к смерти[700]. Хотя многие члены Военной комиссии (такие как Д.Ш.Б. Сонье, П. Бодлэн, Ф.Г. Байи де Монтион, Ф. Вебер) прожили еще долгую жизнь[701], они, по-видимому, не оставили воспоминаний; неизвестны и их письма. Состав комиссии был следующий. Председатель — бригадный генерал Жан Доэр (Lauer) (1758–1816), начальник жандармерии и главный судья Великой армии. Члены комиссии: бригадный генерал и полковник гвардии Клод Этьен Мишель (Michel) (1772–1815), командующий 2-й бригадой 3-й гвардейской пехотной дивизии[702]; бригадный генерал Луи Шарль Бартелеми Сонье (Saunier) (1761–1841), командующий жандармерией 1-го армейского корпуса[703]; майор гвардии (полковник) Пьер Бодлэн (Bodelin) (1764–1828), командующий полком фузелеров-гренадеров Молодой гвардии; штабной полковник Луи Ноэль Жозеф Тери (Thery) (1769–1812), состоявший в Главном штабе армии[704]; шеф эскадрона отборных жандармов Жанэн (Janin). В качестве императорского прокурора выступал бригадный генерал Франсуа Гедеон Байи де Монтион (Bailly de Monthion) (1776–1850), помощник начальника Главного штаба. Место докладчика занял шеф эскадрона жандармерии Франсуа Вебер (Weber) (1773–1844), командующий силами поддержания порядка в Главной квартире армии. Кроме того, в процессе в качестве письмоводителя участвовал Жуве де Гибер, унтер-офицер жандармерии. Слушалось дело о пожарах в г. Москве 14, 15, 16, 17 и 18-го сентября 1812 г. После чтения бумаг докладчиком Вебером[705] привели обвиняемых числом 26. Особо подчеркивалось, что их «привели свободно, без оков». Комиссия выслушала доказательства, затем самих обвиняемых. В тексте постановления совершенно не говорится, что именно отвечали обвиняемые, но Шамбрэ утверждает, что некоторые из них заявили, что разводили огонь по приказу, не желая или будучи не в состоянии большего объяснить; другие говорили, что делали это по приказу агентов полиции[706]. Обвиняемым приносили «разные вещи, употребляемые к зажиганию, как то фитили, ракеты, фосфорные замки, серу и другие зажигательные составы, найденные частью при обвиненных, а частью подложенных нарочно во многих местах». Как можно понять, далее комиссия совещалась, принимала постановление и выносила приговор уже без обвиняемых, при закрытых дверях. Содержание постановления было следующим. «Комиссия удостоверилась, что российское правительство уже три месяца назад, предчувствуя опасность, в которую себя ввергло, ввязавшись в войну, а также невозможность воспрепятствовать вступлению французской армии в Москву, решилось использовать для своей защиты необыкновенные средства для поджогов и уничтожения, отвергнутые просвещенными народами». Поэтому было «принято предложение одного доктора англичанина именем Шмита, хотя он себя и немцем называет, а упражнением он механик и машинист (так в тексте. — В.З.)». Этот англичанин с первых чисел мая, проведя тайные переговоры с представителями русского правительства, поселился на даче Воронцово, находящейся в 6 верстах от города. Эта дача охранялась отрядом из 160 человек пехоты и 12 драгунов, дабы «обеспечить тайные деяния Шмита и любопытствующих к нему не допускать». Комиссия посчитала доказанным, что история с постройкой этим Шмитом воздушного шара имела задачу скрыть истинную цель этих работ, которая заключалась в «составлении зажигательных снарядов». В качестве доказательства истинных намерений Ростопчина комиссия привлекла его афишки. Цитируя одну из них (от 30 августа ст. ст.), где говорилось, что французов удобнее всего убивать вилами, было прибавлено: «Если же они (то есть французы. — В.З.) войдут в Москву, то мы сожжем их там». Последней фразы в данной афишке Ростопчина не было[707]. Далее говорилось, что губернатор велел распустить острог, и около 800 преступников было выпущено с тем, чтобы они подожгли город в 24 часа после вступления французов. Сообщалось также, что различные офицеры и полицейские чиновники получили приказ остаться в Москве и там ждать сигнала к поджогам. В то же время Ростопчин вывез из города все пожарные трубы, дроги, крючья, ведра и другие «пожарные орудия». В разных домах были заранее размещены «разные зажигательные снаряды». Постановление сообщало, что многие из тех, кто с помощью фитилей и ракет совершали преступления, были на месте расстреляны французскими патрулями или же погибли от самих взрывов и огня. Комиссия приговорила 10 человек, уличенных показаниями свидетелей и признавших свое участие в поджогах, к расстрелу. Ими были: Петр Игнатьев, поручик 1-го полка Московского ополчения; Стратон Баров, живописец (то есть маляр); Алексей Карлум, солдат московской полиции; Иван Томас, сиделец (то есть продавец или приказчик в лавке — commis-marchand); Петр Стигневич, живописец (то есть маляр); Илья Агакомов, кузнец; Иван Максимов, лакей князя Сибирского[708]; Семен Ахрамеев (род занятий не был указан); Николай Левутьев, живописец (то есть маляр) и Федор Сергеев, портной. 16 человек, «недостаточно изобличенных», были приговорены к заключению в тюрьму, а также, как сообщает Шамбрэ, «к присутствию при казни»[709]. Ими были: Иван Касианов, пономарь 67 лет; Николай Вакселев, кузнец; Федор Мидцов, солдат; Василий Ермолаев, ремесленник; Семен Иванов, обойщик; Андрей Шестоперов, Федор Ефимов, Луциан Мойтейц, Сивал Сеахов, Гаврила Абрамов, Самойло Никифоров, Гаврила Беглов, Федор Григорьев — все восемь солдаты московской полиции; Степан Логинов и Николай Бельшеров — лакеи; Андрей Шестопьяров (род занятий не указан). Таким образом, среди последних 16-ти половину составили солдаты московской полиции; но никто не был зафиксирован в документах как колодник. Согласно постановлению, приговор должен был быть приведен в исполнение в течение 24 часов. К постановлению был приложен обширный список вещей, найденных на даче Воронцово, которые, как можно понять, были сочтены судом теми материалами, с помощью которых Ростопчин должен был организовать поджоги в Москве. Шамбрэ сообщает нам, где и каким образом приговор был приведен в исполнение. А именно, на следующий день, 25 сентября, приговоренные, исключая тех, кто был отправлен в тюрьму (странно, ведь согласно тому же Шамбрэ, они должны были присутствовать при экзекуции!), были доставлены на Девичье поле (1е Champ des Demoiselles) к стенам большого монастыря, там расположенного (определенно Новодевичьего монастыря); им был зачитан приговор на русском языке и затем был произведен расстрел. Их трупы были привязаны к столбам, и на каждый (не ясно — труп или столб) была повешена табличка с надписью на французском и русском языках: «поджигатели Москвы» («incendiares de Moskou»)[710]. В день заседания военно-судебной комиссии Наполеон написал Марии-Луизе очень милое письмо: «Моя добрая Луиза, я получил твое письмо от 8 сентября, из которого увидел, что в Париже очень скверно. Я согласен с тем, что ты решила в отношении твоих красных женщин[711]. Мое здоровье очень хорошее. Погода стала немного холодной, но холод определенно весенний. Я тебя прошу хорошо держаться, быть веселой, крепко обними от меня маленького короля. Как, этот маленький глупец не признает свою кормилицу? Какая маленькая гадость! До свидания, мой друг. Всего тебе хорошего»[712]. Было письмо и в день экзекуции: «Моя дорогая Луиза. Я получил твое письмо от 9-го и увидел с удовольствием, что твое здоровье очень хорошее, что твой сын любезен и это тебя радует. Мое здоровье хорошее. Всего тебе хорошего»[713]. Насколько убедительными оказались материалы показательного процесса? Отечественные историки, за исключением М.И. Богдановича, А.Н. Попова, а также С.П. Мельгунова[714], практически не писали даже о факте этого процесса над «поджигателями», априорно считая его решения заранее предопределенными. Что же касается Богдановича и фактически принявших его точку зрения Попова и Мельгунова, то они справедливо замечали, что в материалах этого суда «ложь перемешана с истиною»[715], и пытались на его примере показать всю сложность вопроса о том, кто же поджог Москву. Мы так же, вслед за этими историками, полагая важным увидеть проблему в более широком контексте вопроса о виновниках сожжения Москвы, пытаемся понять, как формировалась и в чем заключалась и заключается «французская правда» о московском пожаре. Как ни странно это звучит, но французская версия московского пожара родилась еще до того, как он возник. К 1812 г. в Москве только одних французов проживало более 3 тыс. человек[716]. Причем эта колония была не только многочисленной, но и достаточно пестрой — от торговца зерном шевалье д’Изарна до актрисы Л. Фюзиль[717]. Своеобразным центром французской колонии была церковь Св. Людовика. Как мы уже знаем, с началом военных действий Наполеона против России положение иностранцев в Москве заметно осложнилось, а накануне ее сдачи они пребывали уже в совершенно паническом состоянии. По Москве упорно ходили слухи о готовности Ростопчина сжечь город (не исключалось даже, что это он намеревался сделать не только по своей инициативе, но и с благословения стоявших выше него); что в подмосковном имении строится неким Шмитом летательный аппарат, с помощью которого можно будет то ли уничтожить неприятеля, то ли сжечь Москву; что московская чернь с попустительства, а то и при поощрении городского начальства, собирается перебить всех оставшихся в городе иностранцев; и т. д. Наконец, накануне вступления войск Наполеона в Москву стало известно, что Ростопчин выпустил из тюрем колодников, которые начали поджоги и бесчинства. П.Ш.А. Бургоэнь, адъютант генерала А.Ф. Делаборда, командира 1-й гвардейской пехотной дивизии Императорской гвардии. С портрета работы неизвестного художника. XIX в. Помимо всего прочего, из уст в уста передавались и рассказы об убийстве Ростопчиным Верещагина, а также о том, что толпа чуть было не растерзала француза Мутона. Именно эти настроения (и надо признать, что не беспочвенные) московских иностранцев и стали главным источником сведений командования и солдат Великой армии о зловещих замыслах Ростопчина и русского правительства уничтожить Москву вместе с армией неприятеля. Очень многие французы-мемуаристы (Лабом, Вьонне де Марингоне, Дедем и др.[718]) повествуют о том, как практически сразу же после вступления в Москву они узнали от местных французов о грозящей опасности. Особую роль в переломе настроений чинов Великой армии, а позже — в исторических и историографических дискуссиях — сыграла находка в доме Ростопчина на Лубянке зажигательных веществ. Это произошло, вероятно, 17 сентября, когда в ростопчинском доме решил разместиться генерал А.Ф. Делаборд, командир 1-й пехотной гвардейской дивизии. Его адъютант П.Ш.А. Бургоэнь рассказывает, что в доме находилось «несколько оборванцев», часть из которых французы определили к себе на службу. Французы приказали им организовать отопление. Но «наши мужики», как пишет Бургоэнь, прежде чем принести дрова для огромных шведских печек, стоявших во дворце Ростопчина, извлекли из их внутренностей и из труб огромное количество «своего рода маленьких бочонков, наполненных зажигательными материалами. «Я называю эти предметы бочонками, — пишет далее Бургоэнь, — поскольку они были цилиндрической формы; но реально они были простым куском елового дерева, обработанным и с углублением на круглой части; оба их конца были закруглены. Они были 9-и дюймов длины и около 2,5 дюймов в диаметре». «Выражение ракеты (fusees) мне кажется скорее ошибочным, как и бочки, поскольку их нельзя было бросать с использованием длинного запала; мы строили догадки, предполагая, что они могли вполне вначале зажигаться, а затем бросаться рукой через окна или слуховые окна домов, не выходя наружу»[719]. Что касается русских слуг, то они, увидев, что французы заинтересовались содержимым печей, немедленно исчезли. Орудия поджога, найденные в доме губернатора, «изучали» многие французы. «Я видел множество этих факелов поджигателей в доме Ростопчина, — отмечал генерал П. Бертезен, — они все схожи, по форме и по своим размерам, со свертком табачных листьев (carotte de tabac), от 9 до 10 дюймов в длину и примерно чуть более 2-х дюймов в диаметре; заженные, они сами горят в воде»[720]. Через доктора Жоанно (Jouhanneau), также остановившегося с генералом Делабордом в доме Ростопчина, узнал об этом префект двора Боссе[721] и, как полагаем, многие другие чины императорской квартиры. По-видимому, именно находки, сделанные в доме Ростопчина на Лубянке (а также в Воронцово), в основном и фигурировали в качестве вещественных доказательств на процессе 24 сентября. Ростопчин их несомненно приготовил для поджога своего собственного дома, но использовались ли они другими «поджигателями»? В губернаторском доме на Лубянке были найдены еще и письма Ростопчина. Их было два. Одно относилось к эпохе Павла I[722]. Второе письмо было написано из Твери и адресовано жене «накануне начала Кампании». В передаче Бертезена, который по памяти в январе 1813 г., будучи уже во Франции, записал содержание этих писем, в нем Ростопчин рассуждал о том, что единственная возможность Наполеона одержать победу над Россией — это провозгласить свободу рабам, независимость казакам и привлечь к себе нескольких недовольных «сеньоров». Вот тогда и будет поставлена на карту судьба Российской империи[723]. Уже 15 сентября император был уведомлен о том, что рассказывали московские иностранцы. Среди прочего узнал он и о «зажигательном воздушном шаре», который под покровительством губернатора изготавливался то ли англичанином, то ли голландцем по имени Шмидт (Шмит)[724]. Как мы уже знаем, Наполеон не сразу всерьез отнесся к этим сведениям, но тем более глубоко он должен был уверовать в их правдивость позже, когда многочисленные сообщения четко укладывались в определенную схему, а сам император оказался блокированным в Кремле и затем чудом спасся. Укрывшись в Петровском дворце, поздно вечером 16-го, Наполеон продиктовал 19-й бюллетень, в котором обвинял Ростопчина в организации поджогов, для чего выпустил из тюрем «три тысячи злодеев» и вооружил 6 тыс. «подчиненных». Это император без устали продолжал повторять в 20-м бюллетене (17-го сентября) и, как мы знаем, в письме Александру I и в 21-м бюллетене 20-го сентября. Негодовал Наполеон на вероломство Ростопчина и во время беседы с Тутолминым 19-го и беседы с Яковлевым 20-го сентября. «Никто никогда не доводил его (Наполеона. — В.З.) до такой степени бешенства, — пишет А.Е. Ельницкий, — как это удалось сделать Ростопчину. Император не находил слов, способных, по его мнению, заклеймить Ростопчина». «Впрочем, — справедливо замечает далее Ельницкий, — Наполеоном в данном случае руководило не одно только чувство ненависти: его побуждала к этому и потребность к самозащите, так как он не мог не видеть и не отдавать себе отчета в том, что общественное мнение всего мира выскажется против него, когда узнает, что вступление его войск в покинутую древнюю столицу России сопровождалось страшным пожаром. Он понимал, что обвинять в пожаре станут прежде всего его самого, и поэтому счел нужным позаботиться о том, чтобы сложить эту вину на самих русских и русское Правительство в лице его высшего представителя в Москве — московского главнокомандующего»[725]. К этому стоит добавить, по нашему мнению, одну немаловажную вещь: Наполеон не терял надежды на мир, а для этого крайне важным было отделить самого Александра от «английской партии», организовавшей поджог столицы. Были ли у Наполеона сомнения в том, что русский император не причастен к пожару? 36-дневное сидение Наполеона в Москве, связанное с надеждами на начало мирных переговоров, недвусмысленно говорит о том, что таких сомнений у него не было. Это подтверждает огромное письменное и устное наследие Наполеона. Наконец, заметим еще и то, что разыгравшийся пожар не мог не расширить еще более пропасть между оккупантами и населением России. Именно поэтому уже 17 сентября Наполеон обсуждает в Петровском с Обер-Шальме возможность отмены крепостного права, а позже заставит прекратить грабежи, создаст московский муниципалитет и предпримет иные разнообразные меры с целью наладить контакты с местным населением. Какие версии относительно московского пожара высказывали другие чины Великой армии? Разделяли ли они мнение императора? Далеко не всегда. Прислушаемся к их голосам. Располагая немалым количеством записей, сделанных французами во время пожара, либо вскоре после него, в дневниках и на страницах писем, мы решили, в слабой надежде уловить перемены в настроениях чинов Великой армии, расположить эти свидетельства в хронологической последовательности. Уже 14 сентября, при начале пожаров, капитан Кастеллан, адъютант генерал-адъютанта Нарбонна, сделал в дневнике запись: «Русское правительство отрядило солдат полиции для исполнения этой операции». В ночь на 15 сентября Кастеллан записал: «Арестовано много русских, с фитилями в руках». И далее вновь: «Говорят, что губернатор Москвы отрядил солдат полиции для исполнения этой почетной миссии»[726]. По-видимому, к 15 сентября может относиться и запись в дневнике А. Бейля, аудитора государственного совета, состоявшего при военных комиссарах (будущего великого писателя Стендаля): «Этот Ростопчин, наверное, или негодяй, или древний римлянин; посмотрим, как его будут судить за такие дела»[727]. Лейтенант 25-го линейного полка Паради в письме м-ль Бонграс от 20 сентября: «Ты знаешь, что этот великолепный город обращен в пепел и что это император России заставил жителей эвакуироваться и зажег огонь на всех пунктах с помощью 10 тыс. русских и всех каторжников»[728]. Солдат 21-го линейного полка Ф. Пулашо 21 сентября в письме к жене сделал неожиданное признание, не зафиксированное нами более нигде: «Тем временем, всюду, где мы проходили, мы сжигали всю землю; прибыв в Москву, мы сожгли эту древнюю столицу»[729]. В тот же день, записывая в дневник о событиях с 10-го по 21-е сентября, гвардейский капитан Фантэн дез Одоард, хотя и не конкретизируя, но определенно свидетельствует о «русских варварах» как организаторах пожара[730]. Более пространно рассуждает об организаторах поджогов Ж.П.М. Барье, шеф батальона 17-го линейного полка, в письме к жене от 22 сентября: «Вот, в нескольких словах, то, что имело место: эти варвары, которых оживленно преследовали наши легионы, оказались под сильным огнем, который [по ним] был открыт в одном или двух лье от Москвы, и их главный начальник арьергарда стал просить нашего императора остановить огонь с тем, чтобы сберечь город, который они нам оставляют невредимым; но по своему вероломству, не имеющему примера, и которое нельзя сравнить [с деяниями] самых злостных мошенников древней Греции, только лишь с одним Зеноном (?! — В.З.), они отпустили тем же вечером всех сумасшедших и злодеев, которые были в домах заключения и которые, соединившись с 5 или 6 тыс. русских, которых они нашли спрятавшимися в городе, целиком подожженном». По словам Барье, русские рассчитывали на добросердечие французов, чтобы заманить их в ловушку и «всех поджарить»[731]. О русском императоре, как организаторе пожаров, заявил 23 сентября в письме к жене П. Беснар, су-лейтенант 12-го линейного: «…император России выпустил каторжников и начался пожар. Город горел в течение 8 дней…»[732] Очень сложную и, надо признать, весьма экзотическую версию развивал на протяжении 21–23 сентября на страницах своего дневника и своих писем брату, как правило, весьма осведомленный и тонкий наблюдатель Пейрюсс. Приведем одну цитату из письма 22 сентября брату: «Вполне определенно говорят, что это был план, предложенный англичанами на случай нашего вступления в Москву, чтобы нанести удар по квартире императора и по гарнизону путем пожара и разрушения покинутого города с помощью грабежа. Генерал Барклай де Толли, военный министр, разделял это мнение; но император Александр справедливо расценил, что тот иностранец и чужд этому замыслу, и лишил генерала Толли командования корпусом, который занимал Москву. Генерал Кутузов, главнокомандующий, не согласный с этим диким актом, отвечал, что он желает защищать город до последней возможности. И это было вполне возможно, ибо Москва за ее пределами такова, что могла бы быть хорошо защищена; но не таково было решение губернатора; под давлением великого герцога Константина, возбуждаемый некоторыми высокопоставленными сеньорами, он приказал разрушить город. Этот жестокий приказ более чем точно выполнен»[733]. Москва, 20 сентября 1812 г. Худ. А. Адам О губернаторе Ростопчине, как организаторе пожара, который воспользовался услугами тысячи каторжников, «освобожденных для этого, и которым было обещано полное прощение», записал в дневнике 24 сентября Фантэн дез Одоард[734]. 24 сентября, сразу после завершения процесса над «поджигателями», Пейрюсс запишет в дневнике о том, что десять поджигателей, чья вина доказана, приговорены к смерти; они сознались в своих злодействах и в миссии, которую они выполняли, и что шестнадцать останутся в заключении как недостаточно изобличенные. «Среди заключенных, — продолжал Пейрюсс, — двое принадлежат к буржуазии; они заявили, что русское правительство, отдавая приказ об этом великом акте вандализма, исходило из двойной цели — воодушевить энергию жителей в защите страны [через] ожесточенную ненависть против нас и выставить нас в гнусном свете; другая — уничтожить все ресурсы, которые могли бы продлить наше пребывание, и вследствие чего мы были бы принуждены к скорейшему отступлению». Но вот далее в дневнике Пейрюсса идут очень необычные размышления, которые, как полагаем, могли циркулировать в те дни в среде высшей администрации Великой армии. Пейрюсс поведал о том, что во время правления Екатерины II Москва стала объектом ревности со стороны Петербурга и Двора. В Москве знать была значительно более самостоятельной, чем в Петербурге, и ее дух независимости вызывал недоверие правительства. Поэтому «возможность уничтожить этот город-соперник и повесить ярмо на эту фрондирующую знать» стала серьезным мотивом решения об уничтожении Москвы[735]. Москва, 22 сентября 1812 г. Худ. А. Адам «Русские, движимые адским духом, подожгли сами свою столицу», — написал 25 сентября Ж. Фишер, музыкант из итальянской королевской гвардии, своему собрату военному музыканту[736]. Москва «погибла в пламени, который использован английскими агентами и которые, как считали многие, имели русское платье…», — довольно наивно заявил в письме кюре Тюгне в тот же день солдат по фамилии Маршал[737]. 26-го сентября лейтенант Паради развивает свою версию событий, сообщенную еще 20 сентября в письме к м-ль Бонграс, на этот раз в послании сыну Гектору. Он красочно пишет о том, что «10 тыс. русских, оплаченных своим императором, безостановочно в течение 8 дней поджигают» свою столицу[738]. «Когда было принято русскими решение превратить весь город в пепел и погубить всех французов… — пишет 27-го сентября своей жене некто Кудер (возможно, из администрации Великой армии), — огонь охватил множество домов посредством фитилей, которые были в домах, с помощью оставленных солдат, а также офицеров, которые были задействованы, и с помощью 20 тыс. каторжников, которые были выпущены перед нашим прибытием в Москву». Далее Кудер отметил: «Губернатор города сказал жителям не отдавать город французам, чтобы тотчас же он был весь обращен в пепел, вместо того, чтобы достался французам». Кудер сообщает, что жители «не послушались» Ростопчина, «ибо как только французская армия приблизилась, они принесли ключи от города»[739]. Су-лейтенант Ж. Дав пишет в тот же день отцу о том, что «русским солдатам и каторжникам, которые остались в городе, было приказано зажечь огонь во всех складах и во всех концах города», но не говорит, кто приказал это сделать[740]. «…русские варварски спалили этот великолепный и очень большой город посредством фейерверков и других приготовленных приспособлений. Все жители потеряли свои очаги и их судьба [определена] тиранией правительства, которое заставило всех покинуть [город]; наконец, эти нищие варвары уничтожили все, спалили все, и они сожгут также, по всей вероятности, Санкт- Петербург в тот момент, когда армия приблизится», — отписал бригадный генерал Ж.Д. Шарьер 27 сентября[741]. В письме к отцу 27 сентября гвардейский капитан Ван Бёкоп вводит в картину пожара новый персонаж: «Этот красивый и огромный город сожжен этими варварами… Видя, что они не могут нам помешать вступить в город, они сформировались в отряды поджигателей… К несчастью, начался ужасный ветер, чья помощь была так хороша, что в два дня все мгновенно сгорело, и мы в настоящее время в центре руин»[742]. К той же дате, 27 сентября, относится письмо генерала Л.Ж. Грандо: «Половина этого города сожжена самими русскими, но ограблена нами в очень изящной манере»[743]. Наконец, приведем еще одно свидетельство, относящееся уже к середине октября (обращение чинов Великой армии в имеющихся у нас письмах и дневниках к теме пожара с конца сентября заметно сокращается). 15 октября Проспер, интендантский чиновник, пишет своему отчиму: «Губернатор Москвы, человек ужасный, перед тем как покинуть город, выпустил на свободу 2000 каторжников, чтобы сжечь город. Каждый господин оставил в своем доме раба для того, чтобы подпалить дом и лишить французов всех ресурсов. Было сильное стремление к тому, чтобы разрушить свою древнюю столицу и преступить приказы императора Александра (et on a outrepasse les ordres de l’emperier Alexandre)»[744]. Есть ли какие-либо закономерности в динамике и характере представлений чинов Великой армии в отношении организаторов московского пожара? Если и есть, то их очень трудно уловить. Но если все же попытаться какие-либо закономерности обозначить, то появляется явная угроза сделать ошибку, выдавая случайное за общее или всеобщее. Ясно одно: после проведения процесса над «поджигателями» разнообразие версий заметно «упорядочивается» и, если ранее имя императора Александра достаточно часто фигурировало среди организаторов пожара, то после 24 сентября оно исчезает. Более того, стали высказываться даже мнения о противодействии со стороны Александра намерениям разрушить столицу. Механизм наполеоновской пропаганды был эффективен, по крайней мере, применительно к среде чинов французской армии. И все же вопрос о том, какую роль сыграл в организации пожара Москвы император Александр, оставил французские умы далеко не сразу. В 1814 г. Лабом, публикуя свое повествование, изложил, уже становившуюся благодаря Наполеону классической, французскую версию пожара. Он упомянул вероломство русских, пытавшихся перед сдачей Москвы усыпить бдительность солдат Великой армии, подробно остановился на зловещих действиях Ростопчина, вывезшего помпы и организовавшего для поджога полицию. Однако затем автор недвусмысленно заявил, что все эти приготовления шли от Александра и его брата Константина[745]. Думаем, что значительно позже (нам не известно, когда именно автор писал мемуары) генерал Бертезен, состоявший в дивизии Делаборда, глухо затронул этот вопрос в своих мемуарах, вышедших в 1855 г., через 8 лет после его смерти. Бертезен был уверен, что преступление совершили Ростопчин, Кутузов и некоторые другие сановники, принадлежавшие к «английской партии». «В то же время, — писал он, — трудно понять, как без согласия, по крайней мере, молчаливого согласия, царя можно было зажечь Священный город всех русских, как о нем было сказано в его собственной прокламации 18 июля, и, разрушив, поглотить в огне несметные богатства и обречь на нищету и смерть население в 200 тыс. душ»[746]. Как известно, правительство Александра I и он сам усиленно распространяли версию о поджоге Москвы французской армией. С политической точки зрения это было вполне логично и оправданно. Параллельно с этим в России никогда не прекращалось существование и другой версии, связывавшей московский пожар с деятельностью Ростопчина, а иногда — Кутузова и некоторых других деятелей эпохи 1812 г. Но вот когда Ростопчин, движимый разными побуждениями, попытался в 1823 г. низвести себя с сомнительного пьедестала разрушителя русской столицы публикацией книги «Правда о пожаре Москвы», началась оживленная дискуссия между сторонниками русской проправительственной версии, разделявшейся отныне Ростопчиным, с одной стороны, и — французской версией, с другой стороны. Важнейшим и непререкаемым источником для французов в том памятном споре 1823 г. стали свидетельства аббата Сюрюга, о личности которого мы поведаем ниже. Помимо публикаций материалов этого клирика важным фактором воздействия на европейское общественное мнение и на французскую историографию стала книга Лабома. Вышедшая впервые в Париже в 1814 г., она была в том же году переиздана во Франции дважды! В 1814 г. появился первый английский перевод, в 1815 г. — немецкий и итальянский, в 1816 г. — испанский… Описание Лабома для французской историографии можно считать классическим: организатором поджогов был Ростопчин, использовавший для этого полицию и уголовников и вывезший пожарные насосы; перед сдачей Москвы русские посылают парламентера к Наполеону, чтобы усыпить бдительность французов; солдатам Великой армии раскрывают глаза на русский замысел московские французы; французские солдаты вынуждены расстреливать поджигателей, но поджоги домов продолжаются, а сильный ветер способствует распространению пожаров. Как отголосок подозрений солдат Великой армии о причастности к пожару русского императора, у Лабома говорится о том, что «все шло от Александра и его брата Константина»[747]. Наполеон, заточенный на о. Св. Елены, не избежал знакомства с книгой Лабома и, конечно, разделил мнение автора о том, что пожар был организован самими русскими[748]. Рассуждения самого Наполеона о событиях 1812 г. начали просачиваться в европейскую печать еще до смерти бывшего императора, наступившей в 1821 г. Наконец, в 1822 г. Г. Гурго и Ш.Т. Монтолон начали публиковать его воспоминания в 8-и томах[749]. В 1823 г. вышли 8 томов «Мемориала» О.Э.Д.М. Лас Каза, также представлявшие собой «устные мемуары» Наполеона[750]. Московский пожар Наполеон считал центральным событием всей кампании 1812 г. Главным его виновником Наполеон конечно же назвал Ростопчина. После чего патетически воскликнул: «Никогда, даже в поэзии, все выдумки о пожаре Трои не могут сравниться с реальностью того, что было в Москве. Древний город бурно пылал. Все помпы исчезли. Это был океан огня. Три или четыре сотни поджигателей были казнены, но…»[751] «Ужасный спектакль — море огня, океан огня. Этот спектакль был самый великий, самый величественный и самый ужасный из тех, которые я видел за свою жизнь»[752]. 1823 год можно считать окончательным этапом в становлении французской версии московского пожара. Помимо наполеоновского «Мемориала» вышло первое издание книги Шамбрэ, ставшей классическим французским описанием кампании 1812 г. Важным основанием для версии Шамбрэ стали материалы военной комиссии, которая пришла к выводу о ключевой роли Ростопчина в организации пожаров. Привлек Шамбрэ и свидетельства о «петардах», найденных в доме губернатора[753]. Шамбрэ уверял, что существовал изначальный план заманивания неприятеля вглубь разоренной страны. Однако после сражения при Москве-реке события стали развиваться столь стремительно, что Кутузов и Ростопчин потеряли возможность поддерживать консультации с императором Александром: теперь они должны были принимать решения сами, исходя из обстоятельств. Ростопчин был полон решимости сжечь Москву, о чем он говорил только нескольким лицам (по мнению Шамбрэ, в том числе историку Н.М. Карамзину). 13 сентября состоялось совещание Ростопчина и Кутузова, на котором, как давал знать автор, было принято окончательное решение об уничтожении Москвы. Главной целью в организации пожара было изолировать Наполеона от «русской нации» и воспрепятствовать решимости части знати склонить Александра I к миру на недостойных условиях[754]. Ростопчин, готовивший в 1823 г. к публикации свою книгу «Правда о пожаре Москвы», познакомился с работой Шамбрэ, которая, как известно, вышла первым изданием анонимно. Бывший московский главнокомандующий не смог не отреагировать на те страницы, где речь шла о Москве. «В ней (то есть в книге Шамбрэ. — В.З.) много правды и беспристрастия, за исключением исторической части об оккупации Москвы»[755]. Далее Ростопчин попытался оспорить ряд конкретных тезисов французского автора, заявив, что ни он, ни Кутузов не думали о поджоге Москвы[756]. Завязавшаяся таким образом дискуссия вызвала в том же, 1823 г., еще одну, на этот раз многотиражную, публикацию писем аббата Сюрюга от 19 октября и 8 ноября (ст. ст.). Из предисловия следовало, что это издание было своеобразным ответом на книгу Ростопчина[757]. Тогда же вышел и «Ответ автора “Истории похода в Россию” на брошюру г-на графа Ростопчина…»[758] Шамбрэ попытался опровергнуть, по его мнению, неубедительные попытки Ростопчина снять с себя ответственность за московский пожар. Главные аргументы Шамбрэ покоились на свидетельствах Сюрюга и материалах военной комиссии 24 сентября 1812 г. К начавшейся дискуссии своеобразно подключился Д.П. Бутурлин, готовивший «Военную историю кампании в России в 1812 г.» Первое издание его книги, как известно, вышло в 1824 г. в Париже, и сразу стало широко известно французской публике[759]. Мало того, что автор говорил об участии в организации пожара русского правительства, конечно, только в лице московского главнокомандующего, но и упоминал о том, что отсылал рукопись книги к Ростопчину с просьбой внести дополнения и исправления, и тот вернул текст без каких-либо замечаний, как бы соглашаясь с предложенной версией[760]. Во втором и третьем изданиях Шамбрэ, конечно же, сослался на Бутурлина, а также рассказал о состоявшемся в 1823 г. споре с Ростопчиным[761]. Нет сомнения, что письма Сюрюга, высказывания Наполеона, книги Лабома и Шамбрэ создали вполне законченную версию московского пожара, которая предопределила не только более чем полуторавековую традицию французской историографии[762], но и существенным образом повлияла на подготовку мемуаров и воспоминаний (и даже изданий дневников!) практически всех участников русского похода. Стихийные расправы над «поджигателями», подлинными или мнимыми, начались уже 14-го и в ночь на 15- е сентября[763]. Наконец, 16-го был отдан приказ расстреливать всех, кто будет уличен в поджогах[764]. Расправы приобрели гигантский характер. Предоставим слово французам. Бравый сержант Бургонь из полка фузелеров-гренадеров Молодой гвардии с удивительной откровенностью дал несколько зарисовок. «Неподалеку от губернаторской площади (напомним: так французы называли пространство перед домом Ростопчина на Лубянке. — В.З.) находилась другая небольшая площадь, где было расстреляно несколько поджигателей и потом повешено на деревьях; это место получило название «Площади повешенных» (la place Pendus)»[765]. Вечером 19-го, во время экспедиции к Желтому дворцу (Слободскому дворцу) французский отряд захватил 32 человека, которых застали либо за разведением огня, либо которых просто «признали каторжниками». Утром 20-го их эскортировали в расположение дивизии Роге. «По крайней мере, — пишет Бургонь, — две трети этих несчастных были каторжниками, все с отчаянными лицами; остальные были мещане среднего класса и русские полицейские, которых легко было узнать по их мундирам». Среди арестованных оказался один швейцарец, 17 лет преподававший в Москве немецкий и французский языки, и у которого только что погибли жена и сын. Понимая очевидность непричастности швейцарца к поджогам, Бургонь попытался его спасти, а добравшись 20 сентября до своей части, он отделил от остальных еще двух арестованных портных «с расчетом использовать их» в дальнейшем[766]. Что касается остальных, арестованных у Желтого дворца, а также пойманных в других местах, то уже через несколько часов Бургонь наблюдал экзекуцию. «В полдень 20-го, — повествует он, — выглянув в окно квартиры, я увидел, как расстреливали каторжника. Он не захотел встать на колени и принял смерть мужественно, колотя себя в грудь, как бы в виде вызова нам. Несколько часов спустя та же участь постигла приведенных нами пленников»[767]. Но новые арестованные «ежеминутно» продолжали поступать. Сам Бургонь в расположении своего батальона «в длинной узкой галерее» неожиданно «обнаружил прятавшегося и совершенно пьяного каторжника в овчинном тулупе, с пикой и двумя факелами для поджогов». «На другой день утром, 21-го, — пишет Бургонь далее, — я услышал сильный ружейный залп; это опять расстреливали нескольких каторжников и полицейских, обвиненных в поджоге Воспитательного дома и госпиталя, где лежали наши раненые…»[768] 23-го утром Бургонь снова видел, как одного каторжника расстреливают во дворе кофейни, где он квартировал[769]. О расстрелах, правда более сдержанно, пишут Монтескьё Фезенсак, Лабом и другие мемуаристы[770]. Об огромном количестве повешенных говорит Пьон де Лош. «…дюжина русских, — пишет он, — была повешена на площади, где я остановился (не совсем ясно, о каком месте говорит Пьон де Лош: то ли о Страстной площади, где он находился до 16-го сентября, то ли, скорее, о районе дома князя Барятинского, где он оказался уже после возвращения из Петровского. — В.З.). Многие повсеместно были преданы суду и повешены во многих местах на воротах своих домов»[771], «…везде — на улицах, на дворах, — пишет д’Изарн, — валялись трупы, большей частью бородатые; мертвые лошади, коровы, собаки; далее встречались трупы повешенных: это были поджигатели, которых сначала расстреляли, и потом повесили; мимо всего этого проходили с неестественным хладнокровием»[772]. «Мы расстреливаем всех тех, которых мы застали за разведением огня, — писал отцу домой 27 сентября Ван Бёкоп, капитан 1-го тиральерского полка императорской гвардии. — Они все выставлены по площадям с надписями, которые обозначают их преступления. Среди этих несчастных есть русские офицеры; я не могу передать большие детали, которые ужасны»[773]. Систематические расправы продолжались до конца сентября. 28 сентября су-лейтенант Дав пишет отцу, что до сих пор «находят время от времени русских солдат, которые разводили огонь среди того, что еще осталось, они арестовываются и с ними расправляются»[774]. Сколько же всего могло быть жертв? 20 сентября 21-й бюллетень Великой армии объявляет о том, что «три сотни поджигателей арестованы и расстреляны»[775]. Тем же днем Наполеон уверенно пишет Александру I, что «четыреста поджигателей схвачены на месте; все они заявили, что поджигали по приказу этого губернатора и начальника полиции: они расстреляны»[776]. По-видимому, эти цифры являются единственным источником не только для историков, но и для мемуаристов. Так, Бургоэнь не нашел ничего лучшего, как написать о «трех или четырех сотнях злоумышленников», явно соединив обе версии, исходившие от Наполеона[777]. Но ведь если исходить из того, что оба заявления Наполеона (в бюллетене и в письме Александру) относятся к 20 сентября, а расправы продолжались еще минимум дней 10, не считая единичных расстрелов и позже, то можно предположить, что было уничтожено как «поджигателей» более полутысячи, а может быть, и около тысячи человек! Невозможно сказать, сколько среди убитых было действительно повинных в поджогах. Вряд ли следует исходить из какой-либо пропорции на основе приговора военной комиссии 24 сентября (напомним, что из 26 обвиняемых виновными были признаны 10 человек). Ни в коем случае нельзя всерьез относиться к приговору этого показательного процесса в отношении каждого обвиняемого. Полагаем, что история, рассказанная Ростопчиным о «суде», совершенном над 30 «поджигателями» возле Высокопетровского монастыря, когда произвольно было отсчитано 13 человек справа и расстреляно, а другие 17 были здесь же отпущены на свободу[778], вполне отражает истинную ситуацию с «правосудием» в оккупированной Москве. В любом случае, число убитых французами истинных виновников пожара было не менее полутысячи человек! Попытаемся сейчас понять, как французы оценивали последствия московского пожара. Начнем с Наполеона. Его оценки оказываются очень противоречивыми. В своих бюллетенях, продиктованных в то время, когда пожар еще бушевал, император утверждал, что армия смогла найти «в разных местах значительные запасы» и что солдатам удалось «собрать много вещей», так как «все подвалы были защищены от воздействия огня». «Армия восстановила свои силы; — писал он, — она имеет в изобилии хлеб, картофель, зелень, мясо, солености, вино, водку, сахар, кофе, в общем, провизию всякого рода»[779]. Писал Наполеон об этом и Марии-Луизе: «…осталось довольно для армии, и армия нашла много богатств разного рода…»[780] «Солдат великолепно находит провизию и предметы торговли, он имеет съестные припасы, водку из Франции в значительном количестве»[781]. В том же он пытается уверять и Александра I[782]. Помимо продовольствия армия захватила в Москве, по словам Наполеона, «60 тыс. ружей, 150 артиллерийских стволов, более 100 тыс. снарядов, 1 млн 500 тыс. патронов и т. д.»[783] И вместе с тем, объясняя на о. Св. Елены своим собеседникам причины провала проекта Великой Европы, Наполеон не раз говорил и прямо противоположное. «В 1812 году, если бы русские не приняли решения сжечь Москву, решения неслыханного в истории, и не создали бы условия, чтобы его исполнить, то взятие этого города повлекло бы за собой исполнение миссии в отношении России; потому что победитель, оказавшись в этом великолепном городе, нашел бы все необходимое»[784]. «Огонь пожрал все, что было необходимого для армии, — заявил великий узник в другой раз. — Многочисленные зимние квартиры, полное снабжение продовольствием; и следующая кампания была бы решающей»[785]. Подобные заявления Наполеона, звучавшие со Св. Елены, вызывали несогласие других участников кампании 1812 г. Так, генерал Бертезен, познакомившись с одной из подобных фраз бывшего императора, категорически опроверг ее в своих мемуарах. По его убеждению, пожар Москвы отнюдь не стал фатальным… Армия располагала огромным количеством военного имущества, продовольствия, вина, водки… Имелось также сукно и кожа, сохранившиеся в «подвалах Китай-города». Бертезен утверждал, что значительная часть потерь Великой армии была следствием времени года и неблагоприятного климата[786]. При обращении к свидетельствам других участников похода общая картина начинает проясняться. Вот что записал в своем дневнике, находясь в Москве, 24 сентября Фантэн дез Одоард: «Пепел закрывал подвалы, которые сохранились, и в которых была оставлена провизия всякого рода, иногда более или менее поврежденная воздействием огня, но большей частью в хорошем состоянии. Те, кто занимался поисками, уже достали большое количество муки, вин, водки, мяса и соленой рыбы, колониальных продуктов, и урожай еще далеко не весь был собран. Эти самые подземелья оставили нам сверх того нетронутыми товары другого рода. Это холст, кожа, сукна и меха, которые удовлетворят все нужды». Далее, делая запись 12 октября, Фантэн дез Одоард пишет: «От гренадер, торгующих здесь и там, мы купили столовое белье, домашнюю утварь; от других [торгующих] мы получили провизию всякого рода; стада рогатого скота, которые сопровождали армию, снабдили нас мясом; хлеб мы печем из муки, добытой из-под пепла; наконец, армия здесь имеет все основное к досаде Ростопчина. Мы собрали на складе в нашем обиталище в Кремле столько, что мы обеспечены на 6 месяцев винами всех стран, ромом, кофе, сахаром, шоколадом, чаем, мясом, соленой рыбой и вареньем». Наконец, на многие месяцы, как отмечает далее французский капитан, армия запаслась собранной вокруг Москвы зеленью, прежде всего, капустой, которую солдаты заквасили[787]. Однако дальнейшая запись в дневнике многое объясняет: «Со своей стороны, я расцениваю идею провести здесь зиму как химерическую по той причине, что мы не имеем фуража. Для того чтобы найти его сегодня, надо ехать очень далеко, и нельзя взять вязанку сена или соломы без боя. Вооруженные крестьяне и казаки рыскают всюду, и когда наши поиски возвращаются, то всегда возникают трудности. Ежедневно мы теряем людей в этой малой войне. Я заключаю, что зимовать в Москве невозможно, ибо полагаю, что если сильные люди могут там существовать, то лошади неизбежно умрут от голода, и мы получим удар при наступлении жестокого времени года без кавалерии и без упряжных лошадей. Я, следовательно, могу заключить, что русские совершенно бесполезно принесли в жертву первый из своих городов»[788]. Почти то же писал своей жене маршал Даву: «Несмотря на пожар, мы находим огромные ресурсы для содержания войск. В этом отношении чудовища, разрушившие город, не достигли цели»[789]. Несколько иначе оценивает последствия уничтожения Москвы неизвестный адресант, написавший из Москвы командующему военными экипажами императорской гвардии вице-адмиралу А.Ж.А. Гантому: «…невозможно, чтобы мы здесь зимовали. Наши средства этого нам не позволят. Разрушение огнем пяти шестых города уничтожило большую часть ресурсов, которые мы здесь надеялись иметь. Кавалерия, в особенности, уже значительно уменьшилась, и она особенно нуждается в жизненных припасах»[790]. О том, что уничтожение в московском пожаре части ресурсов не имело больших последствий, и трудности были связаны только с фуражом, писал историк и участник кампании Шамбрэ[791]. Но Шамбрэ тонко уловил еще один фактор: после пожара Москвы стал невозможен любой контакт между русским населением и Великой армией! Думаем, что Шамбрэ абсолютно прав. Наполеон не мог не осознавать политического и морально-психологического воздействия произошедшего события. Именно поэтому он столь судорожно стал оправдываться в глазах Петербурга и Европы[792], рассуждать об отмене крепостного права, оказывать помощь московским погорельцам, а затем создавать московский муниципалитет[793]. Главное, что особенно волновало и беспокоило Наполеона: сможет ли Александр, даже если он не причастен к пожару и желает мира, вступить в мирные переговоры с французами? Следует признать, что последствия уничтожения Москвы оказались гигантскими: Великая армия Наполеона теперь была обречена на поражение. Глава 4. Три портрета на фоне московского пожара 4.1. И.А. Тутолмин и его дети 24 сентября[794] 1812 г. секретарь-переводчик Наполеона Э.Д.Ф. Лелорнь д’Идевиль доставил в московский Воспитательный дом двух мальчиков, которые остались без родителей и были подобраны французами на улицах сгоревшей Москвы. Одному из мальчиков (Алексею Михайлову) было 7 лет, другому (Василию Михайлову) — 4 года. Французский император, которому доложили о сиротах, принял в их судьбе деятельное участие. Он не только приказал доставить детей в Воспитательный дом, но и неоднократно после этого осведомлялся о том, как они были устроены[795]. Согласно обычаю, мальчики получили фамилию того, кто принял участие в их судьбе, и стали Наполеоновыми. Вслед за ними 9 детей, присланные от военного губернатора Москвы и Московской провинции маршала А.Э.К.Ж. Мортье, герцога Тревизского, превратились в Тревизских, а поступившие от французского коменданта Москвы дивизионного генерала Э.Ж.Б. Мийо (тоже 9 детей) стали Милиевыми[796]. Так у Наполеона появилось двое русских детей, а у Мортье и Мийо — по 9. Об этом жизненном казусе, произошедшем в оккупированной французами и сгоревшей Москве, вряд ли стоило бы вспоминать почти через 200 лет, если бы он не высветил очень непростой аспект будней войны, когда грань, разделяющая людей на «своих» и «врагов», временами исчезает. Именно это произошло в истории с московским Воспитательным домом в 1812 г. Как известно, московский Воспитательный дом был учреждён по инициативе И.И. Бецкого в 1763 г. для «приёма и призрения подкидышей и бесприютных детей». Огромный комплекс Воспитательного дома, настоящее воплощение идей Просвещения, занимал целую квадратную версту на набережной Москвы-реки. Ко времени вхождения в Москву неприятеля 333-и взрослых воспитанника (143 мальчика и 190 девочек) были эвакуированы в Казань. Однако в Москве продолжало оставаться 1125 воспитанников и воспитанниц младше 11 лет. Их было решено оставить до того момента, «пока опасность не станет неизбежной»[797]. Таково было секретное распоряжение вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, августейшей покровительницы богоугодных заведений. В течение августа главный надзиратель Воспитательного дома действительный статский советник 60- летний Иван Акинфиевич Тутолмин ежедневно осведомлялся у главнокомандующего Москвы Ростопчина о положении дел. Однако вплоть до самого последнего момента — до вечера 1 (13) сентября, когда стало известно о решении русского командования оставить столицу, Ростопчин, как можно понять, убеждал Тутолмина в отсутствии явной опасности и тянул с эвакуацией. Таким образом, ко времени вступления французов в Москву 2(14) сентября и началу грандиозного пожара Тутолмин и 1125 маленьких воспитанников оказались лицом к лицу с одним из величайших бедствий новой истории. Ситуация усугублялась тем, что в городе началась паника, сопровождаемая грабежами и убийствами. И.А. Тутолмин. Неизвестный художник. Первая четверть XIX в. Разгул вседозволенности охватил и служителей Воспитательного дома. «Войска наши кабаки разбили, народ мой перепился, — так описывал ситуацию 2(14) сентября Тутолмин в письме почётному опекуну И.Н. Баранову, — куда не сунусь, всё пьяно: караульщики, рабочие, мужчины и женщины натаскали вина вёдрами, горшками и кувшинами». Тутолмин «вино лили, а их бил и привёл в некоторый порядок»[798]. Опасаясь более пьяного патриотизма московской черни и уголовников, нежели входивших в город французов, Тутолмин бросился в Кремль, куда в 4 часа дня вошли войска Наполеона[799]. Выйдя к Кремлю со стороны храма Василия Блаженного, Иван Акинфиевич и его помощники увидели как через Спасские ворота выходят на площадь густые колонны неприятельских войск. Протиснувшись между солдатами, которые их не останавливали, они попали в Кремль и «через 50 шагов» встретили какого-то наполеоновского генерала[800]. Этот генерал, выслушав просьбу Тутолмина о защите Воспитательного дома, предложил обратиться к только что назначенному военным комендантом дивизионному генералу А.Ж.О.А. Дюронелю. Остановив проходившего возле колокольни Ивана Великого жандармского офицера, генерал приказал ему доставить Тутолмина к губернатору. Хотя и с трудом, но Дюронеля всё же удалось найти. В ответ на просьбу Тутолмина взять под свою защиту грудных детей и малолетних, французский губернатор выделил охрану из 12-ти конных жандармов при одном офицере. Вечером 2(14) — го, уже в сгустившихся сумерках, видя вокруг себя разнузданные грабежи, Тутолмин и его помощники с 13-ю конными жандармами возвратились в Воспитательный дом. Солдаты, которых выделил Дюронель, были так называемыми элитными жандармами — высокими крепкими людьми в больших медвежьих шапках на головах и сидевших на крупных красивых лошадях. Тутолмин быстро организовал для них хороший стол. Жандармы «пили и ели аппетитно»[801]. Главный надзиратель отвёл им для ночлега лучшее место — «в докторской квартире». Однако в ночь со 2(14) — го на 3(15) — е жандармы решили спать возле своих лошацей и устроились на сене. Одного часового они поставили у «кор-де-ложского двора»[802]. Вид Москвы. Воспитательный дом. Рис. И. В. Мошкова. 1800-е гг. В ночь на 3(15) сентября в Москве начались сильные пожары, которые не утихали вплоть до 6(20) сентября. Воспитательный дом был «со всех сторон окружён пламенем». С началом пожаров Тутолмин заставил всех своих служителей и даже малолетних воспитанников постоянно быть наготове, и не мешкая тушить возникавшие то тут, то там очаги возгорания. Примыкавшие к Воспитательному дому деревянные заборы и строения, которые загорелись или могли загореться, были разобраны. К счастью, несмотря на приказ Ростопчина вывезти из Москвы все пожарные трубы (то есть пожарные насосы)[803], 4 пожарные трубы Воспитательного дома остались в неприкосновенности и помогли отстоять дом от пожара. 3(15) сентября в Воспитательный дом приехал генерал-интендант Великой армии М. Дюма. Он осмотрел помещения и распорядился возле лабазов, примыкавших к главным корпусам, строить печи «для печения хлебов». Однако их так и не начали строить[804]. К вечеру 4(16) сентября поднялся сильный ветер, усугублённый мощным вихрем из-за возникавшей вследствие пожара разницы температур. Вначале загорелось здание аптеки, затем — конюшни, сараи и погреба, окружавшие главные корпуса. Огонь перекинулся даже на угол одного из корпусов. Корпус отстояли, но все остальные строения, в том числе аптека, сгорели[805]. Как мы уже знаем, 4(16) сентября Наполеон, спасаясь от пожаров, покинул Кремль и перебрался в Петровский дворец. 6(18) сентября, когда пожар, уничтоживший 2/3 русской столицы, стал стихать, французский император решил возвратиться в Москву. В тот же день он объехал большую часть города, пытаясь оценить последствия пожара и навести некоторый порядок. Двигаясь по набережной Москвы-реки от Москворецкого моста в сторону Яузы, Наполеон поравнялся с Воспитательным домом. «Император проезжал по большой набережной Москвы-реки, — писал секретарь-архивист Наполеона Фэн, — и среди этих сцен боли он увидел, что Воспитательный дом остался цел. Он обратился к своему секретарю-переводчику Лелорню: “Поезжайте и посмотрите от моего имени, — сказал он, — что сталось с этими маленькими несчастными”»[806]. Это событие будет иметь в дальнейшем важные последствия. Обстоятельства, связанные с попытками Наполеона вступить в переговоры с русским императором Александром через Тутолмина, отечественные историки воспроизводят исключительно по донесению Тутолмина Александру I от 7(19) сентября и по его же донесению вдовствующей императрице Марии Фёдоровне от 11(23) ноября 1812 г.[807] Напротив, в зарубежной историографии авторы чаще всего ссылаются только на записки Фэна[808]. Однако при сопоставлении русских и французских материалов возникает хотя и похожая, но в деталях не совпадающая картина. Начнем с того, что по Тутолмину Наполеон проезжал возле Воспитательного дома 5(17) сентября в районе двух часов дня. Тутолмин явно ошибается в отношении числа. Все говорит за то, что 5(17) сентября Наполеон весь день оставался в Петровском дворце, а объезд им города был произведен на другой день, то есть 6(18) — го. В то же время час, который указал Тутолмин, вероятно, точен. Но главное противоречие применительно к 6(18) сентября возникает при утверждении о том, кого именно Наполеон отправил в Воспитательный дом засвидетельствовать признательность его надзирателю. Фэн утверждает, что это был Лелорнь д’Идевиль, который был встречен Тутолминым с большой радостью и даже обласкан детьми, в то время как русские материалы говорят, что этим посланцем был Дюма. В данном случае прав оказывается Тутолмин. Конечно, Фэн получил от Лелорня вполне правдивую информацию о визите последнего в Воспитательный дом (напомним, что помимо всего прочего Фэн и Лелорнь были еще и близкими родственниками — сестра Лелорня была замужем за Фэном), но это относилось к следующему дню — к 7(19) сентября![809] Итак, 6(18) сентября в районе 2-х часов дня Наполеон отправляет в Воспитательный дом генерал-интенданта Дюма, который, как мы уже знаем, сообщил Тутолмину о желании Наполеона лично с ним познакомиться. На следующий день, 7(19) сентября, Наполеон отправил к Тутолмину Лелорнь д’Идевиля. Предварительно император спросил, знаком ли Лелорнь с Тутолминым. «Сир, — ответил секретарь-переводчик, — я познакомился с ним во время моего первого пребывания в этом городе. Это достойный человек…»[810]. Примерно в 12 часов дня Лелорнь прибыл в Воспитательный дом и сообщил Тутолмину, что имеет поручение доставить последнего к императору. Иван Акинфиевич с радостью встретил Лелорня, с которым он познакомился пять лет назад, когда они оба часто бывали в доме у АД. Хрущева. Тутолмин и Лелорнь поцеловались. Иван Акинфиевич повел гостя к себе, предварительно показав ему ряд помещений Воспитательного дома. Подведя Лелорня к детям, Тутолмин сказал им: «Этого француза прислал император». Лелорнь тотчас же был встречен радостными возгласами детей; самые маленькие ухватились за его ноги, те, кто были постарше, бросились к нему на шею. «Защита вашего государя, — говорил Лелорню Тутолмин со слезами на глазах, — стала для нас милостью неба, и без защиты, которую ваш государь нам предоставил, не было бы надежды защитить наш дом от того, чтобы он не стал добычей грабежа и пожара». Иван Акинфиевич привел Лелорня к себе в комнаты и, разместившись, они «стали говорить как знакомые». «Я обрадовался, — пишет Тутолмин о Лелорне, — что он по-русски говорит, как русский». Лелорнь особенно расспрашивал о семействе Хрущева и Тутолмин, что мог знать, отвечал ему. Наконец, Лелорнь взял Тутолмина за руку и тихо сказал, имея ввиду Наполеона: «Поедем; чем скорее, тем ему приятнее». Они поднялись, вышли из дома, сели вместе в дрожки и поехали в Кремль. Верховую лошадь, на которой Лелорнь приехал к Тутолмину, вели сзади за дрожками[811]. Доставив Тутолмина в Кремль, Лелорнь ввел его в гостиную, расположенную возле Большого Тронного зала. Гостиная была заполнена офицерами и штатскими чиновниками императорской квартиры, которые все были заняты делами. Через 10 минут Лелорнь пригласил Тутолмина к императору, как можно понять, в Тронный зал. «Вот государь», — сказал Лелорнь д’Идевиль и, по-видимому, вначале удалился. Однако почти сразу же был вновь приглашен Наполеоном, так как выяснилось, что Иван Акинфиевич говорит по-французски с трудом. (Таким образом, Лелорнь, который переводил всю беседу, располагал достаточно точной информацией о ее содержании, когда вскоре после этого сообщал о ней Фэну.) Наполеон стоял возле камина, между колонн. Тутолмин быстро подошел и остановился в десяти шагах, низко поклонился. Тогда Наполеон сразу подошел к Тутолмину и, остановившись от него в одном шаге, начал разговор: «Ну что, месье, вот Вы и успокоились насчет судьбы своих сирот. Сколько их у Вас? Думают ли они все еще, что мы их съедим?» «Государь, — ответил Тутолмин. — Я повергаю к вашим ногам глубокое почтение и бесконечную признательность пяти сотен (так в тексте у Фэна. — В.З.) несчастных. Я дал им знать о вашей августейшей благосклонности. Их страх совершенно рассеялся; сейчас они играют с вашими солдатами; они благословляют вас и рады называть вас своим отцом». Выслушав благодарности Тутолмина, Наполеон снова взял слово: «Я хотел сделать для всего города то, что сделано для вашего заведения. Я поступил бы с Москвой так, как поступил с Веной и Берлином, но русские бросили город почти совершенно пустым, сами сожгли свою столицу и, стараясь причинить мне временное зло, разрушили создания многих веков. Нанесенный вами самим себе вред невосполним. Все рапорты, ежечасно мною получаемые, и зажигатели, пойманные за исполнением своего дела, доказывают, откуда исходят варварские повеления о таких ужасах. Донесите о том императору Александру. Ему, без сомнения, неизвестны сии злодеяния. Я никогда не воевал подобным образом. Мои солдаты умеют сражаться, но не жгут. От самого Смоленска я ничего не находил, кроме пепла. Известно ли вам, что в день моего вступления в Москву были выпущены из тюрьмы колодники? Правда ли, что увезены пожарные трубы?»[812] По всей видимости, Тутолмин ответил, что до него доходили слухи о том, будто бы колодники выпущены и были увезены пожарные трубы. «Это не подлежит никакому сомнению!» — заявил Наполеон. Далее он спросил: «Этот Ростопчин бросил вас без какого-либо предупреждения, без каких-либо инструкций?» — «Государь, мы руководствовались в течение августа месяца секретным приказом императрицы-матери выехать как только опасность станет неизбежной. Мы находились в ожидании уведомления, которое нам должны были дать; каждый день мы ходили к губернатору Ростопчину, однако вплоть до последнего момента он держал нас более чем в полном неведении». Далее Тутолмин вновь начал благодарить императора за оказанную помощь. Наполеон, в свою очередь, спросил, чем он может ему помочь. «Сир, — ответил Тутолмин, — позвольте обратиться к нашей покровительнице и сообщить, что наш дом, о котором она думает, что он потерян, чудесным образом сохранился». — «Хорошо, напишите; я велю отвезти ваше письмо на аванпосты»[813]. Несколько минут беседа была посвящена вопросам администрации Воспитательного дома. Тутолмин представил собеседнику ведомость о числе детей[814]. Бегло просмотрев ее, Наполеон сказал с улыбкой: «Вы увезли в Казань всех взрослых девиц!» По поводу продовольствия Тутолмин сообщил, что имеет его только на один месяц, и сейчас, так как все подрядчики оставили Москву, он лишен возможности возобновить запасы на последующий срок. По-видимому, Наполеон в этой связи не преминул осведомиться, как действует система снабжения всей Москвы продовольствием. В этот момент взгляд императора упал на пожары, которые были видны из окна, выходившего на Замоскворечье, и он снова заговорил о варварстве Ростопчина. «Несчастный! — воскликнул Наполеон. — К бедствиям войны, и без того великим, он прибавил ужасный пожар, и сделал это своей рукой хладнокровно! Варвар! Разве не довольно было для него бросить бедных детей, над которыми он первый попечитель, и 20 тыс. (в русских текстах указано 10 тыс. — В.З.) раненых, которых русская армия доверила его заботам? Женщины, дети, старики, сироты, раненые — все были обречены на безжалостное уничтожение! И он считает, что он римлянин! Это дикий сумасшедший!» Разрушенная улица. Москва. 1814 г. Раскрашенная литография 1826 г. по рис. Д. Джеймса. 1814 г. По словам художника, рисунок был сделан на одной из улиц позади Воспитательного дома Все это, как можно понять, Наполеон произносил очень эмоционально, рассчитывая произвести на собеседника должный эффект. Затем он резко сменил тон и начал говорить о своих личных чувствах к императору Александру и о своем желании закончить эту войну. Он сказал, что мир будет легко заключить в том случае, если между двумя императорами не будет интриганов. На этом беседа, продолжавшаяся в общем недолго — примерно в течение получаса, завершилась. В течение всей беседы Наполеон оставался на одном месте, «как вкопанный», — пишет Тутолмин. Прощаясь с ним, Наполеон просил Ивана Акинфиевича написать императору Александру рапорт и отправить его с одним из чиновников, находившихся при Воспитательном доме. Тутолмин на следующий день вновь приезжал в Кремль, на этот раз с письмом, подготовленным для отправки в Петербург, но не запечатанным, чтобы познакомить с его содержанием французского императора. По утверждению же Фэна, письмо было адресовано Марии Федоровне (!) и заканчивалось следующими словами: «Мадам, император Наполеон страдает, видя нашу страну почти полностью разрушенной средствами, которыми, говорит он, не подобает вести обычную войну (bonne guerre). Он убежден, что если между ним и нашим августейшим императором Александром никто не будет стоять, их старая дружба тотчас же обретет свои права, и все наши несчастья закончатся»[815]. Однако мы полагаем, что Тутолминым было тогда подготовлено только одно письмо — императору Александру I. Письмо должен был доставить в Петербург чиновник ведомства Марии Федоровны, комиссар Крестовой палаты Филипп Рухин, который состоял при Тутолмине и знал иностранные языки[816]. История странствования Рухина с посланием в Петербург достаточно запутана. Согласно бумагам, которые были в начале XX в. обнаружены великим князем Константином Константиновичем Романовым в фамильном архиве[817], 7(19) сентября Рухин явился в Кремлевский дворец в канцелярию, где ему были вручены И. Мюратом (?!) некие незапечатанные депеши на французском языке, которые он должен был вручить лично в руки императору Александру. Рухин, вернувшись в Воспитательный дом, вручил эти «депеши» Тутолмину, который увидел в них «донесение Мюрата» на предмет бедствий жителей Москвы. Тогда Тутолмин написал личное донесение императору Александру и императрице Марии Федоровне (sic!). На другой день (то есть, 8(20) сентября) Рухин получил в той же канцелярии паспорт на выезд из Петербурга и со всеми документами, которые зашил в воротник мундира (?!), отправился в сопровождении французских драгун до Черной грязи. Там он явился «к начальнику казачьего отряда генералу Иловайскому» (видимо, к И.Д. Иловайскому 4-му), который признал его французским шпионом и отправил к генерал-адъютанту Ф.Ф. Винцингероде. Последний задержал его на несколько дней, допрашивал, морил голодом, требуя признания в шпионской деятельности. При этом Рухин не открыл истинной цели своей миссии и утаил имевшиеся при нем депеши. Только после полученного из Петербурга повеления императора Александра немедленно отправить Рухина в столицу, он был с фельдъегерем и под конвоем туда отправлен. А.А. Аракчеев лично представил его императору Александру и императрице Марии Федоровне, коим он и вручил депеши в собственные руки. Очевидно, что изложенная выше история далеко не во всем правдива. Во-первых, почти невероятно, чтобы Мюрат решился лично написать русскому императору. Во-вторых, столь же невероятно, что Рухина принял в канцелярии в Московском кремле именно Мюрат; если с Рухиным действительно имело дело какое-то важное лицо из французской администрации, то почти определенно им был Мортье. В-третьих, трудно поверить, что три пространных документа можно было утаить в ходе нескольких обысков, которым подвергся Рухин. Вызывают сомнения и некоторые другие моменты. И все же… История странствований чиновника Рухина, вне сомнения, основана на имевших место подлинных событиях, которые, однако, трудно отделить от фантазий рассказчика (или рассказчиков?). Можно только утверждать, что император Александр все же познакомился с донесением (или донесениями) Тутолмина, но никакого ответа ни главному надзирателю Воспитательного дома, ни, тем более, французскому командованию, не дал. В день встречи Тутолмина с Наполеоном в Воспитательный дом прибыли 300 жандармов во главе с полковником. Тутолмин разместил жандармов в комнатах кор-де-ложи, а также в квартире доктора Саблера. Полковнику Тутолмин отвел свою квартиру[818]. Расходы на содержание жандармов Тутолмин взял на себя[819]. Кроме того, жандармы реквизировали несколько лошадей, находившихся при Воспитательном доме, для строевой службы и обоза[820]. Однако все эти расходы стоили того. За всё время пребывания 300 жандармов в Воспитательном доме со стороны мародёров (будь то из числа наполеоновских солдат или «своих» грабителей) не было сделано ни одной попытки грабежа или другого насилия. 4(16) ноября 1812 г. Тутолмин специально доносил Марии Фёдоровне о том, что «взрослые девицы, учительницы из воспитанниц, молодые женщины и девицы» пребывают в добром здравии и что «ни одна ни малейшего от неприятелей не имела грубого расположения, а о похабстве даже никак от них не было замечено»[821]. 8(20) сентября в Воспитательный дом приехал Дюма и внимательно его осмотрел. Он потребовал от Тутолмина план Дома и взял его с собой. На другой день он прислал этот план обратно с архитектором Жилярди[822]. На плане Дюма карандашом разделил «квадрат» на равные половины и приказал одну из них вместе с окружающими строениями занять французскими ранеными и больными. Тутолмин не на шутку испугался за порядок в Воспитательном доме и, особенно, на счёт возможности распространения заразных болезней. 10(22) сентября он решился обратиться прямо к Наполеону с просьбой отменить это решение. Главный надзиратель указал в письме прежде всего на опасность заразных болезней[823] и через Лелорнь д’Идевиля передал письмо французскому императору. Никакого письменного ответа на эту просьбу-мольбу Тутолмин не получил, но (вероятно, через того же Лелорня) узнал, как именно прореагировал император. Наполеон сказал: «Что он хочет, когда у него много комнат пустых, следовательно он не стеснится»[824]. Вместо ответа на письмо Тутолмина Наполеон 12(24) сентября прислал в Воспитательный дом двух сирот — Алексея Михайлова и Василия Михайлова, получивших фамилию Наполеоновы. В последующие дни с 16(28) сентября по 10(22) октября было прислано от французских властей ещё 20 детей, оставшихся без родителей. Многие из них были грудными — 5, 8, 17-и и 21-го дня… Старшей из этих детей — Елизавете Николаевой, присланной от Мортье и ставшей Тревизской, было 9 лет[825]. Помимо детей, присланных от французского начальства, служители Воспитательного дома в течение всего периода оккупации и сами все время находили «близ дверей Крестовой, близ церкви, по коридорам и другим местам» многочисленных подкидышей[826]. Все они были подобраны и выхожены. Для кормления «рожковых детей» служители Воспитательного дома «с большим трудом сберегли 6 коров», укрыв их «в садах и в погребном этаже»[827]. 13(25) сентября французы начали свозить раненых и больных солдат в те строения Воспитательного дома, которые окружали «квадрат». На следующий день прибыл инженерный офицер и солдаты-рабочие для оборудования «квадрата», где было намечено разместить французских раненых. Русским служителям пришлось срочно освобождать это здание от имущества, оставив, однако, кровати с соломенными тюфяками, шкафы и стулья. Была оставлена и библиотека, двери которой французы опечатали. Однако несмотря на уверения Дюма, что всё останется цело, «многие из классических вещей были расхищены и попорчены, книги разодраны, а шкафы, столы, стулья и стульчики» пошли на отопление печей[828]. Согласно приказу Наполеона, в «квадрате» французы должны были разместить раненых офицеров (как полагаем, и часть раненых солдат), а больные (вероятно, из-за опасения заразных болезней) должны были быть сосредоточены исключительно в окружающих «квадрат» строениях. Кроме того, Наполеон приказал отделить те помещения, где были французы, от детей Воспитательного дома забором и сделать отдельные выезды. С 15(27) сентября французы начали заполнять «квадрат» ранеными, «коих содержали от себя». Всего в «квадрате» и соседних строениях ежедневно содержалось не менее 3000 раненых и больных, всего же за период оккупации через строения Воспитательного дома прошло более 8 тыс.! По данным Тутолмина, ежедневно в «квадрате» умирало от 20 до 50 человек (всего умерло 1500 человек!). Тела умерших хоронили на пустыре за «квадратом», возле «городовой стены» Китай-города на территории, отведённой для Воспитательного дома. В окружавших «квадрат» строениях умирало чуть меньше — от 15 до 30 человек ежедневно (всего умерло до 1 тыс. человек!). Их хоронили за чертой Воспитательного дома, присыпая известью, которой, однако, было не очень много[829]. Караульные французские солдаты располагались в Крестовой и Докторской комнатах. На следующий день после начала «заселения» французскими больными и ранеными «квадрата» Тутолмин решил обратиться к оккупантам с просьбой выделить на нужды воспитанников съестные припасы. Хотя в Воспитательном доме припасов было вполне достаточно, мудрый и лукавый старик решил скрыть это от французов, заявив о нужде, которую воспитанники испытывали в питании. Кроме того, он рассчитывал на то, что французы разрешат его людям ездить по деревням для закупки хлеба, и он сможет «уведомить наши войска о неприятеле». В ответ на просьбу Тутолмина Дюма немедленно распорядился отпустить Воспитательному дому 100 центнеров пшеницы и 20 центнеров гречневых круп из магазинов Великой армии[830]. Тутолмин, который вовсе не нуждался в припасах, теперь обрёл только лишние заботы. 11(23) ноября, составляя рапорт императрице Марии Фёдоровне, он воскликнет: «К несчастию дали мне по требованию моему пшеницы 100 центнеров, да круп гречневых 20 центнеров»! Однако (о, радость!) выяснилось, что нет свободных мельниц, где можно было бы смолоть зерно. Тутолмин (можно понять, со скрытой радостью) сообщил об этом французскому командованию. Однако французы сразу же дали деньги на починку поломанных мельниц в Шибаевке и Юрьевке. Тутолмину ничего не оставалось другого, как всё же смолоть пшеницу. Дней через 10 после первого обращения с просьбой о снабжении Воспитательного дома продовольствием Тутолмин вновь обратился к Дюма, на этот раз с просьбой позволить покупать хлеб внутри «своих форпостов», то есть в окрестностях Москвы, занятой французами. Дюма предложил отнестись к гражданскому губернатору Ж.Б.Б. Лессепсу, который, в свою очередь, обратился к Мортье. Мортье, наконец, дал разрешение отправить чиновников Воспитательного дома «по деревням для отыскания хлеба», снабдив их соответствующими бумагами и предложив обеспечить их ассигнациями для расходов[831]. 2(14) октября Тутолмин наконец-то отправил своих подчиненных (надворного советника Данилевского с тремя чиновниками, переводчиком, двумя унтер-офицерами и тремя работниками) по деревням, дабы те под предлогом закупки продовольствия установили контакт с нашими войсками. В 12-ти верстах от Москвы на Петербургской дороге они встретились с казачьим отрядом «генерал-майора Иловайского» (по-видимому, это был отряд И.Д. Иловайского 4-го). Иловайский проводил задержанных к Винцингероде. Последний выделил для Воспитательного дома хлеб, но оставил в качестве заложников четырех человек из отряда. Остальные, снабженные припасами, были отпущены, но с требованием возвратиться обратно с новыми сведениями о происходящем в Москве. 10(22) октября, когда основная масса французских войск уже несколько дней как покинула город, и маршал Мортье с остатками гарнизона также собирался, предварительно взорвав Кремль, эвакуироваться, Тутолмин вновь отправил людей к Винцингероде[832]. В 12 верстах от Москвы они узнали от казаков, что Винцингероде был взят неприятелем в Москве в плен, и 11(23) октября они возвратились обратно в город. Между тем, сами французские власти как могли пытались снабжать Воспитательный дом продовольствием. Так Лессепс доставил в Дом 8 коров и 4 баранов. Под прикрытием французских солдат работники Воспитательного дома пытались собирать в полях картофель, которого, однако, оказалось очень мало. Поэтому пришлось довольствоваться в основном сбором капусты[833]. Перед самым выходом главных сил французов из Москвы оказалось, что они сами чрезвычайно нуждаются в продовольствии. 5(17) октября «комиссары», посланные от французского начальства, обратились к Тутолмину с просьбой занять некоторое количество хлеба «для печения хлебов на их армию». В тот же день началась эвакуация из Воспитательного дома легкораненых и выздоравливающих. На их место в строения Дома французы переводили раненых и больных из других госпиталей. 6(18)-7(19) октября французская армия выступила по Калужской дороге, одновременно отправив «тяжелые обозы» в направлении Смоленска. Жандармам, охранявшим Воспитательный дом, также было приказано выйти в поход. Поэтому Тутолмин обратился к Мортье с просьбой прислать вместо жандармов новый караул[834]. Мортье, который стягивал свой небольшой гарнизон к Кремлю, вначале обещал прислать 10 человек с офицером. Однако по неизвестным причинам караул не явился. Тогда 8(20) октября Тутолмин обратился к Лессепсу с просьбой отдать приказание караулу, который стоял при французских лазаретах, охранять и Воспитательный дом[835]. При этом главный надзиратель с тревогой сообщал, что рядом с Воспитательным домом начались беспорядки. По его словам, чиновник Воспитательного дома Зверев попытался на Москворецкой набережной заступиться за служащих, которых грабили французские мародеры, но сам чуть не был сброшен в реку[836]. 9(21) октября адъютант Лессепса известил Тутолмина, что гражданский губернатор Москвы приказал французскому караулу обеспечить безопасность Воспитательного дома. Вместе с тем Лессепс настоятельно потребовал принять в Доме больных и раненых французских солдат из других частей Москвы, а также устроить «жителей в Москве французской нации». Однако Тутолмин теперь не был расположен выполнять просьбы французского начальства, время которого подходило к концу. Наоборот, главный надзиратель потребовал, чтобы московские французы, «как равно и прочие жители», нашедшие «пристанище от пожара», теперь покинули Воспитательный дом[837]. 10(22) октября, ближе к ночи, французский караул при Воспитательном доме был снят[838]. Без сомнения, Тутолмин был уведомлен французами о подготовке Мортье к уничтожению Кремля. Поэтому главный надзиратель заблаговременно приказал открыть в Воспитательном доме все окна. Наконец, во 2-м часу ночи прогремел первый взрыв, затем раздалось еще 5 сильных ударов. Был разрушен Арсенал, пристройки к Ивановской колокольне, некоторые башни и часть кремлевской стены. Однако, как ясно из текста донесения Тутолмина Марии Фёдоровне от 12(24) октября, план полного разрушения Кремля не осуществился из-за сильного дождя, который, нарастая, лил всю ночь[839]. Теперь на попечении Тутолмина, хотел он этого или нет, помимо воспитанников и служителей Дома, оказалось еще более 1 тыс. раненых и больных неприятельских солдат и 16 офицеров. У них, оставленных на милость русских, не было никакого караула, не было пищи и не было лекарств. В помещениях, где они лежали, стоял смрад. Раненые «испражнялись в тех же комнатах, в которых лежали»[840]. 11(23) октября в Москву вступили войска Иловайского 4-го. Тутолмин немедленно сообщил ему, что в Воспитательном доме имеются многочисленные французские раненые, и просил о выделении караула. Но еще до того, как Иловайский успел отправить отряд в Воспитательный дом, туда ворвались русские казаки, сопровождаемые толпой крестьян, которые грабили всё подряд и, попутно, безжалостно расправлялись с отставшими и ранеными французскими солдатами. Однако Тутолмину удалось предотвратить самосуд, но это не спасло ни раненых французов, ни служителей Воспитательного дома от ограбления[841]. Дальнейшие насилия со стороны русских «мстителей» были пресечены караулом из 20 гусаров с одним офицером, который был выделен Иловайским[842]. Так как Тутолмин полагал, что насилия над ранеными, отданными на его попечение, провоцируются еще и тем, что некоторые из них упорно не хотели расставаться с оружием, пришлось заняться их разоружением. 12(24) октября Тутолмин приказал «экономскому помощнику» Зейпелю это оружие изъять, что и было исполнено. Благодаря реестру, который в этой связи был составлен, мы можем точно сказать, что на тот день при Воспитательном доме было 1098 больных и раненых неприятельских солдат, 8 офицеров, людей при офицерах — 12, медицинских служителей — 10. Изъято было ружей со штыками — 171, без штыков — 158, «худых» ружей — 6, пистолетов -5, тесаков — 113, сабель и палашей — 38[843]. К радости Тутолмина, уже к 25 октября (6 ноября) возвратившиеся русские власти поспешили вывести из зданий Воспитательного дома всех раненых и больных неприятельских солдат, оставив там только 10 человек офицеров. Взору русских служителей Воспитательного дома предстала тягостная картина некогда образцовых помещений — окна были выбиты, двери сняты с петель, перегородки разобраны, всюду были следы человеческих испражнений[844]. Ситуация усугублялась тем, что здоровье многих воспитанников и служителей Воспитательного дома было расстроено, все мучились поносами, часто кровавыми, испытывали слабость. 2(14) ноября пришлось созывать медицинский совет. Медики пришли к выводу, что главными причинами заболеваний были: 1. Испытанный страх от сильных взрывов в московском Кремле. 2. Воздействие испарений гниющих трупов (только рядом с Воспитательным домом было небрежно погребено до 2500 тел). 3. «Употребление по недостатку кваса, сырой воды». 4. Наличие в Москве-реке множества трупов. 5. Скудная пища. Для устранения болезней были предложены простые, но действенные меры[845], которые и принесли ожидаемый эффект. Так завершились для Воспитательного дома и его начальника Тутолмина тяжелые испытания, выпавшие на их долю в 1812 г. Но что стало с мальчиками и девочками, получившими фамилии Наполеоновы, Тревизские и Милиевы? 11(23) ноября 1812 г. Тутолмин отправил список этих детей к Марии Фёдоровне с просьбой «означить фамилиями приславших оных», либо же «уничтожить оные» фамилии. На этом списке в Петербурге была сделана надпись: «Прозвищами данными питомцам по фамилии господ оставивших их в Воспитательном доме, М[ария] Ф[ёдоровна] Высочайше повелеть соизволила не именовать»[846]. 4.2. Аббат А. Сюрюг и его паства Тулуза действительно производит впечатление «розового города». Дома, церкви и мосты, построенные из желто-розового кирпича, придают ему какую-то удивительную теплоту и мягкость. Однако русский историк (а им был автор этой книги), попавший в Тулузу на несколько часов, был поглощен отнюдь не созерцанием красот и древностей города, но нервными поисками здания, в котором во 2-й половине XVIII в. размещался королевский коллеж, и где в 1785 — 1791 гг. директорствовал аббат Адриан Сюрюг. Но подробные планы с обозначением всех возможных исторических достопримечательностей города и жаркие расспросы служителей церквей и музеев оказались в тот день тщетными. Когда историк наконец-то понял, что поиски следов аббата Сюрюга в Тулузе следует продолжать иначе, он подчинился обстоятельствам и сразу погрузился в чарующе-обволакиваюшую атмосферу древнего города. Всё — звуки, запахи и, конечно, воздух — были совершенно непривычными. Они не встречались ранее русскому историку ни в других европейских городах, в том числе и в самой Франции, ни, тем более, на Востоке или в России. Только башня базилики Св. Сервена, видная издалека, чем-то напоминала башни московского Кремля. Однако этот мираж мог появиться только в воображении русского, то ли обманывая его иллюзорной видимостью, то ли намекая на какие-то необъяснимые и совершенно скрытые от человека связи между всем сущим на земле[847]. Аббат Сюрюг, который оставил этот город, как полагаем, в начале 1792 г., сделал свой последний вздох в декабре 1812 г. в разоренной Москве, снег которой был перемешан с пеплом сожженных домов и сожженных трупов. Только башни Кремля, кое-где полуразрушенные, напоминали тогда о былом величии русской столицы. Как мы уже знаем, в 1823 г., после публикации книги Ростопчина «Правда о пожаре Москвы», в которой автор снимал с себя ответственность за пожар русской столице, в Европе разгорелся ожесточенный спор о том, кто же был истинным виновником московской трагедии 1812 г. В этом знаменитом споре французские историки, пытаясь опровергнуть версию Ростопчина, активно цитировали два письма настоятеля французской католической церкви в Москве аббата Сюрюга, отправленные им в октябре — ноябре 1812 г. отцу Буве в С.-Петербург. Впервые эти два письма были опубликованы Обществом французских библиофилов в 1820 г. В 1821 г. они были отпечатаны отдельным изданием в количестве 25 экземпляров. Третье издание было осуществлено в 1823 г. в ответ на публикацию Ростопчиным «Правды о пожаре Москвы»[848]. В 1857 г. аббат Фрапа опубликовал еще одно, третье, письмо Сюрюга от 10 ноября (ст. ст.) 1812 г., адресованное аббату Николю, который находился в те дни в Одессе[849]. В 60-е гг. XIX в. отец Аадраг (скрывавший свое имя под анаграммой А.Гадаруэль — A. Gadaruel) обнаружил в бумагах церкви Св. Людовика рукопись своеобразного исторического «Журнала» о событиях 1812 г. в Москве, составленную, без сомнения, Сюрюгом. Однако рукопись была опубликована только в 1891 г. во Франции А. Ле Ребуром и вторично — преподобным Либерсье в 1909 г.[850] Она оказалась значительно большей по объему, чем два ранее упомянутые письма. Но и это еще не все. Воздействие Сюрюга на формирование французской версии прослеживается уже в 1812 г.! Некий староста Григорий Андреев в письме к своему помещику от 6 ноября (ст. ст.) 1812 г. цитирует письмо Сюрюга «к одному из знакомых своих», то есть к отцу Буве![851] И это не все. Уже в бюллетенях Великой армии, написанных в Москве и сразу после выхода из нее (а в большинстве своем они продиктованы самим Наполеоном) совершенно определенно видны аллюзии с текстами Сюрюга! И все же не стоит спешить с догадками: механизм рождения французской историко-культурной традиции объяснения московского пожара, прочно овладевшей умами западноевропейских, американских, а нередко и русских историков, как представляется, был достаточно сложным и, видимо, до конца непознаваемым. Будущий аббат Адриан Сюрюг родился 1 ноября 1753 г. в селении Кламси, вошедшем позже в департамент Ньевр. Фамилия его предков была связана с изначальным именем Sire Hugues, которое позже модифицировалось в Sirugue или Surugue. Та линия Сюрюгов, которая обосновалась в Кламси и относилась к нашему герою, принадлежала к буржуазии. Его отец — Франсуа Сюрюг — владел судами, которые перевозили по р. Ионне разные грузы. 3 февраля 1739 г. 34-летний Франсуа Сюрюг вторично женился на Барбаре Кокиль, 20-летней дочери уважаемого местного купца Николя Кокиль. Начиная с 1740 г. Барбара почти каждый год рожала по ребенку, правда некоторые из которых умирали еще в младенчестве. Адриан оказался одиннадцатым! Крестными его были Адриан Гийермэн и Франсуаза Фалакан[852]. Нам ничего не известно о детстве Адриана Сюрюга, не знаем даже, когда именно он появляется в парижской Сорбонне, которая была в те годы теологическим факультетом. Известно только, что его отец имел в Париже многочисленные дела, а одна из сестер Адриана — Барбара — вышла замуж за Франсуа Моро де Шарни, проживавшего в столице. В Сорбонне Адриан получил степень доктора теологии и, вероятно, некоторое время (видимо, с 1783 г.) преподавал в коллеже Св. Варвары. Именно здесь завязались у него тесные дружеские связи с некоторыми священнослужителями, составлявшими профессорский состав и, большей частью, принадлежавшими к бывшему Ордену иезуитов, деятельность которого на территории Франции недавно, в начале 60-х гг. XVIII в., была запрещена. Наиболее известным деятелем Ордена иезуитов, с которым Адриан стал дружен, был Шарль Николь (1758 — 1835), преподававший в коллеже Св. Варвары с 1782 г. Позже он станет наставником детей графа Шуазель-Гофье, эмигрантом, основателем знаменитого пансиона в С.-Петербурге, где будут обучаться дети Голицыных, Нарышкиных, Гагариных, Меншиковых, Орловых, Кочубеев и Любомирских, а затем — основателем еще более известного Ришельевского лицея в Одессе. Покинув Россию вместе с иезуитами в 1820 г., он станет заметным деятелем Франции времен Реставрации, духовником короля Карла X, ректором Парижской академии и руководителем родного коллежа Св. Варвары. Нет сомнений, что и Адриан Сюрюг также становится в парижские годы членом запрещенного, но реально существующего братства Ордена Иисуса. В 1785 г., будучи уже аббатом, Сюрюг по рекомендации своих влиятельных учителей и коллег становится директором (принципалом) королевского коллежа в Тулузе. Хотя в свое время этот коллеж оказался под сильным влиянием иезуитов, вклад которых в упорядочение европейской системы образования и воспитания был более чем значительным[853], Сюрюгу пришлось не просто. Во-первых, коллеж был в трудном материальном положении, имея дефицит финансового баланса в 50 тыс. ливров! Во-вторых, между местным правительством и персоналом коллежа возникали постоянные конфликты. В-третьих, не были упорядочены вопросы прав и обязанностей между дирекцией коллежа и профессорским составом. Вскоре Сюрюг увидел, что и вопросы обучения были совершенно запущены. Сюрюг окунулся в дела коллежа с головой. Благодаря систематической напряженной работе он добился изменения системы классных экзаменов, усилил принципы состязательности между учениками, разграничил функции административного и преподавательского персонала, сгладил противоречия с местными властями, повысил доходность владений коллежа, благодаря которым он и существовал (К августу 1790 г. вместо дефицита в 50 тыс. ливров было положительное сальдо в 1 тыс. ливров). Сюрюг пришел к выводу о недостаточном количестве кафедр в коллеже, открыл ряд новых, среди которых была кафедра химии и экспериментальной физики. По мнению директора, эти науки, «которые ранее не были разрешены по невежеству», «в свете новых открытий, которыми они обогатились, привлекли к себе большое количество сторонников просвещения»[854]. Сюрюг добился того, чтобы штаты Лангедока взяли на себя значительную часть расходов по сооружению и организации физического кабинета; найден был и руководитель физического кабинета — профессор химии из Монпелье Шапталь, уже читавший учебный курс и применявший с успехом начала этих наук на практике. Первые события Французской революции имели слабое влияние на королевский коллеж в Тулузе. Правда состав бюро (то, что сейчас называют Попечительским советом) постепенно стал меняться — вместо архиепископа Тулузы, его генерального викария, прокурора Парламента и других появился мэр города и иные представители муниципалитета. С июня 1790 г. начался процесс огосударствления церкви, и были приняты декреты о присяге священнослужителей Конституции. Этим обстоятельством в 1791 г. воспользовался ряд профессоров коллежа, составлявших оппозицию Сюрюгу. Они донесли на директора и на занимавшего должность профессора риторики аббата Расина как на людей, которые не склонны давать гражданскую присягу. В мае 1791 г. Директория дистрикта Тулузы потребовала от Сюрюга дать ответ по поводу гражданской присяги. На это Сюрюг заявил, «что гражданская присяга в отношении гражданской Конституции со стороны клирика несовместима с религиозными принципами» и что он, Сюрюг, упорствует в своем отказе дать такую присягу. Тем не менее, благодаря важной роли, которую Сюрюг играл в Тулузе, репрессии против него были применены не сразу. Только 2 октября, когда члены Директории департамента отправились в коллеж для открытия классов и их должен был встречать директор, период неопределенности закончился. 26 октября было объявлено, что место директора коллежа вакантно. Сюрюг выступил 14 ноября на заседании административного совета коллежа с впечатляющей речью, в которой заявил о невозможности идти против своей совести и выразил признательность коллегам за ту поддержку, которую ощущал в тяжелые для него последние месяцы пребывания на посту директора. 29 декабря он выступил на совете в последний раз с отчетом о доходах и расходах коллежа. Коллеж остался должен Сюрюгу 4441 ливр 4 сантима и 4 денье! Маловероятно, что эта сумма была ему хотя бы частично выплачена[855]. Сюрюг возвратился в родной Кламси, увозя с собой горечь человеческой обиды и горечь расставания с тулузским коллежем. Он смутно представлял свою дальнейшую судьбу. С собой из Тулузы он увозил большую библиотеку, которую смог собрать за годы жизни в Париже и Лангедоке. Через несколько месяцев он и вовсе покинет Францию. Библиотека осталась, вероятно, в Кламси, и судьба ее неизвестна. Поторопиться с отъездом в изгнание Сюрюга заставили новые декреты Законодательного собрания против не присягнувших священников, принятые в мае — августе 1792 г. Но, видимо, Сюрюг ко времени отъезда уже представлял свою будущую миссию — он должен был отправиться на Восток Европы, в края, которые назывались Польшей, — в Вильно. Регион Польши, или бывшей Польши, оказался в те годы в Европе чуть ли не единственным, где могли практически свободно действовать иезуиты. Но и это не все. Еще в 1767 г. зародился среди французских физиократов т. н. «польский проект», который предусматривал практическую реализацию их идей на, так сказать, целинной почве Восточной Европы. Большим энтузиастом этой идеи был Игнаций Массальский, епископ Виленский, и французский аббат Николя Бадё. Но если Бадё выгнали из России уже в 1769 г., то Массальский во времена Станислава II Августа создал в 70-е гг. XVIII в. Комиссию народного просвещения, в которой решающая роль принадлежала бывшим иезуитам. Среди последних особенно выделялся П.-С. Дюпон де Немюр, бывший секретарь Бадё, и воспитатель детей князя Адама Чарторыйского, в том числе юного Адама, будущего члена Негласного комитета Александра I[856]. Теперь в этих краях оказался французский эмигрант иезуит аббат Сюрюг. Нам хорошо известно, какие впечатления производила Литва в те годы на западноевропейских путешественников. «Каждая деревня являет картину беспорядка и разрушения», а все литовцы имеют «восточный вид», — отметил в 1793 г. в своем путевом журнале И.К. Шульц[857]. Чуть раньше, зимой 1790/91 гг. проезжал по этим местам французский эмигрант Ш.М. Маркиз де Салаберри. Современный историк Л. Вульф, как думается, точно охарактеризовал его чувства: «Он оставил Старый режим в руинах и с горечью цеплялся за ощущение превосходства собственной цивилизации»[858]. Жаль, очень жаль, что замечательная библиотека Сюрюга, собранная им при Старом порядке, исчезла. Мы могли бы более или менее точно сказать, что именно Сюрюг читал ранее о России и Польше. Какие из работ Вольтера, Ш.Л. Монтескье, Л. де Жакура, а то и П.Ш. Левека, Ж.Б. д'Анвилля, аббата Шапп д'Атроша он держал в руках и перелистывал. Много бы стало тогда очевидным и в его последующих действиях и в том, что он сам напишет о событиях в России в 1812 г. И все же выскажем предположение, что аббат Сюрюг, выезжая в Вильно, а затем в Москву, уже имел некоторое представление о поляках и русских, Литве и России, основанное на западноевропейской литературе XVIII в. То, что он увидел сам, и с чем столкнулся, казалось бы только укрепляло сложившиеся в его голове как европейца стереотипы. Ф.В. Ростопчин. Худ. О.А. Кипренский. 1809 г. В Литве Сюрюг, по крайней мере, три года прослужил каноником коллегии местечка Пильзен (Pilten или Pilsen), который входил в диоцез Вильно. Но уже в 1796 или 1797 г. он, вероятно по рекомендации аббата Николя, стал наставником детей графа А.И. Мусина-Пушкина. Стоит ли представлять великого историка, археографа и издателя Алексея Ивановича Мусина-Пушкина русскому читателю? Отметим только, что Алексей Иванович, выйдя в 1799 г. в отставку, окончательно осел в Москве, поселившись в огромном доме на Разгуляе. На стене этого дома еще много лет спустя исправно будут показывать время солнечные часы, сооруженные Сюрюгом, а московские извозчики будут специально туда заезжать, чтобы справиться о том, который сейчас час. Аббат Сюрюг должен был заботиться о воспитании и образовании сразу нескольких детей графа. Есть свидетельства, что в учебных целях ему пришлось даже разработать учебники по истории, французской литературе и мифологии. Особенно сильным оказалось влияние Сюрюга на второго сына Мусина-Пушкина Александра, родившегося в 1789 г., и который подавал большие надежды как будущий наследник исторических изысканий графа Алексея Ивановича. Александр пристрастился к переводам с французского на русский и с русского на французский, прекрасно овладел картографией. Не исключено, что аббат Сюрюг, пробывший в семье графа 12 лет, имел возможности общаться и с блестящим окружением графа — с Н.М. Карамзиным, Н.Н.Бантыш-Каменским и др. Сам Алексей Иванович, известный борец против «вредной галломании», видя успехи детей, проникся к эмигранту искренней симпатией. Особенно была расположена к Сюрюгу супруга Алексея Ивановича графиня Мусина-Пушкина. Е.П. Ростопчина. Худ. О.А. Кипренский. 1809 г. Как мы уже знаем, в конце XVIII — начале XIX вв. в Москве существовала обширная французская колония. Почти все ее представители так или иначе были связаны с церковью Св. Людовика, освященной в 1791 г. и располагавшейся в Мясницкой части. Если в Петербурге в годы Французской революции осела значительная часть эмигрировавшей аристократии Старого режима, то в Москве эмиграция включала менее знатных и менее состоятельных французов, которые обосновались как домашние наставники, библиотекари, профессора и секретари. Особой популярностью как наставники у московской знати пользовались французские аббаты, бывшие, как правило, скрытыми иезуитами — аббат Дюрон (у князей Дмитриевых-Мамоновых), аббат Гандон (у князей Голицыных), аббат Магнэн (у князей Мещерских), аббат де Валет (у князя Репнина) и др.[859] Среди некоторых высокопоставленных семей, вообще, проявилась склонность к римско-католической церкви (к примеру, у Голицыных и Долгоруких). И в этой обстановке иезуиты-эмигранты решили не упускать возможностей и обратить в католичество нескольких представителей русской аристократии. Нас особенно интересует факт перехода в католическую веру Екатерины Петровны Ростопчиной. Началось с того, что родная сестра Екатерины Петровны, Александра Петровна, схоронив в 1802 г. своего мужа А.А. Голицына, шталмейстера и сенатора, приняла католическую веру благодаря аббату де Бийи (по другим сведениям, благодаря шевалье д’Огарду). Именно у нее Екатерина Петровна познакомилась с аббатом Сюрюгом. В конечном итоге Сюрюг убедил Екатерину Петровну в необходимости перемены веры, принял ее тайное отречение от православия и ввел ее в лоно новой церкви[860]. В 1808 г. Сюрюг становится настоятелем церкви Св. Людовика. Это назначение состоялось вновь благодаря аббату Николю, который обратился с письмом к архиепископу Могилевскому в декабре 1807 г. Когда долгие формальности вступления в должность были утрясены, в начале ноября 1808 г. Сюрюг сообщил о своем уходе семейству Мусиных-Пушкиных. Расставание было горестным, по крайней мере, для детей и их матери. Мусина-Пушкина, испытывая чувство признательности к аббату, взяла на себя большую часть расходов по внутреннему обустройству церкви. Благоприятно для Сюрюга развивались и отношения с семейством Ростопчиных. Екатерина Петровна часто приводила детей, воспитателем которых был аббат де Бийи, на службу в церковь Св. Людовика. Удивительно, но и граф Федор Васильевич Ростопчин был там также несколько раз[861]. Французский эмигрант Дю Селон. Худ. А. О. Орловский. 1806 г. Когда Ростопчин был назначен в 1812 г. московским главнокомандующим, Сюрюг стал частым гостем в его доме на Лубянке, который находился в непосредственной близости от церкви Св. Людовика[862]. Нередко прямо в доме главнокомандующего, прогуливаясь после обеда по анфиладам комнат или по дорожкам сада, он ее исповедовал. Для того чтобы тайно причащать ее, аббат завел специальный серебряный ящичек-дароносицу, которую надевал на шею своей спутнице. Роль дарохранительницы играло специальное пространство одного из шкафов черного дерева, инкрустированного слоновой костью. С началом военных действий в 1812 г. положение иностранцев в Москве заметно осложнилось. Ростопчин, ранее предлагавший вообще очистить Москву от иностранцев, что не было поддержано Александром I, теперь не просто усилил за ними общий надзор, но и начал в своих знаменитых «афишках» возбуждать против них русское население. Как мы уже знаем, на этой почве среди москвичей дважды составлялись заговоры о поголовном истреблении иноземцев, и только по чистой случайности эти планы не были приведены в исполнение. Вместе с тем, 26 июня (ст. ст.) Ростопчин сделал «Объявление к аббатам католических церквей, находящимся в Москве»: «Зная образ мыслей ваших, обращаюсь к вам, милостивые государи мои, прося покорно употребить убедительнейшее средство, по мере возможности, ко внушению иностранцам прихода вашего, чтоб они в поступках своих были благоразумнее и в разговорах ограничивали себя скромностью»[863]. «Иностранцы, — писал Ростопчин в воспоминаниях, — особенно французы: коммерсанты, артисты и другие лица, проживавшие в Москве, держали себя очень осторожно, так как я, с самого начала войны, дал им предупреждение, через посредство их священников, которым я, по этому предмету, разослал циркуляр. Но русский народ всегда глядел на них косо, вследствие преимуществ, доставляемых им званием иностранца, и обвинял их в том, что они отнимают у него барыш от торговли и работы»[864]. Ростопчину, в частности, стало известно об обширном заговоре среди не менее 300 русских портных истребить всех французов, проживавших на Кузнецком мосту. Под этим предлогом Ростопчин арестовал и отправил четыре десятка иностранцев на барже в Нижний Новгород. Ростопчин был уверен (и тогда, и позже), что этой ссылкой он многим из иностранцев спас жизнь. Сами же жертвы высылки, их семьи, да и все московские иностранцы воспринимали этот шаг главнокомандующего иначе, а именно как акт жестокого преследования. Семьи высланных были в полном неведении о их судьбе, а те, кто плыл на барке, безумно переживали за своих близких, которым действительно выпал ужасный жребий оказаться в горящей Москве без мужей и отцов. Накануне сдачи русской столицы московские иностранцы, многие из которых были прихожанами церкви Св. Людовика, были в совершенной панике. Особенно опасным считали московские иностранцы тот момент, когда русские власти уже покинут город, а французская армия еще не войдет в него. Этот момент был счастливо ими пережит. Однако начавшиеся пожары и грабежи стали для них подлинной катастрофой. Московские иностранцы были не только для французской солдатни, но и для офицеров не более чем презренными и недобитыми эмигрантами, а значит и должны были испить горькую чашу московских погорельцев до дна. Единственной их опорой в первые дни пожаров оказался только аббат Сюрюг. Актриса Фюзиль, чьи воспоминания вышли в Париже уже в 1814 г., писала: «Довольно большая площадь, принадлежащая церкви, была застроена деревянными домиками, где бедные иностранцы находили во всякое время приют. Пока город горел, солдаты грабили его. Все женщины, дети и старики попрятались в церкви. Когда появились солдаты, аббат Сюрюг открыл двери и в полном облачении с распятием в руках, окруженный этими несчастными, единственной опорой которых был он, с уверенностью предстал перед озверелыми солдатами, которые с уважением попятились перед ним». Далее Фюзиль пишет: «Аббат Сюрюг попросил стражу для охраны несчастных семей, и ему ее тотчас же дали. Наполеон хотел его видеть и всячески убеждал вернуться во Францию. “Нет, — отвечал тот, — я не хочу бросать свое стадо, которому могу быть еще полезен”. Хотя в съестных припасах уже чувствовался недостаток, их все-таки посылали аббату, и он делил их, как добрый пастырь»[865]. В одном из писем самого Сюрюга говорится, что никакой встречи с Наполеоном у него не было: «В течение шестинедельного пребывания здесь французов, я не видел даже тени Наполеона и не стремился увидеть его. Говорили, что он собирается позвать меня, и это сообщение меня испугало; к счастью, оно не оправдалось. Он не посетил нашу церковь и вероятно и не думал об этом»[866]. Из писем Сюрюга, в особенности к аббату Николю от 10 ноября (ст. ст.), достаточно точно можно установить, с кем именно из высших чинов Великой армии и французской администрации он встречался. Первой была встреча с Э.Ж.Б. Мийо, дивизионным генералом и военным комендантом Москвы, затем — с маршалом Э.А.К. Мортье, назначенным генерал-губернатором провинции, потом — с генерал-интендантом Великой армии М. Дюма. Была встреча и с гражданским губернатором М.М.П. Лессепсом[867]. 11 октября (ст. ст.), когда французы ушли из Москвы, вблизи церкви Св. Людовика появились русские казаки, которые к радости Сюрюга взяли только часть серебряной посуды, сукно, вино, рыбу и овощи. После перенесенных бедствий аббат Сюрюг был физически и нравственно истощен. Несмотря на это, он продолжал вести церковную службу, заботиться о судьбе беженцев, размещенных в строениях церкви, посещать раненых и больных французских солдат, оставленных в Москве. Когда в Москву возвратился Ростопчин, Сюрюг поспешил встретиться с ним. Однако аббата ждал суровый прием. Как оказалось, Екатерина Петровна все же поведала мужу о переходе в католичество. «Ты совершил подлый поступок», — бросил аббату Ростопчин и более не принимал его у себя. Все попытки Сюрюга объясниться только усугубляли ситуацию[868]. 21 декабря (ст. ст.) аббат Сюрюг скончался. Согласно одной из версий, когда он сопровождал тело умершего в госпитале французского солдата на кладбище, его остановила, ограбила и, видимо, избила группа казаков или местных «мстителей». Брошенный на снегу, он с трудом смог добраться до дома и уже более не поднимался на ноги[869]. Такова была судьба аббата Сюрюга, одного из главных прародителей французской версии московского пожара. И все же его внутренний мир, система духовных и интеллектуальных принципов, ставших тем котлом, в котором рождался великий исторический «миф» (в сущности, неотделимый от исторической правды) остались для нас ясными отнюдь не до конца. Новые документы о жизни Сюрюга, которые, несомненно, еще отыщутся, прольют дополнительный свет на этот вопрос. Но многое мы в состоянии сделать уже сегодня. В нашем распоряжении имеется огромный пласт материалов, вышедших либо из-под пера самого Сюрюга, либо со стенографической точностью зафиксировавших его устные выступления в период деятельности в Тулузе[870]. На основе этих материалов попытаемся набросать картину, которую можно было бы сравнить с «духовной картографией», состоящей из своеобразных интеллектуальных, культурных и мировоззренческих срезов личности нашего героя, дополненных штрихами картины его характера. Правильным будет начать реконструкцию внутреннего мира Сюрюга с того, что характеризует его образование и, в целом, сферу его духовной культуры. Письма (но только те, которые были отправлены его собратьям — аббатам Николю, де Бийи, и отцу Буве) насыщены аллюзиями и реминисценциями образов и фрагментов античной литературы. «…Fuimus Trajani, fuit Ilium, ingens Gloria Moscoviae!» — восклицает он в письме Николю (вместе с которым, без сомнения, знакомился с Вергилием в одних стенах, стенах коллежа Св. Варвары), используя строки из «Энеиды». У Вергилия первую часть этой фразы произносит троянский жрец Панфой, наблюдавший горящую Трою: Venit summa et ineluctabile tempus Dardaniae, Fuimus Troes, fuit Пі(ит) et ingens Gloria Tencrorum[871]. («День последний пришел, неминуемый срок наступает Царству дарданскому! Был Илион, троянцы и слава Громкая тевкров была…» (Пер. С.А. Ошерова)) Gloria Tencrorum заменена на Gloria Moscoviae. Что ж! Аббат Сюрюг действительно был свидетелем грандиозной трагедии и ясно чувствовал сопричастность к великой истории, объединившей пожар Трои и пожар Москвы. В письме Буве, с которым он, видимо, был не в столь давних и тесных отношениях, как с аббатом Николем, Сюрюг также прибегает к латыни, характеризуя величие перенесенных потрясений: «Sic tamen quasi per ignem (Вот так мы словно прошли сквозь огонь)». И далее — предвидя еще многие трудности в разоренной Москве: «Usque quo, Domine? (До каких пор, Господи?)». Возможно, эти фразы также должны были вызывать в человеке, воспитанном в атмосфере античной литературы, определенные аллюзии. Но какие? Как трудно переместиться в культурный пласт иезуитского аббата второй половины XVIII — начала XIX вв.! Письмо архиепископу Сестренцевичу было полностью написано по-латыни, которая для людей круга Сюрюга была, без сомнения, живым языком. В послании Николю, переходя с французского языка на латынь («Quand omnia licent, etiam nom omnia expedient (Когда все продается, не все рассказывают))» — наш герой многозначительно намекает на невозможность рассказать все то, что реально произошло и происходит в Москве. В текстах, написанных по-французски, Сюрюг нередко также использует патетический слог, характерный для античной литературы. «Москвы уже нет! Обширный очаг пепла на месте этого прекрасного города. Несколько строений, пощаженных пламенем, виднеются кое-где и свидетельствуют о его прежнем величии; да высокие Кремлевские соборы указывают еще место древней столицы России» (Письмо Николю). Волны пламени Сюрюг сравнивает с «волнами морскими». Весьма тонко демонстрирует Сюрюг и свое знание французской истории: в письме де Бийи он сравнивает графиню Ростопчину, надеясь на ее влияние на мужа, выгодное для иезуитов, с Бланкой Кастильской, французской королевой, матерью Людовика IX Святого. Формально вступив на престол в 1226 г., Людовик находился под регентством своей мудрой матери, советы которой с благодарностью принимал и много лет позже. Напомним, что московская церковь была освящена в честь Людовика Святого. Духовный мир, контуры которого стали формироваться в парижской Сорбонне (а может быть и раньше?), у Сюрюга был абсолютно слит с римско-католической религией, в лоне которой он пребывал. Когда во время Французской революции Сюрюг оказался перед выбором — принять ли гражданскую присягу и остаться директором коллежа, которому он посвятил тяжкие труды, либо отказаться от присяги и покинуть коллеж — он решительно избрал последнее. Объясняя свои действия, он заявил, что не уступит «человеческой слабости», «идя против воли своей совести», так как есть «более великий принцип — подумать о своей душе». «Я доказываю своими действиями, что подлинный патриотизм не может быть несовместимым с обязанностями, которые накладывает религия; поэтому передо мной не возникает вопрос о том, стыдиться ли принципов, которые я исповедую; и мое поведение не может оскорбить меня в собственных глазах… Если однажды моя теперешняя твердость станет причиной сожалений, я найду в глубинах моего сердца более веские причины, чтобы утешиться» (Выступление перед администрацией тулузского коллежа 26 октября 1791 г.). Религиозные принципы, которыми руководствовался Сюрюг в жизни, сопрягались с убежденностью в силе божественного провидения. Чудесное спасение деревянной церкви Св. Людовика во время пожара он приписывает «явному чуду благости Божией» (в письме аббату Николю), либо «чудесному покровительству Провидения» (в «Журнале» и в письме отцу Буве). Правда, в письме к своему непосредственному начальнику митрополиту Сестренцевичу (с которым, как представляется, отношения были не всегда простыми из-за борьбы последнего с иезуитским влиянием), количество упоминаний «милосердия Всемогущего», «великой милости Господа», «ниспосланного небесного благословения» и пр. заметно возрастает. Сюрюг подлинный там, где он пишет аббату Николю и вносит записи в «Журнал» для истории: он твердо верит в Господа, но эта вера лишена слащавости и позерства, она есть основа для рационально продуманных волевых поступков самого человека. Для Сюрюга религиозные принципы лежат в основе самоуважения и чувства человеческого достоинства, и, конечно, неразрывно соединены с ощущением пастырского долга. «С самого начала я объявил, — пишет он аббату Николю, своему другу, позерство в общении с которым было немыслимо, — что ничто не вырвет меня из среды моей паствы, что угрожающие ей бедствия служат для меня побудительною причиною быть верным ей, дабы оказать ей единственную действительную помощь, которая остается для несчастных, подвергшихся стольким ужасам. [Они], казалось, были удивлены тем, что они называли моим мужеством, а между тем, ничто не должно представляться более естественным тому, кто понимает служение пастырское». Когда маршал Мортье предложил Сюрюгу возвратиться во Францию и занять более заметное место, чем должность кюре, аббат ответил: «Господин маршал, религиозные принципы, удалившие меня из Франции, все еще удерживают меня здесь; впрочем, я вижу ясно то небольшое добро, которое я делаю, будучи только приходским священником в Москве, и не совсем предвижу то добро, которое я мог бы сделать, будучи во Франции более чем приходским священником». Религия стала для Сюрюга и главным нравственным мерилом поведения как наполеоновской армии в Москве, так и действий русских властей и православного духовенства. 19 октября (ст. ст.) 1812 г. он пишет отцу Буве о наполеоновских солдатах так: «…в церкви почти никто из французской армии не появлялся, за исключением 4 или 5 офицеров из старых фамилий Франции, двое или трое исповедались. Кроме того, ты можешь судить о христианстве этой армии, когда я скажу тебе, что в армии в 400 тыс., которая пересекла Неман, даже не было ни одного капеллана. Среди более 12 тыс. умерших здесь я не похоронил с обычными церемониями никого, за исключением одного офицера и одного слуги генерала Груши, все остальные, офицеры и солдаты, были зарыты своими в первом же близлежащем саду. Они даже не предполагают возможности обретения другой жизни. Я имел случай посетить палату с ранеными офицерами; все мне говорили о своих физических страданиях, и никто не упомянул о душевных, а тем временем третья часть из них была при смерти. Я окрестил нескольких солдатских детей; это единственная вещь, которую они все же хотят, и со мной обошлись с почтением. В остальном, религия для них не более чем пустой звук». Но строки, посвященные отношению русских к религии, звучат еще более жестко и, можно сказать, обличающе жестоко. «Церкви, — пишет Сюрюг аббату Николю, — оставленные своими настоятелями, были превращены в караульни. Служители, поставленные на стражу Израиля, скрылись или бежали». «Церкви были покинуты, — пишет автор в «Журнале», — я не знаю, по какой-то политической причине, или по ослеплению. В течение целых двух недель ни один звук колокола не прозвучал в городе, в котором храмы были в таком изобилии. Не встретилось ни одного попа, не было каких-либо признаков отправления службы; люди среди ужаса страшного бедствия не имели возможности излить свою душу у алтаря своего бога и воспользоваться этой последней возможностью, которая была у несчастных»[872]. «Сами французские власти, — пишет аббат, — пытались организовать религиозную службу, но попы уклонялись… Решились только трое или четверо к концу третьей недели». Реально же, как сообщал Сюрюг в «Журнале», начал службу только один, в церкви Св. Евпла. «Это иностранный священник, — с удовольствием констатировал наш герой, — духовник полка кавалергардов». В целом, именно религиозное начало было для Сюрюга своего рода стержнем, вокруг которого вращались представления о Революции, Наполеоне и его армии, представления о человеческом достоинстве, величии духа и стойкости, об отношении к русским, к их культуре и религии. Рассмотрим эти сферы по очереди, хотя определить порядок этой очередности можно только условно. Начнем с характеристики Наполеона и его армии. Эта характеристика определялась двойственным положением самого Сюрюга как эмигранта. Правда, в беседе (которая скорее походила на допрос с точным фиксированием ответов Сюрюга секретарем!) с маршалом Мортье в ответ на вопрос последнего аббат несколько иначе определил свой собственный статус. «Как вы покинули Францию?» — задал вопрос Мортье. «Я оставил Францию 21 год тому назад вследствие требования присяги от лиц, занимавших общественные должности». — «А, понимаю, господин аббат — эмигрант?» — «Нет, господин маршал, я ссыльный». «Изгнанник порядка», — так он назвал себя в письме графине Ростопчиной[873]. Наполеон для Сюрюга — опасный тиран, обладающий чудовищной силой, всколыхнувшей все худшее в человеческой природе. «Манера, которой этот человек овладел духом солдат и начальников армии, — пишет Сюрюг Буве, — дает ему чудовищную власть. Ни один из его генералов, тем более тех, кто стоит ниже их, не имеет своего мнения; никто даже не думает противоречить, и говорят, что слово невозможно для него не существует». С явным удовлетворением пишет Сюрюг о том, что, хвала Господу! ему не довелось лично встретиться с Наполеоном. И вместе с тем, Наполеон — человек европейской культуры. Он не мог даже допустить мысли о том, что русские станут поджигать Москву. Прибыв 3-го сентября (ст. ст.) в Москву, Наполеон был «удивлен значительным пожаром, и удивление (именно удивление! — В.З.) его еще более усилилось, когда он узнал, что не осталось никаких средств остановить огонь» (Письмо Николю). Наполеон, как писал Сюрюг в «Журнале», был просто растерян. Аббат считает совершенно естественным, что этот злобный тиран сразу же после прекращения пожара отдал приказ открыть приюты для погоревших, распорядился организовать раздачу продовольственных рационов, приказал подготовить отчет о состоянии госпиталей и о числе больных. Далее Сюрюг описывает, как «Наполеон отправился в Воспитательный дом, поблагодарил управляющего Тутолмина как за его усердие, так и за то, что он остался на своем месте». С искренней благодарностью пишет аббат и о том, что французское командование сразу же по вступлении в город приказало организовать охрану церкви Св. Людовика. В письме Николю Сюрюг не скрыл, что именно благодаря «милости неустрашимой стражи» здание церкви осталось не подвергнутым разграблению. Отмечает аббат (в письме Буве) и то, что власти даже попытались организовать отправление в Москве национального религиозного культа, но из-за уклонения русских попов этого сделать не удалось. Значительно в более жестких выражениях описывает Сюрюг французскую армию как таковую. Она для него ни что иное, как «банда грабителей», которая «не уважала ни стыдливости робкого пола, ни невинности ребенка в колыбели, ни седых волос стариков» («Журнал»). «Видели, как эти святыни (иконы. — В.З.) использовались для разделки мяса… Солдат не проявлял никакой щепетильности, отправляя свои обычные дела светского характера, и поэтому он считал возможным делать все [в любых] зданиях, которые были либо покинуты, либо пощажены огнем. Наконец, была нарушена неприкосновенность святых гробниц! Никогда захваченный приступом город не был свидетелем подобных крайностей, и французский офицер сам сознавался, что после эпохи революции французская армия никогда не становилась виновницей столь страшного беспорядка, при этом сваливая вину на иностранные войска, в особенности на поляков, уверяя, что они имели особые причины для такой мести» («Журнал»). Это «враг» — констатирует Сюрюг, имея ввиду французскую армию, в письме к Сестренцевичу; «враги страны» — пишет он Буве. Однако строки, посвященные поведению русских — как простонародью, так и властям — звучат еще более обличительно. «Население Москвы сыграло главную роль в грабежах: это оно начало грабеж лавок; это оно показывало наиболее скрытые подвалы французским солдатам…» — пишет Сюрюг Буве. «Вообще, грабеж начала московская чернь и жители соседних деревень, — повествует он в письме к аббату Николю, — они руководили солдатами при открытии секретных складов, они же вводили казаков в дома для довершения грабежа. Я не видел людей неблагодарнее и преступнее этой толпы». «Двери и подвалы кабаков, — повествует «Журнал» о часах сразу после выхода русской армии, — были разнесены и водка лилась по улицам»[874]. С предельной точностью описывает Сюрюг глумление толпы над телом Верещагина, убитого как пособника французов по приказу Ростопчина перед уходом из Москвы: «…его ноги были охвачены длинной веревкой и его окровавленный труп таскали по всем улицам посреди оскорблений со стороны населения» («Журнал»). Констатирует Сюрюг и животное безразличие, с которым русское командование и русские власти отнеслись к судьбе своих раненых. После окончания первых пожаров, когда Наполеон возвратился в Кремль из Петровского и потребовал информацию о местных госпиталях, ему доложили, что они «находятся в очень плачевном состоянии»; у больных «нет необходимой помощи», они «без врачей, без лекарств, без присмотра; что найдено множество уже умерших, что из более чем 15 тыс. раненых, привезенных недавно армией (из текста не совсем ясно, имеется ли ввиду русская армией, либо армия Наполеона. — В.З.), половина погибла, одни от огня, другие от отсутствия помощи, а оставшиеся находятся между нуждой и смертью» («Журнал»). При этом изверг и тиран Наполеон «немедленно отдал приказ всем хирургам французской армии организовать помощь всем больным, разместить их по удобным домам и представить рапорты о состоянии этих несчастных» («Журнал»). И наоборот, обращение русских с оказавшимися в их руках больными французами было самым бесчеловечным. В письме аббату Николю Сюрюг написал, что крестьяне истребили тех больных, которые попытались следовать за отступившей французской армией (Письмо Николю). В «Журнале» он еще более сгустил краски этого эпизода. Следовало, что несчастные, оставленные Наполеоном на милость русских, и которые, предчувствуя свою судьбу, напились, были «захвачены врасплох крестьянами, устроившими избиение». Памятник умершим в Москве в 1812 г. французским солдатам. Введенское кладбище, Москва. 1889 г. Фото автора. Сентябрь 2009 г. Кто же, по мнению Сюрюга, поджог Москву и обрек тысячи жителей и раненых на смерть и страдания? Непосредственных «поджигателей», тех, которые исполняли приказ о поджоге, Сюрюг сам не называет. Он только констатирует в «Журнале», что обвиненных французскими властями в поджигательстве стали расстреливать, и что расстрелянные были «большей частью чины полиции, переодетые казаки, солдаты, сказавшиеся ранеными, и лица при духовных школах (надо понимать, что семинаристы. — В.З), которые расценивали это дело как угодное богу (! — В.З.)». Это варварское понимание «поджигателями» «богоугодности» поджогов и последующих грабежей было следствием инициативы самих властей, готовых принести в жертву не только богатства своей страны, но и жизни тысяч несчастных подданных, в числе которых были женщины, старики, дети, раненые и убогие… Как в «Журнале», так и в письмах отцу Буве Сюрюг утверждал, что система войны, ставившая целью превращение страны в «континентальную пустыню», что в совокупности с голодом и климатом должно было погубить неприятельскую армию, была одобрена самим русским правительством. Спаление же Москвы вместе с французской армией, как можно понимать, было частью общего проекта. Поджог должен был осуществить, проявивший в этом деле особый энтузиазм, Ростопчин. Из письма Николю, где описывается встреча с Дюма, можно понять, что кюре церкви Св. Людовика состоял в переписке с Ростопчиным, в ходе которой обсуждалась «теперешняя война» и способы ее ведения! Таким образом, Сюрюг задолго до начала пожаров знал о истинных намерениях московских властей. Как знать, может быть иезуит и сам способствовал укреплению Ростопчина в его намерениях… В любом случае, он не преминул информировать французское командование о причинах московских пожаров. В «Журнале» Сюрюг записал, что в течение многих недель в имении Воронцово, в 6 верстах от города, накапливался арсенал средств для выполнения «великого проекта». 2 сентября (ст. ст.) в 6 утра Ростопчин дал в своем доме на Лубянке инструкции полиции по поджогу города, организовал освобождение заключенных, среди прочих использованных для реализации проекта (были оставлены только двое заключенных — Верещагин и француз Мутон — для публичной расправы и возбуждения тем самым населения), вывезены из города насосы. Пожар должен был быть дополнен грабежами, «как необходимою частью действий» в целях разорения города и разложения противника. Как можно понять из письма к близкому другу аббату Николю, в котором описывалась беседа с Дюма, состоявшаяся «на третьей неделе», Сюрюг пытался оправдать действия Ростопчина по организации поджогов: «Эта мера военная, которая ему показалась верным средством к удалению неприятеля из страны». Что это? Заявление для цензуры, в руки которой могло попасть письмо? Желание оправдать свою переписку с «главным поджигателем», в которой, возможно, аббат так и не решился осудить этот проект? Как многолик был этот иезуит! Сюрюг утверждал, что и московские власти, и русское командование проявили чрезвычайное коварство по отношению к собственному населению. В письме к аббату Николю Сюрюг отметил, что русская армия вначале объявила, что «будет защищать город даже в том случае, если бы пришлось сражаться в стенах его, оставила Москву», и это не могло не дезориентировать совершенно жителей и вызвать среди них панику. Хотя в заключении «Журнала» вопрос о том, был ли пожар «мерой абсолютно необходимой», Сюрюг предлагал «отнести на беспристрастный суд потомства», его отношение к русским как к народу и к его правительству достаточно прозрачно: их образ мыслей и действий он оценивает как варварские, противостоящие высшим понятиям человечности и Бога[875]. Чем же руководствовался аббат в своем собственном отношении к людям? Это отношение четко определялось тем своеобразным кругом, в который помещался Сюрюгом человек. Первый, своего рода внешний круг, состоял из людей как таковых, вне национальной, религиозной и прочей принадлежности. Отношение к этому абстрактному человеку угадывается в письменном наследии Сюрюга с большим трудом. В сущности, кроме упоминания о страданиях «несчастных» жителях Москвы во время пожаров и грабежей, а также согласия с тем, что люди (без разбору — «француз и русский») были охвачены страстью к грабежам, нет ничего. Но вот следующий круг очерчен более четко и отношение к людям, его заполняющим, видится вполне явственно. Это — паства кюре церкви Св. Людовика. Именно о них идет речь, когда аббат начинает более предметно говорить о страданиях московских погорельцев. Как в «Журнале», так и в письме к Николю, кюре поведал, что жители «этого квартала» (или «слободы»), имея ввиду иностранное, в основном французское население Мясницкой части, и тех из Немецкой слободы, которые прибегли к помощи Сюрюга, были гонимы пожаром «с одного места на другое», и в конечном итоге «принуждены были удалиться на наше кладбище» (вероятно то, которое будет названо в дальнейшем Введенским). «Лица этих несчастных выражали ужас и отчаяние, они блуждали среди могил, освещенные отблесками пламени; они были похожи на привидения, вышедшие из гробов». Именно к ним пришел на помощь Неаполитанский король, да и поддержка Наполеона распространялась прежде всего на них. Это был, как можно понять из текста Сюрюга, естественный акт человеколюбия в отношении «своих», хотя в письме к Сестренцевичу, официальному представителю русских властей, аббат и пишет о наполеоновской армии как об армии «врагов». Близки к этому кругу, удостоившегося сочувствия Сюрюга, и некоторые русские. Это те, с которыми аббата связывали длительные личные отношения и на которых он, так или иначе, смог благотворно повлиять, внушив им собственные представления о жизни, и передав им тем самым часть своей культуры. Строки из письма племяннику, в которых Сюрюг описывает прощание с семьей Мусина-Пушкина в ноябре 1808 г., когда он принимал на себя обязанности кюре, кажутся поначалу даже трогательными: «Невозможно расставаться с безразличием после того как прожил в доме более 12 лет… Дети и их maman не могли высказать мне всех бесконечных сожалений, а я не мог отказаться от того, чтобы не дать несколько уроков самым младшим из детей… чтобы не допустить с ними болезненного разрыва». Но далее: «Таким образом, я покинул место с жалованьем 2 тыс. рублей и дом, где я нашел для себя все равно что собственную семью… и который удовлетворял мои материальные потребности…» Привязанность к другой русской семье — Ростопчиным — в еще большей степени оказалась связана с той практической пользой, которую можно было из этой дружбы извлечь. При этом Сюрюг отплатил своему благодетелю Ростопчину самой черной неблагодарностью, добившись тайного перехода Екатерины Петровны Ростопчиной в католичество. К тому же аббат, надеявшийся сохранить с Ростопчиным самые лучшие отношения после возвращения последнего в разоренную Москву, тем более планируя представить дело так, что именно он сохранил губернатору дом на Лубянке, не считал для себя подлым при любом случае возлагать главную ответственность за пожары именно на Федора Васильевича. Третий круг лиц — это коллеги Сюрюга, отношение к которым было самым предупредительным. Это относится как к коллегам по тулузскому коллежу, с которыми ему пришлось расстаться (в прощальной речи аббата к ним 26 октября 1791 г. нет и намека на какие-либо обиды и укоры), так и к собратьям из среды католического духовенства в России. Когда некоторые из числа католического причта, покинувшие при начале военных действий места своего пребывания в западных частях Российской империи, оказались в Москве, они нашли в лице Сюрюга своего защитника и благодетеля. Вместе с тем Сюрюг не был склонен прощать своим коллегам-католическим священникам таких шагов, которые носили недружественный по отношению к нему характер и не свидетельствовали о рвении к исполнению долга. Именно это явствует из письма племяннику от 21 февраля 1809 г., где Сюрюг пишет о французских священниках, не оказавших ему помощь в организации церкви Св. Людовика в течение зимы 1808/1809 гг. Наконец, был человек (аббат Николь), с которым Сюрюга связывала длительная искренняя дружба. Она покоилась не только на памяти о годах, проведенных в коллеже Св. Варвары и на взаимной поддержке в течение многих лет, но и, видимо, на полном совпадении главных жизненных принципов. «Мой дорогой и достойный друг!…я пользуюсь первой свободной минутой, чтобы уведомить вас о том, что я жив. Сколько предметов, о которых я желал бы вам рассказать…» — пишет Сюрюг Николю 10 ноября (ст. ст.)1812 г. Многое, очень многое в ходе своего общения два аббата понимали без слов. Таким образом, отношение Сюрюга к людям четко определялось принадлежностью или непринадлежностью их к тем культурно-религиозным сферам, в которых формировался сам аббат и принципам которых он следовал. Всё, не принадлежавшее к западноевропейскому католическому миру, могло вызвать в Сюрюге в лучшем случае только слабое сочувствие. Двадцатилетнее пребывание в России не только не привело к деформации первоначальной сетки ценностей аббата Сюрюга, но еще более укрепило его во взглядах на мир, Бога и человека, сформировавшихся у него еще во времена дореволюционной Франции. Вообще, деятельность и взгляды Сюрюга могут представлять классический образец поступков и мировоззрения иезуита, каким он вошел в историческую и художественную литературу XIX–XX вв. О принципах своих действий сам Сюрюг писал так: «Я знаю страну (Россию. — В.З.), и я не действую в такой манере, которая могла бы скомпроментировать дело Бога и дело изгнанника Порядка. Вот почему я избегаю того, чтобы демонстрировать слишком большое рвение; я ограничиваюсь тем, что [только] направляю, и это всегда приводит к тому, что человек, получив таким образом направление, сам достигает желаемой цели» (Письмо де Бийи). Смена стилей и интонаций в письмах Сюрюга, предназначенных разным людям, не может не восхищать. В послании к Сестренцевичу, главе католиков Российской империи, с которым, как мы уже отмечали, у Сюрюга были непростые отношения из-за принадлежности последнего к ордену иезуитов, адресант приторно благочестив. В каждой фразе он вспоминает «великую милость Господа», «божественное Провидение» и пр., благодаря которым, как он пишет, мы получили возможность «сохранить невредимой веру, питаемую к нашим законным начальникам и властям». Он заверяет, что в самых трудных условиях, находясь среди «врагов Империи», он не совершил ничего, что было бы способно поставить его в конфликт «с верой, нашим министерством и нашей совестью». Умоляя у Сестренцевича пастырского благословения, Сюрюг уверяет, что «в числе желаний и просьб, с которыми мы обращались к Нему (Господу — В.З.) от глубины сердца, наиболее горячей была та, чтобы он соблаговолил сохранить надолго здоровье и невредимость достойному Понтифику, которого Святой Дух поставил во главе нашей церкви». Не менее щедро, как можно почувствовать, Сюрюг льстил Ростопчину и его супруге. К началу войны 1812 г. аббат был убежден, что смог обеспечить себе безусловное покровительство московского главнокомандующего. «Смена губернатора нам выгодна. Враги не имеют никакого влияния на его дух», — пишет он аббату де Бийи. Главным инструментом влияния на Ростопчина была его супруга Екатерина Петровна, которая, как полагал аббат, находилась под его полным влиянием. Тем большим ударом стало для Сюрюга известие, что она открыла мужу свой переход в католичество. Думается, что злые пассажи, обличавшие Ростопчина как главного виновника пожара, и фактически открытое предание гласности в последние месяцы 1812 г. содержания писем Сюрюга отцу Буве о роли Ростопчина могли быть своего рода местью бывшему благодетелю, который отказался от общения с обманщиком-иезуитом. Образ Сюрюга как личности можно описывать и далее, характеризуя, к примеру, особенности его честолюбия, различные черты характера, как например, стойкость и личную храбрость, деловые стороны его натуры, представления о праве, государственном управлении и т. д. Поразительно, как много можно почерпнуть из текстов, вышедших из-под пера одного человека! Но нам важно сейчас сделать другое, а именно подытожить, какую именно роль сыграл аббат Сюрюг в становлении французской версии московского пожара. Конечно, не один Сюрюг оказался у истоков этой версии, но вклад его в ее создание, кажется, был решающим. Человек, получивший классическое иезуитское образование при Старом порядке, поразительно проницательный, знакомый с традициями французской «Россики» XVIII в., прекрасно знавший Россию сам; человек, близкий к русской аристократии, ставший «своим» в семействе Ростопчина и одновременно остававшийся глубоко враждебным ко всему русскому, в том числе и к своим благодетелям, — поистине это была уникальная личность, призванная решить грандиозную задачу рождения исторического «мифа». Тем не менее, помимо того, что французская версия вобрала в себя впечатления и суждения множества других авторов, их описавших, очевидно и еще одно: Сюрюг был наследником и талантливым интерпретатором традиций старой «Россики», оформившейся во Франции в XVIII в. В сущности, наполеоновские авторы только воспользовались «русскими» наработками эпохи Старого порядка, одним из носителей которых и был аббат Сюрюг. Памятник аббату А. Сюрюгу на Введенском кладбище в Москве. Современное состояние. Фото автора. Сентябрь 2009 г. На этом, кажется, можно поставить точку. И все же остается чувство того, что главный вопрос, подспудно задаваемый нами самим себе, так и остался неразрешенным: возможно ли воспроизвести особенности интеллекта и духовного мира другого человека, тем более человека иной культуры и иного исторического времени? Не обманываем ли мы себя нагромождением источников и удачным, как нам кажется, способом их прочтения? Не обманывает ли нас похожесть колокольни Св. Сервена на башни московского Кремля? Ведь воздух Тулузы, которым дышал аббат Сюрюг, был совсем не тем, которым дышим мы с вами. 4.3 А.Домерг и его русский пёс, ставший французской собакой 30 августа (ст. ст.) 1812 г. в Московском императорском театре, который размещался на Арбате, давали последний спектакль — «Семейство Старичковых». Публика почти вся состояла из военных[876]. Через три дня прекрасное здание Арбатского театра, построенное в 1808 г. К.И. Росси, превратится в пепел. В ноябре 1812 г. 35 русских актёров и служителей этого «погорелого театра» обнаружат в доме кн. А.Н. Долгорукова, влачащих самое жалкое существование[877]. Однако судьба французской труппы, игравшей в Москве под руководством талантливой Авроры Бюрсе, актрисы и автора нескольких пьес[878], оказалась ещё более трагичной. Началось с того, что ещё 8 (20) августа главный режиссер театра Арман Домерг (по прозвищу Сент-Арман), брат Бюрсе, а также главный балетмейстер Ж. Ламираль оказались в числе 40 человек, которые как «подозрительные» были по приказу московского главнокомандующего Ростопчина арестованы. Домерг, который оставил нам воспоминания о тех событиях[879], поведал, как в полдень квартальный и два будочника вывели его из дома и без объяснений усадили в дрожки. Верный пёс Домерга, сибирская собака, которую он завёл во время последнего приезда в Россию, бежал сзади, не отставая. Пёс выследил путь хозяина, который лежал к дому Лазарева (находился в Мясницкой части), куда свозили всех арестованных иностранцев. Так как Домергу полицейские не разрешили послать жене какую-либо весточку, он решился спрятать в собачий ошейник записку, после чего отправил пса обратно домой. На следующий день жена и сестра Домерга, терявшиеся в догадках о причинах его ареста, смогли наконец-то его увидеть. Между тем, московское простонародье, возбуждаемое слухами о «предательстве», стало скапливаться возле дома с арестованными. Русские мужики и молодые парни, нередко под хмельком, кружили вокруг дома, беспрестанно испуская угрозы в адрес арестантов, которые ни сном ни духом не ведали, в чём же была их вина, за исключением разве того, что они были французами, немцами и итальянцами, много лет проживавшими в Москве. Наконец, через несколько дней четыре десятка арестованных, к которым добровольно присоединились 4 женщины с детьми (они не представляли, как смогут остаться одни в городе, дышавшим против них яростью), были погружены на барку, стоявшую на Москве-реке. Барка была тесной: длиной в 21 аршин, в ширину — 13 аршин. В неё, помимо арестантов, погрузилась охрана из 10 рядовых и 1 унтер-офицера и квартального надзирателя Иванова[880]. Рядом на воде покачивались ещё три барки, предназначенные, как решили арестанты, для новых жертв. На борту арестантам зачитали прокламацию Ростопчина, в которой тот уверял в своих добрых намерениях и выражал надежду, что судно, в которое были погружены московские иностранцы, не станет баркой Харона. Толпа русского простонародья, наблюдавшая за происходившим с берега, улюлюкала и кричала ура! Женщины и дети, провожавшие своих родных, в отчаянии рыдали. Сами арестанты были уверены, что видят их в последний раз, так как полагали, что барку с ними непременно затопят. Прошло несколько дней, как ночью, не доходя Коломны, спавший Домерг был внезапно разбужен оттого что на него откуда-то сверху свалился мохнатый и мокрый ком: то был верный пёс, который все эти дни и ночи шёл за баркой по берегу и, улучив момент, доплыл в темноте до судна, чтобы встретиться с хозяином[881]. 10(22) сентября, доплыв до Рязани, заключённые узнали о сдаче Москвы. Теперь уже русские, которых арестанты увидели на берегу, были в отчаянии. «Но это отчаяние продолжалось недолго, — пишет Домерг, — Вскоре случился роковой пожар, который постарались приписать французам. Правительство ухватилось за этот предлог, чтобы придать войне характер народный и религиозный. Вся Россия, казалось, почерпнула в этой великой катастрофе новую энергию»[882]. В этом пожаре, как полагал Домерг, организованном русскими властями, погибло, по его мнению, более 10 тыс. русских раненых[883]. Что же сталось с французскими актёрами и их семьями, находившимися в Москве во время пожара? По- видимому, никто из них не погиб, однако все пригубили (пока ещё только пригубили) из чаши страданий. 4(16) сентября, когда пожар был наиболее страшным, жена Домерга, оставшаяся одна в Москве с маленьким сыном, чудом спаслась из горящего дома и, в разодранной одежде, неся на руках ребёнка, стала метаться в поисках выхода из огненного кольца. Здесь она (о, чудо!) встретила Наполеона, пробиравшегося в сторону Петровского дворца. Жена Домерга бросилась в середину свиты ехавшего на лошади императора: «Государь, государь! Сжальтесь надо мною, спасите моего сына!» — закричала она и уцепилась за сапог Наполеона. Император, сохранявший демонстративно спокойный вид, ответил: «Успокойтесь, сударыня, успокойтесь, о вас и вашем сыне позаботятся» Однако г-жа Домерг не отставала и, пристроившись рядом с лошадью Наполеона, дошла с ним до Петровского. Там о ней действительно позаботились[884]. Актрисе Луизе Фюзиль повезло больше — у неё на руках не было малолетнего ребёнка. Но и ей неоднократно приходилось бегать среди горящих домов, спасать вещи от грабителей и спасаться самой. «Город, думается мне, не взят приступом, — заявила Фюзиль генералу Ж. Шартрану, который вселился в дом русского генерала Дивова, где актриса нашла пристанище[885]. — И разве мы не французы?» «Да, русские французы, — ответил Шартран, делая акцент на слове русские. — Почему вы не уехали?»[886] Префект императорского двора Боссе, принявший в судьбе актёров живое участие, писал: «Действительно, если французских актёров сначала грабили убегавшие русские, то потом наши солдаты, которые мало заботились о том, чтобы справиться об их национальности. Пожар довершил их несчастья»[887]. К началу 20-х чисел сентября (н. ст.), когда пожар закончился, и Наполеон попытался восстановить в городе относительный порядок, большая часть актёров французской труппы влачила жалкое существование в большом доме князя Гагарина на Басманной. Без продовольствия, ограбленные, они кутались в какие-то тряпки и страдали от голода и неопределённости. Боссе, который был уведомлён о несчастьях актёров, позже писал, что «имел случай говорить о них за завтраком императору. Он велел оказать им первую помощь, назначил меня главным распорядителем над ними и приказал мне посмотреть, могут ли они в том составе, в каком были, дать несколько представлений, которые могли бы доставить развлечение войскам, расквартированным в Москве»[888]. Префект двора через мадам Бюрсе пригласил французских актёров к себе и объявил им о решении императора[889]. В своих воспоминаниях Боссе по памяти приводит имена некоторых из этих актёров: это были гг. Адне, Перу, Лекен, Беллькур, Перон, Госсе, Лефевр, г-жи Андре, Периньи, Лекен, Фюзи, Ламираль, Адне[890]. Под руководством Боссе и Бюрсе удалось быстро определиться с репертуаром: это должны были быть исключительно лёгкие и живые спектакли. Актёры находились в таком «грустном положении» (Боссе), что распределить роли не составило большого труда. Довольно быстро удалось решить и проблему театральных костюмов. Боссе обратился к главному интенданту армии М. Дюма, который открыл для него склад всевозможной одежды, вытащенной из московских домов и церквей, и сваленной в «церкви Ивана» (mosque d’lvan)[891]. «Французские актёры, — пишет Боссе, — достали оттуда бархатные платья и бархатные костюмы, переделали их по своей фигуре и нашили широкие золотые галуны, которые имелись в большом количестве в этих магазинах. Они действительно были одеты роскошно, но их беда была в том, что под этими бархатными платьями некоторые из наших актёров едва имели на себе самое необходимое бельё, так, по крайней мере, мне говорила г-жа Бюрсе»[892]. Спектакли было решено давать в домашнем театре П.А. Позднякова (Познякова), известного барина, хлебосола и увеселителя. Здание этого театра, находившееся на Б. Никитской, было пощажено огнём, но всё было разграблено. Его быстро привели в порядок, украсив залу с небывалой роскошью, «позаимствовав» в том числе и церковную утварь. Первое представление состоялось 25 сентября[893]. Таким образом, первые спектакли состоялись на следующий день после процесса над «поджигателями» (призванного снять обвинения с французских властей в организации пожара Москвы) и на следующий день после организации московского муниципалитета. Открытие театра должно было решить две задачи: во-первых, отвлечь и развлечь чинов Великой армии, чей дух заметно упал из-за московских пожаров, а, во-вторых, создать впечатление о том, что Наполеон и его армия обосновались в Москве надолго. 25 сентября Г.Ж.Р. Пейрюсс, казначей в администрации Главной квартиры Великой армии, записал в дневнике: «Его величество хочет доставить немного удовольствия армии и администрации, расположенным в Москве, и поручил префекту Двора, барону Боссе, организовать труппу Комеди Франсез в Москве, под управлением мадам Бюрсе. Пламя пощадило дворец Познякова, который имеет хорошенькую залу для спектаклей, хорошо декорированную и оборудованную всем необходимым. Открытие произойдёт этим вечером спектаклем «Игра любви и случая (Jeux d’amour et du Hazard)», а также [спектаклем] «Любовник сочинитель и лакей (LAmant autour et valet)»[894]. Первой пьесой была знаменитая комедия в прозе П.К. Мариво, впервые поставленная в 1730 г. Она была в трёх актах. В ней были заняты гг. Адне, Перу, Сент- Клер, Белькур, Бертран, г-жи Андре и Фюзиль. Вторая пьеса принадлежала перу де Серона (de Ceron) и была одноактной комедией в прозе. Цены, установленные для первого спектакля, были оставлены такими же и для последующих представлений, а именно: билеты в 1-ю галерею были по 5 франков (или 5 руб.), во 2-ю галерею — 1 франк (или 1 руб.), в партер — 3 франка (или 3 руб.). В литературе, вероятно благодаря Домергу, получило место утверждение, будто все афиши были написаны от руки[895]. Более того, тот же Домерг, которого, напомним, в те дни в Москве не было, утверждал, что на афишах не обозначали даже имена актёров, и публика попросту давала им прозвища. Видимо, это не так. Сохранился экземпляр печатной афиши, объявлявшей о спектакле 10 октября, где были указаны и названия спектаклей, и имена всех занятых в них актёров, и цены. Уведомлялось также о спектаклях на 11-е и 13-е октября. Приведём текст этой афиши в переводе на русский язык: «Французский театр в Москве [и] Комеди Франсез имеют честь представить в субботу 10 октября 1812 г. Первое представление “Оглушённые, или живой труп (Des etourdis ou le mort vivant)”, комедию в трёх актах на стихи г-на Андрё После первого представления — “От недоверия и злобы (De defiance et Malice)”, комедия в 1 акте в стихах. В “Оглушённых” [заняты] месье Адне, Перо, Белькур, Сенвэр (Sainvair), Лефевр, Бертран, Юге (Huguet), мадам Андре, Периньи. В “Недоверии” месье Перу (Peroux), мадам Андре. Начало в 7 часов. Театр находится на Большой Никитской. Дом Познякова (Posniakoff). Цены на места 1 Галерея 5 франков или 5 рублей 2 Галерея 1 франк или 1 рубль Партер 3 франка или 3 рубля В воскресенье 11 октября — “Открытая война, или Хитрость против хитрости (Guerre ouvertre ou Ruse conte (так в тексте. — В.З.) Ruse)”, комедия в 3-х актах. Затем — “Деревенский пройдоха (L’Empromtu de campagne)”, комедия в 1 акте. Во вторник, 13-го — “Рассеянный (Le Distrait)”, комедия в 5 актах, на стихи Регнара (Regnard), сопровождаемая русским танцем. В главном фойе театра предлагаются прохладительные напитки»[896]. Домерг, со слов своей жены и других московских французов, остававшихся в городе во время оккупации, дал такую, достаточно «демократическую» картину происходившего: «Не было ни входных билетов, ни кассы, устраиваемой, как обыкновенно делается, вне театра. Продажа билетов производилась в галерее, рядом с залою, где шли представления. Герцог Тревизский (маршал Мортье. — В.З.) постоянно, входя в театр, клал на стол кассы горсть пятифранковых монет и рублей. Простые офицеры платили также щедро и никогда не требовали сдачи; даже солдаты не пользовались обычным правом платить половинную цену и бросали в кассу больше, чем следовало бы за целое место»[897]. Оркестр был набран, в основном, из полковых музыкантов. Кроме них в оркестровой яме оказалось двое русских: первый скрипач-солист московского театра Поляков и виолончелист Татаринов[898]. Комб, офицер 8-го конно-егерского, посетивший один из спектаклей (в тот день повторяли «Игру любви и случая», после чего была дана коротенькая пьеса «Вероломная ложь (Les fausses infidelites)», так описал увиденное: «Зала была вся освещена, и актёры были хороши. Среди зрителей было несколько хорошеньких женщин, все они, как думается, были жёнами офицеров. Стойки фойе были заняты гренадерами императорской гвардии, которые были в рубашках с закатанными рукавами и в белых фартуках, предлагая освежительные напитки, за которые они брали очень дорого»[899]. Был в восхищении от того, что увидел в доме Познякова, и польский граф майор П. Дунин-Стжижевский, исполнявший должность начальника штаба лёгкой кавалерийской дивизии 5-го армейского корпуса. 12 октября (н. ст.) он отписал жене в Варшаву так: «Я здесь был на спектакле; это французская комедия. Сыграна актёрами очень сносно в частном доме, где устроен общественный театр, так как большой театр сгорел. Ты не можешь себе представить нескольких огромных салонов, которые мы прошли, чтобы попасть в театр. Я был в восхищении от того, что видел. Один салон, я думаю, больший, чем у тебя, был наполовину заполнен самыми прекрасными цветами»[900]. Изгнание из Москвы французских актрис. Худ. А.Г. Венецианов. 1812 г. (?) Верхом на барабане изображена м-ль Жорж Веймер, делающим па — Л.А. Дюпор Всего, как утверждает Боссе, было дано 11 спектаклей. Помимо спектаклей 25 сентября, 10, 11 и 13 октября, известно, что 27 сентября (всё по н. ст.) давали «Рассеянного (Le Distrait)» с участием Адне, 30 сентября — «Трёх султанш (Trois sultanes)» и русский танец в исполнении мадемуазель Ламираль[901]. Кроме того, Фюзиль уверяет, что 19 октября она играла в «Любовницах Протея (Les amants Protees)» и на 20-е было объявлено о «Глухом (Le sourd)»[902]. Но это маловероятно. Во-первых, потому, что выступление армии было объявлено еще 18-го, а 19-го утром армия уже выступила. Во-вторых, по понедельникам (19-го октября был как раз понедельник) спектаклей не давали. Поэтому считаем, что Фюзиль играла в «Любовницах Протея» в воскресенье 18-го октября. Известно, что помимо упомянутых выше спектаклей были также сыграны «Фигаро (Figaro)», «Притворная неверность», «Стряпчий-посредник (Le procureur-arbitre)», «Проказы в тюрьме», «Сид и Заира (Side et Zaira)». Не исключено, что сыграли также пьесу г-жи Бюрсе «Остров старух (L’ile des vieilles)»[903]. Домерг, который в Москве в те дни не был и описывал события с чужих слов, упоминает также пьесы «Любовные безрассудства (Les Folies amoureuses)», «Мартон и Фронтен (Marton et Frontin)» и «Игрока (Le Joueur)»[904]. Несколько раз сёстры Ламираль исполняли дивертисмент, состоявший из русских танцев. «Это были настоящие русские танцы, — пишет Боссе, — но не такие, которые исполняют в Парижской опере, а те, которые танцуют в России. Вся прелесть этой пантомимы заключается главным образом в игре плеч, головы и всего тела»[905]. Однако, вопреки мнению Боссе, русские танцы на сцене выгоревшей Москвы восхитили не всех. 14 октября (н. ст.) один из зрителей, почтовый чиновник Итасс (Ytasse), так отписал во Францию своей кузине: «Два дня мы были на спектаклях, достаточно дурных; даже трудно подобрать точное слово, в высшей степени дурных, из-за их несоответствия моменту. Всё выглядело шиворот-навыворот, но, тем не менее, было принято, так как развлекло. Вчера были сыграны две пьесы французским театром, сыграны, вопреки здравому смыслу, с чувством, а затем для нас был исполнен русский танец. Этот танец никому не понравился, это было всё равно, что английский танец, по смыслу и дикости. Тем не менее, мы много смеялись, поскольку эти танцы состоят из множества небольших движений, в основе довольно глупых, над которыми было невозможно не смеяться»[906]. Другой чиновник, посетивший, по крайней мере, два спектакля, Пейрюсс, также увидел явное несоответствие исполнявшихся на сцене танцев (на этот раз речь шла о катильоне) тогдашним обстоятельствам: «Мы смогли собрать несколько французских актёров, находящихся в изгнании. Его величество ассигновал 12000 франков на первое время. Мы уже были на двух спектаклях, которые мы нашли хорошими, за исключением катильона, который выглядел похоронным»[907]. Значительная доля скепсиса по поводу затеи Наполеона развлечь армию спектаклями в Москве проскальзывает и в письме Бернара, генерального расчётчика (payeur) Великой армии, в письме 15 октября, отправленном Ф.М.П. Руйе Да Буйери (Roullet La Bouillerie), генеральному коронному казначею: «Ну вот, дорогой месье де Буйери, спустя месяц я стал жителем Московии, и вы видите из моего предшествующего письма и бюллетеней, что в этом городе я почитай уже целых 35 дней. Несмотря на французский спектакль, который я, правда, ещё не видел, но о котором любители говорят как о чуде, я вас уверяю, что пребывание здесь не слишком весёлое»[908]. Был ли хотя бы раз на этих спектаклях император? Актриса Фюзиль, чьи воспоминания впервые были изданы уже в 1814 г., описала один такой случай. При этом главным объектом внимания Наполеона стал ранее неизвестный рыцарский романс немецкого композитора Фишера, который Фюзиль исполняла «во время сцены у окна» в пьесе «Открытая война (Guerre ouverture)»[909]. По-видимому, Фюзиль всё же лукавила. Все иные свидетельства (Пейрюсса, Боссе, Домерга) говорят, что император на этих спектаклях в доме Познякова ни разу не присутствовал. Боссе нашёл для Наполеона «развлечение, более подходящее его вкусам» (Боссе). «Среди иностранцев, проживающих уже несколько лет в Москве, которые избегли несчастья, принесённого нашествием и пожаром, — писал префект двора, — я открыл превосходного певца, синьора Тарквинио (signer Tarquinio), который уже несколько лет как имел громадное имя в Италии, где он выступал в операх известного Крешентини; он жил в Москве уже два года и давал уроки пения прелестным москвичкам. Г-жа Бюрсе указала мне великолепного аккомпаниатора г-на Мартиньи, сына Винченцо Мартиньи, знаменитого композитора, автора ’’Cosarara”, TArbore di Diana” и др. Эти два таланта вместе дали мне возможность доставить некоторое развлечение Наполеону среди его тяжёлых трудов»[910]. Как мы уже отметили, Наполеон, организовав театр в Москве, стремился тем самым создать впечатление (у своей армии, у русских и у Европы), что намерен обосноваться в Москве надолго. 1 октября пасынок Наполеона вице-король Италии, командир 4-го армейского корпуса Богарнэ отписал жене: «Император собирается доставить актёров из Парижа; от меня он потребовал певцов из Милана…»[911] «Обсуждается вопрос о приезде актёров из Парижа; так что похоже, что обоснуемся в Москве», — написал 3 октября Пейрюсс[912]. Богарнэ был более осведомлён и проницателен, чем Пейрюсс. «Есть серьёзная надежда, — сообщал 9 октября Богарнэ жене, — что дела устроятся этой зимой. Мы многое делаем для того, чтобы остаться… Таким образом, не пугайся, когда узнаешь, что приедут актёры, чтобы дать спектакли, и т. д., всё это убеждает больше русских (выделено мной. — В.З.) в том, что мы их не покинем так быстро, как они думают, и тогда пусть они это сделают со своей стороны»[913]. Спектакли в позняковском театре шли вплоть до самого выступления Наполеона из Москвы. Хотя в городе ещё оставался гарнизон Мортье, а император продолжал заявлять о готовности возвратиться в Москву в любой момент, французским актёрам стало ясно, что надо уезжать. Все боялись, и не без оснований, мести со стороны русских. Но и отъезд вместе с отступавшей французской армией обернулся для многих из них гибелью. Известна судьба некоторых из них. Так, актриса мадам Вертель (Verteuil) покинула Москву с двумя детьми и беременная третьим. Один ребёнок потерялся в суматохе возле Вязьмы, другой умер в дороге от истощения. Сама она была убита штыком часового при попытке пройти в Смоленск (был отдан приказ не пускать в город отставших солдат и гражданских лиц). Перед смертью она выкинула плод[914]. Фюзиль, преодолев тяжелейшие препятствия, приняв в декабре 1812 г. в Вильно смерть сына маршала Ф.Ж. Лефевра, спася от верной гибели маленького чужого ребёнка, всё же смогла добраться до Франции[915]. Жена Домерга, покинув Москву с маленьким ребёнком, претерпела многие несчастья, тяжело заболела и лишилась рассудка. Ей удалось выжить. В 1815 г. в Вильно её отыскал муж. Руководительница труппы Аврора Бюрсе выказала во время отступления, как пишет её брат, весь «свой поэтический энтузиазм». Когда фургон, в котором она ехала, начали по приказу императора жечь, она бросилась к солдатам, умоляя их вытащить из огня рукопись её пьесы. «Рукопись в жёлтой обёртке… прекрасный почерк… мой брат, пленник Ростопчина, переписывал её..!»[916] Занятной оказалась судьба кастрата Тарквинио, услаждавшего слух императора. Он попал в руки казаков. Но «приятность лица, серебристый голос и округлость форм» заставили их принять его за переодетую женщину. Между казаками началась драка за обладание столь сладостным трофеем. Победитель усадил Тарквинио на лошадь и с любезностями препроводил его до Вильно. Здесь одна из французских актрис и увидела его, окружённого «попечением и уважением башкир». Домерг уверяет, что «каждый вечер на дороге или на биваках Тарквинио услаждал своим мелодическим пением досуг казаков, которые иногда присоединяли грубые свои голоса к великолепному сопрано…»[917] Что же сталось с самим Домергом, отправленным на барке из Москвы, и его верным псом? Из Рязани пленников отправили в Касимов, затем в Муром, Нижний Новгород и, наконец, уже в холода, пешком, — в Макарьев. По дороге на Макарьев поднялась снежная буря. Пленники сбились с дороги, замёрзли и начали думать о гибели. Неожиданно сквозь пургу они увидели одинокий дом, немедленно бросились к нему и стали стучаться в ворота. Хозяин, узнав, что это французы, категорически отказался их впускать, заявив, что его сын сейчас воюет против Наполеона. Однако слова пленников о том, что может быть и его сын в таком же, как и они, положении, и тоже где-нибудь в чужой стране ищет пристанища, несколько смягчили суровость хозяина. Теперь он был готов впустить их во двор, но сказал, указывая на пса, что не пустит «эту французскую собаку». Тогда Домерг дал знак, и его верный пёс (как мы знаем, урождённый русским псом) начал «лаять и выть на разные голоса», подражая сопрано, тенору и басу. Это произвело на хозяина сильное впечатление. Пленники и сам пёс, постепенно превращавшийся во «французскую собаку», были спасены[918]. Пёс, которого пленники окрестили французским именем Sauveur, то есть Спаситель, верно служил хозяину во время макарьевского плена. Затем, в Нижнем Новгороде, был похищен одним евреем, ярмарочным торговцем, и увезён в Арзамас. Для Домерга, как он писал, это стало большим горем: «Я лишился своего лучшего, последнего и верного друга — того, который не покидал меня в продолжение долгих бедствий и в самой тюрьме». Но через 15 дней, среди ночи, пёс, вырвавшись от торговца и преодолев немалое расстояние, вернулся к хозяину, бурно радуясь своему счастью. Суровую московскую зиму 1814–1815 гг. Домерг и его собака пережили вместе — пёс спал «в конце его ложа», согревая хозяину ноги. 20 января 1815 г. Домерг выехал из Москвы в Вильно, где отыскалась его больная жена и сын; затем они вернулись во Францию. Была ли вместе с ними французская собака, родившаяся когда- то русским псом? Домерг об этом стыдливо умалчивает… По-видимому, своего Спасителя Домерг оставил в России… Глава 5. Эпилог. Просвещённые европейцы превращаются в «скифские орды» «Ужасный спектакль — море огня, океан пламени. Это был самый грандиозный, самый величественный и самый ужасный спектакль, который я видел за свою жизнь», — воскликнул Наполеон на о. Св. Елены, вспоминая о московском пожаре и будучи в полной уверенности, что его слова дойдут до потомков[919]. Свое поражение в России Наполеон неизменно объяснял в одном ключе: все сражения в ходе кампании 1812 г. им и его солдатами были выиграны, но ничто не смогло победить природной стихии — огня, холода и «жестокости населения», которое само было одной из стихий, не подвластных человеческому гению[920]. Со времени публикации канонического «Мемориала» многие поколения французов, подобно стендалевсому Жюльену Сорелю, именно в этом ключе продолжали и продолжают воспринимать события в Москве в 1812 г. Во многих исторических сочинениях, посвященных русской кампании Наполеона, пожар Москвы, ставший результатом «скифской» тактики русских, а также чересчур затянувшееся 36-дневное пребывание Великой армии в разоренной русской столице, стали ключевыми событиями[921]. Но мало кто пишет о том, что и сама армия Наполеона превратилась в Москве в «армию скифов»… Обратимся к письмам, дневникам и воспоминаниям солдат Великой армии. Некоторые фрагменты этих материалов нам уже пришлось цитировать ранее, однако в ином смысловом контексте. Напомним ход событий. Великая армия увидела Москву в полдень 14 сентября[922] 1812 г. Вид на русскую столицу, неожиданно открывшийся солдатам Наполеона с Поклонной горы, был настолько ошеломляющим, что это сочли необходимым описать десятки, если не сотни, участников похода. Склонные к чтению классической литературы, сравнивали свои ощущения с теми, которые переполняли (согласно Т. Тассо) армию крестоносцев Готфрида Бульонского, когда она увидела Иерусалим (су-лейтенант Ц. Ложье и др.), иные просто повествовали о чувстве эйфории, их охватившем (бригадный генерал Ф.П. Сегюр, капитан Э. Лабом и др.). Но практически во всех свидетельствах, особенно записанных по свежим впечатлениям, ощущается одно и то же: солдаты готовы были увидеть сказочный восточный город — и они его увидели. «Этот необъятный город представил нашим взорам волшебную картину, — записал в своем дневнике 15 сентября Пейрюсс, — тысячи золоченых и закругленных колоколен, горевших под лучами солнца, походили издалека на светящиеся шары. Река Москва текла меж плодородных полей. Я стоял на вершине под названием поклонная гора. Религия почитает эту столицу царей священной, и московит, достигший этой вершины, повергается на землю при виде этой древней столицы Российской империи и осеняет себя крестом»[923]. «С холма, откуда Москва развернулась перед нашим изумленным взором, — записал в дневнике 21 сентября Фантэн дез Одоард, — эта столица как будто отправила нас в фантастические детские видения об арабах, вышедших из тысячи и одной ночи. Мы были внезапно перенесены в Азию, так как [то, что мы видели,] уже не было нашей архитектурой… В отличие от устремленности к облакам колоколен наших городов Европы, здесь тысячи минаретов были закруглеными, одни зелеными, другие ярких цветов, блестевшие под лучами солнца и похожие на множество светящихся шаров, разбросанных и плывущих по необъятному городу; ослепленные блеском этой картины, наши сердца подскочили от гордости, радости и надежды. Что за удовольствия и наслаждения таит в себе эта великолепная Москва!»[924] Впечатления Наполеона от вида русской столицы были столь же сильными, как и у его солдат. «Он остановился в восторге, и у него вырвалось восклицание радости», — отметил Сегюр[925]. К сожалению для нас, первое письмо Марии-Луизе из Москвы Наполеон напишет только 16 сентября, вся же остальная корреспонденция за 14 и 15 сентября будет носить исключительно деловой характер. Представлялась ли Москва Наполеону в тот первый день, 14 сентября, одним из городов Востока, о которых он читал в юности у Тассо, а затем видел в Египте и Сирии, или нет, — определенно сказать уже невозможно. Но то, что Москва не походила ни на один западноевропейский город, и отличалась неимоверно большим количеством церквей, Наполеон хорошо знал и ранее[926]. Во второй половине дня 14 сентября части Великой армии начали вступать в Москву. Первое впечатление о Москве как об азиатской столице сменилось более сложными чувствами. «Мое удивление (из-за отсутствия жителей. — В.З.) при вступлении в Москву было смешано с восхищением, — вспоминал в письме своему отчиму интендантский чиновник Проспер, — ибо я ожидал увидеть деревянный город, как говорили мне многие, но, вопреки этому, почти все дома были из камня и в высшей степени элегантной и самой современной архитектуры. Особняки частных лиц были подобны дворцам, и все было богато и восхитительно»[927]. Москва по своему «величию, великолепию и блеску дворцов, которые она в себя включает, — писал жене Ж.П.М. Барье, шеф батальона 17 линейного полка, превосходит первые города мира…»[928]. Москва — «город великолепный по количеству дворцов и великолепных отелей, которые украшены. Этот город признан самым роскошным», — отписал генерал Л.Ж. Грандо полковнику Ж.Ф. Ноосу[929]. Полковник Ф.И.А. Паркез, приехавший в Москву только в конце сентября и увидевший город уже сгоревшим, тем не менее, не мог не воскликнуть: «Я нахожу, судя по тому, что осталось, что дворцы и вся архитектура есть лучшие, какие только могут быть. Все эти огромные дома покрыты железом и построены из кирпича, и очень хорошо устроены»[930]. Польский граф майор П. Дунин-Стжижевский прибыл в Москву также уже после первых пожаров. Однако в письме жене написал, что город, «хотя и сгоревший в очень значительной части, нам показался все же в высшей степени великолепным… Все дворцы огромны, непостижимой роскоши, восхитительны по архитектуре — в планировке, по [своим] колоннадам. Интерьеры этих огромных строений украшены с отменным вкусом; начиная с вестибюлей, лестниц, вплоть до чердака, — все совершенно. Видел статуи в натуральную величину очаровательной работы, античной бронзы, держащие канделябры в 20 свечей». И далее: «Французы, сами столь гордящиеся Парижем, удивлены величием Москвы, из-за ее великолепия, роскоши, которая равна тем богатствам, которые [в Москве] найдены, хотя город почти совершенно эвакуирован»[931]. Действительно, многие чины армии не могли удержаться, чтобы не сравнить Москву с Парижем. Москва — «это красивый город, — пишет су-лейтенант Л.Ф. Куантен, — он в 11 льё окружности. Все дома похожи на дворцы, улицы очень длинные. Наконец, утверждают, что он значительно красивее Парижа»[932]. «Представь себе, — пишет капитан конной артиллерии императорской гвардии Ф.Ш. Лист, — что Москва на 3 льё в окружности превышает Париж, говорят, что она в 10 льё. Однако в ней не так много жителей, как в Париже. И я нахожу ее более приятным и более нарядным городом, чем Париж. Улицы все очень широкие и удобные, особенно очень чистые»[933]. Москва «столь же значительна и так же велика как Париж», — заметил су-лейтенант Ж. Дав[934]. «Мы зашли в клуб, обставленный во французском духе…В Париже нет ничего похожего в таком роде», — отметит в своем дневнике о впечатлениях 14 и 15 сентября 29-летний аудитор Государственного совета, причисленный к военным комиссарам, А. Бейль (будущий великий Стендаль)[935]. Москва была до пожара «заполнена всем тем, чего только возможно пожелать…, такими предметами роскоши, какие можно найти только в Париже», — написал своей жене в Росток некто Борвот (Baurvott)[936]. Подобное стремление сравнить Москву с Парижем испытал и Наполеон. «Город столь же велик, как Париж», — напишет он 16 сентября в своем первом письме Марии-Луизе из Москвы[937]. «Мой друг, я пишу тебе уже из Москвы. Я не в состоянии составить представление об этом городе (Je n’avois pas d’idee de cette ville). В нем 500 дворцов столь же прекрасных, как Елисейский дворец (l’Elise Napoleon), обставленных по-французски с невероятной роскошью, многочисленные императорские дворцы, казармы, восхитительные госпитали»[938]. «Город Москва столь же велик, как Париж; это в высшей степени богатый город, заполненный дворцами всех князей империи», — говорилось в 19-м бюллетене Великой армии от 16 сентября, составленном, по всей видимости, под диктовку Наполеона[939]. Город «в высшей степени прекрасен», — пишет Наполеон о Москве 18 сентября министру иностранных дел Франции Ю.Б. Маре[940]. Москва, 8 октября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор В строках, которые император и солдаты его армии посвятили удивившей их возможности сопоставить Москву с лучшими городами Европы, не могли не проскользнуть наблюдения, свидетельствовавшие о безусловной особости, в представлении французов, русской столицы, которая роднила ее с городами Азии. Нередко эти черты внешней особости авторы дневников и писем связывали с русскими церквями и Кремлем. Еще 1 июля в беседе с Балашовым Наполеон изумлялся огромному количеству церквей в Москве, немыслимому в любом европейском городе[941]. «Я вошел (в Москву. — В.З.), восхищаясь красотой города, — записал 15 сентября в своем дневнике Пейрюсс. — Стены домов были различных цветов, купола сверкали свинцом и аспидом, другие золотом, представляя очень необычное разнообразие. Я шел между восхитительными дворцами»[942]. В Москве «240 церквей, каждая из которых, как все городские церкви, имеет 5 куполов. Это создает вид настоящего леса», — напишет Пейрюсс брату 22 сентября[943]. Был потрясен богатством и необычностью кремлевских соборов шеф батальона фузелеров-гренадеров императорской гвардии Л.Ж. Вьонне де Марингоне: «Мы остановились на несколько мгновений в экстазе, вызванном видом такого богатства, что не могли говорить»[944]. С высоты Кремля любовался «греческими церквями», «каждая из которых имеет 5 или 6 куполов, покрытых золотом или выкрашенных в зеленый цвет», 20 сентября Кастеллан[945]. Охрана армейского парка 3-го армейского корпуса у Владимирской заставы. Москва, 2 октября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор Входя в Москву, которая потрясла захватчиков своими размерами, блеском и роскошью, Наполеон принял меры к тому, чтобы она не подверглась разграблению и пожарам от рук солдат Великой армии. Наполеон все еще вел «правильную» войну и надеялся, что «цивилизованное» вступление его войск во вторую русскую столицу с неизбежностью приведет к заключению мира. Пожары, начавшиеся уже в ночь с 14 на 15 сентября, Наполеон приписал исключительно случайностям, обычным во время военных действий. 15 сентября настроение в тех частях Великой армии, которые вступили в Москву, было уже далеко не радужное. «Мы были в намного менее веселом настроении, чем ранее, — записал 21 сентября о своих впечатлениях, относившихся к 15-му числу, Фантэн дез Одоард, — и горевали по поводу того, что все население, среди которого мы рассчитывали вести сладкую жизнь, исчезло; через несколько часов обнаружился и другой предмет разочарования, когда к нам стали приходить отдельные погорельцы. Хотя после Смоленска мы двигались не иначе как по пепелищу пожарищ, никто между нами не предполагал, что Москва, Святая Москва, будет предана огню как последняя деревня; но мы ошибались в отношении русской цивилизации. При первых известиях о пожарах Император, который, вероятно, разделял нашу беззаботность, был убежден в том, что они произошли по вине наших мародеров и, впав в гнев, отдал соответствующие приказы»[946]. Действительно, истинное положение дел и причины многочисленных пожаров, вспыхивавших то в одном, то в другом месте, стали очевидны для многих чинов Великой армии уже к 15 сентября. «Арестовано много русских, с фитилем в руке. — Записал 15-го в своем дневнике Кастеллан. — Наши солдаты смогли затушить огонь в нескольких местах, но не везде. Говорят, что губернатор Москвы отрядил солдат полиции для исполнения этой почетной миссии»[947]. Между тем, Наполеон продолжал, словно зачарованный, сохранять поразительное спокойствие. Примерно в половине десятого 15-го сентября во многих районах Москвы начались сильные пожары. Весь горизонт стал не чем иным, как сжимающимся огненным кольцом. Утром 16-го Наполеон узнал, что огонь уже обступает Кремль. Отсвет зарева, который нельзя было не увидеть в окнах дворца, подтверждал это. И все же, написав тем утром письмо Марии-Луизе, Наполеон ни словом не обмолвился о пожаре! Он только отметил, что из Москвы «дворянство уехало; вынуждены были удалиться также и купцы, простой народ остался». И далее: «Мое здоровье хорошее, мой насморк прошел. Враг отступает, как говорят, на Казань. Прекрасное завоевание (Москвы. — В.З.) есть результат сражения при Москве-реке»[948]. Между тем, все разраставшийся огонь заставил Наполеона наконец-то осознать масштаб разыгравшейся трагедии. Согласно Сегюру, Наполеон в полной растерянности взволнованно ходил по комнатам и, бросаясь от окна к окну, восклицал: «Какое ужасное зрелище! Это они сами! Сколько дворцов! Какое необыкновенное решение! Что за люди! Это скифы (Quel effroyable spectacle! Се sont eux-meme! Tant de palais! Quelle resolution extraordinaire! Quels hommes! Ce sont des Scyth)»[949]. Москва, 20 сентября 1812 г. Худ. А. Адам В 19-м бюллетене Великой армии, подготовленном, вероятно, вечером 16 сентября, Наполеон наконец-то представил, хоть и в несколько преувеличенном виде, истинную картину случившегося, возложив вину за пожар на московского главнокомандующего: «Русский губернатор, Ростопчин, хотел уничтожить этот прекрасный город, когда узнал, что русская армия его покидает. Он вооружил три тысячи злодеев, которых выпустил из тюрем; равным образом он созвал 6 тыс. подчиненных и раздал им оружие из арсенала». «Полная анархия охватила город; пьяное неистовство захватило дома, и полыхнул огонь. Ростопчин, издав приказ, заставил уехать всех купцов и негоциантов. Более четырехсот французов и немцев также подпали под этот приказ; наконец, он предусмотрел вывезти пожарных с насосами: таким образом, полная анархия опустошила этот огромный и прекрасный город, и он был пожран пламенем»[950]. Эту картину Наполеон, перескакивая с одного вопроса на другой, и вновь обращаясь к пожару и его организаторам, продолжил развивать и в следующем, 20-м бюллетене. По тому, как автор пытался убедить не только общественное мнение, но и себя самого в том, что московский пожар не изменил общей ситуации, в нем явственно ощущается растерянность и ошеломленность случившимся. 20 сентября император французов пишет письмо Александру I: «Прекрасный и великий город Москва более не существует. Ростопчин ее сжег. Четыреста поджигателей схвачены на месте; все они заявили, что поджигали по приказу этого губернатора и начальника полиции: они расстреляны. Огонь в конце концов был остановлен. Три четверти домов сожжены, четвертая часть осталась. Такое поведение ужасно и бессмысленно»[951]. Текст этого письма отразил многое из того, что происходило в Наполеоне: он опасался, что Александр (а возможно и общественное мнение европейских стран) может возложить ответственность за пожар Москвы на французов, он надеялся как можно скорее получить свидетельства от русских о возможности мира, он был в неопределенности в отношении своих собственных планов. Но за всем этим видится и еще одно: растерянность европейца, столкнувшегося с «азиатским варварством». Несмотря на свои заявления накануне и в ходе войны о дикости и «неевропейскости» русских, разумом сознавая пропасть между представлениями и образом действий русских и западноевропейцев, Наполеон все же оказался не готов столкнуться с этим в действительности. О том, что реакция Европы на пожар Москвы определенно занимала Наполеона, свидетельствует и его письмо от 21 сентября Марии-Луизе. Он просит ее, во-первых, написать своему отцу австрийскому императору Францу I об оптимизме, который, как можно понять, излучает ее муж, находясь в Москве, а, во-вторых, передать Наполеону слухи, которые ходят в Париже по поводу последних событий в России[952]. Пожар русской столицы окончательно развеял все иллюзии солдат Великой армии в отношении «русской цивилизации». «Бешеные сами уничтожили свою столицу! В современной истории нет ничего похожего на этот страшный эпизод. Есть ли это священный героизм или дикая глупость, доведенная до совершенной крайности? Я придерживаюсь последнего мнения. Да, это не иначе как варвары, скифы, сарматы, те, кто сжег Москву», — записал 21 сентября Фантэн дез Одоард[953]. «Все мертво, — записал Фантэн дез Одоард 17 октября. — Эти дворцы, очищенные от мебели, как и от жителей, не издают иного звука, кроме звука ваших шагов. Это то же, что Геркуланум и Помпеи, когда они предстают перед иностранцем. Только время от времени мельком покажется один из тех людей из числа русского населения, которые живут между нами в надежде получить часть добычи. Покрытый лохмотьями, со своей длинной спутанной бородой, он возникает в этом безлюдье как призрак, и при приближении француза, боясь быть ограбленным, он исчезает как видение»[954]. Об оставшихся в Москве русских жителях Кастеллан пишет не иначе, как о рабах, которые грабили покинутые дома[955]. «Русские — ужасные варвары. Население бежало все без остатка», — пишет Борвот своей жене[956], «…вокруг нас на 50 льё пустыня в стране холода. Я вас уверяю, что обыватели одеты в овчины…» — повествует Ф. Шартон, прикомандированный к администрации фуражирования[957]. «…люди, которые здесь живут, не заслуживают ни малейшей жертвы. Они имеют вид настоящих дикарей; нет ни одной приятной фигуры», — отмечал некто Итасс[958]. «Уверяю тебя, что женщины у этих дикарей им под стать, — пишет своей жене в Париж помощник военного комиссара Ф.М.П.Л. Пенжийи Ларидон 14 октября, — и что до нашего вступления в Россию мы никогда еще не созерцали такого ничтожного количества миловидных женщин»[959]. В окрестностях Москвы французам, оказавшимся в «стране варваров», приходилось еще хуже: «Здесь абсолютная нищета, — писал курьер главной квартиры Бастье, — которая только может быть в стране пустыни, где нет ничего, кроме огня и пламени, которые, уезжая, нам оставили эти русские канальи. Нет ни дома, чтобы получить кров, ни соломы для бивака; прибегаешь к мародерству… чтобы не умереть, и часто выезжаешь на дорогу, более ориентируясь по трупам»[960]. Госпитальный чиновник из Можайска писал на родину: «Скрытая война вооруженных крестьян под командой их господ изводит наших фуражиров, наши конвои, наших путников, нам приходится еще хуже, чем армии; они нас лишают фуража и пропитания»[961]. Москва, 22 сентября 1812 г. Худ. А. Адам Остро поразило французов то, что русские, сжигая свою столицу, оставили в ней огромное количество собственных раненых. «Эти варвары не пощадили даже собственных раненых. 25 тыс. раненых русских, перемещенных сюда из Можайска, стали жертвами этой жестокости…», — записал в дневнике 18 сентября Пейрюсс[962]. «30 тыс. раненых и больных русских сгорело», — заявил и Наполеон в бюллетене от 17 сентября[963]. Теперь и архитектура Москвы стала видеться французам в ином свете. Как отметил в письме от 15 октября интендантский чиновник Проспер, город Москва «построен в азиатском [стиле] и включает огромное количество куполов церквей и мечетей»[964]. Как о мечети «с многочисленными колокольнями» говорит о соборе Василия Блаженного и Наполеон, предлагая в приказе Бертье от 1 октября его разрушить[965]. Кастеллан и Бейль попытались объяснить великолепие московских усадеб бесчеловечностью порядков, царящих в России. «Москва, наверное, наиболее прекрасный город из всех городов мира. — Заметил 21 сентября Кастеллан. — В немалой степени она такова из-за великолепия дворцов русских сеньоров; что объясняется (наличие великолепных дворцов. — В.З.) легкостью строить на средства их рабов, за счет их насущной пищи. То же касается меблировки: то что обошлось бы в 2 млн во Франции, [здесь] стоит менее 500 франков»[966]. «Вам известно, — писал Бейль 16 октября графине Пьер Дарю, — что в Москве было четыреста или пятьсот дворцов, убранных с очаровательной роскошью, неведомой в Париже, и которую можно видеть только в счастливой Италии. Объясняется это очень просто. Правительство было деспотическим; здесь жили восемьсот или тысяча человек с годовым доходом от пятисот тысяч до полутора миллионов ливров. Что делать с такими деньгами? Ехать ко двору? Там какой-нибудь гвардейский сержант, любимец императора мог унизить их и, более того, сослать в Сибирь… Этим несчастным оставалось только доставлять себе наслаждение…»[967]. Французская армия возле Москвы. 20 сентября 1812 г. Худ. А. Адам Стихийные расправы над теми русскими, которых французские солдаты застали за поджиганием московских зданий, начались, вероятно, уже 15 сентября. «Мы расстреливаем всех тех, кого мы застали за разведением огня. Они все выставлены по площадям с надписями, обозначающими их преступления. Среди этих несчастных есть русские офицеры; я не могу передать большие детали, которые ужасны», — писал отцу капитан императорской гвардии К.Ж.И. Ван Бёкоп[968]. По крайней мере, две площади в Москве французские солдаты так и назвали — “площадь повешенных”. Одним из тех, кто длительное время не знал о происходящих на улицах Москвы массовых экзекуциях над подлинными и мнимыми «поджигателями», был Фантэн дез Одоард, располагавшийся еще с 15 сентября со своей ротой в московском Кремле. 24 сентября он записал в журнале, что сам арестовал пытавшегося «проскользнуть» в Кремль русского злоумышленника, «…я нашел в его карманах вещественные доказательства: фитили, фосфор и огниво». Этот человек не был сразу убит, но заключен под стражу. Фантэн дез Одоард записал: «Эти “порядочные” люди должны быть судимы как поджигатели, и скоро наша военная юстиция уплатит им причитающийся долг за их верность начальнику Ростопчину»[969]. Действительно, как мы уже знаем, Наполеон организовал такой «процесс» над «поджигателями». Хотя в его материалах и было отмечено, что изначальная инициатива исходила от «российского правительства», главным виновником организации этой акции объявлялся Ростопчин. Однако реально многие чины Великой армии были уверены в непосредственном участии Александра I в организации пожара. «Я проклинаю войну и суверена, который таким образом играет счастьем, судьбой и жизнью людей», — восклицал в письме от 15 октября капитан А.Н. Плана де Фэ[970]. Итак, французы не только спонтанно, но и «официально» ответили на варварство русских. Ответ этот заключался не только в расстрелах «поджигателей», истинных или мнимых, но и в разнузданных грабежах московских домов и оставшихся в них мирных жителей. Эти грабежи начались уже 14 сентября. В этот день солдаты Молодой гвардии посетили «захоронения царей» в московском Кремле. 15 сентября их сменили солдаты Старой гвардии. Пейрюсс поведал о том разочаровании, которое постигло французов, пытавшихся пограбить царские захоронения: «Они (солдаты. — В.З.) не могли удержаться от расхищения; но, попав в сокровищницу, наши солдаты не нашли ничего, кроме костей во прахе, кусков ткани и очень тонких пластинок из серебра, на которых были написаны имена царей, день их рождения и день их смерти»[971]. Солдаты Легиона Вислы, также прикомандированные к императорской гвардии, но оставленные в пригороде, с утра 15 сентября один за другим начали убегать в город за добычей. «В этом до сих пор так прекрасно дисциплинированном войске беспорядок дошел до того, что даже патрули украдкой покидали свои посты», — вспоминал капитан Г. Брандт[972]. 15 сентября Наполеон приказал «упорядочить» систему мародерства[973]. Лейтенант Л. Гардье, 111-й линейный которого все еще стоял у Дорогомиловской заставы, свидетельствует, что именно 15 сентября был отдан приказ выделять наряды от частей, стоявших вне города «для поиска съестных припасов, кожи, сукна, меха, и т. д.»[974] Наполеон и не собирался скрывать того, что сам отдал подожженный «варварами» город на разграбление своей армии. В письме Марии-Луизе, в глазах которой он всегда пытался выглядеть благородным защитником Европы, он прямо заявил: «…армия нашла множество богатств разного рода, так как в этом беспорядке все занимаются грабежом»[975]. Да и в письме Александру от 20 сентября французский император отписал: «Пожары разрешили грабеж, с помощью которого солдат оспаривает у пламени то, что осталось»[976]. Еще более «упорядоченным» стал грабеж после 18 сентября, когда большой пожар закончился. Фантэн дез Одоард записал в дневнике: «Регулярный грабеж… был организован. Каждому корпусу определялось, каким кварталом необъятного города он ограничивает свои поиски, и [этот] приказ привел к беспорядку»[977]. Некто Кудер в письме жене 27 сентября отметил, что «когда наш император увидел такое (то есть пожар. — В.З.), он дал солдатам право грабежа»[978]. О том, что армия «получила возможность хорошенько пограбить в течение 10 дней» написал домой 26 сентября Паради[979]. Вполне естественно, что грабеж не мог быть «упорядоченным». На улицах горящей Москвы разыгрывались жуткие сцены, связанные с дележом награбленного. Так как дома наряду с солдатами наполеоновской армии грабила и городская чернь, а затем и прибывшие из ближних деревень русские крестьяне, все перемешалось. «Грабеж со стороны сброда и солдат совершенный», — заметил в письме домой полковник Паркез[980]. Генерал Л.Ж. Грандо прямо винил за московскую вакханалию не только русских поджигателей, но и французов. «Половина этого города сожжена самими русскими, но ограблена нами в очень изящной манере», — замечает он язвительно в письме полковнику Ж.Ф. Ноосу[981]. А вот простой солдат из 21-го линейного Ф. Пулашо заявляет в письме жене о том, что французы были виновниками не только разграбления Москвы, но и самого пожара: «…всюду, где мы проходили, мы сжигаем всю землю; прибыв в Москву мы сожгли эту древнюю столицу»[982]. После возвращения Наполеона из Петровского в Кремль, когда император увидел невозможность сохранить боеспособность армии в условиях узаконенного грабежа, он решил остановить дальнейшее разграбление. Приказ «немедленно остановить грабеж» был им отдан 20 сентября[983]. Но выполнить его оказалось невозможным. Маршал М.К.Ж. Лефевр отдал на следующий день приказ по гвардии, в котором говорилось: «Император в высшей степени недоволен тем, что, несмотря на приказ, требующий прекратить грабеж, не видно, чтобы подразделения гвардии, выделенные для поиска припасов, возвратились в Кремль… Все военные чины гвардии, которые возвращаются в Кремль с вином, продуктами и всеми теми вещами, которые получены в результате грабежа, должны арестовываться…»[984]. Однако разнузданность солдат Великой армии, и даже солдат императорской гвардии уже перешла всякие пределы. В приказе от 23 сентября по гвардейской дивизии Ф.В.Ж.Ф. Кюриаля было отмечено: «Гофмаршал двора (Ж.К.М. Дюрок — В.З.) оживленно возмущался тем, что, несмотря на повторные запреты, солдат продолжает отправлять свою нужду во всех углах и даже под окнами императора»[985]. 29 сентября (через 9 дней после приказа императора!) в приказе по дивизии Кюриаля говорилось: «Беспорядки и грабежи вчера, прошлой ночью и сегодня возобновились Старой гвардией в такой степени и в такой недостойной манере, каких не было никогда ранее»[986]. Тем же днем помечен приказ дня по всей армии за подписью начальника Главного штаба Великой армии Бертье и генерала Монтиона, из которого следовало, что грабежи продолжаются и заявлялось, что с 30 сентября солдаты, продолжающие мародерствовать, будут преданы воинским комиссиям и осуждены «по строгости законов»[987]. Бесконтрольный грабеж Москвы Наполеону удалось остановить только к началу октября. Но теперь перед ним стояла задача подготовиться к эвакуации и начать отступление. Специальная комиссия под руководством генерального секретаря генерального интендантства А.Ш.Н.Ф. Сен-Дидье должна была собрать все драгоценности, найденные в Москве, особенно в кремлевских соборах. Серебряные и золотые люстры, кадила, оклады икон и прочие предметы из драгоценных металлов должны были быть переплавлены в слитки[988], «…собраны многочисленные драгоценные вещи в церквях Кремля, дабы в качестве трофеев отправить их в Париж, а также многочисленные слитки золота, которые, вы, без сомнения, получите в руки», — отписал своему отчиму 15 октября чиновник интендантского ведомства Проспер[989]. Кастеллан записал в журнале 16 октября: «Собрано и переплавлено столовое серебро кремлевских церквей и передано казначею армии»[990]. «…Его величество, — записал в журнале 28 сентября Пейрюсс, — решил забрать из церкви Кремля серебряные полосы, которыми отделаны стены, также как и восхитительную люстру из массивного серебра»[991]. Из московского Кремля должны были быть вывезены и все другие вещи, которые, по мнению Наполеона, представляли какую-либо ценность, не только материальную, но и — для русского человека — символическую. 9 октября Наполеон продиктовал 23-й бюллетень Великой армии. В нем говорилось о том, что «знамена, взятые русскими у турок во время разных войн, и многочисленные иные вещи, бывшие в Кремле, отправлены в Париж. Найдена Мадонна, украшенная бриллиантами, она также отправлена в Париж»[992]. Должен был отправиться в Париж и крест с колокольни Ивана Великого. «Русский народ, — записал 28 сентября Пейрюсс, — связывает обладание крестом Святого Ивана с сохранением столицы; Его величество не считает себя обязанным обходиться с какими-либо церемониями с врагом, который не находит иного оружия, кроме огня и опустошения. Он приказал, чтобы крест с Ивана Великого был увезен, дабы быть водруженным на доме Инвалидов. Я отметил, что, в то время как рабочие были заняты этой работой, огромная масса ворон носилась вокруг них, оглушая своим бесконечным карканьем»[993]. По свидетельству Кастеллана, крест с колокольни Ивана Великого (cnvanowitch), свалившись, даже сломался[994]. Все чины Великой армии, готовясь к эвакуации, основательно запасались награбленным в Москве добром. Московские «сувениры» могли представлять собой «ящичек, в котором находился медальон в форме сердца, кружева, окаймленные золотом, булавку, несколько жемчужин, немного китайки», «великолепную шубу лисьего меха, покрытую лиловым атласом» (лейтенант Паради), «шесть добрых дюжин хвостов куницы» (полковник Паркез), «шали для Софи и Клары, которые очень хорошие» (кирасирский офицер Жорж), «два воротника из куницы» (начальник протокольного и бухгалтерского отдела государственного секретаря Билле), «портрет Павла I, надевшего все свои ордена» (некий Ж. Лаваль), «шаль из кашемира стоимостью от 1200 до 1900 франков» (шеф эскадрона Г. де Ванс)… Некоторые письма из Москвы в этом плане особенно впечатляют. Вот, например, письмо Дунина-Стжижевского, начальника штаба польской кавалерийской дивизии: «…сделал несколько покупок для тебя на добром рынке, — пишет граф своей жене, урожденной Потоцкой, в Варшаву, — но они настолько хороши для перепродажи, что можно взять за них очень хорошую цену… Мне сказали, что соболя, за которые я заплатил 24 франка золотом за два гарнитура — это недорого, но в сравнении с тем, как это было в первые дни, эта цена непомерная. Я обрыскал по улицам, чтобы найти какие-либо вещи, но они закончились…» «Я не могу не сожалеть сильно о том, что, придя [в Москву] более скоро, я мог бы купить тысячи вещей по дешевой цене»[995]. С поражающей дотошностью бухгалтера перечисляет в письме жене «приобретенные» в Москве меха «рыцарь без страха и упрека», «покоритель редутов» генерал Ж.Д. Компан: «Вот, моя дорогая, что мне удалось достать из мехов: лисья шуба — частью полосы черные, частью красные; лисья шуба — частью полосы голубые, частью полосы красные. Лисьи шкуры в этой стране [только] добывают, а гарнитуры из них [здесь] не делают. Эти две шубы, о которых сообщил ранее, очень хорошие; большой воротник из лисы серо-серебряный; воротник черной лисы. И тот, и другой очень красивые…»[996] Рисунок, сделанный начальником топографического бюро императора Наполеона Л.А.Г. Бакле д’Альбом в Москве, на котором он представил свою жену в русских мехах (АВПРИ. Ф. 133. Оп. 468. Д. 1842. Л. 285) Очевидно, что и внешний вид европейской армии, оказавшейся в столице «варваров», тоже изменился радикальным образом, «…я смог купить по дешевой цене теплую шубу, с помощью которой я смог утеплить мой старый гарик (плащ. — В.З.). — Пишет 22 сентября полковник Паркез. — Я сконструировал с помощью солдата большие сапоги из шкуры медведя, мехом вовнутрь, и я закончил перемены в своем внешнем виде, утеплив мехом мой нос, да, смейся, мой нос мехом»[997]. «Я, к счастью, нашел гренадера, — повествует в письме к жене помощник начальника топографического кабинета императора Л.А.Г. Бакле д’Альб, — который согласился сделать новые теплые подкладки к моим мундирам. Я подогнал хорошую шубу (хотя и старую), чтобы ездить на лошади… егерь починил мои сапоги, и он же мне обещал пару ботинок из шкуры, чтобы в них наполовину поместить эти сапоги. Я покрыл беличьим мехом мой парижский картуз…»[998] «Достал очень большую женскую шубу из лисы и белого атласа, и она мне хорошо служит. Я предпочитаю ее всему другому», — писал К.А. Лами, чиновник, прикомандированный к военным комиссарам[999]. Когда армия тронулась из Москвы, она являла собой картину уже значительно разложившегося военного организма. Вюртембергский лейтенант К. Зуков, например, при выступлении из Москвы имел только один эполет, а поверх мундира был надет домашний шлафрок красного бархата, «отороченный кроликом», на голове вместо потерянного кивера было «нечто вроде каски»[1000]. Сержант полка фузелеров-гренадеров Молодой гвардии А.Ж.Б.Ф. Бургонь надел поверх рубашки «жилет из стеганого на вате желтого шелка», который «сам сшил из женской юбки, а поверх всего большой воротник, подбитый горностаем»; «через плечо висела сумка на широком серебряном галуне»[1001]. Р.Э.Ф.Ж. Монтескьё барон Фезенсак, командир 4-го линейного полка, наблюдая, как Великая европейская армия выступала из Москвы, подумал, что это «спектакль, который напоминает войны азиатских завоевателей»[1002]. Москва превратила армию европейскую в армию азиатскую. Армия стала «варварской» не только внешне. Наполеон, покидая Москву, в мстительном ожесточении решил уничтожить то, что осталось. Чиновник Итасс (вероятно из почтового ведомства) написал 14 октября о том, что армия готова «покинуть Москву и уничтожить все запасы муки, вина, фуража и всего остального, что нельзя транспортировать, вплоть до того, чтобы не оставлять никаких ресурсов для тех жителей, которые остаются…»[1003]. 20 октября, двигаясь к Малоярославцу, Наполеон отдал приказ о разрушении Москвы: «22-го или 23-го, к 2 часам дня, предать огню магазин с водкой, казармы и публичные учреждения, кроме дома для детского приюта. Предать огню дворцы Кремля. А также все ружья разбить в щепы; разместить порох под всеми башнями Кремля…» После эвакуации гарнизона следовало в 4 часа дня взорвать Кремль. «Следует позаботиться о том, чтобы оставаться в Москве до того времени, пока сам Кремль не взорвется. Следует также придать огню два дома прежнего губернатора и дом Разумовского»[1004]. В 26- м бюллетене от 23 октября Наполеон сообщил миру: «Эта древняя цитадель, которая столь же древняя, как сама монархия, этот первый дворец царей, не существует!»[1005] Так закончилось пребывание Великой армии в Москве. Наполеон и его армия, входившие в русскую столицу как носители западноевропейской цивилизации, ведущие «гуманную» войну, а вышли из нее, готовые отплатить «скифам» «той же монетой». Позже, находясь на о. Св. Елены, и создавая для Европы миф о русской кампании, Наполеон скажет: «В 1812 году, если бы русские не приняли решения сжечь Москву, решения неслыханного в истории, и не создали бы условия, чтобы его исполнить, то взятие этого города повлекло бы за собой исполнение миссии в отношении России…»[1006] «Мир в Москве предопределил бы окончание моей военной экспедиции», — заявил Наполеон в другой раз и нарисовал далее блестящую картину благоденствия и процветания Европы[1007]. С тех пор, когда мир услышал голос узника Св. Елены, история о московском пожаре 1812 г. стала своего рода символом противопоставления Западной Европы «варварству русских». То, что война и Великую армию тоже сделала «варварской», было быстро и прочно забыто. Заключение Накануне Великого пожара 1812 года в Москве, согласно официальным данным, насчитывалось 9257 домов. После пожара осталось только 2761[1008]. Общий материальный ущерб исчислялся несколькими млрд. рублей. Еще больший, и совершенно невосполнимый ущерб, был связан с потерями людских жизней (после освобождения Москвы из нее было вывезено и сожжено 11955 человеческих трупа; немало людских останков продолжало оставаться зарытыми в черте города) и духовных ценностей (в огне погибли уникальная библиотека Д.П. Бутурлина, собрание А.И. Мусина-Пушкина с его единственной рукописью «Слова о полку Игореве», бесценные коллекции Московского университета…). Вместе с тем, конечным следствием московской трагедии (наряду, разумеется, с рядом других событий и обстоятельств) стало изгнание захватчиков из России и крушение империи Наполеона. «Русские, — писал великий историк С.М. Соловьев, — не могли бы без стыда раскрыть славной книги своей истории, если бы за страницей, на которой Наполеон изображен стоящим среди пылающей Москвы, не следовала бы страница, где Александр является среди Парижа». Великий московский пожар 1812 года стал результатом стечения множества обстоятельств: преобладания в городе деревянных строений; исхода почти всех жителей из столицы; грабежей, произведенных как солдатами наполеоновской армии, так и мародерами из числа местного простонародья; природными и погодными условиями… Однако все это вовсе не опровергает того факта, что у пожара были и организаторы, предопределившие начало и масштабы катастрофы. Главную и решающую роль в его организации, безусловно, сыграл главнокомандующий Москвы Ф.В. Ростопчин. Он не только вывез из города водяные насосы, организовал агентов московской полиции для производства первых пожаров, но и, как он выразился, «поджог дух народа», которым «легко зажечь множество факелов». Осуществить последнее было делом наиболее сложным, с чем, однако, Ростопчин справился блестяще, проявив не только виртуозный талант манипулятора настроениями черни, но и высочайший цинизм, жестокость и презрение к собственному народу. Что же касается приказов, по-видимому, все же отданных М.И. Кутузовым в целях уничтожения оставляемого в Москве армейского имущества, то они вряд ли выходили за рамки обычных мер военного характера. Более того, очевидно, что деятельность Кутузова во многом помешала Ростопчину организовать более решительное и, так сказать, «превентивное» уничтожение столицы еще до вступления в нее армии Наполеона. Если ответственность Ростопчина в организации московского пожара очевидна, а роль Кутузова достаточно определенна, то вопрос о влиянии на эти события императора Александра I, вероятно, никогда окончательно не будет прояснен. В любом случае понятно, что Александр (как и в целом российская политическая и военная элита) воспользовался фактом сожжения Москвы для возбуждения патриотических чувств и разжигания ненависти к захватчикам. «Уже слышен нам глас Всеавгустейшего монарха, который взывает: “Потушите кровию неприятельскою пожар Московский”», — читаем мы в приказе по русской армии М.И. Кутузова от 19 октября (ст. ст.) 1812 г.[1009] За два дня до этого в официальном «Известии об освобождении Москвы» был назван и виновник сего пожара: Москву отдал на разграбление Наполеон, и «нещастная Москва, жертва лютости, вдруг во многих местах воспылала»[1010]. «…Настали времена другие. Исчезни, краткий наш позор! Благослови Москву, Россия! Война по гроб — наш договор!..» — напишет о том времени А.С. Пушкин. Московскому пожару и пагубности его последствий для оккупантов в значительной степени способствовали и действия самого Наполеона. Во-первых, французский полководец явно переоценил степень деморализации русской армии в ходе Бородинского сражения (сам факт оставления противником Москвы без боя, казалось, подтверждал эти оценки). Во-вторых, Наполеон недооценил противника в плане его готовности пойти на немыслимые для западноевропейского ума жертвы. Наконец, в-третьих, французский император допустил серьезнейший политический просчет в отношении характера возможных действий Александра. Русский император, как известно, при любых обстоятельствах был готов идти в своей борьбе с противником до конца. Очевидно, что существенные просчеты, допущенные французским командованием и предопределившие катастрофические последствия пожара для армии вторжения, были обусловлены причинами не только частного, личностного, свойства, но и общим характером представлений о России и русских, сложившихся в Европе, в особенности во Франции, еще в XVIII в. Как известно, Россия, по мнению французских просветителей, не могла быть безапелляционно отнесена к «варварским странам»: она в значительной степени преодолела свою «азиатскость» и, хотя продолжала во многом оставаться аутсайдером Европы, но все же подверглась облагораживающему влиянию европейской цивилизации. Этим, по мнению Наполеона, и должен был определяться характер поведения русских и их императора. Тем большей неожиданностью стал для французов реальный ход событий, что заставило их сразу же отнести «русскую цивилизацию» к числу «скифских» и «варварских», лишая ее тем самым «высокой» оценки как «полуевропейской». При всей ущербности такой логики, проявленной западноевропейцами, не следует вместе с тем и предаваться тщеславным иллюзиям на счет национальной сплоченности и патриотической жертвенности россиян начала XIX в. Эти сплоченность и жертвенность во многом были предопределены недостаточной дифференциацией общества в условиях раннеиндустриальной фазы его развития. Российский мир был во многом еще традиционным, сословно-замкнутым, демонстрирующим высокую степень «управляемости» со стороны верховной власти. В этой связи можно говорить даже о том, что главный просчет Наполеона был связан не с недооценкой уровня развития России и ее народа (с точки зрения западноевропейца), но, наоборот, с переоценкой их европейскости. Возле Калужских ворот, Москва, 19 октября 1812 г. Худ. Х.В. Фабер дю Фор Сегодня, спустя 200 лет после войны 1812 года, Россия продолжает поиск своей идентичности и, кажется, вновь склоняется к тому, чтобы отстаивать «особое» право на исключительность и неповторимость исторического пути и предназначения. Российская политическая элита, как это неоднократно происходило и ранее, стремится формировать патриотизм своего народа на основе враждебности к «Западу», консервируя тем самым провинциальное мироощущение рядовых российских граждан. В то же время и «Запад», не имея ясной стратегии поведения в отношении России, склонен проявлять по отношению к ней высокую степень настороженности, которая активно питается собственным историческим опытом, связанным, в том числе, и с событиями 1812 года. Возникает впечатление, что за два столетия упрощенные, стереотипизированные, а значит, и обедненные, образы как России в глазах «Запада», так и «Запада» в глазах России, сохранились почти в полной неизменности. Этой логике биполярной оппозиции, утрирующей черты каждой из сторон, историк может противопоставить только одно — конкретно-исторический подход, учитывающий вариативность ситуаций, противоречивость поступков как отдельных людей, так и огромных человеческих масс… Только на основе переосмысления и «переигрывания» прошлого возможно углубление диалога и даже взаимопроникновение различных культурно-цивилизационных полюсов настоящего. Обращаясь к тем подходам в изучении прошлого, которые мы условно называем микроисторическими, исследователь выстраивает особый диалог «от человека к человеку», при котором исчезают многочисленные препоны, мешающие не только взаимопониманию, но и осознанию самих себя. Примечания 1 Наиболее важными публикациями, посвященными теме московского пожара 1812 г., в отечественной историографии, на наш взгляд, являются: Rostopchine F.V. La Verite sur l’incendie de Moscou. Paris, 1823 (рус. пер.: Ростопчин Ф.В. Правда о пожаре Москвы, М., 1823); Михайловский-Данилевский А. И. Описание Отечественной войны в 1812 году. СПб., 1839. Ч. 2; Богданович М.И. История Отечественной войны 1812 г. по достоверным источникам. СПб., 1852. Т. 2; Попов А.Н. Французы в Москве в 1812 году. М., 1876; Катаев И. М. Пожар Москвы//Отечественная война и русское общество. М., 1912. Т. 4. С. 141–152; Мельгунов С.П. Кто сжег Москву? // Там же. С. 162–172; Ельницкий А.Е. Ростопчин Ф.В. // Русский биографический словарь. Романова — Рясовский. Птг., 1918. С. 281–287; Полосин И. И. Кутузов и пожар Москвы 1812 г.//Исторические записки АН СССР. М., 1950. Т. 34. С. 153; Холодковский В.М. Наполеон ли поджог Москву? //Вопросы истории. 1966. № 4; Тартаковский А.Г. Обманутый Герострат. Ростопчин и пожар Москвы // Родина. 1992. № 6–7. С. 88–93; Смирнов А.А. Эволюция взглядов отечественных историков на причины пожара Москвы в 1812 г.: аналитический обзор // Москва в 1812 году. Материалы научной конференции, посвященной 180-летию Отечественной войны 1812 года. М., 1997. С. 20–24; Горностаев M.B. Генерал-губернатор Москвы Ф.В. Ростопчин: страницы истории 1812 года. М., 2003; Земцов В.Н. Процесс над «поджигателями», или Московский пожар глазами французов // Эпоха 1812 года. Исследования. Источники. Историография. VII (Труды Государственного исторического музея. Вып. 166). М., 2007. С. 337–372; Его же. Граф Ф.В. Ростопчин, уголовники и московский пожар 1812 года // Там же. VIII (Труды Государственного исторического музея. Вып. 179). М., 2008. С. 105–125.Среди публикаций французских авторов отметим следующие труды: Surugue A. Mil huit cent douze. Les Frangais a Moscou / Publ. par le R. P. Libercier. М., [1909]; Chambray G. Histoire de l’expedition de Russie. P., 1823. T. 1–2 (все ссылки, за исключением особо указанных, даны на 2-й том 3-томного парижского изд-я 1838 г.); Nempde P.M. Opinion… sur l’incendie de Moscou. P., 1826; Thiers A. Histoire du Consulat et de l’Empire. P., 1856. T. 14; Schnitzler J.H. La Russie en 1812. Rostopchine et Koutousof. P., 1863 (рус. пер.: Шницлер И. Ростопчин и Кутузов. СПб., 1912); Olivier D. L’incendie de Moscou. P., 1964; Thiiy J. La Campagne de Russie. P., 1969. Особенно интересна, но, к сожалению, в России почти неизвестна, немецкая историография московского пожара: Histoire de la destruction de Moscou, en 1812 /Par A.F. de Вch. P., 1822 (автором книги был московский немец А.В. Норд- гоф); Tzenoff G. Wer bat Moskau im Jahre 1812 in Brand gesteck? Berlin, 1900; Schmidt H. Die Urheber des Brandes von Moskau im Jahre 1812. Greifswald, 1904. К немецкой историографии вполне можно отнести и книгу эльзасца И. Шницлера. Среди работ польских и англо-американских авторов можно отметить только отдельные книги, заслуживающие интерес: Kukiel М. Wojna 1812 roku. Krakow, 1937. Т. 2; Austin Р. В. 1812. Napoleon in Moscow. L., 1995; Cate C. The War of the Two Emperers. The Duel between Napoleon and Alexander: Russia, 1812. N. Y., 1985. 2 Наполеон — Александру I. Москва, 20 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance de Napoleon I. P., 1868. T. 24. № 19213. P. 221–222. 3 Отечественная война 1812 г. Материалы Военно-ученого архива. СПб., 1910–1914. Т. 13–22; Отечественная война 1812 года. Материалы Военно-ученого архива главного штаба. Отд. 2. Бумаги, отбитые у противника. СПб., 1903. Т. 1; Кутузов М.И. Сборникдокументов. М., 1954–1955. Т.4. Ч. 1–2; Щукин П.И. Бумаги, относящиеся до Отечественной войны 1812 г. М., 1897–1908.Ч. 1-10 (далее — Бумаги, относящиеся…); Correspondance de Napoleon I-er; Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P., 1827. T. 5; Fabry G. Campagne de Russie 1812: Operations militaires. P., 1900–1903. T. 1–5; [Du Casse A.) Memoires et correspondance politique et militaire du Prince Eugene. P., 1858 (1860). T. 8; D’EckmOhl A.L. (de Blocqueville). Le marechal Davout, prince D’Eckmuhl. P., 1880. T. 3; Correspondance du marechal Davout. P., 1885. T. 3; Chuquet A. Lettres de 1812. P., 1911. Ser. 1; Idem. 1812. La Guerre de Russie: Notes et documents. P., 1912. Ser.1–3; Extraits du livre d’ordres 2-e Regiment de grenadiers a pied de la Garde imperiale (2-e bataillon, 2-e compagne) // Carnet de la Sabretache. 1900. № 95. P. 683–704; Отдел письменных источников Государственного исторического музея (далее — ОПИ ГИМ). Ф. 155; Ф. 160. On. 1; Отдел рукописей Российской национальной библиотеки (далее — ОР РНБ). Ф. 859. К. 6; Fr. Q.IV. № 95; Российский государственный архив древних актов. Ф. 30. On. 1 (далее — РГАДА). Д. 259, 266–270, 273–274, 278, 285; Российский государственный военно-исторический архив (далее — РГВИА). Ф. 846. Оп. 16. Д. 3588; Центральный исторический архив Москвы. Ф. 46. Оп. 8 (далее — ЦИАМ). Д. 279, 385, 503, 563; и т. д. 4 Бестужев-Рюмин АД. Донесение И.И. Дмитриеву от 27 февраля 1813 г. «О происшествиях, случившихся в Москве во время пребывания в оной неприятеля в 1812 году / / Русский архив (далее — РА). 1896. № 7 (Кн. 2). С. 365–372; Его же. Краткое описание происшествиям в Москве в 1812 году / /Там же. С. 341–365; Брандт Г. Воспоминания // Записки современников 1812 года. СПб., б.г.; Военский К.А. Отечественная война в записках современников. СПб., 1911; Волконский П.А. У французов в Московском плену 1812 года //РА. 1905. № 11. С. 351–359; Вяземский П.А. Характеристические заметки и воспоминания о графе Ростопчине // РА. 1877. № 5. С. 69–78; Дневник поручика Фоссена // РА. 1903. № 11. С. 467–479; Жданов П. Памятник французам или приключения Московского жителя П… Ж… СПб., 1813; Записки Бенкендорфа. 1812 год. Отечественная война. 1813 год. Освобождение Нидерландов. М., 2001; Записки А.П. Ермолова. М., 1991; Изарн Ф. д’ Воспоминания московского жителя о пребывании французов в Москве в 1812 году // РА. 1900. № 11. Ст. 1405–1441; Изгнание Наполеона из Москвы. Сборник. М., 1938; Клаузевиц К. 1812 год. М., 1997; Кольчугин Г.Н. Записки о 1812 годе московского гофмаклера Г.Н. Кольчугина // РА. 1879. № 9. С. 45–60; Корбелецкий Ф.И. Краткое повествование о вторжении французов в Москву… СПб., 1813; Ложье Ц. Дневник офицера Великой армии. М., 1912; Лоссберг. Поход в Россию в 1812 г.// Военно-исторический вестник. 1912. Кн.1. Приложение; Его же. Письма вестфальского штаб-офицера. М., 2003; Маслов С.А. Путешествие в Москву во время пребывания в оной французов // РА. 1908. № 7. С. 403–415; Машков И.С. 1812 год: Сожжение Москвы. Показания очевидца // РА. 1909. № 12. С. 455–463; Михайловский-Данилевский А.И. Отечественная война 1812 года: Воспоминания. М., 2004; Наполеон в России глазами русских. М., 2004; Наполеон. Годы величия. Воспоминания секретаря Меневаля и камердинера Констана. М., 2001; Перовский В.А. Из записок покойного В.А. Перовского // РА. 1865. Ст. 1031–1058; Пожар Москвы / Сост. Г. Балицкий. М., 1911; Роос Г. С Наполеоном в Россию. М., 1912; России двинулись сыны. М., 1988; Рунич Д.П. Из записок // Русская старина (далее — PC). 1901. № 3. С. 597–613; Рязанов А. Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве 1812 года. М., 1862; ТолычеваТ. Рассказы очевидцев о двенадцатом годе. М., 1872; Ее же. Рассказы очевидцев о двенадцатом годе. М., 1912; 1812 год: Воспоминания воинов русской армии. М., 1991; 1812 год в воспоминаниях современников. М., 1995; 1812 год в русской поэзии и воспоминаниях современников. М., 1987; Французы в России. М., 1912. Ч. 1–2; Хар- кевич В. 1812 год в дневниках, записках и воспоминаниях современников. Вильно, 1902. Вып. 1–3; Бумаги, относящиеся…; Яковлев И.А. Записка о 1812 годе // РА. 1874. № 4. Ст. 1062–1069; Bausset L.F.J. Memoires anecdotiques… Bruxelles, 1827. Т. 2; [Bausset L.F.J.] Private anecdotes of Foreign Courts. L., 1827. Vol. 2; Berthezene P. Souvenirs militaires de la Republique et de l’Empire. P., 1855. T. 2; Biot H.F. Souvenirs anecdotiques et militaires. P., 1901; Bonnet. Journal // Carnet de la Sabretache. 1912; Boulart J.F. Memoires militaires. P., 1894; Bourgeois R. Tableau de la campagne de Moscou en 1812. P., 1814; Bourgogne A.J.B.F. Memoires du sergent Bourgogne. P., 1900; Bourgoing P. Souvenirs militaires. P., 1897; Bro L. Memoires du general Bro. P., 1914; Castellane E.V.E.B. Journal. P., 1895. T. 1; Caulaincourt A.A.L. Memoires. P., 1933. T. 1–2; Cheron A. Memoires inedits sur la campagne de Russie. P. 2001; Dedem de Gelder. Memoires du general Dedem de Gelder. P., 1900; Denniee P.P. Itineraire de l’lmpereur Napoleon pendant la campagne de 1812. P., 1842; Domergues A. La Russie pendant les guerres de l’Empire. P., 1835. T. 1–2; Dupuy V. Souvenirs militaries. P., 1892; Dumas M. Souvenirs. P., 1839. T. 3; Dumonceau F. Memoires. Bruxelles, 1958. T. 1; Dutheillet de Lamothe A. Memoires. Bruxelles, 1899; Fain A.J.F. Manuscrit de 1812. P., 1827. T. 1–2; Fantin des Odoards L.F. Journal. P., 1895; Fezensac M. Souvenirs militaires. P., 1863; Fezensac R.A.P.J. Journal de la Campagne de Russie en 1812. P., 1850; Gardier L. Journal de la Campagne de Russie en 1812. P., 1999; Gourgaud G. Napoleon et la Grande Armee en Russie… P., 1825; Griois L. Memoires du general Griois. P., 1909. T. 2; Histoire de la destruction de Moscou…; Labaume E. Relation circonstancie de la campagne de Russie en 1812. P., 1814 (мы цитируем по изд.: P., 1815, либо P., 2001); Larrey D.J. Memoires de chirurgie militaire et campagne. P., 1817. T. 4; Las Cases A.E.D.M. Memorial de St.-Helene. P., s.a. T. 1–2; Lejeune L.F. Souvenirs d’un officiers de l’Empire. P., 1850; Mailly- Nesle A.A.A. Mon journal pendant la campagne de Russie… P., 1841; Manuscrits de carabiniers // Revue de cavalerie. Paris; Nancy, 1894; Muralt A. Der Marsch nach Moskau // Muralt A., Legler Th. Berezina. Erinnerungen aus dem Feldzug Napoleon I in Russland 1812. Bern, 1942; Narichkine M-m (nee comtesse Rostopchine). Le comte Rostopchine et son temps. St.Petersbourg, 1912; O’Meara. Napoleon dans l’exil // Las Cases A.E.D.M. Op. cit. s.a. T. 2; Pelleport P. Souvenirs militaries et intimes. P., 1857. T. 2; Peyrusse G.J. Memorial et archives. 1809–1815. Carcassone, 1869; Pion des Loches A.A. Mes campagnes. P., 1889; Planat de la Faye N.L. Vie de Planat de la Faye… P., 1895; Rapp J. Memoires. L., 1823; Rigou D. Souvenirs des Guerres de l’Empire. P., 1845; Rostopchine F.V. Op. cit.; Segur Ph.P. La campagne de Russie. Memoires. P., s.a.; Soltyk R. Napoleon en 1812. Memoires historiques et militaires sur la campagne de Russie. P., 1836; Surugue A. Mil huit cent douze. Turno Ch. Souvenirs d’un officier polonais (1811–1814) // Szymanowski J., Turno Ch. Souvenirs de deux generaux polonais au service de la France. P., 2001; Vionnet de Maringone L.J. Souvenirs… P., 1899; [Ysarn de Villefort F.J.D.] Relation du sejour des Francais a Moscou et de l’incendie de cette ville en 1812…/ Publ. par A.Gadaruel. Bruxelles, 1871; etc. 5 Андреев А.Ю. «Я служил городу, а не врагу» / / Исторический архив. 1997. № 3. С. 44–53; Дубровин Н.Ф. Отечественная война в письмах современников (1812 — 1815 гг.). М., 2006; Frappaz, l’аbbe. Vie de l’abbe Nicolle. P., 1857 (рус. пер. письма: 1812 год. Французы в Москве по рассказу аббата Сюрюга // РА. 1882. № 4. С. 196–204); Lettres inedites de Napoleon Ier a Marie-Louise. P., 1935; Lettres inedits du baron Dominique Larrey a sa Femme pendant la Campagne de Russie // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 291; Lettres interceptees par les Russes durant la campagne de 1812 / Publ. par S.E.M. Goriainow. P., 1913; Peyrusse G.J. Memorial et archives. 1809–1815. Carcassone, 1869; Surrugues. Lettres sur l’incendie de Moscou, ecrites de cette ville, au R.P. Bouvet, de la compagnie de Iesus, par l’abbe Surrugues, temoin oculaire, et cure de l’Eglise de Saint-Louis, a Moscou. P., 1823; Архив внешней политики Российской империи. Ф. 133. Оп. 468. Д. 1842 (далее — АВПРИ); РГАДА. Д. 239–243, 245–254, 260–264, 266–268. Ч. 1–2; РГВИА. Ф. 151. On. 1. Д. 92; Ф. 846. Оп. 16. Д. 3605. Ч. 1–2; и др. 6 Мы воспользовались, прежде всего, рядом изданий рисунков А. Адама, художника, числившегося при штабе 4-го пехотного корпуса Великой армии, и Х.В. фон Фабер дю Фора, обер-лейтенанта вюртембергской артиллерии: Adam A. Voyage de Willenberg en Prusse jusqu’a Moscou en 1812. Munich, 1828; Faber du Faur. Blatter aus meinen Portfeuille, im Laufe des Feldzuge 1812. Stuttgart, 1831–1843 (наиболее известны два франц. изд.: Faber du Faur C.W. Campagne de Russie, 1812. P., s.a.; Faber du Faure G. Campagne de Russie, 1812. P.,1895); North J. With Napoleon in Russia: The Illustrated Memoirs of Faber du Faur, 1812. L., 2001. См. также: Quennevat J.C. Albrecht Adam et Faber du Faure, “Reporters” de la campagne de Russie // Souvenir napoleoniennes. T. 262. P. 14–18; Tradition magazine. Hors serie. № 3.Нами было привлечено несколько русских планов Москвы, составленных накануне войны 1812 г. и сразу после нее, а также план города, которым, вероятно, пользовалось французское командование, опубликованный в работе П.М. Немпда-Дюпуайе, и.о. директора инженерного парка Великой армии (Nempde P.M. Op. cit.). Представляет интерес также французский план Москвы, данный в качестве приложения к брюссельскому изданию мемуаров шевалье Ф.Ж.Д. д’Изарна ([Ysarn de Villefort F.J.D.’] Op. cit.). Большой интерес вызвала у нас иконография «допожарной» Москвы, в том числе представленная работами Ф.Я. Алексеева и его учеников (Федор Алексеев и его школа. М., 2004). 7 Все даты, кроме специально указанных, даны в этом разделе по новому стилю. Иногда при необходимости дается двойная датировка. 8 Дорожный дневник Коленкура // Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 7. Note 1; Denniee P.P. Op. cit. P. 190. 9 Дорожный дневник Коленкура // Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 2. P. 7. Note 1; Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 22. В тексте Корбелецкого отрывок, помещенный в начале 22-й страницы, можно принять относящимся к событиям 13-го сентября. Но дневник Коленкура и сам контекст книги Корбелецкого убеждают в том, что речь идет о 14-м сентября. Того же мнения были А.И. Михайловский-Данилевский, М.И. Богданович и А.Н. Попов. Тот факт, что овраг находился именно в Юдино, установили поиски Г.В. Ляпишева и И.С. Тихонова. 10 Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 22. То, что этот разговор Наполеона с Мюратом произошел именно в Спасском, установили Г.В. Ляпишев и И.С. Тихонов. 11 Укрепления начали сооружать утром 13-го сентября под присмотром начальника Главного штаба объединенных армий Л.Л. Беннигсена. В журнале дивизии А. Фриана, двигавшейся в авангарде Мюрата, была сделана запись о том, что «дивизия встретила 3 незаконченных редута, которые защищали высоты Москвы» (Chuquet А. 1812. La Guerre de Russie. Ser. 2. № 19. P. 60). Л.Ф. Фантэн дез Одоард записал 21 сентября в дневнике следующее: «При подходе к Москве местность стала более холмистой и лесистой. В лье от города — позиция, которую враг оставил…» (Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 331). 12 Бельяр — Гильемино. 13 сентября 1812 г. // [Du Casse A] Op. cit. P.43. 13 Цит. по: Попов А.Н. Указ. соч. С.9. 14 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 1. P. 439–340. 15 Бертье — Богарнэ. Безовка, 13 сентября 1812 г., 9 вечера // [Du Casse A.] Op. cit. P. 44. 16 Soltyk R. Op. cit. P. 259. P. Солтык считает, что к утру 14-го французский авангард был «не более чем в 2-х лье от Москвы» (Ibid. Р.258). Примерно в таком же расстоянии от Москвы (в 2- х лье) увидел оставленные русские позиции Фантэн дез Одоард (Р. 331). К.Ф.К. Церрини ди Монте Варчи, которого здесь не было, но который составил свою историю участия саксонцев в войнах 1812–1813 гг. на основе достоверных свидетельств, писал, что оставленная русскими позиция была «в полумили от Москвы» (Cerrini di Monte Varchi С. F. Die Feldzuge der Sachen in den Jahren 1812 und 1813. Dresden, 1821. S. 388). 17 Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 22–23. 18 Там же. С.23. 19 Все говорит о том, что инициатива этих переговоров принадлежала лично Милорадовичу, хотя в литературе встречается и мнение о том, будто ему это «было поручено» русским командованием (См., например: Клаузевиц К. Указ. соч. С. 84–85). 20 Un billet de Kaissarov. 2-14 сентября 1812 г. // Chuquet А. Lettres de 1812. № 13. P. 31. 21 История с посылкой Акинфова была впервые освещена А.И. Михайловским-Данилевским (Михайловский-Данилевский А.И. Описание Отечественной войны в 1812 году. М., 2008. С. 282–284), затем — М.И. Богдановичем (Богданович М.И. Указ. соч. С. 277–281), наконец — А.Н. Поповым (Попов А.Н. Французы в Москве. С. 11–15). Все эти пересказы были основаны, главным образом, на рукописной записке самого Акинфова, представленной им в 1837 г., когда он был уже сенатором, Михайловскому-Данилевскому. Записка была опубликована только в 1900 г. (Харкевич В. Указ. соч. Вып. 1. С. 205–212). Однако еще в 1818 г. сам М.А. Милорадович поведал Михайловскому-Данилевскому историю «о сдаче Москвы» (См.: Милорадович М.А. О сдаче Москвы. Рассказ, записанный в 1818 г. А.И. Михайловским-Данилевским // 1812 год в воспоминаниях современников. С. 59–60), Его рассказ более «красочен», но, по-видимому, не всегда точен. 22 Неприятельские материалы свидетельствуют, что Акинфов прибыл как раз в тот момент, когда вдоль линии возобновилась стрельба и Мюрат уже отдал приказ произвести конную атаку (Cerrini di Monte Varchi C.F. Op. cit. S. 388). 23 Командовал 1-м конно-егерским полком в те дни шеф эскадрона К.Л.Э. де Вильнёв, маркиз де Ванс. Если Акинфов ничего не напутал, то его встретил именно он. 1-й конно-егерский полк был во 2-й бригаде легкой кавалерии легко-кавалерийской дивизии 1 — го армейского корпуса, которая определенно в те часы была в авангарде. 24 А.Н. Попов высказал мнение, что перемена в настроениях Мюрата произошла вследствие разговора последнего с ординарцем Наполеона Гурго (Попов А.Н. Французы в Москве. С. 12). Однако это не совсем очевидно. Не исключаем, что Неаполитанский король в эти несколько мгновений самостоятельно принял решение и взял на себя ответственность приостановить движение войск. 25 Одним из этих полков мог быть 10-й польский гусарский. Но сомнительно, чтобы в тот день два польских гусарских полка могли оказаться рядом друг с другом; здесь Акинфов допустил какую-то неточность. 26 Denniee P.P. Op. cit. P. 85. В воспоминаниях Коленкура этот эпизод описывается несколько иначе, в чем-то определенно искажая подлинные детали (император, якобы, в 10 утра был на Воробьевых горах, где и получил уведомление от Мюрата о перемирии), в чем-то убедительно уточняя версию Деннье (император предписал Неаполитанскому королю следовать за неприятелем по пятам и оттеснить его как можно дальше, как только французские войска подойдут к заставам) (Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 1. P. 440–441). Впрочем, мы не исключаем, что Коленкур присутствовал при вторичном извещении Мюратом императора о дополнительных условиях перемирия, с которым от Милорадовича был послан где-то в половине 2-го часа все тот же Акинфов. В этом случае, император действительно мог быть уже на Поклонной горе, куда прибыл примерно в 2 часа дня (но отнюдь не в 10 утра, как пишет Коленкур). Еще более озадачивают свидетельства генерала Дедема, чья бригада весь день шла сразу за кавалерией Мюрата. Дедем вспоминал, что вскоре после того как распространился слух о перемирии, от Неаполитанского короля к императору прибыл генерал-адъютант Л. Нарбонн, подтвердивший факт перемирия. Немного погодя рядом с бригадой Дедема проехал в экипаже (?!) император. Подозвав Дедема к себе, он сказал: «Faites marcher, cela n’est pas fini (Прикажите войскам двигаться, еще не все кончено)». Несмотря на раздававшиеся отовсюду радостные клики солдат, Наполеон выглядел озабоченным (Dedem de Gelder. Op. cit. P. 248). Странно! Роос, чьи воспоминания, хотя и не всегда, но чаще всего, отличаются точностью воспроизведения деталей, писал, что где-то в те же самые полчаса, о которых пишет Дедем, он, Роос, видел Наполеона вправо от большой дороги, едущим на белом коне (?!). С ним была небольшая свита; с левой стороны от Наполеона «шел длинный польский еврей в своем национальном костюме. Наполеон устремил свои взоры на столицу…, а еврей делал указания и разъяснения, по-видимому, касавшиеся некоторых пунктов города». Описанный Роосом эпизод происходил немного не доходя русских укреплений у Поклонной горы (Роос Г. Указ. соч. С. 140–141). 27 Denniee P.P. Op. cit. P. 85–86. 28 Клаузевиц утверждает, что встреча Милорадовича с Себастьяни, о которой пойдет речь, произошла «спустя несколько часов» после отправки Акинфова (Клаузевиц К. Указ. соч. С. 85). Однако, судя по всему, временной разрыв не мог быть таким значительным. 29 Клаузевиц К. Указ. соч. С. 85. О разговоре Милорадовича с Себастьяни см. также: Русская старина. 1872. № 9. С. 285. 30 Soltyk R. Op. cit. P. 259–260. Сапега, усвятский староста, был прадедом Солтыка по матери. 31 Ibid. Р. 261–263. 32 Сообщая 15 сентября о действиях французского авангарда принцу Эжену Богарнэ, Мюрат отметил, что он вступил в Москву 14-го в 2 часа дня (Мюрат — Богарнэ. Без даты / / [Du Casse A.] Op. cit. P. 47). 33 Свидетели указывают разное время прибытия Наполеона на Поклонную гору — от 10 утра до половины 4-го пополудни (Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 7. Note 1; Bausset L.F.J. Memoires anecdotiques… P. 115; Schuerman A. Itineraire general de Napoleon I. P., 1911. P. 308; etc.). В конечном итоге, как в отечественной (См., например: Богданович М.И. Указ. соч. С. 282), так и в зарубежной (см., например: Thiry J. Op. cit. P. 166) историографии стало преобладать мнение, что это событие произошло в 2 часа дня. Оно основано, как полагаем, не только на свидетельстве Корбелецкого (С. 23), но и на вполне объяснимом «раскладе» событий того дня по времени. 34 Выдающийся русский художник В.В. Верещагин назвал свою картину «Перед Москвой — ожидание депутации бояр», не упоминая, что изображенная им сцена происходит на Поклонной горе. Однако вид города, который наблюдает завоеватель, однозначно говорит, что это Поклонная гора. Как известно, группа холмов, которая называлась Поклонная гора, в XX в. практически вся исчезла. Название «Поклонная гора» было перенесено с исторической восточной вершины на западную (См.: Москва. Энциклопедия. М., 1997. С. 645). Сегодня от восточной вершины остался только небольшой холм, увенчанный поклонным крестом. Даже если взойти на этот холм и попытаться представить вид, который мог открыться перед французами 14 сентября 1812 г., этого сделать практически будет невозможно: часть города закрывают близлежащие дома на Кутузовском проспекте. 35 Griois L. Op. cit. P. 48–50. 36 См.: Denniee P.P. Op. cit. P. 85–88. 37 Fain A.J.F. Op. cit. P. 53. 38 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 1. P. 440–441; «Дорожный дневник». Т. 2. P. 7. Note 1. 39 Segur Ph.P. Op. cit. P. 169–173; Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 24–25. 40 Полагаем, что, находясь на Поклонной горе, император соразмерял действия центральной группировки с движением колонн Богарнэ и Понятовского, которые подходили к Москве с северо-запада и юго-запада соответственно. Утверждения Сегюра о том, что беспокойство императора возрастало из-за долгого отсутствия депутации москвичей и известий «нескольких офицеров», проникших в город и возвестивших, что Москва пуста, кажутся несколько опережающими ход событий. 41 Коленкур, заносивший в свой походный журнал сведения о передвижениях императора, зафиксировал его прибытие к «воротам Москвы» в половине четвертого (Дорожный дневник Коленкура// Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 7. Note 1). Расхождение данных «дневника» Коленкура со свидетельствами Корбелецкого небольшое — примерно 30 минут. Бургонь, прибывший со своим полком к заставе, как он говорит, в половине четвертого, увидел, что император был там (Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 12). По А. Шуерману, пытавшемуся «усреднить» сведения, Наполеон прибыл к воротам Москвы около 3-х часов (Schuerman A. Op. cit. Р. 308). 42 Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 25. 43 Fain A.J.F. Op. cit. Т. 2. P. 53; Soltyk R. Op. cit. P. 269–270. 44 Между тем, согласно записке И.А. Тутолмина, именно он, главный надзиратель Воспитательного дома, стал тем лицом, которое вечером 14-го выпросило у военного коменданта Дюронеля 12 жандармов и 1 офицера для охраны здания. 45 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 3. 46 Ibid. Т. 1. P. 441; Denniee P.P. Op. cit. P. 88. д’Изарн поведал о том, что «один польский генерал (быть может, М. Сокольницкий? — В.З.)» был послан «вызвать депутацию». Он «встретился с Виллерсом, и тот водил его в губернское правление, в Думу, в полицию, к генерал-губернатору, словом всюду, где была малейшая надежда встретить какой-нибудь остаток чиновников. Эта-то прискорбная встреча доставила Виллерсу место полициймейстера. После многих бесполезных поисков польский генерал воротился к Бонапарте, чтоб донести ему, что в Москве не осталось никого из властей, и что город был покинут всеми, исключая некоторых оставшихся там иностранцев» (Изарн Ф. д\ Указ. соч. Ст. 1409–1410). 47 Segur Ph.P. Op. cit. P. 173. 48 Ibidem. 49 По словам Деннье, это произошло примерно через час после прибытия Наполеона к Дорогомиловской заставе (Denniee P.P. Op. cit. P. 88–89), т. е. где-то в половине пятого. 50 Согласно Шамбрэ, эту депутацию первым увидел Мюрат (Chambray G. Op. cit. P. 117). Это мнение кажется справедливым. Среди прочих в составе депутации были книгопродавцы Рис и Сессе (Сосэ), лектор Московского университета Виллерс, назначенный позже обер-полицмейстером Москвы, и типографщик Ламур, о котором речь пойдет ниже. Был там и некий француз, «директор кабинета естественной истории Москвы». Об этом «директоре» пишет Р. Солтык (Soltyk R. Op. cit. P. 270). О Рисе и Сессе поведал Домерг со слов либо своей жены, либо других иностранцев, оставшихся в Москве (Domergues А. Ор. cit. Т. 2. Р. 42–43). При этом Домерг отнес встречу Наполеона с этой депутацией на 15 сентября. О присутствии в делегации Виллерса известно из следственного дела. 51 Denniee P.P. Op. cit. P. 88–89. 52 По другим сведениям, временно управляющим был г. Гюе. Типография Всеволожского (типография Императорской Академии наук) была основана в 1809 г. Ее хозяин, Всеволожский, покидая Москву задолго до вступления французов, должен был оставить ее управляющему Огюсту Семену, но Семен был выслан Ростопчиным из города. Управление типографией было возложено на француза Гюе (Huet), фактора типографии. В начале оккупации Москвы в здании типографии поселился бригадный генерал Ш. Лельевр де ла Гранж, командир 3-й бригады 5-й дивизии тяжелой кавалерии из 1-го кавалерийского корпуса. Он повесил новую вывеску: «Императорская типография Великой армии». В ней печатались приказы, прокламации и бюллетени Великой армии. Рабочим было прибавлено жалованье и расчет с ними производился каждый вечер. Помимо типографии Всеволожского французы использовали маленькую походную типографию г. Левро, находившуюся в подчинении у Дарю (Изарн Ф. д\ Указ. соч. Примеч. 9. Ст. 1456–1457). 53 Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 26. О прибытии этой делегации и о факте разговора с ней Наполеона пишут многие — Гурго (Gourgaud G. Op. cit. Р. 277), Деннье (Denniee P.P. Op. cit. P. 88–89), Солтык (Soltyk R. Op. cit. P. 269–270), Шамбрэ (Chambray G. Op. cit. P. 117) и др. 54 Сегюр сообщает о том, что некий французский офицер, отправившийся в город, пригнал к императору 5 или 6 бродяг. Но с первых же слов этих людей Наполеон убедился, что перед ним несчастные поденщики (joumaliers) и воскликнул: «Ага! Русские еще не сознают, какое впечатление должно произвести на них взятие их столицы!» (Segur Ph.P. Op. cit. Р. 174). Интересно, что некоторые чины Великой армии действительно были убеждены в том, будто ключи от города Наполеону были все же принесены (См., например: Кудер (Coudere) — жене. Москва, 27 сентября 1812 г. // Lettres… Р. 52). 55 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. Р. 5. 56 Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 27–28.Коленкур с своих мемуарах утверждает, что от времени прибытия к Дорогомиловской заставе и до въезда в город Наполеон «объездил по разным направлениям холмы, которые господствуют над Москвой с запада» (Caulaincourt A.A.L. Ор. cit. Т. 2. Р. 3). Трудно совершенно исключить такую возможность. Тем не менее, она все же маловероятна. Во-первых, это обстоятельство никем больше не зафиксировано. Во-вторых, факт объезда Наполеоном «холмов» не прослеживается и в «Дорожном дневнике» самого обер-шталмейстера. В памяти Коленкура, работавшего над мемуарами много позже событий, смешались обстоятельства утра 14-го и событий между половиной 4-го и 5-ю вечера. 57 Chambray G. Op. cit. Р. 115. Все мемуаристы свидетельствуют о том, что чуть ли не любой офицер или солдат, желавший, несмотря на все запреты, вечером 14-го или в ночь на 15-е побывать в русской столице, смог это сделать. 58 Ibidem.. 59 В отношении назначения Лессепса именно 14-го сентября у нас имеются серьезные сомнения. 60 Текст прокламации на французском языке без подписи и датировки был вначале опубликован Шамбрэ (Chambray G. Op. cit. Р. 114–115; Note “а”), а затем на русском языке Михайловским-Данилевским (Михайловский-Данилевский А.И. Указ. соч. СПб., 1840. Ч. 2. С. 287). В тексте, хранящемся в ОПИ ГИМ (Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 91. Копия с копии), он датирован 14 сентября и подписан Бертье («По указу Его императорского и королевского величества подписал кн. Невшательский Александр»), См. также: Дубровин Н.Ф. Отечественная война. С. 118–119. 61 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. Р. 3–4. Среди опубликованных письменных приказов Наполеона к 14-му числу относится только один! В нем император предлагает Бертье написать дивизионному генералу Д. Сен-Жермену, который командовал 1-м корпусом резервной кавалерии вместо раненого Э.М.А. Нансути, о том, что «артиллерийский парк русских находится в квартале, называемом Земляной город, рядом с небольшим озером перед Петербургской дорогой», и что туда необходимо отправить сильную партию. Эта партия не должна вступать в город, но «должна выделить подразделения, которые будут заняты подбиранием русских, находящихся в большом числе по обе стороны (вероятно, Петербургской дороги. — В.З.)» (Наполеон — Бертье. Москва, 14 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. Nb 19205. P. 217–218). 62 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 2. P. 4–5. 63 Ibid. P. 6–7. 64 Акинфов нашел Милорадовича недалеко от Яузы. Сообщив генералу о согласии Мюрата принять предложение Милорадовича о перемирии, он услышал: «Видно французы очень желают занять Москву. Поезжайте опять к Мюрату и предложите ему, в дополнение прежнего условия, заключить перемирие до семи часов следующего утра, чтобы дать время выйти из города обозам и отсталым. Иначе будем обороняться в Москве». 65 Мюрат — Богарнэ. Без даты // [Du Casse A.] Op. cit. Р.47. 66 Роос Г. Указ. соч. С. 141. Сведения Рооса, который служил в 3-м вюртембергском конно-егерском полку «герцог Луис», полагаем убедительными. 67 Церрини подтверждает, что тяжелая кавалерия 4-го кавалерийского корпуса фактически замыкала колонну авангарда (Cerrini di Monte Varchi С. F. Op. cit. S. 389). Предполагаем, что дивизия лёгкой кавалерии под командованием бригадного генерала Бёрмана 3-го армейского корпуса, приданная 2-му кавалерийскому корпусу, была использована в тот день для пикетов, растянувшихся у пригородов Москвы, дабы не допустить в город проникновения мародёров. 68 Роос Г. Указ. соч. С. 141–142. 69 Там же. С. 142. 70 Soltyk R. Op. cit. Р. 266. 71 Коленкур, который не мог присутствовать при этой сцене, впрочем, как и все остальные «свидетели» (Деннье, Сегюр, Фэн и Боссе), вложил в уста казачьего офицера следующие слова: «Мы до такой степени восхищаемся Вами, что наши казаки дали себе слово не стрелять по столь храброму принцу. Но, между тем, однажды, прибавил он, с Вами может произойти несчастье» (Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 1. P. 3–4). 72 Denniee P.P. Op. cit. P. 86–87. О том, что эта сцена, по- видимому, действительно произошла между обрушившимся мостом через Москву-реку и кварталами Арбата, свидетельствуют строки Фэна (Fain A.J.F. Op. cit. Т. 2. P. 52). См. также: Bausset L.F.J. Memoires anecdotiques… P. 115; Segur Ph.P. Op. cit. P. 172.История о беседе Неаполитанского короля с казаками, сопровождавшаяся раздачей «часов всех своих адъютантов и других офицеров штаба», в тот же день получила широкое хождение среди чинов Великой армии (См., например, рассказ Комба со слов некоего баварского офицера (Французы в России. Т. 1. С. 253)). А.Н. Попов, как само собой разумеющееся, считает, что казачьим офицером был ни кто иной, как полковник Ефремов. 73 Soltyk R. Op. cit. Р. 265. Солтык называет Голуховского полковником и уверяет, что тот был отправлен в Москву Мюратом. Эти ошибки исправил М. Кукель (Kukiel М. Op. cit. Str. 213). 74 Цит. по: Griinwald С. La campagne de Russie. 1812. P., 1963. P. 193. 75 Роос Г. Указ. соч. С. 142.Отставной генерал-майор С.И. Мосолов, оставшийся в Москве и наблюдавший происходившее в ней, писал, что 2 сентября (ст. ст.) неприятели «ехали взводами порядком», не вынимая сабель из ножен, «а иные и пели песни» (Отрывок из рукописи «История моей жизни» отставного генерал-майора С.И. Мосолова // Бумаги, относящиеся… Ч. 8. С. 335). 76 Роос Г. Указ. соч. С. 144. 77 Muralt A. Op. cit. S. 69. 78 Только Церрини отмечает, что эта стычка стала «причиной затора в колонне» кавалерии, которая растянулась на пол-Москвы (Cerrini di Monte Varchi С. F. Op. cit. S. 390). 79 Михайловский-Данилевский С.284. 80 Тарле E.B. Нашествие Наполеона на Россию. 1812 год. М., 1992. С. 165. 81 Бескровный Л.Г. Отечественная война 1812 года. М., 1962. С. 422. 82 Попов А.Н. Указ. соч. С. 22–24. 83 Бестужев-Рюмин АД. Краткое описание… С. 363–364. Хотя свидетельства Бестужева-Рюмина и заслуживают всяческого внимания и доверия, тем не менее, и они вызывают законный вопрос: о каких таких «польских уланах» повествует Бестужев-Рюмин, если во 2-м кавалерийском корпусе, который определенно шел в авангарде первым, был только прусский 1-й сводный уланский полк, двигавшийся вслед за передовым 10-м польским гусарским? Нельзя исключать, что Бестужев-Рюмин принял за «польских улан» либо польских гусар, либо прусских улан. 84 Отрывок из чернового письма неизвестного лица / / Бумаги, относящиеся… Ч. 3. С. 262.Сразу после появления в Кремле французов «во время благовеста к вечерни» в Успенском соборе был схвачен вражескими солдатами «в волосатых касках и в странных мундирах» священник И.С. Божанов. Он слышал только один выстрел пушки (Тетрадь священника московского Успенского собора И.С. Божанова. 1822 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 4. С 57–58). «Три пушечных выстрела в Кремле», которыми «разгоняли народ, там собравшийся», услышал Ростопчин (Ростопчин Ф.А. Ох, французы! М., 1992. С. 314). 85 Перовский В.А. Указ. соч. Ст. 1036. Возможно, что именно этот искусанный офицер из свиты Мюрата, который, по словам Перовского, «собою был очень хорош», и стал персонажем рассказа Сегюра, Бургоня, а потом и Тарле. В справочнике А. Мартиньена мы обнаружили только одного возможного претендента на роль «искусанного офицера» — это адъютант штаба (adjoint d’etat-major) шеф батальона неаполитанской службы Пишон (Pichon). Согласно документам, он получил ранение в пригороде Москвы; правда указано, что это было 15 сентября (Martinien A. Tableaux par corps et par batailles des officiers tues et blesses pendant les Guerres de l’Empire. 1805–1815. P., 1899. P. 36). 86 Изарн Ф. д’. Указ. соч. Ст. 1407–1408. 87 Domergues A. Op. cit. Т. 2. Р. 39. 88 Histoire de la destruction de Moscou… P. 77–78. 89 Segur Ph.P. Op. cit. P. 176–177. Г.Брандт, офицер Легиона Вислы, по-видимому, со слов своего знакомого ротмистра Г. Скуржевского, поведал о том, что возле Кремля был пленен рекрутский батальон в составе 400 человек. Затем плененные были препровождены в Кремль, а еще позже отконвоированы к Даву (Наполеон в России глазами русских. С. 290–291). Не об этих ли рекрутах говорит Сегюр? 90 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. Р. 12. 91 Chambray G. Op. cit. Р. 116; Friant J.F. Vie militaire du lieutenant-general comte Friant. P., 1857. P. 244 (капитан Ж.Ф. Фриан, как и его отец, дивизионный генерал Л. Фриан, был ранен 7 сентября 1812 г.); Turno Ch. Op. cit. P. 103. 92 Muralt A. Op. cit. S. 70. Возможно, что церковь, из которой, по описанию Муральта, вывалилась часть толпы, — это церковь Николы в Сапожках, располагавшаяся рядом с Кутафьей башней. Стычка, которую наблюдал Муральт, могла произойти именно здесь, возле Кутафьей башни. 93 Роос Г. Указ. соч. С. 144. Не исключено, что та часть авангарда, в которую входил и полк Рооса, вместе с Себастьяни вошла в Кремль через Никольские ворота, не встретив там сопротивления. 94 Soltyk R. Op. cit. Р. 266. Некоторые пассажи на страницах воспоминаний Солтыка заставляют предположить, что он лично и не видел стычку, произошедшую у ворот Кремля и возле Арсенала. По-видимому, в это время он находился в одном из домов на Арбате (См.: Ibid. Р. 267–269). 95 Dedem de Gelder. Op. cit. P. 249. 96 Это следует из текста Бестужева-Рюмина (Бестужев-Рюмин А.Д. Краткое описание…С. 364). 97 Там же. 98 Изарн Ф. д’. Указ. соч. Ст. 1408–1409; Domergues А. Ор. cit. Р. 40–41. В тексте Домерга говорится, что авангард Себастьяни вышел к Рогожской заставе. 99 Роос Г. Указ. соч. С. 145. 100 Там же. С. 146 (? — сбой в страницах). 101 М.И. Богданович, источником которого, без сомнения, был текст А.И. Михайловского-Данилевского и текст А.А. Щербинина, удивительным образом совершенно исказил всю сцену! (Богданович М.И. Указ. соч. С. 285). Возможной причиной этого стало утверждение Щербинина о том, что отряд Себастьяни был назначен «в обход левого фланга нашего и, перешед Москву-реку вброд у Воробьевых гор, готовился отрезать арьергарду отступление» (Щербинин А.А. Записки / / Харкевич В. Указ. соч. Вып.1. С. 27). 102 Клаузевиц сообщает, что Милорадович «сделал ему (Себастьяни. — В.З.) самые энергичные представления по поводу слишком поспешного движения вслед за русскими французского авангарда, на что Себастьяни легко мог ответить указанием, что наше прохождение через город, задержанное различными обстоятельствами, затянулось на более долгий срок, чем то могли предполагать французы» (Клаузевиц К. Указ. соч. С. 85–86). 103 Эта сцена описана Щербининым (Щербинин А.Л. Указ. соч. С. 26–27) и Михайловским-Данилевским «со слов графа Милорадовича» (Михайловский-Данилевский С. 284–285). Из какой заставы, согласно картине, нарисованной Милорадовичем, могли выйти войска Себастьяни? Из Рогожской? Скорее даже не оттуда, а из Проломной заставы. 104 Михайловский-Данилевский, как можно понять, со ссылкой на Милорадовича, писал не о двух полках, а о двух эскадронах. Богданович предположил, что это были два эскадрона Польского уланского полка. В этом случае речь должна идти о генерал-майоре С.Д. Панчулидзеве 2-м, чья бригада была во 2-м резервном кавалерийском корпусе 1-й Западной армии. Но сам Милорадович говорил о двух драгунских полках! (Милорадович М.А. Указ. соч. С. 60). В этом случае речь может идти о генерал-майоре ИД. Панчулидзеве 1-м, командовавшем бригадой из Харьковского и Черниговского драгунских полков, входившей в 4-й резервный кавалерийский корпус 2-й Западной армии. Еще один свидетель — прапорщик В.А. Перовский уверявший, что сам наблюдал за беседой Панчулидзева с Себастьяни, говорит, что отрезанными были драгунский и казачий полки (Из записок покойного графа Василия Алексеевича Перовского. Ст. 1032). Как трудно найти истину! 105 Михайловский-Данилевский. С. 285. 106 То есть где-то на уровне Рогожской или Проломной заставы. Роос вспоминал: когда они стали располагаться на ночлег, влево виднелось «огромное, широко раскинувшееся здание, которое мы принимали за монастырь». Вероятно, это были строения Екатерининского дворца. 107 Роос Г. Указ. соч. С. 146 (? — сбой страницы). 108 Клаузевиц К. Указ. соч. С. 86. 109 Лейб-казачий и Изюмский гусарский полки не успели выйти на Рязанскую дорогу и выступили на соединение с отрядом Ф.Ф. Винцингероде по дороге на Владимир. 110 Одним из тех несчастных, которым не удалось той ночью уйти из Москвы, оказался прапорщик В.А. Перовский, задержанный Себастьяни. 111 104Возможно, что часть авангарда, например, бригада карабинеров из дивизии Дефранса 2-го кавалерийского корпуса, расположилась у южных окраин Москвы (См.: Manuscrits de carabiniers. P. 215). Правда, некоторые обстоятельства заставляют в этом сомневаться. Согласно свидетельствам Нордгофа и Перовского, в той части Москвы, которая примыкала к Калужской и Серпуховской заставам, вечером 14-го и в ночь на 15-е сентября вообще не было ни одного неприятельского солдата (Histoire de la destruction de Moscou. P. 83; Из записок покойного графа Василия Алексеевича Перовского. Ст. 1034). М. Кукель считал, что карабинеры расположились «у Владимирской заставы» (Kukiel М. Op. cit. Str. 214), правда сам странным образом перепутал 1-й и 2-й резервные кавалерийские корпуса. 112 Наполеон в России глазами русских. С. 290. 113 Dedem de Gelder. Op. cit. P. 251; Журнал дивизии Фриана // Chuquet A. La Guerre de Russie. Ser. 2. № 19. P. 60. Под «Владимирской заставой» здесь следует понимать, по-видимому, все же Проломную или даже Рогожскую заставу. (А.А. Васильев утверждает, что дивизия Дюфура встала у Покровской заставы). 114 Cerrini di Monte Varchi С. F. Op. cit. S. 390–391. 115 Chambray G. Op. cit. P. 116. 116 Письмо приказчика Максима Сокова к И.Р. Баташову. Ст. 0218. 117 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 1. P. 4. 118 Среди чинов армии ходил рассказ о том, что Гурго, возвратившись в Кремль, захватил там то ли 40, то ли 60 «казаков с помощью одного уланского офицера, который сопровождал его в этой экспедиции» (Soltyk R. Op. cit. Р. 269; Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 1. P. 4). Возможно, это были те самые несчастные полупьяные патриоты, которые были захвачены у Арсенала и которых сторожила рота вольтижеров из бригады Дедема. 119 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 1. P. 4. 120 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 12. 121 Ibid. P. 2–13. He менее примечательная встреча запомнилась Г. Брандту, капитану из Легиона Вислы. Во время одной из остановок колонны авангарда «человек громадного роста…, в синей поддевке, застегнутой до самой шеи, вышел из запертого дома и хотел перейти через улицу; ни слова не говоря, он растолкал солдат, которых на улице было множество. Так как войскам перед вступлением в город был отдан строжайший приказ хорошо обращаться с жителями, солдаты ничего ему не ответили; но когда он толкнул офицера, последний выругал его и пригрозил ему шпагой, после чего и солдаты стали огрызаться. Он, ни слова им не отвечая, разорвал поддевку, обнажил грудь и крикнул: “Вонзайте ваши клинки в грудь русского!” Эти слова заставили всех замолчать. Русский с вызывающим видом ушел, открыл дверь маленького домика и запер ее изнутри так старательно, что все мы это слышали» (Цит. по: Наполеон в России глазами русских. С. 289). 122 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 13. 123 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 24. 124 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit P. 14. 125 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 24. 126 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 26. 127 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 1. P. 5. 128 Soltyk R. Op. cit. P. 268–269. 129 Ibid. P. 269–270. Солтык сетовал по поводу того, что его собственный рапорт нисколько не заинтересовал Наполеона, хотя, по мнению офицера, на основе его можно было бы убедиться в полной дезорганизации «московитской армии». «Как отличалось наше вступление в Москву от того, как мы вступали в Вену и Берлин!» — восклицает он. 130 Muralt A. Op. cit. S. 70–71. А.Ю. Андреев, который в 1997 г. впервые опубликовал на русском языке небольшой отрывок из воспоминаний Муральта, и чьим переводом мы частично воспользовались, совершенно правильно определил личность гостеприимного хозяина — им был профессор X. Штельцер, о судьбе которого речь у нас пойдет ниже. Дом, в котором он жил, находился на территории Московского университета. См.: Андреев А.Ю. Указ. соч. С. 44–45. 131 Muralt A. Op. cit. S. 71–72. 132 Французы в России. Т. 1. С. 189. Комбу и Паскалю все же удастся тем вечером напиться пьяными вместе с артиллеристами майора Л.С. Шопена из 1-го корпуса кавалерийского резерва, разбив подвалы с бочками великолепного французского («Шато-Марго», «Медок», «Сотерн»), испанского и «фронтиньянского» вина. За этим «весельем» будут наблюдать несколько зловещих личностей, одетых в овчинные полушубки и широкополые шляпы. Они будут молча стоять у стен, скрестив на груди руки. 133 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 154. В тот вечер Кастеллан сделал последнюю запись в первой из двух тетрадей своего дневника 1812 г. Вот она: «В понедельник, 7-го, мы выиграли баталию при Москве-реке; в понедельник, 14-го, мы вступили в Москву. Наша радость от вступления в столицу безмерна». 134 Приказчик М. Соков так описал внешний вид Мюрата в тот вечер: «Росту высокого, стройный, волосы светло-русые, локонами до плеч, четверти на 2 разложенные, в зеленой коротенькой матеревой тунике; брусничные панталоны, синие чулки и коротенькие сапожки со шпорами; шляпа трехугольная с плюмажем, и тоненькое, белое в три четверти вышиною перо… Тих и глаза ласковые» (Письмо приказчика М. Сокова. Ст. 0218). 135 Письмо приказчика М. Сокова. Ст. 0218–0219. 136 Labaume Е. Op. cit. Р. 193–195; Griois L. Op. cit. Р. 48–50; Journal des operations de la division Preysing par le lieutenant de Flotow // Fabry G. Op. cit. T.3. Annexe. P. 199–200. 137 Fain A.J.F. Op. cit. T. 2. P. 53–54; Chambray G. Op. cit. P. 115. Полагаем, что части Понятовского в тот день еще не смогли достигнуть Коломенской дороги (См.: Наполеон — Бертье. 15 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. № 19207. P. 218). 138 Тирион де Мец. Воспоминания офицера французского кирасирского № 2 полка о кампании 1812 года // Рейтар. № 3 (3/2003). С. 107–112. 139 Pelleport P. Op. cit. Р. 32. См. также: Fain A.J.F. Op. cit. P. 53–54; Bonnet. Op. cit. // Carnet de la Sabretache. 1912. P. 101; Fezensac R.A.P.J. Op. cit. P. 52; etc. 140 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 332. 141 Bourgoing P. Op. cit. P. 111–112. Гвардейский офицер Льюйте (Lyautey) вспоминал, что «наши две роты были частью той гвардии, которая не прошла слишком далеко, и мы разместились на биваке слева от дороги, в леску, или, лучше сказать, у кромки леса, который покрывал скат холма». «Кантиньери, которые побывали в городе (не более, чем на полчаса), рассказывали нам о всех сортах сладостей, которых мы были лишены на биваке». Всю ночь, как вспоминал офицер, «лил сильный дождь» (Цит. по: Griinwald С. Op. cit. Р. 188). 142 Dumonceau.? 143 Pion des Loches A.A. Op. cit. P. 125. Пион де Лош несколько раз отмечал, что в те дни он состоял под началом майора Булара, который, как известно, командовал артиллерией при 2-й бригаде 3-й гвардейской пехотной дивизии (Старая гвардия). 144 Pion des Loches A.A. Op. cit. Р. 125–126. Бургонь также упоминает «площадь повешенных», но, видимо, это была другая площадь, где также вешали «поджигателей». 145 Pion des Loches A.A. Op. cit. Р. 126. 146 Austin Р.В. Op. cit. Р. 27. 147 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 8. В «Дорожном дневнике» Коленкур сделал запись: «Lage dans une petite maison de bois a l’entree». Это вполне подтверждается и другими свидетельствами (Fain A.J.F. Op. cit. P. 53–54; Bausset L.F.J. Op. cit. P. 115; Soltyk R. Op. cit. P. 271; etc). Издаком ли много? — В.З.) от Смоленской дороги» (Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1409. Примеч. «6»). В Дорогомиловской ямской слободе, где остановился Наполеон, по словам Михайловского-Данилевского, не оставалось никаких жителей, кроме 4-х дворников. 148 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 7–8. 149 Ibid. P. 8. 150 Все даты этого раздела даны по старому стилю. 151 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 22; Histoire de la destruction de Moscou. P. 64–65. 152 Дубровин Н.Ф. Москва и граф Ростопчин в 1812 году: Материалы для истории 1812 года // Военный сборник. 1863. № 7. С. 99–155; № 8. С. 419–471; Шереметевский П.В., Дело о Верещагине и Мешкове // Чтения в обществе истории и древностей российских при Московском университете (далее — 40- ИДР). Кн. 4. 1866. С. 231–247; Попов А.Н. Москва в 1812 году // РА. 1875. Nq 7. С. 282–289; Он же. Дело о Верещагине // Братская помощь пострадавшим семействам Боснии и Герцеговины. СПб., 1876. С. 433–469, и др. 153 Мельгунов С.П. Ростопчин — московский главнокомандующий // Отечественная война и русское общество. М., 1912. Т. 4. С. 34–82; Кизеветтер А.А. Исторические отклики. М., 1915 (далее цит. по изд-ию: Кизеветтер А.А. Исторические силуэты. Ростов-на-Дону, 1997). 154 Любченко О.Н. Граф Ростопчин. М., 2000; Горностаев М.В. Генерал-губернатор Ф.В. Ростопчин: страницы истории 1812 года. М., 2003. 155 Тексты см.: Попов А.Н. Москва в 1812 году. № 7. С. 287; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 235; Государственный архив Российской Федерации. Ф. 1165. On. 1. Д. 164. Л. 4-4об. 156 Описано по: ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 50-50об.; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 236–237. 157 Дубровин Н.Ф. Указ. соч. С. 38. 158 Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 232–233. Этот дом (ныне ул. Николоямская, 19), несколько раз перестраивавшийся, сохранился до наших дней. 159 Там же. С. 233. 160 ** Мартинисты — последователи Л.К. де Сен-Мартена (1743–1803), ученика М. Паскалиса, основателя одного из направлений масонства, которое особенно настоятельно проповедовало деятельную любовь к ближнему ради постижения природы и создавшего ее Творца. 161 Ростопчин писал 30 июня 1812 г. о том, что М. Верещагин был «воспитан в доме отца своего силезцем Клейном, великим масоном и мартинистом» (Цит. по: Попов А.Н. Москва в 1812 году. № 7. С. 288–289). Попов отмечал, что в оригинале имя Клейна было написано неразборчиво. Мы обнаружили упоминание об Алексее Яковлевиче Клейне в одном из масонских списков 1789 г. в качестве секретаря Провинциальной ложи (Лонгинов М.Н. Новиков и московские мартинисты. М., 1876. С. 291). 162 Адам Фомич Брокер // РА. 1868. Ст. 1430. 163 Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 236, 240. 164 Там же. С. 241. 165 Там же. С. 240. 166 Там же. С. 236. 167 Там же. С. 240. 168 По нашему мнению, наиболее полный обзор источников и литературы о жизни и деятельности Ростопчина приведен у А.Е. Ельницкого (Русский биографический словарь. Романова — Рясовский. Птг., 1918. Ст. 298–305). 169 Кизеветтер А.А. Указ. соч. С. 234–235. 170 Ростопчин — Балашову. 18 августа 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 101. 171 Лонгинов М.Н. Указ. соч.; Попов А.Н. Москва в 1812 году; Кизеветтер А.А. Указ. соч., и др. 172 Бумаги, относящиеся… Ч. 4. С. 281. 173 «Полковник гвардии, болезненный, ограниченный, но очень честный человек», — так написал о нем Ростопчин. 174 Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 238; Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате в 1812 — 1816 гг. // ЧОИДР. 1888. Кн. 1. С. 3. 175 Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 244. 176 Почтамт располагался недалеко от дома Ростопчина, на Мясницкой. 177 Ф.П. Ключарев — Ростопчину. Москва, 19 июня 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 37. 178 Ростопчин — Ф.П. Ключареву. Москва, 29 июня 1812 г. // Там же. С. 36. 179 Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 244. 180 См., например: Попов А.Н. Москва в 1812 году. № 7. С. 286. 181 См.: Ключарев Ф.П. // Русский биографический словарь. «Ибак — Ключарев». СПб., 1897. С. 755–756; Лонгинов М.Н. Указ. соч.; Попов А.Н. Москва в 1812 году. № 7. С. 282–286; и др. 182 Ключарев- Ростопчину. М., 29 июня 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 37. 183 Цит. по: Кизеветтер А.А. Указ. соч. С. 290–291. 184 Верный клеврет Ростопчина А.Ф. Брокер вспоминал следующий эпизод: «Раз, запирательство его (Верещагина. — В.З.) до того озлобило графа, что он схватил ножницы, которыми режут бумагу и хотел заколоть ими Верещагина» (Адам Фомич Брокер. Его записки // РА. 1868. Ст. 1431). По-видимому, эта сцена произошла в самых последних числах июня — начале июля, когда Верещагин взял всю вину на себя. 185 Цит. по: Попов А.Н. Москва в 1812 году. № 7. С. 287. Попов ссылается на «Московские ведомости» за № 53 от 3 июля 1812 г. «Бумага, им (то есть Верещагиным. — В.З.) написанная, развезена, верно, во все края России, и для уничтожения ее содержания я напечатал в «Московских ведомостях», кто ее сочинитель и что он судится по всей строгости законов». «Теперь, — добавлял Ростопчин убежденно, — о бумаге сей никто уже более и не говорит» (Ростопчин — Н.И. Салтыкову. М., 11 июля 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 50). 186 Ростопчин — Балашову. М., 4 июля 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Указ. соч. С. 40–41. 187 Ростопчин — Салтыкову. М., 11 июля 1812 г. // Там же. С. 50. 188 Цит. по: Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 4. Примеч.; Он же. Москва в 1812 г. Кн. 2. С. 259. 189 Н.И. Салтыков — Ростопчину. СПб., 6 июля 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 46. 190 Попов А.Н. Москва в 1812 году. № 8. С. 370. 191 В письме Ростопчина Салтыкову от 11 июля 1812 г. есть примечательная фраза: «… если государь не соизволит решить сам его (т. е. Верещагина — В.З.) судьбу» (Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 50). 192 Цит. по: Наполеон в России глазами русских. С. 201–202. 193 Завершая сюжет об отъезде государя из Москвы, Ростопчин написал так: «Он (Александр I. — В.З.) не захотел, чтобы я проводил его до заставы, сел в свою коляску и уехал, оставив меня полновластным и облеченным его доверием, но в самом критическом положении, как покинутого на произвол судьбы импровизатора, которому поставили темой: Наполеон и Москва». (Наполеон в России глазами русских. С. 211). 194 Ростопчин — Балашову. 23 июля 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 61–62. 195 Балашов — Ростопчину. Собственноручно. СПб., 30 июля 1812 г. // Там же. С. 69. 196 Два письма московского почт-директора Ф.П. Ключарева к министру полиции АД. Балашову // РА. 1889. Кн. 2. Вып. 6. С. 311–312. 197 Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 9; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 242. Во время рассмотрения дела в московском магистрате и московском надворном суде Мешков счел нужным дополнить свои прежние показания заявлением о том, «что услышавши он об отыскании той речи, имеющийся у него список от робости изорвал и бросил, — не имев однако ж намерения скрывать о том, у кого он ту речь списал». 198 Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 9–10; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 242–243. 199 Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 243. 200 Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 10–11; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 243–244. 201 Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 4–5, 10–13; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 244–245. 202 3 сентября 1812 г. министр юстиции И.И. Дмитриев сам напомнил и.д. обер-прокурора в 1-м отделении 6-го департамента Сената об этом деле, рекомендуя ему прислать к нему дело о Верещагине без малейшего замедления (Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 5). 203 Ростопчин — Балашову. 26 июля 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 66. 204 Ростопчин — Балашову. М., 30 июля 1812 г. // Там же. С.70. 205 Ростопчин — Балашову. 4 августа 1812 г. // Там же. С. 80–82. 206 О Брокере см. публикацию его собственных незаконченных записок, комментариев к ним и его биографию (РА. 1868. Ст. 1413–1436). 207 Рунич Д.П. Указ. соч. С. 600. 208 Ельницкий А.Е Указ. соч. С. 265. Ф.П. Лубяновский (1777–1869), сенатор, мемуарист. 209 Ростопчин — Балашову. М., 10 августа 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 90. П.И. Кутузов (Голенищев-Кутузов) (1767 — 1829), куратор Московского университета, сенатор; Х.А. Чеботарев (1745 — 1815), профессор и первый выборный ректор Московского университета. 210 Ростопчин — Балашову. М., 10 августа 1812 г. // Там же. С. 90; Ростопчин — Балашову. М., 13 августа 1812 г. // Там же. С. 95; Рунич Д.П. Указ. соч. С. 599–600; Наполеон в России глазами русских. С. 209; и др. 211 Балашов — Ростопчину. СПб., 31 августа 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война… С. 115; Примеч. 1. 212 Ростопчин — Балашову. 13 августа 1812 г. // Там же. С.94. 213 Багратион — Ростопчину. Дер. Лушки, 36 верст от Вязьмы, 14 августа 1812 г. // Там же. С. 97. 214 Там же. С. 98. 215 Ростопчин — Балашову, 18 августа 1812 г. // Там же. С. 101. 216 Цит. по: Наполеон в России глазами русских. С. 226. 217 На этом месте затем было воздвигнуто здание Московской городской думы, которое в советское время стало Центральным музеем В.И. Ленина, а ныне является филиалом Государственного исторического музея. 218 *** Три горы — холмистая местность к западу от Садового кольца, на левом берегу р. Москвы (район нынешней ул. Трехгорный вал). 219 Бестужев-Рюмин А.Д. Донесение И.И. Дмитриеву. С. 368. 220 Бумаги, относящиеся… Ч. 5. С. 165. 221 Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 96. 222 Narichkine M-m (nee comtesse Rostopchine).Op. cit. P. 168. См.: Земцов В.Н. Ростопчин, уголовники и московский пожар 1812 г. С. 105–125. 223 В определении часа, когда произошло избиение Верещагина, мы вынуждены ориентироваться исключительно на записки Ростопчина. Между тем, в воспоминаниях Бестужева-Рюмина говорится о чиновнике, который пришел в архив Вотчинного департамента в Кремле прямо от лубянского дома, где только что произошла расправа. По мнению Бестужева-Рюмина, чиновник появился в департаменте в 8-м часу утра! И все же многое говорит о том, что расправа над Верещагиным произошла около 10 утра. Это, помимо всего прочего, подтверждает и письмо Ростопчина жене, помеченное 8-ю утра и написанное, конечно же, до трагической сцены, разыгравшейся перед дворцом главнокомандующего. Письмо привела в своих воспоминаниях дочь Ростопчина Н.Ф. Нарышкина: «Когда ты получишь это письмо, Москва будет превращена в пепел, да простят меня за то, что вознамерился поступать, как Римлянин, но если мы не сожжем город, мы разграбим его. Наполеон сделает это впоследствии — триумф, который я не хочу ему предоставлять» (Narichkine M-m (nee comtesse Rostopchine). Op. cit. P. 171). Письмо было процитировано в литературе только однажды — А.Г. Тартаковским (Тартаковский А.Г. Обманутый Герострат. С. 91). 224 Воспоминания В.А. Обрескова записал Д.Н. Свербеев со слов М.А. Дмитриева (РА. 1870. С. 519). 225 Цит. по: Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 14–15; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 251. Вот эти строки: «Что ж касается до Верещагина, то изменник сей и государственный преступник был, пред самым вшествием злодеев наших в Москву, предан мною столпившемуся пред ним народу, который, видя в нем глас Наполеона и предсказателя своих несчастий, сделал из него жертву справедливой своей ярости». 226 Современник и своего рода летописец событий 1812 года аббат А. Сюрюг вложил в уста Ростопчина более выспренный монолог: «Русский, недостойный своей страны, ты, дерзкий, предал свою родину и опозорил свою семью; твое преступление выше обычного наказания: кнута и Сибири; я тебя предаю мести народа, которого ты предал. Убейте предателя, который умрет под вашими ударами!» После чего, по словам Сюрюга, Верещагин умер под «ударами сабель и штыков» (Surrugue A. Mil huit cent douze. P. 22). М.И. Богданович (Богданович М.И. Указ. соч. С. 271–272) эту сцену воспроизведет по Сюрюгу. 227 О словах, сказанных юношей перед смертью, вероятно, ходили слухи уже тогда, сразу после расправы. Поэтому Ростопчин в записках счел необходимым написать: «Он (то есть Верещагин — В.З.) упал, не произнося ни одного слова» (Цит. по: Наполеон в России глазами русских. С. 250). Этим Ростопчин только подтвердил, что несчастный все же что-то произнес. 228 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 73-73об. 229 Surrugue A. Mil huit cent douze. P. 23. В передаче Сюрюга, Ростопчин обращался к Мутону на «вы» (“vous”). 230 ЧОИДР. 1866. Кн. 4. Смесь. С. 258. Примечание О.Б. 231 РА. 1869. № 1. Ст. 016; № 5. Ст. 935–936. 232 См., например: РА. 1868. Ст. 1432; Там же. 1877. Кн. 2. Вып. 4. С. 77; и др. 233 Сцена убийства Верещагина описана по: Записка о деле Верещагина. Копия конца XIX в. // ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 66–73; Жуков И.Ф. Разбор известий и дополнительное сведение о казни купеческого сына Верещагина, 2-го сентября 1812 года, в Москве // ЧОИДР. 1866. Кн. 4. С. 247–258 (Жуков рассмотрел свидетельства немецкого писателя К.А. Варнгагена фон Энзе; публикацию писателя и переводчика М.А. Дмитриева, в которой последний передает рассказ своего родственника известного мемуариста Д.Н. Свербеева о беседе с адъютантом Ростопчина В.А. Обресковым; свидетельство безвестного извозчика, очевидца трагедии, который вез М.А. Дмитриева осенью 1813 г.; свидетельства ординарцев Ростопчина П. Бурдаева (в передаче Г. Кононова) и А.Г. Гаврилова, с которым Жуков был знаком лично); письма и «Дневник» священника церкви Св. Людовика в Москве А. Сюрюга (Surrugues. Lettres sur l’incendie de Moscou; Surugue A. Mil huit cent douze; «Записки» Ф.В. Ротопчина. См. также интересный комментарий А.Ф. Кони к сцене убийства Верещагина (Кони А.Ф. Психология и свидетельские показания // Новые идеи в философии. СПб., 1913. Сборник 9. С. 93–94). Свидетелем убийства Верещагина стал также художник Сальвадор (Николай Иванович) Тончи (1756 — 1844), который проживал в доме Ростопчина. Сцена расправы произвела на художника столь сильное впечатление, что он вскоре оказался на грани помешательства и попытался (уже во Владимире) зарезаться бритвой (См.:Рунич Д.П. Указ. соч. С. 608–609). 234 [Борсук Н.В.] Ростопчинские афиши. СПб., 1912. № 15. 235 Ныне здание мэрии Москвы. 236 Земцов В.Н. Процесс над «поджигателями», или Московский пожар глазами французов. С. 337–373; Его же. Граф Ф.В. Ростопчин, уголовники и московский пожар 1812 года. С.105–126. 237 Вот два характерных типажа из числа московского простонародья, остававшегося в Москве во время оккупации. Первый типаж. 20 мая 1813 г. в Рогожской части на месте сгоревшего дома полиция обнаружила мертвого мужика, «который приметами похож на отставного солдата или на господского человека не молодых уже лет, одетый в сером суконном ветхом армяке, под оным фуфайка старая суконная темнозеленого цвету, с рукавами и черным воротником и с красной оторочкой, обутый в лаптях и разных лоскутах, росту посредственного, волосом темнорус, острижен по крестьянски, лицом смугл, круглолиц, бороду брил, с оставлением усов и бакенбардов, на шее крест медный, в рубахе и портах холстинных, ветхих, и причем найдено, по снятии с него рубахи свернутое на поясе, нанизанного на ниточке мелкаго жемчуга, длины без четверти два вершка, а в ширину полвершка, с двумя по углам сергами, у коих камушки зеленые, и около оных по 6 маленьких же жемчужин, по видимому от образа подвесочки, лапти старыя и сумка холстинная с хлебом, да денег медною монетою 7 копеек, по замечанию, бродяга и ходяший по миру…» (ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 198. Л. 19об.-20). Вот второй типаж, на этот раз женский. В мае 1813 г. в полиции Таганской части была допрошена дворовая девка из числа крепостных «г-на Акшерумова» Дарья Степанова, которая во время оккупации имела в Москве пропитание «от чинимого с разными людьми непотребства». 22 апреля 1813 г. она была арестована полицией, так как «в сумерки, встретившись сей части на Семеновской улице с шедшим неизвестным ей солдатом, который пригласил ее к непотребству и по согласию на пожарище близ Покровского монастыря легли, где полицейским офицером взяты…» (Бумаги, относящиеся… Ч. 3. С. 112). 238 [Борсук Н.В.] Указ. Соч. № 17. 239 Цит. по: Ельницкий А.Е. Указ. соч. С. 280. 240 См.: Кизеветтер А.А. Указ. соч. С. 227. 241 Rostopchine F.V. Op. cit. 242 Архив князя Воронцова. М., 1876. Кн. 8. С. 517–518. 243 Цит. по: Ельницкий А.Е. Указ. соч. С. 286. 244 Вяземский П.А. Указ. соч. 75. 245 Ростопчин долгое время продолжал неизменно держать в поле своего зрения как Н.И. Новикова, так и Ф.П. Ключарева. 246 Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 12–14. 247 Там же. С. 15–16; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 245–246. 248 См., например: Волконский П.А. Указ. соч. С. 351. 249 Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 5–13; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 245. 250 Попов А.Н. Дело М. Верещагина в Сенате. С. 14–15; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 245–246. 251 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 18; Шереметевский П.В. Указ. соч. С. 246. 252 РА. 1868. Ст. 1432; Примеч. 27. 253 Histoire de la destruction de Moscou. P. 64–65. Если это было действительно так, то получается, что Верещагина похоронили вместе с теми полупьяными мужиками, которые вначале добили его, затем таскали труп по улицам, а еще позже пытались защищать Кремль! Все же должны отметить, что описание Нордгофом сцены расправы над Верещагиным у дома Ростопчина весьма далеко от картины, составленной на основе свидетельств непосредственных участников и очевидцев события, а значит, вызывают сомнения и сведения автора о последующих злоключениях тела «народной жертвы». 254 Волконский П.А. Указ. соч. С. 351. 255 Она была снесена в 1927 г. В 1997 г. на этом месте была возведена часовня (ул. Петровка 13/20). 256 Русский биографический словарь. Вавила — Витгенштейн. М., 2000. С. 484–485. 257 Стоит напомнить, что во время пожара 1812 г. каменный храм Пророка Елисея сгорел. В 1818 г. он был разобран, а два его престола были перенесены в приделы церкви Воскресения. При этом часть икон сгоревшего храма оказалась там же. 258 Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1445–1446. 259 **** Даты, кроме особо указанных, даны в этом разделе по старому стилю. 260 Рапорт смотрителя Московского тюремного замка Иванова московскому обер-полицмейстеру П.А. Ивашкину. 13 сентября 1812 г. // ЦИАМ. Ф.46. Оп.8. Д.503. А.4. Бутырский тюремный замок, или губернская тюрьма, представлял собою мощное крестообразное в плане сооружение с башнями, построенное М.Ф. Казаковым в 1784–1792 гг. Сегодня сохранились фрагменты первоначального здания (ул. Новослободская, 45). 261 Донесение смотрителя Временной тюрьмы Вельтмана в Московскую управу благочиния. 28 августа 1813 г. // Бумаги, относящиеся… 4.2. С. 212. В отличие от Иванова, который составлял рапорт, будучи больным и под непосредственным впечатлением от только что произошедших событий, Вельтман делал это позже, стараясь выгородить начальство и избегать эмоций. Однако из контекста рапорта видно, что картина была та же, что и в случае с Ивановым. 262 Бумаги, относящиеся… 4.1. С. 129–143. 263 Fantin des Odoards L.-F. Op. cit. P. 336. 264 19-й бюллетень Великой армии. Москва, 16 сентября (н. ст.)1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon. P. 62–63. 265 См., например: Лейтенант 25 линейного полка Паради — м-ль Бонграс. Москва, 20 сентября 1812 г. // Lettres interceptees…. P. 22; Су-лейтенант 12-го линейного полка П. Беснар — жене. Москва, 23 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 29–30. 266 См., например: Castellane E.V.E.B. Op. cit. Т. 1. P. 154–155 (запись от 15 сентября 1812 г.); лейтенант Паради — сыну. Москва, 26 сентября 1812 г. // Lettres interceptees…Р. 24; су-лейтенант Ж. Дав — отцу. Москва, 28 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 54; Проспер, интендантский чиновник — отчиму. Москва, 15 октября 1812 г. // Ibid. Р. 147. 267 См., например: солдат Маршал — г-ну Тюгне, кюре. Москва, 26 сентября 1812 г. // Lettres interceptees…Р.34. 268 Кудер, чиновник администрации Великой армии — жене. Москва, 27 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 51–52. 269 д’Изарн Ф. Указ. соч. Ст. 1444. 270 Surugue A. Mil huit cent douze.Р.22; Idem. Lettres sur 1’incendie de Moscou. P. 14–15. 271 См, например: Bourgoing P. Op. cit. P. 34–37, 40. 272 Бестужев-Рюмин АД. Донесение И.И. Баранову. С. 368; Письмо асессора Сокольского к неизвестному [Ивану Николаевичу] о событиях в Москве и жизни при французах [1812] // ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 13. 273 Письмо приказчика Максима Сокова. Ст. 0222–0223. 274 Известно, к примеру, дело о рядовом Брестского пехотного полка Григории Буфетове, который вместе с французами разбивал кладовые Почтамта и «делал разным чиновникам насилия» (Ростопчин — Ивашкину. Москва, 21 ноября 1812 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 126). 275 Журнал исходящих бумаг канцелярии Ростопчина с июля по декабрь 1812 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 10. С. 182. 276 Ростопчин — С.К. Вязмитинову. 30 октября 1812 г. Копия. // Там же. Ч. 7. С. 417–418. 277 Ростопчин Ф.В. Записки о 1812 годе // Ростопчин Ф.В. Ох, французы! С. 304. 278 Rostopchine F.V. Op. cit. P. 8. 279 И.А.Тутолмин — императрице Марии Федоровне. 11 ноября 1812 г. Копия // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 62об.; П.Носков — секретарю императрицы Марии Федоровне Г.И.Вилламову. 28 октября 1812 г. Копия. // Там же. Л. 54об.- 55; Отрывок из рукописи «История моей жизни» отставного генерал-майора С.И.Мосолова // Бумаги, относящиеся… Ч. 8. С. 338. 280 Имел место случай, когда было похищено имущество, принадлежавшее маршалу А.А.Бертье (Кольчугин Г.Н. Указ. соч. С. 53). 281 Из рассказов русских о 1812 г. // Бумаги, относящиеся… 4.2. С.259. 282 М.А. Волкова — В.И. Ланской. 18 ноября 1812 г. // Наполеон в России глазами русских. С.71. 283 Допрос фурмана Соломенко в Таганской части. Январь 1813 г. Копия // Бумаги, относящиеся… Ч. 3. С. 113–114. 284 Из Владимирского губернского правления — обер-полицмейстеру П.Алексееву. 16 сентября 1812 г. // ЦИАМ. Д. 509. Л. 1. 285 Заметки на память А.Я.Булгакова // РА. 1865. Ч. 4. Ст. 702. 286 Волконский П.А. Указ. соч. 287 В. Попов — Ростопчину. 10 ноября 1812 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 121. 288 Рязанов А. Указ. соч. Гл. 8, 10. 289 Гельман — Ивашкину. Москва, 15 октября 1812 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 100. Кем были эти 200 человек, которые еще ранее оказались под караулом? Под чьим караулом? Скорее всего, того же майора Гельмана. 290 Рапорт генерал-майора ИД. Иловайского 4-го. Москва, 16 октября 1812 г. // РА. 1865. Ч. 4. С. 695. 291 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 79. 292 Schnitzler J.H. Op. cit.; А.Е. Ельницкий. Указ. соч. С.283–284. См. также: Богданович М.И. Указ. соч. С. 314–315. 293 Тартаковский А.Г. Обманутый Герострат. С. 90. 294 Н.В. Обресков — Ивашкину. 1 сентября 1812 г. // ЦИАМ. Д.503. Л.1–2. См. также: Бумаги, относящиеся… Ч. 6. С. 4. 295 Ими были: сын губернского регистратора Яков Астальцев, землемерный помощник Семен Храпов, отставной чиновник 9-го класса Иван Сокольницкий, два коллежских регистратора М. Попов и М. Пропилов, отставной титулярный советник Павел Молчанов и иностранец Иоганн Гольц. Мы попытались найти указанных лиц в списке арестантов Тюремного замка, составленном на 2 сентября 1812 г., однако из семи человек троих обнаружить не удалось. 296 Донесение смотрителя Временной тюрьмы Вельтмана в Московскую управу благочиния. 28 августа 1813 г. // Бумаги, относящиеся…4. 2. С. 212–213. 297 Предписание Ростопчина Ивашкину о вывозе из Москвы пожарных труб. 1 сентября 1812 г. // Там же. Ч. 1. С. 96. В «Правде о пожаре Москвы» Ростопчин открыто признался, что приказал вывести из города 2100 полицейских пожарных и 96 труб (Rostopchine F.V. Op. cit. P. 11). Однако были вывезены не все трубы, по крайней мере, 4 трубы были оставлены в Воспитательном доме. Утром 2 сентября приказ Ростопчина Ивашкину о сборе всей полицейском команды у дома обер-полицмейстера и о движении на Владимир был подтвержден (Ивашкин — Ростопчину. 26 июля 1814 г. // ЦИАМ. Д. 563. Л. 50). 298 Все они, как сообщает Ростопчин, остались живы. Нам определенно известно только имя квартального надзирателя Ф.П. Пожарского и предположительно — квартального надзирателя И.И. Иваницкого. Не исключено также, что одним из этих людей был квартальный надзиратель А.П. Спиридонов (Бумаги, относящиеся… 4.4. С. 281–282). 299 Narichkine M-m (nee comtesse Rostopchine). Op. cit. P. 168. 300 Ibid. P. 168–169. Развивая дальше свое повествование и излагая суждения об организации пожара Москвы, Нарышкина утверждала, что Ростопчин полагал, будто император Александр вовсе не был против этой крайней меры (Ibid. Р. 180). 301 Михайловский-Данилевский А.И. Описание Отечественной войны в 1812 году. 1843. Ч. 2. С. 366, 376–377. 302 Адам Фомич Брокер. Ст. 1433–1434. По словам Брокера, при исполнении приказа об уничтожении вина встретилось затруднение, которого не могла остановить никакая строгость: вино лилось на улицу, и народ припадал к сточным канавам, пользуясь, несмотря на приставленный надзор, даровым угощением, и что «многие тут и остались». При этом из пожарной команды двое чинов, «при этом испытании, утонули в бочках» (Там же. Ст. 1433. Примеч. 30). 303 Ивашкин — московскому коменданту. 1 сентября 1812 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 3. С. 195. 304 Там же. С. 19. Мы полагаем, что это было не то совещание, на котором решался вопрос о поджогах различных объектов в Москве. 305 Донесение Вельтмана в Московскую управу благочиния. 28 августа 1813 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 2. С. 212. О том, что все заключенные Временной тюрьмы были выпущены 2 сентября В.А.Обресковым, следует и из другого документа — отношения Московской управы благочиния в 1-й департамент Московского надворного суда от 6 июня 1813 г. (Там же. С. 213). Бывший арестант Временной тюрьмы титулярный советник Поспелов, который «был взят от должности следственным приставом Яковлевым» по приказанию Ростопчина, и по делу которого еще не было производства, уверял впоследствии, что был выпущен из тюрьмы «за три часа до вступления французов» (Ростопчин — Ивашкину. 6 февраля 1814 г.; Московская управа благочиния — Ивашкину. 27 февраля 1814 г. // ЦИАМ. Д. 563. Д. 19, 26. 306 Ростопчин Ф.В. Указ. соч. С. 312–313. 307 Журнал исходящих бумаг канцелярии Ростопчина с июня по декабрь 1812 г. // Бумаги, относящиеся…Ч. 10. С. 175. 308 Ростопчин — Вязмитинову. 30 октября 1812 г. Копия // Там же. Ч. 7. С. 416. 309 Иванов — Ивашкину. 13 сентября 1812 г.; Иванов — Ивашкину. 19 сентября 1812 г. [Поступило в канцелярию обер-полицмейстера 25 сентября 1812 г.] // ЦИАМ. Д. 503. Л. 3–5; Список губернского тюремного замка содержащимся в оном колодникам с показанием кто по какому присутственному месту и с которого времени. 1 (исправлено на 2) сентября 1812 г. // Там же. А. 6-21об. 310 Список губернского тюремного замка. А. 21об. 311 Список губернского тюремного замка. Л. 21об. 312 Там же. Л. 21об. 313 Отношение Московской управы благочиния в 1-й департамент Московского надворного суда. 6 июня 1813 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 2. С. 213. 314 Майор Нительгорст — Кутузову. 9 сентября 1812 г. с. Сафонове, на Тульской дороге // Отечественная война 1812 г.: Материалы Военно-Ученого архива. Т. 18. С. 42–43. 315 Михайловский-Данилевский А.И. Описание Отечественной войны в 1812 году. М., 2008. С. 296. 316 Список губернского тюремного замка. Л. 15. Кстати, в Замке сидело двое Иванов Семёновых. 317 Там же. Л. 10. 318 См.: ЦИАМ. Д. 466, 793. 319 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 40. См. также письма Сюрюга: Lettres sur la prise de Moscou, en 1812 (par l’abbe Surugue). P., 1821. Surrugues. Lettres sur l’incendie de Moscou; Frappaz, l’abbe. Vie de l’abbe Nicolle. P., 1857 (русский перевод письма: 1812 год. Французы в Москве по рассказу аббата Сюрюга // РА. 1882. № 4. С. 196–204). 320 Chambray G. Histoire de l’expedition de Russie. 2-e ed. P., 1825. T.2. P. 131–132; P. 272–274. Note 33. Напомним, что первое издание работы Шамбрэ вышло в 1823 г. 321 ***** Большинство дат этого раздела даны по новому стилю; в случае, если дата дана по старому стилю, это указывается в скобках. 322 Labaume Е. Op. cit.; Fain A.J.F. Op. cit. 323 Thiers L.A. Op. cit.; Olivier D. Op. cit.; Thiry J. Op. cit. 324 Михайловский-Данилевский А.И. Описание Отечественной войны в 1812 году. 1840. 4.2. С. 71–73, 149. 325 Богданович М.И. Указ. соч. С. 409–411. 326 Бестужев-Рюмин АД. Краткое описание происшествиям… 327 Рапорт Кавалергардского полка протоиерея Грацианского обер-священнику армии и флота И.С. Державину. 5 декабря (ст. ст.) 1812 г. // РА. 1865. Ч. 4. Ст. 731–735. 328 Киселев Н. Дело о должностных лицах Московского правления, учрежденного французами в 1812 г. // РА. 1868. № 6. С. 881–904. 329 Попов А.Н. Французы в Москве. 330 Кольчугин Г.Н. Указ. соч. 331 Уланов В.Я. Организация управления в занятых французами русских областях / / Отечественная война и русское общество. С. 121–141; Гронский П.П. Исторические материалы, извлечённые из Сенатского архива / / Журнал министерства юстиции. 1912. № 3. С. 213–224. 332 Бахрушин С.В. Москва в 1812 году. М., 1913. 333 Бескровный А.Г. Указ. соч. С. 429. 334 Тарле Е.В. Указ. соч. С. 211–213; Троицкий Н.А. 1812. Великий год России. М., 1988. С. 196. 335 Андреев А.Ю. Указ. соч. 336 Болдина Е.Г. О деятельности Высочайше учрежденной комиссии для исследования поведения и поступков некоторых московских жителей во время занятия столицы неприятелем // Отечественная война 1812 года. Источники. Памятники. Проблемы. М., 2001. С. 30–63. 337 Попов А.И. Великая армия В России. Погоня за миражом. Самара, 2002. С. 183–185. 338 ЦИАМ. Ф. 46. Оп. 8. Д. 376, 377, 378, 402, 405; Бумаги, относящиеся…Ч. 1. С. 113–116, 155; Ч. 2. С. 22. 339 Московский обер-полицмейстер Ивашкин доносил Ростопчину по поводу «ускользнувших» иностранцев: Блондель уехал в Петербург, Шарне — в Казань, Перру оказался в Голицынской больнице на излечении, Бено был в Каширском уезде в дер. г-жи Лихарёвой, шевалье Блинельт — в Калуге, некий «аббат, живущий у г-жи Грибоедовой, выехал вместе с нею в деревню ея» (Ивашкин — Ростопчину. 25 августа (ст. ст.) 1812 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 193. Л. 25. 340 Когда московский купец Мюллер был ограблен на улице двумя дюжими русскими парнями под предлогом его иностранного происхождения, в полиции купцу было сказано, что «мы не можем компроментировать энтузиазм народа» (Histoire de la destruction de Moscou. P. 55–56). Как мы уже указывали, автором данных воспоминаний, имя которого во французском издании скрывалось под криптограммой “A.F. B…ch”, был московский немец врач А.В. Нордгоф. Подробнее см.: Шарф К. Свидетель и историк войны 1812 г. немецкий врач А.В. Нордгоф и его мемуары о разрушении Москвы / / Немцы в России. Русско-немецкие научные и культурные связи. СПб., 2000. С. 334–352 (На эту публикацию нам указали Б.П. Миловидов и А.И. Попов). Вместе с тем, во французской историографии авторство нередко приписывается известному писателю, издателю и журналисту А. Бошану (A. Beauchamps), что маловероятно. 341 Цит. по: Киселев Н. Указ. соч. Ст. 884. Киселёв ссылается на рапорт Ростопчина Сенату от 28 июля (ст. ст.) 1814 г. 342 Бестужев-Рюмин АД. Краткое описание происшествиям… Ст. 272. 343 [Е.А.С.] Письмо к вдовствующей императрице Марии Фёдоровне, писанное после нашествия французов аптекарем Шереметевского странноприимного дома // РА. 1871. № 6. Ст. 0193. 344 Бестужев-Рюмин АД. Краткое описание происшестиям… Ст. 369. 345 Бертье — Мортье. Москва, 16 сентября 1812 г. // Chuquet А. 1812. La Guerre de Russie. Ser. 1. № 24. P.79. 346 Ibidem. 347 Записки маркиза Пасторе о 1812 годе // РА. 1900. № 12. С. 530. 348 Михайловский-Данилевский А.И. Указ. соч. С. 69. 349 Болдина Е.Г. Указ. соч. С. 31. 350 Впервые оно было опубликовано А.И. Михайловским- Данилевским (Михайловский-Данилевский А.И. Указ. соч. С. 17–18, 71–73). Другие публикации: Бумаги, относящиеся… 4.1. С.163; Богданович М.И. Указ. соч. С. 409–411; Попов А.Н. Французы в Москве. С. 116–117. Известные нам печатные и рукописные экземпляры хранятся в: ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 35об.; Ф. 160. On. 1. Ед. хр. 199. Л. 100–101; Ед. хр. 287. Л. 127; ОР РНБ. Ф. 859. К. 6. № 6. Л. 99об. Второе воззвание от имени муниципалитета, помеченное 24 сентября (6 октября), опубликовано в: Chambray G. Op. cit. Р. 272–274. Note 33; Михайловский-Данилевский А.И. Указ. соч. С. 71–73, 149; Богданович М.И. Указ. соч. С. 409–411; Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 164. Обе прокламации были вначале написаны по-французски, а затем переведены на русский Лессепсом (Histoire de la destruction de Moscou. P. 144). Обе были опубликованы на французском и русском языках. 351 Известные нам оригиналы хранятся в: ОР РНБ. Ф. 859. Л. 90об.-91; ОПИ ГИМ. Ф. 160. On. 1. Ед. хр. 201. Л. 48. 352 См., в том числе, воспоминания А.Ж.Б.Ф.Бургоня, сержанта полка фузелеров-гренадеров Молодой гвардии (Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 36). 353 В качестве приложения к донесению Бестужева-Рюмина министру юстиции И.И. Дмитриеву была опубликована бумага за подписью Лессепса о назначении Бестужева-Рюмина заместителем городского головы. Она помечена 21 сентября 1812 г.! Но донесение самого Бестужева-Рюмина свидетельствует, что эта бумага обозначена по старому стилю. 354 Никакого документа на этот счёт до сих пор не найдено, но, судя по ремарке Коленкура, это произошло именно тогда (Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 79). 355 Имеются сведения, что Наполеон размышлял и о создании в Москве «верховного суда» во главе с «главным судьей города» (grand jude de la ville). Этот «главный судья» должен был получить «приличествующий ему дом, очень высокое для этой страны жалованье в 6 тыс. р. и гарантированную высокую должность и положение в том случае, если придется покинуть Россию». Однако от идеи создания «верховного суда» пришлось отказаться из-за очевидных трудностей, возникших уже при создании муниципалитета (Histoire de la destruction de Moscou. P. 144). 356 ЦИАМ. Ф. 46. On. 8. Д. 563. Выражаем искреннюю признательность Е.Г. Болдиной, предоставившей возможность ознакомиться с этим делом. 357 Там же. Л. 46. 358 Там же. Л. 48. 359 Там же. Л. 46. Мы уже отметили, что Лессепс квартировал в доме Дюлона «по давнишнем с ним, как он сам показывает, знакомству» (ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 43об.). Поэтому не исключаем, что встреча Находкина и других русских купцов с Лессепсом состоялась в том же самом доме Дюлона. 360 ЦИАМ. Ф.46. Оп. 8. Д. 563. Л. 39-39об. 361 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 43об. 362 ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 287. Л. 127; Ед. хр. 199. Л. 100–101. 363 Там же. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 36. 364 Там же. Ф.160. Ед. хр. 201. Л. 48. 365 Там же. Ед. хр. 199. Копия. Л. 91об 366 Составлено на основе: ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 92. Судя по другим спискам и материалам, состав отделений менялся. Так, Конюхов оказался в отделении по квартированию, а Переплётчиков — в отделении, занимавшимся помощью ремесленникам и т. д. Всего же, по разным спискам, помимо головы и его товарищей, было от 14 до 19 членов муниципалитета, 2 секретаря (П. Пель и К.К. Куст), 1 казначей (X. Фе) и 1 переводчик (А. Крутицкий). Е.Г. Болдина приводит полный список членов муниципалитета из 19 человек (С. 40–44): X. Штельцер, И.К. Козлов, И. Переплётчиков, А.Я. Конюхов, И. Кульман, Ф. Брион, X. Донорович, А. Сущов, В.Ю. Бородин, Г.Н. Кольчугин, В.Ф. Коняев, П.П. Находкин, А. Келлер, Е. Мерман, И.П. Исаев, И.П. Дронов, В.Р. Шеметов, И.Л. Буржуа, Е. Норман. Но не исключено, что какие-то уточнения могут быть внесены и в этот список. Так, в одном из документов, хранящихся в ОПИ ГИМ (Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. З6об), нам встретилось упоминание о титулярном советнике Арцове, оставшемся в Москве при университетской типографии и ставшем членом московского муниципалитета! 367 Провозглашение от 19 сентября / 1 октября 1812 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 287. Л. 127. 368 В отношении четырех последних фамилий остается некоторая неясность. Эти люди проходят в списках как «комиссары полиции» (Дамур, Ш(т)рок, Шауверт) либо как «городской комиссар» (Морель), что вовсе не значит, что они были участковыми комиссарами. В «Реестре чиновникам разных должностей по муниципалитету во время пребывания французов в Москве», препровожденном к императору от генерал-майора Иловайского 4-го и помеченном 16 октября (ст. ст.) 1812 г., комиссаром полиции значится С.А. Залётов (ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 42), однако по другим документам он проходит как помощник комиссара. 369 Уланов В.Я. Указ. соч. С. 128. 370 ОР РНБ. Ф. 859. К. 6. № 6. Л. 99об.; ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 287. Л. 127. 371 Бестужев-Рюмин АД. Краткое описание происшествиям… С. 375; Кольчугин Г.Н. Указ. соч. С. 49; Волконский П.А. Указ. соч. С. 357. 372 Histoire de la destruction de Moscou. P. 178 (158), 201(181). Книга имеет дефект нумерации страниц. 373 Изарн Ф., де’ Указ. соч. Ст. 1426; Воспоминания о России Армана Домерга // Исторический вестник. 1881. № 8. С. 883. 374 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 37об. 375 Кольчугин Г.Н. Указ. соч. С. 46. 376 Там же. С.49. 377 М.А.Волкова — В.И.Ланской 18 ноября (ст. ст.)1812 г. // Наполеон в России… С. 72. 378 Цит. по: Бахрушин С.В. Указ. соч. С. 30–31. 379 О судьбе этого семейства упоминает д’Изарн (Изарн Ф., де’ Указ. соч. Ст. 1422). Известен также отрывок из воспоминаний племянницы д’Оррера, дочери врача Ж. Караса, которой в 1812 г. было 8 лет (РА. 1869. XII. Ст. 2021–2023). А. Гадаруэль (отец Ладраг) предлагает двух кандидатов на роль того д’Оррера, о котором идёт речь. Один из них — Филипп-Ксавьер д’Оррер, шевалье ордена Св. Людовика, родился в Страсбурге и умер в Москве 31 октября 1828 г. в возрасте 84 лет. Другой — Жозеф д’Оррер, отставной поручик русской службы, также родившийся в Страсбурге. О том, что речь может идти скорее всего о первом, говорит то, что дочь именно Ф.-К. д’Оррера, Мари-Элеонор-Флорентина, вышла замуж за доктора медицины Жозефа Караса (Карраса) ([Ysarn de Villefort F.J.D.’] Op. cit. P. 174. Notes. P. 67). 380 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 119. А.Н. Попов использовал неизданные записки д’Оррера, местонахождение оригинала которых нам установить не удалось. Генерал ван Дедем ван де Гельдер в своих воспоминаниях утверждает, что именно мнение д’Оррера о том, будто «мир не зависит от императора Александра, но от армии», повлияло на отправку Наполеоном в начале октября к М.И. Кутузову генерала Ж.А.Б.Л. Лористона. Однако, как сетует Дедем, письмо, которое вёз Лористон, было адресовано не Кутузову, но императору Александру. Через 2 года Дедем и д’Оррер встретились в Париже, и когда разговор зашёл о миссии Лористона, д’Оррер заявил, что Кутузов после взятия Москвы уже и не мог пойти на мир; но если бы Наполеон предложил мир «после битвы при Москве, он бы согласился, дабы спасти священный город» (Dedem de Gelder. Op. cit. P. 262–263). 381 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 40-40°6. 382 Бестужев-Рюмин АД. Краткое описание происшествиям… С. 371–375. 383 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 40-.42об. 384 Васильчиков А.А. Семейство Разумовских. СПб., 1880. Т.2.С. 447–448; Андреев А.Ю. Указ. соч. С. 44–53. 385 См.: ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 44–45; Киселев Н. Указ. соч. Ст. 890–891. 386 Muralt A. Op. cit. S. 70–71. Об этой встрече пишет и А.Ю. Андреев (С. 44–45), ссылаясь на другое издание воспоминаний Мюральта. 387 Dumas М. Op. cit. Р. 443. 388 Судя по ремаркам многих современников событий и жизни самого Лессепса, его вряд ли справедливо было бы назвать «подлым и жалким», как это сделал Штельцер. 389 Андреев А.Ю. Указ. соч. С. 51–52. По-видимому, именно о Штельцере, который защищал собственность университета и приютил многих несчастных, но и сам был ограблен, писал упоминавшийся выше московский немец А.В. Нордгоф (Histoire de la destruction de Moscou. P. 103, 120–122). 390 К. Модерах- П.А.Ивашкину. 21 января 1813 г. // ЦИАМ. Ф. 46. Оп.8. Д. 379. Л. 84. 391 Там же. Л. 92–93; Бумаги, относящиеся… Ч. 2. С. 17–18 392 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 49об.-50. Любопытны строки письма Ф.В. Ростопчина Александру I от 17 марта (ст. ст.)1813 г.: «Вишневский ярый якобинец, тем более опасный, что он имеет большие средства. Его образ мыслей, который он громко высказывал, закрыл перед ним двери многих домов, в которых он раньше был принят. Он пытался даже убедить некоторых из дворян остаться здесь в то время, когда все спешили оставить город при приближении неприятеля, уверяя их, что это послужит им в пользу» (Наполеон в России… С. 97–98). 393 Бумаги, относящиеся…Ч.2. С. 10. 394 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. А. 50-50об. 395 Histoire de la destruction de Moscou. P. 141. Обращаем внимание на интересный очерк о Корбелецком: Ляпишев Г.В., Аленина З.Н. Ф.И. Корбелецкий и его «Краткое повествование…» — история создания и использования / / Эпоха наполеоновских войн. Люди, события, идеи. Материалы XI международной научной конференции. Москва, 24 апреля 2008 г. М., 2008. С. 72–81. Авторы полагают, что помощь в публикации воспоминаний подследственного оказал министр финансов Д.А. Гурьев. 396 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 47об.-48. 397 Шаховской А.А. Первые дни в сожжённой Москве / / Наполеон в России. С. 269. 398 ЦИАМ. Ф. 46. Оп. 8. Д. 563. Л.51. 399 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 63. 400 30 октября (ст. ст.)1812 г. Ростопчин писал С.К. Вязмитинову: «Есть несколько людей, кои не быв явно в должностях, служили однакоже французам, оправдываясь усердием помогать несчастным. Из употребленных в разных должностях, и ныне под караулом задержанных, титулярный советник Поспелов, известный и прежде по распутству и вольнодумству, вздумал вчерашний день проповедывать возвращение французов в Россию и угрожал мщением. Я его приказал посадить в железа, а прежде он содержался просто под караулом, яко французский комиссар» (Отечественная война 1812 года: Материалы Военно-Ученого архива. Т. 19. С. 400). 401 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 59-59об. 402 См.: Н.Н. Бантыш-Каменский — Ростопчину. Нижний Новгород, 7 ноября (ст. ст.) 1812 г. // РА. 1875. № 11. С. 296. 403 А.Н. Попов был убежден, что это был Дюронель, но мы полагаем, что пришедшим был, скорее всего, генерал Мийо. 404 А.Н. Попов недоумевал, зачем было брать заложников за несколько дней до оставления Москвы, а через три дня их выпускать. Он находил единственное объяснение в чувстве мести, которое испытывал Наполеон. 405 Штельцер — Гейму. 27 октября (ст. ст.) 1812 г. // Андреев А.Ю. Указ. соч. С. 52. 406 Наполеон в России. С. 97. 407 А. Домерг, полный сочувствия к Виллерсу, не пожалел красок, дабы описать, как тот сидел в тюрьме на хлебе и воде, и испытывал на себе грубое обращение тюремщиков. По выходе из тюрьмы Виллерс предстал перед московскими иностранцами с большой бородой, с «грязными растрёпанными волосами, исхудалый, похожий на привидение, вышедшее из могилы» (Домерг А. Указ. соч. 1881. № 9. С. 164). По всей видимости, отношение московских властей, полиции и тюремных надзирателей к подследственным не отличалось гуманностью. Ивашкин (которого одни московские иностранцы характеризовали как человека доброго, другие — как сурового и жестокого) и один из его адъютантов (как писал Нордгоф, «молодой фанфарон») не останавливались перед тем, чтобы поиздеваться над подследственными (Histoire de la destruction de Moscou. P. 180 (200), 181 (2001)). 408 Бумаги, относящиеся…Ч. 2. С. 17. 409 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 57об. 410 См., например: Ивашкин — Ростопчину. 26 июля (ст. ст.) 1814 г. // ЦИАМ. Ф. 46. Оп. 8. Д. 563. Л. 50-50об. 411 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 52-52об., 53; ЦИАМ. Ф. 46. Оп. 8. Д. 563. Л. 25–26. 412 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 56об.-57. 413 Там же. Л. 55. 414 Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 151. Шеф эскадрона Р. Солтык, сотрудник Сокольницкого, писал по поводу истории с Марией Лемон: «Я вспоминаю, между тем, одну мистификацию, в которую одна женщина-интриганка повергла Сокольницкого… Эта женщина, у которой была приятная фигура и талант к музицированию, выдавала себя за немецкую баронессу, и много раз посещала генерала; но… обещая что-то разузнать в лагере московитов, и получив 4000 франков… исчезла» (Soltyk R. Op. cit. Р. 313). Факт её отправки Сокольницким (он её снабдил 2 тыс. франков, коляской и 4 лошадьми) с разведывательным заданием в Ярославль и Петербург подтверждается и другими материалами, как и то, что она действительно была урождённой немецкой баронессой (фон Цастров) (См.: Безотосный В.М. Разведка и планы сторон в 1812 году. М., 2005. С. 178). 415 Волконский П.А. У французов в московском плену. С. 359. 416 По данным Ростопчина, Позняков украл вещей на 2 — 3 тыс. рублей (Ростопчин — Александру I. М., 14 декабря (ст. ст.)1812 г. // Наполеон в России. С. 94). 417 Дело о московском купце И.Г. Познякове. 1814 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 4. С. 1–49. В усадьбе кн. Д.М. Щербатова на Девичьем поле располагалась главная квартира 1-го армейского корпуса маршала Л.Н. Даву. Упомянутый «капитан» Кобылиньский — это, по-видимому, Ф. Кобылиньский, полковник, адъютант Даву. 418 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. 54-54об. 419 История, произошедшая с купцом Ждановым, стала широко известна уже в 1813 г. благодаря ряду изданий: Жданов П. Указ. соч.; Анекдоты достопамятной войны Россиян с французами. СПб., 1813. Ч. 1. С. 108–115; Monument de la presence des Frangais en Russie, ou recueil d’evenements relatifs a P…J…, habitant de Moscou. St.-Pt., 1813.См. также: ЦИАМ. Ф. 46. On. 8. Д. 491; Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 123; Попов А.Н. Французы в Москве. С. 136; Он же. Движение русских войск от Москвы до Красной Пахры // Русская старина. 1898. № 10–12. С. 164–165. 420 Письмо асессора Сокольского. 1812 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 12; Бумаги, относящиеся… 4.1. С. 1–6. 421 ОПИ ГИМ.Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 17. 422 Там же. Л. 17об. Не исключено, что всё это удалось сделать благодаря Вишневскому. 423 Донесение о состоянии Екатерининской больницы в Москве. 18 октября (ст. ст.) 1812 г. // Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 107. 424 И.А. Тутолмин — императрице Марии Фёдоровне. 11 ноября (ст. ст.) 1812 г. Копия // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 68. 425 М. Дюма — И.А. Тутолмину. М., 16(28) сентября 1812 г. Копия с перевода // Там же. Л. 80об. См. также приказ провиантмейстеру А.Д. Эрве. М., 30 сентября 1812 г. Копия с перевода // Там же. Л. 82. Весьма интересно, как эту ситуацию с присылкой французами продовольствия обрисовал Тутолмин. Припасы в Воспитательном доме были, и были довольно значительными, но главный надзиратель не хотел этого открывать французам и «дал заявку» на продовольствие. «К несчастью (выделено мной — В.З.), — писал он, — дали мне по требованию моему пшеницы 100 центнеров, да круп гречневых 20 центнеров…» (И.А. Тутолмин — императрице Марии Фёдоровне. 11 ноября (ст. ст.)1812 г. Копия. // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 65). 426 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 122. Примеч. 22. Между прочим, из комментариев Дюма к этой ведомости следует, что Тутолмин не только принимал от французских властей продовольствие, но 27 сентября и передал из Воспитательного дома 8000 квинталов муки. 427 Наполеон — Бертье. М., 6 октября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance de Napoleon I. Nq 19252. P. 248–249. 428 ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 110. Л. З8-З806. 429 Там же. Л. 39-39об. 430 Волконский П.А. Указ. соч. С.57. В «Перечне известий из Москвы» по 3 октября (ст. ст.), которые регулярно доставлялись Ростопчину из оккупированного города, сообщалось: «открыты 3 кабака в Москве: работу производят в них русские, а деньги собирают французы» (РА. 1864. Ст. 798). 431 Волконский П.А. Указ. соч. С. 57. 432 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 42–43. Сюрюг несомненно имел в виду протоиерея Кавалергардского полка М. Грацианского. 433 См., например: Богданович М.И. Указ. соч. С. 329. 434 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 144–147, 185. 435 Мельникова Л.В. Армия и Православная церковь Российской империи в эпоху наполеоновских войн. М., 2007. С. 112–113, 148–149; 379. Примеч. 150. 436 Там же. С. 358. 437 Там же. С. 354. 438 Рапорт… Грацианского… С.731, 735. 439 Наполеон в России. С. 17–18. 440 Рязанов А. Указ. соч. С. 200–204. Рязанов вспоминал, что среди молящихся русских оказалось трое неприятельских солдат «в синих мундирах, стоявших на коленях и молившихся со слезами». Это, по его мнению, были словаки. 441 См.: Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 48–49. 442 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 120–121; Гронский П.П. Указ. соч. С. 221–222. 443 Маслов С.А. Путешествие в Москву во время пребывания в оной французов // Пожар Москвы. С. 14. 444 Muralt A. Op. cit. S. 74–75. 445 * Даты этого раздела, кроме специально оговоренных, даны по новому стилю. 446 Клаузевиц К. Указ. соч. С. 86. 447 Dedem de Gelder. Op. cit. P. 250. 448 Роос Г. Указ. соч. С. 148–149. 449 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 27–28. 450 Цит по: Михайловский-Данилевский А.И. Описание Отечественной войны. 1843. Ч. 2. С. 366, 376–377. 451 Так, описанный нами ранее «взрыв огромной силы» возле Симонова монастыря некоторые современники связывали именно со взрывом пороховых складов, находившихся неподалеку (см., например, свидетельство Н.Н. Муравьева (Изгнание Наполеона из Москвы. С. 56). 452 Журнал исходящих бумаг Ростопчина // Бумаги, относящиеся… Ч. 10. С. 234. 453 См., например, текст Фэна: «За городом, у Немецкой заставы, в изолированных зданиях, мы обнаружили 400 тыс. (фунтов? — В.З.) пороха» (Fain A.J.F. Op. cit. Т. 2. P. 84). 454 См.: О спуске воды из Красного пруда для извлечения затопленных перед нашествием французов артиллерийских снарядов // Бумаги, относящиеся…4. 3. С. 108. По мнению Михайловского-Данилевского, из имущества артиллерийского депо в Москве осталось (и как можно понять, попало в руки неприятелю) 20 тыс. пудов пороха и 27 тыс. ядер, гранат, бомб и брандскугелей (Михайловский-Данилевский А.И. Отечественная война 1812 года: Воспоминания. С. 132. Примеч.). Ш. Ланглуа утверждает, что в самом Кремле было найдено 80 тыс. (фунтов? — В.З.) пороха (Langlois Ch. Notice sur le panorama de l’incendie de Moscou. P., 1839. P. 7). См. также: Ведомость об утраченном в Москве артиллерийском имуществе во время занятия оной в 1812 году неприятелем. 10 сентября (ст. ст.) 1815 г. // Кутузов М.И. Указ. соч. Ч. 2. С. 715–716; Мнение Государственного совета о потерях артиллерийского и интендантского имущества в Москве во время нашествия Наполеона в 1812 г. 7 мая (ст. ст.) 1812 г. // Там же. С. 717–718. 455 П.М. Капцевич — А.А. Аракчееву. Подольск, 6 сентября (ст. ст.) 1812 г. // Дубровин Н.Ф. Отечественная война. № 120. С. 122. 456 Изгнание Наполеона из Москвы. С. 31. 457 Московский немец А.В. Нордгоф писал, что 14 сентября казаки, вооруженные «саблями и пистолетами», зажгли деревянный мост, в то время как «военные магазины с мукой» уже были в пламени (Histoire de la destruction de Moscou. P. 83). О каком именно мосту идет речь? В литературе упорно говорится о том, что казаки подожгли Москворецкий мост «в виду неприятеля» (Попов А.Н. Французы в Москве. С. 34; Катаев И.М. Указ. соч. С. 143; Полосин И.И. Указ. соч. С. 148), и авторы относят это к утру 15-го сентября. Между тем, в источниках никакого подтверждения этому мы не нашли. Несомненно, что от командования русской армии в лице, прежде всего, М.И. Кутузова определенно исходила инициатива уничтожения ряда оставляемых в Москве объектов. «Я сам приказал истребить некоторые магазейны», — заявил Кутузов генерал-адъютанту императора Наполеону Ж.А.Б.Л. Лористону о пожарах в Москве (Переговоры между Кутузовым-Смоленским и французским генералом Лористоном… // Кутузов М.И. Указ. соч. Ч. 1. С. 473). «Прочие же барки, следовавшие позади артиллерийских и задержанные ими, которых не было по сей причине никакой возможности спасти от неприятеля, по повелению покойного г[осподина] же князя Кутузова-С[моленского] сожжены и потоплены» (Мнение Государственного совета о потерях артиллерийского и интендантского имущества… С. 718). Есть также предположение о том, что Кутузов одновременно с Ростопчиным приказал вывезти из города «огнеспасительный снаряд». Однако фактически единственным, да и то очень сомнительным, свидетельством его заметного участия в этом деле является следующее заявление С.Н. Глинки: «А чтобы показать Наполеону, будто бы и войско и обозы движутся к Казани, Кутузов приказал обер-полицмейстеру (также мимо Ростопчина): “Пустить по Владимирке весь огнеспасительный снаряд”, - к которому прикинул несколько конных отрядов. Я видел оба предписания Кутузова Ивашкину, начертанные карандашом собственною его рукою» (Глинка С.Н. Из записок о 1812 годе // 1812 год в русской поэзии и воспоминаниях современников. С. 418). Судя по всему, подобной бумаги о вывозе огнеспасительного снаряда, написанной Кутузовым, никто кроме С.Н. Глинки не видел. Зато хорошо известно подобное предписание, данное Ивашкину Ростопчиным 1 сентября (ст. ст.) 1812 г. (См., например: Бумаги, относящиеся… Т. 1. С. 96). 458 Бестужев-Рюмин А.Д. Краткое описание происшествиям… С. 370. 459 Письмо приказчика М. Сокова. Ст. 0219–0220. 460 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 14. 461 Soltyk R. Op. cit. P. 276. 462 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 2. P. 8. 463 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 27–28; Surrugues. Lettres sur l’incendie de Moscou. P. 17 (письмо от 19 октября 1812 г.) 464 Кольчугин Г.Н. Указ. соч. С. 47; Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 154; Pion des Loches A.A. Op. cit. P. 126–127. «Я был поднят пожаром, который запылал тем же вечером в квартале, где находилась лавка», — записал в своем дневнике Кастеллан, готовивший квартиру для генерал-адъютанта Нарбонна в одном из частных домов недалеко от Кремля. «Русское правительство отрядило солдат полиции для исполнения этой операции», — констатировал он в следующей строке (Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 154). Пришлось прервать прекрасный обед, который он благодаря гостеприимству одного московского француза, запивал бордосским вином, капитану Пьон де Лошу. Неожиданно ворвавшийся хозяин закричал: «А! Господа, какое несчастье! Биржа горит!» — «Что такое биржа?» — спросил капитан. — «Здание более обширное, чем Пале-Рояль, полное ювелирных предметов, бижутерии и самых ценных изделий мира». Пьон де Лош выбежал из дома и увидел горизонт в огне. До его слуха донеслись слова, сказанные одним из его лейтенантов: «Мы пропали, русские решили сжечь Москву. Надо спасать парк» (Pion des Loches А.А. Op. cit. P. 126–127). 465 Тутолмин; Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1410–1411; Домерг //ИВ. 1881. № 8. С. 884. 466 Narichkine M-m (nee comtesse Rostopchine). Op. cit. P. 168–169. 467 Rostopchine F.V. Op. cit. 468 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 14. 469 Ibid. P. 15–20. 470 Ibid. P. 19. Так как пехота егерей Старой гвардии и гвардейские конные егеря еще не вступили в Москву, думаем, что Бургонь имеет ввиду скорее всего фузелеров-егерей из той же бригады дивизии Роге, что и фузелеры-гренадеры. 471 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 25–29. 472 Muralt A. Op. cit. S. 75. 473 Дневник поручика Фоссена. С. 472. 474 [Bausset L.F.J.] Op. cit. P. 296–298. 475 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 2. P. 8; Segur Ph.P. Op. cit. P. 178. 476 Бертье — Мортье. Москва, 16 сентября 1812 г. // Chuquet А. 1812. La Guerre de Russie. Ser. 1. № 24. P. 79. 477 Наполеон — Бертье. Москва, 15 сентября 1812 г. // Correspondance. № 19207. Р.218. 478 Segur Ph.P. Op. cit. P. 178. 479 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 29. 480 Письмо приказчика М. Сокова. Ст. 0220. Судя по свидетельству д’Изарна (Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1411), это было сделано по приказу Неаполитанского короля. Из слов же Сокова вытекает, что пожар прекратился здесь просто потому, что «дома с Яузы с горы все сгорели». 481 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 154–155. Из контекста записи, помеченной 15-м сентября, следует, что всю ночь с 15-е на 16-е Кастелян и его соратники вынуждены были тушить пожар возле дома, в котором квартировал Нарбонн. Так что в данном случае эту запись автор смог сделать только утром 16-го. 482 Письмо приказчика М. Сокова. Ст. 0220. Интересно, что утром 15-го через Немецкую слободу ехал Перовский, который никакого пожара не увидел (Перовский В.А. Указ. соч. Ст. 1034). 483 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 28, 31; Surrugues. Lettres sur l’incendie de Moscou. P. 18 (письмо от 19 ноября 1812 г.) 484 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 29. 485 Soltyk R. Op. cit. P. 279–287. 486 Ibid. P. 288. 487 Lettres inedits du baron Dominique Larrey… A. 23–24. 488 Ibid. P. 24. 489 Наполеон — Бесьеру. Москва, 15 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. № 19206. P. 218. По мнению Шамбрэ, уже 15-го сентября патрули взяли в плен более 6 тыс. человек! (Chambray G. Op. cit. Р. 118. Note “а”). 490 Наполеон — Бертье. Москва, 15 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. № 19207. P. 218; Fain A.J.F. Op. cit. P. 76–77. 491 Gourgaud G. Op. cit. P. 273; Наполеон. Годы величия. С.384 («Уже в 6 утра мы были в Кремлевском дворце», — отметил Констан); Denniee P.P. Op. cit. P.90; Перечень известий из Москвы по 3 октября // РА. 1864. Ст.798; Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 29; Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т.2. P.8; Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1410. В «Дорожном дневнике» Коленкур сделал следующую запись: «15-го, сел на Эмира в 6 утра для того чтобы отправиться в Кремлевский дворец» (Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 8–9. Note 5). Однако в «Мемуарах», как мы уже отметили, Коленкур переместил событие на полдень! 492 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 332–333. 493 Ibid. P. 333. 494 Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1424; Михайловский-Данилевский А.И. Указ. соч. С.56; Богданович М.И. Указ. соч. С.326; История Москвы. М., 1954. Т. 3. С. 103; и др. 495 Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 43. 496 Приказ на день. 18 сентября 1812 г. // Carnet de la Sabretache. № 93. P. 575. 497 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 22–25. 498 Austin P.B. Op. cit. P. 23. 499 Mailly-Nesle A.A.A. Op. cit. P. 137–138; Французы в России. 4.2. С. 21–22. 500 Часть офицеров квартировала в городе. На 30 сентября один батальон 2-го полка пеших гвардейских егерей квартировал в городском квартале вне Кремля (Приказ по Старой гвардии. Москва, 30 сентября 1812 г. // Carnet de la Sabretache. № 95. P. 691). Возможно он расположился там после возвращения из Петровского, но нельзя исключать, что батальон находился вне Кремля и раньше. 501 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 159 (Кастеллан пишет что полки гвардейской кавалерии «размещены в пригородах, отдаленных друг от друга»); Chambray G. Op. cit. Р. 146; etc. Комиссар 13-го участка (полагаем, что это была Пресненская часть) французского муниципалитета М.Марк сообщал, что без перерыва продолжается грабеж со стороны конных гренадеров гвардии (Гронский П.П. Исторические материалы, извлеченные из Сенатского архива // Журнал Министерства юстиции. 1912. № 3. С. 222). Так что можно предполагать, что конные гренадеры стояли в районе Пресненской или Тверской заставы. 502 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 33–34. 503 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 23. 504 Soltyk R. Op. cit. P. 273–278. 505 Pion des Loches A.A. Op. cit. P. 127–128. 506 Austin P.B. Op. cit. P. 27. 507 Шведов С.В. Московский арсенал // Отечественная война 1812 года. Энциклопедия. М., 2004. С. 479. 508 Изгнание Наполеона из Москвы. С. 43. 509 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 21. 510 Bourgoing P. Op. cit. P. 112. 511 Воспоминания Генриха фон Брандта. С. 98. 512 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 29. 513 Дневник поручика Фоссена. С. 472. 514 Pelleport P. Op. cit. P. 33; Cerrini di Monte Varchi C. F. Op. cit. S. 391; etc. 515 Labaume E. La Campagne de Russie. P., 2001. P. 149. 516 Pion des Loches A.A. Op. cit. P. 129. 517 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 2. P.9. 518 Segur Ph.P. Op. cit. P. 179. 519 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T.2. P. 9. Дворец XVIII в., в котором пребывал Наполеон, как известно, был сожжен после его отъезда, потом восстановлен, а затем в 1838 г. окончательно разрушен. Поэтому сегодня достаточно сложно воссоздать всю картину пребывания Наполеона в этих апартаментах. Более или менее подробно эти апартаменты попытался описать только мамлюк императора Л.Э. Сен-Дени, по прозвищу Али: «В Кремлевском дворце император занимал очень большой салон. Этот салон был разделен балкой или карнизом, поддерживаемым двумя колоннами, на две части; между колоннами был проход из одной части в другую… Этот салон был украшен позолотой, хотя и почерневшей от времени». И далее: «Спальней, выходившей окнами на Москву-реку, была большая комната, по форме длинный квадрат». Рядом со спальней императора находилась комната для слуг, отделенная простой перегородкой; рядом с этой перегородкой, на противоположной стороне от окон, стояло бюро цилиндрической формы, закрытое тремя экранами зеленого шелка. За этим бюро часто сиживал Наполеон. В памяти Али запечатлелось, что на бюро почти всегда лежала «История Карла XII» Вольтера (Griinwald С. Op. cit. Р. 223). Полагаем, что описание этих апартаментов, сделанное Д. Оливье (Olivier D. Op. cit. Р. 60, 69), имело своим источником, скорее всего, все те же воспоминания Али. Для нас особенно важным является указание на то, что окна спальни были обращены на Москву-реку. Об этом же пишет и Фэн (Fain A.J.F. Op. cit. P. 46). 520 Цит. no: Thiry J. Op. cit. P. 169. 521 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T.2. P. 10; Bausset L.F.J. Op. cit. P. 116; Thiry J. Op. cit. P. 169; etc. 522 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T.2. P. 10. 523 Bourgoing P. Op. cit. P. 112–113. 524 Turno Ch. Op. cit. P. 103. 525 Письмо приказчика М. Сокова. Ст. 0220; Перовский В.А. Указ. соч. Ст. 1035; ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 14; и др. 526 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 333–334. Кто именно был этим несчастным ученым? Первоначально мы предположили, что им был профессор Московского университета X. Штельцер, а сгоревшие сокровища принадлежали Московскому университету. В этом случае Фантэн дез Одоард наверняка находился в карауле у Троицких ворот. Однако если он держал караул у Никольских ворот, тогда могло гореть здание бывшего Монетного двора, и в этом случае прибежавшим ученым вряд ли мог быть Штельцер. 527 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P.29. Муральт вспоминал, что благодаря сильному ветру огонь ночью на 16-е сентября сделался столь ярким, что «на нашем биваке было светло как днем» (Muralt A. Op. cit. S. 75). 528 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 22. 529 Ibid. P. 23–24. 530 Pion des Loches A.A. Op. cit. P. 130 531 См., например: Castellane E.-V.-E.-B. Op. cit. P. 154–155; Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 2. P. 11. 532 Labaume E. Op. cit. P. 156. 533 Surugue A. Mil huit cent douze. P. 31–32. 534 Письмо приказчика М. Сокова. Ст. 0220–0222. 535 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 334. 536 Soltyk R. Op. cit. P. 289–295. 537 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 36. А.Н. Попов ссылается на одну из работ Сегюра: Segur Ph.P. Histoire et memoires… P., 1873. T. 6. P. 17–18; Austin P.B. Op. cit. P. 35. 538 Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 16 сентября 1812 г. // Lettres inedites de Napoleon Ier a Marie-Louise. № 93. P. 78. 539 Segur Ph.P. Op. cit. P. 185–186. Впрочем, некоторые меры, направленные против поджигателей, Наполеон все же принял. К 16-му сентября относится следующий приказ за подписью Бертье: «Согласно Прокламации от 14-го сего месяца, все русские офицеры и солдаты должны явиться и объявить о себе в течение 24 часов господину коменданту Москвы. Сегодня, 16-го числа, на третий день после объявления Прокламации, многие русские солдаты продолжают бегать по улицам и арестовываются при поджоге домов. Поэтому, согласно настоящему приказу, все русские солдаты, которые будут встречены на улицах, подлежат смерти» (РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 3588. Л. 1). 540 Fain A.J.F. Op. cit. P. 88. 541 Перовский В.А. Указ. соч. Ст. 1038. Перовский наблюдал, как французы допрашивали русского «полицейского офицера в мундирном сюртуке» на предмет организации поджогов города. Полицейский офицер отвечал «дрожащим голосом», что он ничего не знает, а остался в городе потому что не успел уехать. Полицейский, по-видимому, в дальнейшем был казнен (Там же. Ст. 1039). 542 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т.2. P. 12. 543 Нам не ясно, сидели ли обедавшие возле Оружейной палаты и видели перед собой Императорский дворец, или Теремной дворец либо же расположились у Арсенала, и тогда их взору открывалось здание Сената. Возможно, они сидели все- таки у Арсенала. Любопытно, что подпоручик В.А. Перовский, доставленный 16-го в Кремль, мог увидеть именно Бургоня и его товарищей, сидящих возле пушек: «В Кремль вошел я через Никольские ворота; Сенатская площадь покрыта была бумагами. Из арсенала выдвинуты были все орудия; гренадеры Наполеоновский гвардии ходили по площади и сидели на большой пушке; они занимали внутренность арсенала. Далее, у ступеней Красного Крыльца стояли часовые верхами, два конных гренадера в парадных мундирах. Через Красное Крыльцо провели меня к Золотой решетке; офицер, оставив меня на площадке, пошел доложить обо мне генералу Бертье» (Перовский В.А. Указ. соч. Ст. 1038). 544 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 24. Перовский вспоминал об этом мгновении так: «Через несколько времени ударили внизу тревогу. Началась беготня, крик; офицеры все сбежали с лестницы и побежали на место тревоги… Скоро от возвращающихся узнал я, что загорелось в арсенале или сенате…» (Перовский В.А. Указ. соч. Ст. 1040). 545 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 30. Другая часть полка продолжала находиться в районе ростопчинского дворца. 546 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 13. 547 Fain A.J.F. Op. cit. P. 76–78, 93–95; Domergues A. Op. cit. T. 2. P. 42, 72; Chambray G. Op. cit. P.?;etc Сложно сказать, имели ли место в те часы попытки со стороны «поджигателей» проникнуть в Кремль или локальные пожары в нем происходили от горевших поблизости строений. Сюрюг полагал, что зажигательные снаряды бросались и в Кремлевские здания (Surugue A. Mil huit cent douze. P. 31–32). 548 Цит. no: Austin P.B. Op. cit. P. 38. В дневнике Кастеллана за 16-е сентября запись: «Пожар заставил императора покинуть Кремль. Прогуливаясь по террасе, он сказал графу Лобо (Ж. Мутон, граф Лобо. — генерал-адъютант императора. — В.З.), имея ввиду пожар: “Это нам предзнаменование более великих несчастий”» (Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 155). Много лет спустя, готовя издание своего дневника, Кастеллан по поводу этой фразы заметил: «Не понятно, как после такого предположения он (Наполеон. — В.З.) еще в течение месяца оставался в Москве». 549 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 15. 550 Austin P.D. Op. cit. P. 38; Fain A.J.F. Op. cit. P. 76–78; Богданович М.И. Указ. соч. С. 306; и др. 551 Бельяр — Гильемино. Петровское, 1-я деревня по дороге в Коломну, 17 сентября 1812 г. //[Du Casse A.] Op. cit. Р. 47. 552 Были попытки разведать выход «через сады дворца Пашкова», но от этого варианта пришлось отказаться (Langlois Ch. Op. cit. P. 7). 553 Fain A.J.F. Op. cit. P. 76–78; Denniee P.P. Op. cit. P. 93–95, 190; Богданович М.И. Указ. соч. С.306; и др. 554 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т.2. P. 15; P. 15–16. Note 2. 555 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 25. 556 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 334. 557 Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 33; Попов А.Н. Французы в Москве. С. 39–41. Единственное сомнение может возникнуть при чтении мемуаров Бургоня, который утверждает, что когда он со своими товарищами двинулся вслед за императором и его Старой гвардией, то они вышли вначале на набережную Москвы-реки, а затем отправились в поисках «губернаторской площади», оставляя Кремль с левой стороны («sur notre gauche») (Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 25). Все остальные события (встреча с императорским кортежем Даву, войска которого все еще бивакировали у западных окраин Москвы, а затем встреча орудий Булара, двигавшегося из района Дорогомиловского моста) подтверждают версию А.Н. Попова. 558 Segur Ph.P. Op. cit. P. 188–189. 559 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 39–41. Где-то в районе переправы через Москву-реку у Дорогомиловского моста Наполеон со своим штабом был остановлен двигавшейся колонной орудий и зарядных ящиков майора Булара. Императору пришлось подождать, пока колонна пройдет (Austin P.B. Op. cit. P.39). 560 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 334–335. 561 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T.2. P. 15–16. Note 2. 562 На основе воспоминаний Перовского, запертого еще с 16-го числа в церкви Спаса на Бору, большая часть гвардейских экипажей покинула Кремль утром 17-го сентября, «часу в десятом» (Перовский В.А. Указ. соч. Ст. 1041). 563 * Все даты этого раздела даны по новому стилю. 564 Дорожный дневник Коленкура //Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т.2. P. 15–16. Note; P.19.Note. П.П. Деннье, который не всегда бывает точен, отмечал, что Наполеон отбыл из Москвы в Петровское в 16.00 16-го сентября, прибыл в Петровское в 18.00 16-го сентября, выехал из Петровского в полдень 18-го сентября, прибыл в Москву в час дня (Denniee P.P. Op. cit. P. 190). 565 Labaume E. Op. cit. 1815. P. 227–228, 230. 566 Chambray G. Op. cit. P. 125, 131. 567 Segur Ph.P. Op. cit. P.200; Наполеон в России глазами иностранцев. М., 2004. Кн. 1. С. 309; Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 33; etc. 568 Катаев И.М. Указ. соч. С. 147. Примеч.2; История Москвы. С. 109; Троицкий Н.А. 1812. Великий год России. М., 1988. С. 194; Отечественная война 1812 года. Энциклопедия. С.565; и др. 569 Surugue A. Mil huit cent douze. Les Francais a Moscou. P.37; Journal des operations de la division Preysing par le lieutenant de Flotow. P.201; Михайловский-Данилевский А.И. Описание Отечественной войны. 1840. 4.2. С.54; Бескровный Л.Г. Указ. соч. С. 428; и др. 570 Schuerman A. Op. cit. Р. 308. 571 Olivier D. Op. cit. Р. 101. 572 Наполеон — Марии-Луизе. 16 сентября 1812 г. // Lettres inedits de Napoleon a Marie-Louise. P. 78. 573 Registre d’Ordre du 2-e regiment de grenadiers a pied de la Garde Imperiale // РНБ. OP. Fr. Q.IV. № 95. Л.1 ІЗоб.; Castellane E.V.E.B. Op. cit. T. 1. P. 156; Peyrusse G.J. Op. cit. P. 99; [Ysarn de Villefort F.J.D.’] Op. cit. P. 27; Denniee P.P. Op. cit. P. 190; Rigou D. Op. cit. P. 60; Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 25; etc. 574 Labaume E. Op. cit. 1815. P. 193–194; Изгнание Наполеона из Москвы. С. 40. 575 Labaume Е. Op. cit. Р. 194. 576 У Лабома сведения менее конкретные: 13-ю дивизию он помещает вместе с 15-й у Петровского дворца, 14-ю — «в деревне, расположенной между Москвой и этим шато», кавалерию Орнано — «в одном лье впереди этой деревни». Но, в целом, свидетельства обоих авторов не противоречат друг другу (Labaume Е. Op. cit. Р. 195; Изгнание Наполеона из Москвы. С. 40–41). О кавалерии Орнано см. дневник лейтенанта Флотова (Journal des operations de la division Preysing… P. 200): 17 сентября баварская дивизия начала движение; она прошла д. Алексеевское, пересекла р. Яузу и, после того как миновала д. Ростокино, остановилась; в 4 часа вечера был получен приказ бивакировать возле д. Алексеевское. 577 Labaume Е. Op. cit. 1815. Р. 195. 578 Ibid. Р. 197–199. 579 Ibid. Р. 201. В тексте Лабома идут параллельные ссылки на бюллетени Великой армии, в которых говорится о том же. Так что не совсем ясно, какую конкретно информацию Лабом получил от московского француза. 580 Ibid. Р. 203–208. В своем рассказе московский француз совершенно определенно разводил позицию Александра I и русской знати, с одной стороны, и действия Ростопчина, провоцировавшие простонародье к погромам и поджогам города, с другой. Такие рассказы московских французов не могли не повлиять на мнение Наполеона и командования Великой армии о том, что возможность вести переговоры о мире, несмотря на московский пожар, все еще была. 581 Ibid. Р. 209–210. 582 Journal des operations de la division Preysing… P. 200; Богарнэ — жене. Москва, 18 сентября 1812 г., вечером // [Du Casse A.] Op. cit. Р. 49. 583 Тирион де Мец. Указ. соч. С. 107–112. 584 Dupuy V. Op. cit. Р. 284. 585 Богданович М.И. Указ. соч. С. 284. По свидетельству Гриуа, «в течение 8 или 10 дней, пока мы оставались на этой дороге (Петербургской. — В.З.), мы множество раз меняли позицию, то приближаясь, то отдаляясь от Москвы» (Griois L. Ор. сір. Р. 50). Позже автор отметил: «3-й кавалерийский корпус менял место кантонирования каждый день, оставаясь, однако, всё время на дороге на Петербург в расстоянии примерно 3-х лье от Москвы» (Ibid. Р. 58–59).с 586 Бельяр — Гильемино. Петровское, 1-я деревня по дороге на Коломну, 17 сентября 1812 г. // [Du Casse A.] Op. cit. Р. 47. 587 Бельяр — Гильемино. Монастырь Петровского (Couvent de Petrowskoe), 18 сентября 1812 г. // Ibid. P. 149. 588 Chambray G. Op. cit. P. 119, 146; Фуке — барону Л.Ж. Дюгамелю. Москва, 19 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 14; П. Бенар — жене. Москва, 23 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 30; Ф. Пулашо — жене. Москва, 21 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 51. 589 н «с краю немецкого предместья в Москве» (Bonnet. Op. cit. Р. 101). 590 Fezensac R.A.P.J. Op. cit. 1850. Р. 55–56. См. также: Chambray G. Op. cit. Р. 119, 146; Bonnet. Op. cit. Р. 101. 591 Лоссберг Ф.В. Письма вестфальского штаб-офицера. С. 49–53. 592 По свидетельству Рооса, в 2 часа пополудни 15 сентября приказ о движении отдал лично сам Мюрат. 593 Брандт Г. Указ. соч. С. 101. 594 Роос Г. Указ. соч. С. 153–159. 595 Журнал дивизии Фриана. Р.60. Генерал Дедем утверждает, что его дивизия находилась на Владимирской дороге (Dedem de Gelder. Op. cit. P. 255). 596 Брандт Г. Указ. соч. С. 101; Журнал дивизии Фриана. Р. 60;Turno Ch. Op. cit. P. 103; Manuscrits de carabiniers. P.215; Chambray G. Op. cit. P. 145–146; Роос Г. Указ. соч. С. 153–159; Васильев А.А. Испанский полк «Жозеф-Наполеон» в русской кампании 1812 года // Цейхгауз. (6). 1(1997). С. 21; Отечественная война 1812 года. Энциклопедия. С. 150, 800. 597 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 157–158. 598 Berthezene P. Op. cit. P. 66. 599 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 355; Chambray G. Op. cit. P. 146. Экипажи императора были отправлены из Кремля в Петровский дворец, по-видимому, утром 17 октября, «часу в десятом», как пишет В.А. Перовский, оказавшийся во французском плену (Перовский В.А. Указ. соч. Ст. 1041). 600 Dumonceau F. Op. cit. Р. 150–159. 601 Chambray G. Op. cit. Р. 146. 602 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 335. Солтык отмечал, что Петровский дворец был «из красного кирпича готической архитектуры». Он напоминал ему замок Хэмптон-Корт возле Лондона (Soltyk R. Op. cit. Р. 300–301. Note). В то же время Гриуа поведал, что Петровский замок был «древней конструкции, похожий скорее на государственную тюрьму, чем на замок суверена» (Griois L. Op. cit. Р. 54). 603 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 155. 604 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 335. 605 Fezensac R.A.P.J. Op. cit. P. 265. 606 Austin P.B. Op. cit. P. 48. 607 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 336. 608 Проспер — отчиму. Москва, 15 октября 1812 г. // Lettres interceptees…P. 149. 609 Soltyk R. Op. cit. P. 301. 610 Дорожный дневник Коленкура. P. 16. Note 2. 611 19-й бюллетень Великой армии. Москва, 16 сентября 1812 г. // Napolen I. CEuvres de Napoleon. P. 62–63. Хотя этот бюллетень и мог быть продиктован Наполеоном еще в Кремле в первой половине дня 16 сентября, но более вероятно, что это произошло поздно вечером, уже в Петровском. 612 Segur Ph.P. Op. cit. P. 189. 613 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 2. P. 16. 614 20-й бюллетень Великой армии. Москва, 17 сентября 1812 г. // Napolen I. CEuvres de Napoleon. P. 63–64. 615 Olivier D. Op. cit. P. 98; Berthezene P. Op. cit. P. 70. Трудно сказать, что именно заставило Наполеона беседовать именно с Обер-Шальме. После возвращения в Москву русских властей оставшееся от магазина Обер-Шальме имущество было распродано с аукциона. Среди прочего было продано 56 «бутылок с духами», 4 «бронзовых люстры», 11 «корпусов часовых бронзовых», 490 «пузырьков с душистым маслом», 90 «стеклянных помадных банок», 186 зеркал! Был продан за 102 р. 15 коп. и «медный» бюст Наполеона. Всего было выручено 34892 руб. 24 коп. (Опись вещей иностранки Шальме, проданных с аукциона. Август 1813 г. //ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 198. Л. 21-22об.). В качестве краткой справки к этой «Описи…» прилагалась запись о том, что дама «была тайным агентом Наполеона» и имела в народе прозвище «Обер-Шельма». Вопрос о том, могла ли Обер-Шальме в действительности принадлежать к французской агентуре в Москве в историографии всерьез не поднимался. 616 Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1414–1416. Французский текст: [Ysam de Villefort F.J.D.’] Op. cit. P. 13–15. д’Изарн сообщает, вероятно, не на основе разговора с Обер-Шальме, а, как он пишет, благодаря «одному письму», найденному «в ее бумагах», что собеседница обратилась к Наполеону с просьбой избавить ее от преследований кредиторов, которым она в России и за границей задолжала 300 тыс. рублей. Обер-Шальме аргументировала тем, что «война заставила ее бросить в Москве состояние в 500 тыс. рублей и поэтому не сможет рассчитаться с кредиторами» (Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1414–1415; [Ysam de Villefort F.J.D.’] Op. cit. P. 14). Черновик письма к Наполеону с просьбой поместить в лицей двух сыновей, помочь возвратить из русской ссылки мужа и компенсировать понесённые в Москве потери цитируется в: Письма А.Я. Булгакова к Наталье Васильевне Булгаковой // РА. 1865. 4.4. Ст. 705. Обер-Шальме последовала за Великой армией вместе со своими сыновьями, от которых, к сожалению, она в дороге оказалась оторвана. Перенесенные несчастья свели ее в могилу (она скончалась по дороге от тифа). Ее муж возвратился в Москву и продолжал жить там до 1826 г., когда и скончался в возрасте 54 лет. 617 Попов А.Н. Французы в Москве. С. 83–84. 618 Цит по: Fain A.J.F. Op. cit. P. 97. Note. Фэн ссылается на одно из ранних изданий Монтолона, которое мы найти не смогли. Напомним, что книга самого Фэна вышла в 1827 г. 619 Memoires pour servir a №istoire de France sous lr regne de Napoleon, ecrits a Saint-Helene sous sa dictee par les generaux… P., 1830. T. 8. P. 165. 620 Segur Ph.P. Op. cit. P. 190–191. 621 Fain A.J.F. Op. cit. P. 93–95. 622 Об этом плане есть глухое упоминание и у Деннье (Denniee P.-P. Op. cit. Р. 96. Note), но этот сюжет вполне мог появиться благодаря книгам Сегюра и Фэна. 623 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 18. 624 Ibid. P. 18, 30–31. 625 Thiers L.A. Op. cit. P. 365. 626 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T. 2. P. 30. Note 1. 627 Napoleon I. Correspondance. № 19237. 628 Соколов О.В. Осенний план Наполеона // Отечественная война 1812 г. Энциклопедия. С. 532. 629 См., например: Olivier D. Op. cit. Р. 141–142. 630 См., например: Thiry J. Op. cit. Р. 174–175. 631 Segur Ph.P. Op. cit. P. 202. 632 Dedem de Gelder. Op. cit. P. 258. 633 Богарнэ — жене. Лагерь перед Москвой, 21 сентября 1812 г. // [Du Casse A.] Op. cit. Р. 50. 634 20 сентября (н. ст.) Ростопчин писал Александру I: «Я держусь того мнения, что Бонапарт уйдет от него (Кутузова. — В.З.) в то время, как он будет всего менее ожидать того. Он направится на Тверь, где имеются запасы, и произведет тревогу в Петербурге. Держась на Поречье, он снова очутится в Белоруссии, не встретив никакого препятствия. Там он, может быть, останется на зимних квартирах, возвратится в Париж властителем Смоленска и разрушителем Москвы и приготовится к другому походу на будущий год» (Цит. по: Отечественная война и русское общество. С. 184). 635 Об этом писал, к примеру, Лабом. Он отмечал, что поход на Петербург ставил армию между Кутузовым и Витгенштейном, разрывал ее сообщения с коммуникационной линией Вильна — Москва и удалял ее от польских и литовских баз (Labaume Е. Op. cit. 1815. Р. 237). Серьезное беспокойство, которое Наполеон должен был испытывать, начиная с 22 сентября, за коммуникации со Смоленском еще более убеждали в сложности реализации этого плана. 636 Пейрюсс — брату Андре. 21 сентября // Peyrusse G.J. Ор. cit. Р. 97. 637 О том, что пожар уменьшился во второй половине дня 17-го, пишет Сюрюг, тонкий и точный свидетель. Но несомненно, что он, находясь возле церкви в Мясницкой части, где пожары усиленно тушились подразделениями Молодой гвардии, слабо представлял, что творилось в других частях города. 638 Rigau D. Op. cit. Р. 60–61. 639 Ibid. Р. 32. 640 Об этой экспедиции поведал Кастеллан (Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 155–156). Он отметил, что не осведомлен об участи свернутых картин. Может быть, они оказались в багаже Нарбонна? 641 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 27–33. В тексте воспоминаний (P. 27) явная описка. Последующие страницы (Р. 33) свидетельствуют о том, что Бургонь и его товарищи отправились в экспедицию не в ночь на 17-е, а в ночь на 18-е сентября. 642 Пейрюсс — брату Андре. 21 сентября 1812 г. // Peyrusse G.J.Op. cit. P. 97. 643 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 31. 644 После этого Вьонне перебрался в дом сенатора Нелединского-Мелецкого. Вселившись туда (вероятно, во второй половине дня 18-го), Вьонне потребовал от дворецкого, который немного говорил по-французски, вина. Тот ответил, что почти ничего не осталось, за исключением 28 бутылок, находящихся в погребе. На следующее утро — 19-го сентября — люди Вьонне де Марингоне сообщили, что дворецкий исчез вместе с вином и другими вещами (Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 32–33). Бургонь также сообщает, что 18-го сентября его части (полк фузилеров-гренадеров) были отведены квартиры, расположенные «недалеко от первой ограды Кремля, на прекрасной улице, большая часть которой была спасена от огня. Для нашей роты отвели большое кафе, где в одной из зал было два бильярда, а для нас, унтер-офицеров, [отвели] дом одного боярина, примыкавший к первому. Наши солдаты разобрали бильярды на много частей; некоторые из сукна сделали себе шинели» (Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 33). 645 Наполеон в России глазами иностранцев. Кн. 1. С. 311. Ларей писал жене 18 сентября 1812 г.: «Вынужден был день и ночь [находиться] на ногах, чтобы следить за распространением пожара и сохранять от него моё жилище» (Lettres inedits du baron Dominique Larrey. Л. 29). 646 Московский немец врач А.В. Нордгоф утверждает, что сразу же после того как Наполеон покинул Петровское (правда, автор отнёс это к 20 сентября), туда ворвались казаки и предали всё огню (Histoire de la destruction de Moscou. P. 101). 647 «Дорожный дневник Коленкура». P. 19. Note 1. 648 Fezensac R.A.P.J. Op. cit. P. 56. 649 Segur Ph.P. Op. cit. P. 191. 650 Ibid. P. 191–192. Цитируя данный отрывок, мы воспользовались переводом русского издания: Граф де-Сегюр. Поход в Россию. М., 2002. С. 140. 651 Ibid. Р. 193 194. 652 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 21. 653 Богарнэ — жене. Москва, 18 октября 1812 г., вечером // [Du Casse A.] Op. cit. Р. 48. 654 «Дорожный дневник Коленкура» // Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 19. Note 1. 655 Fain A.J.F. Op. cit. T. 2. P. 99. Сюрюг сообщает, что помощь равнялась примерно 90 рублям каждому. 656 Ряд авторов, в том числе А.Н.Попов (Попов А.Н. Французы в Москве. С. 87), считали своим долгом воспроизводить детали встречи Наполеона близ Охотного ряда во время этой поездки «толпу мещан, человек 40», которых он не пожелал выслушать. Этот эпизод основан на сообщении Корбелецкого (Корбелецкий Ф.И. Указ. соч. С. 37–38), и сам автор отнес его к 11 сентября (ст. ст.), то есть к 23 сентября н. ст. Но и Корбелецкий ошибся. С 23-го по 29-е сентября Наполеон из Кремля не выезжал, как не делал он этого 19, 20 и 21-го сентября. Он выезжал в город только 22-го («Дорожный дневник Коленкура» // Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 37. Note 2). К этой поездке и следует относить рассказ Корбелецкого. 657 Дорожный дневник Коленкура» // Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 19. Note 1; Fain A.J.F. Op. cit. P. 99. 658 Fain A.J.F. Op. cit. T. 2. P. 99. Согласно версии Тутолмина, Наполеон отправил тогда в Воспитательный дом не Лелорнь д’Идевиля, а генерал-интенданта М. Дюма (Московский воспитательный дом в 1812 году // РА. 1900. № 11. С. 459). Наполеон осматривал этот район города и был у Воспитательного дома еще 15 сентября. Днем ранее, 14-го сентября, генерал Дюронель выделил для охраны Воспитательного дома 12 жандармов при одном офицере, что помогло спасти здание (за исключением аптеки, конюшен, сараев, погребов и заборов) от пожаров. 659 Дорожный дневник Коленкура // Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 19. Note 1. Какой именно дорогой Наполеон возвратился в Кремль, неизвестно. 660 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 335. 661 Проспер — отчиму. Москва, 15 октября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 149. 662 Французы в России. С. 313–314. 663 Peyrusse G.J. Op. cit. Р. 99. 664 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 156–157. 665 Приказ дня по Старой гвардии. 18 сентября 1812 г. // Carnet de la Sabretache. № 93. P. 575–576. 666 Наполеон — Марии-Луизе. 18 сентября 1812 г. // Lettres inedites de Napoleon Ier a Marie-Louise. P. 78–79. 667 Наполеон — Марии-Луизе. 18 сентября 1812 г., 8 часов вечера / / Ibid. Р. 79–80. 668 Наполеон — Ларибуасьеру. Москва, 18 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. № 19210. P. 219–220. Последнее предложение звучит несколько странно, так как найденного в московском арсенале уже готового пороха было более чем достаточно. Но возможно, что Наполеон, как рачительный хозяин, хотел использовать и захваченную селитру? 669 Наполеон — Маре. Москва, 18 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. № 19208. P. 219. 670 Наполеон — Бертье. Москва, 18 сентября 1812 г. // Ibid. № 19209. Р.219. 671 Фэн допускает ряд неточностей. Так, по его мнению, Наполеон 18 сентября отправил в Воспитательный дом не Дюма, а Лелорнь д’Идевиля. Кроме того, Фэн утверждает, что «главный директор» приюта эвакуировался вместе с детьми старше 12 лет, а оставшийся Тутолмин был «помощником директора». Однако позже Тутолмин у Фэна все же оказывается «директором». По-видимому, под «главным директором» Фэн мог иметь ввиду И.Н. Баранова. Должность Тутолмина называлась «главный надзиратель». 672 Донесение И.А.Тутолмина императрице Марии Федоровне. 11 ноября 1812 г. // РА. 1900. № 11. С. 463. Тутолмин относит первый визит Дюма к 3 сентября (ст. ст.), что, по-видимому, верно. 673 Михайловский-Данилевский А.И. Описание Отечественной войны. 1840. Ч.2. С.58. 674 Богданович М.И. Указ. соч. С.321. 675 Попов А.И. Французы в Москве. С. 152. 676 Яковлев И.А. Указ. соч. С. 1062–1069. 677 Olivier D. Op. cit. Р. 126–130; Austin P.B. Op. cit. P. 56–58, 235. Note 10. 678 Fain A.J.F. Op. cit. P. 106. 679 Ibid. P. 103. 680 Голохвастов Д.Д. Wahrheit und Dichtung // PA. 1874. Тетрадь 3. Ст. 1053–1098. Дмитрий Дмитриевич Голохвастов счел необходимым выступить на страницах «Русского архива» с опровержением ряда утверждений Т.П. Пассек, которая описала три (!) свидания И.А. Яковлева с Наполеоном на основе, главным образом, семейных преданий. Версия Голохвастова оказалась не просто более убедительной, но и подтвержденной публикацией, осуществленной им же, собственноручной записки И.А. Яковлева, составленной в 1836 г. на французском языке (Там же. Ст. 1062–1066). 681 Наполеон — Александру I. Москва, 20 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. № 19213. Письмо в «Корреспонденции» воспроизведено по тексту, предоставленному комиссии по изданию наследия Наполеона, русским правительством. 682 Наполеон — Мортье. Москва, 19 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. № 19212. P. 221. 683 Olivier D. Op. cit. P. 128–129. 684 Личность Л.А. Яковлева чрезвычайно примечательна. В июне 1812 г., при начале войны с Наполеоном, ему удалось вывезти все дипломатические бумаги из Вестфальского королевства, за что он был награжден орденом Св. Анны 1-й степени. 685 Fain A.J.F. Op. cit. P. 103–106; Яковлев И.А. Указ. соч. С. 1062–1066. 686 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. T.2. P. 20. 687 Ibid. P. 25. 688 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 336. 689 Богарнэ — жене. Москва, 18 сентября 1812 г., вечер // (Du Casse А.]Ор. cit. P. 48. Об учреждении комиссии для суда над поджигателями уже 18 или 19-го сентября говорят и другие документы (См., например, РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 3588. Л. 7). 690 О данном приказе, отданном Наполеоном по возвращении из Петровского, сообщает только Пьон де Лош (Pion des Loches А.А. Op. cit. P. 131). По-видимому, первый пункт приказа оказался просто невыполнимым и о нем «забыли». Примечательно, что французское слово la torch означает не только факел, но и пучок соломы. 691 21-й бюллетень Великой армии. Москва, 20 сентября 1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 65–66. 692 Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 21 сентября 1812 г. // Napoleon I. Lettres inedits de Napoleon. P. 81 693 Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 23 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 82. 694 Peyrusse G.J. Op. cit. Р. 102. 695 Вероятно о поимке именно этого русского, проникшего в Кремль в ночь с 23-го на 24-е сентября, упоминается в приказе от 24 сентября за подписью маршала Лефевра (Приказ дня. 24 сентября 1812 г. // Extraits du livre d’ordres… (Carnet de la Sabretache. 1900. № 95. P. 687). Нет ли имени этого человека среди тех десяти русских, приговоренных на процессе к смерти? 696 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 336. 697 Ныне ул. Покровка, 4. 698 Мы воспользовались текстами, находящимися в: ОПИ ГИМ. Ф. 155. Ед. хр. 109. Л. 19-34об.; РНБ. ОР. Ф. 859. К. 6. Ns 6. Л. 84–89; Процесс так называемых московских зажигателей 1812 г. / Публ. М. П. Погодина // Москвитянин. 1843. Ч. 5. № 10. С. 392–402; Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 130–139, а также изложением «Журнала заседания Комиссии военного суда о московском пожаре», сделанным М.И.Богдановичем (Богданович М.И. Указ. соч. С. 309–310, 600–601. Примеч. 8), как можно понять, непосредственно с «Монитёра». 699 Pion des Loches А.А. Op. cit. P. 131; [Chambray G.] Reponse de l’auteur de l’Histoire de l’expedition de Russie, a la brochure de M. le comte Rostopchin, intitulee: La verite sur l’incendie de Moscou. P., 1823. 700 Ростопчин в «Правде…» уверял, что в его руках был некий печатный экземпляр приговора суда над «поджигателями», которых, по его словам, было тридцать человек (Rostopchine F.V. Op. cit. P. 9). 701 Л.Н.Ж. Тери умер в Пруссии 15 декабря 1812 г.; К.Э. Мишель погиб в 1815 г. при Ватерлоо, а Ж. Лауэр скончался в 1816 г.; судьба Жанэна нам неизвестна. 702 В тексте постановления обозначена только его должность командира 1-го полка пеших гренадеров гвардии. 703 В тексте постановления значится как главный судья 1- го армейского корпуса. 704 В тексте постановления значится как комендант императорских квартир. 705 Шамбрэ сообщает, что среди прочего Вебер поведал, будто некоторые из обвиняемых были схвачены в тот момент, когда разводили огонь на крышах и между досок хлебных амбаров, и что это объясняет, почему огонь начинался часто с кровли. Вебер такие очаги пожаров находил лично ([Chambray G.] Reponse de…P. 7–8). 706 Ibid. P. 8. 707 На это обратил внимание М.И. Богданович (Богданович М.И. Указ. соч. С. 310), а затем А.Н.Попов (Попов А.Н. Французы в Москве. С. 90) и А.Е. Ельницкий (Ельницкий А.Е. Указ. соч. С. 283). 708 Примечательно, что Ростопчин по возвращении в Москву говорил с одним из лакеев князя Сибирского, который был арестован в самом начале оккупации Москвы ночью на улице, и позже чуть было не был расстрелян возле Высокопетровского монастыря (Rostopchine F.V. Op. cit. P. 9–10). 709 Фразу Шамбрэ «et en outre a assister a l’execution» можно перевести и как «оказание помощи при казни». 710 [Chambray G.] Reponse de… P. 9. События, имевшие место в горящей Москве, так фантасмагорически запутаны, что истинная картина расстрела могла быть другой. Мы не исключаем, что это могло происходить почти так, как рассказали Ростопчину чудом спасшиеся «поджигатели» — служитель кн. Сибирского, «старый подметальщик в Кремле» и магазинный сторож. Их арестовали еще в первые дни оккупации и держали в кордегардии в Кремле, а затем «одним утром» вместе с десятью другими русскими препроводили в Хамовнические казармы. Там к ним присоединили еще 17 человек и отвели под сильным прикрытием к Петровскому (так в тексте; реально, видимо, к Высокопетровскому) монастырю, находящемуся на бульваре. Там они простояли почти час, после чего приехало множество офицеров верхом, которые сошли на землю. 30 русских были поставлены в одну линию, из которых отсчитали 13 человек справа, поставили к монастырской стене и расстреляли. Тела их были повешены на фонарные столбы с надписями на французском и русском языках о том, что это поджигатели. Другие же 17 человек были отпущены на свободу (Rostopchine F.V. Op. cit. P. 9–10). Картина достаточно реалистичная! Никакого суда, никаких разбирательств, о чем вещали французы… Случайный набор имен и столь же случайный выбор жертв! Что же касается несовпадения численности приведенных на место казни (30 и 26 человек), то тем, кто чудом избежал смерти, можно простить ошибку в этом подсчете. Да и в текст постановления военной комиссии также можно было вписать любое количество оправданных! 711 Этим выражением обозначены «первые дамы» императрицы, так как они, подобно камергерским мундирам, носили платья ярко красного цвета. 712 Наполеон — Марии-Луизе. 24 сентября 1812 г. (в оригинале вначале было написано «22», но затем исправлено на «24» // Napoleon I. Lettres inedits de Napoleon I. P. 82–83. 713 Наполеон — Марии-Луизе. 25 сентября 1812 г. // Ibid. P. 83. 714 Богданович М.И. Указ. соч. С. 309–317; Попов А.Н. Французы в Москве. С. 89–91; Мельгунов С.П. Указ. соч. С. 166–167. Кратко писал об этом процессе Е.В.Тарле (Тарле Е.В. Указ. соч. С. 171–172), но без каких-либо оценок: расстреляли «тех, кого угодно было считать поджигателями». 715 Богданович М.И. Указ. соч. С. 311. 716 Эту цифру приводит М.И. Богданович (С. 258). 717 О французской колонии в Москве см.: Tastevin F. Histoire de la Colonie francpaise de Moscou depuis les origines jusqu’en 1813. Paris; Moscou, 1908. P. 27–85; Pingaud L. Les Frangais en Russie et les Russes en France. P., 1886. P. 233–234, 293–294, 311; Surugue A. Mil huit cent douze. P. 6–10; Mirot L. LAbbe Adrien Surugue. Un temoin de la campagne de Russie. P., 1914. P. 16–21. 718 Labaume E. Op. cit. 1815. P. 185; Vionnet de Maringone L.J. Op. cit.. P. 25–29; Dedem de Gelder. Op. cit. P. 252; etc. 719 Bourgoing P. Op. cit.P. 116–117. 720 Berthezene P. Op. cit. P. 68–69. 721 Bausset L.F.J. Op. cit. P. 90. 722 Мы не исключаем, что именно оно было опубликовано позже во Франции с целью доказать предубежденность Ростопчина в отношении французов (Note, presentee a l’Empereur Paul en 1800, apres l’epoque de la signature de la paix de Luneville). См.:Ельницкий А.Е. Указ. соч. С. 301. 723 Berthezene P. Op. cit. P. 70–72. Бертезен утверждал, что эти письма были потеряны при отступлении с экипажами генерала Делаборда. Бертезен, подкрепляя правдивость своих слов при передаче содержания писем, ссылался на других очевидцев — генерала Делаборда, его адъютанта маркиза де Броссара, доктора Жоанно (Ibid. Р. 71. Note 1). Из этого следует, что о содержании, возможно сильно искаженном, этих писем стало известно в штабах Великой армии и в Главной квартире императора. Не с этим ли связан резко возросший интерес Наполеона к идее освобождения крестьян, которую он обсуждал в Петровском 17 сентября с Обер-Шальме? 724 Caulaincourt A.A.L. Op. cit. Т. 2. P. 10. 725 Ельницкий А.Е. Указ. соч. С. 281. 726 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 154–155. 727 А. Бейль — Феликсу Фору. Москва, 4 октября 1812 г., на дежурстве у главного интенданта. (Дневник от 14 до 15 сентября 1812 г.) // Стендаль. Собр. соч. в 15 тт. М., 1959. Т. 15. С. 116. Далее идет фраза: «На одном из дворцов Ростопчина сегодня нашли надпись; она гласит, что обстановки там, кажется, на миллион, и т. д., и т. д., но он сжигает ее, чтобы ею не могли воспользоваться разбойники». Но могла ли эта запись появиться в дневнике от 15-го сентября? Надпись, о которой идет речь, была оставлена Ростопчиным в подмосковном с. Вороново по Старой Калужской дороге, куда французские части пришли значительно позже. Можно предположить, что подобную надпись Ростопчин оставил в своем доме на Лубянке или на даче в Сокольниках. Но эти дома, как известно, Ростопчин не уничтожил. 728 Паради — м-ль Бонграс. Москва, 20 сентября 1812 г. // Lettres interceptees… P. 22. 729 Ф. Пулашо — жене. Москва, 21 сентября 1812 г. //Ibid. Р. 51. 730 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 332–333. 731 Ж.П.М. Барье — жене. Москва, 22 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 33. 732 П. Беснар — жене. Москва, 23 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 29–30. 733 Пейрюсс — брату. В Кремлевском дворце, в Москве, 22 сентября 1812 г. // Peyrusse G.J. Op. cit. P. 101. Note. 734 Мы его цитировали ранее: Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 336. 735 Peyrusse G.J. Op. cit. P. 102–103. Запись за 24 сентября 1812 г. 736 Ж.Фишер — Рошу. Москва, 25 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 36. 737 Маршал — г-ну Тюгне, кюре. Москва, 25 сентября 1812 г. //Ibid. Р. 34. 738 Паради — сыну. Москва, 26 сентября 1812 г. // Ibid. Р.24. 739 Кудер — жене. Москва, 27 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 51–52. 740 Ж. Дав — отцу. Москва, 28 сентября 1812 г. // Ibid. Р.54. 741 Ж.Л.Шарьер — Тошу-старшему. Москва, 27 сентября 1812 г. // Ibid. Р.37. 742 К.Ж.И. Ван Бёкоп, капитан 1-го тиральерского полка императорской гвардии — отцу. Москва, 27 сентября 1812 г. //Ibid. Р. 49. 743 Д.Ж. Грандо — полковнику Ж.Ф. Ноосу. Москва, 27 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 39. 744 Проспер — отчиму. Москва, 15 октября 1812 г. // Ibid. Р. 147. 745 Labaume Е. Op. cit. 1815. Р. 185–188. 746 Berthezene P. Op. cit. Р. 67–68, 73. В отечественной историографии сколь бы то ни было заметная роль русского императора в организации зловещего замысла разрушения столицы либо категорически отвергалась, либо давалось понять о невозможности не только разрешения этого вопроса, но даже о его постановке из-за отсутствия каких-либо явных документальных указаний на этот счет. 747 Labaume Е. Op. cit. 1815. Р. 185–188, 200, 214, 216. 748 Las Cases A.E.D.M. Memorial de St.-Helene. P., s.a. T. 1. P. 730 (Запись от 19 июня 1816 г.). 749 Memoires pour servir a lTiistoire de France sous Napoleon, ecrits a Sainte-Helene par les generaux qui out partages sa captivite. P., 1822–1825. T. 1–8. 750 Las Cases A.E.D.M. Memorial de St.-Helene. P., 1823. T. 1–2. 751 Las Cases A.E.D.M. Op. cit. s.a. T. 2 (Запись от 24 августа 1816 г.). 752 O’Meara. Napoleon dans l’exil // Ibid. P. 590–591. 753 Chambray G. Op. cit P. 119–120. 754 Ibid. P. 127–131. 755 Rostopchine F.V. Op. cit. P. 16 756 Ibid. P. 24. 757 Surrugues. Lettres sur l’incendie… 758 [Chambray G.] Reponse de… 759 Boutourlin D. Histoire militaire de la campagne de Russie en 1812. P., 1824. T. 1–2. 760 Ibid. T. 1. P. 368. 761 Chambray G. Op. cit. P. 253–256. Note 19. 762 См., например: Thiers A. Op. cit.; Olivier D. Op. cit.; Thiry J. Op. cit. Нынешний директор Института Наполеона Ж.О. Будон, попытавшийся в последней работе синтезировать достижения французской наполеонистики за последние 30 лет, написал о «пожаре, организованном губернатором города Ростопчиным…» (Boudon J.O. La France et lTLuropa de Napoleon. P., 2006. P. 264). Редчайшим случаем несогласия с этой традиционной версией московского пожара стала книга генерала-инженера П.М. Немпда, вышедшая в 1826 г., в которой он связал пожар с дезорганизацией и небрежностью, обычными в условиях военного времени. Дополнительной причиной стали грабежи со стороны части жителей, оставшихся в городе (Nempde P.M. Op. cit.). В 1812 г. шеф батальона Немпд-Дюпуайе был исполняющим обязанности директора инженерного парка Великой армии. 763 См.: Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 154–155; Fezensac R.A.P.J. Op. cit. P. 54. 764 Bourgogne A.J.B.F. Op. cit. P. 27. 765 Ibidem. 766 Ibid. P. 34–36. 767 Ibid. P. 37. 768 Ibid. P. 37–39. 769 Ibid. P. 40. 770 Fezensac R.A.P.J. Op. cit. P.54; Labaume E. Op. cit. 1815. P. 214; etc. 771 Pion des Loches A.A. Op. cit. P. 132. 772 Изарн Ф. д’ Указ. соч. Ст. 1427. 773 К.Ж.И. Ван Бёкоп — отцу. Москва, 27 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 49. 774 Ж. Дав — отцу. Москва, 28 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 54. 775 21-й бюллетень Великой армии. Москва, 20 сентября / Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 65. 776 Наполеон — Александру I. Москва, 20 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance. № 19213. P. 221. 777 Bourgoing P. Op. cit. P. 117. 778 Rostopchine F.V. Op. cit. P. 9–10. 779 19-й бюллетень Великой армии. Москва, 16 сентября 1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 62–63; 20-й бюллетень Великой армии. Москва, 17 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 63–64; 21-й бюллетень Великой армии. Москва, 20 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 65–66. 780 Наполеон — Марии-Луизе. 18 сентября 1812 г. // Napoleon I. Lettres inedits de Napoleon I. P. 79. 781 Наполеон — Марии-Луизе. 18 сентября, 8 часов вечера //Ibid. P. 80. 782 Наполеон — Александру I. Москва, 20 сентября 1812 г. // Op. cit. 783 21-й бюллетень Великой армии. Москва, 20 сентября 1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 65–66. Много и горячо, как истинный буржуа, сетовал Наполеон на бессмысленное уничтожение огромных материальных богатств. Обэтом он говорил в бюллетенях, в письмах. Об этом же он рассуждал и на о. Св. Елены: «Кто может восполнить богатства, которые исчезли?» — восклицал Наполеон. «Представьте себе, — продолжал он далее, обращаясь к собеседнику, — Париж с концентрацией своей промышленности и результатами работы веков: его капитал за 14 веков, который создал этот город, не говоря уже о прибыли в миллион в год, какая сумма! А также его магазины, научные коллекции, собрания искусства, долговую и торговую документацию, и т. д. — и вот теперь это представьте по отношению к Москве: и все исчезло! Какая катастрофа! Одна мысль об этом не может не заставить затрепетать!!!» (Las Cases A.E.D.M. Op. cit. s.a. T. 2. P. 143 (Запись от 24 августа 1816 г.)). 784 Montholon. Histoire de la captivite de St.Helene. Bruxelles, 1846. T. 2. P. 228. 785 O’Meara. Op. cit. P. 590–591. 786 Berthezene P. Op. cit. P. 78–81. Бертезен делал только одно исключение: оказалась слаба французская кавалерия, но это, по его словам, было связано с потерями в сражении при Москве-реке, после чего примерно 15 сотен кавалеристов оказались спешенными. 787 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 337, 339–340. 788 Ibid. P. 340. 789 Даву — жене. Москва, 30 сентября 1812 г. // D’Eckmiihl A.L. (de Blocqueville). Op. cit. P. 177. 790 № — А.Ж.А. Гантому. Б.м., б.д. // Lettres interceptees. P. 340. В отечественной историографии о наличии продовольствия у Великой армии в Москве и отсутствии фуража писал А.К. Дживелегов (Дживелегов А.К. Наполеон перед отступлением // Отечественная война и русское общество. С. 181–182. 791 Chambray G. Op. cit. 164–165. О том, что припасов было достаточно, но не было фуража, утверждал и Деннье (Denniee P.P. Op. cit. P.97). Об отсутствии фуража, а также о недостатке мяса и хлеба записал 27 сентября Пейрюсс (Peyrusse G.J. Op. cit. P. 104–105). О «мнимом изобилии», когда было вдоволь ликера, сахара и варенья, и не было мяса и хлеба написал Монтескьё Фезенсак (Fezensac R.A.P.J. Op. cit. P. 59). 792 Об очевидном беспокойстве Наполеона по поводу реакции Парижа и Европы свидетельствует письмо императора Марии-Луизе от 21 сентября (Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 21 сентября 1812 г. // Lettres inedits de Napoleon I.P. 81–82). 793 И. Фьеве, постоянный информатор Наполеона, сообщал императору из Парижа в октябре 1812 г. после получения известий о пожаре Москвы: «Невозможно описать того изумления и ужаса, которые произвела в Париже весть о пожаре Москвы. Давно уже народы позабыли о войне, доводимой до крайности. Нашему времени суждено все исчерпать, все довести до крайности, и это событие без сомнения нанесет сильный удар высокому идеалу воинской славы. «…» Время, прошедшее с тех пор как бюллетень принес эту весть, до сих пор не ослабило силы произведенного впечатления. Это такое событие, которого последствия неисчислимы, и чем более в него вдумываешься, тем более открываются новые виды» (Цит. по: Попов А.Н. Французы в Москве. С. 81–82). 794 * Даты этого раздела даны по новому стилю, которые дублируются датами по старому стилю, указанными в скобках. Даты в документах указаны по старому стилю. 795 И.А. Тутолмин — вдовствующей императрице Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Копия // Отдел письменных источников Государственного исторического музея. ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Д. 65; Именной список детям, присланным в московский Воспитательный дом от французских начальников. 11 ноября 1812 г. // Там же. Л. 86. Донесение И.А. Тутолмина Марии Фёдоровне от 11 ноября 1812 г. опубликовано в «Русском архиве» (1900. № 11. С. 462–473), однако рукописный текст, использованный нами, имеет отличия от опубликованного; все дальнейшие ссылки — на рукописный текст. 796 И.А. Тутолмин — вдовствующей императрице Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.65; Именной список… Л. 86–86 об. 797 Ведомость о числе воспитанников. 6 сентября 1812 г. Копия // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 79. 798 И.А. Тутолмин — И.Н. Баранову. Москва, ноябрь 1812 г. С. 457. 799 Вместе с Тутолминым были «экономический помощник» Зейпель и сын коллежского регистратора Петра Христиани, который хорошо говорил по-французски. 800 Кто это был? Ф.М. Дюфур, командовавший после ранения Л. Фриана 2-й пехотной дивизией, или бригадный генерал А.Б.Ж. ван Дедем де Гельдер, командир 2-й бригады той же дивизии, либо кто-то из кавалерийских генералов, сказать точно невозможно. 801 События 2(14) сентября описаны по: И.А. Тутолмин — И.Н. Баранову. С. 457–458; И.А. Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л. 60об.-61. Эти 13 жандармов, находившиеся в Воспитательном доме с вечера 2(14) до 6 (20) сентября, когда их сменили более 300 жандармов, съели и выпили на 687 р. 17 1/2 коп. Они ели телятину, ветчину, копченые языки, грибы, прованское масло, сахар, масло, хлеб и картофель. Пили кофе, чай, пиво (3 бочки), вино, водку и ром (Расходы на содержание 12 жандармов с офицером, прибывших 2 сентября. Копия // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 87). Прибывшие 6(20) числа 300 жандармов также отличались завидным аппетитом. Отметим только, что они успели выпить 110 бутылок пива, 15 бутылок цымлянского и 30 бутылок красного вина (Там же. Л. 88). 802 Корделож или кор-де-лож — центральный корпус Воспитательного дома. Главные строения Воспитательного дома в 1812 г. представляли собой квадратный корпус, в центре которого находился обширный двор (позже будет закончен еще один такой же квадратный корпус), и корпус (корделож) с двумя церквями, который выступал к набережной Москвы-реки. На противоположной стороне от корделожа размещалось родильное отделение, а далее — центральный подъезд (с улицы Солянки). Перед «квадратом» и корделожем, выходя на набережную, были разбиты парки. Главные строения Воспитательного дома (значительно перепланированные внутри и с упрощённой фасадной отделкой) сохранились до наших дней. Сейчас здесь размещается Военная академия ракетных войск стратегического назначения им. Петра Великого. 803 Бумаги, относящиеся… Ч. 1. С. 96. В «Правде о пожаре Москвы» Ростопчин открыто признался, что приказал вывести из города 2100 полицейских пожарных и 96 труб (Rostopchine F.V. Op. cit. Р. 11). 804 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.62. 805 И.А.Тутолмин — И.Н.Баранову. С. 458–459. В официальном отчёте, составленном для Марии Фёдоровны и помеченном 11- м ноября 1812 г., Тутолмин написал: «…когда я с подчинёнными моими и с помощью пожарных труб старался загашать огонь, тогда французские зажигатели поджигали с других сторон вновь» (И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л. 62об.). Эта фраза из официального отчёта Тутолмина будет в дальнейшем широко использоваться во многих трудах отечественных авторов как неопровержимое свидетельство организации московского пожара французами. Между тем, все другие материалы, связанные с Воспитательным домом, в том числе и свидетельства самого Тутолмина, не подтверждают этого заявления. Умный, и по-стариковски лукавый, главный надзиратель включил эту фразу в отчёт потому, что «так хотелось начальству». 806 Fain A.J.F. Op. cit. P. 99. Как мы увидим далее, Фэн ошибается. Наполеон отправил 6(18) сентября в Воспитательный дом главного интенданта Дюма. В первый раз Наполеон был возле Воспитательного дома тремя днями ранее; тогда Дом уже охраняли 13 элитных жандармов. 807 Михайловский-Данилевский А.И. Описание Отечественной войны. 1840. Ч. 2. С. 66–67. С. 66–67; Богданович М. И.Указ. соч. С. 319–320. 808 См., например: Olivier D. Op. cit. Р. 120–122; Austin Р.В.Ор. cit. Р. 56. Д. Оливье использовала краткий отрывок из донесения Тутолмина Александру I, но взяла его из книги Е.В.Тарле (?!). 809 Между прочим, Фэн допускает и еще одну неточность. Вначале он утверждает, что «главный директор» приюта эвакуировался вместе с детьми старше 12 лет, а оставшийся Тутолмин был «помощником директора». Однако позже Тутолмин у Фэна все же оказывается «директором». Должность Тутолмина называлась «главный надзиратель». 810 Fain A.J.F. Op. cit. P. 103. Как известно, Лелорнь д ‘Идевиль ранее жил в России, находясь при французской дипломатической миссии. 811 Так эту встречу описал Тутолмин в письме к Баранову, а Лелорнь в разговоре с Фэном. В донесении же Марии Федоровне Иван Акинфиевич писал о Лелорнь д’Идевиле не иначе как о «лазутчике». 812 Последней обширной тирады Наполеона у Фэна нет. Она воспроизводится по донесениям Тутолмина. 813 Фэн утверждает, что Тутолмин просил разрешения отправить письмо Марии Федоровне, на что французский император дал согласие. Но большинство материалов свидетельствует, что было только письмо к Александру I. В фондах ОПИ ГИМ нами найден набросок текста неизвестного лица, относящийся, вероятно, к сентябрю 1812 г.: «Ещё сказывают, что Ивана Акинфиевича Тутолмина призывал Наполеон и велел ему от себя государю императору написать и послать с нарочным офицером, коего он сам избрать соизволил». Далее в тексте говорится, что Тутолмин представил Наполеону это письмо «на прочтение и потом отправил» (ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед хр. 213. Л. 5об.). 814 См. эту ведомость: Ведомость о числе воспитанников… 815 Fain A.J.F. Op. cit. P. 103. 816 О том, что это был действительно Рухин, свидетельствует ведомость расходов, подготовленная Тутолминым 11 ноября(?) 1812 г. Рухину было даны 2 лошади, одна из которых в дороге пала (ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 88 об.). 817 К.Р. История Отечественной войны 1812 г. Последняя попытка Наполеона начать мирные переговоры с императором Александром во время занятия Москвы французскими войсками // Русская старина. 1912. Январь. С. 59–61. «К.Р.» — без сомнения вел. кн. Константин Константинович Романов. 818 И.А. Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.64. 819 Составляя 11 ноября 1812 г. реестр съеденному и выпитому 300-ми жандармами, Тутолмин указал, что они выпили 110 бутылок пива, 15 бутылок цымлянского и 30 бутылок красного вина (ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр.199. Л. 88). 820 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.64. 821 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 4 ноября 1812 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 58 822 Как известно, было два архитектора Жилярди, работавших в те годы в России — отец, Иван Дементьевич, и сын, Дементий Иванович. Здесь речь может идти как об отце, так и о сыне, которые оба служили в архитектурном ведомстве московского Воспитательного дома. И.Д. Жилярди умер в 1817 г. Д.И. Жилярди после войны 1812 г. построил заново аптеку и лабораторию, а затем создал ансамбль Опекунского совета Воспитательного дома. 823 И.А.Тутолмин — Наполеону. 11 сентября 1812 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 80-80об. 824 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.66. 825 Именной список… Л. 86-86об. 826 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.65. 827 ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 89. 828 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л. 65-65об. 829 И.А.Тутолмин — Ф.В.Ростопчину. 24 октября 1812 г. Копия // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 51об.-52; И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л. 66–66 об. Из письма Ростопчину можно понять, что известью присыпались все мертвые, умиравшие как в «квадрате», так и в ближайших строениях. Однако из текста донесения Марии Фёдоровне можно понять, что речь идет только о тех, кто умер вне «квадрата». 830 М.Дюма — И.А.Тутолмину. 16(28) сентября 1812 г. Копия с перевода // ОПИ ГИМ. Ед. хр. 199. Л.80об; Приказ провиантмейстеру АД. Эрве. 30 сентября 1812 г. Копия с перевода // Там же. Л.82. 831 Предлагавшиеся Мортье бумажные деньги были, по-видимому, фальшивыми, что и заставило Тутолмина от них отказаться. В докладе от 11 ноября (ст. ст.) на имя Марии Фёдоровны главный надзиратель рассказал, как жандармский полковник, стоявший у него на квартире, попросил его разменять сторублевую ассигнацию (как догадывался Тутолмин, фальшивую) на 25-рублёвые. Тутолмин стал божиться, что у него таких банкнот нет, а есть такие же (фальшивые) сотенные. После настоятельных просьб полковника и полагая, что его помощь еще может пригодиться, Тутолмин все же разменял одну 100-рублевую ассигнацию. 832 Можно ли полностью исключать, что подозрения Винцингероде в том, что миссия людей из Воспитательного дома могла носить шпионские цели в пользу французов, были необоснованы? Известно, к примеру, что 24 сентября (ст. ст.) Тутолмин выправил бумагу на выезд из Москвы для московской жительницы Марии Лемон, муж которой добровольно поступил на французскую службу по комиссариатской части. Её саму провожали до заставы люди генерала М. Сокольницкого, возглавлявшего разведку Великой армии. При этом письма мужу из Ярославля в Москву Мария Лемон адресовала на имя Тутолмина (Бумаги, относящиеся… С. 151). Поэтому мы не исключаем, что, добиваясь у французских властей разрешения на выезд людей Воспитательного дома из Москвы, Тутолмин не пообещал снабжать французов сведениями о ситуации на Петербургской дороге. 833 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.68. 834 И.А.Тутолмин — А.Э.К.Ж.Мортье. 7 октября 1812 г. Копия с копии // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 83. 835 И.А.Тутолмин — Лессепсу. 8(20) октября 1812 г. Копия // Там же. Л. 84. 836 Там же. 837 9(21) октября лекарь Воспитательного дома Науман объявил Тутолмину, что принят во французскую службу по медицинской части и отбыл из Москвы. 838 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 12 октября 1812 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л41; И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л69. 839 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 12 октября 1812 г. Л.41. 840 И.А.Тутолмин — Ф.В.Ростопчину. 24 октября 1812 г. Л.51об.; И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 12 октября 1812 г. Л. 41об. 841 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.69. 842 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 12 октября 1812 г. Л.41 об. 843 [Ведомость] 24 октября 1812 г. Копия с копии // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 85-85об. 844 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л. 69об.-70. 845 Доктор Алексей Черняев — Тутолмину. 4 ноября 1812 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 199. Л. 57. 846 И.А.Тутолмин — Марии Фёдоровне. 11 ноября 1812 г. Л.65; Именной список детям… Л. 86-86об. 847 Базилика Св. Сервена, на местонахождение которой указывает высокая колокольня, находится рядом с музеем Сен- Раймон, в здании которого располагался университетский коллеж, основанный в XIII в. Это и был во 2-й половине XVIII в. королевский коллеж! 848 Melanges publies par la Societe des bibliophiles franijais. P., 1820. T. 1; Lettres sur la prise de Moscou, en 1812 (par l’abbe Surugue). P., 1821. Surrugues. Lettres sur l’incendie de Moscou… 849 Frappaz, l’abbe. Op. cit. 850 Moscou pendant l’incendie. Journal du cure de Saint-Louis des Framjais // Correspondant. 1891. Juin. № 25; Surugue A. Mil huit cent douze. 851 Пожар Москвы. С. 117. 852 Mirot L. L’Abbe Adrien Surugue. Un temoin de la campagne de Russie. P., 1914. P. 1–2. 853 См., например: Арьес Ф. Ребенок и семейная жизнь при Старом порядке. Екатеринбург, 1999. 854 Цит. по: Mirot L. Op. cit. Р. 5 855 Ibid. Р. 9–11. 856 Вульф Л. Изобретая Восточную Европу. Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М., 2003. С. 393–396. 857 Цит. по: Вульф Л. Указ. соч. С. 488. 858 Цит. по: Там же. С. 88. 859 О французской колонии в Москве и о строительстве церкви Св. Людовика см.: Tastevin F. Histoire de la Colonie francaise de Moscou depuis les origines jusqu’en 1813. Paris; Moscou, 1908. P. 27–85; Pingaud L. Les Franpais en Russie et les Russes en France. P., 1886. P. 233–234, 293–294, 311; Surugue A. Mil huit cent douze. P. 6–10; Mirot L. Op. cit. P. 16–21. 860 Ростопчина Л. Семейная хроника (1812 г.). М., б.г. С. 105–126; Narichkine M-m (nee comtesse Rostopchine). Op. cit. P. 99- 100; Tolstoy D.A. Le Catholicisme Romain en Russie. P., 1864. T.2.P. 78–80, 195–196; Pingaud L. Op.cit. P. 315; Морошкин M. Иезуиты в России с царствования Екатерины II и до нашего времени. СПб., 1867. Т. 1. С. 493; СПб., 1870. Т. 2. С. 493. Примеч. 456. 861 Tolstoy D.A. Op. cit. P. 196. 862 Современное здание церкви построено в 1827 — 1830 гг. на месте прежнего. 863 Ельницкий А.Е. Указ. соч. С. 281–282. 864 Ростопчин Ф.В. Записки о 1812 годе. С. 289–290. 865 Записки актрисы Фюзиль // де ла Флиз. Поход Наполеона в Россию. М., 2003. С. 144. 866 Surugues. Lettres sur l’incendie de Moscou…P. 10. 867 1812 год. Французы в Москве по рассказу аббата Сюрюга. С. 202–204. 868 Tolstoy D.A. Op. cit. P. 80; Mirot L. Op. cit. P. 40. 869 Mirot L. Op. cit. P. 40. 870 Помимо писем отцу Буве от 19 октября (ст. ст.) и 8 ноября (ст. ст.) 1812 г. (Surrugues. Lettres sur l’incendie de Moscou…), письма от 10 ноября (ст. ст.) 1812 г. аббату Николю (РА. 1882. № 4. С. 196–204), «Журнала» (Surugue A. Mil huit cent douze), письма от 9 ноября (ст. ст.) 1812 г. С. Сестренцевичу, архиепископу Могилевскому (Surugue A. Mil huit cent douze. P. 64–71), мы располагаем текстом выступления Сюрюга 26 октября 1791 г. на заседании совета тулузского коллежа (Mirot L. Ор. cit. Р. 9), материалами к выступлению Сюрюга на заседании того же органа 29 декабря 1791 г. (Mirot L. Op. cit. Р. 10–11), отрывками из письма племяннику Моро де Шарни от 21 февраля 1809 г. (Mirot L. Op. cit. Р. 22), выдержками из письма аббату де Бийи, вероятно, 1812 г. (Mirot L. Op. cit. Р. 27), выдержками из писем различным лицам, приведенными Д.А.Толстым (Tolstoy D.A. Op. cit. P. 80, 196, 199), отрывком из ответа Сюрюга в мае 1791 г. на запрос Директории дистрикта Тулузы (Mirot L. Ор. cit. Р. 8), а также пересказом содержания письма, отправленного 2 мая (ст. ст.) 1808 г. архиепископу Могилевскому. 871 Вергилий. Энеида. II. 324–326. 872 В действительности, как мы знаем, служба в некоторых русских церквях Москвы в эти дни все-таки была. 873 Tolstoy D.A. Op. cit. P. 199. 874 На утро следующего дня после начала пожаров и грабежей, 3 сентября (ст. ст.), когда все лавки были уже разгромлены, «осталось только несколько русских книжных магазинов». Они, как можно предположить по тексту, русскую чернь не интересовали. 875 То, что аббат благодаря долгой жизни в России проникся некоторыми обычаями, например, использовал почти исключительно русский (юлианский) стиль, нисколько не отразилось на основополагающих принципах, которыми он руководствовался. 876 Пыляев М.И. Старая Москва. СПб., 2005. С. 159. 877 Рапорт пристава Тверской части. 8 ноября 1812 г. // ЦИАМ. Ф. 46. Оп. 8. Д. 385. Л. 2; Список оставшимся театральной дирекции служителям. 8 ноября 1812 г. // Там же. Л. 3–4. 878 Личность Бюрсе была поистине незаурядной. Уже в детстве она получила известность, обратившись к Вольтеру четверостишием, на которое тот ей ответил письмом в стихах. В 16 лет она вышла замуж за актёра Бюрсе, в 22 года овдовела. Она была автором нескольких драматических сочинений, перевела драму А.Ф.Ф. Коцебу «Ненависть к людям и раскаяние» (Попов А.Н. Французы в Москве. С. 37. Примеч. 58). Одно время Бюрсе была любовницей герцога Брауншвейгского (вплоть до его смертельной раны в 1806 г.), а позже, как утверждают некоторые современники, — принца Генриха Прусского. 879 Domergues A. Op. cit. Имеется русский перевод части этой работы: Домерг А. Воспоминания о России // Исторический вестник. 1881. № 6. С. 343–363; № 7. С. 596–628; № 8. С. 862–887: № 9. С. 158–184; № 11. С. 620–641; № 12. С. 807–821). 880 Копия с дела о высылке в Нижний Новгород иностранцев. 21 августа 1812 г. // ОПИ ГИМ. Ф. 160. Ед. хр. 193. Л. 25-25об. 881 Domergues A. Op. cit. Т. 1. Р. 244–260, 271–272. 882 Ibid. Р. 283–287. 883 Ibid. Т.2. Р. 67–68. 884 Ibid. Р. 68–70. 885 Дом находился на Б. Дмитровке, рядом с университетской типографией. Жан Шартран (Chartrand) был полковником Старой Гвардии, произведённым в бригадные генералы. 886 Записки актрисы Фазиль. С. 144–146. 887 Французы в России. С. 81. 888 Там же. Полагаем, что в мемуарах Боссе, в отличие от воспоминаний Фюзиль, а тем более изложения Пыляева, обстоятельства этих событий, изложены достаточно убедительно. 889 Генерал Дедем, который, конечно, был менее осведомлён в этом вопросе, нежели Боссе, утверждал, будто не префект двора, а сам «Наполеон на следующий день после своего возвращения (в Москву из Петровского — В.З.) захотел видеть мадам Бюрсе, директрису французской труппы…» (Цит. по: Griinwald С. Op. cit. Р. 232). 890 Как видим, Фюзиль была только одной из многочисленных приглашённых, в то время как в собственных воспоминаниях она сделала себя центральной фигурой. Впрочем, не исключено, что ей всё же представился случай спеть перед императором вместе с известным кастратом Л. Тарквини. Бургоэнь, су-лейтенант 5-го полка гвардейских вольтижеров, адъютант генерала Делаборда, расположившись во дворце Ростопчина на Лубянке, обнаружил двух французских дам, которые оказались там раньше него. Это были артистки французского театра — мадам Андре (Andre) и мадам Антони (Anthony) (Bourgoing. Op. cit. P. 119). 891 По-видимому, так французы называли строения, примыкавшие к колокольне Ивана Великого. 892 Французы в России. С. 81–82. 893 Пыляев, а вслед за ним и А.Н. Попов, уверяли, что это произошло через 3 дня после того как Наполеон отдал приказ организовать спектакли. Однако не ясно, на чём они это утверждение основывали. 894 Peyrusse G.J. Op. cit. P. 103. Сохранился текст этой афиши. Текст был напечатан в «Библиографических записках» (1859. Т. 2. С. 268) с ошибкой в дате представления. Эта ошибка («7 октября»!) затем перешла в текст Пыляева (С. 162). А.Н. Попов это исправил (С. 138). 895 Домерг А. Указ. соч. № 8. С. 884. О рукописных афишах пишет А.Н. Попов (Французы в России. С. 139). 896 ОР РГБ. Ф. 41. К. 165. Ед. хр. 16. Л. 6. 13 октября после «Рассеянного» была также представлена постановка «Маррон и Фронтен». Это видно из дневника лейтенанта Дамплу: «13 октября. Сегодня смотрел “Рассеянного” и “Маррон и Фронтен”. Представление имело большой успех. Г-жа Л. замечательно интересна. Лоливье, который знаком с ней, обещал представить меня завтра» (Последние дни французов в Москве (отрывки из дневника лейтенанта Дамплу) / / Ложье Ц. Дневник офицера Великой армии в 1812 году. М., 2005. Приложения. С. 267). Удивительным образом часть опубликованного здесь текста дневника лейтенанта Дамплу перекликается с текстом дневника су-лейтенанта А.О.А. Майи-Неля, ординарца генерала Дюронеля!«Г-жа Л.» — это одна из девиц Ламираль, так как в сохранившейся афише объявлялось, что комедия «Рассеянный» будет сопровождаться русским танцем. Его, как известно, исполняли сёстры Ламираль. 897 Domergues A. Op. cit. Т. 2. Р. 99–100; Домерг А. Указ. соч. № 8. С. 884. 898 Попов А.Н. Указ. соч. С. 138. 899 Цит. по: Griinwald С. Op. cit. Р. 234–235 900 П. Дунин-Стжижевский — жене. Москва, 12 октября 1812 г. // АВПРИ. Л. 146–147; Lettres interceptees. P. 79. 901 Peyrusse G.J. Op. cit. P. 105–107. 902 Griinwald C. Op. cit. P. 242. 903 Попов А.Н. Французы в России. С. 138. 904 Domergues A. Op. cit. Т. 2. Р. 98–99. 905 Французы в России. С. 82. 906 Итасс — кузине Лепин. Москва, 14 октября 1812 г. // АВПРИ. Л. 182-182об.; Lettres interceptees. P. 109. 907 Пейрюсс — брату. Москва, 14 октября 1812 г. // Peyrusse G.-J. Op. cit. Р. 103. 908 Бернар — Ф.М.П. Руйе Ла Буйери. Москва, 15 октября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 146. 909 Французы в России. С. 83. 910 Там же. С.82. Не исключено, что Фюзиль была однажды приглашена участвовать в концерте в Кремле, где романс в её исполнении и вызвал интерес Наполеона. 911 Э. Богарнэ — жене. Москва, 1 октября 1812 г. //[Du Casse A.] Op. cit. Р. 57. 912 Peyrusse G.J. Op. cit. P.108. 913 Э. Богарнэ — жене. Москва, 9 октября 1812 г. // [Du Casse A.] Op. cit. Р.59. 914 Domergues A. Op. cit. Т. 2. Р. 149–156. 915 Любопытно, что дочь Фюзиль, мадам Жюльен, тоже актриса, впоследствии долго гастролировала в Варшаве и Москве, затем жила в Петербурге и там же умерла в 1867 г. ([Ysarn de Villefort F.J.D.’] Op. cit. P. 71. Note Q). 916 Домерг А. Указ. соч. № 9. С. 1 917 Domergues A. Op. cit. T. 2. P. 156; Домерг А. Указ. соч. № 9. С. 166. 918 Domergues A. Op. cit. T. 1. P. 349–353. 919 O’Meara. Napoleon dans l’exil // Las Cases A.E-D.M. Op. cit. s.a. T. 2. P. 590–591. 920 Las Cases A.E.D.M.Op. cit. s.a. T. 1. P. 36 (Запись от 10 октября 1818 г.); Т. 2. Р. 341 (Запись от 25 октября 1816 г.); Montholon. Histoire de la captivite de St.-Helene.Bruxelles, 1846. T. 2. P. 179; etc. 921 См., например: Chambray G.Op. cit.; Thiers A. Op. cit.; Olivier D. Op. cit.; Thiry J. Op. cit.; etc. 922 * Все даты этого раздела даны по новому стилю. 923 Peyrusse G.J. Op.cit. P. 94–95. 924 Fantin des Odoards L.F. Op.cit. P. 331–332. 925 Segur Ph.P. La campagne de Russie. P. 170. 926 См., например, запись беседы Наполеона с генерал-адъю- тантом Александра I А.Д. Балашовым 1 июля 1812 г. в Вильно: РГВИА. Ф. 846. Д. 3589. Л. 30. 927 Проспер — отчиму. Москва, 15 октября 1812 г. // РНБ ОР. Ф. 859. К. 6. № 4. Л. 54–55; Lettres interceptees. P. 147. 928 Ж.П.М. Барье — жене. Москва, 22 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 33. 929 Л.Ж. Грандо — Ж.Ф. Ноосу. Москва, 27 сентября 1812 г.// РГАДА. Ф.ЗО. On. 1. Д. 268. Л. 71; Lettres interceptees. P. 39. 930 Ф.И.А. Паркез — жене. Москва, 30 сентября 1812 г. // АВПРИ. Л. 109; Lettres interceptees. P. 61. 931 П. Дунин-Стжижевский — жене. Москва, 12 октября 1812 г. // АВПРИ. Л. 146; Lettres interceptees. P.79. 932 Л.Ф. Куантен — матери. Москва (Россия), 20 сентября 1812 г. // АВПРИ. Л. 14; Lettres interceptees. P. 18. 933 Ф.Ш. Аист — жене. Москва, 22 сентября 1812 г. // РГАДА. Д. 268. Л. 150; Lettres interceptees. P. 27. 934 Ж. Дав — отцу. Москва, 28 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 54. 935 Дневник от 14 до 15 сентября (А. Бейль — Ф. Фору. Москва, 4 октября 1812 г.) //Стендаль. Собр. соч. В 15 т. М., 1959. Т.15. С. 113–114. 936 Борвот — жене. Москва, 29 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 58. 937 Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 16 сентября 1812 г. // Napoleon 1. Lettres inedits de Napoleon. P. 78. 938 Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 18 сентября 1812 г. //Ibid. P. 78–79. 939 19-й бюллетень Великой армии. Москва, 16 сентября 1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 62. 940 Наполеон — Ю.Б. Маре. Москва, 18 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance de Napoleon I. P. 219. 941 РГВИА. Ф. 846. Д. 3589. Л. 41. 942 Peyrusse G.J. Op. cit. P. 95. 943 Пейрюсс — брату. Москва, 22 сентября 1812 г. // Ibid. P. 102. Note. 944 Vionnet de Maringone L.J. Op. cit. P. 35–36. 945 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 158. 946 Fantin des Odoards L.F. Op. cit. P. 332–333. 947 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 155. 948 Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 16 сентября 1812 г. //Op. cit. 949 Segur Ph.P. La campagne de Russie. P. 185–186. 950 19-й бюллетень Великой армии. Москва, 16 сентября 1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 62–63. 951 Наполеон I — Александру I. Москва, 20 сентября 1812 г.// Napoleon I. Correspondance de Napoleon I. P. 221–222. 952 Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 21 сентября 1812 г. //Napoleon I. Lettres inedits de Napoleon. P. 81. 953 Fantin des Odoards L.F. Op.cit. P. 330. 954 Ibid. P. 241. 955 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 158. 956 Борвот — жене. Москва, 29 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 58. 957 Ф.Шартон — матери. Москва, 27 сентября 1812 г. // АВПРИ. Л. 90; Lettres interceptees. P. 49. 958 Итасс — кузине. Москва, 14 октября 1812 г. // АВПРИ. Л. 182-182об.; Lettres interceptees. P. 109. 959 Ф.М.П.Л. Пенжийи Ларидон — жене. Москва, 14 октября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 107. 960 Бастье — Прису. Гжатск, 17 октября 1812 г. // РГАДА. Д. 267. Л. 37-38об.; Lettres interceptees. P. 173. 961 Е.Ф.Бурбон-Гравьер — г-ну Кетто. Можайск, 15 октября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 338. 962 Peyrusse G.J. Op. cit. P. 98. 963 20-й бюллетень Великой армии. Москва, 17 сентября 1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 63. 964 Проспер — отчиму. Москва, 15 октября 1812 г. // АВПРИ. Л. 182; Lettres interceptees. P. 150. 965 Наполеон — Бертье. Москва, 1 октября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance de Napoleon I. P. 239. 966 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 159–160. 967 Бейль — графине Пьер Дарю. Москва, 16 октября 1812 г. // Стендаль. Указ. соч. № 42. С. 124. 968 К.Ж.И. Ван Бёкоп — отцу. Москва, 27 сентября 1812 г. // АВПРИ. Л. 86–87; Lettres interceptees. P. 50. 969 Fantin des Odoards L.F. Op.cit. P. 336. 970 Плана де ла Фэ — мадам Деплас. Москва, 15 октября 1812 г. // РГАДА. Д. 284. Ч. 2. Л. 137. 971 Peyrusse G.J. Op.cit. P. 104. Запись в журнале от 26 сентября 1812 г. 972 Брандт Г. Указ. соч. С. 98. 973 Русский чиновник Пестов и два офицера — прапорщик Спенюк и штабс-ротмистр Булычёв — оказавшиеся в Москве в начале пребывания там французов, так объяснили решение Наполеона: французы надеялись найти в Москве продовольствие и хорошие зимние квартиры, «но когда сверх их чаяния вместо того нашли в Москве один только пожар, родилось в солдатах большое негодование, что чтоб их успокоить позволено было от императора Наполеона три дни грабить…» (ОР РНБ. Ф. 282. On. 1. Л. 8). 974 Gardier L. Op. cit. Р. 53. 975 Наполеон — Марии-Луизе. Москва, 18 сентября 1812 г. // Napoleon I. Lettres inedits de Napoleon. P. 79. 976 Наполеон — Александру I. Москва, 20 сентября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance de Napoleon I. P. 221. 977 Fantin des Odoards L.F. Op.cit. P. 337. Запись от 24 сентября 1812 г. 978 Кудер — жене. Москва, 27 сентября 1812 г. // Lettres interceptees. P. 51. 979 Паради — сыну. Москва, 26 сентября 1812 г. // Ibid. Р. 24. 980 Ф.И.А. Паркез — жене. Москва, 30 сентября 1812 г. // АВПРИ. Л. 109; Lettres interceptees. P. 61. 981 Л.Ж. Грандо-Ж.Ф. Ноосу. Москва, 27 сентября 1812 г. // РГАДА.Д. 268. Л. 71; РГВИА. Д. 245. Л. 1–2; Lettres interceptees. P. 39. 982 Ф. Пулашо — жене. Москва, 21 сентября 1812 г. // РГАДА. Д. 268. Л. 70об.; Lettres interceptees. P. 51. 983 Приказ дня по императорской гвардии. 20 сентября 1812 г. // Registre d’Ordre du 2-е regiment de grenadiers a pied de la Garde Imperiale (OP РНБ. Fr. Q. IV. № 95. Л. 114°6.) 984 Приказ дня по императорской гвардии. 21 сентября 1812 г. // Extraits du livre d’ordres 2-e Regiment de grenadiers a pied de la Garde imperiale… № 95. P. 683. 985 Приказ дня по императорской гвардии. 23 сентября 1812 г.//Ibid. Р.685. 986 Приказ дня по императорской гвардии. 29 сентября 1812 г.//Ibid. Р.690. 987 Приказ дня по Великой армии. 29 сентября 1812 г. // ОР РГБ. Ф. 41. К. 165. Ед. 16. Л. 2. 988 См.: Попов А.И. 989 Проспер — отчиму. Москва, 15 октября 1812 г. // АВПРИ. Л. 282; Lettres interceptees. P. 149. 990 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 170. 991 Peyrusse G.J. Op. cit. P. 105. 992 23-й бюллетень Великой армии. Москва, 9 октября 1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 68–69. 993 Peyrusse G.J. Op. cit. P. 105. 994 Castellane E.V.E.B. Op. cit. P. 170. Запись от 16 октября 1812 г. 995 П. Дунин-Стжижевский — жене. Москва, 12 октября 1812 г. // АВПРИ. Л. 146; Lettres interceptees. P. 79. 996 Ж.Д. Компан — жене. Москва, 14 октября 1812 г. // РГАДА. Д.253. Л. 1–2; Lettres interceptees…Р.97–98. 997 Ф.И.А. Паркез — жене. Москва, 30 сентября 1812 г. // АВПРИ. Л. 109; Lettres interceptees. P. 61. 998 Л.А.Г. Бакле д’Альб — жене. Кремль, 15 октября 1812 г. // РГВИА. Ф. 151. On. 1. Д. 92. Л. 70-70об.; Lettres interceptees. P. 111. 999 К.А. Лами — г-ну Буше. Москва, 19 октября 1812 г. / / Lettres interceptees. P. 168. 1000 Suckow К. von. D’lena a Moscou. Fragments de ma vie. P., 1901. P. 199. 1001 Цит. по: Бургонь. Пожар Москвы и отступление французов. 1812 год. СПб., 1898. С. 63–64. 1002 Цит. по: Fezensac М. The Russian Campaign, 1812. Athens, 1970. P.52. 1003 Итасс — г-ну Колэнкампу, директору эстафет его величества. Москва, 14 октября 1812 г. // АВПРИ. Л. 180; Lettres interceptees…Р. 103; Chuquet A. Lettres de 1812. № 33. 1004 Наполеон — Бертье. Троицкое, 20 октября 1812 г. // Napoleon I. Correspondance de Napoleon I. P. 278–279. 1005 26-й бюллетень Великой армии. Боровск, 23 октября 1812 г. // Napoleon I. CEuvres de Napoleon I. P. 73–76. 1006 Montholon. Op.cit. P.228. 1007 Las Cases A.E.D.M. Op. cit. s.a. T. 2. P. 145 (запись от 24 августа 1816 г.). 1008 Рапорт Ивашкина Вязмитинову. 21 октября 1812 г. // Михайловский-Данилевский А.И. Указ. соч. 2007. С. 396. Существуют и другие цифры, однако, в целом, больших различий в них не наблюдается. 1009 ОПИ ГИМ. Ф. 160. On. 1. Ед. хр. 213. 1010 Собрание высочайших манифестов, грамот, указов… СПб., 1816. С. 54. See more books in http://e-reading-lib.com